Я в детстве просто умирал, как мне самокат хотелось!

Мне даже слово «самокат» казалось волшебным. Я в нем никакого «само-катания» не слышал, это было цельное слово, круглое такое, как бы заграничное, потому что такие недостижимые вещи бывают только за границей. Хотя, конечно, самокат, он же и чистый самодел. Даже этот звук, когда самокат катится, до сих пор, как вспомню, сердце замирает. Этот звук тройной: громче всего подшипники по асфальту дребезжат, звонко, дробно, плюс к тому шарканье, это он ногой отталкивается, а на поворотах или если яма, дощечки глухо погрохивают, перебивают ритм. Весело! Хотя мне-то весело не бывало, каждый раз приходилось клянчить, у нас во дворе такие сучары жили, намучают, пока дадут прокатиться. У меня даже два больших подшипника было, я у матери папиросы таскал и выменял, только дощечек негде было взять, а главное, сделать было некому, отец от нас рано ушел.

И вот они здесь появились, но это, конечно, не то. Легонькие, гладенькие, чистенькие, металл блестит, колеса из толстого пластика и звука никакого не дают – главный вкус из них вынут, как семечки из здешнего арбуза. Одно слово, коркинет, как их здесь называют. Корки нет и вкуса нет.

Но Ицик ничего лучшего не знает и в полном восторге. Подкатил прямо к дверям квартиры и такой мне запустил звонок, я чуть не уронил кастрюлю с супом. Хотел не открывать, но сообразил, что это, наверно, он.

На пороге один раз оттолкнулся и через весь салон въехал прямо в кухню.

– Михаэль! – кричит. – Михаэль, и всего за двести!

– Да ну, – говорю.

– На рынке! Представляешь себе? Я все магазины обежал, везде триста да двести восемьдесят, и побежал через рынок на Яффо, и вдруг – представляешь? Там дядька из ваших, торгует всякими гребешками, нитками, платочками, все из России, и прямо посередине на веревочке висит – он! Коркинет! И большими буквами – двести!

– Подержанный, что ли?

– Новенький! Он мне в коробке дал, разобранный!

– Ну, молодец, – говорю.

Высыпает на стол горсть денег, все монетами, говорит:

– Сдача. Я ему твои двести отдал, бумажками, а это твое. Здесь шестьдесят семь шекелей, я считал.

Я говорю:

– Ладно уж, держи свои деньги. Мой кредит тебе был ровно двести, на двести и отрабатывать будешь.

Он вместе со своим коркинетом подпрыгнул, развернулся и дал круг по салону. Прикатил обратно, монетки со стола собирает и говорит:

– Хочешь, правду теперь тебе скажу?

– Правду, – говорю, – надо всегда говорить. Воспитывать его не мое дело, но почему при случае ребенку полезное не внушить?

– Ничего я, Михаэль, не видел и не слышал. Ты велел мешки принести, я и принес два, какие были, и все. А сколько привезли, не знаю. И ничего больше не видел. Я даже в окошко не смотрел.

– Так зачем же ты мне голову морочил? Зачем врал? Врать очень нехорошо, неправильно.

Смотрит исподлобья:

– А тебе как надо, чтоб видел или нет?

Вот дьяволенок! Как мне надо, а? Нет, я его все-таки недооценил.

– Мне, – говорю, – надо так, как было на самом деле. Не видел, ну, и нечего было врать. А на коркинет я бы тебе и так дал, если б попросил как следует.

Кивнул и говорит:

– Ну, ладно. Если спросят, я скажу, ничего не видел.

– Дурачок ты, – говорю, – кому это надо тебя спрашивать.