Люди, нравы и обычаи Древней Греции и Рима

Винничук Лидия

Книга состоит из серии очерков, посвященных описанию быта, нравов и материальной культуры Древней Греции и Рима. Автор прослеживает все этапы развития Греции и Рима, их особенности, проводит сравнительный анализ. В результате возникает реальная и живая историческая картина. Книга снабжена иллюстрациями и списком источников.

 

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Открывая эту книгу, мы как бы входим в пестрый мир повседневности, быта, простых жизненных проявлений античного человека. Мы не увидим в ней человека в водовороте политических событий, в минуты высочайших взлетов философского или поэтического гения, но застанем его в его обыденности, в его делах и развлечениях, в разных фазах его жизненного цикла — от рождения и детских игр до смерти и погребения. Мы увидим его в школе и в театре, на брачном пиру и в библиотеке, на безмятежных веселых празднествах и в пору ужасающих стихийных бедствий. Мы узнаем, как он считал часы и как он считал деньги, как путешествовал, как лечился, как называл своих детей. Но — что, может быть, еще интереснее — мы немало узнаем и о его внутреннем мире, о нравах, об идеалах и предрассудках, об отношениях между людьми, тогда, как и сегодня, несовершенных. Книга эта — о реальностях человеческого бытия, на которых зиждилось блестящее здание античной культуры, о «несовершенстве в совершенном», как объясняет автор в предисловии к польскому читателю. Построенная по тематическому принципу, книга позволяет легко сопоставить обычаи и нравы древних эллинов с укладом повседневной жизни и духовными особенностями людей в ареале римской цивилизации, проследить там, где это возможно, развитие античных культурных и бытовых традиций на протяжении полутора тысячелетий.

В море разноязычной научной литературы по истории античной цивилизации впадает и могучая река польской классической филологии. В своей популярной, обращенной к широкой аудитории книге Л. Винничук представляет эту давнюю и авторитетную научную традицию, вдохновляется идеями своих учителей — Т. Зелиньского и других, опирается на сотни специальных работ своих коллег в Польше и за рубежом. Здесь сведен воедино и систематизирован, переплавлен в живую историческую картину огромный материал письменных и археологических источников, большая часть которого добыта автором «из первых рук» — профессор классической филологии Варшавского университета Лидия Винничук более полувека отдала изучению и преподаванию древних языков, переводу греческих и латинских литературных памятников. С начала 30-х годов и по сей день выходят ее книги по истории и истории культуры Древней Греции и Рима, о ремесленниках и мореплавателях, самосознании людей, о песнях и праздниках, театре и олимпийских играх, о положении женщины в античном обществе. Хорошо известна Л. Винничук и у нас: ее оригинальное, написанное ярко и живо учебное пособие «Латинский язык. Самоучитель для студентов гуманитарных факультетов университетов и педагогических вузов» было переведено и вышло двумя изданиями («Высшая школа», 1980 и 1985 гг.).

Перевод книги «Люди, нравы и обычаи Древней Греции и Рима» публикуется с незначительными сокращениями: в столь обширном (более 700 стр.) труде были неизбежны некоторые повторы, способные «утяжелить» живое и увлекательное изложение. Нетрудно заметить, что книга изобилует цитатами из античных сочинений, — мы старались сохранить их, ибо, умело подобранные, они дают звучать голосам самих героев, доставляя нам то неповторимое очарование документа, то «удовольствие от подлинности», которое так ценят историки. Перевод цитат дан по наиболее авторитетным, по возможности новейшим изданиям греческих и латинских памятников на русском языке — список этих изданий приведен в конце книги. Лишь цитаты из Плиния Старшего и Квинтилиана мы были вынуждены дать в собственном переводе. Наконец, в нескольких случаях, где глава не была снабжена эпиграфом, мы осмеливаемся предложить свой, взятый из тех же источников, какими пользовалась и Л. Винничук.

Книга о людях, нравах и обычаях Древней Греции и Рима, обобщающая результаты многолетних исследований одной из старейшин польской классической филологии, книга, богатая материалом и к тому же обильно иллюстрированная, выдержала в ПНР не одно издание, необычайно популярна и расходится большими тиражами. Будем надеяться, что она найдет своего читателя и будет с интересом воспринята и в нашей стране.

 

ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ И ЭКОНОМИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ГРЕЦИИ

Земля, говорит Платон в другом месте, приносит людям свои дары. Так, бог Дионис даровал смертным виноградную лозу и вино как «лекарство для того, чтобы душа приобретала совестливость, а тело — здоровье и силу» (Там же, II, 666 Ь, 672 d). Среди богов — благодетелей Греции следовало бы упомянуть и Афину, которой жители города, названного ее именем, были обязаны, как они считали, подарком, составившим основу их экономики, — культурой оливкового дерева. Вот как говорит об этом хор в трагедии Софокла:

Есть тут дерево Несравненное, — Не слыхал о нем Я ни в Азии, Ни на острове На Пелоповом, У дорян, — И не сажено, И не сеяно. (…) И цветет у нас В изобилии: Сизолистая маслина, Воскормительница детства. И никто — ни юный возрастом, Ни обремененный годами — Ствол ее рукой хозяйской Не осмелится срубить Око Зевса-Покровителя И Афина синевзорая Вечно дерево священное От погибели хранят.

Софокл. Эдип в Колоне, 701–724

Сбор оливок

Другим богом-дарителем всей Греции был Посейдон — владыка моря, славный и своими конями:

Ты, о Крона сын, Посейдон-отец, Край прославил! Здесь смирительницу пыла Для коня узду он создал. И корабль на мощных веслах Здесь впервые волей бога Дивно по морю помчался, Повинуясь силе рук…

Там же, 736–744

Не только маслины выделяли главный город Аттики на зависть другим, большим и малым, государствам Греции: в каждом из них была особая, отличная от других структура почв, рельефа, хозяйственной деятельности. Потому-то и между гражданами отдельных городов-государств возникали и закреплялись различия в характерах и пристрастиях, ведь географическая среда, природные богатства края, его экономические особенности не могли не найти отражения и в формах культуры. За долгие века своего существования древнегреческое общество пережило немало превратностей судьбы и претерпело глубокие изменения. Уже в гомеровскую эпоху Греция не представляла собой замкнутой политической или социальной общности и отнюдь не была единой. Каждое небольшое государство здесь имело свой диалект, свою политико-правовую организацию, собственных богов и героев (впрочем, их могли чтить и в соседних городах-государствах), собственный календарь, свою монету, не говоря уж об особенностях, вызванных различием экономико-географических условий. И все же, несмотря на все эти различия, долгое время сохранялось не только сознание общности интересов во многих областях, но и чувство совместной принадлежности к некоему единству и взаимная лояльность. Это выразилось в участии царей со всей Греции в Троянской войне, где лично обиженным, оскорбленным в своей чести и достоинстве был только правитель Спарты Менелай. Впечатляющим и исторически зафиксированным свидетельством стали греко-персидские войны — совместное выступление греков против завоевателей. Чувство общности было живо и между греческими государствами, с одной стороны, и их колониями, разбросанными на плодородных, богатых урожаями землях вдали от родины, — с другой.

Около VIII в. до н. э. на месте прежнего родового строя утвердилась новая политическая структура — «город-государство», полис, охватывающий сам город и прилегающую к нему территорию, населенную свободными гражданами. «Город — это люди, а не стены…» — писал Фукидид (История, VII, 77, 7). Полисное устройство государства воплощалось в участии граждан в народных собраниях, в судах, в принятии решений о делах государственной важности. Основой гражданства была принадлежность человека к семье, к фратрии и к филе, и люди, связанные общественными и культовыми узами, составляли замкнутую общность. Центром государства был главный город; население его объединяли общие интересы и в сфере публичной, и в сфере частной.

Размеры городов-государств были весьма различны — от очень крупных до самых маленьких. Наибольшую площадь занимала Спарта (Лакония и Мессения) — около 8400 км2, могущественная Аттика с Саламином и Оропом — 2650 км2. Все же остальные не превышали 1000. км2, а были и такие, которые располагались на площади еще меньшей: Коринф — 880 км2, Самос — 470 км2, Эгина — едва 85 км2. Некоторые государственные объединения, которые как целое охватывали значительные территории, включали в себя несколько отдельных полисов. Так, Беотия, занимавшая общую площадь в 2580 км2, состояла из 10, а позднее из 20 таких «мини-государств». В состав Фокиды (1650 км2) их входило 22. Известно, что первая волна колонизационного движения была вызвана ростом избыточного населения: в перенаселенных городах-государствах люди искали для себя лучших условий хозяйственной деятельности. Позднейшие колонизации явились следствием переселения племен, вытесненных пришедшими дорийцами, наконец, сами победившие дорийцы также начали мигрировать на колониальные земли. Количественные соотношения между свободными гражданами и другими категориями жителей, в том числе рабов, в трех крупнейших государственных образованиях Греции, равно как и изменение этих соотношений в течение столетий, иллюстрирует таблица.

Политическое деление Греции совпадало в целом с физико-географическим: достаточно взглянуть на карту, чтобы заметить все разнообразие ландшафта, перерезанного горами, перевалами, долинами. Вместе с тем количественные соотношения между населением полиса и занимаемой им территорией не помогают при оценке экономических условий того или иного города-государства, ибо структура хозяйства повсюду была различной. Общую основу его составляли зерновые, главным образом пшеница и ячмень, с VI в. до н. э. наиболее выгодным оказалось разведение винограда и маслин, хотя не везде существовали благоприятные условия для выращивания этих культур. В одних государствах не хватало хлеба, другие испытывали недостаток скота. Хорошие урожаи зерновых собирали на афинской, элевсинской и марафонской равнинах, а также на землях между Гиметтом, Восточным побережьем и Пентеликоном. Беотия славилась превосходной пшеницей, и она экономически поддерживала себя также скотоводством и рыболовным промыслом. Однако с течением времени в северной части Беотии, в районе города Орхомена, каналы, ведущие к морю, стали зарастать илом, что привело к сильному заболачиванию местности и хозяйственному упадку всего края. Весьма урожайными областями были Аркадия и Мессения; в Фессалии также выращивали хлеб, занимались скотоводством; плодородные почвы были и в Этолии — к северу от Акрокоринфских гор. Кроме того, Аттика славилась гиметтским медом и особенно своими рощами фиговых деревьев: фиги были такой ценной статьей дохода, что вывозить их из Аттики было запрещено, а тот, кто уличал какого-либо гражданина в нарушении этого запрета, оказывал, как считалось, важную услугу государству. По всей видимости, именно таких доносителей называли поначалу сикофантами («сикон» — фига); со временем так стали называть того, кто доносил о провозе товара, запрещенного к вывозу или ввозу, а затем уже всякого доносчика и даже шантажиста начали именовать сикофантом.

Вероятно, греки рано познакомились с золотом, рано осознали его ценность, ведь уже во многих мифах оно играет немалую роль. Однако за золотом приходилось отправляться в далекий путь, за пределы Греции: в Лидию, где река Тмол несла «золотой песок», или в Колхиду — за «золотым руном». Уже древние греки пытались разгадать тайну «золотого руна», о котором рассказывала история о Ясоне и Медее, и, пожалуй, следует признать правильным объяснение географа Страбона, что понятие «золотое руно» связано с определенным способом добывания золота на некоторых территориях. Страбон сообщает, что люди, жившие вблизи реки Фасис в Колхиде (нынешняя Риони), добывали из воды золотой песок погружая в реку шкуру (руно) барана; крупинки золота оседали на шерсти, откуда их и извлекали (Страбон. География, XI, 2,19). По мнению многих ученых, известие Страбона заслуживает доверия, поскольку подобные же способы «ловли» ценного металла в золотоносных реках встречались у некоторых, по большей, части отсталых, народов и в новое время — у цыган в Семиградье, у туркменов и даже в Финляндии, где вплоть до наших дней существовала профессия искателя золота.

Серебром Грецию снабжали острова Тасос и Сифнос (VII–VI вв. до н. э.). В VI. в. до н. э. приобретают известность серебряные рудники в районе Лаврия на юге Аттики, и, наконец, в V в. до н. э., в 483 г., были открыты новые залежи драгоценного металла в Маронеях. Этот новый источник серебра укрепил финансовое положение Афин во время греко-персидских войн, позволил построить мощный флот и обеспечил преобладание Афин над другими городами-государствами Греции.

Зато на нехватку меди греки не могли пожаловаться, хотя многим полисам также приходилось ввозить ее извне, особенно с острова Эвбея. Там же на Эвбее, как и в Беотии и Лаконии, добывали железо. Не менее важным сырьем была глина — из нее изготовляли посуду, которую и сегодня можно увидеть в десятках музеев, — а также известняк, используемый при строительстве, и мрамор. Залежи мрамора находились в самых разных областях Греции, особенно богатыми были пентеликонские — из добытого там мрамора в Афинах построили Парфенон и Пропилеи. Высоко ценился и мрамор с островов. Наксос и Парос, где в VI в. до н. э. развивались знаменитые школы резьбы по камню. Из Лаконии и Фессалии, с островов Делос и Тинос привозили гранит.

Уже из этой краткой характеристики экономических основ античной Греции видно, как неравномерно были распространены жизненные блага в отдельных городах-государствах. Несомненно, должны были существовать широко развитые торговые связи: сначала, как и повсюду, простой натуральный обмен, затем купля и продажа за деньги, причем в каждом полисе чеканили собственную монету. Как же осуществлялась торговля между городами-государствами, как производились «валютные» расчеты, взимались ли таможенные пошлины?

Работа в руднике

То что какие-то правила, регулирующие ввоз и вывоз товаров, считались необходимыми, подтверждает хотя бы рассуждение Платона в «Законах» о желательности некоторых достаточно суровых предписаний, которых следовало бы придерживаться в сношениях с заграницей: «…Обмен почти неизбежен для ремесленников и всех тех, кому надо выплачивать жалованье, — для наемников, рабов и чужеземных пришельцев. Ради этого надо иметь монету, но она будет ценной лишь внутри страны, для остальных же людей не будет иметь никакого значения. Общей же эллинской монетой государство будет обладать лишь для оплаты военных походов или путешествий в иные государства… Словом, всякий раз, как надо кого-то послать в чужие земли, государству необходимо для этой цели обладать действительной по всей Элладе монетой. Если частному лицу понадобится выехать за пределы родины, оно может это сделать лишь с разрешения властей; по возвращении домой оно должно сдать государству имеющиеся у него чужеземные деньги, получив взамен местные деньги, согласно расчету. Если обнаружится, что кто-либо присвоил чужеземные деньги, они забираются в пользу казны; знавший же об этом и не сообщивший подвергается вместе с тем, кто ввез эти деньги, порицанию и проклятию, а также и пене в размере не менее количества ввезенных чужеземных денег» (Платон. Законы, V, 742). Введения же таможенных пошлин Платон отнюдь не предусматривает: «Никто в государстве не должен платить никакой пошлины ни за ввозимые товары, ни за те, что вывозятся». Впрочем свобода торговли ограничивалась: «Не допускается ввоз ладана и других чужеземных курений, употребляемых при богослужении, и ввоз пурпура и окрашенных тканей… а также всего того, что нужно для ремесел, работающих на чужеземных товарах, раз в этом нет никакой необходимости. Точно так же не разрешается вывоз таких предметов, наличие которых необходимо в стране. Во всем этом должны разбираться стражи законов…» (Там же, VIII, 847).

Таковы проекты философа. Как обстояло дело в реальных греческих государствах, мы не знаем, — например, как решали проблему обмена платежных средств в портах или на таких общегреческих встречах, какими были Олимпийские игры.

Не была чужда грекам и проблема приспособления окружающей среды к нуждам человека. Осушение заболоченных земель и орошение засушливых, устройство каналов были распространенной практикой. Попытки поставить себе на службу силы природы влекли за собой общее упорядочение хозяйственной деятельности, все более рациональную организацию и разделение труда, изобретение и совершенствование новых его орудий, развитие техники и т. п.

Напомним, что речь идет о периоде греческих полисов, ведь в эпоху Гомера не было строгого разделения труда между различными слоями общества: там господин занимался физическим трудом наравне со своим-рабом, и не только мужчины — царевна Навсикая в «Одиссее» стирает белье вместе со служанками. Подобное разделение труда становится нормой жизни лишь позднее, причем Платон стремится сделать его еще более явным, ограждая свободное население идеального полиса от всякой физической работы: «Какой же образ жизни станут вести люди, в должной мере снабженные всем необходимым? Ремесла там поручены чужеземцам; земледелие предоставлено рабам, собирающим с земли жатву достаточную, чтобы люди жили в довольстве…» (Платон. Законы, VII, 806 d, е).

Свободный гражданин обязан был всецело посвящать себя заботам о поддержании наилучшего равновесия тела и духа, а также делам государственным. «…Никакие побочные занятия не должны служить помехой для остальных дел, дающих телу закалку в трудах, душе же — знания и навыки. Кто станет осуществлять именно это и будет стремиться достичь достаточного совершенства души и тела, тому, пожалуй, не хватит для этого всех ночей и дней… Для всех свободнорожденных надо установить распорядок на все время дня…Если хозяйка дома заставляет служанок будить себя, а не сама будит всех остальных, то раб, рабыня, слуга и… весь дом целиком должен говорить между собой об этом как о чем-то позорном. Всем надо пробуждаться ночью и заниматься множеством государственных и домашних дел — правителям в государстве, хозяевам и хозяйкам — в собственных домах. Долгий сон по самой природе не подходит ни нашему телу, ни нашей душе…» (Там же, VII, 807–808). Далее философ вновь обращается к этой теме, облекая свои мысли в форму категорического предписания: «Прежде всего пусть никто из местных жителей не занимается ремеслом. Дело в том, что гражданину достаточно владеть тем искусством, которое одновременно нуждается в упражнении и во многих познаниях: это — умение поддерживать и соблюдать общегосударственное благоустройство. Гражданин не может этим заниматься так, между прочим» (Там же, VIII, 846 d, е).

В «Законах» — своем последнем, оставшемся неоконченным, произведении — Платон в середине IV в. до н. э. мечтал об идеальном государстве. Почти на сто лет раньше Перикл у Фукидида в своей речи в честь афинян, павших на первом году Пелопоннесской войны, рисует впечатляющий образ родного города, военной, политической и экономической силы Афин, подчеркивает преимущества демократического строя, восхваляет активность и предприимчивость афинян, разнообразие их занятий, среди которых приоритет отдается общественной деятельности: «…со всего света в наш город, благодаря его величию и значению, стекается на рынок все необходимое, и мы пользуемся иноземными благами не менее свободно, чем произведениями нашей страны. (…)

Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и предаемся наукам не в ущерб силе духа. Богатство мы ценим лишь потому, что употребляем его с пользой, а не ради пустой похвальбы. Признание в бедности у нас ни для кого не является позором, но больший позор мы видим в том, что человек сам не стремится избавиться от нее трудом. Одни и те же люди у нас одновременно бывают заняты делами и частными, и общественными. Однако и остальные граждане, несмотря на то что каждый занят своим ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем» (Фукидид. История, II, 38, 40).

Стоит отметить, что, несмотря на крайнее разнообразие экономико-географической структуры Греции и на отрицательное в целом отношение свободных греков к физическому труду, в литературе того времени можно встретить немало похвал земледельцу. Ксенофонт Афинский, который в своих трактатах «Домострой» и «О доходах» дает ряд советов, как пополнить государственную казну и поднять благосостояние народа, рассматривает ремесло как занятие низшего порядка. Напротив, земледелие и сельское хозяйство вообще он оценивает чрезвычайно высоко. «…Даже очень удачливые люди, — пишет он в „Домострое“, — не могут обойтись без земледелия. Занятие им доставляет приятность, умножает дом и упражняет тело так, что оно делается способным ко всему, что подобает свободному человеку. Во-первых, земля дает то, чем люди живут, и вдобавок то, от чего они получают удовольствие… Во-вторых, множество съедобных вещей она частью производит, частью питает, ведь и скотоводство связано с земледелием… Но, доставляя всякие блага в изобилии, земля не позволяет брать их легко, а приучает переносить и зимний холод, и летний зной. Тем, кто работает своими руками, она дает упражнение, а тех, кто заботливо наблюдает за полевыми работами, укрепляет тем, что заставляет рано вставать и быстро ходить, ибо в деревне, как и в городе, все хорошо делать в свое время…

Земледельческие работы в поместье (VI в. до н. э.)

Затем, если хочешь защищать свое отечество на коне, земледелие дает более всего возможности содержать и коня; если хочешь служить в пехоте — оно делает тело крепким. Земледелие побуждает предаваться трудам охоты, потому что легко доставляет корм собакам и вместе с тем растит диких зверей. Но получая пользу от земледелия, лошади и собаки, в свою очередь, приносят пользу хозяйству: лошадь рано утром вывозит хозяина на работы и дает ему возможность поздно вечером возвратиться, а собаки отгоняют зверей от посевов и стад и делают безопасным уединение… Земля побуждает земледельцев также защищать страну с оружием в руках, потому что хлеб, производимый ею, легко может стать добычей победителя».

Обрабатывать землю, полагает Ксенофонт, необходимо и из соображений воспитательных: «Земля учит даже справедливости тех, кто может понимать ее уроки, потому что кто больше всего ухаживает за ней, тот больше всего от нее и получает…

Земледелие приучает также помогать друг другу. Как на войну надо идти с людьми, так с людьми же нужно идти и на полевые работы… Часто так же приходится хозяину поощрять работников, как командиру солдат…

Хорошо сказал тот, кто земледелие назвал матерью и кормилицей всех искусств. Действительно, когда хорошо идет земледелие, тогда и все прочие занятия процветают; где же земля принуждена оставаться невозделанною, там, можно сказать, все занятия приходят в упадок и на суше, и на море» (Ксенофонт. Домострой, V, 1—17).

Так высоко ценили греки земледелие — основу их экономики.

 

РИМ — ИТАЛИЯ — РИМСКАЯ ИМПЕРИЯ: ЭКОНОМИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА

Хозяйственное развитие Римского государства было значительно более сложным, чем в Греции, которая хотя и состояла из множества весьма различных с экономической точки зрения областей, однако не расширяла своих границ так, как это делал Рим. Основание греками колоний, дававших им немалое экономическое подспорье, имело совершенно иной характер, нежели римские завоевания, обогащавшие государство за счет провинций. Обогащалось, впрочем, не только Римское государство, но и многие его граждане, прежде всего нечестные администраторы, наместники. Об этом свидетельствовали многочисленные судебные процессы «де репетундис» — о лихоимстве, казнокрадстве, хищениях.

Жатка с большим захватом (рельеф из Галлии. III в. н. э.)

А начиналось все с маленького поселения в Лациуме, и это поселение — Рома, Рим — распространило свою власть не только на земли соседей на территории Италии, но и на прилегающие обширные страны. Уже тогда, в древности, современники искали объяснения этим впечатляющим достижениям: историки и поэты видели их причины главным образом в силе римского оружия, в героизме римлян, но обращали внимание и учитывали также важную роль географических условий, которым этот край, в особенности низины Северной Италии, был обязан своими обильными урожаями и богатствами. Конечно, гимн Вергилия «Земле Сатурновой» — Италии — продиктован патриотической гордостью поэта и отвечал определенным идеологическим ориентациям в политике Октавиана Августа. Вместе с тем мы располагаем и другими свидетельствами греческих и латинских писателей, еще подробнее и в более широком контексте рассматривавших условия римских успехов и побед. Достаточно назвать географа Страбона, историка Полибия и ученого-энциклопедиста Плиния Старшего.

Полибий, грек, воспитатель и друг Сципиона Младшего, не раз выражает свое уважение и восхищение могуществом Рима и мудростью его государственного строя: «Если что-нибудь случится, всегда все римляне действуют дружно в совместном обсуждении, исполнение принятого решения не запаздывает, каждый отдельно и все в совокупности способствуют осуществлению начинаний. Вот почему это государство, благодаря своеобразному устройству, оказывается неодолимым и воплощает в жизнь все свои планы…Нельзя было бы указать лучшего государственного устройства» (Всеобщая история, VI, 18). Но историк высоко ценит и природные богатства италийской земли, ее обильные урожаи — пшеницы, ячменя, почти неограниченные запасы гречихи и проса, множество виноградников (Там же, И, 15, 1–2).

Полибий писал во II в. до н. э., когда еще существовала во всей своей силе Римская республика, что ее жители сохраняли свою гражданскую позицию и думали больше о государстве, чем о своих личных выгодах. Однако и грек Страбон, живший позднее (64/63 г. до н. э. — 23/24 г. н. э.) и явившийся основоположником региональной географии, исходил в своих рассуждениях из учета двух важнейших факторов — географической среды и человека. Говоря о Риме, Страбон принимал во внимание всю Италию, указывая, что сам Вечный город не находился изначально в наиболее благоприятном положении: «Теперь я укажу важнейшие условия, в силу которых римляне вознеслись в настоящее время на такую высоту. Одно из них состоит в том, что безопасность Италии (подобно острову) охраняют кругом моря, за исключением только немногих областей, но даже и эти последние защищены труднопроходимыми горами. Второе условие то, что она большей частью лишена гаваней, а существующие обширны и замечательны. Первое из этих обстоятельств выгодно для защиты от нападения извне, второе помогает самим нападать на врагов, способствуя развитию торговли». Как географ, Страбон не забывает и о роли климатических условий: «Климат и температура страны отличаются большим разнообразием, чем и вызываются величайшие изменения… животного и растительного мира и вообще всего, что полезно для поддержания жизни…На долю Италии выпало еще следующее преимущество: так как Апеннинские горы тянутся по всей ее длине и оставляют по обеим сторонам равнины и плодоносные холмы, то нет ни одной части страны, которая не пользовалась бы благами горных и равнинных местностей. К этому следует добавить множество больших рек и озер и, сверх того, во многих местах еще источники горячих и холодных вод, самой природой созданные для здоровья, а особенно обилие всевозможных рудников. Невозможно описать по достоинству запасы лесных материалов в Италии, пищи для людей и животных и превосходное качество ее плодов» (Страбон. География, VI, 4).

Но географ умеет оценить и собственный вклад людей с их трудом и талантами в создание благоприятных условий развития общества. Без человеческих усилий все выгоды географического положения Италии остались бы нереализованными и Рим не смог бы достичь того могущества и славы, о которых с восхищением пишет Страбон. «Так как первоначально обширные и плодородные земли в окрестностях Рима принадлежали другим (местным италийским племенам. — Прим. пер.), а городская территория легко подвергалась нападениям, то местоположение города, дарованное судьбой, вовсе не сулило в будущем счастья. Но когда своим мужеством и трудами римляне сделали эту землю своим владением, тогда в их распоряжении оказалось богатство, превышающее всякие естественные преимущества. Выросший вследствие этого скопления благ город обладает достаточным запасом пищи, лесных материалов и камня для строительства жилых домов, которое продолжается непрерывно…»

Но римляне не только захватили и обратили себе на пользу природные сокровища Средней Италии. «К выгодам, которые приносит городу природа, римляне прибавили другие преимущества благодаря собственной предусмотрительности. Действительно, если считалось, что греки при Основании городов особенно удачно достигали цели стремлением к красоте, неприступности, наличию плодородной почвы и гаваней, то римляне как раз заботились о том, на что греки не обращали внимания: о постройке дорог, водопроводов, клоак, по которым городские нечистоты можно спускать в Тибр. Они построили дороги по всей стране, срывая холмы и устраивая насыпи в лощинах, так что их повозки могут принимать грузы купеческих судов… Водопроводы подают такое огромное количество воды, что через город и по клоакам текут настоящие реки». Именно римляне, заключает географ, сумели, владея Италией, превратить ее в опорный пункт своего владычества над всем миром (Там же, V, 3; VI, 4).

О выгодном географическом положении Рима и Италии писали также Цицерон, Плиний Старший, Витрувий. По мнению последнего, большое значение имели и климатические условия, влиявшие и на физический облик человека, и на его склад ума: «Благодаря разреженному воздуху неба, полуденные народы, обладая из-за зноя острым умом, легче и быстрее соображают и принимают решения; у северных же племен, окутанных густым воздухом неба, ум, охлажденный влагою из-за сопротивления воздуха, цепенеет. (…) Поэтому раз все это природой так устроено в мире и племена отличаются неуравновешенными темпераментами, то правильно расположенными в центре мира пределами посредине пространства всего земного круга… обладает народ римский. (…) Так, божественный ум поместил государство римского народа в превосходной и уравновешенной стране для того, чтобы он получил власть над земным кругом» (Витрувий. Об архитектуре, VI, 1).

В этих словах явственно слышится гордость римлянина, звучащая и в «Георгиках» Вергилия, и в описаниях Плиния Старшего, для которого Рим — глава мира, город, с которым никакие другие равняться не могут. Да и сама Италия, обширная и обильная, удостаивается у Плиния самых возвышенных слов: она «избрана волею богов, дабы само небо она сделала светлее, собрала вместе разбросанные государства, смягчила нравы, а несхожие между собой и дикие языки стольких народов стянула воедино общностью речи, так что они стали говорить друг с другом; она дала людям культуру и оказалась вскоре единым отечеством всех народов на всем свете». Далее Плиний восторженно описывает различные уголки Италии с их умеренным климатом, целительным воздухом, плодородными полями, согретыми солнцем холмами, обилием озер, рек и источников, с многочисленными морями и портами, землями, открытыми для торговли со всеми странами (Плиний Старший. Естественная история, 39–41).

Итак, описания Италии и оценки ее географической и климатической ситуации у разных авторов оказываются сходными. Только одни, как уже говорилось, приписывают все победы и завоевания римлян воинственному духу обитателей Вечного города, другие же прямо связывают исторические успехи Рима с условиями его повседневной жизни.

Но ни один из писателей того времени не касается проблем социальных: кто выращивал и собирал эти невиданные урожаи в Италии и кто получал от них выгоду? как было организовано сельское хозяйство — главная основа экономики Римского государства? какие изменения и перевороты происходили в этой области?

Первоначально господствовала мелкая земельная собственность. Цинциннат, обрабатывавший плугом свой участок земли, покинул его, чтобы, став диктатором Рима, привести сограждан к победе над врагами, а затем оставил свои диктаторские полномочия и вновь взялся за плуг. По мере того как римляне завладевали землями соседних италийских племен, они отбирали у побежденных значительную часть обрабатываемой площади (в большинстве случаев одну треть), обращая ее в «агер публикус» (общественное поле), находившееся в принципе в собственности государства, однако хозяйствовали на нем римские нобили. В защиту прав мелких землевладельцев выступили братья Гракхи и их сторонники: как народные трибуны Гракхи пытались противодействовать экономической экспансии землевладельческой знати на «общественное поле». Но ни смелые речи братьев Тиберия и Гая Гракхов, ни проведенные ими законопроекты не смогли изменить хода событий, и с течением времени в руках богачей и магнатов оказались огромные земельные площади — латифундии. Чтобы соответствующим образом обработать эти обширные территории, требовались целые толпы рабов. Земля и все, что на ней родилось, теперь не только поддерживали существование землевладельца и его семьи, но и служили источником прибыли. Подобная ситуация сохранялась до тех пор, пока Рим не добился власти над плодородными землями в иных странах. Со времени Пунических войн захваченная римлянами Сицилия, а затем и Африка могли поставлять в Вечный город зерно по цене более низкой, чем крупные поместья в Италии. В результате в самой Италии земледелие вступило в полосу упадка, ибо теперь выгоднее было разводить скот или выращивать виноградную лозу и оливковые деревья. И все же хлеба нужно было много, и не только для удовлетворения потребностей собственной семьи, подчас весьма многочисленной, но и для раздачи хлеба населению. Этот обычай ввел в Риме Гай Гракх, который, дабы подчеркнуть свое стремление к реформам и одновременно снискать себе благосклонность народа, стал широко практиковать бесплатные раздачи хлеба беднейшим слоям римских граждан. Это были так называемые фрументации — распределение зерна среди малоимущих. Обычай этот укоренился, и бедняки, все, кто не имел работы и пропитания, получали хлеб, а то и мясо от знатных лиц, пытавшихся таким путем обеспечить себе поддержку масс и политическое влияние. Своеобразной формой «даровых угощений» были также пиры, устраиваемые по случаю различных событий частной жизни: свадеб и погребений, всевозможных семейных годовщин и т. п. Раздачи продовольствия привлекали в Рим толпы обездоленных из других городов и областей, что, в свою очередь, вызывало волнения в самом Риме.

При таком массовом наплыве бедноты Италия уже была не в состоянии обойтись собственными запасами зерновых. Хлеб шел и из Сицилии, и из Африки, и с острова Родос, принося немалые прибыли предприимчивым торговцам. Жажда наживы, тяга к скорейшему обогащению оказывались сильнее, чем старинная римская добропорядочность, а конкуренция приводила к острым личным столкновениям.

Расширение политического горизонта римлян на восток и на запад обусловило заметные изменения в обычаях граждан Вечного города, в их повседневной жизни. Соприкоснувшись с роскошью и великолепием Востока, они пытались придать своему быту те же черты. Поэтому в Рим привозили не только предметы первой необходимости, но и многие экзотические товары, иной раз весьма дорогие, удовлетворявшие любые капризы и прихоти горожан и горожанок. Миллионная столица громадного государства не могла существовать без импорта, без торговли. Средний римлянин питался хлебом, выпеченным из пшеничной муки, — эта пшеница выросла в Сицилии или в Северной Африке. На обеденный стол жителям Рима подавалась рыба, выловленная и засушенная в окрестностях Гибралтара. Римский гражданин готовил различные блюда на африканском масле в горшках и кастрюлях из меди, добытой в Испании, пользовался посудой, вышедшей из гончарных печей Галлии, пил испанские и галльские вина, а если он проливал какой-нибудь соус на свою тогу, то очищал ее специальной глиной с островов Эгейского моря. Богатый горожанин носил одежду из милетской шерсти или из египетского полотна, жена его наряжалась в китайские шелка, украшала себя алмазами и жемчугом из Индии, натиралась благовониями из Южной Аравии. Блюда приправлялись индийским перцем и афинским медом. На столы из африканского цитрусового дерева еду подавали на подносах из испанского серебра, а сицилийское вино наливали в сосуды из сирийского стекла. Богатый римлянин жил в доме, стены которого были отделаны цветным мрамором, добытым в каменоломнях Малой Азии, среди предметов из индийского эбенового или тукового дерева, инкрустированных африканской слоновой костью, в покоях, уставленных статуями, вывезенными из Греции.

Город в черте укреплений (римский рельеф)

Из самой Италии также отплывали корабли с товарами. Вывозили керамические изделия, изделия из металлов, хорошие вина, знаменитый мрамор из каррарских каменоломен. Однако экспорт не мог все же сравниться с импортом ни по количеству товаров, ни по их ценности. В Риме громоздились горы товаров, часто лежавших без пользы, между тем как все большие суммы денег выкачивались из Рима, попадая в руки иностранных купцов. Примером излишнего, неоправданного ввоза может служить факт, для Рима трагический: Аларих, вождь готов, обещав оставить Рим в покое и мире, взял в качестве части выкупа три тысячи фунтов перцу. По словам Плиния Старшего, импорт наиболее дорогих товаров, привозимых из Аравии, Индии и Китая, поглощал ежегодно до 550 млн. сестерциев.

«Со всей земли и со всех морей, — восторженно обращается к римлянам оратор II в. н. э. Элий Аристид, — доставляется вам все, что дает каждое время года и всякая местность, что дают реки и озера, искусства и ремесла греков и варваров. Так что, если кто-либо хотел бы все это увидеть, он должен был бы или объехать весь мир, или побывать в вашем городе. В самом деле, все, что родится и производится у других народов, все это непременно всегда имеется здесь в избытке. Сюда прибывает столько кораблей с грузами отовсюду во всякое время, с наступлением осени, что город представляется как бы всемирной мастерской.

Здесь можно увидеть столько товаров из Индии, а если пожелаешь, то и из счастливой Аравии, что кажется, будто там остались лишь голые деревья, а местным жителям, если им что понадобится, приходится ехать сюда, дабы воспользоваться своими же плодами. Тканей из Вавилона и украшений из более отдаленных варварских стран доставляют вам больше и легче, чем если бы нужно было привезти что-нибудь с Наксоса или Кифна в Афины. (…) …А если чего-либо здесь не видно, то того и не было или нет вовсе» (Элий Аристид. Похвала Риму).

 

ПРИРОДА И ЧЕЛОВЕК

Осваивая природу и приспосабливая ее элементы к собственным нуждам, древний человек неустанно занимался мелиорацией. В одних местах он веками боролся с избытком грунтовых вод, в других, ощущая нехватку влаги, собственным умом и руками должен был «поправлять» окружающую среду — снабжать водой засушливые области. Отражение этого давнего явления мы найдем в античных мифах: Геракл, которому предстояло очистить конюшни царя Авгия, справился с этой задачей против ожидания быстро. Изменив соответствующим образом направление течения реки Пеней в Элиде, он повернул ее потоки к загрязненным авгиевым конюшням. Такой метод часто применяли при мелиорации в отдельных районах.

Пожарная помпа. II в. до н. э. (реконструкция)

Первой подтверждаемой историческими источниками попыткой осушить заболоченные земли, осуществленной к тому же с мыслью об охране природы, были работы в окрестностях города Орхомен в Беотии. Расположенное по соседству озеро Копаис (100 м над уровнем моря) регулярно выходило из берегов и затопляло округу. Хотя по естественным подземным каналам оно обычно сбрасывало часть своих вод в море, однако осенью, при обильных атмосферных осадках, озеро становилось опасным для прилегающих земель, да и для здоровья людей: вода заливала обширные площади, образуя малярийные болота. Со временем, по мере того как сами каналы зарастали илом, озеро переполнялось и опасность росла. Первую попытку регулировать сток воды жители областей, которым грозила опасность, предприняли уже во второй половине II тысячелетия до н. э., начав очищать от ила естественные каналы и строить дополнительные, искусственные. Сохранившиеся вещественные памятники — остатки стен, плотин и каналов — свидетельствуют, что работы по расчистке старых и созданию новых каналов продолжались и в V–IV вв. до н. э. В IV в. этими работами руководил Кратет из Халкиды, инженер великого Александра Македонского.

С именем философа Эмпедокла из Агригента связано строительство запруд и регулирование стока воды в Селинунте на острове Сицилия в середине V в. до н. э.: в дельтах протекающих там рек стали возникать топкие, болотистые участки, отравлявшие воздух всей округи. Застоявшуюся воду отвели в русло другой реки. Подобные работы не раз возобновлялись в течение столетий: так, например, меры по регулированию стока небольшой реки Илисс в Аттике, принятые впервые в том же V веке до н. э., вновь и вновь осуществлялись вплоть до римских времен, до эпохи правления императора Адриана. Для защиты и спасения построек, сооруженных на болотистых землях или подмываемых грунтовыми водами или даже дождевой водой, прокладывали каналы, применяли дренажные трубы и т. п. Достаточно упомянуть отвод избыточной дождевой воды, заливавшей беговые дорожки в Олимпии, в реку Алфей по долговременному каналу шириной от 0,50 до 0,62 м и глубиной от 0,44 до 0,67 м. Эта работы также были проведены в классической Греции V в. до н. э.

Другим видом мелиорации было обеспечение водой засушливых областей. И снова обратимся к мифам: Арголида стала орошаемым плодородным краем благодаря стараниям Даная, а Аттическую и Фиванскую равнины снабдил водой Кекроп, один из первых царей Аттики, при котором, как гласит миф, Афина и Посейдон оспаривали друг у друга верховную власть над его страной. Вошедшая в поговорку счастливая Аркадия была обязана красотой и зеленью своих садов первому царю Аргоса Инаху и его сыну, которые провели там в свое время необходимые ирригационные работы.

Если обратиться к фактам историческим, то стоит вспомнить о том, что, по сообщению Геродота, во второй половине VII в. до н. э. греческие колонисты с острова Фера путем строительства оросительных каналов превратили окрестности Киренаики в Африке в плодородный, богатый урожаями край. Благодаря упорному труду людей область Пентаполис (так называемое Пятиградье: Береника, Арсиноя, Птолемаида, Аполлония и Кирена) в Африке была в древности сплошным цветущим садом, сегодня эти земли поглощены пустыней.

В Коринфе же обнаружено археологами сооружение в форме нескольких водосборников, от них отходил главный канал, из которого вода распределялась далее по многочисленным малым каналам. В IV и III вв. до н. э. практиковали также орошение земель дождевой водой, накапливаемой в каналах и водосборниках.

Ни в том, ни в другом типе мелиоративных работ греки не видели какого-либо нарушения прав природы или оскорбления богов. Однако действия, которые могли бы свидетельствовать о том, что человек в своей гордыне осмелился равнять себя с бессмертными, расценивались как святотатство и навлекали на совершившего их кару богов. Строительство мостов, облегчавших человеческое общение, было необходимым, но поступок персидского царя Ксеркса, перебросившего в военных целях мост через Геллеспонт, вызывал тревогу как дерзостное посягательство на весь установленный свыше миропорядок. Последовавшее за этим поражение персов объясняли гневом богов, мстящих за надменный вызов их всевластию и могуществу. Именно такое понимание событий нашло выражение в трагедии Эсхила:

Хор: Вторглось войско в страну соседей, Что на том берегу пролива Геллы Афамантиды, канатом плоты связав, Морю взвалив на шею Тяжким ярмом крепкозданный мост.

Атосса: …Он (Ксеркс. — Прим. пер. ) двумя путями шел. Тень Дария: Как такая тьма пехоты переправиться смогла? Атосса: Мост навел, чтоб через волны Геллы посуху пройти. Тень Дария: Неужели умудрился Боспор мощный запереть? Атосса: Умудрился. Демон, видно, дело сделать пособил.

Тень Дария: О, как быстро подтвердилось предсказанье! Сына Зевс Предреченною судьбою покарал. А я-то мнил, Что еще не скоро боги волю выполнят свою… Зевс пред близкими моими распахнул колодец бед, Сын же мой, того не видя, юной дерзостью блеснул: Геллеспонта ток священный, божий Боспора поток, Он связать решил цепями, как строптивого раба, И, ярмом оков железных преградив теченью путь, Многочисленному войску путь широкий проложил. В слепоте тщеславья, смертный, он с богами и самим Посейдоном вздумал спорить.

Эсхил. Персы, 67–70, 720–724, 739–750

Грек Эсхил вложил здесь в уста персидского царя Дария мысль, важную для всего античного мировоззрения: любое посягательство на права природы — права богов — несет людям грозную опасность. Боги отделили Европу от Азии проливом: нельзя вмешиваться в их неведомые для смертных замыслы и связывать искусственно, то, что они разделили. Однако подобный запрет сковывал хозяйственную деятельность и вообще развитие культурного народа. И греки переступали суровый запрет, преодолевали страх перед всемогуществом бессмертных олимпийцев и не раз отваживались нарушать их суверенные права, «улучшая» свою среду обитания. Так же поступали и римляне, опираясь прежде всего на накопленные греками опыт и навыки.

Достаточно вспомнить об инициативе Плиния Младшего, который, будучи наместником Вифинии, думал о развитии в провинции водных коммуникаций, что также требовало «поправить природу». «В области никомедийцев, — сообщает он императору Траяну, — есть очень большое озеро: мрамор, плоды, дрова, строительные материалы дешево и без большого труда доставляют по нему на судах до самой дороги; оттуда же с большим трудом и еще большими издержками довозят их в телегах до моря…» Замыслив построить канал, Плиний докладывает императору: «Эта работа требует множества рук, но их, конечно, хватит: и в деревнях здесь много людей, а в городе еще больше. Можно твердо надеяться, что все очень охотно приступят к делу, выгодному для всех. Остается тебе прислать… нивелировщика или архитектора, который бы тщательно исследовал, выше ли это озеро, чем море. Здешние знатоки утверждают, что оно выше на сорок локтей. Я в этих самых местах нашел канал, вырытый еще царем (одним из царей Вифинии, правивших до 75 г. до н. э. — Прим. пер.), неизвестно только, для стока ли влаги с окружающих полей или для соединения озера с рекой. Он недокончен… И я горячо желаю, чтобы ты довел до конца то, что только начали цари» (Письма Плиния Младшего, X, 41, 2–5). Добавим, что проект заинтересовал Траяна, и он ответил: «Озеро это может соблазнить нас, и мы захотим соединить его с морем. Надо только тщательно исследовать, не стечет ли оно целиком, если устроить спуск к морю: надо установить, сколько воды оно получает и откуда» (Там же, 42).

История с каналом в Вифинии имела продолжение, показывающее, как искусны и опытны были римляне к началу II в. н. э. в строительстве ирригационных сооружений и какое внимание уделяли этому имперские власти. Спустя некоторое время Плиний Младший пишет Траяну: «Ты, владыка, очень предусмотрительно боялся, как бы озеро, соединившись с рекой, а через нее с морем, не стекло в него. Мне кажется, я, находясь на месте, нашел, каким образом избежать этой опасности.

Озеро можно подвести к самой реке с помощью канала, но не спускать его в реку, а оставить своего рода водораздел, который будет одновременно и удерживать воду в озере, и отделять его от реки. (…) Через эту промежуточную полосу земли будет легко переправить в реку грузы, подвезенные по каналу. Сделаем так в случае необходимости, хотя я надеюсь, что необходимости не будет. Само озеро достаточно глубоко; из него в противоположную сторону вытекает речка; если ее запрудить и повернуть, куда мы хотим, то она, без всякого ущерба для озера, вольет в него столько воды, сколько сейчас из него уносит. Кроме того, пространство, где будут прокапывать канал, прорезают ручьи, и если их тщательно соединить, они восполнят то, что отдаст озеро. Если даже решено будет провести канал дальше, сузить его и, спустив до уровня моря, вывести его не в реку, а в самое море, то море своим прибоем сохранит и удержит в озере всю воду, которая будет из него уходить. Но если бы даже природа места не предоставила нам ни одной из этих возможностей, то было бы просто задержать течение с помощью шлюзов». Из ответного письма Траяна мы узнаём, что в Риме остались очень довольны предусмотрительностью, изобретательностью и практическим усердием своего наместника (Там же, 61, 62).

Чем завершились хлопоты Плиния Младшего, так заботившегося о нуждах местного населения, нам не известно, нет даже сведений о последних годах жизни и деятельности вифинского наместника. Других упоминаний о предполагавшемся строительстве канала в переписке Плиния с Траяном мы не находим.

 

ВОДА НА СЛУЖБЕ ЧЕЛОВЕКА

Вода — для утоления жажды, для ведения хозяйства, для лечения — не всегда была легкодоступным даром природы или богов, источником бесплатной выгоды, как пишет Витрувий. Вода не давалась древним в руки сама, а, напротив, часто несла им бедствия и гибель. Не удивительно, что греки с их анимизмом, олицетворением и одушевлением сил природы считали покровителями и властителями воды Океана и Фетиду, а сами воды — реки, моря, родники — заселяли в своем воображении божествами-хранителями. В источниках должны были обитать нимфы — наяды, в морских глубинах царили тритоны и иные морские божества. Всем им греки приносили богатые жертвы, благодаря за ценный дар, каким была вода, или стараясь умилостивить таинственные силы, способные предохранить смертных от тех опасностей, которыми грозила слепая стихия. Зато распределение воды, обеспечение ею засушливых областей, использование ее для различных нужд — все это было уже делом самих людей, плодом их мысли и физических усилий.

Ни памятники археологии, ни тем более письменные источники не позволяют установить, когда были впервые изобретены и начали применяться способы доставки воды тем, кто в ней нуждался, — для питья, для приготовления пищи, в домашнем и сельском хозяйстве и во многих других сферах жизни. Греческие философы были совершенно правы, утверждая, что люди получили возможность пользоваться этим ценнейшим даром природы еще в далекие, незапамятные времена.

Первоначально речь шла, по-видимому, о простейших долговременных водосборниках или о колодцах.

Акведук Клавдия

Выбор того или иного приспособления для снабжения людей водой зависел от местных гидрографических условий. Многие реки в Греции — горные или предгорные, с быстрым течением. В ряде областей были, а иногда существуют и поныне знаменитые источники, в периоды сильной засухи иссякающие, — с этим явлением связано немало древнегреческих мифов. Крупные поймы, места, затопляемые при разливах, соседствуют с районами, где для орошения служит только дождевая вода. Поэтому-то устойчивое водоснабжение было для греков проблемой весьма нелегкой. Одна из древнейших форм накопления и сбора воды — устройство гротов, оборудование источников, защищенных от загрязнения. Устроенные таким образом, подземные родники напоминали колодцы. На твердых, каменистых землях жители, боясь в случае вражеской осады оказаться отрезанными от источников воды, выдалбливали в камне ступенчатые желобы, доходившие до того места, где находились водоносные слои. Вода же, вытекавшая из расщелин в скалах, поступала по специальным штольням, вырубленным в камне каналам. По ним вода попадала в водосборник, оборудованный в виде небольшой постройки; перед ней располагалась площадка, а под ней — канал, выводящий избыток накопленной воды. Подобное сооружение, восходящее к VII–VI вв. до н. э., было обнаружено, например, в Коринфе, где оно несло на себе следы позднейшей перестройки в римскую эпоху.

Выявить источник воды и оборудовать доступ к нему значило решить лишь половину задачи. Не менее важна была проблема транспортировки, доставки воды потребителям. Поначалу ее приходилось просто носить, зачастую издалека, и эту работу выполняли главным образом рабы. Иногда привозили сразу большой запас воды в объемистых кувшинах. Создавали также огороженные бассейны с углублениями, откуда легко было черпать воду. Использовали и дождевую воду, собирая ее в приспособленные для этого цистерны: они имели два уровня — с одного вода стекала на другой, где накапливалась и сохранялась. Прежде чем вошли в обиход такого рода водосборники, греки черпали дождевую воду просто из скальных впадин и выемок.

Водонос. Бронзовая статуэтка

В строительстве колодцев также происходили прогрессивные изменения: колодцы становились все глубже, достигая подчас более чем 30-метровой глубины. Они были облицованы камнем, а начиная с III в. до н. э. их обносили стеной из тесаных плит. Воду из колодцев черпали вручную, сосудом, к которому была привязана веревка. В классическую эпоху был уже известен колодезный журавль,

а в период эллинизма стали пользоваться и вращающимся валом-катушкой. Можно с полным правом утверждать, что люди античного мира знали уже все виды колодцев, какие встречаются и сегодня.

Понятно, что копание колодцев, выдалбливание каменных шахт и желобов считались работами тяжелейшими и весьма опасными. Этот труд был близок к труду горняка, рудокопа, но был, пожалуй, еще более тяжелым, ведь человек, строивший колодец, был крайне стеснен в своих движениях и должен был сам пробивать себе дорогу вглубь, вырубая в стенах шахты каменные уступы, служившие ему ступеньками при возвращении на поверхность.

На основе многочисленных каналов, в том числе подземных, и в самой Греции, и на островах возникали первые водопроводы. Однако подлинно великим достижением древних в этой области явились римские акведуки.

«Из всего существующего, очевидно, нет ничего столь же необходимого для употребления, как вода, потому что… без воды ни животных, ни какой бы то ни было пищи не может ни появиться, ни сохраниться, ни образоваться. Поэтому надо искать и выбирать источники с большой внимательностью и заботливостью к человеческому здоровью» (Витрувий. Об архитектуре, VIII, 3, 28).

Всю VIII книгу своего трактата Витрувий посвящает воде. Он рассматривает различные типы источников, горячих и холодных, серных, квасцовых, щелочных; рассказывает, как и где их находить; объясняет, как зависят свойства воды от особенностей почв, от уровня залегания водонасьпценных слоев; описывает и многочисленные способы ее добывания. Так, например, он советует выкопать на определенной глубине яму строго установленных размеров и положить в нее перед заходом солнца медный или свинцовый ковш или таз. Приготовленный сосуд надо смазать изнутри маслом и положить вверх дном, а отверстие ямы закрыть тростником и ветками и засыпать сверху землей. На другой день яму открывают, «и если в сосуде окажутся капельки и он запотеет, значит в этом месте имеется вода» (Там же, VIII, 1, 4). Наряду со способами отыскания воды римский инженер сообщает и о различных приемах испытания и проверки качества воды в источнике — годится ли она для питья и не содержит ли каких-либо примесей, опасных для здоровья людей (Там же, VIII, 4).

Колодец. Роспись вазы. VI в. до н. э.

Не менее важен был, конечно, и вопрос о доставке воды. Витрувий не только указывает, как проводят воду от источников в города: «по протокам посредством выложенных камнем каналов, или по свинцовым трубам, или же по трубам из обожженной глины», — но и подробно рассказывает, как именно устроить каналы и трубопроводы. Он останавливается и на конкретных условиях, при каких следует применять тот или иной из описанных им способов, и на том, какие инженерные требования надо соблюдать при организации водоснабжения. Так, он подчеркивает прежде всего, что стены, цистерны и водосборники должны быть прочными и надежными. Описанные им типы водопроводов могли быть созданы лишь при наличии доступных источников. «Если же нет источников, откуда бы нам провести воду, необходимо рыть колодцы. Рытье же колодцев не следует производить безрассудно, но надо с большим умением и проницательностью принимать в соображение природные основы вещей, ибо в земле содержится множество разнородных веществ…» Витрувий предупреждает также об опасностях, грозящих тем, кто копает колодцы: «…неудержимые токи воздуха, которые проходят тяжелой струей по скважистым порам земли… наталкиваясь на копающих людей, природного силой испарений спирают в их ноздрях жизненное дыхание. От этого те, которые не убегают скорей оттуда, там погибают. Чтобы иметь способ избежать этого, надо поступать так: опустить вниз зажженный светильник, и если он продолжает гореть, можно спускаться безопасно; если же свет потухнет от силы испарения, тогда справа и слева от колодца надо прокопать вытяжные ямы; таким образом испарения рассеются из вытяжных ям, как через ноздри» (Там же, VIII, 6).

Автор трактата называет целый ряд особенно ценных источников, причем не только в Италии, но и в других странах. По его мнению, вода всякого горячего источника целебна, «потому что, переварившись в особых веществах, она приобретает особую полезную силу. Так, серные источники исцеляют болезни жил, разгорячая их и выжигая из тела своим жаром худые соки. Квасцовые помогают при параличе и других болезнях, расслабляющих члены, вливая тепло через открытые поры, противодействуют охлаждению противоположной ему силою жара и этим неуклонно восстанавливают прежнее действие членов тела. Вода же источников, содержащих горячую смолу, выпиваемая как слабительное, обычно излечивает внутренние болезни тела» (Там же, VIII, 3, 4).

Напротив, в местах добычи золота, серебра, железа, меди, свинца и других металлов воды хотя и много, но она нездоровая, вызывает «судороги или подагру». «Бывает еще такого рода вода, на поверхности которой…плавает какой-то налет, напоминающий по оттенку пурпуровое стекло». Такую воду никто не пьет, но берут ее для мытья и иных надобностей, пьют же из колодцев, избегая вредного действия местных источников. Далее следует увлекательный рассказ о разных реках, озерах и источниках, чья вода обладает теми или иными уникальными свойствами. Это и «соленая» река Гимер на острове Сицилия, и «масляные» озера в Индии и Эфиопии, и ядовитые источники в Террацине и Фессалии: ни скот, ни дикие звери к ним не приближаются, а люди, неосторожно пившие из них, погибали, так что еще в древности Нептунов источник в Террацине пришлось засыпать. Витрувий упоминает немало и других ядовитых родников. «…В Македонии, в том месте, где похоронен Еврипид, по правую и по левую руку от его надгробного памятника, стекаются воедино два ручья; у одного из них любят отдыхать и закусывать путники ради прекрасного качества воды, к ручью же по другую сторону памятника не подходит никто, потому что, говорят, вода его смертоносна». И в самой Италии, «на Корнетовом поле у Кампанской дороги есть роща с родником, у которого видны валяющиеся кости птиц, ящериц и других пресмыкающихся» (Там же, VIII, 3, 5—17).

Витрувий собрал в своем обширном труде множество интересных сведений, относящихся и к весьма отдаленным от Рима областям и странам. «Например, в Пафлагонии есть один такого рода источник, пьющие из которого и без вина становятся пьяными». В Аркадии же, напротив, из некоей пещеры вытекает вода, «делающая пьющих ее трезвенниками». От воды на острове Кишнии люди теряют разум, а от воды в Тарсе и Магнесии обретают превосходные певческие голоса. Упомянут в трактате и удивительный родник в Сузах — главном городе Персии: утолившие жажду у этого родника теряли зубы. «Там написана эпиграмма, смысл которой тот, что вода эта превосходна для мытья, но если ее выпить, то зубы выпадут из десен». В этой надписи на камне, эпиграмме, были такие греческие стихи:

Путник, ты видишь родник, во влаге которого руки Может омыть человек, не повредивши себе, Если ж водой от струи его светлой ты жаждешь напиться, То лишь губами ее, к ней наклонившись, вберешь — Тотчас же выпадут все изо рта твои на землю зубы, Осиротелой навек челюсть оставив тебе.

Там же, VIII, 3, 20–24

Рассказ этот интересен еще и тем, что сообщает нам о существовании уже в древности предупреждающих знаков, предостерегавших путников о грозившей им опасности.

Отмеченные Витрувием принципы обеспечения водой городов составляли основу строительства великолепных, прославленных римских акведуков. Акведуки поражали современников и потомков не только своей бесперебойной и весьма эффективной работой, но и своими размерами, прочностью и надежностью сооружений. Кроме того, поскольку римляне располагали водопроводы на высоких аркадах, знаменитые акведуки становились также важным декоративным элементом, украшая город и его окрестности, по которым они проходили. Прочность их поистине поразительна: некоторые из них, как, например, Аква Марциа (144–140 гг. до н. э.), Аква Вирго (20 г. до н. э.) и более поздний Аква Траяна (111 г. н. э.), действуют и сегодня. Первый водопровод, Аква Аппиа, был построен в 312 г. до н. э., второй, Анио Ветус, — сорок лет спустя, а всего их было создано в Риме с конца IV в. до н. э. до начала II в. н. э. десять. Не ограничиваясь возведением впечатляющих акведуков в столице государства, римляне закладывали ту же систему водоснабжения и в провинциях: в Галлии, Испании, Малой Азии. Те из акведуков, которые сохранились там до нашего времени, свидетельствуют о высоком мастерстве древнеримских архитекторов и строителей.

Но если вспомнить, каких огромных усилий требовало даже копание простейшего колодца, то нетрудно себе представить, сколько рабочих рук необходимо было привлечь для строительства акведуков, тянувшихся иногда на десятки километров. Едва ли можно после этого согласиться с мнением Витрувия, будто «вода доставляет приятную пользу, потому что достается даром» (Там же, VIII, введение). За воду древние платили очень дорого: напряжением сил всего общества и даже — цена наивысшая — человеческими жизнями.

 

ОГОНЬ — ДАР ПРОМЕТЕЯ

В своих длинных монологах в трагедии Эсхила Прометей перечисляет множество благодеяний, совершенных им ради всех смертных. Он раскрыл им тайны всех наук и искусств. Показал, как строить дома из кирпичей. Обучил плотницкому делу. Дал великое умение считать и писать. Первым впряг тяглый скот в ярмо. Научил, как заставить коней повиноваться вознице. Первым построил парусный корабль. Научил изготовлять лекарства. Раскрыл людям тайны недр, показал, как добывать железо, медь, серебро и золото.

Но ни один из этих даров Прометея человечеству не вызвал беспокойства у бессмертных богов. Лишь «дар огня» обрек мятежного титана на тяжкие муки. В тепле и свете огня нуждались и все другие «человеческие искусства». Именно этот украденный пламень осветил людям их путь, путь прогресса, вступив на который они приблизились к божественному всемогуществу.

Сначала открытый очаг, костер, а затем печь давали древним тепло и свет. В повседневной жизни пользовались очагом «стационарным», сооруженным из камня и глины по соседству с домом, на дворе, где он служил также кухней. Настоящим достижением было создание «печек» переносных, жаровен, согревавших дом изнутри. Это были сосуды из терракоты, обожженной глины, самых разных форм и размеров — поначалу, как обычно, очень простые, со временем же им стали придавать более изысканные формы или украшать пластическим орнаментом. Они напоминали горшок с двумя ручками, круглую чашу на подставке или на трех ножках, могли иметь также форму перевернутой шляпы с полями, с одной длинной рукояткой. В дальнейшем подставки для терракотовых «печек» стали делать высокие и изящные — они не только помогали обогреть весь дом, но и украшали его. Еще через некоторое время добавились отверстия для выгребания золы и для создания воздушной тяги.

Центральное отопление применяли прежде всего в гимнасиях для нагревания воды в бассейнах. Отопительные приборы менялись, совершенствовались, но в основе своей они всегда состояли из жаровни, связанного с ней «гипокаустона», над которым располагалась некая емкость с водой, предназначенной для нагревания, и из труб — по ним горячая вода подавалась в бассейн. Позднее появилась и труба, через которую выходил дым от жаровни.

В эллинистическую эпоху центральное отопление стали устраивать и в частных домах. Начиная с этого времени центральное отопление входит в обиход греков, хотя местная традиция сохранила воспоминание о том, что уже в VI в. до н. э. некий Феодор должен был установить подобную отопительную систему в знаменитом храме Дианы в Эфесе. В Олимпии при гимнасии III в. до н. э. обнаружены бани с центральным отоплением, датируемые II–I веками до н. э. Было бы неправильно поэтому приписывать введение такого способа отопления римлянам, ведь его знали уже греки, а в самих римских банях устройство для нагрева воды состояло из тех же элементов, какие применялись в свое время в Греции. Разумеется, римляне внесли немало изменений и усовершенствований, но все же первооткрывателями здесь были не они.

Пытаясь отыскать дорогу в темноте, люди издавна пользовались лучинами, расщепляя толстые ветки смолистых деревьев, например сосны. В классический период истории Греции вошли в употребление факелы, изготовленные из прутьев, пропитанных смолой, дегтем или воском и связанных между собой. Их вставляли в металлические трубки или просто скрепляли металлическими кольцами. Иногда такой факел помещали в сосуд в форме кубка, так что все вместе это напоминало нынешнюю свечу в подсвечнике. Тогда же получили широкое распространение и лампады, главным образом терракотовые; их заправляли маслом, чаще всего оливковым, изредка также касторовым, а иногда и нефтью. Фитиль делали из растительных волокон, из льна. В Египте для этих целей использовался и папирус.

Были также лампады железные, оловянные, реже бронзовые — все они стоили дорого. Светильники же из драгоценных металлов — серебра, даже золота, — известные уже в эгейскую, крито-микенскую эпоху, были, естественно, предметами роскоши и должны были свидетельствовать о немалом богатстве их владельцев.

 

СТИХИЙНЫЕ БЕДСТВИЯ, КАТАСТРОФЫ

С давних пор пыталась человеческая мысль предотвращать стихийные бедствия или по крайней мере ослабить разрушительное действие сил природы, но задача эта становилась все труднее: губительной мощи природы помогала подчас сама же человеческая мысль — носительница прогресса…

Сегодня уже можно предвидеть землетрясения, предотвратить же их, обуздать стихию люди пока еще не в состоянии. Между тем землетрясения были и остаются страшнейшим из бедствий. Древние не раз пробовали объяснить это явление, но вынуждены были ограничиваться его описаниями. Не обошел его молчанием и Плиний Старший в своем труде «Естественная история»: «Землетрясения случаются разные и вызывают удивительные последствия: тут обвалились стены, там их поглотила глубокая трещина, в одном месте выброшены громадные камни, в другом потекли реки, иногда выбивается огонь или забьют горячие ключи, в ином месте вспять повернулось течение рек. Этому предшествует и за этим следует ужасающий гул, подобный то звериному рыку, то мычанию, то крику человека, то грохочущим ударам оружия — в зависимости от свойств вещества, на которое наталкиваются воздушные токи, и от формы впадин или желобов, через которые они проходят, свистя в теснине, звуча глухо в изгибах, отражаясь от жесткого, клокоча в сырых местах, бушуя в стоячих водах, яростно обрушиваясь на твердые преграды. (…) Никогда не бывает, что земля просто один раз пошатнется, но она дрожит и колеблется. Иногда остается открытая трещина, показывающая, что она поглотила, иногда же она скрывает это в себе, плотно сжав пасть и так набрасывая землю на прежнее место, что не найдешь никаких следов происшествия, а ведь зачастую целые города бывали поглощены и целую полосу обработанных нив всасывала в себя земля. Особенно подвержены землетрясениям приморские области, да и гористые не избавлены от этого бедствия.

Как я разузнал, в Альпах и Апеннинах не раз происходили землетрясения, причем осенью и весной земля содрогается чаще… (…) Кроме того, ночью это бывает чаще, чем среди бела дня. Самые же крупные землетрясения случаются рано поутру или поздно вечером, а особенно частые — незадолго перед рассветом, днем же — около полудня» (Плиний Старший. Естественная история, II, 193–195).

Плиний не приводит конкретных случаев землетрясений и, упоминая об Альпах и Апеннинах, не называет никаких других территорий, пострадавших от этого несчастья. Между тем в I в. н. э. произошло крупное землетрясение в Азии, весть о котором облетела весь античный мир и произвела сильнейшее впечатление на современников.

Бедствие это постигло Азию в 17 г. н. э., когда в Риме правил император Тиберий. О событии этом рассказывает в своих «Анналах» Тацит: «В том же году были разрушены землетрясением двенадцать густонаселенных городов Азии, и так как это произошло ночью, бедствие оказалось еще неожиданнее и тяжелее. Не было спасения и в обычном в таких случаях бегстве на открытое место, ибо разверзшаяся земля поглощала бегущих. Рассказывают, что осели высочайшие горы; вспучилось то, что дотоле было равниной; среди развалин полыхали огни. Больше всего пострадали жители Сард, и они же удостоились наибольших милостей со стороны Цезаря (Тиберия. — Прим. пер.), ибо он пообещал им десять миллионов сестерциев и на пять лет освободил от всех платежей, которые они вносили в государственное казначейство или в казну императора. Жители Магнесии… чей город пострадал почти так же, как Сарды, получили сходное вспомоществование. Было принято постановление освободить на тот же срок от уплаты податей жителей Темна, Филадельфии, Эги…» (Анналы, II, 47).

Вулканы — вот еще одна вечно таящаяся в глубине земных недр и коварно подстерегающая смертных опасность. Это те самые «грозные кузницы Гефеста», где циклопы ковали молнии, чтобы великий громовержец Зевс мог потом метать их в непокорных. Греки мысленно помещали эти кузницы в глубине сицилийской Этны, но таинственные мастерские бога огня могли бы быть символом всех спящих вулканов.

Был в зеленой тени винограда недавно Везувий, Сок благородной лозы полнил здесь пьяную кадь; Эти нагория Вакх любил больше Нисы холмистой; Здесь на горе хоровод резво сатиры вели. Лакедемона милей места эти были Венере, И Геркулесовым здесь славен был именем дол. Все уничтожил огонь и засыпал пепел унылый… Даже и боги такой мощи не рады своей.

Марциал. Эпиграммы, IV, 44

Извержение Везувия в 79 г. н. э. имело страшные последствия, тем более страшные, что никто его не ожидал, не предчувствовал опасности от внешне мирного и спокойного, покрытого прекрасными виноградниками вулкана. Следы разрушений видны и сегодня. Геркуланум, Помпеи… Земля, открывающая археологам свое трагическое прошлое.

Светоний в биографии императора Тита ограничивается кратким извещением: «Его правления не миновали и стихийные бедствия: извержение Везувия в Кампании, пожар Рима, бушевавший три дня и три ночи, и моровая язва, какой никогда не бывало» (Божественный Тит, 8). Другим авторам мы обязаны более подробными сведениями о катастрофе 79 г. Особую ценность представляют свидетельства очевидца — Плиния Младшего. Они изложены им самим в его письмах к историку Тациту. Так как во время извержения вулкана погиб дядя Плиния, уже упоминавшийся нами ученый-энциклопедист Плиний Старший, то Тацит дважды просил своего друга рассказать ему как можно больше и об обстоятельствах гибели его дяди, и о его собственных впечатлениях о разыгравшейся трагедии.

Плиний Младший находился в то время вместе с матерью и дядей в Мизене. Вскоре после полудня они заметили некое облако, «необычное по величине и по виду». Никто не мог определить, откуда оно надвигается, лишь позднее оказалось, что от Везувия. Облако это приобрело форму сосны или скорее средиземноморской пинии, с раскинутыми во все стороны ветвями. Оно то росло, то опадало, местами оно было белого цвета, местами же черное от пыли и пепла, словно покрытое пятнами. Заинтересовавшись необычным явлением, Плиний Старший захотел понаблюдать его вблизи и даже пригласил племянника поехать вместе с ним. (К счастью для нас, тот был в этот момент увлечен другим делом и не поехал.) Ученый, который одновременно был местным префектом и командовал флотом, сел на корабль и приказал двигаться в сторону Везувия, откуда уже бежали охваченные ужасом люди.

«На суда уже падал пепел, и чем ближе они подъезжали, тем горячее и гуще; уже куски пемзы и черные обожженные обломки камней, уже внезапно отмель и берег, доступ к которому прегражден обвалом». Плиний Старший решил остановиться у своего знакомого в Стабиях, на противоположном берегу бухты. Там он застал настоящую панику и, желая успокоить всех своей веселостью и присутствием духа, вымылся в банях, пообедал и с некоторой, быть может, наигранной беспечностью прилег вздремнуть. Плиний Младший рассказывает Тациту, что случилось потом:

«Тем временем во многих местах из Везувия широко разлился, взметываясь кверху, огонь, особенно яркий в ночной темноте. Дядя твердил, стараясь успокоить перепуганных людей, что селяне впопыхах забыли погасить огонь и в покинутых усадьбах занялся пожар». Когда площадка перед флигелем, где спал гость, была уже так завалена пеплом и обломками, что выйти из дома было уже почти невозможно, Плиния разбудили и все вместе стали решать, оставаться ли внутри зданий, которые уже шатались от частых и сильных толчков, или выйти во двор, куда падали раскаленные камни. Выбрали меньшее зло: «В защиту от падающих камней кладут на головы подушки и привязывают их полотенцами».

Настал день, но по-прежнему царила тьма, «чернее и плотнее всех ночей». Все вышли на берег: бурное море не давало надежды на спасение. «Дядя лег на подостланный парус, попросил раз-другой холодной воды и глотнул ее». Затем он встал, но тут же упал замертво на руки двух рабов, задохнувшись тяжелыми сернистыми испарениями. «Тело его нашли в полной сохранности, одетым, как он был; походил он скорее на спящего, чем на умершего» (Письма Плиния Младшего, VI, 16).

Второе письмо не добавляет ничего нового к картине самого извержения, однако, основанное на личных впечатлениях автора, оно ярко изображает последствия катастрофы, общую обстановку, царившую в тех местах, поведение людей и многое другое. В ситуации этой наглядно проявились характеры и моральные качества тех, кого мог видеть писатель. Стоит, наверное, привести его рассказ целиком, не упуская и деталей:

«После отъезда дяди я провел остальное время в занятиях… Потом была баня, обед, сон, тревожный и краткий. Уже много дней ощущалось землетрясение, не очень страшное и для Кампании привычное, но в эту ночь оно настолько усилилось, что все, казалось, не только движется, но становится вверх дном. Мать кинулась в мою спальню, я уже вставал… Мы сели на площадке у дома: небольшое пространство лежало между постройками и морем. (…)

Уже первый час дня (около 6–7 часов утра. — Прим. пер.), а свет неверный, словно больной. Дома вокруг трясет; на открытой узкой площадке очень страшно; вот-вот они рухнут. Решено, наконец, уходить из города; за нами идет толпа людей, потерявших голову и предпочитающих чужое решение своему;…нас давят и толкают в этом скопище уходящих. Выйдя за город, мы останавливаемся. Сколько удивительного и сколько страшного мы пережили! Повозки, которым было приказано нас сопровождать, на совершенно ровном месте кидало в разные стороны… Мы видели, как море отходит назад; земля, сотрясаясь, как бы отталкивала его. Берег явно продвигался вперед; много морских животных застряло в сухом песке. С другой стороны — черная страшная туча, которую прорывали в разных местах перебегающие огненные зигзаги; она разверзалась широкими полыхающими полосами, похожими на молнии…

Тогда тот же испанский знакомец (знакомый Плиния Старшего, приехавший к нему из Испании. — Прим. пер.) обращается к нам с настоятельной речью: „Почему вы медлите и не убегаете?“ Мы ответили, что не допустим и мысли о своем спасении, не зная, жив ли дядя. Не медля больше, он кидается вперед, стремясь убежать от опасности.

Вскоре эта туча опускается к земле и накрывает море. Она опоясала и скрыла Капри, унесла из виду Мизенский мыс. Тогда мать просит, уговаривает, приказывает, чтобы я убежал… Я ответил, что спасусь только вместе с ней; беру ее под руку и заставляю прибавить шагу. Она повинуется неохотно и упрекает себя за то, что задерживает меня.

Падает пепел, еще редкий. Я оглядываюсь назад: густой черный туман, потоком расстилающийся по земле, настигал нас. „Свернем в сторону, — говорю я, — пока видно, чтобы нас, если мы упадем на дороге, не раздавила идущая сзади толпа“. Мы не успели оглянуться — вокруг наступила ночь, не похожая на безлунную или облачную: так темно бывает только в запертом помещении при потушенных огнях. Слышны были женские вопли, детский писк и крик мужчин; одни окликали родителей, другие — детей или жен и старались узнать их по голосам. Одни оплакивали свою гибель, другие гибель близких; некоторые в страхе перед смертью молили о смерти; многие воздевали руки к богам; большинство объясняло, что нигде и никаких богов нет, и для мира это последняя вечная ночь. Были люди, которые добавляли к действительной опасности вымышленные, мнимые ужасы. Говорили, что в Мизенах то-то рухнуло, то-то горит. Это была неправда, но вестям верили. Немного посветлело, но это был не рассвет, а отблеск приближавшегося огня. Огонь остановился вдали; опять темнота, опять пепел, густой и тяжелый. Мы все время вставали и стряхивали его, иначе нас засыпало бы и раздавило под его тяжестью.

(…) Туман стал рассеиваться, расходясь как бы дымным облаком; наступил настоящий день и даже блеснуло солнце, но такое бледное, какое бывает при затмении. Глазам все еще дрожавших людей все предстало в измененном виде; все, словно снегом, было засыпано толстым слоем пепла. Вернувшись в Мизены и кое- как приведя себя в порядок, мы провели тревожную ночь, колеблясь между надеждой и страхом» (Там же, 20).

Везувий не часто проявлял свою мощь, но тем неожиданнее и потому опаснее были его извержения. Следующее зафиксированное извержение произошло в 203 г., в царствование Септимия Севера, — оно описано Дионом Кассием. Катастрофа, сравнимая по своим разрушительным последствиям с трагедией 79 г. н. э. и даже еще более сильная, повторилась и в 472 г., о чем упоминает Аммиан Марцеллин.

Все это, конечно же, были события чрезвычайные. Гораздо чаще люди античного мира страдали от такого бедствия, как наводнения.

Вдосталь снега слал и зловещим градом Землю бил Отец и смутил весь Город, Ринув в кремль святой грозовые стрелы Огненной дланью. Всем внушил он страх, не настал бы снова Грозный век чудес и несчастной Пирры, Век, когда Протей гнал стада морские К горным высотам, Жили стаи рыб на вершинах вязов, Там, где был приют лишь голубкам ведом, И спасались вплавь над залитым лесом Робкие лани. Так и нынче: прочь от брегов этрусских Желтый Тибр, назад повернувший волны, Шел дворец царя сокрушить и Весты Храм заповедный…

Гораций. Оды, I, 2

Наводнения… В мифах, легендах, верованиях почти каждого народа одно из первых стихийных бедствий, постигших мир, — потоп. Но всегда оставались в живых те, кто должен был продолжить род людской: Ной и его семья, Девкалион и Пирра, да и не только люди, но и другие живые существа, которым предстояло вновь наполнить собой леса, горы, моря и реки. Несчастья эти насылали боги, разгневанные на человечество за какие-либо его прегрешения и желающие сурово предостеречь будущие поколения, заставить смириться перед могуществом высших сил. Предвестниками бедствия были сильные ветры; они сгоняли тучи, затем начинались долгие проливные дожди, моря и реки выступали из берегов; земля с ее высочайшими горными вершинами скрывалась под бурными волнами потопа:

И по широким полям, разливаясь, несутся потоки; Вместе с хлебами несут деревья, людей и животных, Тащат дома и все, что в домах со святынями вместе. Если остался дом, устоял пред такою бедою Неповрежденный, то все ж он затоплен водою высокой, И уже скрыты от глаз погруженные доверху башни. Суша и море слились, и различья меж ними не стало. Все было море одно, и не было брега у моря. Кто перебрался на холм, кто в лодке сидит крутобокой И загребает веслом, где сам обрабатывал пашню. Тот над нивой плывет иль над кровлей утопшего дома Сельского. Рыбу другой уже ловит в вершине у вяза. То в зеленеющий луг — случается — якорь вонзится, Или за ветви лозы зацепляется гнутое днище. Там, где недавно траву щипали поджарые козы, Расположили свои неуклюжие туши тюлени. И в изумленье глядят на рощи, грады и зданья Девы Нереевы. В лес заплывают дельфины…

Овидий. Метаморфозы, I, 285–302

В отличие от легендарных потопов «обычные» наводнения не угрожали всему миру, но и они обходились людям дорого: громадные разрушения, убытки, человеческие жертвы…

Риму не раз приходилось видеть опасность в водах Тибра.

История Вечного города сохранила немало воспоминаний о разливах реки, и когда наводнение совпадало с какими-либо политическими затруднениями Римского государства или с войнами, в этом видели особенно зловещее предзнаменование.

Так случилось, например, ранней весной 69 г. н. э., в правление императора Отона, когда он готовил поход в Галлию против своего соперника Вителлия. «Главным событием этих дней, — рассказывает Тацит, — было неожиданное наводнение… Уровень воды в Тибре резко поднялся, вода сорвала стоявший на сваях мост и разбила мол, перегораживавший течение; масса обломков рухнула в поток, и вытесненные воды затопили не только кварталы, примыкавшие к Тибру, но и части города, всегда считавшиеся безопасными. Волны смывали людей на улицах, настигали их в домах и лавках; народ голодал, заработков не было, продовольствия не хватало; вода подмывала основания огромных доходных домов, и когда река отступила, они обрушились. Едва прошел первый страх, все увидели, что непроходимы стали Марсово поле и Фламиниева дорога, а тем самым оказался закрытым путь, по которому Отон должен был выступать в поход. В этом обстоятельстве, порожденном естественными причинами или возникшем по воле случая, тут же усмотрели знамение, указывавшее на неизбежное поражение» (Тацит. История, I, 86).

Таково реалистическое описание одного из многих, часто повторявшихся наводнений, последствия которых бывали для жителей города, особенно малоимущих, поистине невыносимы.

Неоднократно сталкиваясь с такого рода бедствием, римляне хорошо сознавали, какая опасность постоянно угрожает столице, а значит, и всему государству. Поскольку способы изменения течения рек были уже известны, то выдвигались проекты поворота и тех рек, которые своими водами питали Тибр. Однако это было дело, касавшееся не только Рима, но и целых районов Италии и потому чреватое конфликтами. В эпоху Тиберия римский сенат прямо занялся поиском мер к укрощению Тибра, который незадолго до этого, как сообщает Тацит в «Анналах», «из-за непрерывных дождей вышел из берегов и затопил низкие части Рима; после спада воды обрушилось много построек, и под ними погибли люди». Два видных государственных деятеля империи Атей Капитон и Луций Аррунций изучили возможные «средства к обузданию своенравной реки» и предложили сенату «для уменьшения разливов Тибра запрудить реки и озера, из-за которых и повышается его уровень». Сенат выслушал по этому поводу представителей соседних с Римом италийских муниципиев, дружно воспротивившихся этому проекту.

«…Флорентийцы просили ни в коем случае не отводить Кланис из привычного русла и не направлять его в Арн, так как это было бы для них гибельно. Близкое к этому заявляли и жители Интерамны: плодороднейшие земли Италии придут в запустение, если река Нар, спущенная в канавы (как это предполагалось), заболотит близлежащую местность. Не молчали и реатинцы, возражая против постройки плотины на Белинском озере, в том месте, где из него изливается Нар, и говоря, что оно выйдет из берегов и затопит окрестности; что природа, определившая рекам их устья и течение, истоки и разливы, достаточно позаботилась о делах человеческих; к тому же нельзя не считаться с обычаями и верованиями союзников, посвятивших рекам родной страны обряды, рощи и жертвенники, да и сам Тибр не желает, чтобы у него отняли соседствующие с ним реки и его течение стало от этого менее величавым. Оказались ли тут решающими просьбы колоний, или трудности работ, или, наконец, суеверия, но взяло верх высказанное Гнеем Пизоном мнение, что все следует оставить, как оно есть» (Тацит. Анналы, I, 76; 79).

Сведения, сообщаемые великим историком, не оставляют сомнений в том, как внимательно относились древние к окружающей среде и как важны были связанные с этим проблемы, которые приходилось решать самим сенаторам. Проекты любых изменений и преобразований природы края обсуждались заинтересованными лицами, имевшими право и даже обязанность представлять свои аргументы. Прежде чем предпринять на государственный счет какие-либо общественные работы, сенат взвешивал возможные выгоды и убытки от них. Не всегда так было: в более поздние времена император сам принимал решения, не спрашивая мнения специалистов и тех, кого эти решения затрагивали. Зачастую это могли быть минутные прихоти властителя, подлежавшие беспрекословному исполнению. Нередко в таких случаях и силы, и деньги, вложенные в грандиозные затеи императора, растрачивались впустую.

Так было, например, при строительстве нового дворца Нерона после страшного пожара в Риме в 64 г. Дворец, по замыслу императора, должен был удивлять не столько драгоценной отделкой, «сколько лугами, прудами, разбросанными, словно в сельском уединении, тут лесами, там пустошами, с которых открывались далекие виды, что было выполнено под наблюдением и по планам Севера и Целера, наделенных изобретательностью и смелостью в попытках посредством искусства добиться того, в чем отказала природа… Так они пообещали ему соединить Авернское озеро с устьем Тибра судоходным каналом, проведя его по пустынному побережью и через встречные горы. Но, кроме Помптинских болот, там не было влажных мест, которые могли бы дать ему воду, ибо все остальное представляло собой отвесные кручи или сплошные пески; и даже если бы им удалось пробиться сквозь них, это стоило бы непомерного и не оправданного действительной надобностью труда. Но страсть Нерона к неслыханному побудила его предпринять попытку прорыть ближайшие к Авернскому озеру горы; следы этих бесплодных усилий сохраняются и поныне» (Там же, XV, 42).

Но не только стихийные бедствия, которые предотвратить невозможно, а предупреждать их люди в те века еще почти не умели, вызывали громадные разрушения и людские потери. Случались и такие катастрофы, причиной которых были человеческие недостатки — неповоротливость, беспечность или — чаще — недобросовестность и страсть к наживе любой ценой. Подобные инциденты не раз происходили при проведении общественных работ, особенно при строительстве.

Одной из таких катастроф, сравнимых по своим разрушительным последствиям с тяжелой и кровопролитной войной, стало падение амфитеатра в Фиденах (в 10 км к северу от Рима) в 27 г. н. э., в правление Тиберия. Этот амфитеатр был построен неким вольноотпущенником Атилием для очень популярных тогда гладиаторских боев. О мотивах его действий Тацит говорит прямо: «…человек, затеявший это дело не от избытка средств и не для того, чтобы снискать благосклонность сограждан, а ради грязной наживы». Стараясь, чтобы строительство обошлось ему как можно дешевле, Атилий «заложил фундамент его в ненадежном грунте и возвел на нем недостаточно, прочное сколоченное деревянное сооружение». Последствия этой аферы оказались трагическими: толпы людей, долго не имевших излюбленного развлечения, переполнили амфитеатр. «Это усугубило тяжесть разразившейся тут катастрофы, так как набитое несметной толпой огромное здание, перекосившись, стало рушиться внутрь или валиться наружу, увлекая вместе с собой или погребая под своими обломками несчетное множество людей, как увлеченных зрелищем, так и стоявших вокруг амфитеатра. И те, кого смерть настигла при обвале здания, благодаря выпавшему им жребию избавились от мучений; еще большее сострадание вызывали те изувеченные, кого жизнь не покинула сразу… При этом несчастье было изувечено и раздавлено насмерть пятьдесят тысяч человек…» (Там же, IV, 62–63).

Атилий был отправлен в изгнание. Римский сенат принял специальное постановление, «воспрещавшее устраивать гладиаторские бои тем, чье состояние оценивалось менее четырехсот тысяч сестерциев, равно как и возводить амфитеатр без предварительного обследования надежности грунта» (Там же, IV, 63). Примечательно, что в те горестные дни многие видные римские граждане проявили великодушие, солидарность и готовность прийти на помощь пострадавшим.

Небрежность или, как сказали бы сейчас, халатность привели к подобной же катастрофе и при императоре Клавдии, во время устроенных по его повелению «потешных» морских боев на Фуцинском озере. Никто, однако, не понес за это наказания, и хотя Агриппина обвинила актера Нарцисса, устроителя этой затеи, в алчности и злоупотреблениях, но и он не остался в долгу, заявляя во всеуслышанье о ее стремлении захватить власть. Сам Клавдий, по приказу которого были организованы эти игры на воде, по-видимому, не искал виновных, и, если бы Тацит в своих «Анналах» не упомянул о случившемся, оно было бы забыто.

Историки замечали и записывали такого рода происшествия, катастрофы, поскольку они были общеизвестны и ярко характеризовали и отношения, господствовавшие в римском обществе, и даже позицию императора. А вот о том, с какой опасной небрежностью строили доходные дома (так называемые инсулы — острова), стоявшие отдельно и сдававшиеся внаем городской бедноте, мог вспомнить только сатирик, не спускавший обществу никаких, даже мелких, недостатков и пороков:

…Как бы не рухнул дом; а мы населяем столицу Всю среди тонких подпор, которыми держит обвалы Домоправитель: прикрыв зияние трещин давнишних, Нам предлагают спокойно спать в нависших руинах.

Ювенал. Сатиры, III, 193–196

Не лучше обстояло дело и в провинциях, где сам наместник, временно представлявший там римскую власть, не всегда вмешивался в местные дела, не контролировал проведения общественных работ, хотя они часто ложились тяжелым бременем на римскую казну. Иногда — что еще хуже — злоупотребления допускали и сами наместники, о чем свидетельствовали время от времени громкие судебные процессы о лихоимстве должностных лиц. Достаточно вспомнить хорошо известное дело Верреса, наместника Сицилии. Мало что изменилось в этом отношении и в эпоху Римской империи, когда число провинций значительно возросло. О том, с какими трудностями сталкивался наместник, действительно интересовавшийся нуждами и потребностями жителей вверенной ему провинции, позволяет судить такой ценный документ, как уже неоднократно цитировавшаяся нами переписка Плиния Младшего с императором Траяном.

Озабоченный жалобами и просьбами, с которыми обращались к нему горожане Вифинии, наместник, как явствует из его писем, не мог в одиночку разрешить все проблемы и вынужден был запрашивать мнение императора. При этом Плинию приходилось учитывать не только потребности местных жителей, но и общую финансовую ситуацию государства. Дела, с которыми Плинию было трудно справиться самому, говорят о том, как легкомысленно, без серьезного обдумывания принимались решения о проведении строительных работ. Более того, приводимые писателем факты заставляют подозревать, что причиной подобного легкомыслия и небрежности зачастую бывала прямая недобросовестность, а то и корыстные расчеты или городских властей, или архитекторов, или строительных подрядчиков, ведавших всеми работами.

Так, в Вифинии Плиний Младший застал начатое, но вскоре заброшенное строительство театра и гимнасия в Никее, акведука в Никомедии, терм в Клавдиополе. Наместник докладывает императору о положении дел с никомедийским водопроводом, на который еще до его прибытия в провинцию горожане израсходовали огромную сумму — более 3300 тыс. сестерциев. Между тем «он до сих пор не закончен, заброшен и даже разрушен». Было начато строительство другого водопровода, «истрачено уже 200 тысяч, но и он оставлен, и теперь требуются новые расходы, чтобы люди, потратившие зря столько денег, имели, наконец, воду».

Плиний ознакомился с состоянием работ и с местностью, убедился, что существует источник, откуда можно провести в город воду «с помощью арок, чтобы она доходила в городе не только до ровных и низких мест», и что оставшуюся от первой стройки часть арок еще можно использовать. Но нужна и помощь из Рима: наместник просит императора прислать ему хорошего «аквилекса» — водоискателя, специалиста по проблемам водоснабжения, а также архитектора, «чтобы опять не вышло того, что уже случилось». Плиний Младший явно не питал уже доверия к местным подрядчикам, руководителям работ. Угадывая его настроение, Траян рекомендует начать расследование, «по чьей вине никомедийцы потеряли до сих пор столько денег» (Письма Плиния Младшего, X, 37, 38).

Подобным же образом было предпринято, но не завершено строительство театра в Никее, поглотившее, по предварительным оценкам наместника, более 10 млн. сестерциев. Результаты же были таковы, что возведенное более чем наполовину здание оседало, в нем зияли огромные трещины, «потому ли, что почва здесь сырая и мягкая, потому ли, что самый камень слаб и крошится». Плиний делится с императором своими сомнениями о дальнейшей судьбе этой незавершенной стройки: продолжать ли ее или оставить, или даже поскорее разрушить рассыпающееся и притом дорогостоящее сооружение. Почти так же обстояло дело и с восстановлением в Никее уничтоженного пожаром гимнасия. Жители города решили возвести на его месте новый, еще больше прежнего. «Они уже истратили некоторую сумму, и боюсь, что без толку: в здании нет стройности и единства. Кроме того, архитектор, конечно, соперник того, кто начинал постройку, утверждает, что стены, хотя толщиной и в двадцать два фута, не смогут выдержать тяжести, которая на них ляжет, потому что внутри они набиты щебенкой и не обложены кирпичом». Не лучше велись общественные работы и в Клавдиополе, где горожане «не столько строят, сколько выкапывают огромную баню» в совершенно неподходящем и не предназначенном для этого природой месте. И здесь также, предполагая недобросовестность местных подрядчиков и архитекторов, наместник просит прислать ему опытных специалистов из столицы. Траян, как всегда, отказывает: «Не может быть, чтобы тебе не хватало архитекторов. В каждой провинции есть и опытные, и талантливые люди: не думай, что их ближе прислать тебе из Рима, когда даже к нам они обычно приезжают из Греции» (Там же, X, 39, 40).

Но даже строительство прекрасных и, казалось бы, прочных домов и храмов не могло уберечь Рим от еще одного страшного бедствия — пожаров. Множество построенных кое-как, ненадежных доходных домов, деревянные лавчонки, узкие улочки, освещение при помощи лампад, заправленных оливковым маслом, отсутствие каких-либо мер противопожарной профилактики — все это способствовало быстрому распространению огня и гибели целых городов и кварталов. Особенно большой ущерб причинили пожары 390, 31 и 9 гг. до н. э., 6, 64 (знаменитый пожар при Нероне), 191 и 283 гг. н. э. Жертвой их стали такие великолепные постройки, как Большой цирк, Базилика Юлия, Атрий Весты, многие здания на Палатинском холме, на Капитолии.

Первые попытки организовать противопожарную охрану были предприняты частными лицами. Мысль, бесспорно, прекрасная, и поступок достойный всяческого признания, если бы не тот факт, что и среди этих добродетельных римлян были люди, для кого личные интересы значили больше, чем общее благо сограждан, и кто из несчастья других хотел извлечь для себя максимальную прибыль. Первым взялся спасать имущество горожан от огня римский богач Марк Лициний Красс. Он организовал пожарную команду из своих рабов. Хорошо известный в Риме своей алчностью и неразборчивостью в средствах обогащения, он действовал таким образом: как только где-нибудь вспыхивал пожар, туда являлись его личные пожарные, а вместе с ними нанятые Крассом посредники, которые скупали за бесценок пылающие дома и те здания по соседству, куда огонь мог перекинуться в любую минуту. Едва лишь сделка заключалась, пожарная команда из рабов Красса приступала к тушению пожара. Именно таким способом богачу удалось прибрать к рукам великое множество доходных домов. В 21 г. до н. э. эдил Марк Эгнаций Руф также организовал пожарную команду из своих рабов. Они действительно спасали добро горожан от огня, но и от этого их хозяин имел немалую выгоду: он стал популярен среди сограждан, снискал себе много сторонников, очень скоро получил должность претора, а затем и консула. Или популярность его в Риме обеспокоила всесильного тогда Октавиана Августа, или в самом деле честолюбивый Эгнаций был замешан в заговоре против принцепса, как об этом сообщает Светоний, но известно только, что один из зачинателей пожарного дела в Риме был схвачен, брошен в темницу и там казнен.

Постоянные отряды противопожарной охраны ввел только сам Август. Было создано семь когорт стражников, каждая из которых насчитывала сначала 600 человек, а позднее увеличилась до тысячи, так что общее число пожарных в Вечном городе доходило до 7000. При каждой когорте состояли четыре врача, в задачу которых входило оказывать помощь пострадавшим на пожаре. Поскольку Рим был поделен на 14 округов, под опекой одной когорты находилось два округа. Предводительствовал отрядом префект, обязанный бодрствовать всю ночь.

Стражники, в свою очередь, подразделялись на тех, кто носил и подавал воду, — аквариев, и тех, кто гасил огонь при помощи насосов, — сифонариев (от «сифо» — насос, помпа). Оснащение пожарных команд было весьма нехитрым: насосы, топоры, жерди с крюками, ведра для воды, изготовленные из кож и обмазанные изнутри смолой. При тушении пламени в высоких многоэтажных доходных домах, очевидно, использовали лестницы. Сами жители также обязаны были соблюдать меры предосторожности: горожан предупреждали, что в домах должны стоять наготове бочки с водой. Петроний в своем «Сатириконе» упоминает некоего Эхиона, который изготовлял особые полотнища: смоченные в воде, они помогали тушить пожары.

О страшном для всего Рима пожаре времен Нерона Тацит рассказывает: «Разразилось ужасное бедствие, случайное или подстроенное умыслом принцепса… но во всяком случае самое страшное и беспощадное изо всех, какие довелось претерпеть этому городу от неистовства пламени. Начало ему было положено в той части цирка, которая примыкает к холмам Палатину и Целию; там, в лавках с легко воспламеняющимся товаром, вспыхнул и мгновенно распространился огонь, гонимый ветром вдоль всего цирка. Тут не было ни домов, ни храмов, защищенных оградами, ни чего-либо, что могло бы его задержать. Стремительно наступавшее пламя, свирепствовавшее сначала на ровной местности, поднявшееся затем на возвышенность и устремившееся снова вниз, опережало возможность бороться с ним и вследствие быстроты, с какою надвигалось это несчастье, и потому, что сам город с кривыми, изгибавшимися то туда, то сюда узкими улицами и тесной застройкой, каким был прежний Рим, легко становился его добычей». Историк описывает возникшую панику, крики стариков и детей, нас же может удивить, почему не вступила в дело пожарная охрана. Тацит пишет далее, что «никто не решался принимать меры предосторожности, чтобы обезопасить свое жилище, вследствие угроз тех, кто запрещал бороться с пожаром». Более того, «были и такие, которые открыто кидали в еще не тронутые огнем дома горящие факелы, крича, что они выполняют приказ, либо для того, чтобы беспрепятственно грабить, либо и в самом деле послушные чужой воле» (Тацит. Анналы, XV, 38).

В помощь погорельцам организовывали сбор средств, и это могло бы показаться примером традиционного благородства и самоотверженности римлян, если бы не то обстоятельство, что охотнее всего помощь оказывали людям богатым и влиятельным — тем, кто мог впоследствии отплатить за услугу. Помочь же малоимущим не спешили, ибо на их материальную признательность трудно было рассчитывать. Случалось и так, что домовладелец сам устраивал пожар, надеясь вернуть утраченное сторицей. Такие ситуации бывали в Риме не редко, иначе почему бы тогдашние сатирики вновь и вновь возвращались к этой теме? И у Марциала, и у Ювенала можно встретить прозрачные намеки на весьма подозрительную подоплеку иных пожаров:

Дом себе, Тонгилиан, за двести тысяч купил ты, Но уничтожен он был частой в столице бедой. Впятеро больше тебе собрали. И можно подумать, Тонгилиан, будто сам свой ты домишко поджег.

Марциал. Эпиграммы, III, 52

 

СКОТОВОДСТВО И ОХОТА В ГРЕЦИИ

Даже в те времена, когда пища греков была еще очень скромной и скудной, в состав ее входило и мясо, позднее же, в эпохи обильных пиршеств, на столах появлялись самые разнообразные мясные блюда, копчености, птица, рыба. К тому же и боги требовали кровавых жертвоприношений, и обычай этот свято соблюдался. Разведение скота издавна было одной из главных отраслей греческой экономики. Скот всегда высоко ценился: еще тогда, когда деньги, даже в самой примитивной форме, не были известны, люди рассчитывались между собой волами и овцами. И земледелие, и коммуникации, и транспорт были немыслимы без упряжных животных — волов, мулов, ослов, коней. Не было недостатка и в коровах, козах, свиньях, овцах. Их пасли и в долинах, и на склонах гор.

Парис, пасущий стадо

Весь домашний скот подразделялся на три группы животных, что находило выражение и в иерархии пастухов. Первое место занимали те, кто пас коров и быков, — «буколой». Второе — те, кто пас овец, — «поймéнес». Третье — козопасы, «эполой». Почти в каждом хозяйстве разводили также свиней и домашнюю птицу. Уже тогда эта отрасль сельскохозяйственного труда была на весьма высоком уровне: люди заботились должным образом и о поддержании пастбищ, и о тщательном выборе кормов, и о зимовках, и вообще о том, чтобы избежать сокращения поголовья. На землях, где скоту угрожала опасность от хищников, возводили ограды — высокие заборы; прочные, удобные хлева спасали животных от зимнего холода и дождей. Для овец и коз строили отдельные овчарни, выбирая для них места на крутых склонах, защищенных от ветра. Особенно старательно поддерживали чистоту на скотном дворе, предупреждая возникновение эпизоотий; уже заболевших животных сразу же отделяли и помещали в специально приготовленные огражденные стойла.

Основной тягловой силой были волы. Их выращивали, отбирая трехлетних бычков, которых затем холостили и специально откармливали, давая им кроме обычной травы на пастбищах молотый ячмень с рубленой соломой, вику, очищенные бобы, фиги. Овец пасли в горах, среди сочных трав и кустарников, а для подкормки овец им, как и волам, добавляли в ежедневный рацион соль. Коз разводили главным образом ради молока. В лесах и рощах, чаще всего дубовых, ходили стада свиней, для выращивания которых также существовали различные способы: так, их 60 дней полагалось держать в тесной ограде, затем в течение 3 суток не давать им никакой пищи, а потом сильно проголодавшихся свиней кормили ячменем, просом, дикими грушами, фигами. Птиц, как всегда и повсюду, откармливали зерном.

Но греки любили полакомиться и дичью. Охотой, этим древнейшим, одним из первых занятий человека, в Греции увлекались многие: кто ради пропитания, кто ради выгоды, а кто и просто для физической закалки и удовольствия. «Есть много видов охоты на водяных животных, много видов охоты на птиц, а также очень много видов охоты на сухопутных зверей» (Платон. Законы, VII, 823 Ь).

Занятие охотой считалось в Греции одним из элементов воспитания молодежи — разумеется, с некоторыми оговорками. Ксенофонт в трактате «О псовой охоте» прямо указывает: «Люди, предавшиеся охоте, получают отсюда великую пользу. Она доставляет здоровье телу, улучшает зрение и слух, меньше старит и больше всего учит военному делу. Во-первых, отправляясь с оружием по трудным дорогам, они не будут уставать и вынесут воинские труды, с которыми привыкли брать зверя. Они смогут улечься на жестком месте и быть хорошими стражами, где им прикажут. При наступлении на неприятеля они будут в состоянии и наступать, и исполнять приказания…» (Ксенофонт. О псовой охоте, XII, 1).

Начинать заниматься охотой, полагали греческие мыслители, лучше всего в самой ранней юности. «К занятию охотой нужно приступать уже при переходе из отроческого в более зрелый возраст, — пишет Ксенофонт, — …причем, конечно, принимается в расчет состояние каждого, и если оно достаточно, он занимается охотой, насколько это служит его пользе, а если недостаточно, он по крайней мере не должен остаться ниже своих средств» (Там же, II, 1). Желая заниматься охотой, заявляет он, надо помнить, что это забава дорогостоящая: необходимо обзавестись конем, собаками, оружием. Поэтому в литературе, особенно в комедии, часто встречаются сетования отцов на то, что их разоряют собственные дети, растрачивая деньги на коней и охотничьих псов.

Платон, признавая воспитательное значение охоты, различает, однако, те ее виды, которые заслуживают одобрения, и те, которые он порицает. Причем даже законодателю идеального полиса нелегко будет во всем этом разобраться и ввести соответствующие предписания и кары. Ему остается только «выразить свое одобрение или порицание трудам и занятиям молодежи, касающимся охоты. (…) Заслуживает одобрения тот вид охоты, который совершенствует души юношей; порицания же заслуживает противоположный вид». Неодобрительно относится философ к «морской охоте, уженью рыбы, вообще к охоте на водных животных, совершается ли это безделье днем или ночью, с помощью верши». Отвергает Платон и охоту на птиц, «совсем не подходящую свободнорожденному человеку». Любителям состязаний остается только ловить наземных животных, «однако и здесь недостойна похвалы так называемая ночная охота, во время которой лентяи поочередно спят, а также и та охота, где допускаются передышки и где побеждает не сила трудолюбивого духа, а тенета и силки, с помощью которых одолевают силу диких животных. Стало быть, остается лишь один наилучший для всех вид охоты — конная и псовая охота на четвероногих животных; в ней люди применяют силу своего тела;… они несутся вскачь, наносят удары, стреляют из лука и собственными руками ловят добычу».

После этих предварительных рассуждений философ-законодатель формулирует, наконец, окончательное и категорическое предписание: «Пусть никто не препятствует заниматься, где и как угодно, псовой охотой. Ночному же охотнику, полагающемуся на свои тенета и западни, пусть никто никогда и нигде не позволяет охотиться. Птицелову пусть не мешают охотиться в бесплодных местах и в горах; но первый встречный пусть прогонит его с обрабатываемых священных земель. Рыбаку дозволяется ловить рыбу везде, за исключением гаваней, священных рек, озер и прудов, лишь бы он не употреблял смеси соков, мутящих воду» (Платон. Законы, VII, 823–824).

Как литературные тексты, так и источники иконографические позволяют представить себе различные способы охоты и различные виды оружия и иных приспособлений, применяющихся для ловли зверей и птиц. Главным видом оружия были лук и стрелы. При охоте на дичь, случалось, пользовались и секирой. Рано стали практиковать и столь осуждаемые Платоном сети, силки, ловушки. Сети из льна или конопли развешивали между деревьями и загоняли в них животных с помощью специально выдрессированных псов. Иного рода ловушками были ямы, устроенные таким образом, что, попав туда, животное уже не могло оттуда выбраться; там его и убивали. Этим способом ловили преимущественно оленей и зайцев (Ксенофонт. О псовой охоте, IX, 11). Ксенофонт разбирает подробно, какие охотничьи приемы следует применять при ловле тех или иных зверей. Так, немало места он уделяет описанию заячьих следов — каковы они летом, каковы зимой, когда они видны отчетливо, а когда заметены, и т. д. Из того же сочинения мы узнаем, какое значение придавали древние звероловы дрессировке собак и какими достоинствами должен был обладать настоящий охотничий пес.

Заметим кстати, что собаки, как и лошади, считались вернейшими из домашних животных. И те, и другие были необходимы, по мнению Платона, для благородной охоты. Ксенофонт, который в трактате «О псовой охоте» много рассказывает о псах, их достоинствах и недостатках, в другом своем труде — «О верховой езде» — столь же подробно пишет о конях. Он дает указания будущим наездникам, советует им, каких лошадей надлежит покупать; каких статей; как проверить, годятся ли кони для верховой езды; как ухаживать за ними, чтобы не понести убытков.

Охота на оленя

«Когда лошадь облюбована, куплена и приведена домой, то стойло ее следует расположить в таком месте, где ее чаще всего может видеть хозяин, и оно должно быть так устроено, чтобы лошадиный корм нельзя было украсть из яслей — так же точно, как пишу хозяина из его кладовой. Кто не радеет об этом, не радеет о себе самом, ибо в опасности хозяин вверяет свое тело лошади.

Крепкая конюшня полезна не только для того, чтобы не воровался корм, но и потому, что иногда конь сам выбрасывает пищу из яслей и надо видеть, когда это происходит. Заметив это, можно догадаться, случился ли у лошади прилив крови и требуется лечение, или она устала и нуждается в отдыхе, или у нее запал, или другая болезнь. А с лошадью бывает, как с человеком: всякую болезнь гораздо легче лечить вначале, чем когда она сделается застарелой…

Заботясь о пище и о телесных упражнениях для лошади, чтобы тело у нее было здоровое, необходимо заботиться также о ее ногах. Стойло сырое, как и стойло с гладким полом вредят даже хорошим от природы копытам. В первом случае нужно делать стойло покатым, во втором — посыпать пол камнями величиной с копыто…

Такое стойло укрепляет копыта стоящей там лошади. Кроме того, конюх должен выводить коня из стойла, когда хочет почистить скребком, а после обеденного корма надо отвязывать лошадь от яслей и привязывать в другом месте, чтобы она охотнее шла к принятию корма вечернего…Конь должен стоять на камнях и известную часть дня ходить по ним, как по каменистой дороге.

Вьючный осел

Но и во время чистки и когда отгоняет мух, лошадь должна действовать копытами… Но заботясь, чтобы копыта были крепкими, следует заботиться и о губах, чтобы были мягкими. Впрочем, средства, размягчающие плоть человека и рот лошади, одинаковы» (Ксенофонт. О верховой езде, IV, 1–5).

Важным подспорьем в хозяйстве греков была рыбная ловля. Она давала дешевую пищу беднякам, особенно тем, кто жил у воды. Но не меньшей была потребность в рыбе и в городах, у состоятельной части общества. Богатые горожане искали редкие, ценные породы рыб, доставляемые в город рыбаками за большую плату.

Очень ценны в этом отношении археологические находки, среди которых встречаются крючки для удочек, грузила, заставлявшие сети погружаться в воду, емкости для хранения просоленной рыбы. Видов рыб было множество, и столь же разнообразны и затейливы были способы переработки и приготовления рыбных блюд.

Рыболовные снасти включали в себя удочки, сети, верши и гарпуны. В качестве приманки, насаждаемой на крючок, использовали мелких рыбешек, кусочки мяса, иногда также разбрасывали в воде, в месте, где ловили рыбу, кусочки сыра, хлеба или какие-нибудь травки с сильным запахом, привлекавшие обитателей подводного мира. Не чуждо было древним и применение искусственной наживки, имитировавшей мух или червей, а согласно Элиану, эффективной приманкой оказывались в иных случаях даже пучки красной шерсти (Элиан. О животных, XII, 43; XV, 1). Сети, погружаемые в воду при помощи грузил, наполнялись рыбой, и их вытягивали тросами. Верши представляли собой клетку из ивовых прутьев с входным отверстием, через которое рыбы проникали внутрь, но изнутри верши были устроены таким образом, что выбраться оттуда пленницы уже не могли. Наконец, гарпун изготовляли из длинной ветки, чаще всего оливкового дерева, и насаживали на нее острый наконечник или трезубец: так ловили крупных рыб и осьминогов — преимущественно с лодок, по ночам, при свете факелов. Так же ночью, с факелами ловили и всякого рода ракообразных, которых столь охотно видели потом на пиршественных столах.

Рыбу, предназначенную для отдаленных областей или на вывоз в другие страны, чистили и солили в специальных каменных чанах, объемом около 20 м3. Их вкапывали в землю и обмазывали изнутри раствором цемента.

 

СКОТОВОДСТВО И ОХОТА В ИТАЛИИ

В своей поэме Вергилий рассказывает обо всех видах крестьянского труда: о земледелии, садоводстве, разведении скота, пчеловодстве. Однако к началу новой эры роль скотоводства в Италии заметно возросла, оттеснив земледелие и другие отрасли сельского хозяйства на второй план. С тех пор как Сицилия и Северная Африка начали поставлять в страну более дешевый хлеб, чем производила сама Италия, земледелие утратило значение главной области римской экономики и римляне стали с гораздо большим усердием заниматься разведением скота. О сложившемся в экономике положении говорит известная шутка Катона Старшего. На вопрос: «Какое занятие приносит наибольшую выгоду?» — он отвечает: «Хорошее скотоводство». «А следующее по выгодности?» — «Неплохое скотоводство». «А дальше?» — «Плохое скотоводство». «А затем?» — «Земледелие».

Рыбная ловля

Вместе с тем для удовлетворения растущих потребностей римлян в период поздней республики и тем более империи уже мало было тех возможностей, какими располагала Италия. Римлянам трудно было теперь угодить только блюдами из местной говядины, свинины или птицы, поставляемой трудолюбивыми скотоводами. Требовалось все больше дичи и рыбы из отдаленных краев и областей. Охотники и рыбаки должны были умножить свои усилия.

Говоря о способах охоты, трудно добавить что-либо к тому, что было сказано об охотничьем промысле в Греции. Заметим лишь, что в Риме меньше обращали внимания на воспитательное значение охоты. Молодежь видела в ней разновидность спорта и спешила обзавестись конями, собаками и оружием. Чем больше охотничьих псов и лошадей было у человека, тем явственнее было его богатство, тем выше престиж. Гораций подчеркивает, что он не стремился создать у Мецената ложного представления о своем социальном положении и доходах:

Я не пустился в рассказ о себе, что высокого рода, Что объезжаю поля свои на коне сатурейском…

Гораций. Сатиры, 1, 6, 58–59

Держа хороших коней и собак, человек как бы заявлял во всеуслышанье, что он весьма состоятелен. Особенно ценились охотничьи псы — за верность, сообразительность, быстроту ориентации. По словам Плиния Старшего, иногда, отправляясь на охоту, римляне брали с собой даже старых, уже слепых и ослабевших псов, неся их на руках, ибо те своим великолепным нюхом еще могли указывать направление к логову зверя (см.: Естественная история, VIII, 142–152).

В Риме вообще любили собак, и не только охотничьих, но и сторожевых: и в деревне, и в городе собаки стерегли дом и двор — память об этом сохраняется в часто встречающихся римских табличках с надписью: «Берегись собаки». Любили и вполне мирных псов, избалованных домашним воспитанием, очень привязанных к своим хозяевам и их развлекавших. Одну из таких комнатных римских собачек иронически воспел насмешливый Марциал:

…Исса — Публия прелесть — собачонка. Заскулит она — словно слово скажет, Чует горе твое и радость чует. Спит и сны, подвернувши шейку, видит, И дыхания ее совсем не слышно; А когда у нее позыв желудка, Даже каплей подстилки не замочит, Но слегка тронет лапкой и с постельки Просит снять себя: дать ей облегчиться.

Марциал. Эпиграммы, I, 109

Но возвратимся к охоте. Если греки стремились раздобыть диких зверей, чтобы принести жертву богам или задать роскошный пир, то потребности римлян этим не ограничивались. Пойманные на охоте дикие животные предназначались и для «венаций» — охотничьих игр в амфитеатрах. Эти звери, которым было суждено умереть на арене, доставлялись в Рим из самых отдаленных областей и провинций, где были специальные ловцы, умевшие добывать животных того или иного вида. Это было, конечно же, дело очень нелегкое и опасное, ведь для поимки таких «диковинок», как львы или слоны, необходимо было применять особые, сложные методы.

Впервые львиные бои устроил в Риме эдил Квинт Сцевола в 95 г. до н. э. Два года спустя знаменитый Сулла, будучи претором, выпустил на арену сто великолепных львов с могучими гривами, как об этом рассказывает Плиний Старший. За Суллой к такому же способу обретения популярности в народе прибег и Помпей Великий, устроив бои с 600 львами. Немного позднее Цезарь, став диктатором, показал жадным до кровавых зрелищ римлянам 400 львов (Плиний Старший. Естественная история, VIII, 53–58).

Обычно на львов охотились при помощи специальных ловушек, устроенных в выкопанных для этого ловчих ямах. Согласно Плинию, в правление императора Клавдия случай навел на мысль о еще одном оригинальном способе охоты на львов, способе, впрочем, довольно ненадежном, рискованном и «недостойном таких животных». Некий пастух в Гетуми, защищаясь от нападавшего на него льва, в отчаянии набросил на него свой плащ. Трудно поверить, замечает римский ученый, но если льву прикрыть глаза даже легкой завесой, ярость его сразу стихает, и притом настолько, что им можно завладеть без борьбы. «Очевидно, вся его сила заключена в зрении» (Там же, VIII, 54).

Сражаться в открытую с тиграми охотники избегали. Поступали иначе: ловчий на быстром коне, имея к тому же в запасе еще несколько свежих лошадей, похищал маленьких тигрят и во весь опор несся к ожидавшему его кораблю. Когда тигрица, вернувшись, заставала свое логово опустевшим и бросалась по следу за охотником, то, едва она настигала его, он кидал наземь одного из тигрят и мать тут же относила его на прежнее место. Тем временем ловчий на коне мчался дальше, но если путь до берега был очень долог и тигрица вновь догоняла охотника, приходилось вернуть еще одного детеныша и лишь с одним или несколькими оставшимися отплыть восвояси. Так во всяком случае описывает охоту на тигров Плиний Старший (Там же, VIII, 66).

Особенно притягательными для римлян экзотическими животными были слоны. Впервые жители Италии познакомились с ними в III в. до н. э., во время войны с Пирром, царем Эпира, в войске которого были и слоны. Затем, в 250 г. до н. э., около 140 боевых гигантов были доставлены в Рим на плотах после победы Луция Метелла Понтифика над карфагенянами в Сицилии. Об охоте на слонов в Индии рассказывает все тот же ученый-энциклопедист Плиний: на уже прирученном слоне охотник выслеживает слона-одиночку, отбившегося от стада, или охотнику удается самому отбить его от его сотоварищей, затем он гонит его вперед, не давая отдыхать, и, когда слон устанет и смирится со своей участью, погонщик пересаживается на него и правит им так же, как уже ручным. В Африке для того, чтобы поймать слона, использовали ловчие ямы. Плиний описывает и многие другие способы охоты на слонов, практиковавшиеся африканцами, часто с единственной целью разбогатеть на продаже драгоценных бивней. За поимкой животного следовало его приручение, которое также иногда протекало долго и трудно (Там же, VIII, 1—34). Главным потребителем слоновой кости и самих этих огромных зверей был в древнем мире гордый Рим, жаждавший экзотики, впечатляющих зрелищ и роскоши.

Сами римляне не относились к охоте так серьезно и трепетно, как греки. Для них это было развлечение, спорт, источник физической закалки, полезное времяпрепровождение в часы досуга. Дичь для пиров доставляли чаще всего рабы-охотники или ее просто покупали на рынке. Сами римские граждане занимались в свое удовольствие ловлей зайцев, кабанов, птиц, применяя способы, не требовавшие больших усилий: пользовались, например, силками, капканами, ловушками, вообще всеми теми методами, которые так решительно осуждал Платон.

Не без юмора вспоминает Плиний Младший свои охотничьи подвиги. «Ты будешь смеяться — смейся, пожалуйста, — пишет он Тациту. — Я — вот этот я, которого ты знаешь, взял трех кабанов — и превосходных. „Сам?“ — спрашиваешь ты. — Сам, пребывая, однако, в своей обычной спокойной неподвижности. Я сидел у тенет, рядом были не рогатины и копья, а стиль и дощечки для письма. Я что-то обдумывал и делал заметки, чтобы вернуться домой если и с пустыми руками, то с полными табличками. Не пренебрегай таким способом работы: ходьба, движение удивительно возбуждают душу, а леса вокруг, уединение, само молчание, требуемое на охоте, побуждают к размышлению.

Поэтому, когда пойдешь на охоту, вот тебе мой совет: бери с собой не только корзиночку с едой и бутылкой, но и дощечки; узнаешь, что Минерва бродит по горам не меньше, чем Диана» (Письма Плиния Младшего, I, 6).

Мясо диких животных появилось на столах римлян довольно рано — к огорчению тех, кто противился введению новых пышных обычаев и всякой избалованности. Так, уже пристрастие к кабаньей вырезке вызвало некогда гневную отповедь сурового Катона Старшего. В I в. до н. э. к столу подавали кабана целиком, и иногда соотечественники Плиния ухитрялись уже в первый день пира с ним расправиться. Более рассудительные римляне относились к подобному чревоугодию весьма критически, как об этом прямо говорит автор «Естественной истории» (VIII, 210). При таких потребностях жителей Вечного города приходилось специально разводить кабанов и других диких животных. Впервые этим занялся Фульвий Липпин в окрестностях Тарквиний к северо-западу от Рима, а затем эта инициатива была поддержана и продолжена двумя видными гражданами, известными в Риме своей страстью к пирам, расточительству, роскоши: Луцием Лицинием Лукуллом и Квинтом Гортензием Горталом.

Птиц также добывали разными способами, расставляя силки, сети, капканы, приманивая свистом или каким-либо лакомством.

Весьма разборчивые в еде, римляне не могли не включать в свои меню все новые и новые породы птиц и рыб. Что касается последних, то многие писатели упоминают о том, как ценились в Риме осетры, морские окуни, разные виды трески и т. п. Плиний Старший рассказывает: римляне любили и охотно разводили и такую морскую рыбу, как скар. При императоре Тиберии один из его вольноотпущенников по имени Оптат, префект флота, выпустил этих рыб для размножения в море между Остией и побережьем Кампании. В течение пяти лет приходилось заботиться о том, чтобы всех пойманных скаров отпускали назад в море, после чего эти ценные рыбы расплодились у берегов Италии уже в таком количестве, что можно было начать, наконец, их ловлю сетями. Так римские лакомки, замечает Плиний, дали прибрежному морю нового обитателя (Плиний Старший. Естественная история, IX, 62).

Сообщает ученый и о пристрастии римлян к краснобородкам; особенно ценились те, что не превышали в весе двух фунтов. Мы узнаем, что один римский богач-гурман, Азиний Целер, в правление императора Калигулы купил такую краснобородку за 8 тыс. сестерциев. «Когда я с удивлением думаю об этом, — заключает Плиний, — мне невольно приходят на ум те, кто, отвергая и осуждая расточительство, жаловался, что какой-нибудь повар обходится дороже, чем конь. А сейчас, чтобы иметь повара, надо заплатить больше, чем стоило бы устроить целый триумф! Рыба же стоит столько, сколько прежде повар! И, пожалуй, никого из людей не ценят выше, чем того, кто искуснее других способен свести на нет доходы своего господина» (Там же, IX, 67).

Разведение рыб в прудах и бассейнах не только значительно разнообразило стол богатого римлянина, но и давало легкую возможность часами предаваться рыбной ловле не выходя за пределы усадьбы. Занятие это владельцы поместий считали приятнейшим видом отдыха и развлечений. Ловили рыбу в Италии, как и в Греции, удочками и сетями, вершами и гарпунами, а кроме того, там знали способ, как привлекать рыб различными звуками:

Добычи в море леска здесь не ждет долго, Но, лишь закинь ее с постели иль с ложа, Уж сверху видно: тащит в глубь ее рыба. (…) Над бурей стол смеется: есть всего вдоволь. В садке жиреет палтус свой, морской окунь, Плывет мурена, зов хозяина слыша, Привратник поименно голавлей кличет, Барвен-старушек заставляет он выплыть.

Марциал. Эпиграммы, X, 30, 16–24

Но не всегда и не везде рыбная ловля приносила выгоду. В эпоху империи многие прибрежные воды были объявлены «священными» — императорскими. Поймав там крупную, красивую рыбину, рыбак должен был отдать ее императорским поварам. Поэтому-то Марциал убеждает рыбака держаться подальше от Кампанского побережья близ города Байи, где был в то время «рыб приют священных»:

Уходи от греха, пока не поздно, Простодушно подбросив в волны корму, И почтителен будь к священным рыбам.

Там же, IV, 30

Еще подробнее и красочнее описывает злоключения рыбака в Римской империи Ювенал. В одной из его известных сатир некоему рыболову удалось вытащить великолепный экземпляр столь крупной рыбы, что даже сенат не мог долго решить, в какой посуде можно такую рыбу приготовить. Видя это, рыбак счел за лучшее поднести свою завидную добычу в дар высшей власти:

Диво такое хозяин челна и сетей обрекает Домициану: ведь кто бы посмел продавать это чудо Или купить, когда берег — и тот был доносчиков полон!

Ювенал. Сатиры, IV, 45–47

 

КОММУНИКАЦИИ — ПУТЕШЕСТВИЯ — СВЯЗЬ В ГРЕЦИИ

Во II в. н. э., когда Лукиан писал эти слова, люди путешествовали далеко и часто, даже просто в туристических целях: многим доставляло радость увидеть чужие города и страны. Но, конечно же, не туризм дал начало поездкам и походам. Такой мотив мог появиться лишь тогда, когда античные государства уже стабилизировались, дороги стали доступны и безопасны, средства связи отвечали потребностям и интересам путешествующих, а уровень культуры обусловил широкое стремление к поиску и познанию чего-то нового. Ни в одной стране, и в Греции также, мы не установим какой-либо определенной даты, под которой было бы записано имя первого путешественника — человека, впервые покинувшего здешние места в поисках новых земель. В самой Греции люди рано должны были начать ездить из государства в государство. Помимо целей политических, этого требовала и повседневная жизненная практика: разнообразие географических и экономических условий в стране заставляло даже обитателей самых отдаленных друг от друга областей вступать между собой в контакты и поддерживать эти взаимные связи веками.

Греческий корабль (пентеконтера)

Это отнюдь не было легким делом, ведь каждое из государств имело свои особые законы и установления, приспособленные к местным условиям. Достаточно вспомнить разговор Афинянина и Клиния с острова Крит у Платона. «Я думаю, чужеземец, — говорит Клиний, — всякий легко поймет наши установления. Ведь вы видите природу местности всего Крита: это не равнина, как Фессалия. Поэтому-то фессалийцы больше пользуются конями, мы же — пешими бегами. Неровность местности более подходяща для упражнения в пеших бегах; из-за нее и оружие по необходимости должно быть легким, чтобы не обременять при беге: для этого, по своей легкости, кажутся подходящими лук и стрелы. Все это у нас приспособлено к войне, и законодатель… установил все, принимая в соображение именно войну; так, он ввел сисситии, имея в виду, мне кажется, что на время походов сами обстоятельства вынуждают всех иметь общий стол — ради собственной своей безопасности» (Платон. Законы, I, 625, d—е). Подобные обычаи существовали и в Спарте, и ее представитель мог точно так же объяснить и оправдать эту особенность своего, родного края.

В Греции ее рельеф и почвы не благоприятствовали развлекательным путешествиям ради удовольствия. К далеким походам и поездкам побуждала необходимость — торговые связи, иная экономическая деятельность, культовые традиции, наконец, политические дела и военные экспедиции. В мифах, несомненно связанных и тесно переплетенных с неизвестной для нас тогдашней реальностью, дороги и путешествия играли огромную роль. Причины и цели этих легендарных передвижений были столь же разнообразны, как и в реальной жизни: политические конфликты, оборачивавшиеся длительными внешними войнами (например, Троянская война); поиск новых, более плодородных земель, основание колоний; торговля. Во многих греческих мифах герои пытаются завладеть золотом, за ним надо было отправляться в дальние страны: в Колхиду — за «золотым руном», в Лидию — за песком златоносных рек, во Фракию и на остров Тасос — за драгоценной рудой. Медь, как уже говорилось, везли с острова Эвбея, а ценнейший для греков металл — серебро — добывали в VII–VI вв. на Тасосе и Сифносе, позднее же стали известны рудники в Лаврионе и в Маронеях. Толпы людей передвигались, кроме того, из города в город, направляясь к святилищам какого-либо местного божества или героя или же на знаменитые торжества и праздники — общегосударственные, как, например, Панафинейские, или общегреческие, как Олимпийские игры. Особенно часто посещали греки святилища Асклепия, ища там чудесного исцеления от недугов.

Идя по следам греческих мифов, можно насчитать немало далеких походов и путешествий по морю и по суше. Больше всего подробных описаний посвящено именно морским странствиям: это и поход аргонавтов во главе с Ясоном за «золотым руном», и троянская экспедиция, и далекое героическое плавание Геракла на запад, до названных его именем Геркулесовых столбов (ныне Гибралтарский пролив), и полное опасностей возвращение греческих героев из-под Трои. Среди поездок сухопутных стоит вспомнить лишь злосчастное паломничество фиванского царя Лая, отца Эдипа.

К дальним поездкам побуждали и дела семейные (такой была, например, поездка Клитемнестры с дочерью Ифигенией и малолетним сыном Орестом к своему мужу царю Агамемнону в Авлиду). Когда же стали появляться в Элладе громкие имена философов, поэтов, ученых, местные владыки охотно приглашали их к своим дворам, одни — из интереса и любви к искусствам и наукам, другие — из тщеславия. Так, в VII в. до н. э. много путешествовал афинский законодатель Солон, побывавший и в Египте, и на Кипре, и в Лидии, где его принимали цари. В VI в. до н. э. гостем самосского тирана (правителя-узурпатора) Поликрата не раз бывал поэт Анакреон. Эсхил и поэт Симонид ездили к Гиерону Сиракузскому. В V–IV вв. до н. э. дифирамбический поэт Филоксен состоял в дружеских отношениях с сицилийским тираном Дионисием. Немало странствовал в своей жизни и Платон: он гостил в Южной Италии, в Египте и на Сицилии у Дионисия II. В III в. до н. э. Антигон, правитель Македонии, окружил дружеской заботой, двух поэтов: Антагора с острова Родос и Арата из Сол (в Малой Азии). Еврипид покинул Афины, чтобы также переселиться в Македонию по приглашению ее царя Архелая; здесь он и умер. Мы назвали только наиболее известные имена, однако и многие другие поэты и ученые часто пользовались покровительством влиятельных лиц и властителей в далеких странах.

Наконец, за пределы отчего края отправлялись и те, кого гнали в дорогу пытливость и любознательность или же страсть к приключениям и смелым авантюрам. Лукиан в диалоге «Корабль, или Пожелания» стремится проникнуть в сущность человека, разгадать его сокровенные чаяния. Собеседники делятся друг с другом своими вполне заурядными желаниями, мечтами о богатстве и власти, и лишь один из них высказывает желание, как мы бы сейчас сказали, футурологическое, впрочем, для нас сегодня это уже не футурология. Устами этого героя говорит, очевидно, сам автор, чья мысль прорывается в еще неизведанное, сотворенное лишь его творческой фантазией будущее. Герой заявляет, что не станет просить о деньгах, о сокровищах, о царстве: все это вещи недолговечные, которые скрывают в себе множество ловушек и приносят больше неприятностей, чем удовольствия.

«Я хочу попросить Гермеса даровать мне перстни, обладающие волшебной силой:…чтоб летать, высоко поднявшись над землей, и для этого пусть у меня будет некий перстень…

(…) А если окажется какая-нибудь диковинка в Индии или у гипербореев, драгоценность ли какая или приятное из еды или питья, пусть без посланцев я сам полечу и захвачу всего вволю. Грифона, крылатого зверя, или Феникса-птицу, что живет в Индии, незримых для прочих, их бы мне увидеть, а также истоки Нила да будут мне одному открыты, как и все ненаселенные части земли. Если же есть у нас антиподы, однобокие телом, что населяют землю на юге, так и их хочу увидеть.

(…) Сверх того хочу… познать природу звезд, луны и самого солнца и, наконец, что всего упоительнее, в тот же день возвещать в Вавилоне, кто победил в Олимпии, а затем позавтракать, если случится, в Сирии, отобедать в Италии» (Лукиан. Корабль, или Пожелания, 42; 44).

Много столетий должно было пройти, чтобы сбылись эти мечты, казавшиеся в ту далекую пору несбыточными, фантастическими, безумно дерзкими. Ибо что было говорить о полетах в поднебесье, когда даже наземные, сухопутные коммуникации представляли для греков немало проблем! Лишь морские пути облегчали тогда сношения с отдаленными областями и странами. Здесь трудности успешно преодолевались, и греки море любили, несмотря на все опасности, которыми оно им грозило. Греки знали, каким грозным и коварным бывает море, но знали и его красоту и те выгоды, которые оно им несло. Вероятно, их влекло к морю и то, что земля, суша не могла обеспечить в достаточной мере существование древних греков. Плодородной земли в Греции всегда не хватало, но и та, что была, оказывалась не слишком-то щедрой к местным земледельцам и не обещала им многого.

Грекам приходилось искать иные пути развития и добывания материальных благ. Эти трудные и опасные пути вели эллинов через широко раскинувшиеся вокруг их маленькой страны морские бездны к новым землям, где они основывали свои колонии. Бороздя моря, греки открывали для себя и дополнительные источники пропитания, скрытые в пучине, равно как и сокровища морского дна. Неразрывное совместное существование с Посейдоновым царством было для греков жизненной необходимостью. Тому способствовали и развитая сеть портов, и прогресс судоходства, и успехи кораблестроителей, и рост рыболовного промысла и использования подводных богатств. Выражением особой близости, душевной связи обитателей Эллады с морем стали многочисленные описания морской стихии, вообще морские мотивы, пронизывающие всю греческую литературу начиная с Гомера. Вспомним хотя бы поэтичные строки Лукиана:

«И море при тихой погоде способно послать человеку свой вызов и увлечь его странным желанием — но к чему говорить: вы сами знаете это! Даже тот, кто родился и вырос на суше и не изведал ни разу плаванья, захочет, наверно, подняться на корабль и отправиться в дальний путь, надолго оторвавшись от берегов, особенно если увидит он парус, гонимый тихим веяньем попутного ветра, и спокойный бег корабля, легко скользящего по лону ласковых волн» (Лукиан. О доме, 12).

Греки рано научились выбирать наиболее благоприятное время для навигации, когда можно было без опаски выходить в море. Уже в конце VIII — начале VII в. до н. э. греческие мореплаватели следовали советам поэта Гесиода:

И дожидайся, пока не настанет для плаванья время. В море тогда свой корабль быстроходный спускай и такою Кладью его нагружай, чтоб домой с барышом воротиться…

Гесиод. Труды и дни, 630–632

Обычно сезон навигации начинался весной. Именно в эту пору благословляет моряков в плавание статуя Приапа на пристани у поэта Леонида Тарентского (III в. до н. э.):

Время отправиться в путь! Прилетела уже щебетунья Ласточка; мягко опять западный ветер подул, Снова луга зацвели, и уже успокоилось море, Что под дыханием бурь волны вздымало свои. Пусть же поднимут пловцы якоря и отвяжут канаты, Пусть отплывает ладья, все паруса распустив! Так я напутствую вас, Приап, охраняющий пристань. Смело с товаром своим в путь отправляйся, пловец!

Леонид Тарентский. Призыв Приапа

Впрочем, Гесиод не одобрял смельчаков, пускавшихся в плавание уже ранней весной, — гораздо надежнее было выходить в море летом:

Вот пятьдесят уже минуло дней после солнцеворота, И наступает конец многотрудному знойному лету. Самое здесь-то и время для плаванья: ни корабля ты Не разобьешь, ни людей не поглотит пучина морская… Море тогда безопасно, а воздух прозрачен и ясен. Ветру доверив без страха теперь свой корабль быстроходный, В море спускай и товаром его нагружай всевозможным. Но воротиться обратно старайся как можно скорее: Не дожидайся вина молодого и ливней осенних, И наступленья зимы… Плавают по морю люди нередко еще и весною. Только что первые листья на кончиках веток смоковниц Станут равны по длине отпечатку вороньего следа, Станет тогда же и море для плаванья снова доступным. В это-то время весною и плавают. Но не хвалю я Плаванья этого; очень не по сердцу как-то оно мне…

Гесиод. Труды и дни, 663–683

И все же в любое время года мореплавание оставалось рискованным и опасным. Поэт Фалек (конец IV в. до н. э.) предостерегает:

Дела морского беги. Если жизни конца долголетней Хочешь достигнуть, быков лучше в плуга запрягай. Жизнь долговечна ведь только на суше, и редко удастся Встретить среди моряков мужа с седой головой.

Фалек. О мореходстве

На земле, на суше жизнь была более долговечной, но условий к существованию греки находили там мало. Спасали жителей Эллады заморская торговля и рыболовство.

В искусстве кораблестроения греки могли многое позаимствовать у сведущих в этом деле финикийцев. Для осады Трои был отправлен огромный флот, и не было в Греции правителя, который бы не пополнил военные силы царя Агамемнона своими кораблями. Греческая традиция приводит хотя и не точные, но впечатляющие цифры: сам Агамемнон дал более полутораста судов, Нестор, царь Пилоса, — 90, Диомед из Аргоса направил свой флот из 80 кораблей, Менелай собрал со всей Лаконии 60 судов, Менесфей Афинский — 50, Аякс, сын Оилея, — 40. И другие многочисленные властители Эллады послали по 20, 30 или 40, а то и, как Идоменей Критский, 80 кораблей. Несомненно, такая мощная морская экспедиция требовала соответствующего оснащения большими кораблями, способными перевозить целые армии.

Корабли нужны были и тем, кто пускался в опасное плавание к еще не изведанным берегам, надеясь отыскать новые земли, новых торговых партнеров или просто удовлетворить вечное человеческое любопытство: что там вдали? Мы знаем, что уже в XII в. до н. э. финикийские моряки совершали далекие поездки на запад, свидетельством которых остались основанные финикийцами колонии: в Испании (тогдашней Иберии) — Гадес (Кадикс), а в Северной Африке — заложенный в IX в. до н. э. город Карфаген, будущий грозный соперник Рима. Из Греции первым в западную часть Средиземноморья попал, по-видимому, в 660 г. до н. э. Колай с острова Самос, доплывший до финикийской колонии Гадес. Немного спустя, в 600 г. до н. э., граждане Фокиды основали в устье Родана (Роны) Массилию (ныне Марсель), ставшую соперницей Карфагена. Города эти, ориентированные на внешнюю торговлю, в свою очередь, замышляли далекие морские экспедиции, стремясь, в частности, обеспечить себе доступ к такому ценному сырью, как олово и янтарь. Вероятно, в конце VI в. до н. э. карфагенянин Ганнон, о котором говорится как о первом человеке, достигшем экватора, поставил себе целью проплыть вдоль всего побережья Ливии (так древние называли Африку), дабы найти подходящие места для новых колоний. Эти новые колонии стали бы торговыми факториями Карфагена, позволили бы установить контакты с проживающими там племенами и могли бы поставлять в метрополию шкуры экзотических диких животных, слоновую кость и другие товары, весьма ценимые в Средиземноморье.

Об организации торгового обмена на побережье Африки коротко сообщает Геродот: «Всякий раз, когда карфагеняне прибывают к тамошним людям, они выгружают свои товары на берег и складывают в ряд. Потом опять садятся на корабли и разводят сигнальный дым. Местные же жители, завидев дым, приходят к морю, кладут золото за товары и затем уходят. Тогда карфагеняне опять высаживаются на берег для проверки: если они решат, что количество золота равноценно товарам, то берут золото и уезжают. Если же золота, по их мнению, недостаточно, то купцы опять садятся на корабли и ожидают. Туземцы тогда вновь выходят на берег и прибавляют золота, пока купцы не удовлетворятся. При этом они не обманывают друг друга…» (Геродот. История, IV, 196).

Первым греком, решившим отправиться дальше по морю, в еще не известные древним воды, был Пифей из Массилии в IV в. до н. э., в эпоху Александра Македонского. Он пустился в плавание из Гадеса в Испании, обогнул Британию, добрался до северных берегов Шотландии и до таинственного острова Туле, затем, держа курс вдоль побережья Северного моря, достиг устья Эльбы и Ютландии. Какова была цель его путешествия? Только ли страсть к приключениям? Предполагается, что он совершил это далекое плавание с торговыми целями, в поисках олова и янтаря. Сам он описал свое путешествие в сочинении «Об Океане», которое, однако, не сохранилось и известно нам лишь в отрывках и в латинской переработке. Странствия отважного грека длились, по-видимому, около восьми месяцев (с марта по октябрь); после 11 ноября, учитывая метеорологические условия и будучи верны старой мореходной традиции, греки уже не выходили в море. Кому принадлежала идея экспедиции? Есть основания считать, что Пифея снарядили и отправили в путь местные купцы или городские власти, находившиеся под значительным влиянием торговцев. Вероятно, поход этот держали в тайне, опасаясь конкуренции, и потому трактат Пифея или его отчет о поездке был по его возвращении домой скрыт ото всех и где-то спрятан.

Путешествие Пифея было очень дорогим предприятием и не принесло экономических выгод. Остается непонятным, кто же финансировал подобное плавание: едва ли массильские купцы были склонны к слишком большому риску. Сам Пифей не имел состояния. Поэтому есть предположения, что экспедицию финансировал не кто иной, как Александр Македонский, видя в ней путешествие с научными целями, а известно, что на науку царь расходовал немалые деньги. Впрочем, мало кто из ученых поддерживает сегодня эту гипотезу. Удивительно и то, что о великом плавании Пифея ни словом не упоминает Аристотель, и это обстоятельство используют для датировки похода: предполагают, что Массальский грек возвратился из своих странствий после 322 г. до н. э., когда Аристотеля уже не было в живых. Ученик же Аристотеля Дикеарх знал о путешествии Пифея, хотя некоторые исследователи задаются вопросом, не узнал ли он о нем уже из самого отчета о поездке.

Никаких конкретных результатов экспедиция Пифея не принесла: в торговые сношения с далекими северными народами греки не вступили. Одни античные ученые и писатели (Дикеарх, Полибий, Артемидор, Страбон) критиковали географические суждения Пифея, некоторые даже считали его рассказы чистым вымыслом и ложью. Другие (Тимей, Ксенофон из Лампсака, Посейдоний, Кратет из Пергама, а особенно астрономы Эратосфен и Гиппарх) высоко ценили его свидетельства, считая, что его экспедиция способствовала развитию астрономии, основанной на научных данных. Современные исследователи видят в Пифее крупнейшего среди древних путешественников-первооткрывателей, хотя в истории его поездки на север по-прежнему много неясного: дата ее, подробности маршрута, географическая протяженность, идентификация отдельных названий, упоминаемых путешественником. Мы даже не знаем точно, предпринял ли Пифей одну или две экспедиции в северные края.

С течением столетий примитивная лодка должна была претерпеть немало изменений, чтобы стать со временем могучим кораблем, способным взять большой груз и совершить далекое плавание. Еще гомеровы «корабли» были собственно ладьями, без палубы, с одним рядом весел вдоль бортов. Палубное судно появилось лишь в VII в. до н. э., с командой, состоящей из 50 гребцов; отсюда его название — пентеконтера (от «пентеконта» — пятьдесят). Затем стали строить корабли с двумя рядами весел, так называемые диеры, а с VI в. до н. э. — трехрядные суда, триеры, у которых три ряда весел располагались один над другим. Длина триеры составляла около 40–50 м, ширина — 5–7 м. Корабли эти были оборудованы таранами, находившимися ниже носа судна: это была прочная балка с тремя острыми выступами, обшитыми бронзой. Такая конструкция триеры была рассчитана главным образом на морские сражения, в которых тараном поражали неприятельские суда.

Изобретателем триеры считается Аминокл из Коринфа. По мере того как увеличивалась палуба корабля, весла делали все более длинными и тяжелыми, так что приводить в движение одно весло должны были от пяти до десяти гребцов, а иногда, как предполагается, это число могло быть и большим. Со временем морские суда приобрели огромные размеры и были прекрасно оснащены и отделаны. Знаменитый корабль Птолемея IV достигал 122 м в длину и 15 м в ширину. Весла длиной 17 м обслуживала команда матросов, составлявшая почти 4000 человек. По всей вероятности, это судно не принимало участия в боевых действиях и было скорее показательной моделью. Впрочем и торговые суда делались все больше и выглядели все эффектнее.

Один из таких кораблей описывает Лукиан в диалоге «Корабль, или Пожелания». Герой объясняет, что покинул своих товарищей, чтобы посмотреть на великолепный корабль: «Бродя без дела, узнал я, что приплыл в Пирей огромный корабль, необычайный по размерам, один из тех, что доставляют из Египта в Италию хлеб…». Герои один за другим расхваливают замечательное судно:

«Мы остановились и долго смотрели на мачту, считая, сколько полос кожи пошло на изготовление парусов, и дивились мореходу, взбиравшемуся по канатам и свободно перебегавшему затем по рее, ухватившись за снасти… А между прочим, что за корабль! Сто двадцать локтей в длину…в ширину свыше четверти этого, а от палубы до днища — там, где трюм наиболее глубок, — двадцать девять (…) Как спокойно вознеслась полукругом корма…! На противоположном конце соответственно возвысилась, протянувшись вперед, носовая часть… Да и красота прочего снаряжения: окраска, верхний парус, сверкающий, как пламя, а кроме того, якоря, кабестаны и брашпили, и каюты на корме — все это мне кажется достойным удивления.

А множество корабельщиков можно сравнить с целым лагерем. Говорят, что корабль везет столько хлеба, что его хватило бы на год для прокормления всего населения Аттики. И всю эту громаду благополучно доставил к нам кормчий…который при помощи тонкого правила поворачивает огромные рулевые весла…Удивительно его искусство, и, по словам плывущих с ним, в морских делах он мудрее самого Протея» (Лукиан. Корабль, или Пожелания, 1, 4–6).

Но как попал корабль, везущий хлеб из Египта в Италию, в греческий порт Пирей? Из дальнейшей беседы героев мы узнаем, какую жестокую бурю выдержало судно на своем пути и как немилосердные морские ветры заставили его изменить курс. Даже многочисленный экипаж корабля не смог справиться со стихией.

В состав судовой команды обычно входили: рулевой — кибернет, маневровый, стоявший на носу корабля, штурман, затем келевст, руководивший гребцами с помощью искусного флейтиста, который, играя на своем инструменте, задавал ритм и темп тем, кто сидел на веслах. Наконец, должны были быть на судне помощники капитана, ведавшие административными и хозяйственными делами, и сами гребцы. Откуда бралось такое количество гребцов? Это были главным образом бедняки, зарабатывавшие таким тяжелым трудом себе на пропитание, или рабы. Впрочем, на двух афинских судах «Парал» и «Саламин», которые использовались только для государственных надобностей (например, для перевозки послов в заморские страны), команда всегда состояла из свободных граждан.

Кроме бурь и подводных скал мореплавателям зачастую угрожала еще одна опасность: пираты. Уже в мифах, отражавших исторические реальности древней Эллады, мы находим немало примеров захвата корабля морскими разбойниками. Они беспощадно грабили состоятельных путешественников и, как гласит один из мифов, дерзнули даже угрожать самому богу Дионису, и он своей божественной властью обратил их в дельфинов. В другом мифе пираты попытались ограбить певца Ариона, но ему удалось ускользнуть от них: он прыгнул в море и проплывавший мимо дельфин спас его. Особенно опасными стали морские разбойники в более поздние времена, и лишь римляне смогли очистить от них Средиземное море, обеспечив судам безопасное плавание.

Как ни удивительно это может показаться, но грекам было намного легче путешествовать в далекие заморские страны, чем по своему родному краю. На греческих землях не было ни хороших дорог, ни даже проселков, по которым могли бы свободно проезжать повозки. Разумеется, даже в изрезанной горами стране люди прокладывали тропы для вьючных животных — коней, ослов, мулов, однако едва ли можно говорить о них как о подлинных средствах коммуникации. Вместе с тем уже у Гомера упоминаются мощеные дороги, а раскопки на территории древней Трои и в Кноссе крито-микенской эпохи подтверждают, что это не было поэтическим вымыслом слепого певца. Такая дорога имела в основании каменные блоки, скрепленные между собой гипсом и залитые сверху слоем глины, поверх которого укладывали уже каменную плитку. Посередине пролегал тракт для повозок, а по обе стороны от него — тропинки для пешеходов. На сырых, болотистых почвах устраивали земляные насыпи, на крутых склонах гор высекали порой ступени.

Стоит отметить, что в классический период истории Греции развитие дорожной сети ограничивалось прокладыванием новых трасс и выдалбливанием в грунте колеи для колесного транспорта; мощеные же дороги встречались еще редко. Удивительно, что греки, достигшие стольких вершин в технике, архитектуре, иных искусствах древнего мира, никогда не строили таких дорог, какие создавали и какими справедливо гордились римляне. Даже далекие путешествия греки зачастую совершали пешком, в сопровождении одного или нескольких рабов, которые везли багаж своих господ на муле или на осле. В еще более далекие поездки отправлялись в повозках, да и то ими пользовались главным образом люди старые, больные, а также женщины и дети.

Дороги были узкие, двум повозкам очень трудно было разминуться, и даже пеший путник должен был сойти с дороги, чтобы повозка могла проехать. Именно такая дорожная ситуация и стала причиной смерти фиванского царя Лая и трагедии его сына Эдипа. О своем столкновении с Лаем Эдип сам рассказывает своей матери-жене Иокасте:

Когда пришел я к встрече трех дорог, Глашатай и старик, как ты сказала, В повозке, запряженной лошадьми, Мне встретились. Возница и старик Меня сгонять с дороги стали силой. Меня толкнул возница, и его Ударил я в сердцах. Старик меж тем, Как только поравнялся я с повозкой, Меня стрекалом в темя поразил. С лихвой им отплатил я. В тот же миг Старик, моей дубиной пораженный, Упал, свалившись наземь из повозки.

Софокл. Эдип-царь, 778–789

Литературные памятники сообщают нам мало сведений о разных типах дорожных повозок — их можно до некоторой степени представить себе по археологическим остаткам материальной культуры. В греческих текстах повозки обозначаются многими терминами, но трудно определить, о каком типе экипажа или кибитки идет при этом речь. В трагедии Еврипида «Ифигения в Авлиде» Клитемнестра, прибыв из Микен, столицы Агамемнона, в лагерь греков в Авлиде в Беотии, не сходя с повозки отдает приказы слугам. В ее распоряжениях рабам и самой Ифигении упоминаются разные наименования повозок: очевидно, был целый поезд на колесах, ведь вместе с царицей ехали ее дочь и маленький сын, а также несомненно его нянька, слуги и служанки Клитемнестры. Здесь же везли и приданое невесты — Ифигении.

Клитемнестра (Ифигении): Ты, дочь моя, спустися с колесницы Усталою и нежною стопой. Вы, женщины, в объятия царевну Примите: ей спускаться высоко. (Женщины снимают Ифигению) Ну, кто-нибудь и мне подайте руку, Чтоб счастливо мне на землю сойти… Сперва, рабы, под колесницей станьте — Ведь лошади пугливы…

Еврипид. Ифигения в Авлиде, 613–620

В оригинале, в греческом тексте, в этом фрагменте упомянуто несколько названий повозки, или колесницы: «охема», «охос», «дзигон», «охос поликос». Мы можем лишь предполагать, что в дорожном экипаже, называемом «охос», ехали Клитемнестра и ее дочь, а повозка, которую называли «охема», служила для перевозки поклажи. Как упряжные животные здесь прямо упомянуты лошади, тогда как часто в повозки запрягали мулов и на них же навьючивали багаж. Иногда один и тот же термин обозначал повозки самого разного типа и предназначения: так, словом «арма» называли не только крытую коляску, на которой полагалось ехать невесте во время свадебных торжеств и которая поэтому отличалась и удобствами, и изящной отделкой, но и военную повозку, запряженную конями, где могли разместиться двое: один из них был возницей, а другой, вооруженный копьем, сражался с противником.

Подробности устройства транспортных средств в Греции нам не известны, однако, принимая во внимание особенности рельефа Эллады, мы вправе предполагать, что повозки были легкими и имели достаточно высокие и прочные колеса.

Обычай ездить верхом на ослах и на них же перевозить поклажу был распространен у греков в течение многих столетий. В комедии Аристофана «Лягушки» раб Ксанфий едет на осле, но вещи свои держит сам:

Дионис: Да ведь не ты поклажу, а осел везет. Ксанфий: Я и везу, я и несу, свидетель Зевс! Дионис: Да как несешь, ведь самого другой несет? Ксанфий: Не знаю, но плечо совсем раздавлено.

Аристофан. Лягушки, 28–31

Интересны в этом отношении и различные документы, записанные на папирусе, в особенности контракты с актерскими труппами. В документах этих точно оговорены условия: размеры вознаграждения артистам и средства передвижения, им предоставляемые. Так, например, в папирусе 237 г. н. э. некий антрепренер приглашает для десятидневных выступлений танцовщиц, обязуясь платить им 36 драхм в день и еще сверх того вознаградить их зерном и готовым хлебом. Для поездки туда и обратно танцовщицам выделялись в их полное распоряжение три осла. Приглашая в свой город гимнастов и флейтистов, другой антрепренер также обещает им на время путешествия четырех ослов и столько же на обратную дорогу.

Еще одно средство передвижения, известное древним, — носилки, форион. В классической Греции они были мало распространены: ими пользовались главным образом старики и больные. В эллинистическую же эпоху, под влиянием восточного этикета, носилки стали модным и весьма элегантным способом путешествий. Он был воспринят и в Риме в имперский период, когда там охотно внедряли в свой быт все, что обеспечивало удобства и комфорт.

Передвижение на повозках по трудным дорогам, поездки верхом, а тем более пешие походы занимали подчас немало времени. Что делали люди, проводя в дороге несколько дней или даже больше? Чаще всего останавливались у знакомых, а в тех местностях, которые были связаны с родным городом путешественника договором о взаимном гостеприимстве, проксении, вновь прибывших опекало особое должностное лицо — проксен. Договор о проксении обязывал предоставлять гражданам обоих городов приют и покровительство. Какое значение греки придавали проксении и соблюдению связанных с ней взаимных обязательств, видно из того факта, что божественным покровителем гостеприимства считался верховный бог Зевс, который среди многих других своих прозвищ имел также прозвище Зевс Гостеприимный. Функции проксена соответствовали до некоторой степени обязанностям нынешнего консула, однако в отличие от консула проксеном мог быть только местный житель, а отнюдь не представитель государства, с которым поддерживались отношения проксении. Иными были и принципы отбора кандидатов на эту должность: она или была наследственной, или доставалась тому, кого семейные или дружеские узы связывали с кем-либо из горожан государства, которые подлежали его опеке как вновь прибывшие.

Если в город приезжал по служебным делам представитель государственной власти, к его прибытию надлежащим образом готовились. Так, в Египте на одном из папирусов был составлен документ, относящийся к 244 г. н. э. Это отчет некоего управляющего округом наместнику в Файюме (Нижний Египет) о подготовке к приезду туда самого наместника. В документе, в частности, говорится: «Мы одолжили одновременно пять ослов для поездки верхом… кроме того, снарядили сорок ослов для перевозки поклажи и занимаемся тем, что необходимо подготовить в дорогу…»

Когда человек отправлялся в город, где не было проксена для прибывших из его родного края, или когда в путешествие собирался бедняк, не имевший каких-либо знакомств или связей, он брал с собой запасы продовольствия и одежды. Постоялые дворы, трактиры, где можно было бы остановиться, переночевать, далеко не отличались удобствами. В комедии Аристофана «Лягушки» Дионис по дороге в подземное царство теней беседует с Гераклом, который уже побывал однажды в царстве мертвых, чтобы увести оттуда трехглавого пса Кербера, и мог знать тамошние порядки. Дионис спрашивает, есть ли там заведения, где он мог бы остановиться, подкрепиться и развлечься:

Дионис: …Прошу, Друзей своих мне назови, с которыми Якшался ты, когда ходил за Кербером. Все перечисли: булочные, гавани, Ручьи, колодцы, перекрестки, тропочки, Мосты, местечки, бардачки, гостиницы — Там, где клопов поменьше…

Аристофан. Лягушки, 110–115

Аристофан переносит здесь на царство мертвых картины, хорошо известные ему по земной жизни греков. Кормили на постоялых дворах плохо. Если то, что мог предложить хозяин — пандокевтр, не устраивало гостя и он хотел большего, он должен был сам закупать провизию на рынке и приносить ее трактирщику, чтобы ему приготовили те или иные блюда. В подобных условиях путешественнику необходим был помощник-раб, а когда благосостояние греков и их потребность в комфорте возросли, свободные граждане путешествовали уже с многочисленной свитой.

По мере того как развивалась торговля и строились новые порты, древние все больше заботились о создании удобных помещений для иноземных гостей — купцов, паломников и просто любознательных путешественников-туристов. Хорошо сознавая, какое значение имело соответствующее благоустройство портов не только для удобства приезжих, но и для роста государственных доходов, Ксенофонт пишет: «Когда составится капитал, то хорошо и полезно построить для судохозяев около пристаней городские гостиницы… а для купцов — соответствующие места для купли и продажи, для отправляющихся же в город такие же гостиницы в городе. А если бы устроить помещения и лавки и для мелких торговцев — в Пирее и в самом городе, то это доставило бы городу и украшение, и большие доходы…» (Ксенофонт. О доходах, III, 12–14).

Не всегда время, расстояния и иные обстоятельства позволяли совершить далекое путешествие и завязать личные контакты на месте. Сплошь да рядом приходилось довольствоваться перепиской. Организованной системы почтовой связи грекам понадобилось ждать довольно долго — в этой области их значительно опередила Персия, ставшая первым государством, которое завело у себя хорошо организованную почтовую службу. Поддерживать регулярную почтовую связь было в Персии тем легче, что там уже существовала отличная и планомерно развивавшаяся дорожная сеть: о строительстве дорог в Персии стали думать очень рано, предвидя их будущее использование как в административных и стратегических целях, так и в целях торговли. Не удивительно, что уже в IV в. до н. э. там организуют почтовую связь. На дорогах, на расстоянии 25 км друг от друга, располагались станции, где верховые посыльные, везшие письма, останавливались, передавали, иногда даже ночью, почту следующей смене посыльных, а те в свою очередь довозили ее до ближайшей станции. Посыльные, которых греки называли «ангарой», передвигались по стране с большой скоростью. Так, от Суз до Эфеса (расстояние 2500 км) они добирались всего за 150 часов. Поскольку возили они главным образом корреспонденцию служебную, относящуюся к нуждам управления, то особое значение придавали сохранению государственной тайны, а потому должность руководителя аппарата связи доверяли лишь людям знатного, известного в Персии рода. Например, при Артаксерксе II должность эту занимал родственник персидского царя Кодоман, будущий царь Дарий III.

Греция же, как уже говорилось, далеко отставала в этом отношении от Персии, ибо вплоть до эпохи эллинизма не имела организованной почтовой службы. Если обстоятельства требовали письменного общения, заставляли передать в другой город какие- либо сведения, то корреспонденцию доставляли пешие посланцы — гемеродромы, гонцы. Функции эти исполняли молодые, сильные люди, способные бегать на длинные дистанции, ведь они обычно не шли, а бежали, покрывая за день огромные расстояния. Грекам и в голову не приходило, что гонцов можно менять в дороге: тот же посыльный, которому письмо было вручено, обязан был сам доставить его на место и лично передать адресату. Своеобразной формой обеспечения тайны переписки была система, применявшаяся в Спарте. Люди, желавшие обмениваться корреспонденцией и держать при этом в тайне ее содержание, заранее договаривались между собой и заводили палочки идентичных размеров, называемые «скиталон». Тот, кто отправлял «письмо», наматывал на свою палочку узкую полоску кожи, на которой и был написан текст послания. Получатель же мог прочесть его перематывая эту полоску на собственную палочку тех же размеров. Понятно, что такая система могла использоваться только людьми, специально договорившимися между собой обо всех деталях.

Александр Великий, стараясь унаследовать обычаи и порядки персов в разных областях жизни, попытался ввести в своей державе также и их систему почтовой связи, однако план его остался неосуществленным. Организованная почтовая служба появилась лишь в государстве Птолемеев. Основывалась она, по всей видимости, на персидских образцах, была, однако, значительно расширена и усовершенствована путем введения специальных пунктов сбора и сортировки почты, что облегчало ее отправку в разные концы страны.

В одном из папирусных текстов мы находим выдержку из служебной книги, которую вели на почтовой станции около Мемфиса в 255 г. до н. э. Этот интересный документ дает представление о функциях и методах работы почтовых станций эллинистического периода. Почтовый служащий принимал письма и посылки, регистрировал их и сортировал, раскладывая их по адресам в две группы: в Верхний и Нижний Египет. На каждой такой станции, где сортировали почту, посыльные в установленном здесь порядке очередности принимали корреспонденцию и везли ее дальше. Станция близ Мемфиса была, очевидно, важным узловым пунктом, так как там работал многочисленный персонал почтовых служащих, который принимал письма и посылки четыре раза в день. Персонал состоял из людей, принимающих и разбирающих почту, и из тех, кто развозил ее, курсируя между станциями, располагавшимися на определенном расстоянии друг от друга. В места, находившиеся неподалеку от станции, почту доставляли пешие посыльные — библиофоры. В районы более отдаленные почту везли на верблюдах, поэтому здесь посыльных называли камелитами (от «камел» — верблюд). Большие транспорты с корреспонденцией отправляли водным путем — по Нилу.

 

КОММУНИКАЦИИ — ПУТЕШЕСТВИЯ — СВЯЗЬ В РИМСКОМ ГОСУДАРСТВЕ

Когда римляне начали совершать далекие путешествия, в каких условиях, какими средствами передвижения они пользовались — сведений нет. Если верить письменным памятникам, то уже в конце царской эпохи, в 511 или 510 г. до н. э., сыновья Тарквиния Гордого, как об этом сообщает Тит Ливий, опираясь на сведения более ранних хроник, побывали в Дельфах в святилище Аполлона.

Только одно мы можем утверждать наверняка: римляне в отличие от греков рано стали думать о строительстве дорог. Избежать морских путешествий они, конечно, не могли, но — опять- таки в противоположность грекам — моря не любили, чарующих прелестей его словно не замечали, а сосуществование с морем воспринимали как вынужденную необходимость. Поэтому и мы обратимся сначала к общим условиям путешествий римлян и лишь затем коснемся их плавания по морю.

Римское или греко-италийское торговое судно

Быстрый расцвет Рима, политическое и экономическое расширение и экспансия Римского государства заставили его граждан вступить в контакты со многими странами и народами. Приходилось направлять к ним посольства и иные делегации, а когда влияние Рима вышло за пределы Италии, он уже не мог не считаться с волнениями и любыми беспорядками в провинциях и должен был своевременно посылать туда военные силы. Римляне полностью отдавали себе отчет в том, что быстрая переброска войск и регулярное снабжение провинциальных легионов продовольствием были возможны лишь при наличии развитой сети дорог. Понимали они и то, что города, расположенные на хороших, часто используемых трассах, имели больше шансов для экономического прогресса, с чем также были связаны торговые интересы граждан. К строительству дорог, прокладке коммуникаций побуждали их и личные потребности: римляне охотно ездили в курортные местности, ища исцеления разным недугам, а римская молодежь все чаще отправлялась за границу учиться — в Афины, где изучали философию и ораторское искусство, на остров Родос, где преподавали известные риторы, или на остров Кос, чтобы овладеть ремеслом врача.

Наконец, римляне с удовольствием посещали места, связанные с именами прославленных людей прошлого, города с богатой традицией. Цицерон рассказывает, что, когда он со своими знакомыми побывал в Платоновой Академии, кто-то из присутствовавших выразил свои впечатления такими словами: «Дано ли это нам от природы или вызвано неким заблуждением, что когда мы видим места, где, как мы слыхали, часто пребывали достопамятные мужи, то это волнует нас сильнее, чем когда мы либо слышим об их деяниях, либо читаем что-то ими сочиненное? Так, например, как волнуюсь сейчас я сам. Ибо мне приходит на ум Платон, который, как мы знаем, первым завел обыкновение предаваться здесь рассуждениям. Даже те садики, лежащие поблизости, не только напоминают мне о нем, но, кажется, открывают его живого моему взору. Здесь бывал Спевсипп, здесь же Ксенократ, здесь же и его ученик Полемон… Сами места имеют в себе такую силу, способную воссоздать для нас прошлое» (Цицерон. О пределах добра и зла, V, 2). Переданные здесь ощущения живого ума и впечатлительной души были хорошо знакомы великому оратору. Сам Цицерон во время своих путешествий стремился отыскать места, прославленные именами знаменитых людей: в Метапонте он посетил могилу Пифагора; в Агригенте на Сицилии не без труда обнаружил место погребения Архимеда и очень гордился этим открытием.

Особенно модными стали туристические поездки в эпоху Римской империи; люди путешествовали много и часто, с удобствами и без всяких забот. Вспомним, как в 8 г. н. э., вскоре после смерти Валерия Мессалы, его сын Котта отправился в путь вместе со своим другом Овидием и они беспечно проводили время, пока на острове Эльба их не настигло известие об опале поэта, которому было приказано немедленно явиться в Рим к Октавиану Августу. Поэт пишет позднее из ссылки своему другу Котте:

Нас с тобою вдвоем видел остров Эталия — Ильва В час расставанья, когда слезы текли по щекам.

Овидий. Письма с Понта, II, 3, 83–84

Нередко к дальним странствиям побуждали не подлинней интерес к чужим краям, не любознательность, но скорее снобизм и тщеславие. Не стараясь узнать прекрасные пейзажи и памятники Италии, многие богатые римляне отправлялись в далекие заграничные вояжи: хвалили чужое не зная своего. Об этом с горечью пишет Плиний Младший: «Мы имеем обыкновение отправляться в путешествия и переплывать моря, желая с чем-нибудь познакомиться, и не обращаем внимания на то, что находится у нас перед глазами. Так ли уж устроено природой, что мы не интересуемся близким и гонимся за далеким; слабеет ли всякое желание, если удовлетворить его легко; откладываем ли мы посещение того, что можно всегда увидеть, в расчете, что мы можем это видеть часто, — но, как бы то ни было, мы многого не знаем в нашем городе и его окрестностях не только по собственному впечатлению, но и по рассказам. Будь это в Ахайе, в Египте, в Азии или в какой-нибудь другой стране, богатой диковинками и прокричавшей о них, мы об этом слушали бы, читали и все бы переглядели» (Письма Плиния Младшего, VIII, 20, 1–2).

С посещением достопримечательностей отдаленных областей связаны были и поездки с религиозными или научно-познавательными целями. Добровольные местные гиды давали приезжим различные пояснения, не всегда согласующиеся с истиной. В культовых центрах, в местах почитания какого-либо бога или героя проводниками бывали главным образом тамошние жрецы, хорошо осведомленные и об истории святилища, и об иных достойных внимания приметах того или иного города. Были и наемные гиды, которые за плату рассказывали приезжим все что угодно, мало заботясь об исторической точности и достоверности и давая полную волю своей фантазии, чтобы рассказ вышел более цветистым и чтобы увлечь туристов мифами и невероятными легендами.

О том, что роль гидов уже в древности оценивали по-разному, свидетельствует диалог Лукиана «Любитель лжи, или Недоверчивый». Здесь один из собеседников, Тихиад, не скрывает своего критического отношения к мифам и преданиям, о которых любят распространяться поэты, но еще больше его возмущают люди, поддерживающие и уважающие местные легенды. Иную точку зрения, гораздо более практичную, выражает другой собеседник. «Мой Тихиад! — говорит он. — …К поэтам и к городам можно было бы отнестись снисходительно. Удивительная прелесть вымысла, которую примешивают поэты к своим произведениям, необходима для их слушателей, афиняне же и фиванцы, и жители других городов стремятся придать такими рассказами большую важность своему отечеству. Если бы кто-нибудь отнял у Эллады эти похожие на сказки рассказы, то толкователи могли бы легко погибнуть с голоду, так как иностранцы и даром не пожелали бы слушать правду» (Лукиан. Любитель лжи, или Недоверчивый, 3–4).

Практичные римляне рано начали думать о том, как сделать путешествия более удобными и приятными, и прежде всего о строительстве дорог; при этом соответствующие условия в Италии были лучше, чем в Греции. И хотя за долгие столетия в сфере коммуникаций произошли огромные, далеко идущие перемены, римские дороги по-прежнему служат людям и по сей день. Одним из старейших или даже самым первым трактом, проложенным римлянами, была Виа Аппиа. Эта дорога построена в 312 г. до н. э. благодаря усилиям тогдашнего цензора Аппия Клавдия. Уже первые дороги создавались старательно и на века. На намеченной трассе двумя бороздами снимали один за другим слои земли, добираясь до скальных пород. На этом каменном основании укладывали затем последовательно четыре слоя различных материалов общей высотой до полутора метров. Первый слой, «статумен», составляли плоские камни, скрепленные глиной (около 30–60 см). На «статумен» укладывали плотным слоем мелкие камешки, осколки камней и кирпичей (высотой около 20 см). Третий слой (от 30 до 50 см) был из песка или гравия. Наконец, последний, верхний слой, «суммум дорсум», монолитный и гладкий, составляли широкие каменные плиты или же равномерно рассыпанный гравий — толщина верхнего покрытия также колебалась между 20 и 30 см. По обеим сторонам дороги пролегали тротуары, «маргинес», предназначенные для пешеходов и в свою очередь выложенные каменными плитами меньших размеров или же мощеные. Чтобы обезопасить покрытие дороги от разрушительного действия осадков, с обеих сторон тракта выкапывали небольшие рвы, куда могла стекать дождевая вода. 200-метровый отрезок такой дороги с тротуарами и мелиоративными рвами, прекрасно сохранившийся и датируемый I веком до н. э., был обнаружен итальянскими археологами в горах в окрестностях Абруццо.

Уже упоминавшаяся Виа Аппиа, называемая также Царицей дорог, вела от Капенских ворот на юг — в сторону Капуи, со временем же она была продолжена до Тарента и важного для морских коммуникаций порта Брундизий. Почти сто лет спустя стараниями цензора Гая Фламиния была построена еще одна известная римская дорога — Виа Фламиниа. Она вела через римские Фламиниевы ворота к городу Аримику, откуда в 187 г. до н. э. проложили хорошую дорогу — Виа Эмилиа (по имени инициатора постройки Марка Эмилия Лепида). Другое ответвление этой дороги, построенное в 115 г. до н. э., вело от Аримина до Пизы. К Пизе вела также дорога, о постройке которой хлопотал Гай Аврелий Котта. В эпоху империи Виа Аврелиа была продолжена до Приморских Альп. Значительно раньше, уже в первые столетия Римской республики, от Виа Аппиа провели дорогу через Латий, отсюда и ее название — Виа Латина. С Адриатикой Рим связывала Виа Салариа, проходившая через Реате в области сабинян.

Не ограничиваясь строительством дорожной сети на территории самой Италии, римляне равным образом заботились и о развитии коммуникаций в провинциях — как в стратегических целях, так и в целях торговых. Можно назвать, например, Виа Домициа в Галлии, построенную в 121 г. до н. э. Гнеем Домицием Агенобарбом и простиравшуюся от Родана (Роны) до восточного склона Пиренейских гор в Испании. Вдаль вела и Виа Юлия Августа, получившая это имя в эпоху Империи, но проложенная еще в конце II в. до н. э. благодаря усилиям Марка Эмилия Скавра. Она связывала Геную с городами Нарбонской Галлии. Примером далеких провинциальных трактов служит также Виа Эгнациа, пересекавшая Балканский полуостров от Диррахия до Амфиполя и далее до Византия — берегом Эгейского моря и Пропонтиды. Дороги получали названия или по имени инициаторов их строительства — Виа Аппиа, Виа Фламиниа, Виа Эмилиа, или же по тому месту, куда они вели, — Виа Остиенсис, проложенная до Остии, Виа Тибуртина, связывавшая Рим с Тибуром (Тиволи).

Сеть коммуникаций дополняли боковые артерии, соединявшие между собой главные трассы. Среди проложенных трактов особо выделяли «дороги государственные», которые связывали столицу с круп ней щи ми городами и главными центрами провинций. Поддержание этих дорог в хорошем состоянии входило в обязанности государства. От основных магистралей к небольшим городам, деревням и поселкам вели сельские дороги, «виэ вициналес». О них должны были заботиться местные власти, и это бывало зачастую, особенно в провинциях, тяжким бременем для населения. Наконец, третью группу составляли дороги частные, соединявшие уже названные сельские дороги с частными владениями. Понятно, что те, кому принадлежали эти дороги, содержали их на свой собственный счет, хотя пользоваться ими могли все.

Воин римского флота

И строительство дороги, и поддержание ее в хорошем состоянии требовало денег. Подсчитано, что строительство участка дороги длиной 121 км, проходящей по сравнительно благоприятной, удобной местности, свободной от естественных преград и не требующей ни прокладки туннелей, ни осушения болот, обходилось обычно в сто тысяч сестерциев. Ремонт дорог также был недешев, но, как мы знаем, расходы на поддержание государственных дорог брала на себя казна. В период долгих гражданских войн I в. до н. э. многие дороги пришли в негодность. Чтобы ускорить их восстановление, Октавиан Август обязал полководцев, за которыми было признано право на триумф, отстроить вновь какие-либо участки основных магистралей за счет захваченной военной добычи. Он сам показал в этом пример, оплатив из своей частной казны восстановление Виа Фламиниа от города Аримина. Поскольку помощи отдельных граждан было явно недостаточно, а частная казна правителя также не могла покрыть все расходы, Август возложил издержки на императорский фиск, и эта система сохранялась на протяжении всей эпохи Римской империи.

Часть римской дороги между Антиохией и Алеппо (провинция Сирия). II в. н. э.

Трудно представить себе сеть коммуникаций без соединяющих дороги мостов. Начало им положили еще весьма примитивные, деревянные мосты, опиравшиеся на непрочные, также деревянные, сваи. Именно такую конструкцию имел мост через Тибр. История его восходит к VI в. до н. э., а называли его просто мостом на сваях (понс Сублициус). Чтобы сделать мосты более прочными и надежными, в их конструкцию внесли важное изменение: отныне мосты опирались на каменные столбы. Грекам мосты такого типа были известны уже давно, о чем свидетельствуют следы подобных построек, обнаруженные в окрестностях Микен и восходящие к крито-микенской эпохе. Этруски, для архитектуры которых характерны арки, применяли их также при строительстве каменных мостов. Римляне восприняли конструкцию моста, унаследованную от этрусков, и усовершенствовали ее: на мощные опоры укладывали каменные или цементные блоки, толщина которых могла достигать 12 м; на такой основе возводили сводчатые арки из каменных блоков, скрепленных между собой железными скобами; места соединения заливались жидким оловом. Верхняя площадка моста шириной от 3 до 19 м была ограждена с обеих сторон балюстрадами. Для пеших путников делали по бокам специальные проходы, посередине же шла дорога для повозок и другого колесного транспорта. Сохранившиеся до нашего времени мосты показывают, что велики были достижения римлян и в этой области, как и в строительстве дорог. Примерами могут служить хотя бы античный мост Фабриция (нынешний Понте Кваттро Капи) или мост Цестия (нынешний Понте Сан Бартоломео). Крупнейшим успехом римских мостостроителей был, конечно же, мост Траяна на Дунае шириной 13–19 м и длиной более километра.

Для обозначения расстояний на дорогах римляне использовали ту же систему, что и Птолемеи в Египте; практиковали ее, вероятно, и в других эллинистических государствах. Расстояния отмечали при помощи столбов или просто больших камней — милиариев, установленных через каждые 1000 шагов, что составляло 1485 м. Милиарии — ценный источник, помогающий воссоздать, представить себе сеть римских дорог: надписи на этих камнях содержат сведения о том, чьими стараниями была построена та или иная дорога, — кто наблюдал за ходом работ, кто руководил ими, когда она была введена в эксплуатацию. На милиариях обозначали и расстояния между городами: учреждение этого обычая по традиции приписывается Гаю Гракху. Особое назначение имел «золотой милиарий», установленный по приказу Октавиана Августа на римском Форуме — в месте, где сходились главные магистрали Римского государства. Камень этот как бы символизировал центр империи, исходную точку знаменитых дорог, по которым римские легионеры шагали к победам и завоеваниям — бесконечным завоеваниям, приведшим затем к упадку громадной Римской державы.

Для поездок и транспортировки разной клади римляне пользовались повозками нескольких типов. Повозки были двух- и четырехколесные, предназначенные для коротких и дальних путешествий, рядом с простыми, скромными повозками на римских дорогах можно было встретить и роскошные, сделанные весьма искусно и богато украшенные. И в этой области проявлялись столь характерные, особенно для эпохи империи, страсть римлян к удобствам, желание выставить напоказ свое богатство, тщеславие, снобизм.

Если приходилось спешить и не нужно было брать с собой много багажа, римляне отправлялись в путь в легкой двуколке, называемой «цизиум» или «бирота». Пользовались также «эсседой» — легкой колесницей, открытой спереди и запряженной парой лошадей. Образцом для нее послужила военная повозка галлов, но детали ее устройства нам не известны. Эсседы бывали небольшие, и управлять ими мог сам путешественник, но бывали и более крупных размеров — там помещались и седок, и возница. У латинских авторов мы часто находим упоминания о повозке, именовавшейся «карпентум»: это был элегантный двухколесный дорожный экипаж местного, италийского происхождения, в который впрягали двух или четырех коней или мулов. Он был приспособлен к дальним поездкам, а на случай дождя был предусмотрен задергивающийся наверху полог. В Риме пользоваться этой повозкой можно было лишь при поездках на религиозные празднества, во всех иных ситуациях такое право, право на карпентум, принадлежало только высшим должностным лицам, а в эпоху Империи — также женщинам из императорской семьи. За пределами Рима подобных ограничений не было, но обычно в экипажах такого типа выезжали знатные женщины. На монете, выбитой при императоре Калигуле в честь его матери Агриппины, изображен типичный карпентум, запряженный мулами.

Акведук и виадук через реку Гард (Южная Франция)

Существовало также несколько типов четырехколесных повозок. Так, широко распространена была «рэда» — большая, вместительная повозка, которую тащили пара или четверка коней или мулов; в нее могли сесть семь-восемь человек. Рэда служила для далеких переездов, использовали ее и для перевозки багажа или же государственной почты. Изящной, элегантной отделкой отличался первоначально экипаж, называемый «петорритум»; позднее, в Римской империи, так стали именовать обычную подводу. Двух- или четырехконная повозка италийского происхождения — «пилентум» — была устроена примерно так же, как карпентум: она имела, в частности, крытый верх. Ездить в таком экипаже дозволялось лишь жрицам или женщинам, принимающим участие в религиозных обрядах. Со временем это ограничение отпало и пилентум стал повсеместно использоваться женщинами как обычное для них средство передвижения. Но, пожалуй, самой роскошной четырехколесной повозкой была «каррука» — открытая дорожная карета с высоким кузовом, легкая и быстрая, прекрасно отделанная снаружи и удобно устроенная внутри, так что в ней можно было хорошо отдыхать во время поездки и даже выспаться.

На других повозках перевозили поклажу — среди них также были двух- и четырехколесные. Прочную телегу — «плавструм» — с колесами, выточенными из одного бревна, без спиц, тащили волы, мулы или ослы. Особенно тяжелые грузы везли на телеге с низкими, очень прочными колесами — ее именовали «серракум». Напротив, удобная специально оборудованная изнутри «арцера» с крытым верхом служила для перевозки больных и инвалидов. Была еще особая четырехколесная подвода для транспортировки военных грузов: она была кельтского происхождения и называлась «каррус».

Не следует смешивать ее с двухколесной повозкой, именовавшейся «куррус». Она тоже была разных типов, а ее назначение было очень широким и разнообразным. Для всех типов этой повозки было характерно то, что закрытая спереди и с боков, она была сзади открытой и вмещала двух человек: спереди стоял возница, а за ним располагался седок. Жрецы-фламины путешествовали в особых дугообразных куррусах с изогнутым сводчатым верхом, на который натягивали полог. «Триумфальный куррус», как видно из его названия, использовался во время триумфов: одержавший победу полководец въезжал на нем в Рим, на Капитолий. Богато украшенный, отделанный слоновой костью «куррус триумфалис» был запряжен четверкой белых коней и вообще имел вид праздничный, как и подобало в этих случаях. Его именовали также квадригой, однако этот термин чаще применяли к тем колесницам, которые участвовали в гоночных состязаниях в цирке. Вспомним, наконец, и боевые повозки, называемые «куррус фалькатус» (от «фальцес» — косы), ибо их дышла и оси имели изогнутые железные острия, наносившие немалый урон плотным рядам неприятельских войск.

Если, отправляясь в путь, в повозку впрягали ослов или мулов, путешествие, по всей видимости, длилось дольше, ведь эти животные не могли сравниться с быстрыми лошадьми. Опоздав к другу, Марциал ссылается на медлительность своих мулов:

То, что в десятом часу добрались мы до первого камня, Ставится это тобой лености нашей в упрек. Если по правде сказать, не я, а ты тут виновен: Я ведь приехал к тебе, Пет, на твоих же мулах.

Марциал. Эпиграммы, XI, 79

Есть свидетельства, что не только в Италии, но и в провинциях (например, в Египте) существовали в эпоху Августа своего рода частные транспортные агентства, которые или сами обслуживали путешествующих, или предоставляли для найма упряжных животных, иногда даже на длительное время. Предприниматель имел в своем распоряжении множество повозок, лошадей, ослов и мулов, а также держал у себя на службе возниц, обязанных, кроме того, ухаживать за животными и поддерживать в хорошем состоянии дорожные экипажи. Всю ответственность за перевозки нес предприниматель: сохранились списки владельцев таких «агентств», но не людей, на них работающих. В одном из египетских папирусов этого времени мы находим жалобу предпринимателя начальнику местной полиции на человека, занимавшегося какими- то транспортными операциями: предприниматель по имени Каллистрат одолжил ему на год нескольких ослов со всей упряжью. Человек же этот о животных не заботился, одного осла потерял или сам загубил и к тому же не все предметы упряжи возвратил их владельцу. В своей жалобе Каллистрат требовал арестовать виновного, передать его в руки властей, дабы он вернул стоимость погибшего осла и оплатил наем остальных ослов за тот период, когда он, вопреки договору, ими не пользовался. Потерпевший убыток предприниматель стремился возвратить себе также седло, сумки и другие предметы.

Подобные же «пункты проката» располагались и в Риме у городских ворот. Здесь, в «коллегии возниц», можно было нанять экипажи и повозки, чтобы разместить там всех домочадцев, слуг, рабов, которых брали с собой скорее из тщеславия. Эффектные, многолюдные выезды за город считались в Риме особенно престижными. Гораций, не любивший излишней, преувеличенной пышности, предпочитал ездить один, без длинной свиты и внешних эффектов:

…Я не взвалил на себя непривычное бремя… Множество слуг и коней содержать на лугах травянистых, Чтобы в колясках своих разъезжать. А нынче могу я Даже и в самый Тарент отправляться на муле кургузом, Коему спину натер чемодан мой, а всадник — лопатки, — Не упрекнут меня в скупости: я ведь не претор, не Тиллий, Едущий вскачь по Тибурской дороге, и пятеро следом Юных рабов — у иного кувшин, у иного урыльник.

Гораций. Сатиры, 1, 6, 100–109

Однако зачастую поездки в сопровождении многочисленных слуг бывали действительно необходимы по соображениям безопасности: рабы исполняли в этом случае роль личной охраны. Характерно в этом отношении письмо Плиния Младшего, где рассказывается, что некий римский всадник по имени Робуст добрался вместе с другом Плиния Скавром до города Окрикула, а затем таинственно исчез. Адресат письма, возможно, сам занимавшийся розысками, просил Скавра приехать и помочь отыскать след, «где искать дальше». «Он приедет, боюсь, напрасно, — пишет Плиний. — Я подозреваю, что с Робустом случилось то же, что когда-то с Метилием Криспом, моим земляком. Я…при его отъезде подарил ему сорок тысяч сестерциев на обзаведение всем необходимым, но потом не получил ни письма от него, ни известия о его смерти. Погиб ли он от руки своих рабов или вместе с ними, неизвестно; только больше не появлялся ни он сам, ни кто-либо из его рабов; не появлялся никто и из рабов Робуста» (Письма Плиния Младшего, VI, 25, 1–4).

Итак, дороги были небезопасны и лучше было не отправляться в путь одному. И все же большая, пышная свита рабов, с которой выезжал состоятельный римлянин, едва ли была нужна ему для охраны его жизни и имущества. И никогда еще страсть к роскоши, мотовство, снобистские замашки, кичливость в сфере передвижения не проявлялись столь активно, как в эпоху Римской империи.

Об этом, как и о других вредных обычаях своих современников, с осуждением пишет философ-моралист Сенека: «Все путешествуют так, чтобы впереди них мчалась нумидийская конница и двигался отряд скороходов; стыдно, если никто не будет сгонять встречных прочь с дороги, если столб пыли не будет оповещать всех, что едет порядочный человек. У всех есть мулы, чтобы возить сосуды из хрусталя и мурры и чаши чеканки знаменитых мастеров; стыдно, если кому-то покажется, что вся твоя поклажа не боится тряски. Всех мальчишек (рабов. — Прим. пер.) везут вымазав им лица, чтобы нежная кожа не пострадала от солнца или стужи; стыдно, если во всей их толпе будет хоть один без мази на здоровом лице» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, CXXIII, 7).

Но из тех же писем выясняется, что и сам философ не вполне был свободен от боязни общественного мнения и ему трудно было преодолеть в себе тягу к удобствам и даже к роскоши. Езда на простой, случайной подводе вызывает у него не только стоические восторги, но и невольный стыд перед окружающими. «В сопровождении немногих рабов, умещающихся в одной повозке, без всяких вещей, кроме тех, что на нас, мы с Максимом (Цезенний Максим, близкий друг Сенеки, сопровождавший его в ссылку на Корсику. — Прим. пер.) уже два дня живем блаженнейшей жизнью. Тюфяк лежит на земле, я — на тюфяке. Один дорожный плащ заменяет простыню, другой — одеяло. Завтрак наш таков, что от него нечего убавить, он готовится за пять минут и не обходится без сухих смокв… Повозка, в которой я еду, самая грубая. Мулы бредут и только тем и доказывают, что они живы; погонщик бос, и не из-за жары. С трудом заставляю себя согласиться, чтобы люди считали эту повозку моей: еще упорна во мне извращенная привычка стыдиться того, что правильно. Стоит нам встретить путешественника с сопровождением, я невольно краснею, если оно выглядит почище. Вот и доказательство тому, что одобряемое и восхваляемое мною еще не укрепилось во мне непоколебимо. Кто стыдится убогой повозки, тот будет кичиться роскошью. Покамест успехи мои невелики: я не осмеливаюсь на глазах у всех довольствоваться малым, и до сих пор меня заботит мнение проезжих».

Мучительно изживая в себе эту нравственную раздвоенность, Сенека далее клеймит всех, кто «восхищается лишним», цитируя при этом Вергилия:

«Важно ли, что мулы у него откормлены и все одной масти? Что повозка вся в резьбе? Что крылоногие скакуны В пестрых все чепраках и в пурпурных попонах узорных; Звонко бренчат у коней золотые подвески под грудью, В золоте сбруя у всех и в зубах удила золотые?»

«От этого не станет лучше ни хозяин, ни мул. Марк Катон, цензор… ездил на мерине, да еще вьючил его мешками вперемет, чтобы возить с собой пожитки. Как бы я хотел, чтобы он повстречал по дороге кого-нибудь из наших щеголей, что гонят перед собой скороходов, нумидийцев и столб пыли! …До чего славный был век, когда справивший триумф полководец, бывший цензор, более того — Катон довольствовался одной лошаденкой, да и ту делил с вьюками, свисавшими по обе стороны. И разве ты не предпочел бы всем раскормленным иноходцам, всем рысакам и скакунам одну эту лошадь, которой стер спину сам Катон?» (Там же, LXXVII, 2—10).

Письма Сенеки позволяют не только представить себе нравы современного ему общества, но до некоторой степени и характер самого автора. Ту же двойственность, известную непоследовательность, несовпадение во многом принципов и жизненной практики можно найти у него и тогда, когда мы встречаем его путешествующим не в простой повозке, а в роскошных носилках.

Носилки, паланкины, которыми в Греции вплоть до эпохи эллинизма пользовались мало, получили в Риме самое широкое распространение, особенно при империи. В них передвигались и в городе, и за его пределами, как мужчины, так и женщины. Носилки были двух видов. Один из них — лектика, носилки в форме ложа на четырех низких ножках, позволявшие путешествовать лежа. Другой вид — «селла гестаториа», своего рода переносное кресло. Носилки, изготовленные из дерева и плетеных ивовых прутьев, были сверху покрыты балдахином, изнутри устланы подушками, по бокам огорожены занавесками, заслонявшими сидевшего в паланкине от взоров зевак. Со временем появились слюдяные окошечки, через которые можно было смотреть по сторонам. Наряду со скромными, ничем не украшенными носилками на городских улицах все чаще встречались богатые, искусно сделанные паланкины, инкрустированные бронзой или серебром.

Несли эти паланкины семь или восемь человек (отсюда названия: «гектафорон» или «октофорон»). Функцию эту исполняли рабы — лектикарии, выделявшиеся особой одеждой, указывавшей на их занятие: нечто вроде позднейшей ливреи (короткий, но теплый дорожный плащ — пенула).

Пользоваться носилками имели право не все, и привилегия эта то охватывала лишь узкий круг высокопоставленных лиц, то вновь становилась достоянием многих. До эпохи правления Цезаря они были средством передвижения исключительно для жен сенаторов или вообще пожилых женщин. Цезарь распространил привилегию на всех замужних римлянок старше сорока лет. В дальнейшем пользование паланкинами превратилось не только в предмет моды и людского тщеславия, но и в серьезную проблему для густонаселенных городов: чтобы как-то упорядочить уличное движение, императоры вынуждены были запрещать в определенные часы пользоваться теми или иными средствами передвижения. Так, уже Цезарь должен был установить новый муниципальный закон, согласно которому любой колесный транспорт мог появляться на улицах города лишь по прошествии десяти часов от восхода солнца. Запрет не распространялся только на те повозки, на которых либо доставляли строительные материалы для общественных работ, либо вывозили мусор с мест, где сносили старые дома. Подводы, прибывшие в город до восхода солнца, должны были после разгрузки отправляться назад.

Заботясь о поддержании порядка на городских улицах, а также о сохранении в хорошем состоянии мостовых и о том, чтобы предотвратить падение неустойчивых, плохо построенных доходных домов, императоры вводили все новые ограничения для движения колесного транспорта. Адриан издал эдикт, запрещавший сильно перегруженным повозкам въезжать в города. Однако жизнь заставила его отступить от этого строгого предписания, ибо бурный рост монументального строительства в столице империи требовал ввоза в Рим именно «тяжелых» строительных материалов, в том числе каменных блоков огромного веса.

Без каких-либо ограничений могли пользоваться паланкинами весталки и жрецы, отправлявшиеся на поклонение святыням и вообще в поездки с религиозными целями. В эпоху империи право путешествовать со всеми удобствами, в носилках было даровано также женщинам, принадлежавшим к императорской семье.

Спешащих, измученных уличным шумом и многолюдьем, усталых пешеходов, расталкиваемых к тому же носильщиками паланкинов, эти привилегированные особы, удобно устроившиеся на носилках, нередко просто раздражали:

Если богач спешит по делам — над толпы головами, Всех раздвинув, его понесут на просторной либурне; Там ему можно читать, писать или спать по дороге, — Ежели окна закрыть, то лектика и дрему наводит; Все же поспеет он в срок; а нам, спешащим, мешает Люд впереди, и мнет нам бока огромной толпою Сзади идущий народ: этот локтем толкнет, а тот палкой Крепкой, иной по башке тебе даст бревном или бочонком; Ноги у нас все в грязи, наступают большие подошвы С разных сторон…

Ювенал. Сатиры, III, 239–248

Не удивительно, что Сенека, призывающий Луцилия стоически относиться к жизни и ее тяготам, вынужден оправдываться перед ним из-за своего пристрастия к носилкам: «Я как раз вернулся с прогулки в носилках; впрочем, если бы я столько же прошел пешком, усталость была бы не большей. Когда тебя подолгу носят, это тоже труд и, видно, еще более тяжелый из-за своей противоестественности. Природа дала нам ноги, чтобы мы сами ходили… Изнеженность обрекла нас на бессилие, мы не можем делать то, чего долго не хотели делать. Однако мне необходимо было встряхнуться, для того ли, чтобы растрясти застоявшуюся в горле желчь, или для того, чтобы по какой-то причине стеснившийся в груди воздух разредился от качания носилок. И я чувствовал, что оно мне помогает, и поэтому долго и упорно двигался туда, куда манила меня излучина берега…» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, IV, 1–2). Путешествие на носилках оказывалось, таким образом, иногда тягостным для человека, сидевшего наверху, — о рабах, несших его паланкин, философ здесь и не вспоминает, хотя именно он в другом своем письме призывал уважать человеческое достоинство раба.

Как осуществлялся контроль за пользованием носилками и действительно ли применяли жесткие санкции к нарушителям привилегии, мы не знаем. Но если подобный контроль и существовал, то всегда находились ловкие пройдохи, способные безнаказанно разъезжать на носилках, не имея на то никакого права. Одну из таких ситуаций описывает Ювенал. Упомянутый сатириком горожанин без труда прокладывал себе дорогу в уличной толпе, указывая всем на паланкин, который несли за ним, задернув занавески, и в котором якобы сидела больная или беременная женщина:

…Так и теснятся носилки, и жены идут за мужьями — Хворая эта, беременна та — всюду тянутся жены. Муж, наторевший в привычном искусстве, для той, кого нету, Просит, а вместо жены — пустое закрытое кресло: «Галла моя, — говорит. — Поскорей пропусти, что ты медлишь?» — «Галла, лицо покажи» — «Не тревожьте ее: отдыхает»

Ювенал. Сатиры, I, 121–126

Житель полуострова, почти со всех сторон окруженного морями, римлянин, однако, долгое время словно не замечал ни красот Нептунового царства, ни пользы, которую оно несло людям, ни угрозы со стороны заморского неприятеля. Он видел в море только грозную стихию, и жить рядом с ней казалось римлянам неудобным и опасным.

Правда, Флавий Вегеций Ренат, автор трактата «О военном деле», писал в IV в. н. э., что «римляне всегда располагали большим флотом и в любой момент могли привести его в состояние боевой готовности — не потому, что их принуждала к тому необходимость — ибо кого им было бояться! — но затем, чтобы показать мощь и славу своего имени». Вместе с тем слово «всегда» мало о чем говорит, ведь нам не известно, к какому периоду относит Вегеций возникновение римского флота. «Кого им было бояться?» На этот вопрос мы может ответить: прежде всего Карфагена. И как раз стратегическая необходимость заставила римлян строить корабли. До появления военной угрозы из-за моря жители Италии не думали об организации обороны на побережье и отнюдь не готовились к битвам на море. Они были всеми нитями привязаны к земле, к пашне, и, как отмечает Катон Старший в начале своей книги «О сельском хозяйстве», самой большой похвалой для римлянина былых времен были слова: «хороший земледелец», «хороший сельский хозяин». Много должно было смениться поколений, прежде чем стало возможным сказать о римлянине: «хороший моряк».

Несомненно, какое-то представление о морских коммуникациях римляне имели и прежде, ведь еще их предки — латиняне соприкоснулись некогда с троянским флотом Энея. Однако мы не знаем даже, каким путем и при помощи каких плавучих средств добрались в конце VI в. до н. э. до Дельф сыновья Тарквиния Гордого. Зато известно, что, когда в III в. до н. э. опаснейшим противником римлян стал Карфаген, они поначалу выступили против опытных карфагенских мореходов на примитивных, лишенных маневренности судах с командой, составленной из недавних земледельцев. Рим долго избегал войн на море, обеспечивая себе мир договорами с Карфагеном. В то время как власть Рима распространялась на суше на все новые и новые области Италии, побережье охраняли от морских разбойников этруски на севере и греки на юге. Далеко не сразу втянулись римляне и в заморскую торговлю, предоставляя греческим городам на юге Италии самим заботиться о своих торговых интересах. Наконец, когда римляне сами начали бороться с пиратством и охранять берега своего полуострова, они не строили собственных кораблей, а захватывали греческие.

Лишь угроза со стороны Карфагена, исходившая для Рима сначала с острова Сицилия, а затем непосредственно из Испании и Африки, вынудила римлян осознать, как важно было господство на море для военного и политического преобладания среди народов античного мира. Они осознали и то, какое значение имели хорошо оснащенные и защищенные морские порты — такие, например, какими обладала Сицилия. Годом рождения римского флота стал 260 год до н. э., когда сенат принял решение построить военные корабли для борьбы с Карфагеном. Таким образом, римские суда не прошли долгого пути эволюции от плотов и простейших лодок до все более совершенных форм, а возникли на основе уже имевшихся готовых образцов.

Первые римские корабли были предназначены для войны, но они же явились прообразом и тех судов, которые использовались для целей торговых и туристических. На принятие сенатом решения о постройке флота повлияло и развитие политических отношений с другими италийскими городами, как об этом рассказывает Полибий. Города, боявшиеся сухопутных сил Рима, перешли на его сторону, но еще больше приморских городов отпали от римлян, опасаясь карфагенского флота. Теперь, чтобы сохранить контроль над всей Италией, римляне должны были бросить вызов Карфагену и на море. «Они видели, что война затягивается и истощает их, а потому в первый раз тогда принялись за сооружение судов в числе ста пятипалубных и двадцати трехпалубных.

Но так как для строительства пятипалубных судов не было опытных мастеров, ибо в то время никто в Италии таких судов не использовал, то предприятие это привело римлян в большое затруднение. И вот здесь-то и можно видеть со всей ясностью величие духа римлян и их отвагу в начинаниях. Действительно, не имея средств к войне на море не то что значительных, но вообще каких бы то ни было, никогда ранее не помышляя о морских завоеваниях и впервые задумавши это теперь, они принялись за дело с такой уверенностью, что решили тотчас, еще до испытания себя, померяться в морской битве с теми самыми карфагенянами, которые со времен их предков неоспоримо владычествовали на море…Когда римляне впервые задумали переправить свои войска в Мессану (ныне Мессина в Сицилии. — Прим. пер.), у них не было не только парусных кораблей, но и длинных судов вообще и даже ни одной лодки. Пятидесятивесельные корабли и трехпалубные они взяли у тарентинцев и локрян, а также у элеатов и неаполитанцев и на этих судах смело переправляли войска. В это время в проливе на римлян напали карфагеняне; один неприятельский палубный корабль в порыве усердия бросился вперед, очутился на берегу и попал в руки римлян». Не скрывая своего восхищения энергией и находчивостью граждан Вечного города, Полибий подчеркивает и то, как помог им этот нечаянный успех: по образцу трофейного корабля римляне и построили весь свой флот, «так что очевидно — не будь такого случая, они при своей неопытности не могли бы выполнить задуманное» (Полибий. Всеобщая история, I, 20, 7, 9—16).

Трирема (фрагмент рельефа)

Немалые трудности были у римлян и с обучением будущих моряков. Готовили и тренировали их на суше: сидя на скамьях, установленных в ряд, наподобие скамеек для гребцов, они учились обращаться с веслами, привыкали к выполнению ритмичных движений под аккомпанемент флейты. И все же когда семнадцать новых кораблей вышли в море, держа курс на Сицилию, и на первой же стоянке, еще в порту, были окружены карфагенским флотом, команда сбежала на берег, а командир «эскадры» и все корабли оказались в руках неприятеля. Натренированные и обученные на суше римские моряки не могли показать свое искусство в открытом море и завязать сражение. И тогда кто-то, как пишет Полибий, или, как полагают некоторые, не кто иной, как Архимед посоветовал им сооружать на кораблях деревянные настилы, снабженные мощными крюками; при помощи тросов и лебедок настилы опускались на палубы вражеских судов, цепляясь крюками за их обшивку; вооруженные моряки вступали в бой с противником, не ожидавшим такого нападения, и здесь, на вражеских кораблях, могли сражаться, как в открытом поле. Так впервые в истории войн был применен абордаж. Этот метод принес римлянам тем большую пользу, что при победе им доставалось судно противника и флот их тем самым увеличивался.

Терминология древнеримских кораблей богата и разнообразна. Многочисленные названия судов указывали и на тип корабля, и на его функции — военные или торговые. Среди боевых судов различали:

1) «навис лонга» — корабль, построенный по образцу греческих военных судов;

2) «навис преториа» — флагманское судно, на котором находился предводитель флота и развевался флаг;

3) «навис актуарна» — легкое разведывательное судно, служившее также для транспортировки пеших воинов и конницы;

4) «целокс» — легкое, быстроходное, маневренное судно, также предназначавшееся для разведки;

5) «лемб» — столь же легкое и быстрое небольшое судно, использовавшееся и для разведки, и для связи между кораблями или между всей флотилией и береговыми службами.

Торговые суда, в свою очередь, подразделялись на ряд категорий — в зависимости от размеров и тоннажа, от формы и функций (например, «навис фрументариа» — корабль для перевозки зерна). По сравнению с боевыми судами торговые корабли имели более широкую палубу, были более вместительны и грузоподъемны. Тоннаж их непрерывно увеличивался: от нескольких тонн до нескольких сотен тонн.

Но как бы ни совершенствовали римляне свой флот, как бы хорошо и надежно ни оснащали они корабли, как бы ни обучали и тренировали моряков, морская стихия упорно не покорялась человеку: громадные волны и бушующие ветры грозили потопить и часто топили древние суда. Счастлив бывал тот человек, кого буря застигла неподалеку от берега и он имел надежду спастись сам или даже спасти свое имущество.

В века более поздние было введено так называемое береговое право, позволяющее правителю или владельцу земли, на которую волны выбросили то, что осталось от затонувшего корабля, присваивать себе эти чудом сохранившиеся материальные ценности. В древности же тех, кто, пользуясь смятением и паникой во время кораблекрушения, пытался воспользоваться чужим добром, захватить имущество потерпевших, решительно осуждали. Было даже предусмотрено, что, «если в минуту опасности человек бросает свое добро в море, то не для того, чтобы избавиться от него, а для того, чтобы избавиться от опасности» (Дигесты, 47, 9, 1, 4).

Во II в. н. э. император Антонин сурово наказывал за присвоение имущества лиц, пострадавших от кораблекрушения. Если что-либо было отнято у них силой, то виновного в этом римского гражданина надлежало высечь розгами и отправить на три года в ссылку, а в особых случаях — даже на принудительные работы. Порка до известной степени приравнивала свободного гражданина к рабу: рабов за такое же преступление также ждали розги и работа в каменоломнях и на рудниках. В дальнейших установлениях Антонина речь шла еще и о конфискации одной трети имущества осужденного и лишении его гражданских прав за посягательство на собственность жертв кораблекрушения. Подобные меры заставляют предположить, что ограбления потерпевших происходили довольно часто и стали настоящим бедствием.

Овладение морскими коммуникациями способствовало расцвету римской внешней торговли и вообще развитию мореплавания. Это, в свою очередь, требовало создания удобных и хорошо оснащенных портов, хотя римские порты еще долго не могли равняться с портами других стран. Находившаяся неподалеку от Рима Остия была портом речным. Уже Цезарь планировал перестроить ее и изменить устье Тибра таким образом, чтобы морские корабли могли доходить до Рима. Смерть Цезаря помешала реализовать эти обширные и смелые проекты. Осуществил их лишь император Клавдий в 42 г. н. э.; при этом была использована небольшая бухта в 3 км от устья Тибра и там заложен новый порт Остии, который римляне называли просто Порт. Строительство длилось 12 лет, так что открытие нового порта состоялось уже в правление Нерона. Строительные работы потребовали огромных затрат труда и денежных средств. Была сооружена большая пристань; бухта соединена с Тибром широким и глубоким каналом, способным пропускать морские суда; между волнорезами был насыпан искусственный остров, где поставили маяк. Фундаментом острова послужил специально затопленный в этом месте громадный корабль. Маяк на острове был воздвигнут по образцу знаменитого Александрийского маяка. Прошло полвека — и уже этот новый порт перестал удовлетворять потребностям постоянно растущей римской торговли. В 101–104 гг. по приказу Траяна позади порта Клавдия был создан внутренний водоем, также связанный каналом с Тибром. Вокруг водоема располагались обширные хранилища и склады товаров и были поставлены две статуи: Благополучия и Удачи.

На берегу кипела настоящая портовая жизнь: все заполнилось людьми, обслуживавшими приплывшие и вновь уходящие суда, — ремесленниками, грузчиками, складскими рабочими. Тут и там возникали конторы торговых посредников, объединения купцов, торгующих тем или иным товаром, землячества иноземных торговцев. Создавались и небольшие порты, где бросали якорь корабли, которым даже в мирное время поручалось контролировать побережье. Для этой цели были выделены два больших флота, ведших наблюдение со стороны Тирренского и Адриатического морей. Опорной базой одного из флотов стали Мизены в Кампании: стоявшие там корабли «опекали» морские порты в Остии, Путеолах, Байях, Центумцеллах (ныне Чивитавеккья), Алерии на Корсике и Каралах (совр. Кальяри) на юге Сардинии. Другой флот, базировавшийся в Равенне, нес наблюдение за портом в Аквилее. Помимо этих главных морских соединений было еще шесть флотов: юлийский — его стоянка находилась в городе Форум Юлии (ныне Фрежюс в Провансе); александрийский — в Александрии Египетской с отдельными группами кораблей в Триполи и Кесарии на Северном побережье Африки; сирийский — в Селевкии, в его задачу входило наблюдение за портами в Пирее, Эфесе и Теосе и над всеми морскими коммуникациями в Эгейском море; ливийский флот имел базу в Аполлонии; понтийский — в Кизике и Трапезунде на Черном море; наконец, британский размещался в порту в Дубрах (нынешний Дувр), расположенном по одну сторону пролива Ла-Манш, и в Гессориаке (совр. Булонь) по другую сторону пролива.

Изображение порта в Остии на монете Нерона

Плиний Младший, участвовавший в заседании совета, созванного императором Траяном в Центумцеллах для решения различных судебных вопросов, имел возможность ознакомиться с ходом строительных работ в тамошнем порту: «Тут в заливе как раз устраивают гавань. Левая сторона ее уже прочно укреплена, на правой работают. Прямо против входа в гавань поднимается остров, о который разбиваются волны; суда могут спокойно войти в гавань и с одной, и с другой стороны. Остров этот подняли с искусством, заслуживающим внимания: широчайшая баржа подвезла ко входу в гавань огромные скалы; сброшенные одна на другую, они в силу собственной тяжести не сдвигаются с места и постепенно образуют нечто вроде дамбы; над водой уже выдается каменная гряда, ударяясь о которую волны, вздымаясь, разбиваются. Стоит грохот, море бело от пены. На скалы потом поставят столбы и с течением времени возникает как бы природой созданный остров. Эта гавань получит навсегда имя своего создателя (Траяна. — Прим. пер.) и будет спасительным пристанищем, ибо берег этот на огромном пространстве лишен гаваней» (Письма Плиния Младшего, VI, 31, 15–17).

Марку Випсанию Агриппе, зятю Августа, Рим обязан постройкой другого крупного военного порта — порта Юлия в Мизенах, при создании которого были использованы Лукринское и Авернское озера в Кампании. Особенно известен был александрийский порт, значение которого возросло, когда Египет превратился в главную житницу Рима, столицы империи. Между Александрией и Римом курсировал большой торговый флот; в его состав входили огромные для того времени транспортные корабли длиной 55 м и шириной 13 м. Перевозили они от 1200 до 1300 т различных товаров, и Александрия стала одним из самых больших международных портов античного мира.

Совершая далекие путешествия, длившиеся иногда много дней подряд, римляне, как и греки, охотно останавливались отдохнуть и даже переночевать у знакомых. Но в отличие от Греции здесь не существовало особого «права на гостеприимство» и не было специальных соглашений между городами о проксении. В Италии путешественник мог остановиться лишь у родственников или знакомых. Были здесь и гостиницы, постоялые дворы, трактиры, разбросанные вдоль проезжих дорог. Гораций в «Сатирах» описывает такое типично римское путешествие от Рима до Брундизия. Вместе с поэтами Вергилием и Варием и греческим ритором Гелиодором он сопровождал Мецената в его поездке в качестве дипломатического представителя Октавиана для переговоров с Марком Антонием. Останавливаться им приходилось во многих местностях, пользуясь гостеприимством знакомых. Иногда ночевали на постоялых дворах. Путь до Южного побережья Италии занял у них 15 дней.

Насколько было распространено в Риме частное гостеприимство, говорят письма Цицерона и Плиния Младшего. Великий римский оратор, собираясь приехать со своими знакомыми к себе в Тускуланское поместье, заранее предупреждает об этом жену и требует, чтобы все там было готово к приему гостей. «В Тускульскую усадьбу думаю приехать либо в ноны, либо на следующий день. Пусть там все приготовят. Со мной, возможно, будет несколько человек, и мы, полагаю, задержимся там на более долгий срок. Если в бане нет ванны, пусть устроят. Пусть приготовят и прочее, необходимое для питания и здоровья» (Письма Марка Туллия Цицерона, CCCCXLII). (Заметим попутно, что Цицерон не всегда давал поручения своей Теренции таким холодным, властным тоном: близился день, когда, оставив свою первую жену, Цицерон вступит в брак с молодой и богатой Публилией.)

О том, как хорошо приняли Плиния в доме его друга Понтия Аллифана в Кампании, мы узнаём из письма благодарного гостя. Самого Понтия в это время не было дома, но он поручил своим домашним встретить гостя как можно радушнее: «Столько городской и деревенской снеди нанесли мне от твоего имени. Хоть это и бессовестно, но я все взял: и твои меня просили взять, и сам я побоялся, что, если не возьму, ты рассердишься и на меня, и на них.

Впредь, однако, если у тебя меры не будет, она будет у меня. Я уже заявил твоим, что если они опять принесут столько же, то все заберут назад. Ты скажешь, что мне следует пользоваться твоим добром, как своим собственным, — я и буду беречь его, как свое» (Письма Плиния Младшего, VI, 28).

Обращаясь к деду своей жены Кальпурнии Фабату, Плиний сообщал ему, что надеется уговорить своего друга проконсула Калестрия Тирона завернуть по пути в провинцию Бетику (нынешняя Андалусия) в имение Фабата в Умбрии, чтобы осуществить там как должностное лицо формальную процедуру освобождения некоторых рабов. Фабат, очевидно, сомневался, захочет ли проконсул отклониться от своего пути к месту назначения. Плиний заверяет: «Не бойся, что это будет ему в тягость: ради меня он согласится обойти всю землю». При этом Плиний ссылается на то, что он и Калестрий не раз гостили друг у друга: «Я часто уезжал к нему на виллу, он часто поправлялся после болезни в моем доме» (Там же, VII, 16). Фабат готов был выехать навстречу почетному гостю даже в Медиолан, хотя для его возраста эта поездка тяжеловата. «Я. настаиваю, — пишет Плиний, — чтобы ты ждал его дома, в самом доме и даже не переступал порога комнаты. Хотя я люблю его как брата, но он не должен от человека, которого я почитаю как отца, требовать внимания, какого он не потребовал бы от своего отца» (Там же, VII, 23).

Гостиницы в крупных городах располагались близ городских ворот — как сейчас близ железнодорожных вокзалов — или в центре, а в портовых городах — недалеко от пристани. На вывесках гостиниц и постоялых дворов было обозначено имя владельца. Например, в Помпеях были известны гостиницы Гая Гугина Фирма и Сития. Подчас, как и в наши дни, гостиницы имели особые названия: «У орла», «Под мечом», «У сестер» и т. д. Надписи на табличках у входа извещали и о том, какие услуги оказывают в этом заведении, и приглашали непременно ими воспользоваться. Так, одна из надписей гласила: «Здесь помещается гостиница. Триклиний на три ложа и со всеми удобствами». Другая надпись была составлена более искусно:

Выпивка стоит здесь асс. За два асса ты лучшего выпьешь, А за четыре уже будешь фалернское пить.

Латинские эпиграфические стихотворения, 147

На первом этаже обычно находился трактир, на втором — комнаты для постояльцев. Меблировка спальных покоев в гостиницах была скромной, если не сказать примитивной. Она включала в себя ложе (в заведениях низшего разряда — простой топчан), лампу и как обязательную принадлежность гостиниц — ночной горшок. Уже древним был не чужд обычай писать на стенах комнат свои имена или даже выражать таким образом свои мысли и впечатления. Мы знаем, например, такую надпись, оставленную на стене одним из постояльцев в память о своем пребывании в гостинице: «Валерий Венуст, рядовой I преторианской когорты Руфа». Немало сохранилось и надписей весьма нескромных. Так, некто Вибий откровенно начертал на стене, что в комнате этой он спал один, но все время мечтал о своей Урбане. Иные надписи служили как бы предостережением будущим постояльцам, указывая на отсутствие в спальных покоях гостиницы необходимых элементарных удобств:

Мы помочились в постель. Виноваты мы, ладно, хозяин. Но почему же ты нам не дал ночного горшка?

Там же, 149

Итак, не каждый владелец гостиницы или постоялого двора заботился об удобствах гостей, о чистоте и гигиене. Однако и сами постояльцы не всегда вели себя подобающим образом, что вынуждало хозяина помещать на стене комнаты своего рода правила поведения для желающих там переночевать:

Ноги пускай раб омоет и насухо вытрет, Ложе салфеткой покрой, наши платки береги!

Там же, 150

Держатели постоялых дворов и гостиниц не пользовались в Риме доброй славой: их считали ловкачами, старающимися выжать побольше из доверчивого постояльца. О женщинах — владелицах гостиниц говорили даже, будто они занимаются колдовством. Если Апулей в «Метаморфозах» (I, 8) рассказывает, что хозяйка гостиницы — колдунья — умела источники лишать воды, затоплять горы и гасить звезды, то в этих и подобных им сообщениях можно видеть разве что намек на умение держателей постоялых дворов поистине колдовскими способами ловко и искусно обманывать проезжающих. Но от суеверий такого рода не был свободен и св. Августин. В своем трактате «О граде божьем» он пишет: «И мы, когда были в Италии, слыхали такое о некоей области, где, как говорили, женщины, содержательницы постоялых дворов, обученные этим пагубным хитростям, имели обыкновение путешествующим, каким хотели или могли, давать в сыре нечто, от чего те тотчас же обращались во вьючных животных и перевозили все необходимое» (Августин. О граде божьем, XVIII, 18). Наверное, колдовские чары хозяек гостиниц состояли в том, что, когда постояльцы не могли получить там хорошей нищи или вина, они сами должны были, как вьючные животные, таскать себе с рынка желаемую снедь и напитки.

В зависимости от категории заведения и от доходов владельца гостиницы или постоялого двора он держал большее или меньшее количество слуг. К ним относились: сторож или дворник, привратник, трактирный слуга или иной человек, прислуживавший постояльцам. Немалый штат прислуги приходилось держать и на кухне: один из рабов разжигал и поддерживал очаг (функции эти могла исполнять и женщина — фокария); блюда готовил повар, а то и не один; иногда, кроме этого, хозяин держал также колбасника — ботулярия, и кондитера — крустулярия. Среди всех этих лиц, работавших в трактире или в гостинице, мы не видим никого, кто поддерживал бы внутренний порядок в заведении.

В комнатах, где гости обедали, также появлялись надписи на стенах, иной раз прямо обращенные к хозяину. Выражая свое недовольство, гости создавали ему весьма сомнительную рекламу, выглядевшую, например, так:

Кабы попался ты нам на такие же плутни, трактирщик: Воду даешь ты, а сам чистое тянешь вино.

Латинские эпиграфические стихотворения, 148

Но когда сами гости злоупотребляли вином, дело нередко доходило до скандалов и ссор; поводом для них часто становилась игра в кости. Таких буйных скандалистов из числа гостей надписи на стенах строго предупреждали:

Будь приветливым здесь и досадные брось перебранки, Если ты можешь, а нет, так восвояси ступай.

Там же, 150

Когда все подобные предостережения оказывались тщетны, беспокойных посетителей просто выпроваживали. «Вас тут уже нет — скандальте на улице!» — гласила одна из надписей.

План постоялого двора и жилища Эвксина в Помпеях

Итак, римляне проложили прекрасные дороги, построили гостиницы и трактиры, сделавшие возможными даже далекие путешествия. Казалось бы, что при таких организационных способностях жители Италии рано должны были бы задуматься о возможности систематически передавать известия из одного места в другое, т. е. о возможности регулярной почтовой связи. Однако потребность в быстрейшей передаче информации на дальние расстояния стала ощущаться только тогда, когда границы государства расширились и покоренные страны были превращены в римские провинции. Отныне необходимо было поддерживать постоянный контакт между центральной администрацией в Риме и наместниками, а также другими органами управления в провинциях. Это заставило внести значительные усовершенствования во все известные в то время способы коммуникации.

В III в. до н. э. римский сенат ввел в практику систему легаций: должностным лицам, прежде всего сенаторам, отправлявшимся в провинции по делам, как служебным, так и личным, местные жители должны были на всем протяжении их пути предоставлять повозки, упряжных животных, продовольствие, принимать их к себе на ночлег и т. п. Такие полномочия должностное лицо получало лишь на строго определенный срок. Цицерон ограничил срок легации одним годом. При Цезаре он был продлен до пяти лет, но уже при Октавиане Августе вся система легаций была ликвидирована.

Что же касается проблемы пересылки и вручения адресату почтовой корреспонденции, то частные письма передавали чаще всего через собственных рабов-письмоносцев — табелляриев — или с оказией, если кто-нибудь из знакомых направлялся в те края. Передачу корреспонденции поручали самым сообразительным и находчивым рабам, способным преодолеть все препятствия на пути к месту назначения и пользующимся к тому же наибольшим доверием хозяина. Отправка раба-письмоносца в далекое путешествие была делом дорогостоящим, ведь предстояло снабдить его всем необходимым на несколько дней, а то и месяцев. При этом велик был риск вообще лишиться такого ценнейшего достояния, каким был умный и преданный невольник. Возможно, поэтому римляне предпочитали иной раз обратиться к знакомым должностным лицам или купцам, чтобы те сами передали письма, разумеется, за определенную плату. Зато отправка собственного гонца-письмоносца имела в глазах его господина то преимущество, что через него можно было сразу же получить ответ, что в некоторых случаях было не менее важно, чем доставить само письмо. К тому же в провинции было гораздо труднее найти оказию переслать корреспонденцию в Рим, нежели из Рима отправить письмо в провинцию.

Цицерон, находясь в ссылке, просит посылать ему письма через специальных гонцов, которые затем могли бы доставить отправителю ответ. Такого рода «почта» не позволяла установить регулярную связь между людьми, сроки отправки и доставки корреспонденции зависели от многих обстоятельств и никогда нельзя было рассчитывать, что письмо будет вручено адресату своевременно. Случалось, что письмо, посланное из Рима, добиралось до Афин за три недели, но бывало, что оно шло целых три месяца.

Лучше всего иллюстрирует это переписка Цицерона: его датированные письма и упоминания о том, когда, через какое время он сам получал известия, посланные ему его корреспондентами.

Так, в письме к Аттику, отправленном из Рима в середине мая 60 г. до н. э., Цицерон замечает: «Когда я за три дня до майских ид возвратился в Рим из помпейской усадьбы, наш Цинций (доверенное лицо Аттика. — Прим. пер.) вручил мне твое письмо, которое ты дал ему в февральские иды» (Письма Марка Туллия Цицерона, XXVI). Из другого послания к Аттику: «Ты видишь, какие письма я получил… Ты мне не раз писал, что передал письмо рабам Ления; это письмо, помеченное днем за девять дней до октябрьских календ, Лений наконец вручил мне за два дня до февральских ид…» (Там же, CCXLIX). Иногда же письмо шло быстро: например, из Рима в Брундизий за 6 дней. Точно так же, будучи в Путеоланах, Цицерон 5 ноября получил одновременно два письма: одно, по его словам, было датировано 1 ноября, а другое послано на день раньше (Там же, CCCCXLIV, 1).

Примеров таких можно было бы привести много, и все они подтверждают, как затруднена и ненадежна была даже та почтовая связь, которую осуществляли опытные и верные рабы-письмоносцы. Не могло быть полной уверенности, что послание дойдет до адресата: Цицерон не раз упоминает о письмах, которые были ему посланы, но которых он не получал. Трудно было рассчитывать на безусловное сохранение тайны переписки, поэтому, когда речь шла о делах политических, о тонких интригах, применяли условленные шифры. В письме к Аттику Цицерон сообщает псевдонимы, которые он будет использовать вместо подлинных имен, если не будет достаточно уверен в посланцах, с которыми передаст своему другу письмо. «Ты поймешь, — заверяет он своего корреспондента. — Тебя я буду называть Фурием, а себя Лелием» (Там же, XLVI, 5). В эпоху, когда почтовая связь была исключительно частным делом граждан, никто не нес формальной ответственности за то, что письмо или посылка не были вручены адресату. Вдобавок посланец мог быть и не виноват в пропаже корреспонденции, а иногда и сам нес убытки, ведь одной из наиболее частых причин пропажи бывало нападение грабителей или морских разбойников, кораблекрушение и другие несчастья. Случалось, что письма все же доходили до адресата, но настолько поврежденные, намокшие, истрепанные, что их невозможно было прочесть.

Государственную систему почтовой связи — «курсус публикус» — ввел только Октавиан Август. Система эта основывалась, по всей видимости, на образцах, почерпнутых в царстве Птолемеев в Египте. Первым этапом организации почтовой службы стало создание сети почтовых станций на важнейших трассах Римского государства. Персонал этих станций состоял из молодых, сильных рабов, задачей которых было дойти быстрым шагом, а по возможности и бегом до следующей станции и передать корреспонденцию смене — письмоносцам, обязанным в свою очередь доставить ее до ближайшей следующей станции. Эта система заметно напоминала персидскую. Вскоре пеших гонцов заменила конная почта, и соответственно возникли станции двух типов. На одних станциях меняли лошадей или мулов, поэтому там размещались и конюшни, и хранилища для кормов. На других станциях люди, везшие почту, могли отдохнуть и переночевать — там все было оборудовано для ночевок усталых «почтальонов». Между двумя станциями второго типа располагались на дороге семь или восемь станций для смены лошадей.

Если адресат жил в местности, не охваченной сетью станций, то доставить ему корреспонденцию обязаны были тамошние жители на своих подводах, поскольку почта была государственной, а население провинций несло великое множество разнообразных повинностей в пользу государства. (Так, письмо, отправленное из города Мизены неким моряком средиземноморского римского флота, должно было, согласно пометке на обороте листа, при посредничестве одного из воинских начальников в Александрии дойти до Филадельфии в Верхнем Египте.) Все это свидетельствует о том, какого размаха достигла в Римской державе и как хорошо была организована почтовая служба. В нее поистине было вовлечено все население: жители тех мест, где располагались почтовые станции, обязаны были за определенную плату поставлять корм для лошадей и мулов. С одной стороны, это обеспечивало населению постоянный спрос на многие продукты их труда, но, с другой — ставило его в зависимость от недобросовестных чиновников, забиравших корма, не считаясь ни с временем года, ни с положением отдельных хозяйств. В неурожайные годы чиновники не упускали и возможность нажиться путем спекуляций: скупая у населения корма по твердо установленным ценам, они продавали затем овес или ячмень по ценам куда более высоким — за счет снабжения станций. Повинности, которые несли местные жители в пользу государственной почтовой службы, бывали подчас настолько тяжелы, что само слово «ангария», заимствованное из Персии для обозначения организации почтовой связи, стало в эпоху Римской империи синонимом гнета и притеснений.

Как же в те далекие времена, когда все средства коммуникации были еще очень неразвиты, удовлетворяли свою любознательность граждане, интересовавшиеся политическими, общественными и хозяйственными делами, не говоря уже о вечном интересе к семейной и личной жизни — как к собственной, так и к чужой? В этом последнем случае роль «публикаторов» — разгласителей, распространителей новостей исполняли в немалой степени женщины. Они всегда были в контакте между собой, и из одного гинекея в другой переходили — в более или менее искаженном виде — городские новости, слухи и сплетни. Впрочем, от важных дел женщины в классической Греции, особенно в Афинах, были отстранены, и лишь фантазия комедиографов могла вывести на сцену, например, супружеские «забастовки» женщин (как в «Лисистрате» Аристофана), причем разыгрывались сценки и произносились слова, не предназначенные для глаз и ушей женщины, но ведь они и не смотрели комедий в театрах.

Нет никаких данных о том, существовали ли в греческих городах-государствах какие-либо официально принятые формы извещения свободных граждан о важнейших делах и событиях. Сообщения передавались из уст в уста, а сведения издалека доставляли гонцы. В памяти людей остался мужественный вестник-герой, бежавший со всех ног, не щадя себя, из Марафона, чтобы сообщить афинянам о великой победе греков над персами.

Создание в эллинистическом Египте государственной почтовой службы значительно облегчило распространение информации, но об официальном извещении граждан о важнейших событиях у нас нет никаких сведений.

В Риме Цезарь в период своего первого консулата в 59 г. до н. э. «приказал составлять и обнародовать ежедневные отчеты о собраниях сената и народа» (Светоний. Божественный Юлий, 20). Отдавая подобное распоряжение, Цезарь руководствовался в первую очередь соображениями политическими. Если темы и результаты обсуждения дел на собраниях народа были известны всем, то заседания сената были окутаны тайной, а его постановления не подлежали разглашению. Хранить тайну обязаны были и сами сенаторы, и помогавшие им и сопровождавшие их взрослые сыновья. Никто не должен был знать о ходе заседания и принятых на нем решениях, пока о них не оповещали граждан публично. Однако женщины по свойственному им любопытству иногда принуждали своих сыновей рассказать им, как проходило то или иное заседание сената, и молодые люди оказывались подчас в весьма затруднительном положении. Писатель II в. н. э. Авл Геллий описывает, как мать молодого Папирия настаивала, чтобы сын выдал ей тайны сената. Чтобы избавиться от расспросов чрезмерно любопытной матери, Папирий прибег к ловкому обману, ответив ей, что сенат обсуждал важный вопрос: полезнее ли для государства, чтобы мужчина вступал в брак с двумя женщинами или чтобы женщины имели двух мужей. Среди римских матрон новости распространялись быстро: на следующий день в собрание сенаторов явилась толпа женщин, требуя запретить одной женщине иметь двух мужей. Тогда Папирий объяснил, что ввел свою мать в заблуждение, чтобы не поддаться на ее уговоры и не выдать подлинные тайны заседаний сената. Подобное происшествие заставило принять специальное постановление, запрещавшее приводить на собрания сенаторов молодежь. И вот теперь, в правление Цезаря, с деятельности сената был снят покров секретности. Стараясь создать впечатление, будто он поддерживает демократические настроения в римском обществе, новый консул распорядился публиковать отчеты, в которых могли отразиться интриги и иные «нездоровые отношения», царившие среди тогдашней социальной элиты Римского государства.

Протоколы заседаний сената, называвшиеся «деяниями сената» или «деяниями отцов», вел секретарь — им был, как правило, один из самых молодых сенаторов. При составлении протоколов он пользовался скорописью, или «тироновым письмом» — по имени Тирона, вольноотпущенника Цицерона, изобретателя римской скорописи. В силу упомянутого выше распоряжения Цезаря копию протокола вывешивали в общественном месте. А еще до этого граждан официально оповещали о важнейших делах и событиях посредством альбумов — покрытых белым гипсом табличек, помещенных на стене бывшего царского дворца близ Форума: в этом здании находилась тогда резиденция верховного понтифика — главы всех римских жрецов. Мы не знаем, где вывешивали протоколы заседаний сената, предполагается, что на самом римском Форуме, где собиралось больше всего людей. Вместе с «деяниями сената» до всеобщего сведения доводились официально и отчеты о народных собраниях — «хроника деяний народа». Оригиналы протоколов хранились в государственном архиве или в библиотеках. Впоследствии, в столетия более поздние, те, кто интересовался этими документами, могли с ними ознакомиться и их использовать. Одним из таких «интересующихся» был Тацит, который в своих трудах нередко ссылается на архивные материалы как на источники сообщаемых им известий.

Помимо официально подтвержденной, доведенной до всеобщего сведения информации люди старались раздобыть и информацию дополнительную — у тех, кто имел знакомства среди высших должностных лиц или даже какие-то связи с двором императора. Мы знаем, как трудно было Горацию избавиться от настойчивых расспросов сограждан, ведь в Риме были хорошо осведомлены о его дружбе с Меценатом и о благосклонности к нему самого Октавиана Августа — считалось, что такой человек не мог не знать всех государственных тайн. Когда же поэт клялся, что вовсе не разбирается в положении дел в государстве, на него смотрели как на ловкого, осмотрительного дипломата, умеющего хранить молчание:

Чуть разнесутся в народе какие тревожные слухи, Всякий, кого я ни встречу, ко мне приступает с вопросом: «Ну, расскажи нам (тебе, без сомненья, все уж известно, Ты ведь близок к богам!) — не слыхал ли чего ты о даках?» «Я? Ничего!» — «Да полно шутить!» — «Клянусь, что ни слова!» «Ну, а те земли, которые воинам дать обещали, Где их, в Сицилии или в Италии Цезарь назначил?» Ежели я поклянусь, что не знаю, — дивятся, и всякий Скрытным меня человеком с этой минуты считает!

Гораций. Сатиры, II, 6, 50–58

Еще усерднее в собирании и распространении всевозможных слухов и сплетен на любые темы бывали женщины. От одной из таких заядлых сплетниц предостерегает Ювенал в своей сатире, направленной против некоторых женских пороков:

Пусть она лучше поет, чем по городу шляется всюду, Наглая, в кучки мужчин вмешаться готовая смело, Или в присутствии мужа ведет разговоры с вождями (Прямо с похода), глядя им в лицо и совсем не вспотевши. Этакой все, что на свете случилось, бывает известно: Знает она, что у серов, а что у фракийцев, секреты Мачехи, пасынка, кто там влюблен, кто не в меру развратен. Скажет она, кто вдову обрюхатил и сколько ей сроку, Как отдается иная жена и с какими словами; Раньше других она видит комету, опасную царству Парфян, армян; подберет у ворот все слухи и сплетни, Или сама сочинит, например, наводненье Нифата, Хлынувшего на людей и ужасно залившего пашни, Будто дрожат города, оседает земля, — и болтает Эта сорока со встречным любым на любом перекрестке.

Ювенал. Сатиры, VI, 398–412

Находились, однако, и такие люди, которые начали на свой страх и риск за определенную плату собирать и распространять всякие новости — большие и малые. Полученные сведения расходились уже в измененной форме, еще больше искажались по пути, рождались слухи, подчас не имевшие ничего общего с действительными событиями. Так, когда Цицерон был наместником в Сицилии, один из его друзей решил известить его обо всем, что делается в Риме, но, вероятно, поручил сбор сведений кому-либо из профессиональных «добывателей новостей». Среди известий, отправленных Цицерону, оказалось поэтому немало совершенно ложных сведений о деятельности Цезаря в Галлии, о его неудачах. Впрочем, самым неожиданным для Цицерона было несомненно известие… о его собственной смерти: в это время в Риме много толковали, будто он был убит в дороге (Письма Марка Туллия Цицерона, CXCI).

Октавиан Август отменил введенный Цезарем обычай публично оповещать римлян о заседаниях и постановлениях сената, но его преемники вновь стали доводить сенатские протоколы до всеобщего сведения граждан. А поскольку политическая роль сената в Римской империи все больше падала, то и сообщения о деятельности «отцов» уже не могли удовлетворить жадных до политических новостей римлян. Люди теперь чаще обменивались сведениями о частной жизни видных особ, слухами о положении дел при дворе и в семье императора. Это также было ценным источником и для историков, наблюдательных ученых, какими были Плиний Старший и Тацит, и просто для любителей всяких занимательных подробностей, например, для Валерия Максима.

Привычную для нас ежедневную прессу заменяли в античной Италии стены домов. Сохранившиеся стенные надписи в Помпеях представляют собой, по существу, мелкие объявления. Касаются они самых разных дел и вопросов — публичных и частных, иногда даже весьма личных, словно кто-то испытывал потребность раскрыть душу «городу и миру», излить принародно свои сокровеннейшие чувства.

Среди надписей, посвященных делам городским, публичным, особенно заметны те, что связаны с агитацией на выборах местных властей. Вот некоторые из таких предвыборных лозунгов:

«Сделайте Пансу эдилом, прошу вас. Он достоин этого».

«Все золотых дел мастера призывают избрать эдилом Гая Куспия Пансу».

«Сатурнин вместе с учениками призывает сделать Гая Куспия Пансу эдилом».

«Цирюльники: в эдилы — Юлия Требия».

«Земледельцы требуют сделать эдилом Марка Казеллия Марцелла».

«Рыбаки, выбирайте эдилом Попидия Руфа».

«Если кто отвергает Квинтия, — тот да усядется рядом с ослом».

Другие надписи извещают о предстоящих гладиаторских боях, об иных популярных зрелищах:

«Труппа гладиаторов эдила Авла Светтия Церта будет сражаться в Помпеях в день перед июньскими календами. Произойдет схватка с дикими зверями. Будет натянут полог (над театром. — Прим. пер.)».

«Этот бой с дикими зверями состоится в пятый день перед сентябрьскими календами, а Феликс сразится с медведями».

«Рустик Манлий — 12 боев, 11 наградных венков».

«…Бои с дикими зверями, атлеты, разбрызгивание воды. Будет натянут полог. Да здравствует Май, первый из горожан!»

В некоторых надписях говорится о делах личных, о радостных и печальных событиях в семье:

«В четвертый день перед августовскими нонами, в субботу, во втором часу вечера родилась девочка».

«Родился Корнелий Сабин».

«Умер Глер на следующий день после нон».

«Марк Виниций Виталис опочил в день перед июльскими нонами, в консульство Африна и Африкана».

На стенах домов в Помпеях не было недостатка и в обычных для нашего времени любовных признаниях:

«Сладчайшей и возлюбленнейшей — привет».

«Марк любит Спендузу».

«Корнелию Елену любит Руф».

«Фонтикул своей рыбоньке — сердечнейший привет».

«Прошу тебя, госпожа, именем Венеры заклинаю — помни обо мне!»

«Получил твое письмо».

«Нехорошо поступаешь, Сарра, оставляешь меня одного».

«Счастье влюбленным! А тот, кто не знает любви, да погибнет. Дважды погибель тому, кто запрещает любить!»

Приведем, наконец, ряд мелких объявлений самого разного характера:

«Здесь проживает Эмилий Целер».

«Аррунций был здесь с Тибуртином».

«Эмилий Фортунату, брату своему, — привет».

«Счастливых вам январей — на многие годы!»

«Горе тебе!»

«Самий Корнелию: повесься».

«Навозник, подойди к стене! Если тебя накроют, понесешь наказание. Берегись!»

«Сено принесли в восьмой день до октябрьских ид».

«Зосим продает сосуды для виноградных выжимок». «Из лавки пропала бронзовая ваза. Если кто возвратит ее, получит 65 сестерциев, а если укажет вора, так что сможем выручить вещь, — 20 сестерциев».

«Если кому-то повстречалась в седьмой день перед декабрьскими календами лошадь со всякой мелкой поклажей, пусть приведет к Квинту Децию Гиляру, вольноотпущеннику Квинта, за Сарненским мостом, в имении Мамиана».

И наконец, обращение к самой стене:

«Я удивляюсь тебе, стена, как могла ты не рухнуть, А продолжаешь нести надписей столько дрянных».

 

ПЛАТЕЖНЫЕ СРЕДСТВА И МОНЕТНЫЕ СИСТЕМЫ В ГРЕЦИИ

В древнейшие времена в Греции, как и повсюду, существовала торговля в форме непосредственного обмена материальными благами. В дальнейшем за товары стали платить кусочками ценных металлов, а на следующем этапе этим кусочкам уже придавали определенную форму: это могли быть бруски или кружочки соответствующего веса. Такие средства платежа были известны и в Египте, и в Месопотамии, и на островах Эгейского моря, и в других странах. Пользовались ими до той поры, пока не начали выпускать, наконец, настоящие монеты с выбитыми на них символами отдельных государств.

Ценность бесформенных кусочков металла, а позднее брусков или кружочков определялась их весом, и это нашло выражение даже в названиях некоторых мер веса и самих греческих и римских монет. Поначалу стоимость платежных средств необходимо было каждый раз заново подтверждать на весах при заключении любой торговой сделки. Лишь когда ценность этих средств платежа, независимо от их формы, стали удостоверять специальным штемпелем на самих монетах, возникла система, близкая к современному денежному обращению.

Греческие монеты

Первые монеты в собственном смысле этого слова появились в греческих городах на побережье Малой Азии в период великой колонизации (около 700 г. до н. э.). Монеты эти чеканили из сплава золота с серебром, с так называемым электроном, или с «белым серебром». Первые золотые монеты начали чеканить в Лидии, где, как мы помним, было вдосталь золотого песку.

Едва только главным платежным средством окончательно стали монеты, пришлось ввести устойчивую монетарную систему, т. е. установить некоторые принципы их хождения и обращения. Мы уже говорили о том, что в Греции это было делом чрезвычайно трудным, ибо отдельные города-государства имели собственную монету и собственную денежную систему. Поэтому греческие города-государства вступали между собой в соглашения: во-первых, предстояло признать определенные монеты средством платежа на всей территории договаривающихся между собой полисов; во-вторых, согласовать курсы, по которым эти монеты могли обмениваться. Случалось, что несколько небольших государств чеканили деньги на одном общем монетном дворе.

Из очень многих монетарных систем Древней Греции упомянем лишь некоторые:

1. Эгинская: на острове Эгина возник около 650 г. до н. э. первый монетный двор. Были введены твердые соотношения между выпускавшимися там серебряными монетами и применявшимися прежде платежными средствами в форме брусков или кружков, железных или медных.

2. Эвбейско-аттическая: она применялась в Афинах после реформ Солона и вплоть до эпохи Александра Македонского.

3. Коринфская.

Греческая колонизация породила и новые монетарные системы, отражавшие экономические связи Греции с колониями (например, итало-тарентинская система и др.).

Первоначально монетами как средством платежа пользовались лишь в международной торговле — на внутренний рынок медные или железные деньги проникают постепенно только в конце V в. до н. э. В Афинах около 600 г. до н. э. Солон ввел эвбейскую монету (отсюда название: эвбейско-аттическая система), а тиран Писистрат — собственную аттическую серебряную тетрадрахму весом в 17,4 г. В конце V в. до н. э. некоторые греческие полисы начали чеканить уже известную в Лидии золотую монету. Поскольку Афины играли огромную роль в политической и экономической жизни страны, то и афинские деньги, ценимые за их хорошее качество, полновесность, получили распространение во всей Греции и сохраняли свое значение как средство платежа еще в эллинистическую эпоху.

Может показаться необычной шестиричная монетная система в древней Аттике, однако все объясняется ее происхождением от системы вавилонской, в которой денежная единица, называемая талантом, делилась на 60 мин. Афинский серебряный талант должен был весить 26,20 кг и больше, так что в зависимости от веса определялся как «легкий», «тяжелый», «царский». Аттическая монетная система включала в себя:

1 талант = 60 мин = 6000 драхм — 36000 оболов;

1 мина = 100 драхм = 600 оболов;

1 драхма = 6 оболов;

1 обол = 6 халков, т. е. «медяков»;

1 халк = 2 лепты; лепта же была самой мелкой монетой.

Чеканили также монеты двухдрахмовые (дидрахмы) и четырехдрахмовые (тетрадрахмы), двухоболовые и четырехрболовые и полуоболы. Единственной золотой монетой, выпускавшейся в Греции, был статер, равнявшийся 20 серебряным драхмам. Однако эту монету чеканили редко. Бронзовые монеты появились только к концу V в. до н. э., а железные также были большой редкостью в греческих городах-государствах: известны они были в Спарте и в Византии.

В качестве знаков на греческих монетах выступали часто символы местных божеств, а также растительные мотивы, изображения животных, птиц и т. п. Символы эти были связаны или с названием города или края, или с какой-либо локальной традицией. Так, на деньгах, выпускавшихся на острове Мелос, было выбито яблоко («мелон» — яблоко), на острове Родос изображали розу («родон» — роза), в Селинунте — листья сельдерея («селинон» — сельдерей). На Эгине на монетах чеканили изображение черепахи, в Эфесе — пчелы. В Кноссе, древней столице царя Миноса, на монетах был увековечен знаменитый Лабиринт. Афинские монеты украшала голова богини Афины, покровительницы города, а на аверсе помещали изображение посвященной ей мудрой птицы — совы. Напротив, обычая выбивать на деньгах портреты выдающихся и заслуженных граждан в Греции не было. Впервые был помещен на монетах лишь портрет Александра Македонского, да и то лишь благодаря специальному решению его преемников в Малой Азии и Египте Лисимаха и Птолемея Сотера. Это стало прецедентом, и с этого времени на монетах эллинистического периода все чаще чеканили профили местных властителей. Кроме изображений-символов на монетах помещали дату выпуска, название города, имена должностных лиц или правителей.

Как уже говорилось, первый монетный двор был создан на Эгине. Чеканили древнейшие монеты способом весьма примитивным: кусочек металла клали под штемпель и ударяли по нему молотком, чтобы появился четкий отпечаток. Работа была тяжелая, кропотливая, каждую монету приходилось чеканить отдельно. При этом трудно было придать металлическому кружку безупречную форму. Добавим, что в Афинах оттиски стали делать уже на обеих сторонах монеты.

По утверждениям Плиния Старшего, «деньги дали начало алчности, ибо явилась возможность заниматься ростовщичеством и наживаться, не трудясь» (Плиний Старший. Естественная история, XXXIII, 48). Одним из таких способов наживы было уже в те времена изготовление фальшивых денег. Едва ли не самые первые сведения о фальшивомонетчиках сообщает Геродот: когда во второй половине VI в. до н. э. спартанцы вели осаду острова Самос, то, по преданию, которое сам Геродот признает недостоверным, самосский тиран Поликрат выплатил врагам большой выкуп деньгами, «будто бы приказав выбить монету из позолоченного свинца, а те, получив эти деньги, отплыли домой» (Геродот. История, III, 56). Подделка монеты, к которой прибег Поликрат для спасения отечества, получила широкое распространение, и в Греции появились целые шайки фальшивомонетчиков. Это могли быть те, кто работал на монетном дворе, но могли быть и простые «любители», сами открывшие способ как подделывать деньги. Крупных размеров достиг этот малопочтенный промысел, однако, только в Риме.

 

ПЛАТЕЖНЫЕ СРЕДСТВА В РИМЕ

В эпоху перехода от непосредственного обмена товарами к введению денежного обращения главным средством платежа был скот. Память об этом времени сохранилась в римском названии денег — «пекуниа» (от «пекус» — скот). В дальнейшем за товары стали расплачиваться медными брусками прямоугольной формы, весом около полутора килограммов, а те в свою очередь уступили место уже настоящим монетам, появившимся в Риме в середине V в. до н. э.

Основной денежной единицей был медный асс — слиток меди, весивший 1 римский фунт, или 1 либру (327,45 г), что составляло 12 унций по 27,3 г каждая. Надо сказать, что первоначально в разных областях Италии существовали определенные различия в системе мер и весов. Так называемому оскскому фунту, или либре (примерно 273 г), соответствовал по весу, как это видно и из его названия, «асс либралис». Постепенно на всей территории Италии главной мерой веса стала римская либра, поэтому асс, весивший 327,45 г, обозначали начальной буквой L. Эта же аббревиатура применяется и в наши дни для обозначения британского фунта (£).

Шло время, и римский асс становился все легче: вес его снизился с половины фунта до 1/4 и даже 1/6 фунта. В I в. до н. э. асс еще больше обесценился, так что римляне начали говорить: «Ценою в асс», — имея в виду вещи ничтожные, нестоящие (нечто вроде нашего «грош цена»).

Римские монеты

Лишь с IV в. до н. э. в Риме чеканили серебряную монету. Ее появление связано с растущими контактами между Римом и греческими колониями на юге Италии, где деньги из драгоценных металлов были уже в большом ходу. Около 340 г. до н. э. в Капуе стали выпускать для Рима серебряную монету по греческому образцу. Это были дидрахмы — двухдрахмовые монеты весом в 7,58 г, позднее — в 6,82 г.

Формальная организация монетного дела в Риме произошла в 289 г. до н. э. с учреждением особой коллегии в составе трех человек. Их первой задачей был выпуск ассов и еще находившихся в обращении медных слитков с выбитой на них официальной печатью («сигнаты»). Серебряные монеты — денарии и сестерции — начали чеканить в Риме в 269 или 268 г. до н. э., и в ту пору денарий весил 4,55 г, или 1/72 римской либры. В эпоху 2-й Пунической войны получила распространение первая золотая монета — скрупул, равнявшаяся 20 серебряным сестерциям. В период, когда Римская республика доживала свои последние годы, в обращение вошла золотая монета, называемая просто «золотой», — один такой золотой денарий составлял 100 сестерциев. При Августе золотые монеты утвердились в Риме уже прочно и окончательно, и сложившаяся таким образом система триметаллизма (медь — серебро — золото) была характерна для Римского государства в течение всех последующих столетий его существования. Правда, сами деньги то и дело теряли в весе: «золотой», который при Августе весил 8,19 г, в правление Нерона «тянул» лишь на 7,28 г.

Потребность Вечного города в деньгах обеспечивали четыре монетных двора: в самом Риме, в Беневенте, в Таренте и в какой- то точно не известной местности на юге Италии. В Риме мастерская, где чеканили металлические деньги, находилась близ храма Юноны Монеты, т. е. «Предостерегающей» (считалось, что богиня однажды предупредила римлян о приближающемся землетрясении). Отсюда вошедшее в европейские языки слово «монета».

Помимо «золотого» римская денежная система включала в себя такие серебряные монеты:

1 денарий = 4 сестерция =10 ассов;

1 квинарий = 2 сестерция = 5 ассов;

1 сестерций = 2,5 асса;

1 асс;

1 триент = 1/3 асса;

1 квадрант = 1/4 асса;

1 секстант = 1/6 асса.

Самой же мелкой монетой была унция, равнявшаяся одной двенадцатой асса.

Император Константин ввел в обращение также двухассовую монету — дупондий. Наконец, в последние века Западной Римской империи стали чеканить новую золотую монету — солид.

Ценнейший источник для нумизматических исследований — это, конечно, сами римские монеты, сохранившиеся в немалом количестве. По истории же монетного дела в Риме важные сведения сообщает Плиний Старший (см.: Естественная история, XXXIII, 42–48). Он рассказывает, что до вынужденного ухода войск царя Пирра из Италии в 275 г. до н. э. римский народ пребывал в счастливом неведении денег из драгоценных металлов. Не было ни золотых, ни серебряных монет, а в обращении был только медный асс, весивший 1 фунт. При всех расчетах деньги отмеряли по весу, поэтому, например, жалованье, которое выплачивали воинам, называлось в Риме «стипендиа» (от «пендо» — взвешиваю), казначея же звали диспенсатором. И впоследствии весы оставались одним из атрибутов оформления торговой сделки. Так, при манципации — формальной процедуре передачи какого- либо имущества или рабов в собственность нового владельца — покупатель в присутствии многочисленных свидетелей ударял кусочком меди о весы и затем вместе с необходимой суммой денег вручал продавцу. Сервий Туллий, один из древних римских царей, ввел, по словам Плиния, обычай помечать используемые в качестве денег кусочки меди специальным государственным знаком (современные исследователи относят возникновение этого обычая в Риме уже к эпохе республики — к V в. до н. э.). На медных монетах чеканили изображение скота — «пекудес». Это также объясняет, почему деньги в Риме назывались «пекуниа».

Серебряные монеты, сообщает римский эрудит I в. н. э., начали выпускать лишь за пять лет до 1-й Пунической войны. Было установлено, что денарий должен весить 10 фунтов, квинарий — 5, а сестерций — два с половиной. Нехватка средств на ведение войны с Карфагеном вынудила римские власти прибегнуть к «порче монеты», т. е. пустить в обращение медные ассы, вес которых был в шесть раз меньше, чем прежде. Эта мера оказалась успешной и принесла немалые выгоды оскудевшей казне.

При помощи штемпеля на медных монетах изображали с одной стороны голову двуликого Януса, а с другой — носовую часть корабля, на мелких же монетах — триентах и квадрантах — помещали кораблик целиком. На серебряных монетах были выбиты двуконные или четвероконные упряжки, отсюда названия монет «бигата» и «квадригата». Наконец, в 104 г. до н. э., добавляет Плиний Старший, Рим познакомился с новой денежной единицей — «викториатом», украшенным изображением богини Виктории. Однако Плиний ошибается: чеканить викториаты римляне начали еще в 268 г. до н. э., а спустя сорок лет открыли специальный монетный двор на острове Коркира, где выпускали эти монеты, равнявшиеся по весу 3/4 денария. Использовались они главным образом в торговых сношениях с греческими государствами, ибо были эквивалентны греческой драхме и потому облегчали взаимные расчеты. На внутреннем денежном рынке Римской державы викториаты долго не получали распространения и рассматривались скорее как иностранная валюта. Лишь на рубеже II–I вв. до н. э. викториат был приравнен к половине денария и должен был отныне войти в обращение и на внутреннем рынке.

В эпоху империи были проведены существенные реформы финансовой системы Римского государства. Казна была поделена на императорскую и сенатскую, и в соответствии с этим чеканились отдельно императорские и сенатские монеты. Императорские монеты — серебряные и золотые — были помечены аббревиатурой принятого тем или иным правителем титула. На сенатских монетах, которые могли быть только бронзовыми, помещали две буквы: S и С («сенатус консультум» — постановление сената).

Между монетами времен республики и империи заметны различия и в знаках. В республиканский период на монетах изображали головы римских божеств — Януса, Юпитера, Марса, Юноны, Минервы, Беллоны, нередко также знаменитую римскую волчицу — кормилицу Ромула и Рема. На аверсе, как уже говорилось, можно было видеть корабль или его отдельные части. Поэтому-то и игра, называемая у нас «орел — решка», была известна в Риме как игра «капут — навис» («голова — корабль»). Только Цезарь впервые, с разрешения сената, приказал выбить на монете свой собственный портрет. В дальнейшем изображения римских властителей стали появляться на монетах все чаще: сохранились монеты с портретами Октавиана Августа, Марка Антония и даже царицы Клеопатры. В эпоху империи такой знак превратился в постоянный атрибут римской монетной системы: на монетах разного достоинства чеканили профили императоров и членов их семей. При этом требовалась особенно искусная работа, ведь изображение правителя символически сближалось с аллегориями Свободы, Милосердия, Радости или же с принятыми в Риме изображениями богов. Еще большее искусство было необходимо, чтобы выбить на монете сцены, иллюстрирующие важнейшие события в политической и военной жизни государства в эпоху правления того императора, чей портрет красовался на другой стороне монеты. Изображали военные победы, строительство дорог, портов и т. п. В царствование императора Константина на деньгах можно было увидеть даже сцены из частной жизни властителя: свадебные торжества, триумфальный въезд в столицу и некоторые другие события были запечатлены тогда мастерами монетного дела. Наконец, при Феодосии Великом на монетах появились уже иные символы — христианские, а в V в. на самых ценных, золотых монетах стали помещать крест и монограмму Христа.

«Преступником» называет Плиний Старший того, кто первым начал изготовлять деньги из серебра и золота. Из-за золота было и в самом деле пролито немало крови, и не только в римской истории. Частных граждан жажда золота толкала порой на преступления и осуждаемые обществом пути наживы, и одним из наиболее распространенных способов обогащения стала подделка государственной монеты — способ, практиковавшийся, увы, не только в древности. Еще хуже было то, что этот же путь быстрой наживы был открыт и для самого государства, желавшего таким образом пополнить пустеющую казну. При императоре Каракалле знаменитый римский серебряный денарий изготовлялся из сплава, в котором серебра было не больше половины. Преемники Каракаллы в, свою очередь значительно уменьшили количественное содержание серебра, так что вскоре эта монета представляла собой, в сущности, лишь посеребренный кружочек из сплава меди, цинка и олова. При императоре Аврелиане дело дошло до открытого и громкого скандала: управляющий монетным двором Фелициссим — это имя, означающее «счастливейший», не принесло успеха его носителю, — наладив выпуск серебряных денег с преобладающим содержанием меди, сберег тем самым немало драгоценного металла, но не для императорской казны, а для себя лично. Понятно, что вершить подобные дела в одиночку он не мог и потому действовал в сговоре со многими должностными лицами империи, среди которых были даже сенаторы. Проведенное по приказу императора расследование выявило широкую картину злоупотреблений, от которых пострадали тысячи людей. В Риме вспыхнули беспорядки, и, чтобы их подавить, пришлось стянуть в город войска. При этом в уличных боях также погибли многие сотни людей.

Новейшие исследования показали, что в III в. н. э. (около 225 г.) в Римской империи действовала крупная, хорошо организованная шайка фальшивомонетчиков. Главным центром их деятельности была провинция Паннония. Свой преступный промысел они довели до совершенства и нанесли громадный ущерб финансовой системе государства. Проведенное властями расследование помогло выявить место, где орудовали злоумышленники, и для того, чтобы их схватить, были посланы целые воинские подразделения. Некоторые из виновных поплатились жизнью, другие же, избежав казни, были направлены на принудительные работы, и притом как раз на монетный двор, ибо отлично разбирались в монетном деле. Какое-то время они трудились вполне добросовестно, но затем вновь начались злоупотребления и даже строгий закон императора Аврелиана оказался не в состоянии помешать распространению преступного промысла фальшивомонетчиков на всей территории империи. Наконец, в Рим было доставлено около семи тысяч мошенников, схваченных в провинциях, и состоялся величайший в истории процесс над фальшивомонетчиками. Многие из них были приговорены к смертной казни, и лишь тогда удалось в. какой-то мере справиться с опасной эпидемией, угрожавшей полностью разорить Римскую державу.

Говоря о чеканке монет в провинциях, отметим, что некоторые греческие города в составе империи сохраняли право выпускать собственную монету, и это было для них важной привилегией, дарованной им или самим императором, или его наместником в провинции. Привилегия эта означала признание видной политической, экономической и административной роли города и давала ему большую самостоятельность в его внутренних делах. Кроме того, разрешение городу иметь собственный монетный двор помогало обеспечить провинцию необходимым ей количеством разменной монеты, ведь императорские монетные дворы просто не в состоянии были удовлетворить потребности провинций в металлических деньгах. На местах, особенно в восточной части империи, именно городские монетные дворы сыграли решающую роль в денежном обеспечении торговых операций. Получение городом права чеканить собственную монету было связано во многих случаях и с близостью военных трактов, с передислокациями войск.

 

ХАОС ВО ВРЕМЕНИ — ВРЕМЯ В ХАОСЕ: КАЛЕНДАРЬ И ЧАСЫ В ГРЕЦИИ

История любого календаря — это история изменений и реформ, которым подвергали календарь представители государственной власти, духовенство или даже международные организации. Народы древности, в том числе и греки, многократно вносили изменения в свой календарь, и это легко понять, ведь поначалу люди не обладали теми знаниями о природе, о движении планет, о сущности времени, какие они приобрели годы, а то и века спустя, все глубже проникая во внутренний ритм и законы материального мира.

Солнце, месяц, звезды, направление ветра — вот что издавна было часами и календарем для земледельца и скотовода, моряка и охотника, правителя и простого воина. Однако понадобились длительные наблюдения и опыты, чтобы приоткрыть тайны привычных явлений, свести полученные знания в систему и применить их для более точного расчета времени.

Солнечные часы Аполлония из Гераклеи. III в. до н. э.

На тысячу лет опередили греков вавилоняне, достигнув, как известно, небывалых успехов в математике и астрономии. Но не они, а египетские жрецы в Гелиополе составили древнейший календарь. Произошло это в 4241 г. до н. э., после многолетних наблюдений за годичным циклом «перемещений» звезды Сотис, которую сегодня называют Сириус. В июле она появлялась со стороны дельты Нила, незадолго до восхода солнца, предвещая приближение важного для всей страны события — разлива великой животворной реки. В основе египетского календаря лежал солнечный, или тропический, год, т. е. период времени между двумя прохождениями Солнца через точку весеннего равноденствия. Жители Эллады приняли солнечный календарь значительно позднее. Еще в V в. до н. э. Геродот рассказывал, что египтяне первыми определили годичный период и разделили его на двенадцать частей, и именно эту, египетскую систему исчисления времени историк считал более правильной, чем та, которую применяли тогда греки. Греки же через каждые три года на четвертый добавляли один дополнительный месяц, чтобы не нарушалось соответствие между временами года и отдельными явлениями природы. Египтяне, напротив, ежегодно прибавляли к двенадцати тридцатидневным месяцам еще пять дней, и благодаря этому каждый год имел у них полный цикл (Геродот. История, II, 4).

Основой греческого календаря долгое время был лунный год, что создавало немалые трудности и при разделении года на месяцы, и при попытках равномерно распределить дни по месяцам. И все же поначалу греки были довольны и этим еще очень далеким от совершенства календарем, ведь считалось, что все тайны движения светил и определения точного времени находятся в руках богов и ведомы только им. Недаром Прометей у Эсхила среди других благодеяний, оказанных им людям, выделяет и то, что научил смертных ориентироваться во времени:

Прометей: (Люди) примет не знали верных, что зима идет, Или весна с цветами, иль обильное Плодами лето — разуменья не было У них ни в чем, покуда я восходы звезд И скрытый путь закатов не поведал им.

Эсхил. Прометей прикованный, 454–458

Мудрый Сократ, по словам Ксенофонта, советовал молодым людям, с которыми любил беседовать, изучить астрономию, называемую у греков астрологией, однако только в таких пределах, чтобы быть в состоянии определить продолжительность дня и ночи, месяца, года, ибо это было полезно для тех, кто путешествовал по суше и по морю или нес сторожевую службу в своем городе (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе, IV, 7).

Реконструировать греческую систему исчисления времени трудно еще и потому, что никакого общеэллинского календаря не было, а каждый полис имел свой собственный календарь, свой собственный способ согласования солнечного и лунного года, свою начальную точку отсчета годичного цикла и даже свои названия месяцев.

Афинский лунный год состоял из 12 месяцев по 30 дней в каждом, т. е. всего из 360 дней, и потому не совпадал с солнечным годом, в котором, как известно, 365 дней, 5 часов, 45 минут и 48 (46?) секунд. Для введения солнечного календаря требовались некоторые реформы, прежде всего неравномерное распределение дней по месяцам или же включение через определенные промежутки времени дополнительного месяца, тринадцатого по счету. Но и добавление тринадцатого месяца через три года на четвертый не могло устранить постепенно нараставшей разницы между календарным годом и годом солнечным. Приходилось искать другие решения. Приняли, например, восьмилетний цикл, в котором третий, пятый и восьмой годы должны были состоять из тринадцати месяцев, т. е. в общей сложности из 384 дней, тогда как остальные годы насчитывали 354 дня и были разделены на 12 месяцев. Философы, принадлежавшие к школе Анаксимандра, и в первую очередь Анаксимен (VI в. до н. э.), занимаясь астрономией и метеорологией, несомненно внесли крупный вклад в разработку более совершенной системы исчисления времени. В 432 г. до н. э. математик Метон из Афин определил девятнадцатилетний цикл, включавший в себя 12 лет по двенадцать месяцев каждый и 7 «високосных», а в 330 г. до н. э. Каллипп из Кизика рассчитал календарный цикл, охватывавший целых 76 лет. Почти двести лет спустя, в 145 г. до н. э., астроном Гиппарх внес в систему, предложенную Каллиппом, некоторые поправки; в Афинах же, где долгое время придерживались системы Метона, ее также корректировали и дополняли, соблюдая, однако, и цикл восьмилетний. Все эти частые реформы календаря поистине дезорганизовывали весь годичный распорядок праздников: религиозные обряды, связанные с определенным временем года, подчас не совпадали с соответствующими природными явлениями и процессами. На эту ситуацию как раз и намекает язвительный Аристофан; в его комедии «Облака» говорится среди прочего и о том, как недовольна богиня Селена жителями Эллады, столь произвольно обращающимися с лунным календарем:

Предводитель второго полухория:

Сердится на вас богиня: вы обидели ее. Хоть не на словах — на деле помогает вам она. Мало ль драхм вам каждый месяц сберегает лунный свет? Из дому идя под вечер, говорите вы не зря: «Факелов не покупай мне! Светит месяц в вышине». И других услуг немало вам оказывает. Вы ж Дней ее ничуть не чтите, повернули все вверх дном. Боги злобно ей грозятся (жалуется нам она) Всякий раз, когда вернутся, жертву прозевав, домой. Счет они ведут привычный срокам праздников своих — Вы же в дни для жертв и песен занимаетесь судом. А случается, что в сроки наших божеских постов… Вы приносите нам жертвы и смеетесь…

Аристофан. Облака, 610–623

Таковы были внутренние трудности, внутренние проблемы создания календаря, с которыми сталкивались жители отдельных греческих городов-государств. Еще большими были трудности внешние, связанные с попытками согласовать между собой различные системы исчисления времени, принятые в тех или иных полисах. Делать это было тем труднее, что в официальных документах и в литературе годы часто обозначали по имени высшего должностного лица, находившегося в тот период у власти: в Афинах — по имени главного архонта-эпонима (т. е. дающего название году); в Спарте — по имени эфора-эпонима. Таким образом, время, когда произошло то или иное событие, обозначали так: «…в правление архонта такого-то», «…когда архонтом был…», «…когда эфором был…» и т. п.

Ведя счет годам, греки непременно должны были установить какую-нибудь отправную, начальную точку отсчета — дату, с которой они связывали начало «их» эры. В IV в. до н. э., с расцветом научных, в том числе исторических, знаний в эллинистическую эпоху, ученые пытались выяснить важную как для историографии, так и для повседневной хронологии дату взятия греками Трои. В III–II вв. до н. э. эти изыскания были продолжены, но достичь единодушия так и не удалось: мнения ученых колебались в пределах обширного периода между 1270 и 1183 годами до н. э. (добавим, что современная наука датирует окончание Троянской войны 1184/1183 годом до н. э.).

В III в. до н. э. афинский историк Тимей из города Тавромений в Сицилии ввел систему отсчета лет по «олимпиадам», т. е. ввел в историографию эру олимпийскую. Дата любого события определялась по его месту в четырехлетнем цикле Олимпийских игр — в периоде, называвшемся олимпиадой. Исходной точкой летосчисления стал, естественно, год проведения первых игр в Олимпии (по, позднейшим расчетам — 776 год до н. э.). Следовательно, первая олимпиада длилась с 776 по 773 г. до н. э., 772 год считался уже первым годом второй олимпиады, 769 год — четвертым и т. д.

Хотя другие греческие полисы также начали отсчитывать время по периодам} разделявшим их местные игры (в Коринфе — по двухлетним истмиадам между знаменитыми Истмийскими играми; в Дельфах — по четырехлетним пифиадам, ибо там проводились свои, Пифийские игры), однако наибольшее распространение получил в Элладе счет лет именно по олимпиадам, принятый тогда в Афинах. Победа «олимпийской» системы была обусловлена в первую очередь огромной политической и культурной ролью Афин в жизни Древней Греции, а также немалыми усилиями самого Тимея Сицилийского, который не только ввел в литературу новый принцип датировки событий, но и написал специальную работу по хронологии, где сопоставил последовательный ряд имен олимпиоников — победителей на Олимпийских играх — с другими системами хронологических индикаторов, прежде всего с перечнем афинских архонтов-эпонимов.

В эпоху эллинизма глубокие перемены во всех сферах жизни затронули и основы летосчисления. Проявлением характерного для этого периода истории Греции культа властителей стала практика датировать события «эрой Селевкидов», начавшейся, по позднейшим подсчетам, в 312 г. до н. э. Началом новой «эры» могли явиться важные исторические события: таким было для многих народов Средиземноморья их подчинение римской власти. Например, в 146 г. до н. э., когда на земле Эллады была создана римская провинция Ахея, греки вступили в новую для них, «ахейскую эру» летосчисления.

В большинстве греческих городов-государств, как и в самих Афинах, начало года приходилось на лето, примерно на середину июля, если считать по нашему годичному календарю. В некоторых же государствах год начинался осенью, как на острове Родос, или зимой, как в Беотии. Уже говорилось о том, что и названия месяцев в разных полисах были различны, ведь они происходили обычно от имен местночтимых богов или богинь либо, еще чаще, от названий праздников или религиозных обрядов, которые полагалось тут справлять именно в это время.

Год делился первоначально на зиму и лето, позднее утвердилось деление на зиму, лето и весну, и наконец появилась осень. Осень наступала, когда завершалось жаркое время сбора урожая, а на небе светила звезда Арктур. Весну греки встречали не столь дружно: в разные греческие полисы она приходила в разные сроки.

Месяц включал в себя три декады — начальную, среднюю и завершающую, но, так как число дней в месяцах было не одинаковым, а иногда и менялось, соблюдать точное деление на декады было сложно. Со временем, под влиянием календаря, принятого в древней Иудее, греки стали делить месяц на семидневки — недели. Во второй половине I в. н. э. историк Иосиф Флавий утверждал, что нет ни одного города, греческого или иного, где не получил бы распространения древнееврейский обычай почитания седьмого дня — субботы. В Риме же обычай этот укоренился значительно позднее.

День продолжался у греков от восхода до захода солнца — вспомним, что древние кельты и германцы начинали отсчитывать день еще с вечера дня предыдущего: такое понимание дня сохранилось у тех народов, у которых боги ночи и тьмы пользовались большим почетом, чем боги дня и дневного света. У греков граница между ночью и днем не была чем-то раз и навсегда установленным. Очевидно, с течением времени граница эта в представлениях жителей Эллады смещалась: так, у Гомера утренняя заря — это часть дня, у писателей же более поздних — часть ночи. В целом греки делили день на пять частей, обозначаемых так: «рано», «перед полуднем» (по-древнегречески буквально: «когда агора — рынок — полна народу»), «полдень», «пополуденное время», «вечер».

Для более точного определения времени в древности применялись солнечные часы. В Египте эту функцию исполняли всякого рода обелиски. В Грецию солнечные часы пришли, вероятнее всего, от халдеев, во второй половине VI в. до н. э., во многом благодаря усилиям философа, астронома, метеоролога Анаксимена. Впоследствии умение строить солнечные часы и пользоваться ими стало рассматриваться как особое искусство — гномоника.

Солнечные часы в Греции выглядели, в сущности, так же, как и современные: плита (иногда с выпуклой поверхностью), на которой были обозначены двенадцать делений — «часов». Через эти деления последовательно проходила тень от вертикальной стрелки — гномона, отмечая меняющееся в течение дня положение Земли относительно Солнца.

Понятно, что солнечные часы не могли быть абсолютно надежным способом измерения времени: зимой день короче, летом — длиннее, и совмещение тени стрелки с тем или иным делением не всегда позволяло с должной уверенностью судить о том, «который теперь час». Кроме того, солнечные часы способны были выполнять свою функцию лишь в местах, расположенных на той же географической широте, что и место, где они были изготовлены. Чтобы сконструировать такой прибор, казавшийся эллинам вершиной хронометрической техники, и в самом деле требовались немалые знания в области математики, астрономии, географии. Так как деления на плиту солнечных часов наносили исходя из продолжительности дня в момент солнечного равноденствия, то необходимо было уметь точно определять эти моменты годичного цикла. В этом помогал особый прибор, установленный астрономом и математиком Метоном на холме Пникс в Афинах в V в. до н. э.

Часы со стрелкой, описанные Витрувием (реконструкция)

Клепсидра, усовершенствованная Ктесибием. III в. до н. э. (реконструкция)

Обширные сведения о принципах действия солнечных часов и о различных их типах мы находим в трактате Витрувия. Римский ученый упоминает, например, «полукруглые» солнечные часы, выдолбленные в квадратном блоке и срезанные по линии наклона оси. Изобретателем их считался халдей Берос с острова Кос (III в. до н. э.). Тогда же Аристарх Самосский, математик и астроном, первым в древности выдвинувший гелиоцентрическую гипотезу, изобрел часы в форме «чаши или полушария». Евдокс из Книда придумал, по словам Витрувия, солнечные часы в форме «паука», сидящего в центре сплетенной им сети (вторая половина IV в. до н. э.). А некие Феодосий и Андриад впервые построили часы, способные показывать время на любой географической широте. Часам придавали самые невероятные формы — колчана, конуса и т. п. При этом заботились и о том, чтобы люди как можно шире и как можно чаще пользовались этим важным прибором: составлялись подробные инструкции, как самому изготовить солнечные часы, в том числе, пишет Витрувий, «дорожные висячие», удобные во время путешествия. Археологические раскопки еще больше обогатили наши знания об античной гномонике, об искусности и изобретательности древних, прежде всего греческих, мастеров-«часовщиков».

Время измеряли и с помощью водяных часов, или клепсидр (от «клепто» — краду, и «гидор» — вода: в этих приборах время определялось по количеству убывающей, словно похищаемой кем- то воды). В установленные промежутки времени отмеренное количество воды перетекало из одного сосуда в другой. При использовании простейших клепсидр люди сталкивались с теми же проблемами, что и при измерении времени посредством солнечных часов. — Важнейшей из этих проблем была неодинаковая продолжительность светового дня зимой и летом. Поэтому в разное время года требовалось и разное количество воды. Усовершенствовал водяные часы известный математик и физик II в. до н. э. Ктесибий Александрийский. На открытие его навел случай. Витрувий рассказывает:

«Однажды, захотев повесить зеркало в лавке своего отца так, чтобы оно могло опускаться и подыматься посредством скрытой… веревки, он применил следующее приспособление. Под потолочной балкой прикрепил он деревянный желоб и приделал к нему блоки. По желобу он провел веревку в угол, где выложил небольшую трубу, по которой мог бы спускаться на веревке свинцовый шар. Когда же этот груз, падая вниз по узкой трубе, давил заключенный там воздух, стремительным падением выгоняя наружу через отверстие плотно сжатую его массу, то при выдавливании воздуха раздавался громкий и резкий звук.

Итак, Ктесибий… устроил фонтаны-автоматы и множество занимательных приспособлений, в том числе и водяные часы, для устройства которых он прежде всего пробуравил отверстие в куске золота или в драгоценном камне, так как они не изнашиваются от падения воды… Таким образом, равномерно втекающая через такое отверстие вода поднимает опрокинутую чашку, называемую мастерами поплавком или барабаном, на котором укреплена рейка, примыкающая к вращающемуся барабану. И на той и на этом сделаны зубчики, которые, один другой подталкивая, производят мерные вращения… Кроме того, здесь, или на колонне, или на пилястре размечают часы, которые в течение целого дня указывает палочкой подымающаяся снизу статуэтка. Их сокращения или удлинения по, отдельным дням или месяцам производятся посредством вставки или вынимания клиньев. Краны для регулирования воды устроены так: сделаны два конуса, один цельный, а другой полый, выточенные так, что один совершенно точно входит в другой, и разведение или сжимание их одной и той же рейкой заставляет втекающую воду бежать сильной или слабой струей. Таким способом и при помощи таких приспособлений устраивают водяные часы для зимнего пользования.

Если же вставку и вынимание клиньев нельзя приноровить к сокращению или удлинению дней, поскольку клинья очень часто приводят к ошибкам, то надо поступать так: поперек колонки наносят часы… и на этой же колонке проводят месячные линии…По мере непрерывного вращения этой колонки в сторону статуэтки с палочкой…она то сокращает, то увеличивает длину часов соответственно каждому месяцу» (Витрувий. Об архитектуре, IX, 8).

«Башня ветров» в Афинах

Но и на этом изобретательская мысль древних не остановилась. Позднее появлялись клепсидры еще более сложной конструкции: наряду с фигуркой, указывающей часы, их оснащали и другими подвижными фигурками, которые танцевали или даже дрались друг с другом. Известны также часы, где выталкиваемый воздух производил громкий свист, повторявшийся через равномерные промежутки времени и отмечавший таким образом наступление нового часа. Витрувий упоминает, кроме того, еще об одной конструкции «зимних часов, называемых анафорическими»: в основе их устройства лежал механизм вращения барабана при изменении равновесия между «поплавком», поднимаемым силой воды, и висевшим с другой стороны мешком песка, равным по тяжести «поплавку» (Там же).

Как солнечные, так и водяные часы считались общественными сооружениями. Примером таких городских часов является и сохранившаяся до наших дней «башня ветров» в Афинах, построенная неким Андроником. Она представляет собой восьмигранник высотой около 13 м. По сторонам башни располагались рельефные аллегорические изображения различных ветров, а помещенная наверху фигура Тритона указывала направление ветра. При башне были устроены также солнечные и водяные часы. Бывали, впрочем, и небольшие солнечные часы для личного пользования, сделанные обычно очень искусно, иногда даже из драгоценной слоновой кости.

 

КАЛЕНДАРЬ И ЧАСЫ В РИМЕ

Римляне, как и греки и другие народы, многократно (и не всегда удачно) изменяли свою систему исчисления времени, пока не выработали знаменитый римский календарь, в основном сохранившийся и до сих пор.

Согласно литературной традиции, в начальную эпоху существования Рима (датой основания города считается 753 год до н. э.) римский год, так называемый Ромулов год, делился на 10 месяцев, первым из которых был март — месяц, посвященный легендарному отцу Ромула богу Марсу и потому носивший его имя. Этот год включал в себя всего 304 дня, распределенных по месяцам неравномерно: апрель, июнь, август, сентябрь, ноябрь и декабрь имели по 30 дней, а четыре других месяца — по 31 дню. Некоторые ученые ставят под сомнение эти сведения о первом римском календаре, применявшемся в легендарный царский период истории города, однако упоминания о бытовавшем некогда десятимесячном годе мы находим у многих римских писателей, таких, например, как Овидий (Фасты, I, 27–29; III, 99, 111, 119) или Авл Геллий (Аттические ночи, III, 16, 16). Память же о том, что именно «месяц Марса» был первым месяцем в году, можно обнаружить в названиях таких месяцев, как сентябрь (от «септем» — семь), октябрь («окто» — восемь), ноябрь («новем» — девять) и декабрь («децем» — десять). Итак, наши девятый, десятый, одиннадцатый и двенадцатый месяцы считались в Риме соответственно седьмым, восьмым, девятым и десятым.

Календарь для определения месяца, недели и дней. Вверху — боги-покровители дней недели: Сатурн, Солнце, Луна, Марс, Меркурий, Юпитер, Венера.

Вместе с тем источники сообщают весьма разные, часто противоречащие друг другу известия об этом первом римском календаре. Так, в жизнеописании второго римского царя Нумы Помпилия Плутарх рассказывает, будто при Ромуле «в исчислении и чередовании месяцев не соблюдалось никакого порядка: в некоторых месяцах не было и двадцати дней, зато в других — целых тридцать пять, в иных — и того более» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Нума, XVIII). Отсутствие точной, однозначной информации делает особенно сложным изучение того, как древние римляне измеряли время.

Следует также иметь в виду, что и в Италии, хотя и в меньшей степени, чем в Греции, существовали календарные различия регионального характера. Римский грамматик III в. н. э. Цензорин в своем обстоятельном трактате «О дне рождения» (X, 22, 5–6) утверждает, что в городе Альба март состоял из 36 дней, а сентябрь — только из 16; в Тускуле месяц квинтилий (июль) насчитывал 36 дней, а октябрь — 32; в Арретии же этот месяц имел целых 39 дней.

Первоначально, сообщает Плутарх, «римляне понятия не имели о различии в обращении луны и солнца» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Нума, XVIII). По преданию, царь Нума, приняв во внимание разницу между лунным и солнечным годом, ввел в римский календарь еще два месяца — январь и февраль. Об это реформе мы узнаем и из сочинения Тита Ливия (От основания города, I, 19, 6), который говорит, что царь разделил год на двенадцать месяцев в соответствии с движением Луны. Таким образом, в основе раннеримского календаря лежал лунный год. Согласно Макробию (Сатурналии, I, 13), в календаре Нумы семь месяцев — январь, апрель, июнь, август, сентябрь, ноябрь и декабрь — имели по 29 дней, четыре: март, май, июль и октябрь — по 31, и лишь февраль — 28 дней. Такое распределение дней по месяцам объясняют суеверием римлян, избегавших четных чисел как «неблагоприятных».

В середине V в. до н. э. особая комиссия из 10 видных граждан (децемвиров), задачей которой была выработка законов, попыталась осуществить еще некоторые реформы календаря. С введением дополнительных месяцев (это предусматривала еще реформа царя Нумы), повторявшихся через определенные промежутки лет, тогдашний римский календарь должен был приблизиться к солнечному циклу. Сведения об этой реформе приводит в своем труде Макробий (Сатурналии, I, 13, 21), ссылаясь на анналистов II в. до н. э. Современные исследователи склонны, напротив, полагать, что эта многовековая традиция не во всем достоверна и что «Ромулов год» длился гораздо дольше. Возможно, что двенадцатимесячный цикл был введен лишь триста лет спустя после смерти славного царя Нумы и что именно это событие связано с деятельностью упомянутых римских децемвиров.

Но независимо от того, когда год был разделен на 12 месяцев, основой системы исчисления времени оставался лунный год, а введение дополнительных дней не устранило всех проблем упорядочения календаря. С 191 г. до н. э. жрецы — понтифики — в силу закона Глабриона имели право вводить дополнительные месяцы по собственному усмотрению (а не так, как в Греции — со строго определенной периодичностью). Подобная деятельность жрецов не опиралась на какие-либо научные представления или расчеты: так, через два года на третий вводили дополнительный месяц, насчитывавший то 22, то 23 дня. Произвольное обращение с календарем привело к совершенному хаосу и неразберихе. Примером этому может служить ситуация, сложившаяся в 46 г. до н. э., когда разница между — номинальным и фактическим моментом годичного цикла составила уже 90 дней, поскольку с 59 до 46 г. до н. э. вообще не было «високосных» лет. Времена года перестали совпадать с соответствующими им месяцами, и потому Макробий имел полное право назвать 46 год до н. э. «годом замешательства». Об этом же напоминает своим читателям Светоний: «Из-за нерадивости жрецов, произвольно вставлявших месяцы и дни, календарь был в таком беспорядке, что уже праздник жатвы приходился не на лето, а праздник сбора винограда — не на осень» (Светоний. Божественный Юлий, 40).

Почему понтифики так долго не вводили дополнительных месяцев, сказать трудно. Некоторые ученые видят причины такого невнимания к календарю в эти годы в том, что жрецы испытывали политическое давление со стороны влиятельных лиц, занятых именно в эти десятилетия взаимной борьбой и интригами. Так, например, в 50 г. до н. э., рассказывает Дион Кассий (Римская история, XL, 62), трибун Курион, будучи одним из понтификов, старался склонить членов жреческой коллегии к тому, чтобы ввести дополнительный месяц и тем самым продлить год, а с ним и время его магистратуры как трибуна. Когда предложение это было в конце концов отклонено, Курион перешел на сторону Цезаря и, очевидно, возложил вину за неупорядоченность календаря на приверженцев антицезарианской «партии». Напротив, Цицерон, бывший тогда наместником в Сицилии, в очередном письме к Аттику просит его употребить все свое влияние и добиться, чтобы в текущем году никаких изменений в календарь не вносилось и чтобы прежде всего не вводили дополнительного месяца (Письма Марка Туллия Цицерона, CXCV, 2). В этом случае также имели значение личные интересы и расчеты Цицерона: он уже не хотел больше исполнять свои обязанности на далеком острове, стремясь как можно скорее вернуться в Рим.

Устранить произвол и беспорядки в системе исчисления времени, исправить календарь выпало на долю самого Цезаря. Его реформа календаря, который в память о нем стал называться юлианским, не только придала более или менее окончательную форму римскому календарю, но и заложила важнейшие основы того, каким мы пользуемся сегодня. В 46 г. до н. э., по поручению Цезаря, александрийский математик и астроном Созиген установил годичный цикл, состоящий из 365,25 дня, и определил число дней, приходящихся на каждый из месяцев. Чтобы свести год к целому числу дней — 365, пришлось удлинить февраль, так что раз в четыре года этот месяц получал дополнительный день. При этом не прибавляли 29 февраля, как это теперь делаем мы, а просто повторяли день 24 февраля. Так как римляне, как мы увидим в дальнейшем, определяли то или иное число месяца исходя из того, каким по счету был этот день от ближайшего к нему предстоящего дня, называемого «календы», «ноны» или «иды» (при этом считали и сам день календ, нон или ид), то 24 февраля выступало как шестой день перед мартовскими календами (1 марта), а дополнительный день после него, также 24 февраля, приходилось уже называть «дважды шестым» (биссекстилис). Отсюда и весь этот удлиненный на один день год стали называть «биссекстус», от чего и произошло наше слово «високосный». Цезарь установил, пишет Светоний, «применительно к движению солнца, год из 365 дней и вместо вставного месяца ввел один вставной день через каждые четыре года». Желая сделать началом любого нового года 1 января, диктатор вынужден был в том же памятном римлянам 46 году до н. э. поступить так: «Чтобы правильный счет времени велся впредь с очередных январских календ, он вставил между ноябрем и декабрем два лишних месяца, так что год, когда делались эти преобразования, оказался состоящим из пятнадцати месяцев, считая и обычный вставной, также пришедшийся на этот год» (Светоний. Божественный Юлий, 40). Итак, новый, юлианский календарь вступил в силу 1 января 45 г. до н. э. и Европа пользовалась им еще многие века спустя.

Если в греческом календаре названия месяцев происходили от названий важнейших празднеств и религиозных обрядов, приходившихся на тот или иной месяц, то в Риме первые шесть месяцев носили названия, связанные с именами богов (за исключением февраля), а остальные шесть, как уже говорилось, обозначались просто по их порядковому номеру: квинтилий (от «квинкве» — пять), т. е. июль, секстилий (от «секс» — шесть), т. е. август и т. д., — считая по-прежнему от марта и, таким образом, не нарушая традиций древнейшего римского календаря. Первый месяц — январь — был посвящен Янусу, богу всякого начала, и потому назван в его честь. Февраль был месяцем «очищения» (фебруум), избавления от всяческой скверны, совершавшегося во время праздника Луперкалий (15 февраля). Март был связан с богом Марсом, покровителем города, а апрель — с Венерой (греческой Афродитой). Название месяца мая происходило или от имени местной италийской богини Майи, дочери Фавна, или же от имени Майи, матери бога Меркурия. Наконец, июнь — месяц, посвященный Юноне, супруге всемогущего Юпитера.

Названия месяцев римского календаря сохранились в большинстве европейских языков, отразивших, однако, те изменения в римской календарной номенклатуре, которые произошли уже в первые десятилетия после цезаревой реформы. Среди безмерных почестей, оказанных Цезарю в Риме, Светоний упоминает и «наименование месяца в его честь» (Там же, 76). Квинтилий должен был отныне называться «месяцем Юлия», т. е. июлем. Спустя некоторое время таких же почестей удостоил сам себя Октавиан Август: «Календарь, введенный божественным Юлием, но затем по небрежению пришедший в расстройство и беспорядок, он восстановил в прежнем виде; при этом преобразовании он предпочел назвать своим именем не сентябрь, месяц своего рождения, а секстилий, месяц своего первого консульства и славнейших побед» (Светоний. Божественный Август, 30). Так возник привычный для нас месяц август. Подобные переименования месяцев в честь высших властителей угрожали превратиться в обычную практику, когда следующему императору — Тиберию предложили назвать своим именем сентябрь, а октябрь наречь «Ливием» в честь своей матери, жены Августа (Светоний. Тиберий, 26). Но император решительно отказался, рассчитывая произвести на римский народ хорошее впечатление своей непривычной скромностью. Согласно Диону Кассию, Тиберий ответил льстецам-сенаторам: «А что вы будете делать, если у вас будет тринадцать цезарей?» (Римская история, LVII, 18). Продолжись такая практика переименований — и скоро бы действительно не хватило в римском календаре месяцев для увековечения памяти тщеславных императоров. Но не все преемники Тиберия проявляли подобную сдержанность и здравый смысл. Так, Домициан, который, по словам Светония, «с молодых лет не отличался скромностью», не упустил случая внести в календарь свое имя, точнее — оба своих имени: приняв после победы над германским племенем хаттов прозвище Германик, он переименовал в свою честь сентябрь и октябрь в «Германик» и «Домициан», так как в одном из этих месяцев он родился, а в другом стал императором (Светоний. Домициан, 12–13). Понятно, что после убийства Домициана заговорщиками сентябрь и октябрь снова получили свои прежние наименования.

И все же пример ненавистного римлянам императора не остался без подражания. В конце II в. н. э. император Луций Элий Аврелий Коммод Антонин проявил в этом отношении инициативу, идущую намного дальше тщеславных замыслов его предшественников. По свидетельству историка Геродиана (История римской империи, I, 14, 9), он задумал переиначить весь календарь так, чтобы не один или два, а все месяцы напоминали о нем и его царствовании. Впрочем, его биограф Лампридий в III в. н. э. писал, что подобная идея исходила не от самого императора, а от его льстецов и прихлебателей (Лампридий. Жизнеописание Коммода, 12). Отныне римский год должен был включать в себя такие месяцы: «амазоний», (Коммод любил, когда его наложницу Марцию изображали в виде воинственной амазонки), «инвикт» (непобежденный), «феликс» (счастливый), «пий» (благочестивый), «луций», «элий», «аврелий», «коммод», «август», «геркулес» (Геркулес, или Геракл, воплощение силы и храбрости, был любимым героем императора, который желал даже внешне походить на его изображения), «роман» (римский) и «экссуперантий» (выделяющийся). Есть все основания полагать, что такой календарь, введенный в Риме фантазией Коммода, сохранялся лишь до конца его правления.

Внутреннее деление римского месяца было довольно сложным. Обычно месяц делился на три восьмидневных периода; последний день каждого из них называли нундинами (от «новем» — девять: римлянам было свойственно при измерении определенного промежутка времени считать и завершающий день предыдущего периода, так что восьмой день римской недели назывался девятым). Однако на такие восьмидневные отрезки был разделен не отдельный месяц, а весь год в целом, так что хронологические рамки римских недель и месяцев не совпадали. В календаре до реформы Цезаря год насчитывал 44 восьмидневные недели и еще три дня, а в календаре юлианском год состоял из 45 восьмидневок и 5 дней. Семь дней недели считались рабочими (речь шла здесь прежде всего об исполнении служебных обязанностей), а на восьмой день в городах устраивали большие рынки, на которые сходились люди из окрестных деревень и которые также назывались нундинами. Неизвестно, как появился обычай отмечать рыночным днем конец недели, ведь уже сами древние не могли решить, был ли этот день праздничным или просто нерабочим. Во всяком случае для римских крестьян, являвшихся в нундины в город со своим товаром, этот день поистине был праздничным. В эпоху империи характер нундин значительно изменился: право устраивать рынок стало широко распространенной привилегией, предоставлявшейся городским общинам или даже частным лицам, которым император или сенат считали возможным дать разрешение на организацию торгов два раза в месяц. Так, в Помпеях, в доме купца Зосима, археологи обнаружили исписанные таблички с обозначением сроков проведения ярмарок — нундин в различных городах в течение одной недели: в субботу — в Помпеях, в воскресенье — в Нуцерии, во вторник — в Ноле, в среду — в Кумах, в четверг — в Путеолах, в пятницу — в Риме. Из письма Плиния Младшего сенатору Юлию Валериану явствует, что нундины устраивались не только в городах, но и в частных имениях, однако для этого нужно было добиться специального разрешения. Не всегда это было просто, и если кто-либо в сенате противился этому, дело могло затянуться надолго. Например, когда знакомый Плиния, сенатор Соллерт, пожелал устроить рынок у себя в имении и обратился за разрешением в сенат, жители города Вицетия (нынешняя Виченца) направили в сенат свою делегацию с протестом, боясь, что перемещение торгов из города в частное владение уменьшит их доходы. В результате дело было отложено, и надежды на его положительное решение оставалось мало. «В большинстве случаев, — замечает Плиний, — стоит только тронуть, пошевелить — и пошло, пошло ползти все дальше и дальше» (Письма Плиния Младшего, V, 4). Даже император Клавдий, желая держаться скромно, как простой гражданин, вынужден был испрашивать у должностных лиц разрешения, чтобы открыть рынок в своих имениях (Светоний. Божественный Клавдий, 12).

Со временем в римском календаре произошли очередные перемены, и неделя стала включать в себя семь дней. Под влиянием христианских обычаев император Константин Великий в законодательном порядке провозгласил воскресенье («день Солнца») днем, свободным от работы.

Античные названия дней недели, как и названия некоторых месяцев, были связаны с именами богов и также вошли в современные европейские языки — английский, французский, немецкий, итальянский, испанский. Римская неделя состояла из таких дней:

понедельник — «день Луны»;

вторник — «день Марса»;

среда — «день Меркурия»;

четверг — «день Юпитера»;

пятница — «день Венеры»;

суббота — «день Сатурна»;

воскресенье — «день Солнца».

Сутки в Риме делились на день — от восхода до захода солнца — и ночь. Обе эти части суток в свою очередь делились на четыре промежутка времени, в среднем по три часа каждый. Естественно, эти промежутки имели зимой и летом разную продолжительность, ибо и само время дня и ночи менялось. Представление о суточном цикле древних римлян и о его сезонных колебаниях может дать следующая таблица:

Ночь также делилась на четыре части по 3 часа в каждой, от захода до восхода солнца. По принятой для этого военной терминологии, эти трехчасовые промежутки римляне называли «вигилиями» («стражами»).

Помимо календаря официального существовали и календари народные, основанные на повседневных наблюдениях за явлениями природы, движением небесных светил и т. п. Не будучи плодом каких-либо научных изысканий, народные календари находили себе, однако, успешное применение в сельском хозяйстве, в деревенском быту населения Италии. Календари, изготовляемые крестьянами для собственного обихода, были очень просты и выглядели примерно так: на каменной плите высекали римские цифры, обозначавшие числа дней месяца, наверху изображали богов, давших имена семи дням недели, а посередине располагали знаки зодиака, соответствующие двенадцати месяцам: Козерог, Водолей, Рыбы, Овен, Телец, Близнецы, Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион, Стрелец. Передвигая какой-нибудь камешек в пределах этой простейшей таблицы, римские крестьяне отмечали им любую дату.

Иной характер имел календарь религиозный, фасты, определявшие, в какой день можно проводить собрания и осуществлять необходимые правовые формальности. Долгое время сведения эти были доступны лишь патрициям, входившим в жреческие коллегии, благодаря чему римские патрицианские семьи с их связями с посвященными в тайны государственного управления жрецами обладали большим влиянием в делах Римской республики. Публичными, доступными для всех фасты сделал только Гней Флавий (возможно, секретарь знаменитого римского цензора Аппия Клавдия), и это было одной из причин ослабления влияния патрициев на государственные дела. Достоверно ли это предание, мы не знаем. Во всяком случае уже Цицерон высказывался о нем с большой осторожностью: «Есть немало таких, которые полагают, будто первым обнародовал фасты и изложил правила применения законов писец Гней Флавий. Не приписывай этой выдумки мне…» (Письма Марка Туллия Цицерона, CCLI, 8). Как бы то ни было, Цицерон также отмечает, что монопольное право определять, в какие дни какими делами можно было заниматься, давало большую власть.

Плиний Старший ссылается на некий труд по астрономии, принадлежавший, по его словам, Цезарю. Этот трактат мог служить и как календарь земледельца: в нем определялись сроки, когда в небе появлялись различные звезды, но еще важнее были многочисленные указания для земледельцев, какие работы в какое время года следует предпринимать. Так, из книги можно было узнать, что 25 января утром «заходит звезда Регул… находящаяся на груди Льва», а 4 февраля вечером заходит Лира. Сразу после этого необходимо, как советует автор трактата, начать перекапывать землю под саженцы роз и винограда, если, конечно, атмосферные условия позволяют это. Нужно также очистить канавы и проложить новые, перед рассветом заточить сельскохозяйственные инструменты, приспособить к ним рукоятки, починить прохудившиеся бочки, подобрать попону для овец и дочиста вычесать их шерсть (Плиний Старший. Естественная история, XVIII, 234–237). Очевидно, это сочинение, приписываемое Цезарю, возникло как раз в связи с его реформой календаря (впрочем, Светоний, описывая жизнь Цезаря, не упоминает о таком его трактате).

Как уже говорилось, у римлян была весьма сложная система исчисления и обозначения дней месяца. Дни определялись по их положению относительно трех строго установленных дней в каждом месяце, соответствовавших трем фазам движения Луны:

1. Первая фаза — появление нового месяца на небе, новолуние: первый день каждого месяца, называвшийся в Риме календами (название происходит, вероятно, от слова «кало» — созываю; ведь в этот день жрец официально оповещал граждан о начале нового месяца). «Календы января» — 1 января, «мартовские календы» — 1 марта.

2. Вторая фаза — Луна в первой четверти: пятый или седьмой день месяца, называвшийся нонами. День, на который приходились ноны в том или ином месяце, зависел от того, когда в этом месяце наступало полнолуние.

3. Третья фаза — полнолуние: тринадцатый или пятнадцатый день месяца, называвшийся идами. На 15-й день иды, а на 7-й — ноны приходились в марте, мае, в квинтилии (июле) и октябре. В остальные месяцы они приходились соответственно на 13-е и 5-е число.

Дни месяца отсчитывали от каждого из этих трех определенных дней назад, так что, например, 14 мая обозначали как «день в канун майских ид», а 13 мая — как «третий день перед майскими идами» (об особенностях римского счета дней речь уже шла выше). После того как иды проходили, счет дней начинали вести от ближайших предстоящих календ: скажем, 30 марта — «третий день перед апрельскими календами».

Возможно, стоит привести здесь римский календарь целиком (см. стр. 135).

В календы один из жрецов-понтификов наблюдал Луну и после жертвоприношений публично провозглашал, на какой день приходятся ноны и иды в этом месяце.

Год в Риме, как и в Греции, обозначали по именам высших должностных лиц, обычно консулов, например: «В консульство Марка Мессалы и Марка Пизона». Такая система датировки применялась и в официальных документах, и в литературе.

Начальной точкой летосчисления был для римлян год основания их великого города. Отнюдь не сразу римские историки условились между собой, какую дату следует официально считать исходной. Лишь в I в. до н. э. возобладало мнение ученого-энциклопедиста Марка Теренция Варрона, предложившего считать годом основания Рима 753 год до н. э. (в принятой у нас системе хронологии). В соответствии с этой датировкой изгнание из Рима царей следовало отнести к 510/509 г. до н. э. Со времени установления республики и вплоть до эпохи правления принцепса Октавиана Августа счет лет в Риме вели при помощи консульских списков, и только тогда, когда с упадком республиканского строя власть консулов стала терять реальное значение, в исторической хронологии фундаментом летосчисления стала эра «от основания города» (не случайно именно это название получил обширный исторический труд Тита Ливия). В VI в. н. э. христианский писатель Дионисий Малый впервые начал датировать события годами, прошедшими «от рождества Христова», введя тем самым понятие новой, христианской эры.

Для определения времени в течение суток римляне пользовались теми же самыми приспособлениями, что и греки: знали и солнечные часы, и водяные — клепсидры, ибо и в этом случае, как и во многих других, они успешно перенимали опыт и достижения греческой науки. В самом деле, сведения о различных типах приборов, показывающих время, мы находим у римского ученого Витрувия, однако говорит он о часах, изобретенных греками. Первые солнечные часы римляне увидели в 293 г. до н. э., если верить Плинию Старшему, или в 263 г. до н. э., как утверждает Варрон. Последняя дата представляется более вероятной, так как часы эти были доставлены в Вечный город из Катины (ныне Катания) на острове Сицилия как трофей во время 1-й Пунической войны (264–241 гг. до н. э.). Этими солнечными часами, установленными на холме Квиринал, римляне пользовались почти сто лет, не догадываясь, что часы показывают время неправильно из-за разницы в географической широте: Сицилия расположена гораздо южнее Рима. Солнечные часы, приспособленные к римским условиям, устроил в 164 г. до н. э. Квинт Марций Филипп. Но и после этого римляне могли узнать время лишь в ясный, безоблачный день. Наконец, спустя еще пять лет цензор Публий Сципион Назика помог согражданам преодолеть и это препятствие, познакомив их с хронометром, им еще не известным, — с клепсидрой. Установленные под крышей водяные часы показывали время в любую погоду как днем, так и ночью (Плиний Старший. Естественная история, VII, 212–215). Первоначально в Риме часы были только на Форуме, так что рабы должны были каждый раз бегать туда и докладывать своим господам, который час. В дальнейшем приспособление это стало распространяться все шире, появилось больше часов для общественного пользования, а в самых богатых домах солнечные или водяные часы служили теперь и для удобства частных лиц: при определении времени, как и в других областях жизни, устройства неодушевленные все чаще вытесняли собой «живое орудие» — раба.

Водяные часы охотно применяли ораторы, поэтому регламент их выступлений стали измерять клепсидрами, а выражение «просить клепсидру» значило просить предоставить слово для выступления. Плиний Младший, рассказывая в одном из своих писем о ходе судебного разбирательства по делу Мария Приска, обвиненного в Африке в каких-то должностных преступлениях, упоминает и о своей собственной речи на суде в защиту жителей провинции. В Риме было принято, что все выступающие в суде располагают для своих речей строго определенным временем (обычно тремя часами). Образцовой, заслуживающей одобрения считалась краткая речь, длившаяся не более получаса. Однако иногда дело требовало пространного изложения аргументов, и оратор мог просить судью прибавить ему клепсидр. Говорить дольше положенного позволили тогда и Плинию: «Я говорил почти пять часов: к двенадцати клепсидрам — а я получил объемистые — добавили еще четыре» (Письма Плиния Младшего, II, 11, 2—14). Выражение «двенадцать клепсидр» означало, что в водяных часах вода перетекла из одного сосуда в другой 12 раз. Четыре клепсидры составляли примерно 1 час. Таким образом, речь Плиния, длившаяся, по его сообщению, шестнадцать клепсидр, заняла внимание слушателей на целых 4 часа. Вполне вероятно, что судьи имели право регулировать скорость движения воды в часах, дабы вода вытекала быстрее или медленнее, в зависимости от того, хотели ли судьи сократить или продлить речь того или иного оратора.

С какими трудностями сталкивались римляне при исчислении времени, показывает в своей «Естественной истории» Плиний Старший. Он вспоминает, что в римских «Законах XII таблиц» упоминались только два момента суток — восход и заход солнца. Несколько лет спустя прибавился полдень, о наступлении которого торжественно объявлял особый посыльный, состоявший на службе у консулов и следивший с кровли сенатской курии (курия Гостилия на Форуме), когда солнце окажется между ростральной трибуной и Грекостасом — резиденцией иностранных (в первую очередь греческих) послов, ожидающих приема в Риме. Когда же солнце от колонны, воздвигнутой в честь Гая Мения, победителя латинов в 338 г. до н. э., склонялось к Туллианской тюрьме на Форуме, тот же вестник провозглашал наступление последнего часа дня. Все это, разумеется, было возможно лишь в ясные, солнечные дни.

 

В ГРЕЧЕСКОЙ СЕМЬЕ

Известия о семейной жизни древних мы черпаем не только из письменных источников, которые уводят нас в глубь веков не дальше эпохи Гомера. Узнать что-либо о семье в эпоху крито-микенскую мы может лишь с помощью археологии, лишь опираясь на памятники материальной культуры. Однако они не в состоянии рассказать нам ни о формах и процедурах заключения браков, ни о правовых основах семейной жизни, ни о правах и обязанностях супругов в то далекое время. Можно лишь надеяться, что расшифровка критской письменности (линейного письма Б) прольет новый свет и на частную жизнь древних обитателей Восточного Средиземноморья.

На основе археологических находок крито-микенского периода мы вправе предполагать, что женщины пользовались тогда большей свободой и играли более значительную роль в обществе и в семье, чем в столетия более поздние в собственно греческих полисах. Об этом говорят сцены из жизни женщин, представленные на фресках дворцов на Крите, а также особенности религии древних критян. В пантеоне местных богов немало женских образов, в которых ученые склонны видеть своего рода предшественниц позднейших греческих богинь. Так, например, богиню со щитом, изображенную на критских геммах и перстнях, связывают обычно с эллинской Афиной, а в богине с голубем усматривают сходство с греческой Афродитой.

Придворные дамы

Отсюда легко объяснить и участие женщин в совершении религиозных обрядов. На фреске одного из царских дворцов в Кноссе представлена группа женщин, исполняющих сакральный танец, как об этом свидетельствуют секиры в руках жрицы, а ведь секиры были одним из культовых символов в критской религии. И в более поздние века женщинам разрешалось участвовать в религиозных торжествах: это подтверждают и литературные памятники, и скульптура, и росписи на вазах. Вместе с тем сцен, иллюстрирующих участие женщин в публичных развлечениях, спортивных состязаниях, мы в дальнейшем не находим, зато на фресках крито-микенской эпохи можно увидеть, например, девушку, которая отступает назад перед быком, дабы, разбежавшись, перепрыгнуть через него, в то время как по ту сторону от быка стоит другая девушка, готовая подхватить подругу, если прыжок удастся. Хорошо известен также фрагмент фрески, где изображена изящная танцовщица, получившая у археологов и искусствоведов прозвище «парижанка», ибо своей эффектной позой и нарядом она напоминает скорее элегантных модниц конца XIX–XX в., почти наших современниц. Нет сомнений, что подобные изображения позволяют судить о реальном положении женщин в тогдашнем обществе и в культуре древнего Крита.

Мало изменилась жизнь женщин и в эпоху микенскую. Их нравы, а также привилегии, которыми они продолжали пользоваться, способствовали их частому появлению на людях. В искусстве той поры можно встретить сцены из придворной жизни с участием женщин. Сохранился даже фрагмент, представляющий женщин, едущих на охоту на колесницах.

Переход от традиций родового строя к государственному, полисному устройству вызвал множество перемен во всех областях жизни древних, как общественной, так и частной. Причем между разными греческими городами-государствами существовало немало различий и в сфере семейного быта их жителей.

Но были и явления, общие для всей Эллады, — обязательная моногамия и утвердившийся почти повсюду патриархат. За отцом признавали неограниченную власть над детьми, которых он еще в пору их младенчества формально «принял» в свою семью, после чего отец не имел только права распоряжаться их жизнью и свободой, они же были обязаны ему безусловным повиновением. Греки первыми из древних народов начали соблюдать принцип единобрачия, полагая, что вводить в свой дом множество жен — обычай варварский и недостойный благородного эллина (Еврипид. Андромаха, 170–180).

Все греки, в каких бы полисах они ни жили, имели общие взгляды на институт брака. Считалось, что супружество преследует две цели: общегосударственную и частно-семейную. Первой целью брака было приумножение числа граждан, которые могли бы воспринять от отцов обязанности по отношению к государству: прежде всего охранять его границы, отражать набеги врагов. Перикл у Фукидида в своей речи в честь павших афинских воинов утешает их родителей, которым их возраст еще позволял надеяться на то, что у них родятся и другие дети: «Новые дети станут родителям утешением, а город наш получит от этого двойную пользу: не оскудеет число граждан и сохранится безопасность» (Фукидид. История, II, 44, 3).

Производя на свет детей, гражданин выполнял и свой долг перед родом и семьей, ибо дети продолжали род и принимали на себя также культовые обязанности по отношению к предкам, принося им жертвы, отдавая подобающие почести умершим и поддерживая и сохраняя семейные традиции. Наконец, вступая в брак, человек преследовал и сугубо личные цели — в старости обрести в детях опору.

Важнейшим считалось все же исполнение своего долга перед государством, и это объясняет, почему в Афинах, хотя и не было формального правового принуждения к женитьбе, само общественное мнение заставляло мужчин обзаводиться семьями. Одинокие люди, холостяки не пользовались тем уважением, каким окружали людей женатых и имеющих детей. В Спарте дело обстояло еще однозначнее и определеннее: агамия, безбрачие, холостая жизнь влекли за собой утрату личной и гражданской чести — атимию. Правда, атимия, которой подвергались спартанцы, уклонявшиеся от семейных уз, была лишь частичной, ограниченной и не лишала виновных их гражданских прав целиком. Однако им было не избежать унижений и притом не только со стороны других граждан, но и со стороны государства, должностных лиц. Так, по распоряжению властей, взрослые спартанцы, не состоящие в браке, должны были в зимнюю пору нагими обходить рынок-агору, распевая специальную песню: в ней они признавали, что по заслугам понесли наказание, ибо не повиновались законам. Даже закон, обязывавший почитать стариков и соблюдаемый в Спарте особенно ревностно, в отношении людей, не создавших семьи, переставал действовать. Но освященная обычаем атимия, утрата чести, была не единственным наказанием, какое приходилось претерпевать холостякам в Спарте. Против них могли быть применены и судебные санкции: за уклонение от своих обязанностей перед государством полагалась особая кара — крупный штраф за безбрачие (Поллукс. Ономастикон, VIII).

Платон в «Законах», увлеченный поисками образца для задуманного им идеального государства, устами Афинянина выражает убеждение в необходимости такого закона: «Всем надлежит жениться начиная с тридцати лет до тридцати пяти; кто этого не сделает, будет присужден к пене и лишению гражданских прав — в той или иной степени». Это, по терминологии Платона, «простой закон о браке». Однако, учит философ, всегда лучше избрать «двоякий способ для достижения своей цели». Закон, основанный на таком двояком способе, звучал бы так: «Всем надлежит жениться начиная с тридцати лет до тридцати пяти и сознавая при этом, что человеческий род по природе своей причастен бессмертию, всяческое стремление к которому врождено каждому человеку. Именно это заставляет стремиться к славе и к тому, чтобы могила твоя не была безымянной. Ведь род человеческий тесно слит с совокупным временем; он следует за ним и будет следовать на всем его протяжении. Таким-то образом род человеческий бессмертен, ибо, оставляя по себе детей и внуков, он… остается вечно тождественным и причастным бессмертию. В высшей степени неблагочестиво добровольно лишать себя этого; а между тем, кто не заботится о том, чтобы иметь жену и детей, тот лишает себя этого умышленно. Повинующийся закону не подвергнется наказанию. Ослушник же, не женившийся до тридцати пяти лет, должен ежегодно в наказание выплачивать такую-то сумму, чтобы ему не казалось, будто холостая жизнь приносит ему облегчение и выгоду. Ему не будет доли и в тех почестях, которые всякий раз люди помоложе оказывают в государстве старшим» (Платон. Законы, IV, 721 a—d).

В другом месте устроитель идеального полиса значительно снижает предполагаемый брачный возраст для мужчин: «После того как человек, достигший двадцати пяти лет, посмотрит невест и они посмотрят его, пусть он выберет по желанию женщину и уверится, что она подходит для рождения и совместного воспитания детей, и тогда пусть женится — не позднее тридцати пяти лет» (Там же, VI, 772 е).

Вновь и вновь возвращается философ к этой теме: «…человек должен следовать своей вечнотворящей природе; поэтому он должен оставлять по себе детей и детей своих детей, доставляя богу служителей вместо себя». Но идеальное государство соединяет увещевание со строжайшими санкциями для ослушников: «…если кто не будет повиноваться по доброй воле, станет вести себя как чужеземец, непричастный данному государству, и не женится по достижении тридцати пяти лет, он будет ежегодно платить пеню: гражданин, принадлежащий к высшему классу, — сто драхм, ко второму — семьдесят, к третьему — шестьдесят, к четвертому — тридцать. Деньги эти будут посвящены Гере (богине-покровительнице брака. — Прим. пер.). Невыплачивающий их ежегодно будет принужден заплатить в двойном размере. (…) Итак, не желающий жениться подвергнется подобной денежной пене; что же касается почета, то младшие будут подвергать его всевозможному поруганию. Пусть никто из молодых не слушается его добровольно…» (Там же, VI, 773 е— 774 Ь).

Нетрудно заметить, что Платон здесь идет вслед за обычаями, принятыми в Спарте, где в свое время некий юноша оскорбил прославленного полководца Деркиллида, не уступив ему места и сказав: «Ты не родил сына, который со временем уступил бы место мне» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания, Ликург, XV). Влияние спартанских традиций можно обнаружить и в суждениях Платона о выборе жены. По закону, приписываемому спартанскому реформатору Ликургу, молодые люди в Спарте обязаны были выбирать себе жен из бедных семей. Это требование имело несомненно глубокое экономическое значение, препятствуя таким образом концентрации богатства в одной семье, ведь накопление индивидуальной собственности мало соответствовало основополагающей идее спартанского законодательства — идее общественного равенства свободных граждан. При этом спартанцы предпочитали, чтобы их сыновья женились на бедных девушках, но родившихся и воспитанных в самой Спарте, а не на девушках из семей состоятельных, однако иноземного происхождения; в Спарте браки с иностранками формально не запрещались, а дети, родившиеся от свободного спартанца и дочери периэка или даже илота, становились полноправными гражданами.

Платон осуждает также браки по корыстному расчету, погоню за богатством и родственными связями с влиятельным лицом. Формально запрещать богатому вступать в брак с богатой или принуждать его жениться непременно на бедной было бы нелепо, полагает философ: подобный закон вызвал бы только смех и негодование. Необходима скорее отлаженная система убеждения: «Дитя, — так скажем мы сыну честных родителей, — тебе надо вступить в брак, который вызвал бы одобрение разумных людей. Они не посоветуют тебе при заключении брака избегать бедности и гнаться особенно за богатством. При прочих равных условиях следует предпочесть скромное состояние и тогда заключить брачный союз. Ведь это было бы на пользу и данному государству и брачующимся семьям». Подобную же аргументацию следует обратить и к родителям будущего жениха: «надо попытаться как бы заворожить родителей и убедить их, что в браке каждый человек должен выше всего ставить взаимное соответствие своих детей, а не стремиться ненасытно к имущественному равенству. Кто при браке всячески обращает внимание лишь на имущественное положение, того мы попытаемся отвратить от этого путем порицания. Однако мы не станем принуждать его с помощью писаного закона» (Законы, VI, 773, а—е).

Отсюда логически вытекает и отрицание приданого: давать и брать за невестой приданое значило бы подрывать взаимное равенство граждан. «Необходимое есть у всех граждан нашего государства; поэтому из-за денег там меньше возникает дерзости у женщин и низкого, неблагородного порабощения ими мужей» (Там же, VI, 774 с).

В эпоху более раннюю, в VIII–VI вв. до н. э., отец девушки сам выбирал для нее мужа среди нескольких претендентов, добивавшихся ее руки. Он приглашал всех их в одно и то же время к себе, оказывал им гостеприимство в течение длительного срока, наблюдая при этом их манеру вести себя, их характер, физическую закалку, выносливость. С этой целью устраивались различные спортивные игры и состязания. Женихи приезжали с богатыми дарами хозяину дома и не менее дорогими подарками — нарядами и украшениями — той, кому предстояло стать нареченной невестой одного из них. Они также везли с собой обильные запасы продовольствия и вино.

Геродот подробно описывает, как в VI в. до н. э. выбирал себе зятя тиран Сикиона Клисфен: «У Клисфена…была дочь по имени Агариста. Дочь эту он пожелал отдать в жены тому из эллинов, кого он найдет самым доблестным. На Олимпийских играх Клисфен одержал победу с четверкой коней и велел объявить через глашатая: кто среди эллинов считает себя достойным стать зятем Клисфена, может на 60-й день или раньше прибыть в Сикион… Тогда все эллины, которые гордились своими предками и родным городом, отправились свататься в Сикион. Для развлечения гостей Клисфен велел устроить конское ристалище и гимнастические состязания».

Влюбленные. VII в. до н. э. Крит

Далее историк подробно перечисляет славных женихов, съехавшихся к Клисфену. «Когда эти женихи прибыли к назначенному сроку, Клисфен сначала справился у каждого из них о городе, из которого он происходит, и о его роде. Затем, удерживая женихов у себя в течение целого года, тиран испытывал их доблесть, образ мыслей, уровень образования и характер. При этом он беседовал с каждым отдельно и со всеми вместе. Для женихов помоложе он устраивал гимнастические состязания, особенно же наблюдал их на общих пирах. Во все время пребывания женихов в Сикионе Клисфен поступал так и при этом роскошно угощал их. Больше всех пришлись ему по сердцу женихи из Афин и среди них более всех сын Тисандра Гиппоклид…

Между тем наступил день свадебного пиршества, и Клисфен должен был объявить, кого из женихов он выбрал. Тогда он принес в жертву 100 быков и пригласил на пир женихов и весь Сикион. После угощения женихи начали состязаться в песнях и откровенно-шутливых рассказах. В разгар пиршества Гиппоклид, который всецело завладел вниманием остальных гостей, велел флейтисту сыграть плясовой мотив. Когда тот заиграл, Гиппоклид пустился в пляс и плясал в свое удовольствие. Клисфен же смотрел на всю эту сцену мрачно и неприязненно. Затем, немного отдохнув, Гиппоклид приказал внести стол. Когда стол внесли, он сначала стал исполнять на нем лаконские плясовые коленца, а затем и другие, аттические. Наконец, упершись головой в стол, он начал выделывать коленца ногами. Уже при первом и втором танце Клисфен думал, хотя и с ужасом, что этот бесстыдный плясун может стать его зятем, но все же еще сдерживался, не желая выказывать своего неудовольствия. Когда же он увидел, как тот исполняет ногами пантомиму, то не смог уже молчать и вскричал: „О сын Тисандра, ты, право, проплясал свою свадьбу!“ (…)

…Клисфен между тем, водворив молчание, обратился к собравшимся с такими словами: „О женихи моей дочери! Вы все мне любезны, и, если бы это только было возможно, я вам всем угодил бы, не отдавая предпочтения одному избраннику и не отвергая остальных. Но ведь дело идет только об одной девушке, и поэтому нельзя исполнить желание всех. Тем из вас, кто получит отказ, я даю по таланту серебра за то, что он удостоил меня чести породниться со мной, посватавшись к моей дочери, и должен был так долго пребывать на чужбине. А дочь свою Агаристу я отдаю в жены Мегаклу, сыну Алкмеона, по законам афинян“. Мегакл объявил о согласии обручиться с Агаристой, и тогда Клисфен назначил срок свадьбы» (Геродот. История, VI, 126–130).

Добавим, что после того, как обоюдное решение о женитьбе бывало принято, избранный претендент подносил будущему тестю богатые подарки, а тот, в свою очередь, назначал молодой паре приданое, чему греки придавали очень большое значение.

В классическую эпоху истории Греции сохранялись те же формы выбора отцом мужа для своей дочери, только теперь претендентами считались молодые люди, уже знакомые будущему тестю. Отец по-прежнему обладал полной властью над судьбой своей дочери, тем более что в тот период роль женщины в семье, ее свобода были существенно ограничены, особенно в Афинах.

В отличие от Спарты в главном городе Аттики законным считался лишь брак между свободным гражданином и дочерью другого свободнорожденного. Если одна из сторон не имела гражданских прав в данном полисе, то дети от такого брака рассматривались как незаконнорожденные и потому лишались гражданских прав и права наследования. По закону, принятому в Афинах при Перикле в 460 г. до н. э. и возобновленному Аристофонтом 57 лет спустя, после смерти отца дети, рожденные в таком браке, могли получить лишь единовременное пособие, не превышавшее тысячи драхм. Стоит вспомнить, что Перикл, защищавший этот закон, сам оказался в подобной же ситуации и вынужден был просить афинян сделать исключение для его сына, рожденного Аспасией, уроженкой Милета, считавшейся в Афинах иностранкой.

Кровное родство, напротив, не являлось препятствием для супружества. Браки заключались иногда даже между детьми одного отца. Закон запрещал вступать в брак только тем, у кого была общая мать. Девушек в Афинах выдавали замуж рано, в пятнадцать или даже в двенадцать лет. Платону такая практика казалась неприемлемой для его идеального государства: «Срок вступления в брак для девушки будет с восемнадцати до двадцати лет: это — самое позднее; для молодого человека — с тридцати до тридцати пяти лет» (Платон. Законы, VI, 785 b).

Заключению брака предшествовало формальное обручение. Обещание жениху давала не сама девушка, а ее отец от ее имени; если она была сирота, то от ее имени выступал ее брат или другой близкий родственник; если же у нее не было никого из близких, то все ее дела вел назначенный по закону опекун. Обручение было важным юридическим актом, ибо при этом обсуждали имущественные отношения будущих родственников, размеры приданого, часть которого, называемая «мейлия» (утешение), оставалась личной собственностью молодой жены и в случае развода возвращалась ее семье. Давать за невестой приданое требовал не закон, а обычай, часто более могущественный, чем любое писаное право. Поэтому даже сироты и девушки из малоимущих семей не оставались без приданого: его собирали для них в складчину их сограждане или даже само государство. Так, например, в Афинах после смерти Аристида его дочери «были выданы замуж государством: город обручил их за счет казны и назначил каждой по три тысячи драхм приданого» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Аристид, XXVII). Дети, рожденные от брака, которому не предшествовал формальный акт обручения, не могли быть включены в списки граждан и лишались права наследования.

Образец брачного договора дает нам документ, записанный на папирусе в эллинистическом Египте, в 311 г. до н. э., на острове Элефантина и заверенный, как полагалось по закону, шестью свидетелями. В документе говорится, что некий Гераклид берет себе в жены свободнорожденную женщину Деметрию, дочь Лептина и Филотиды с острова Кос. «Свободный берет ее свободной» с приданым — платьями и украшениями — стоимостью в тысячу драхм. Гераклид в свою очередь предоставит Деметрии все, что подобает свободнорожденной женщине, а жить они будут вместе там, где по взаимному соглашению сочтут нужным зять и тесть. Если же Деметрия совершит что-либо дурное, что навлечет позор на ее мужа, то лишится всего, что принесла с собой, однако Гераклид должен доказать истинность обвинений против Деметрии перед тремя почтенными мужами, которым выразят свое доверие обе стороны. Гераклид не имеет права ни вводить в дом иную женщину, ни признавать своими детей, рожденных ему другой женщиной, так как все это навлекло бы позор на Деметрию, ни вообще под каким-либо предлогом причинять зло своей жене. Если же окажется, что дурной супруг сделал что-либо подобное и Деметрия сможет это доказать в присутствии трех мужей, которым обе стороны выразят свое доверие, то Гераклиду придется вернуть Деметрии ее приданое и, сверх того, уплатить еще 1000 драхм пени. Договор этот должен был соблюдаться при любых условиях, причем обоим будущим супругам вручали по одному экземпляру письменного текста соглашения, чтобы они хранили его отдельно и могли в случае необходимости представить для судебного разбирательства.

Не менее интересным документом является папирус гораздо более поздний — II в. н. э. Здесь молодой муж подтверждает по всей форме, что получил от тестя приданое, но требует еще некоторых вещей как «дополнение к приданому». Само приданое включало в себя золотые серьги, кольцо, цепочку, посуду, серебряные наплечники и некоторые другие ценные предметы, перечисленные в тексте документа. В «дополнение к приданому» новобрачный желал получить медный сосуд, медный ларь для кладовой и сундук для одежды, рыночную корзину и т. п. Текст документа в значительной степени поврежден, поэтому о других претензиях зятя мы, видимо, уже никогда не узнаем.

Формальный акт заключения брака имел первоначально частный характер семейного торжества и лишь со временем превратился в акт религиозный и публично-правовой. Уже древние обычаи предусматривали свадебное пиршество в доме отца новобрачной и ее торжественные проводы из родительского дома в дом ее мужа. В день свадьбы дом невесты убирали цветами. Рано утром она совершала торжественное омовение в воде из местного священного источника (в Афинах это был источник Каллироя к югу от Акрополя). Воду черпали и носили молодые девушки — лутрофоры («носящие воду для купели»). После купания невесту одевали и украшали, и уже в свадебном уборе она ждала начала празднества. Собирались приглашенные, приносили жертвы богам — покровителям семьи и брака: Зевсу, Гере, Гестии, Артемиде и Мойрам, причем сама новобрачная приносила им в жертву свои детские игрушки и прядь волос. После совершения религиозных обрядов отец вручал свою дочь прибывшему зятю, произнося ритуальную формулу, подтверждающую, что с этой минуты девушка свободна от обязанности приносить жертвы своим предкам, а будет теперь участвовать в жертвоприношениях предкам ее мужа. Это был важнейший религиозно-правовой акт: отец освобождал дочь от своей власти и передавал ее под опеку мужа, в семью которого она переходила.

После сакрального ритуала гостей приглашали на свадебный пир. Приглашения рассылались официально и составлялись по определенному образцу. О содержании такого приглашения нам сообщает оксиринхский папирус III в. н. э., но, по всей видимости, мы имеем здесь дело с давней традицией. Некто Гераид просит адресата пожаловать к нему утром в день свадьбы его дочери. Тот, кто не мог почему-либо воспользоваться приглашением и участвовать в свадебных торжествах, посылал письмо с поздравлениями и теплыми пожеланиями. Другой папирус сохранил текст такого поздравительного письма, полученного тем же Гераидом от некоего Гераклида: Гераклид горячо разделяет радость друга по поводу «доброго, богобоязненного и счастливого супружества» его дочери и жалеет, что не может явиться на свадебный пир.

Добавим, что на самой свадьбе новобрачная, лицо которой было скрыто под фатой, сидела отдельно от гостей, в кругу своих сверстниц.

Хилон из Спарты, которого позднейшая традиция причисляла к семи великим мудрецам Эллады, тот самый, что, по преданию, написал на храме в Дельфах «Познай самого себя», оставил немало кратких советов и афоризмов, наставлений и поучений: одно из них, как рассказывает Диоген Лаэртский, звучало так: «Брак справляй без пышности» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, I, 70). Идея скромной, лишенной крикливой пышности свадьбы была близка и Платону. В своем идеальном полисе он предполагал ввести специальный закон, ограничивающий расходы на свадебные пиры и предостерегающий от пьянства.

«На брачные пиршества каждая сторона должна приглашать не более пяти друзей или подруг и таким же должно быть число родственников и домочадцев с обеих сторон. Издержки ни у кого не должны быть большими, чем это позволяет его состояние, а именно: для граждан самого богатого класса — одна мина, для второго — полмины, и так далее… Всем повинующимся закон должен выразить одобрение; неповинующегося подвергают наказанию стражи законов как человека, лишенного чувства прекрасного и не воспитанного в законах свадебных муз. Пить до опьянения не подобает никогда, за исключением празднеств в честь бога — дарителя вина; к тому же это небезопасно для человека, серьезно относящегося к браку. Здесь и жениху, и невесте подобает быть очень разумными: ведь это немалая перемена в их жизни. Да и потомство должно произойти от наиболее разумных родителей; между тем ведь почти неизвестно, в какую ночь — или день — будет с божьей помощью зачат ребенок. Поэтому бракосочетание не должно совершаться, когда тело отяжелело от вина. Напротив, ребенок должен зародиться, как это и подобает, крепким, спокойным… А пьяный человек и сам мечется во все стороны, и увлекает все за собой; он неистовствует и телом, и душой; стало быть, тот, кто пьян, не владеет собой и не годится для произведения потомства. (…) Поэтому… в течение всей жизни, а всего более тогда, когда наступает время плодить детей, должно остерегаться и не совершать по доброй воле ничего вредного, дерзкого и несправедливого. Ибо все это неизгладимо запечатлевается в душе и теле ребенка, и дети рождаются плохими во всех отношениях» (Платон. Законы, VI, 775, а—е).

Трагические последствия пьянства на свадебном пиру были хорошо известны грекам, в том числе такие, о которых рассказывает Плутарх. Однажды на острове Хиос во время свадьбы, когда новобрачную везли к дому ее молодого супруга, царь Гиппокл, друг жениха, захмелев и развеселившись, вскочил на свадебную повозку.

Он вовсе не имел намерения обидеть молодую пару, а сделал это лишь в шутку. Увы, пьяная шутка обошлась ему дорого: друзья жениха набросились на него и убили.

Торжественно провожаемая в дом мужа, новобрачная чаще всего ехала в украшенной цветами повозке, в сопровождении своего молодого супруга и одного из близких родственников — шафера. За их повозкой тянулся весь свадебный кортеж. Мать невесты держала в руках горящий факел, зажженный от домашнего очага. Этим факелом разжигали потом очаг в доме молодоженов, перенося тем самым огонь из одной семьи в другую. Этот символический ритуал должен был прочно связать взаимными узами обе семьи — старую и молодую, а также снискать дому новобрачных покровительство Гестии, богини домашнего очага. Еще большую торжественность этой процессии придавали гименеи — свадебные песни в честь бога брачных уз, исполняемые группами молодежи. Кортеж останавливался перед домом новобрачных, и молодой муж вводил жену в дом, перенося ее через порог на руках. Происхождение этого обычая толковалось по-разному: одни видели в нем наследие глубокой старины, когда девушек похищали, чтобы жениться на них; другие — и это кажется более правдоподобным — полагают, что обряд перенесения через порог должен был подчеркнуть значение и особое положение жены в доме, ее отличие от других женщин, переступавших порог этого дома. При входе новобрачных осыпали финиками, орехами, фигами, мелкими монетами. Этот обычай, называемый «катахисма», был распространен и при иных семейных торжествах и символизировал пожелания успеха и достатка, а может быть, также он означал своего рода жертвоприношение домашним божествам, дабы заручиться их благожелательностью к молодым супругам. Затем факелом разжигали очаг, приносили жертвы предкам и совершали совместную трапезу хлебом и фруктами. Молодые люди начинали семейную жизнь.

Свадебный поезд

Во время застолья гости подносили новобрачным ценные подарки, о которых упоминает в своем обширном труде Афиней в начале III в. н. э. (см.: Пир мудрецов, IV, 128 Ь). После пира молодую пару провожали в брачный покой — талам, а знакомая молодежь, стоя под дверью, громко распевала свадебные гимны — эпиталамы, не лишенные шутливых и подчас нескромных намеков. На следующий день пиршество возобновлялось, и вновь наступал черед подарков. Подарки, подносимые молодоженам в этот, второй день свадьбы, назывались анакалиптрами, а сам этот день — анакалиптерией, ибо новобрачная выходила к гостям уже без свадебного покрывала — калиптры.

Как уже говорилось, в классической Греции свобода женщин, особенно афинских, подверглась существенным ограничениям. То, что даже свободнорожденная женщина не имела гражданских прав, было в древнем обществе повсеместным явлением. Однако и в частной жизни женщина все больше зависела от мужчины, во все большей мере подчинялась его власти и опеке. Девушкой, в доме отца, она во всем должна была повиноваться воле своего родителя, а в случае его смерти — воле брата или опекуна, назначенного ей по завещанию отца или по решению должностных лиц государства. Становясь замужней женщиной, она и вовсе теряла всякую самостоятельность. Она не могла сама принимать решения, касающиеся ее имущественных дел, не имела она и такой свободы передвижения, какой располагали женщины более ранней эпохи. Почти все дни афинянки проводили на женской половине дома — в гинекее, занимаясь домашним хозяйством, ткачеством и шитьем, а также воспитанием детей, пока те были совсем маленькие. На улицу афинская женщина выходила всегда в сопровождении рабыни, причем скромность заставляла госпожу прикрывать лицо от взоров встречных мужчин. Афиняне были убеждены, что женщина должна поступать и вести себя так, чтобы о ней нельзя было сказать ни хорошего, ни дурного; она просто вообще не должна была привлекать к себе чье-либо внимание, а выходить на улицу чаще ей удавалось по достижении только такого возраста, когда о ней можно было скорее спросить: чья это мать, нежели: чья это жена. Лишь участие в религиозных обрядах и праздниках позволяло афинским женщинам ненадолго покидать гинекей и присоединяться к ликующей толпе.

Уже сами древние авторы отмечали большие различия в положении женщин в разных греческих полисах. Эти различия сказывались даже на внешнем облике женщин. Считалось, например (об этом пишет псевдо-Дикеарх во II–I вв. до н. э.), что фиванские женщины выделяются среди других гречанок высоким ростом и особенно привлекательной походкой и манерой держаться. Лицо они прикрывали белой тканью, так что видны были только глаза. Заметно отличались фиванки и прическами, и обувью, и образом жизни. Женщины Беотии, как и жительницы островов Эгейского моря, славились своей утонченностью, образованностью, склонностью к поэзии. В Спарте заботились прежде всего о здоровье и физической закалке девушек и молодых женщин, дабы и их дети были здоровее, сильнее, крепче, — в Спарте этому уделяли гораздо больше внимания, чем в Афинах. Ксенофонт, поклонник спартанской политической системы, восхищен и тем, как жители Лакедемона относятся к женщинам. Другие греки, в первую очередь афиняне, видят предназначение женщин в том, чтобы в уединении прясть шерсть, — могут ли женщины, воспитанные таким образом, произвести на свет нечто великое? Спартанцы же, замечает писатель, еще со времен Ликурга полагают, что изготовлять одежду способны и рабы, свободнорожденные же спартанки имеют иное предназначение — рожать крепких, здоровых и мужественных защитников государства. Поэтому девушки должны были заниматься физическими упражнениями, участвовать в играх и состязаниях наравне с юношами и даже вместе с ними. Ведь законы Ликурга предусматривали, что настоящие, полноценные граждане могут родиться лишь в том случае, если и отец, и мать их равно закалены и физически развиты (Ксенофонт. Лакедемонская полития, I, 3–5).

Подобные различия проявлялись и в отношении к супружеской верности, к разводам. В Афинах измена жены рассматривалась как вполне достаточный повод для расторжения брака; впрочем, Платон осуждал неверность любого из супругов: «… гражданам нашим не подобает быть хуже птиц и многих других животных, рожденных в больших стадах, которые вплоть до поры деторождения ведут безбрачную, целомудренную и чистую жизнь. Когда же они достигают должного возраста, самцы и самки по склонности соединяются между собою попарно и все остальное время ведут благочестивую и справедливую жизнь, оставаясь верными своему первоначальному выбору. Наши граждане должны быть лучше животных. (…)

… Закон… с помощью труда будет по возможности умерять развитие удовольствий, сдерживая их наплыв и рост и давая потребностям тела противоположное направление. Это может удасться, если не будут любовные утехи бесстыдными. Если люди из стыдливости будут редко им предаваться, это ослабит власть бесстыдства благодаря редкому обращению к любовным утехам» (Платон. Законы, VIII, 840 d—841 b).

Все это было, однако, только теорией. В действительности афиняне наказывали за измену лишь женщин. Жена теряла свое доброе имя, а муж имел право убить ее любовника. Именно такую ситуацию описывает одна из судебных речей знаменитого афинского оратора Лисия. Обманутый муж, удостоверившись в том, что жена ему изменяет, взял с собой надежных свидетелей и, войдя в покои своей неверной супруги, обнаружил ее с любовником в недвусмысленном положении. Пользуясь подобающим ему старинным аттическим правом, он тут же убил виновного. Обвиненный в убийстве, злосчастный ревнитель супружеской чести неоднократно повторял в суде, что действовал в полном соответствии с законом. Он подробно рассказывал судьям, как все случилось:

«Когда я женился и привел жену в дом, поначалу я взял себе за правило не донимать ее чрезмерной строгостью, но и не давать ей слишком много воли — словом, присматривал за ней, как положено. А когда родился ребенок, я целиком ей доверился, считая, что ребенок — самый прочный залог супружеской верности. Так вот, афиняне, первое время не было жены лучше ее: она была превосходной хозяйкой, рачительной, бережливой, старательной. А все мои беды начались со смертью моей матери. Во время похорон моя жена сопровождала тело покойной, и тут ее увидел этот человек. А спустя некоторое время он и соблазнил ее: выследив служанку, ходившую на рынок за покупками, через нее он стал делать жене предложения и в конце концов погубил ее. (…)

… Всех, кого мог, я собрал и повел за собой. В лавочке близ моего дома мы запаслись факелами и вошли в дом всей толпой, благо наружная дверь была заранее отперта служанкой. Вышибив дверь, ведущую в спальню, мы застигли его прямо на ложе с моей женой… Ударом кулака я, судьи, сбил его с ног, скрутил и связал ему руки за спиной и стал допрашивать, как посмел он забраться ко мне в дом. Отрицать свою вину он даже не пытался, а только слезно умолял не убивать его, предлагая откупиться деньгами. На это я отвечал: „Не я тебя убью, но закон, который ты преступил, поставив его ниже своих удовольствий. Ты сам предпочел совершить тяжкое преступление против моей жены, моих детей и меня самого, вместо того, чтобы соблюдать законы и быть честным гражданином“.

Итак, судьи, он претерпел именно то, что велит делать с такими преступниками закон. (…) Я… покарал его той карой, которую установили вы сами и которую вы сочли справедливой для такого рода преступников…Сам ареопаг, который исстари вершил суд по делам об убийстве и которому и в наши дни предоставлено это право, постановил в совершенно ясных и определенных выражениях, что неповинен в убийстве тот, кто покарает смертью прелюбодея, если застигнет его вместе со своей женой. (…)

Я думаю, что для того государства и устанавливают законы, чтобы к ним обращаться в спорных случаях и выяснять, как следует поступить. Так вот, в моем случае закон велит потерпевшему наказывать виновных именно так. Надеюсь, что вы согласитесь со мной, иначе прелюбодеям вы обеспечите такую безнаказанность, что даже воры начнут себя выдавать за распутников, зная, что их не тронут, если они скажут, будто проникли в чужой дом для встречи с любовницей: все будут знать, что с законами о распутстве можно не считаться… (…)

Я считаю, судьи, что покарал его не только за себя, но и за государство. Если вы согласитесь со мной, подобные люди поостерегутся вредить своему ближнему, видя, какая награда их ждет за такого рода подвиги. А если вы не согласны со мной, то отмените существующие законы и введите новые, которыми будут карать тех, кто держит жен в строгости, а соблазнителей оправдывать. Так, по крайней мере, будет честнее, чем теперь, когда законы ставят гражданам ловушку, глася, что поймавший прелюбодея может сделать с ним что угодно, а суд потом грозит приговором скорее потерпевшему, чем тому, кто попирая законы, позорит чужих жен» (Лисий. Оправдательная речь по делу об убийстве Эратосфена, 6–8, 24–27, 29–30, 35–36, 47–49).

Исходя из общего принципа, что целью брака является рождение детей, обеспечение государства новыми гражданами, греческие мыслители считали необходимым принудительно расторгать бездетные браки. Переводя эту идею на язык законов, Платон высказывается об этом весьма категорично: «Срок для рождения детей… пусть будет десятилетний, не более… Если же в продолжение этого времени у некоторых супругов не будет потомства, то они — ко взаимной пользе — расходятся, посоветовавшись сообща с родными…» (Платон. Законы, VI, 784 Ь).

В Спарте законодатель Ликург предусмотрел иное решение в тех ситуациях, когда муж был значительно старше жены и детей у них не было. В этом случае, заботясь об умножении числа граждан в своем отечестве, старый муж должен был выбрать порядочного, крепкого и красивого юношу и ввести его в свой дом, к своей жене, а родившегося у них ребенка признать своим. И наоборот — если кому-нибудь приходилась по сердцу чужая жена, плодовитая, способная родить много детей, то он мог, договорившись предварительно с ее мужем, войти к ней и жить с ней, как со своей (Ксенофонт. Лакедемонская полития, I, 9—10; Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Ликург, XV).

Конфликты между супругами имели разные причины, иногда развода добивался муж, а иногда — и жена. По мере того как женщины вновь обретали большую свободу распоряжаться домашним имуществом, а также другие права в семейной жизни, конфликты между супругами становились все острее.

Если к расторжению брака стремилась жена, она в письме на имя архонта излагала причины, по которым она хотела развестись с мужем. В том случае, когда муж не возражал против развода, жена могла оставить своего супруга без всякого судебного разбирательства и иных правовых формальностей. Если же при разводе возникали какие-либо имущественные споры (например, о возвращении приданого, разделе личной собственности и т. п.), дело, естественно, усложнялось. При несогласии мужа на расторжение брачных уз жена обращалась к архонту и дело передавалось в суд. Исход тяжбы зависел в немалой степени от того, насколько брачный договор предусматривал обстоятельства и последствия возможного развода и как он определял взаимные обязательства супругов в этом случае.

Если инициатива развода принадлежала мужу, события развивались быстрее и проще: муж отсылал свою жену вместе с приданым к ее отцу или опекуну, не приводя даже никаких мотивов. Этот акт расторжения брака так и назывался: «отсылание».

Играющий мальчик

Папирусные документы эпохи эллинизма дают немало примеров семейных конфликтов, приводивших к разрыву супружеских отношений. Вот перед нами жалоба некоего ткача Трифона, поданная местному стратегу Александру. В ней говорится: «Деметра, дочь Гераклида, была моей женой, и я обеспечивал ее всем, что подобало, как только мог. Она же не пожелала дальше жить со мной и в конце концов ушла, забрав с собою мои вещи, список которых я здесь прилагаю. Поэтому прошу: прикажи привести ее к себе, дабы ее постигло то, чего она заслужила, и дабы принудить ее вернуть мои вещи».

Иногда супруги расставались мирно, по взаимному согласию, как свидетельствует следующий договор между бывшими мужем и женой. Некий могильщик Сулид и его жена Сенпсаида объявляли о расторжении их брака и об отказе в будущем от каких-либо имущественных претензий друг к другу. Мужчина сохранял свадебные подарки, сделанные им когда-то своей невесте, а женщина забирала назад свое приданое, а также имущество, нажитое ею и составлявшее ее личную собственность. С этого момента их развод считался полным и окончательным, и каждый из них мог, если пожелает, вступить в новый брак по своему усмотрению.

Поскольку рождение детей было, как уже не раз говорилось, главной целью супружеского союза, греческие законодатели и философы обращали особое внимание на создание благоприятных условий для будущих матерей. «Новобрачные должны подумать о том, чтобы дать государству по мере сил самых прекрасных и наилучших детей. (…) Пусть же молодой супруг обратит внимание на свою жену и на деторождение. То же самое пусть делает и молодая супруга, в особенности в тот промежуток времени, когда дети у них еще не родились» (Платон. Законы, VI, 783 е). Самая необходимая обстановка для успешного развития плода — спокойствие. Платон продолжает: «…все беременные женщины… должны во время беременности особенно заботиться о том, чтобы не испытывать множества неистовых наслаждений, а равно и страданий; желательно, чтобы этот промежуток времени они прожили в радостном, безмятежном и кротком настроении» (Там же, VII, 792 е).

Это попечение о здоровье ребенка не шло дальше определенной психологической подготовки. Ни перед родами, ни во время родов женщины не находились под наблюдением врача. Греки считали вполне достаточным присутствие повивальной бабки или даже просто опытной в таких делах рабыни. В особенно тяжелые минуты родов все надежды возлагались на богиню Эйлетию, покровительницу рожениц, отождествляемую с Артемидой. К ней и обращали люди свои мольбы, прося ее отложить свой священный лук и явиться на помощь страдающей женщине, облегчить ее муки. Мольбы эти помогали, конечно, не всегда: при тех примитивных средствах, какие применяли древние акушерки, роды зачастую заканчивались трагически. Погибала мать, или дитя, или оба одновременно. Тогда и появлялись горькие надгробные надписи, вроде той, которую составил Гераклит Галикарнасский: «Вот — свежая могила. Еще не увяли листья венков на надгробной плите. Прочти надпись, о путник! Посмотри, чьи бедные кости прикрыл этот камень. „Прохожий, я — Артемиада. Книд — мое отечество, Меня взял в жены Эвфрон, и пришло время родов. Двумя детьми я была беременна; одно оставила отцу — будет ему опорой в старости; другое взяла с собой — на память о любимом муже“».

Авл Геллий (Аттические ночи, X, 2) передает рассказ Аристотеля о том, как некая женщина в Египте родила пятерых близнецов. При этом греческий философ, по словам Геллия, утверждал, что не слышал, будто когда-нибудь женщине удавалось произвести на свет одновременно больше пяти детей, да и это случалось очень редко. (В самом Риме, как сообщает Авл Геллий, только однажды родилось пятеро близнецов, однако мать не перенесла родов.) Можно лишь предполагать, что особенно сложные и тяжелые роды доставляли слишком много хлопот неопытным и не готовым к такого рода ситуациям случайным повитухам, так что новорожденные выживали далеко не всегда.

Появление на свет ребенка было для семьи событием торжественным, независимо даже от того, как отнесся к ребенку отец. Когда рождался мальчик, двери дома украшали оливковыми ветвями, а когда девочка — шерстяными нитями. Младенца купали в воде, в которую в Афинах вливали оливковое масло, а в Спарте — вино. Затем его заворачивали в пеленки и укладывали в колыбель, сплетенную из ивовых прутьев. Если отец решал признать ребенка и принять его в семью, то на пятый или на седьмой день после родов устраивали семейный праздник под названием «амфидромия» (обход кругом): отец поднимал ребенка с земли в знак признания и быстро обносил его вокруг домашнего очага. В это же время рассыпали зерна пшеницы, ячменя, а также горох и соль, чтобы снискать благоволение духов-покровителей и тем самым оберечь младенца от всех злых сил. Теперь его как нового члена семьи поручали опеке домашних богов.

Если же отец не признавал ребенка, его просто выкидывали прочь из дому, что было равносильно смертному приговору. Однако случалось и так, что кто-нибудь находил брошенного младенца, начинал о нем заботиться, воспитывать его. Некоторые ученые оспаривают существование у отцов такого права бросать своих же детей и тем обрекать их на смерть, и все же греки нередко стремились избавиться от ребенка, главным образом по соображениям экономическим. Каким бы бесчеловечным ни казался этот обычай, мы вынуждены принять факт детоубийства в Древней Греции как достоверный и вполне доказанный. Не вызывает сомнений, что в греческих государствах, прежде всего в Спарте, младенцев, родившихся слабыми или увечными, лишали жизни, опасаясь, что в дальнейшем они станут для государства не опорой, а тяжелым бременем. В Спарте участь ребенка определял не отец, как в Афинах и некоторых других полисах, а старейшины города. Сразу же после его появления на свет младенца представляли старейшинам, которые и решали, достаточно ли он здоров и крепок, чтобы его можно было воспитывать и готовить к гражданской жизни, или предпочтительнее сразу же его умертвить.

Вместе с тем зачастую греки стремились избавиться и от вполне здоровых детей, в особенности девочек. Это можно объяснить экономическими условиями, порождавшими тенденцию к саморегуляции численности населения. Общество само при помощи таких жестоких обычаев контролировало и регулировало демографические процессы. Число детей в семье ограничивалось обычно двумя, редко тремя, семьи же, где было две дочери, считались скорее исключениями. Причины этого понятны: женщины не могли выполнять те задачи, которые ожидали подрастающее поколение граждан греческих полисов. Женщины не охраняли границ государства, не исполняли сакральных функций, поддерживая культ предков, не представляли ценности как рабочая сила в хозяйстве. Аристотель пишет: «… должно поставить предел скорее для деторождения, нежели для собственности, так чтобы не рождалось детей сверх какого-либо определенного числа. Это число можно было бы определить, считаясь со всякого рода случайностями, например с тем, что некоторые из новорожденных умрут или некоторые браки окажутся бездетными. Если же оставить этот вопрос без внимания, что и бывает в большей части государств, то это неизбежно поведет к обеднению граждан, а бедность — источник возмущений и преступлений» (Аристотель. Политика, II, 3, 7, 1265 Ь). Из этих рассуждений Аристотеля явствует, что речь шла именно об имущественных вопросах: с увеличением числа детей пришлось бы еще больше дробить семейную собственность, граждане разорялись бы, а с ними и государство.

В IV в. до н. э. проблема перенаселения уже всерьез тревожила эллинов. Примерно на рубеже IV–III вв. до н. э. греки, как сообщает Полибий, решили впредь ограничиваться воспитанием одного, самое большее — двоих детей. Сам Полибий резко выступает против практики ограничения рождаемости и видит гораздо большую опасность в том, что страна со временем может совсем обезлюдеть. «… Всю Элладу, — пишет он, — постигло в наше время бесплодие женщин и вообще убыль населения, так что города обезлюдели, пошли неурожаи, хотя мы и не имели ни войн непрерывных, ни ужасов чумы…Если бы кто посоветовал нам обратиться к богам с вопросом, какие речи или действия могут сделать город наш многолюднее и счастливее, то разве подобный советчик не показался бы нам глупцом, ибо ведь причина бедствия очевидна, и устранение ее в нашей власти. Дело в том, что люди испортились, стали тщеславны, любостяжательны и изнежены, не хотят заключать браки, а если и женятся, то не хотят вскармливать прижитых детей…» (Полибий. Всеобщая история, XXXVII, 9).

На основе письменных источников подсчитано, что в IV в. до н. э. в 61 афинской семье было 87 сыновей и 44 дочери. В 228–220 гг. до н. э. в 79 греческих семьях, переселившихся в Милет в Малой Азии и получивших там права гражданства, было 118 сыновей и 28 дочерей, а среди семей в самом Милете в 32 было по одному ребенку, в 31 семье — по два. Греки заботились о том, чтобы в семье оставалось по возможности два сына — на случай смерти одного из них. О том, как беспощадны были древние к дочерям, свидетельствует письмо некоего грека Гилариона из Александрии, куда он отправился искать работу, к его жене Алиде (I в. до н. э.). Проявляя трогательное беспокойство о маленьком сыне Аполлинке, отец наказывает жене, ожидавшей в это время второго ребенка: «Если счастливо родишь и это будет мальчик — оставь его в живых, а если девочка — брось ее».

Ни религия, ни мораль, ни право не осуждали этой жестокой практики детоубийств. Люди, находившие брошенных младенцев и спасавшие им жизнь, также делали это не из сострадания, а из корыстного расчета: они воспитывали себе верного раба или рабыню, за которых в будущем можно было получить немалые деньги. Девочки чаще всего попадали таким путем в руки сводников и притонодержателей.

Греческие города-государства не боялись снижения численности населения даже в периоды крупных войн, ибо всегда имели возможность пополнить ряды своих граждан за счет выходцев из других, перенаселенных полисов. В связи с этим мы можем встретить в источниках частые упоминания о предоставлении прав гражданства иноземцам. Только царь Филипп V Македонский после битвы при Киноскефалах в Фессалии в 197 г. до н. э., опасаясь уменьшения своих военных сил в будущем, выступил против обычая бросать или убивать детей и всемерно поддерживал многодетные семьи.

Правовое положение подкидышей было в разных полисах весьма различным. На острове Лесбос брошенное и найденное чужим человеком дитя рассматривалось как свободнорожденное, так, как если бы мужчина, нашедший его, по обычаю «поднял» его с земли и тем самым признал своим и принял в семью. В Афинах человек, обнаруживший и выходивший подкидыша, был вправе обращаться с ним в дальнейшем и как со свободным, и как с рабом. При этом отец, некогда выбросивший ребенка, формально продолжал сохранять над ним отцовскую власть, а над сыном или дочерью раба — свои права господина и собственника. И в том, и в другом случае он мог со временем, вновь найдя брошенного ребенка, предъявить на него неоспоримые притязания и требовать его возвращения. В Спарте правовое положение брошенных детей вообще никак не определялось, ведь там заботились о воспитании только сильных, здоровых граждан, а потомство физически слабое было обречено на смерть. Здесь закон прямо принуждал родителей публично умертвлять «неудачного» ребенка. Здоровых же детей спартанцы не убивали и не бросали.

Если же отец признавал свое дитя и принимал его в семью — выражением чего и был торжественный обряд амфидромии, — то на десятый день жизни младенца ему наконец давали имя. Имена выбирали не из какого-нибудь установленного перечня распространенных, общепринятых имен, а по собственной прихоти, зачастую придумывая новые, подходящие к обстоятельствам, или же называли мальчика именем деда, а девочку — именем бабки. Обряд имянаречения также был событием торжественным, предусматривавшим приглашение многочисленных гостей; те вручали родителям подарки, поздравляя их с этим важным семейным праздником. Спустя год отец представлял сына своей фратрии (на филы и фратрии подразделялись тогда жители Афин), что было равносильно включению его в число полноправных граждан.

Ребенок — как мальчик, так и девочка — находился под опекой матери или няньки, в которой позднее юная девушка находила поверенную своих сердечных тайн и верную помощницу во всем, а со временем, выйдя замуж, забирала ее с собой в свой новый дом. Мальчики в возрасте семи лет переходили под опеку отца.

Не всегда матери сами выкармливали младенцев, часто они отдавали их кормилицам. В кормилицы, мамки поступали обычно обедневшие женщины из числа свободных или рабыни. В афинских семьях в кормилицы охотнее всего брали спартанок: те славились и отменным здоровьем, и искусными, хотя и суровыми методами воспитания. Детей выкармливали молоком, медом, а когда малышу уже можно было давать более твердую пищу, поступали так: кормилица или нянька брала в рот кусок и, разжевав его, кормила этой размельченной массой ребенка. Современная гигиена бесспорно выдвинула бы немало возражений против такой практики, но в древности она была весьма распространена.

Напротив, применявшийся в Элладе способ, как успокаивать и убаюкивать младенца, хорошо известен и признан правильным и в наши дни. Ребенка брали на руки и носили, укачивая: «И для тела, и для души младенцев возьмем за первоначало кормление грудью и движения, совершаемые по возможности в течение всей ночи и дня. Это полезно всем детям, а всего более самым младшим, — так, чтобы они постоянно жили, если это возможно, словно на море. Всячески надо стремиться именно так поступать с новорожденными. (…) В самом деле, когда матери хотят, чтобы дитя уснуло, а ему не спится, они применяют вовсе не покой, а, напротив, движение, все время укачивая дитя на руках. Они прибегают не к молчанию, а к какому-нибудь напеву, словно наигрывая детям на флейте» (Платон. Законы, VII, 790 с-е).

Греки хорошо понимали, как важно, хотя и нелегко было в воспитании маленьких детей сохранять меру, не прибегая к слишком суровым методам, но и не допуская, чтобы ребенок рос избалованным и изнеженным. «Изнеженность делает характер детей тяжелым, вспыльчивым и очень впечатлительным к мелочам; наоборот, чрезмерно грубое порабощение детей делает их приниженными, неблагородными, ненавидящими людей, так что в конце концов они становятся непригодными для совместной жизни» (Там же, VII, 791 d). К суровым методам воздействия, применявшимся матерями или няньками, относилось и запугивание ребенка фантастическими чудищами, готовыми вот-вот наброситься на непослушного маленького мальчика или девочку. В Греции таким страшилищем выступал «мормо» — упырь, вурдалак.

Мало-помалу кругозор ребенка становился шире, мир его представлений — богаче, и тогда в этот детский мир начинали входить сказки, игрушки, разные игры и развлечения. Малыши забавлялись погремушками и игрушками из терракоты, дерева или металла. Среди них были всякого рода зверюшки, кубики, волчки, приводимые в движение нажимом на рукоятку, куклы — также из терракоты или более дорогие: из слоновой кости; многие куклы могли даже двигать ручками и ножками. Была и миниатюрная кукольная мебель, колясочки. Так, в храме Геры в Олимпии была найдена кроватка для куклы, украшенная слоновой костью.

В письменных памятниках мы то и дело находим упоминания о подвижных фигурках, марионетках и иных движущихся игрушках, управляемых незаметно при помощи ниточек или цепочек. Например, Аристотель сравнивает движение животных с движениями марионеток, когда невидимые нити то натянуты, то ослаблены, или же с ходом детской коляски, при которой меньшее по размеру колесо является ведущим (см.: Аристотель. О движении животных, VII, 701b).

Дети постарше, преисполненные фантазии и богатых творческих замыслов, сами лепили себе игрушки из глины, воска или даже из хлебного мякиша. Они, кроме того, строили песочные дворцы, скакали на палочках, запрягали в коляски или маленькие повозки собак или коз, играли в жмурки (эта игра называлась у них почему-то «бронзовая муха»). Знали маленькие эллины и качели, и обручи, и воздушных змеев. Подражая старшим, они устраивали в своем кругу состязания по бегу и прыжкам, и, наконец, ничем не заменимой во все времена оставалась для мальчишек игра в мяч. В играх дети придумывали награды и наказания. Так, играя в мяч (эта игра называлась «басилинда»), дети присваивали выигравшему титул царя — «басилевс», проигравший же получал прозвище «осел». Мальчик, проигравший в беге, должен был какое-то время носить на закорках своего более удачливого соперника, а тот, чтобы усложнить игру, закрывал при этом проигравшему рукой глаза. Эта забава известна под названием «эфедрисм» (от «эфедридзо» — ехать у кого-нибудь на спине). В игре, называвшейся «хитринда», один из участников сидел на земле и должен был схватить кого-либо из своих товарищей, которые в это время приставали к нему и всячески его задевали; при этом мальчику, сидевшему в центре, не позволялось ни на минуту отрываться от земли или сходить со своего места.

Еще в III в. до н. э. Хрисипп, философ-стоик, указывал, что кормилицы и няньки обязаны опекать ребенка в течение трех лет, но уже и в этот период следует формировать его характер, прививать ему хорошие привычки и наклонности (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 1, 3).

Но еще задолго до Хрисиппа греки не только полностью отдавали себе отчет в том, что «ребенка гораздо труднее взять в руки, чем любое другое живое существо» (Платон. Законы, VII, 808 d), но и старались подойти к нему с пониманием его нужд и потребностей. «…По своему душевному складу трехлетние, четырехлетние, пятилетние и даже шестилетние дети нуждаются в забавах. Но надо избегать изнеженности, надо наказывать детей, однако так, чтобы не задеть их самолюбия…» (Там же, VII, 793 е). В идеальном государстве, созданном по проекту великого философа, должна была существовать особая система дошкольного воспитания, которую он описывает так:

«Все дети… от трех до шести лет пусть собираются в святилищах в местах поселения, так чтобы дети всех жителей были там вместе. Кормилицы должны смотреть, чтобы дети этого возраста были скромными и нераспущенными. Над самими же кормилицами и над всей этой детской стайкой будут поставлены двенадцать женщин — по одной на каждую стайку, чтобы следить за ее порядком… После того как дети достигнут шестилетнего возраста, они разделяются по полу. Мальчики проводят время с мальчиками, точно так же и девочки с девочками. Но и те, и другие должны обратиться к учению» (Там же, VII, 794 а-с).

 

В РИМСКОЙ СЕМЬЕ

Уже в древнейшие времена семья была в Риме прочной и сплоченной ячейкой общества, в которой безраздельно властвовал отец семейства — «патер фамилиас». Понятие семьи («фамилии») в римских правовых памятниках было иным, чем сегодня: в состав ее входили не только отец, мать, незамужние дочери, но и замужние, не переданные формально под власть мужа, наконец, сыновья, их жены и дети. Фамилия включала в себя и рабов и все домашнее имущество. В состав семьи, под власть отца попадали или путем рождения от законного брака и ритуального «принятия» ребенка в семью, или путем особого юридического акта, называвшегося «адопцио» (усыновление), причем усыновленный сохранял независимость в том, что касалось его правового статуса, или же, наконец, путем акта «аррогацио» — особая форма усыновления, при которой новый член семьи полностью переходил под власть отца семейства. Власть отца распространялась на всех членов фамилии.

Римская супружеская чета

В ранние времена отец обладал в отношении своих детей «правом жизни и смерти»: он определял судьбу всех, кто от него зависел; он мог собственного ребенка, рожденного им в законном супружестве, или признать своим и принять в семью, или же — как в Афинах — приказать умертвить его либо бросить без всякой помощи. Как и в Греции, брошенное дитя обычно погибало, если никто не находил его и не брал на воспитание. Со временем нравы в Риме смягчились, однако «право жизни и смерти» продолжало существовать вплоть до IV в. н. э. Но и после этого власть отца оставалась совершенно неограниченной там, где речь шла об имущественных отношениях. Даже достигнув совершеннолетия и женившись, сын не имел права владеть какой-либо недвижимой собственностью при жизни своего отца. Лишь после его смерти сын в силу завещания получал все его имущество по наследству. Правда, римские законы предусматривали одну возможность освободиться от власти отца еще при его жизни — посредством особого акта, называющегося «эманципацио». Вместе с тем совершение такого акта влекло за собой важные юридические последствия, связанные с лишением «освободившегося» сына всяких прав на то, чем владела его семья. И все же обычай эманципации, достаточно распространенный в Риме, был наглядным выражением ослабления и даже разложения исконных семейных уз, столь чтимых и незыблемых в первые столетия истории Вечного города. К эманципации побуждали самые разные обстоятельства: иногда сыновья стремились скорее обрести самостоятельность, иногда же отец сам «освобождал» одного или нескольких сыновей, дабы семейное имущество оставалось в руках только одного наследника. Зачастую это могло быть и формой наказания в отношении непокорного или почему-либо неугодного сына, ибо «освобождение» было до некоторой степени равносильно лишению наследства.

Девушки, выходя замуж, из-под власти отца поступали под власть тестя, если, конечно, заключение брака сопровождалось соответствующим юридическим актом «конвенцио ин манум». Что же касается рабов, то над ними отец семейства имел полную и ничем не ограниченную власть: он мог обращаться с ними, как со всяким имуществом, мог убить раба, продать или уступить, но мог и даровать ему свободу путем формального акта «манумиссио».

Мать семейства ведала всем домашним хозяйством и занималась воспитанием детей, пока они были маленькими. В I в. н. э. в своем труде о сельском хозяйстве Луций Юний Колумелла писал, что в Риме, как и в Греции, с древнейших времен сохранялся обычай: управление всем домом и ведение домашних дел составляло сферу деятельности матери, дабы отцы, оставив за собой хлопоты, связанные с делами государственными, могли отдыхать у домашнего очага. Колумелла добавляет, что женщины прилагали немалые старания, дабы хорошо налаженный домашний быт их мужей придавал еще больше блеска их государственной деятельности. Он подчеркивает также, что именно имущественные интересы считались тогда основой супружеской общности.

Вместе с тем следует помнить, что ни в Греции, ни в Риме женщина не имела гражданских прав и была формально отстранена от участия в государственных делах: ей не полагалось присутствовать на собраниях народа — комициях. Римляне полагали, будто сами природные свойства женщин, такие, как стыдливость, слабость, нестойкость и незнание дел, обсуждаемых публично, не позволяют их женам, сестрам и матерям заниматься политикой. Однако в сфере частной, семейной жизни римлянка пользовалась гораздо большей свободой, чем женщина классической Греции. Она не была обречена на затворничество в отведенной исключительно для нее половине дома, а проводила время в общих комнатах. Когда же люди входили в переднюю часть дома — в атрий, она встречала их там как полновластная хозяйка и мать семейства. Кроме того, она свободно появлялась в обществе, ездила в гости, бывала на торжественных приемах, о чем греческие женщины не смели и подумать. Зависимость женщины от отца или мужа ограничивалась, в сущности, сферой имущественных отношений: ни владеть недвижимостью, ни распоряжаться ею женщина не могла.

Однако со временем и здесь обычаи стали менее суровы. Женщины получили право выбирать себе опекуна в делах, связанных с имуществом, и даже самостоятельно распоряжаться своим приданым при помощи опытного и верного раба. И все же никакая женщина в Риме, хотя бы она и освободилась от опеки мужа и обрела независимость в том, что касалось ее правового положения, не могла иметь кого-либо «под своей властью» — это оставалось привилегией мужчин. Все большая независимость женщин и в материальном отношении, возможность иметь своего поверенного в имущественных делах заметно усиливали позиции жены в семье, авторитет же отца и мужа соответственно ослабевал. Эти перемены не остались незамеченными античной комедией, где отныне жалобы мужа, который «за приданое продал свою власть», становятся часто повторяющимся мотивом (например, у Плавта). Зато в отношении свободы личной жизни право и мораль в Риме по-прежнему были значительно более строги к женщине, чем к мужчине, и это также нашло свое выражение в комедии. Так, у Плавта рабыня, сочувствующая своей госпоже, которой муж изменяет, говорит:

Под тягостным живут законом женщины, И к ним несправедливей, чем к мужчинам, он. Привел ли муж любовницу, без ведома Жены, жена узнала — все сойдет ему! Жена тайком от мужа выйдет из дому — Для мужа это повод, чтоб расторгнуть брак. Жене хорошей муж один достаточен — И муж доволен должен быть одной женой. А будь мужьям такое ж наказание За то, что в дом привел к себе любовницу, (Как выгоняют женщин провинившихся), Мужчин, не женщин вдовых больше было бы!

Плавт. Купец, 817–829

И это не было лишь выдумкой насмешливого комедиографа. Некоторые римляне действительно не желали, чтобы их жены выходили из дому без их ведома. Публий Семпроний Соф, консул в 304 г. до н. э., даже разошелся со своей женой, узнав, что она отправилась в театр без его позволения.

Мужа для дочери выбирал отец — обычно по соглашению с отцом будущего зятя. Теоретически возрастной барьер для вступления в брак был очень низким: жениху должно было исполниться четырнадцать лет, невесте — двенадцать. Практически же нижняя граница брачного возраста обычно несколько отодвигалась и молодые люди обзаводились семьей позже, так как их еще ждали учение и военная служба. Зато девушки выходили замуж очень рано, как об этом свидетельствует одно из писем Плиния Младшего, в котором, оплакивая умершую дочь своего друга Фундана, он отмечает: «Ей не исполнилось еще и 14 лет… Она была просватана за редкого юношу, уже был назначен день свадьбы, мы были приглашены». Безутешный отец был вынужден истратить на ладан, мази и благовония для усопшей все деньги, выделенные им на одежды, жемчуга и драгоценности для невесты (Письма Плиния Младшего, V, 16, 2, 6–7).

До 445 г. до н. э. законный брак мог быть, по тогдашним представлениям, заключен только между детьми из семей патрициев. В 445 г. до н. э. трибун Канулей внес предложение, чтобы отныне можно было заключать браки по закону также между детьми патрициев и плебеев. Канулей подчеркивал, что существовавшие ограничения были несправедливы и обидны для римского народа:

«Или может быть еще какое-нибудь большее или более чувствительное унижение, — говорил народный трибун, — чем считать недостойною брака часть сообщества граждан, точно она несет с собой заразу? Не значит ли это терпеть изгнание, оставаясь жить за одними и теми же стенами, не значит ли это терпеть ссылку? Они (патриции. — Прим. пер.) боятся родства с нами, боятся сближения, опасаются смешения крови! (…) Разве вы не могли сохранить свою знатность в чистоте при помощи мер частных, т. е. не женясь на дочерях плебеев и не позволяя своим дочерям и сестрам выходить замуж не за патрициев? Ни один плебей не причинил бы насилия девушке-патрицианке: эта постыдная прихоть свойственна самим патрициям. Никто и никого не принудил бы заключить брачный договор против его воли. Но запрещать по закону и делать невозможными брачные узы между патрициями и плебеями — вот что собственно оскорбляет плебеев. Ведь почему же вы не условливаетесь насчет того, чтобы браки не заключались между богатыми и бедными? То, что всегда и везде было делом личных соображений — выход замуж той или иной женщины в подходящую для нее семью и женитьба мужчины на девушке из семейства, с которым он вступил в соглашение, — эту-то свободу выбора вы связываете оковами в высшей степени деспотического закона, которым вы хотите разъединить сообщество граждан, сделать из одного государства два. (…) В том, что мы ищем брака с вами, нет ничего, кроме желания считаться людьми, считаться гражданами…» (Ливий. От основания города, IV, 4, 6).

Римское право признавало две формы заключения брачного союза. В соответствии с одной из них молодая женщина переходила из-под власти отца или заменявшего его опекуна под власть мужа, и ее, по обычаю «конвенцио ин манум», принимали в семью ее супруга. В ином случае брак заключался без перехода жены под власть мужа — «сине конвенционе ин манум»: став уже замужней женщиной, она по-прежнему оставалась под властью своего отца, сохраняла связь со своей семьей и право на наследство. Основой такого супружеского союза было просто обоюдное согласие на совместное проживание в качестве мужа и жены. Расторжение такого союза не требовало особых юридических процедур, какие были необходимы в том случае, когда разводились супруги, вступившие в свое время в брак на основе перехода жены под власть своего мужа.

Существовали, кроме того, три различные правовые, точнее религиозно-правовые, формы, в которых мог быть совершен обряд бракосочетания с переходом жены «ин манум» мужа:

1. «Коемпцио» (буквально: купля): девушка переходила из-под власти отца под власть мужа путем своего рода символической «продажи» невесты ее будущему супругу. Этот своеобразный обряд был обставлен всеми атрибутами обычной торговой сделки: требовалось присутствие пяти свидетелей — совершеннолетних и полноправных граждан — и должностного лица, которое, как и при заключении иных договоров и торговых соглашений, должно было держать в руках весы (Гай. Институции, I, 108). Девушке, однако, полагалось выразить свое согласие на то, чтобы ее «продали», иначе соглашение не имело силы. С течением времени эта форма заключения брака применялась все реже, последние сведения о ней относятся к эпохе Тиберия.

2. «Узус» (буквально: использование): обычно-правовой основой брака, заключенного з такой форме и с переходом женщины под власть мужа, было совместное проживание ее со своим супругом в его доме в течение целого года, причем важно было, чтобы она ни разу не провела трех ночей подряд вне дома мужа. Если условие соблюдалось, муж обретал над ней всю полноту супружеской власти на основе права «пользования» тем, что давно уже находится в его распоряжении. Если же жена не хотела переходить под власть мужа, она намеренно искала возможности провести три ночи подряд где-нибудь вне дома мужа — в этом случае притязания ее супруга лишались законной силы. Эту форму брака практиковали главным образом в ту далекую эпоху, когда семьи патрициев и плебеев еще не могли на законном основании вступать между собой в родственные связи и необходимо было найти обычно-правовую форму, позволяющую заключать подобные неравные браки. После 445 г. до н. э., когда закон Канулея сделал браки между патрициями и плебеями юридически правомочными, узус как форма установления супружеских правоотношений оказался уже пережитком. Римский юрист Гай (И в. н. э.) говорит, что обычай этот вышел из употребления отчасти потому, что люди сами от него отвыкли, отчасти же потому, что этому способствовало принятие новых законов (Гай. Институции, I, 108).

3. «Конфарреацио» (буквально: совершение обряда с полбенным хлебом): наиболее торжественная и официальная форма бракосочетания, практиковавшаяся римлянами чаще всего и все более вытеснявшая собой две другие. Помимо правовых основ заключение брака в форме конфарреации имело и религиозный, сакральный характер. Об этом говорит и само название, связанное с обрядом принесения в жертву Юпитеру — покровителю хлеба и зерновых вообще — полбенной лепешки или пирога, которым обносили также новобрачных и гостей. На торжествах должны были присутствовать два высших жреца или же десять других свидетелей, состояла же конфарреация в совершении различных обрядов и произнесении определенных словесных формул. Поскольку две другие формы заключения браков не имели сакрального характера, то в дальнейшем высшие жреческие должности были доступны только детям, рожденным супругами, которые сочетались браком в форме конфарреации.

Независимо от того, какую форму бракосочетания предпочитали семьи, желавшие породниться друг с другом, в Риме, как и в Греции, свадьбе предшествовало обручение. Но между порядками в Риме и в Элладе было и существенное различие, которое подтверждает, что женщины пользовались в Риме гораздо большей свободой. Если в Греции согласие на брак и брачное обещание давал от имени девушки ее отец или опекун, то в Риме молодые сами, сознательно принимая решение, публично приносили взаимные брачные обеты. Каждый из них на вопрос, обещает ли он (или она) вступить в брак, отвечал: «Обещаю». После совершения всех необходимых формальностей жених и невеста считались «нареченными», помолвленными. Нареченный жених вручал будущей жене монету как символ заключенного между их родителями свадебного договора или железное кольцо, которое невеста носила на безымянном пальце левой руки.

Формальности, связанные с обручением, совершались в первой половине дня, а к вечеру устраивали пир для друзей обеих семей, и гости подносили молодым спонсалии — подарки на обручение. Расторжение договора, заключенного при обручении родителями жениха и невесты, влекло за собой уплату особой пени виновной стороной, решившей отказаться от своих обязательств.

Так как свадебные обряды в Риме были тесно связаны с культом богов — покровителей земли и ее плодов, то большое значение имел выбор сроков, в которые следовало справлять свадьбы. Римляне старались выбирать дни, считавшиеся, по местным поверьям, особенно благоприятными и счастливыми. Самым удачным временем для вступления в брак казалась жителям Италии вторая половина июня, а также период сбора урожая, когда божества, опекающие земледельцев, особенно благожелательны и добры к людям, одаряя их щедрыми плодами земли.

В канун свадьбы невеста приносила в жертву богам свои детские игрушки и носившиеся ею до той поры одежды — точно так же, как мы помним, поступали и греческие девушки. В торжественный день молодой римлянке полагалось быть в строго определенном наряде: простая длинная туника прямого покроя и гладкая белая тога, не отделанная пурпурной каймой и лишенная каких-либо иных украшений. Тога должна была быть стянута поясом, завязанным специальным узлом, называвшимся «узел Геркулеса». Лицо невесты прикрывала короткая фата, поэтому новобрачную в Риме называли «нупта», т. е. укрытая, заслоненная, закутанная в покрывало; фата была красно-золотого или шафранового цвета. Свадебный наряд невесты дополняла особая прическа, которая в обычное время была обязательна только для весталок. Называлась она «шесть прядей»: специальным острым гребнем в форме копья волосы разделяли на шесть прядей, затем в каждую из них вплетали шерстяные нити и укладывали пряди под свадебный венок из цветов, собранных самой невестой и ее подругами (Плутарх. Римские вопросы, 87).

Наряд жениха не отличался от его повседневной одежды — для римлянина тога была достаточно почетным и торжественным одеянием. Со временем утвердился обычай украшать и голову мужчины миртовым или лавровым венком.

Никакое торжество, будь то государственное или частное, не могло состояться в Риме без гаданий и жертвоприношений богам, имевшим отношение к характеру того или иного торжества. Поэтому и свадебные празднества начинались с гаданий — ауспиций, после чего приносили жертвы, но не домашним и семейным божествам, как в Греции, а богам земли и плодородия — богиням Теллюс и Церере, дарующим щедрые урожаи. Позднее несомненно под влиянием греческих обычаев и отождествления римской Юноны с Герой в числе божественных покровителей семьи и домашнего очага оказалась и богиня Юнона. Связь же между свадебными обрядами и культом древнеиталийских земледельческих богов со временем изгладилась из памяти римлян.

Ту роль, какую на свадебных торжествах в Греции исполняла мать невесты, римские обычаи отвели пронубе — своего рода распорядительнице на свадьбе. Не всякой женщине можно было доверить эти почетные обязанности: женщина, избираемая распорядительницей, должна была пользоваться всеобщим уважением, хорошей репутацией и быть «одномужней», т. е. всю жизнь сохранять верность одному супругу. Она-то и вводила наряженную невесту в зал для гостей, помогала ей при гаданиях, касавшихся будущего новой семьи, и именно она, а не отец невесты, как в Греции, торжественно передавала ее нареченному жениху, соединяя их правые руки в знак взаимной верности. Если гадания оказывались благоприятными, новобрачная сама совершала жертвоприношения, принимая на себя тем самым роль жрицы домашнего очага в доме ее мужа. Иногда молодые усаживались в специальные кресла, поставленные рядом и покрытые шкурой жертвенного животного, а потом обходили вокруг домашнего алтаря; впереди несли корзину с предметами культа. Когда все необходимые религиозные обряды подходили к концу, начинался свадебный пир — первоначально в доме родителей невесты, позднее — в доме самих молодоженов.

После пиршества в доме родителей наступала вторая торжественная часть праздника — «дедукцио», проводы новобрачной в дом ее мужа. Традиция, обычаи требовали от невесты, чтобы она сопротивлялась, вырывалась, плакала. Лишь пронуба — распорядительница на свадьбе клала конец «упорству» девушки, уводя ее из объятий матери и передавая супругу. Пышное шествие открывал мальчик, который нес факел из прутьев терновника. И здесь, как и при исполнении других сакральных функций, это должен был быть мальчик «счастливый», т. е. такой, чьи отец и мать были живы. За ним шла новобрачная, ее вели два других мальчика, также не сироты; за ними несли символы домашнего труда: кудель и веретено с основой. Далее шествовали близкие родственники, друзья, знакомые и незнакомые. Сопровождали кортеж флейтисты и певцы, звучали свадебные песни и всевозможные язвительные и просто шуточные куплеты, немало веселившие приглашенных. По пути участников процессии осыпали орехами, что напоминало греческий обычай катахисма. На пороге дома новобрачную ждал ее муж, встречавший ее ритуальным приветствием. На это она отвечала принятой формулой: «Где ты — Гай, там я — Гайя». По представлениям древних, в этой формуле выражалась идея неразделимости супругов, отца и матери семейства (Плутарх. Римские вопросы, 30). Имя «Гайя» вошло в ритуальную формулу в память о жене римского царя Тарквиния Древнего Гайе Цецилии, считавшейся образцом добродетельной супруги.

Обменявшись с молодым супругом положенными приветствиями, новобрачная смазывала двери дома, куда она входила как будущая мать семейства, жиром кабана — животного, посвященного Церере, или волка, который считался жертвенным животным Марса, и украшала дверной проем цветными лентами. Действия эти должны были обеспечить молодой семье и ее дому благосклонность богов-покровителей; возможно также, что тем самым жена принимала на себя обязанности хозяйки дома. Как в Греции, так и в Риме невеста сама не переступала порога дома: ее переносили на руках сопровождавшие ее мальчики, а пронуба следила, чтобы она даже не задела ногой порога. Наиболее вероятное объяснение этого обычая в том, что, переступая через порог, молодая девушка могла споткнуться, что у римлян считалось очень дурным предзнаменованием. Поэтому и случайно коснуться ногой порога значило теперь для новобрачной навлечь на себя опасность. Чтобы сильнее подчеркнуть неразрывную связь обоих супругов, муж встречал жену у входа в дом «водой и огнем». В чем состояла эта церемония, как она выглядела, мы, к сожалению, не знаем, но сами эти символы растолковать нетрудно: огонь обозначал домашний очаг, хранителем которого призвана была стать мать семейства, а вода была символом очищения.

Наконец пронуба вводила молодую жену в атрий ее будущего дома, где стояло супружеское ложе, находившееся под опекой божественного гения — покровителя семьи; к нему и обращала новобрачная свои моления даровать ей защиту и помощь, здоровое и благополучное потомство.

На следующий день гости собирались вновь, уже в доме молодоженов, на еще одну небольшую пирушку после большого пира. В присутствии собравшихся жена совершала жертвоприношение на домашнем алтаре, принимала гостей и даже усаживалась за прялку, дабы показать, что она уже приступила к обязанностям хозяйки дома. Несомненно, были и другие местные обычаи, которые, однако, не всегда соблюдались. Известно, например, что, отправляясь в дом мужа, новобрачная должна была иметь при себе три медные монеты: звоном одной из них она в пути могла заручиться помощью богов тех мест, другую отдавала мужу — вероятно, как символ древнего обычая «купли» жены, а третью монету приносила в жертву домашним богам — ларам.

Все эти торжественные обряды совершались тогда, когда девушка выходила замуж в первый раз. Если же во второй брак вступала вдова или женщина разведенная, дело ограничивалось принесением взаимного брачного обета. Часто этот акт происходил даже без свидетелей и без приглашенных на свадьбу гостей.

Описанные выше религиозные и правовые обычаи сохранялись в Риме в течение долгих столетий. В эпоху империи нравы стали менее строгими, и многие древние обычаи постепенно забывались. Отцы уже не навязывали своей воли дочерям-невестам, а замужние женщины могли сами распоряжаться своим имуществом и даже составлять завещания без участия юридического опекуна.

Различия в положении женщин в Греции и в Риме проявлялись и в сфере общественной жизни. Если в комедии Аристофана Лисистрата созывает женщин на собрание, чтобы они выразили свой протест против войны, то эта сцена есть, разумеется, плод воображения комедиографа, а не отражение реальных порядков в греческих городах. Напротив, в Риме, как и повсюду в Италии, женщины могли иметь свои объединения, своего рода клубы, о чем свидетельствуют, в частности, сохранившиеся надписи. Так, в Тускуле существовало особое общество, куда входили местные женщины и девушки, а в Медиолане (ныне Милан) юные девушки справили в честь своей покойной подруги, принадлежавшей к их объединению, поминальные торжества — паренталии. В самом Риме было хорошо известно и признано в законном порядке общество замужних женщин — «конвентус матронарум», резиденция которого находилась на Квиринале, а в последние столетия Римской империи — на форуме Траяна. Члены этого общества посещали собрания, на которых обсуждались подчас весьма важные дела, касавшиеся даже общего положения в государстве: например, решение римских женщин отдать свои золотые украшения и иные драгоценности в казну во время войны Рима с жителями города Вейи (396 г. до н. э.) было принято, очевидно, как раз на одном из таких собраний.

В эпоху империи, когда и мужчины — римские граждане, по существу, уже перестали участвовать в управлении государством, изменился и характер деятельности женской организации. Император Гелиогабал в начале III в. н. э. переименовал ее в «малый сенат», проблемы же, которыми должны были теперь заниматься женщины, были очень далеки от тех, что привлекали к себе внимание женщин времен Римской республики. Это были исключительно личные или имущественные дела либо дела, касавшиеся различных общественных привилегий женщин в зависимости от их социального положения. Римские матроны решали, кто кому обязан первой поклониться и поздороваться, кто кому должен уступать дорогу при встрече, кто какими типами повозок имеет право пользоваться и кому принадлежит привилегия передвигаться по городу на носилках. В период существования республики право на носилки, как мы помним, строго регламентировалось законами, но при императорах эта важная привилегия стала широко доступна замужним женщинам старше сорока лет. На своих собраниях женщины обдумывали также, в какой одежде полагается выходить на улицу или как добиться признания за ними привилегии на ношение обуви, отделанной золотом и драгоценными камнями.

Хотя и во времена республики законы отстраняли женщин от участия в делах государства, матери, жены и сестры римских граждан все же хорошо ориентировались в политике, о многом узнавали от своих мужей или отцов, и известны случаи, когда они даже помогали своим родным или знакомым, вмешиваясь в государственные дела — иногда с самыми благими намерениями, а иногда и действуя во вред Римской республике. В самом деле, мы знаем, как активно втягивал женщин в свои политические замыслы Катилина, рассчитывая использовать их при осуществлении своих заговорщицких планов. В письмах Цицерона содержится великое множество упоминаний о том, как римским политическим деятелям приходилось считаться с вмешательством в государственные дела женщин, связанных с влиятельными людьми, и даже нередко прибегать к помощи этих энергичных и решительных римских матрон. «Узнав, что твой брат, — пишет он Цецилию Метеллу Целеру, — задумал и готовится обратить всю свою власть трибуна на мою погибель, я вступил в переговоры с твоей женой Клавдией и вашей сестрой Муцией, приязнь которой ко мне… я давно усмотрел во многом, — о том, чтобы они удержали его от нанесения мне этой обиды» (Письма Марка Туллия Цицерона, XIV, 6).

Часто нарушения брачных обещаний, разводы и повторные браки бывали связаны с политической деятельностью, расчетами римских граждан на успешную государственную карьеру. Использовал эти «семейные» средства и великий Цезарь. Плутарх не скрывает, чему был обязан будущий диктатор Рима своим быстрым продвижением к высшей власти. «Чтобы еще свободнее использовать в своих целях могущество Помпея, Цезарь выдал за него свою дочь Юлию, хотя она и была уже помолвлена с Сервилием Цепионом, последнему же он обещал дочь Помпея, которая также не была свободна, ибо была обручена с Фавстом, сыном Суллы. Немного позже сам Цезарь женился на Кальпурнии, дочери Пизона, которого он провел в консулы на следующий год. Это вызвало сильное негодование Катона (Младшего. — Прим. пер.), заявлявшего, что нет сил терпеть этих людей, которые брачными союзами добывают себе высшую власть в государстве и с помощью женщин передают друг другу войска, провинции и должности» (Плутарх. Цезарь, XIV).

И в эпоху империи бывало немало примеров, когда высокое положение в государстве обретали люди, которым покровительствовали влиятельные женщины. Так, некий грек из окружения Нерона Гессий Флор был назначен прокуратором Иудеи благодаря дружбе своей жены с императрицей Поппеей Сабиной. Другой, не известный нам по имени житель Рима получил доступ в сенаторское сословие, так как за него усердно хлопотала влиятельная весталка Кампия Северина: об этом говорит статуя, которую воздвиг жрице Весты ее признательный подопечный.

Отзывчивые, готовые хлопотать за других и даже жертвовать собой ради тех, кто им дорог, римлянки времен республики способны были и энергично защищать свои права и привилегии. Легко общаясь между собой, завязывая приятельские связи, римские женщины могли в случае необходимости выступить как сплоченная общественная сила. Больше всего мы знаем о выступлении римских матрон после 2-й Пунической войны — это событие подробно изложено в «Римской истории от основания города» Тита Ливия. В 215 г. до н. э., когда война еще шла и положение Рима было весьма затруднительным, был принят закон, по которому во имя сосредоточения всех сил и средств в государстве на ведении войны ограничивались права женщин в сфере их личной жизни. Им не разрешалось иметь для украшений больше чем пол-унции золота, запрещалось носить одежды из крашеных тканей, пользоваться повозками в пределах городской территории и т. п. Хорошо понимая, с какими трудностями сталкивалась тогда их родина, римлянки подчинились строгому закону. Когда же война окончилась победой Рима, а закон 215 г. до н. э. продолжал оставаться в силе, женщины поднялись на борьбу с властями, добиваясь восстановления прежнего положения вещей. Ливий описывает в деталях различные перипетии этой борьбы в 195 г. до н. э., приводя даже обширные речи как тех, кто выступал за сохранение закона против расточительства, так и тех, кто решительно требовал его отмены:

«Ни одну из матрон не могли удержать дома ни чей-либо авторитет, ни чувство приличия, ни власть мужа; они занимали все улицы города и входы на форум и умоляли шедших туда мужей… позволить и женщинам вернуть себе прежние украшения. Толпа женщин росла с каждым днем; они приходили даже из других городов и торговых мест. Женщины осмеливались уже обращаться к консулам, преторам и другим должностным лицам и упрашивать их. Но совершенно неумолимым оказался консул Марк Порций Катон, так говоривший в пользу оспаривавшегося закона:

„Если бы каждый из нас, сограждане, взял себе за правило поддерживать свое право и высокое значение мужа по отношению к матери семейства, то меньше было бы нам хлопот со всеми женщинами; а теперь свобода наша, потерпев поражение дома от женского своеволия, и здесь, на форуме, попирается и втаптывается в грязь, и так как мы не могли справиться каждый с одной только женой, теперь трепещем перед всеми женщинами вместе (…)

Не без краски стыда в лице недавно пробирался я на форум среди толпы женщин. Если бы чувство уважения к высокому положению и целомудрию скорее некоторых матрон, чем всех их, не удержало меня, чтобы не казалось, будто они получили порицание от консула, то я бы сказал: „Что это за обычай выбегать на публичное место, толпиться по улицам и обращаться к чужим мужьям? Разве каждая из вас не могла просить о том же самом своего мужа дома? Или вы любезнее на улице, чем дома, и притом с посторонними мужчинами больше, чем со своими мужьями? Впрочем, и дома вам было бы неприлично заботиться о том, какие законы здесь предлагаются или отменяются, если бы чувство стыда сдерживало матрон в границах принадлежащего им права“.

Наши предки постановили, чтобы ни одно дело, даже частное, женщины не вели без одобрения своего опекуна, чтобы они были во власти родителей, братьев, мужей; …мы же позволяем им браться уже за государственные дела, врываться на форум, на народные собрания. (…) Дайте волю слабому существу или неукротимому животному и надейтесь, что они сами положат предел своей вольности. (…) Женщины желают во всем свободы, или, лучше сказать, своеволия, если мы хотим говорить правду. (…)

Пересмотрите все законы, касающиеся женщин, которыми наши предки ограничили их вольность и подчинили их мужьям; однако, хотя они и связаны всеми этими законами, вы едва можете сдерживать их. И теперь неужели вы думаете, что с женщинами легче будет справиться, если вы позволите им нападать на отдельные постановления, силой добиваться прав и равняться, наконец, с мужами? Как только они сделаются равными, они тотчас станут выше нас. (…)

При всем том я готов выслушать причину, по которой матроны в смятении прибежали в публичное место и едва не врываются на форум… „Чтобы блистать нам золотом и пурпуром, — говорят они, — чтобы разъезжать по городу в колесницах в праздники и в будни, как бы в знак триумфа над побежденным и отмененным законом…; чтобы не было никакого предела расточительности и роскоши“ …Неужели вы, граждане, хотите вызвать между своими женами такое соревнование, чтобы богатые стремились к приобретению того, чего никакая другая приобрести не сможет, а бедные выбивались из сил, чтобы не навлекать на себя презрения за свою бедность? Поистине, они начнут стыдиться того, чего не нужно, и перестанут стыдиться того, чего должно стыдиться. Что она сможет, то жена будет приобретать на свои средства, а чего не в состоянии будет купить, о том станет просить мужа. Несчастный муж и тот, который уступит просьбам жены, и тот, который не уступит, а затем увидит, как другой дает то, чего он сам не дал. Теперь уже они просят чужих мужей… и у некоторых добиваются просимого. Тебя легко умолить во всем, что касается тебя, твоих дел и детей твоих, и потому, как только закон перестанет ставить предел расточительности твоей жены, ты сам никогда его не положишь“» (Ливий. От основания города, XXXIV, 1–4).

Так говорил строгий Катон. Но и женщины имели своих защитников и ораторов. Народный трибун Луций Валерий выступил против обидного для римских матрон закона, отметив, какие огромные жертвы понесли женщины во время войны и как охотно помогли они государству, отказавшись от дорогих нарядов и украшений. Теперь женщин следовало вознаградить. «Мы, мужи, будем наряжаться в пурпур… при занятии государственных должностей и жреческих мест; дети наши будут одеваться в тоги, окаймленные пурпуром;…неужели только женщинам запретим мы ношение пурпура?» Речь Валерия еще больше воодушевила римских женщин, и они, окружив дома должностных лиц, наконец, добились победы (Там же, XXXIV, 7–8).

В эпоху империи, отмеченную большей свободой нравов и разложением древних обычаев, права и возможности женщин в Риме значительно расширились. Жизнь женщин стала излюбленной темой для сатириков, да и многие другие писатели с беспокойством наблюдали, как распространяются в римском обществе легкомыслие, распущенность, разврат, причем средоточием многих зол выступали в глазах римлян двор и семья самого императора. Резко очерченную, впечатляющую картину нравов, не уступающую по силе выразительности лучшим сатирам Ювенала, рисует в одном из своих писем к Луцилию Сенека: «Величайший врач (Гиппократ. — Прим. пер.)…говорил, что у женщин не выпадают волосы и не болят ноги. Но вот они и волосы теряют, и ноги у них больные. Изменилась не природа женщин, а жизнь: уравнявшись с мужчинами распущенностью, они уравнялись с ними и болезнями. Женщины и полуночничают, и пьют столько же, состязаясь с мужчинами в количестве… вина, так же изрыгают из утробы проглоченное насильно… и так же грызут снег, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок. И в похоти они не уступают другому полу:…придумали такой извращенный род распутства, что сами спят с мужчинами, как мужчины.

Что же удивительного, если величайший врач, лучший знаток природы, оказался лжецом и есть столько плешивых и подагрических женщин? Из-за таких пороков они потеряли преимущества своего пола и, перестав быть женщинами, приговорили себя к мужским болезням» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, XCV, 20–21).

Не приходится удивляться и тому, что с ростом психологической, нравственной и имущественной независимости женщин все более частым явлением становились разводы. Совершенно иначе обстояло дело в первые века римской истории, когда до расторжения супружеских уз доходило лишь в исключительнейших ситуациях. По преданию, первый развод в Риме имел место в 231 г. до н. э. В течение пятисот лет после основания Вечного города там не испытывали необходимости в каких-либо правовых мерах для обеспечения имущественного положения супругов на случай развода, так как разводов вообще не было. Затем, однако, некий Спурий Карвилий по прозвищу Руга, человек знатного происхождения, впервые расторг брачный союз, поскольку его жена не могла иметь детей. В городе говорили, что этот Спурий Карвилий нежно любил жену и ценил ее за добрый нрав и другие достоинства, но верность клятве ставил выше любви, а поклялся он в том, что обеспечит себе потомство. Так во всяком случае рассказывает об этом Авл Геллий (Аттические ночи, IV, 3, 1–2).

То, что Авл Геллий называет первым разводом в истории Рима, было, по-видимому, первым расторжением брака по «вине» жены с соблюдением всех правовых формальностей. Нет сомнений, что семьи в Риме распадались и намного раньше, и если в «Законах XII таблиц» (середина V в. до н. э.) предусмотрена особая формула, посредством которой муж мог потребовать от жены отдать ему ключи, то в этом можно видеть, вероятно, следы обычно-правовой практики, имевшей место в ранние времена в случае, когда супруги расходились.

Римское право различало две формы разводов: «репудиум» — расторжение брака по инициативе одной из сторон, и «диворциум» — развод по взаимному согласию обоих супругов. Браки, заключенные в формах «коемпцио» или «узус», расторгались без особых трудностей: как и в Греции, муж мог просто отослать жену в дом ее родителей или опекунов, вернув ей ее личную собственность. Выражением этого акта была формула: «Бери свои вещи и иди прочь». Если же бракосочетание совершалось в форме конфарреации, то осуществить развод было куда сложнее. Как заключение такого брака, так и его расторжение сопровождалось многочисленными правовыми формальностями. Первоначально законной причиной развода считались только измена жены или ее неповиновение мужу. В III в. до н. э. поводами к разводу помимо супружеской неверности жены были признаны и некоторые другие обстоятельства, однако муж должен был убедительно доказать виновность жены и обвинения его тщательно рассматривались на семейном совете. Гражданин, который, не приведя серьезных и обоснованных мотивов и не созвав семейный совет, отсылал свою жену, подлежал всеобщему осуждению, и мог быть даже вычеркнут из списка сенаторов.

Впрочем, уже во II в. до н. э. от этих принципов отошли, а законными поводами к разводу стали считаться любые мелочи. Например, муж был вправе обвинить жену и отказаться от нее только за то, что она вышла на улицу с открытым лицом. Могло ли быть поводом к расторжению брака «несходство характеров», психологическая несовместимость супругов, юридические памятники не говорят, но в жизни такое безусловно случалось. Вспомним хотя бы переданный Плутархом анекдот о некоем римлянине, которого упрекали в том, что он разошелся с женой, исполненной всяческих достоинств, красивой и богатой. Осыпаемый упреками, он вытянул ногу, на которой красовался изящный башмак, и ответил: «Ведь и обувь эта — новая и хорошо смотрится, а никто не знает, где она мне жмет» (Плутарх. Наставления супругам, 22).

В последний период существования республики разводы стали в Риме явлением повсеместным и очень частым, и сами женщины не сопротивлялись этому, добившись некоторого правового обеспечения своих имущественных интересов в случае расторжения брачных уз. Очевидно, все реже отправлялись поссорившиеся супруги в храм богини Юноны Мужеумиротворяющей на Палатинском холме. Юнона, считавшаяся хранительницей мира и спокойствия в семье, и в самом деле могла помочь разрешить конфликт между супругами: придя в храм, муж и жена по очереди высказывали богине свои претензии друг к другу и, дав тем самым выход своему гневу и раздражению, возвращались домой примиренные.

Однако и Юнона Мужеумиротворяющая оказывалась бессильна, когда в игру вступали куда более важные интересы и страсти. Римляне все охотнее меняли жен и мужей ради обогащения или политической карьеры. Не одному из них женитьба позволила поправить свое материальное положение или обрести сильных и влиятельных сторонников в политической борьбе. Примером этого может служить хотя бы биография Цицерона, который после 37 лет совместной жизни с Теренцией развелся с ней, чтобы жениться на двадцатилетней Публилии и таким образом уберечься от разорения: как юридический опекун своей молодой невесты он хорошо ориентировался в ее имущественных делах и мог рассчитывать на большую выгоду.

Разрыв с традицией, новые обычаи и законы привели к тому, что и женщины получили более широкие возможности сами решать свою судьбу. Если жена хотела оставить мужа, то для этого ей достаточно было найти поддержку у своих родителей или опекунов, а если жена не имела близких родственников и была юридически самостоятельна, то она могла и сама осуществить необходимые правовые формальности. Разводы по инициативе жены происходили в Риме все чаще — недаром Сенека замечает, что есть женщины, которые измеряют прожитые годы не по числу сменившихся консулов, а по числу своих мужей.

Бывало, что женщина, хорошо осведомленная о имущественных делах своего супруга, предвидя его возможное разорение, торопилась развестись с ним, чтобы спасти свою личную собственность. Подобная ситуация была нередкой, особенно в тех семьях, где муж участвовал в политической жизни, занимал какие-либо высшие должности, что требовало больших расходов и со временем могло подорвать благосостояние семьи. Так, Марциал высмеивает некую римскую матрону, решившую бросить мужа, как только он стал претором: ведь это повлечет за собой громадные издержки:

В нынешнем ты январе, Прокулейя, старого мужа Хочешь покинуть, себе взяв состоянье свое. Что же случилось, скажи? В чем причина внезапного горя? Не отвечаешь ты мне? Знаю, он претором стал, И обошелся б его мегалезский пурпур в сто тысяч, Как ни скупилась бы ты на устроение игр; Тысяч бы двадцать еще пришлось и на праздник народный. Тут не развод, я скажу, тут, Прокулейя, корысть.

Марциал. Эпиграммы, X, 41

Уже в эпоху принципата Августа добиться расторжения брака не составляло большого труда, ведь Октавиан Август с разводами не боролся, а заботился только о поддержании семейного уклада в целом, имея в виду устойчивый прирост населения. Этим объясняется принятие законов, предписывавших женщинам оставаться в браке с 20 до 50 лет, а мужчинам — с 25 до 60. Законы предусматривали также возможность разводов, обязывая разведенных супругов вступать в новые законные браки. При этом назначался даже срок, в течение которого женщина должна была вновь выйти замуж, а именно: от шести месяцев до двух лет, считая со дня развода.

Новых мужей гораздо легче было найти женщинам старым, поскольку кандидаты в мужья часто мечтали о будущем завещании и о том наследстве, которое их ожидает после смерти старой жены. Эта сторона римских нравов также не была оставлена без внимания сатириками:

Замуж идти за меня очень хочется Павле, но Павлы Я не желаю: стара. Старше была б — захотел.

Там же, X, 8

Как законодатель Август стремился урегулировать и вопросы, связанные с самими разводами. Для того чтобы расторгнуть брачный союз, требовалось решение одного из супругов, выраженное им в присутствии семи свидетелей. Определенным достижением законодательства времен принципата было обеспечение материального положения женщин после развода, так как прежде они были в этом отношении фактически бесправны. Для жены стало возможным добиваться возвращения своего личного имущества на основе процедур в сфере гражданского права, даже если в брачном контракте возвращение имущества в случае развода не было оговорено. Это и объясняет действия той Прокулейи, жены претора, которую подверг беспощадному осмеянию язвительный Марциал.

Тогда же, видимо, возник обычай высылать заинтересованному лицу формальное уведомление о решении расторгнуть брачные узы — своего рода грамоту о разводе. Впрочем, сохранялся еще и давний обычай отсылать жену по любому, хотя бы и совершенно надуманному, поводу, если только муж задумал вновь вступить в брак, более выгодный для него. О такой практике прямо говорит Ювенал:

Любит, по правде сказать, не жену он, а только наружность: Стоит морщинам пойти и коже сухой позавянуть, Стать темнее зубам, а глазам стать поменьше размером, Скажет ей вольный: «Бери-ка пожитки да вон убирайся!»

Ювенал. Сатиры. VI, 143–146

Когда супруги расставались, возникало немало споров о разделе имущества. Однако не было и не могло быть споров о том, кто должен осуществлять опеку над детьми, так как в Риме дети были всегда подчинены только власти отца. Еще во II в. н. э. юрист Гай приводит слова императора Адриана о том, что нет ни одного народа, который имел бы большую власть над своими сыновьями, чем римляне (Гай. Институции, I, 53). Речь идет несомненно о принадлежавшем римскому гражданину «праве жизни и смерти» над его детьми.

Во время родов женщина не получала помощи от врача: в Риме, как и в Греции, достаточными считались услуги повитухи или опытной в акушерском деле рабыни. Не удивительно, что случаи выкидыша или смерти новорожденного, а иногда и роженицы были очень часты. В одном из своих писем Плиний Младший оплакивает двух дочерей Гельвидия Приска, умерших родами, разрешившись От бремени девочками: «Так прискорбно видеть, что достойнейших женщин на заре юности унесло материнство! Беспокоюсь за судьбу малюток, осиротевших при самом рождении своем…» (Письма Плиния Младшего, IV, 21, 1–2). Сам Плиний пережил иное несчастье: его жена Кальпурния, не зная по молодости, как нужно вести себя во время беременности, «не соблюдала того, что должны соблюдать беременные, а делала то, что им запрещено», и у нее случился выкидыш (Там же, VIII, 10, 1).

Если роды заканчивались благополучно, то торжества, связанные с появлением на свет нового члена семьи, начинались в Риме на восьмой день после родов и продолжались три дня. Это был так называемый день очищения. Отец, поднимая ребенка с земли, выражал тем самым свое решение принять его в семью, после чего богам приносили очистительные жертвы и давали младенцу имя. Кроме ближайших родственников, в этих торжествах участвовали и приглашенные гости, приносившие малышу первые памятные подарки — игрушки или амулеты, которые полагалось вешать на шею новорожденному, чтобы уберечь его от злых духов. На третий день праздника устраивали большое пиршество.

Регистрировать новорожденного, публично оповещать о его появлении на свет было долгое время необязательно. Лишь тогда, когда римлянин достигал совершеннолетия и одевал уже белую мужскую тогу, т. е. когда молодой гражданин должен был приступить к исполнению своих обязанностей перед государством, он представал перед должностными лицами и те вносили его в списки граждан. Впервые регистрацию новорожденных ввел в Риме Октавиан Август: в течение первых же 30 дней со дня рождения младенца отец обязан был оповестить власти о появлении на свет нового римлянина. В самом Вечном городе регистрация детей проходила в храме Сатурна, где помещались государственное казначейство и архив, в провинциях же — в канцелярии наместника в главном городе провинции. При этом составлялся письменный акт, подтверждавший полное имя ребенка, дату его рождения, а также его свободное происхождение и права гражданства. Введенный Суллой в 81 г. до н. э. «Закон Корнелия о подлогах» свидетельствует, насколько распространена была практика подделки документов о рождении: нередко люди приписывали себе римское гражданство, за что новый закон беспощадно наказывал ссылкой. Именно по такому обвинению, оказавшемуся ложным, было возбуждено судебное дело против греческого поэта Архия, которого в 62 г. до н. э. защищал сам Цицерон.

Дабы до некоторой степени предотвратить распространение подобных фальсификатов, все данные о происхождении и правах гражданства новорожденного вписывали в книгу метрик — календарий, а списки зарегистрированных детей доводили до всеобщего сведения. Когда и как часто — мы, правда, не знаем. Сохранился очень интересный документ — копия свидетельства о рождении девочки, написанная на вощеной табличке, очевидно, по желанию родителей. Текст помещен на обеих сторонах таблички и датируется 127 годом н. э., т. е. временем правления императора Адриана. Составлен документ в Александрии Египетской, поэтому даты в нем приводятся и по римскому, и по египетскому календарю. Текст гласит, что в консульство Луция Нония Аспренаты и Марка Анния Либона 27 марта некто Гай Геренний Геминиан, вносящий 375 сестерциев подати, заявил о рождении у него 11 марта того же года дочери Гереннии Гемеллы. Девочка была внесена в длинный список новорожденных, составленный по приказу наместника Египта и вывешенный на форуме Августа ко всеобщему сведению.

Это весьма ценный документ, так как он подтверждает, что в списки граждан вносили и девочек, что имело большое значение для женщин с формально-правовой точки зрения — и при заключении брачных контрактов, и при обеспечении имущественных прав жены.

У нас нет свидетельств о том, как вел себя отец, если в его семье появлялись на свет близнецы — двойня или тройня. Видимо, при отсутствии врачебной помощи близнецам редко удавалось выжить. Как мы помним, о женщине в Египте, родившей сразу пятерых детей, сообщает Авл Геллий, приводя при этом мнение Аристотеля, что это наивысшее число детей, какие могут родиться одновременно (Аттические ночи, X, 2). Мы не знаем, впрочем, сколько малышей из тех пятерых выжили. Тот же автор рассказывает, что такое же количество детей произвела на свет некая рабыня в Риме в эпоху принципата. Однако прожили они лишь несколько дней, а вскоре умерла и их мать. Октавиан Август, узнав об этом, приказал воздвигнуть для них гробницу и записать на ней для сведения потомков всю эту историю. Конечно же, такое случалось чрезвычайно редко и уже тогда казалось событием исключительным, заслуживающим упоминания в исторических памятниках.

Положение детей, не принятых отцом в семью и оставленных умирать, было в Риме таким же, как и в Греции. Уже «Законы XII таблиц» предписывали умерщвлять младенцев, родившихся слабыми или увечными, как это имело место в Спарте. В то же время отец имел право отвергнуть, не принять в семью и ребенка вполне здорового — как мальчика, так и девочку. Стоит отметить, что с течением веков пользоваться этим правом стали все чаще: в период принципата Августа бросали главным образом девочек или детей внебрачных, а уже в III и IV вв. н. э. многие римляне свободно избавлялись от детей по собственному произволу. Закон не вмешивался в это дело, раздавались лишь голоса философов-моралистов, осуждавших детоубийство: Музония Руфа в I в., Эпиктета в I–II вв. н. э. Законодательство регулировало только сложные правовые отношения, возникавшие между отцом брошенного ребенка и тем, кто его нашел и спас. По-настоящему бороться с умерщвлением новорожденных начало лишь христианство.

В римском праве найденное дитя оставалось в неограниченной власти того, кто принял его к себе. Нашедший ребенка сам определял, будет ли он воспитывать его как свободного гражданина, или — что бывало гораздо чаще — как раба. Вместе с тем если родители брошенного малыша были свободнорожденными, то и сам он мог со временем обрести свободу. Отец, бросивший некогда свое дитя, сохранял над ним всю полноту своей отцовской власти и, если вновь встречал его, мог потребовать его возвращения. При этом он не обязан был даже вернуть добровольному опекуну — «воспитателю» — его издержки на содержание найденного и спасенного им ребенка. Понятно, что подобная практика рано стала вызывать возражения, оспаривалось само право отцов требовать возвращения брошенных ими детей, не возмещая при этом расходы, которые понес «воспитатель». Но только в 331 г. император Константин постановил, что отец, отказавшийся от своего ребенка, теряет над ним всякую отцовскую власть.

В том случае, если бросали ребенка, рожденного от внебрачной связи с рабыней, вернуть его можно было лишь после возмещения издержек на его содержание и воспитание. Во второй половине IV в. императоры Валентиниан, Валент и Грациан запретили оставлять без попечения свободнорожденных детей; что же касается ребенка от рабыни, то господин больше не имел права требовать его возвращения, после того как сам некогда обрек его на гибель. Наконец, уже в VI в. император Юстиниан вообще запретил бросать ребенка от рабыни: если же брошенный ребенок вновь был найден, его нельзя было уже рассматривать как раба. Благодаря этим мерам всякий найденыш, какого бы он ни был происхождения, вырастая, становился свободным.

К внебрачным детям в Риме относились по-разному. Прочные, длительные внебрачные связи имели место уже в период известной суровостью своих обычаев Римской республики, но действительно распространенным, частым явлением они стали в правление Августа, отчасти как одно из следствий его собственного законодательства. Законы Августа предусматривали строгие кары за нарушение супружеской верности, за прелюбодеяние с чужой женой, однако за конкубинат, за связь с наложницей, не наказывали. Благодаря этому римляне продолжали поддерживать внебрачные отношения с женщинами, на которых они по социальным или моральным соображениям не могли жениться.

Но ни сама наложница, ни дети, рожденные от союза на основе конкубината, не пользовались никакими правами: женщина не имела защиты в лице мужа, а дети — как внебрачные — не могли предъявлять какие-либо притязания на наследство отца. После победы христианства в Римской империи положение конкубины и ее детей было еще более осложнено, дабы побудить людей, поддерживавших внебрачные связи, скорее превратить их в законное супружество. В 326 г. Константин вообще запретил мужчинам иметь помимо законной жены наложниц. Некоторые ученые интерпретируют этот закон таким образом, что с превращением конкубината в формальный брачный союз дети, рожденные от конкубины, должны были быть признаны полноправными наследниками. При Юстиниане конкубинат расценивался как особая, низшая форма супружества, особенно в том, что касалось прав конкубины и ее детей на наследство. Такое отношение к внебрачным связям сохранялось в восточной части бывшей Римской империи до конца IX в., а на Западе — до XII в.

Теперь возвратимся к римской семье, в которой отец формально признал ребенка и принял его в семью. Заботились о малыше мать и нянька, выкармливала же его зачастую не мать, а мамка, кормилица. О том, хорош ли этот обычай, допустимо ли, чтобы мать отказывалась сама кормить грудного ребенка, в Риме судили по-разному: одни полагали, что не так уж важно, чье молоко пьет новорожденный, лишь бы оно было питательно и полезно для младенца; другие считали кормление грудью обязанностью родной матери ребенка, а уклонение многих матерей от этой обязанности — постыдным проявлением эгоизма. Особенно подробно высказывался на эту тему философ Фаворин, слова которого приводит в своей книге Авл Геллий (Аттические ночи, XII, 1). Фаворин возмущался поведением тех матерей, которые и не помышляют сами вскармливать свое дитя. Философ видит в этом нечто удивительное: мать кормит в своем теле ребенка, которого еще не видит, и отказывается кормить своим молоком того, кого видит уже живым, уже человеком, уже требующим, чтобы о нем заботились. Разве грудь дана женщинам для украшения их тела, а не для кормления ею младенцев? — спрашивает Фаворин. Мать, не желающая сама кормить дитя, а отдающая его мамке, ослабляет ту соединительную нить, которая связывает родителей с их детьми. Младенец, отданный кормилице, забывается почти в такой же степени, как и умерший. Да и сам новорожденный забывает свою родную мать, перенося врожденное живому существу чувство любви на того, кто его кормит, и потом, как это бывает с детьми, которых бросили и отвергли, уже не испытывает к матери, его родившей, никакого влечения. И если в дальнейшем дети, воспитанные при таких условиях, показывают свою любовь к отцу и матери, то это не естественное чувство, возникающее от природы, а лишь желание сохранить репутацию доброго, почитающего своих родителей гражданина, заключает философ.

Уже в Древнем Риме имела своих представителей детская медицина — педиатрия. Наиболее известным среди них можно считать Сорана, жившего в Риме в царствование Траяна, а затем Адриана. В своем обширном труде «О женских болезнях» он в 23 главах обсуждает, как надлежит ухаживать за ребенком; семь из этих глав посвящены проблеме кормления новорожденных. Соран дает также указания, как следует пеленать младенца, как определять качество грудного молока, как подносить новорожденного к груди, сколько часов ему полагается спать, какой режим должна соблюдать сама кормящая мать или заменяющая ее кормилица и т. п. Некоторые рекомендации педиатра древности не расходятся и с сегодняшними взглядами на эти проблемы: так, Соран считал неправильным успокаивать плачущего ребенка, все время давая ему грудь, требовал кормить младенца регулярно и только днем, возражал против искусственного кормления. А о том, что искусственное кормление применялось уже тогда, свидетельствуют обнаруженные в детских саркофагах в Помпеях всевозможные бутылочки и приспособления вроде наших сосок.

По традиционным представлениям древних обитателей Италии, немалую роль в уходе за новорожденным играли местные, италийские божества. Каждое из них оказывало помощь матери или няньке в определенной ситуации: Левана (от «лево» — поднимаю) следила за тем, чтобы отец, подняв лежащего перед ним младенца, признал его членом семьи; Кубина (от «кубо» — лежу) опекала дитя в его колыбели; Статилина (от «сто» — стою) учила его делать первые шаги; Потина (от «пото» — пью) и Эдулия («эдо» — ем) учили пить и есть; Фабулина («фабулор» — разговариваю) заботилась о том, чтобы ребенок начал говорить. Разумеется, всем этим божествам мало что удалось бы, если бы не повседневные хлопоты и усердие матери и няньки, опекавших маленького мальчика или девочку до семи лет.

Помощь няньки была особенно необходима матери в первые месяцы и годы жизни ребенка, когда приходилось постоянно следить за ним, пеленать и укладывать, а затем приучать к дисциплине, воспитывать. При этом римские няньки пользовались теми же педагогическими приемами, что и греческие, пугая непослушных озорников чудищами, порожденными богатой человеческой фантазией. В Риме детей пугали Ламией, страшным, кровожадным существом, позаимствованным, впрочем, из греческой мифологии; Ламия нападала на детей и уносила их с собой.

Римляне вообще охотно доверяли уход за малышами рабыням-гречанкам, так как с ними дети рано овладевали греческим языком, знание которого в Риме очень ценилось. Вместе с тем Квинтилиан придавал большое значение тому, чтобы няньки хорошо и правильно говорили по-латыни, ведь именно от них ребенок слышал первые слова на родном языке, пытаясь их повторять и усваивать. Если дети привыкнут говорить неправильно, их потом будет очень трудно переучивать, полагал знаменитый римский оратор (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 1, 3–5).

Детские годы римских мальчиков и девочек проходили в играх и развлечениях, подобных греческим. Дети играли в кости, орехи, подбрасывали кверху монетку и следили, какой стороной она упадет. Излюбленным развлечением были всевозможные игры с мячом, одна из них была сродни греческой «басилинде». Тот, кто выигрывал, получал почетный титул «царя», о чем напоминает в своем послании Гораций Меценату:

«…За игрою твердят мальчуганы: „Будешь царем, коли правильно бьешь“»…

Гораций. Послания, I, 1, 59–60

Злые, подчас жестокие игры также не были изобретением детей лишь позднейших столетий: уже в Древнем Риме любили прикреплять или приклеивать монету на дороге, с радостью наблюдая, как прохожий, согнувшись, безуспешно пытается ее поднять. Впрочем, годы беспечности, беззаботного веселья пролетали быстро, а за гранью этих лет детей ждало первое испытание — школа.

 

ПЛАТОН, АРИСТИД, СОФОКЛ: ИМЯ ИЛИ ФАМИЛИЯ?

Софокл, Алкивиад, Аристид, Платон, Сократ — все это скорее не имена, а фамилии. Но они никогда не выступают в источниках вместе с каким-либо другим личным «наименованием». В своей семье греки при рождении получали только одно имя, фамилий же в современном значении этого слова, объединяющих весь род и переходящих по наследству от отца к сыну, в Греции не было. Не было и общепринятого списка имен, из которого родители малыша могли бы выбрать одно для наречения им новорожденного. Так что имена детям давали совершенно произвольно, часто придумывали новые, не встречавшиеся ранее, но связанные или с какими-либо обстоятельствами рождения ребенка, или с какой-нибудь характерной чертой, которая его выделяла уже при появлении на свет или же которую родители хотели в нем видеть впоследствии. Часто мальчика называли просто в честь отца или деда, девочку — в честь матери или бабки. Так, оратор Демосфен носил имя отца, и его звали Демосфен, сын Демосфена. Сын Перикла и Аспасии также получил имя отца, а дочь поэтессы Сафо — имя своей бабки.

«Острака» с именами Фемистокла и Кимона

Немало имен было образовано от имен богов или богинь — так называемые ономата теофора. Твердо веря, что каждое имя содержит в себе нечто магическое, греки называли детей даром того или иного божества, как бы передавая тем самым ребенка под опеку его бессмертного тезки. Среди «ономата теофора» весьма распространены были такие: Диодор (дар бога Зевса), Аполлодор (дар Аполлона), Артемидор (дар Артемиды, но, может быть, и дар Артемиде), Диоген (происходящий от Зевса) и т. п.

В другую группу имен входили такие, которые должны были в соответствии с намерениями родителей помочь воспитать в ребенке ту или иную положительную черту характера или просто сулили обладателю этого имени успех и благополучие. Здесь можно встретить такие понятия, как мудрость, доброта, сила, справедливость, благочестие, а также победа и слава. Среди мужских имен этой группы находим: Софокл (славный мудростью), Фемистокл (славный справедливостью), Гиерокл (славный святостью). Заметим, что греческие имена на — кл (ес) вполне соответствуют славянским именам на — слав. Девочек в Греции называли: Елена («светлая»), Евклия («Доброслава» или «Прекраснослава») и т. п.

Отыскание подходящего имени для младенца оказывалось иногда труднейшей проблемой и приводило даже к семейным ссорам. Это хорошо показал Аристофан в комедии «Облака», где столь многое почерпнуто комедиографом прямо из жизни и нравов окружавших его афинян. Герой комедии Стрепсиад жалуется зрителям, как трудно было выбрать имя для сына, ведь жена Стрепсиада, мечтавшая видеть свое дитя победителем благородных состязаний на ипподроме, непременно требовала, чтобы в имени содержалось слово «(г)ипп(ос)» — конь. Сам Стрепсиад, занятый хозяйством, смотрел на дело более практично:

Стрепсиад: Позднее сын вот этот родился у нас, Ох, у меня и у любезной женушки. Тут начались раздоры из-за имени. Жене хотелось конно-ипподромное Придумать имя: Каллиппид, Харипп, Ксантипп. Я ж Фидонидом звать хотел, в честь дедушки. Так спорили мы долго; согласясь потом, Совместно Фидиппидом сына назвали. Ласкала мать мальчишку и баюкала: «Вот вырастешь — и на четверке, в пурпуре, Поедешь в город, как Мегакл, твой дяденька». Я ж говорил: «Вот вырастешь — и коз в горах Пасти пойдешь, как твой отец, кожух надев».

Аристофан. Облака, 50–72

Если в дальнейшем, подрастая, юный грек получал еще и прозвище благодаря каким-либо особенностям своего характера или внешности, прозвище, которое он сам принимал и признавал, то в Элладе — в отличие от других стран — оно закреплялось за ним навсегда, настоящее же его имя вскоре забывалось. Так, знаменитый Платон первоначально звался Аристоклом (славный своим совершенством) — такое имя дали ему родители. Со временем же его прозвали Платоном, то ли за сильную, широкую грудь, как полагают одни, то ли за высокий лоб, как думают другие.

Таким образом, предполагать кровное родство между людьми с одинаковым именем нет оснований. Люди эти могли не только принадлежать к разным семьям, но и происходить из разных, весьма удаленных друг от друга областей Греции. Например, наряду с философом Платоном был также поэт-трагик Платон, и они не состояли между собой ни в каком родстве. Поэтому-то историки и биографы в более поздние времена добавляли к именам известных греков прозвища, указывающие на их происхождение или занятие.

В частной жизни житель греческого полиса обходился одним именем. В официальных же документах его обозначали двумя или даже тремя именами. В списках граждан, в юридических и административных актах полагалось приводить также имя отца: Фемистокл, сын Неокла, Перикл, сын Ксантиппа, Аристид, сын Лисимаха, и т. п., а кроме того, если дело происходило в Афинах, указывать, к какой из городских фил принадлежит человек или, если он не был коренным жителем полиса, уроженцем какого города он является.

В самых ранних литературных памятниках (особенно у Гомера) героев часто называли по именам их отцов или дедов, приводя помимо личного имени героя также его «отчество». Так, царей Агамемнона и Менелая Гомер называет Атридами, сыновьями Атрея, Ахилла — Пелидом, сыном Пелея. Дочерей царя Даная мы и сегодня знаем как Данаид. Прибавление к личному имени патронимикона, т. е. «отчества», было одним из отличительных признаков именно свободных граждан. Для обозначения рабов считалось достаточным одного имени, а еще чаще вместо имени употребляли этникон — прозвище, указывающее на происхождение раба: Сир — «сириец» — из Сирии, Лид — «лидиец» — из Лидии и т. п. Присваивать себе прозвище, свидетельствующее о принадлежности к тому или иному полису, не имея на то законных прав, значило совершить проступок, за который сурово наказывали.

Платон, Аристид, Софокл

Любопытно отметить, что в эпоху эллинизма, с ростом бюрократического аппарата управления, человек, обращаясь с письмом к официальному лицу, должен был указать не только свое имя, но и возраст и даже особые приметы. В деловой переписке этого периода можно встретить такие характеристики: «Сенфей, 30 лет, рубец на запястье левой руки»; «Аврелий Пакис, в возрасте 50 лет, шрам на левом колене»; «Фесарион, 24 года, без особых примет».

 

ИМЯ, ФАМИЛИЯ, ПРОЗВИЩЕ РИМЛЯНИНА

Обстоятельные, стремящиеся все и всюду поставить на законную основу, римляне гораздо большее значение, чем греки, придавали «фамилиям» — родовым именам, переходящим от поколения к поколению. Это было связано прежде всего с существовавшими в Риме изначально социальными и политическими различиями между полноправными патрицианскими родами и родами плебейскими, которые еще должны были добиваться в городе политического полноправия. Первоначально римлянин обходился двумя именами: личным (преномен) и родовым («номен гентиле»). В эпоху республики и позднее его стали называть тремя именами: добавилось семейное прозвище (когномен), а иногда человек получал и другое прозвище — индивидуальное. За примерами далеко ходить не нужно: вспомним хотя бы Марка Туллия Цицерона, Гая Юлия Цезаря, Публия Овидия Назона, Квинта Горация Флакка, Публия Корнелия Сципиона Африканского Старшего.

Личных имен в Риме было немного:

Авл

Аппий

Гай

Гней

Децим

Луций

Мамерк

Маний

Марк

Нумерий

Постум

Публий

Квинт

Сервий

Секст

Тит

Тиберий

Вибий

Вописк

Малочисленность этих имен позволяла в документах, надписях, литературных произведениях обозначать их общепринятыми сокращениями — одной или несколькими первыми буквами имени. Наиболее распространенными именами были Марк, Публий, Луций, Квинт, Гай, Гней, Тит; остальные встречаются реже. Некоторые личные имена образованы просто от числительных: Квинт (пятый), Секст (шестой), Децим (десятый), — что говорит, пожалуй, о небогатой фантазии римлян в этой области, особенно если вспомнить красивые, разнообразные, красноречивые имена греков.

Гай Юлий Цезарь. Марк Туллий Цицерон

Родовых имен было значительно больше: Клавдий, Юлий, Лициний, Туллий, Валерий, Эмилий и многие другие. Каждый род включал в себя несколько больших семей: так, к роду Корнелиев принадлежали семьи Сципионов, Руфинов, Лентулов, Цетегов, а «номен гентиле» Эмилий носили члены семей Павлов и Лепидов.

Некоторые личные имена были исключительным достоянием определенных родов: например, имя Аппий встречается только в роду Клавдиев, а преномен Мамерк монополизировали представители рода Эмилиев. Если кто-либо запятнал свой род каким-нибудь постыдным деянием, то его имя в этом роду больше не употреблялось. Так, в роду Клавдиев мы не найдем имя Луций, а в роду Манлиев с 383 г. до н. э. существовал запрет за имя Марк, после того как патриций Марк Манлий, победитель эквов в 392 г. до н. э. и защитник Капитолия во время нашествия галлов на Рим, решительно выступил за права плебеев, вызвав этим бешеную ненависть римских патрициев, в том числе собственных родственников. Он был признан «предателем своего рода» (Ливий. От основания города, VI, 20), и отныне членам рода Манлиев запрещалось называть детей его именем.

Когда род разрастался и внутри него выделялись отдельные семьи, появлялась необходимость в когноменах. Первые семейные прозвища возникли в среде патрициев и были связаны с главными в то время занятиями римлян — земледелием и скотоводством. Прозвище Пилумн восходит к слову «пилум» — пестик; Пизон — от глагола «пизо» или «пинзо» — толочь, растирать. От названий культурных растений происходят семейные прозвища Цицеронов («цицер» — горох), Лентулов («ленс» — чечевица). В роду Юниев встречается прозвище Бубулк — волопас, так как первые представители этого рода были известны тем, что разводили волов. Другие когномены отражают какую-либо характерную черту человека: Катон — ловкий, хитроумный; Брут — косный, туповатый; Цинциннат — кудрявый.

Уже в эпоху республики некоторые видные граждане имели, как сказано выше, не три, а четыре имени. Четвертым было дополнительное прозвище (агномен), которое присваивали за выдающиеся подвиги или за образцовое и запомнившееся людям исполнение тех или иных должностных обязанностей. Публий Корнелий Сципион, победитель Ганнибала в битве при Заме в 202 г. до н. э., получил почетное прозвище Африканский. Марк Порций Катон, прославившийся своей деятельностью в качестве цензора, остался в истории как Катон Цензор. Подобные прозвища могли даже переходить по наследству к старшему сыну героя, но со временем от этого обычая отказались.

Первоначально при внесении молодого римлянина в списки граждан или в иные официальные документы записывали только его личное имя и полное трехчленное имя его отца в родительном падеже. Впоследствии практика изменилась и стали указывать все три имени нового гражданина вместе с именем его отца. В надписях можно обнаружить также указания на имя деда или даже прадеда: «сын Марка», «внук Публия» и т. п. Цезарь, желая внести больше порядка в административные дела государства, постановил в своем муниципальном законе 49 г. до н. э., чтобы в актах приводились не только все три имени гражданина, но и имя его отца, а кроме того, отмечалось, к какой городской трибе принадлежит человек. (Рим издавна подразделялся на 35 триб.) Следовательно, в официальных документах гражданина именовали так: «Марк Туллий, сын Марка, внук Марка, правнук Марка, из трибы Корнелия, Цицерон» или же «Марк Метилий, сын Гая, из Помптинской трибы, Марцеллин».

Дочерей называли родовым именем отца в женской форме: дочь того же Марка Туллия Цицерона звалась Туллия, дочь Теренция — Теренция и т. п. Иногда добавляли и преномен, происходивший главным образом от числительных: Терция (третья), Квинтилла (пятая). Замужняя женщина сохраняла свое имя — «номен гентиле», но к нему прибавлялось семейное прозвище ее мужа в родительном падеже. В официальных документах это выглядело так: «Теренция, дочь Теренция (жена) Цицерона» или же «Ливия Августа», т. е. супруга Августа. В эпоху империи женщины часто носили двойные имена, например: Эмилия Лепида.

Стать членом чужого рода римлянин мог путем усыновления («адопцио»), при этом он принимал полное трехчленное имя усыновителя, а свое собственное родовое имя сохранял как второй когномен с прибавлением суффикса — ан(ус). Так, Павла Эмилия, после того как он был усыновлен Публием Корнелием Сципионом, стали называть: Публий Корнелий Сципион Эмилиан, а Тит Помпоний Аттик, друг Цицерона, усыновленный своим дядей Квинтом Цецилием, оставил себе и свое семейное прозвище, превратившись в Квинта Цецилия Помпониана Аттика. Иногда не только семейное прозвище, но и родовое имя усыновленного сохранялись без изменений в качестве когноменов: когда Гай Плиний Секунд усыновил своего племянника Публия Цецилия Секунда, того стали именовать Гай Плиний Цецилий Секунд. Случалось и так, что сын получал и прозвище от родового имени матери; это имело целью подчеркнуть тесный союз двух семей: например, Сервий Корнелий Долабелла Петроний носил родовое имя и когномен отца, Корнелия Долабеллы, второе же прозвище он унаследовал от матери, которую звали Петрония. Итак, мы видим, что строго определенного порядка в римской антропонимической номенклатуре не было и, скажем, происхождение второго семейного прозвища было в разных случаях весьма различным.

Христианство, стараясь оторваться от языческой традиции имен, решительно вводило в номенклатуру необычные, искусственно созданные и подчас довольно причудливые конструкции, восходящие к христианским ритуальным формулам, молитвам. Достаточно привести несколько примеров: Адеодата — «богом данная», Деограциас — «благодарение богу» и даже Кводвультдеус — «то, чего хочет бог».

Как и в Греции, в Риме рабы могли сохранять имена, данные им при рождении. Чаще, однако, в домах и поместьях рабов различали по их происхождению, и тогда этникон заменял личное имя: Сир, Галл и т. п. Рабов называли также «пуэр» — мальчик, — соединяя это обозначение с именем господина в родительном падеже. Так, раб Марка (Марци пуэр) становился Марципором, а раб Публия (Публии пуэр) — Публипором.

Раб, отпущенный на волю, вольноотпущенник, принимал родовое, а иногда и личное имя своего господина, даровавшего ему свободу, собственное же имя сохранял как когномен. Андроник, грек из Тарента, один из родоначальников римской литературы (III в. до н. э.), получил от Ливия Салинатора свободу, а вместе с ней и традиционное римское трехчленное имя: Луций Ливий Андроник. Тирон, образованный невольник и секретарь Цицерона, обретя свободу, стал зваться Марком Туллием Тироном. Бывало и иначе. Римлянин, отпускавший на волю своего раба, мог пожаловать ему не собственное родовое имя, а «номен гентиле» другого человека, с которым поддерживал дружеские и родственные связи. Один из рабов Цицерона Дионисий, став вольноотпущенником, получил имя Марк Помпоний Дионисий: Цицерон дал ему свое личное имя, а имя родовое позаимствовал у своего друга Аттика, высоко ценившего образованного Дионисия.

Раб, которого отпускала на волю женщина, принимал личное и родовое имя ее отца, а кроме того, в официальных актах указывалось, кому он был обязан своей свободой: например, Марк Ливий, вольноотпущенник Августы, Исмар.

Добавим, наконец, что немало иностранцев стремились любой ценой выдать себя за римских граждан и, возможно, поэтому охотно принимали римские имена, особенно родовые. Лишь император Клавдий строго запретил людям иноземного происхождения присваивать себе римские родовые имена, а за попытку обманным путем выдать себя за римского гражданина виновный подлежал смертной казни (Светоний. Божественный Клавдий, 25).

 

ОБУЧЕНИЕ И ВОСПИТАНИЕ В ГРЕЦИИ

Таково суждение Аристотеля. В IV в. до н. э., как и всегда, можно было услышать самые различные мнения о том, как подобает воспитывать молодежь. Не так уж легко поэтому представить себе систему обучения и боепитания в столетия предшествующие, на протяжении которых в Греции произошло столько перемен в политических и общественных отношениях и во взглядах на мир и человеческую жизнь. Можно лишь утверждать, что с древнейших времен отец играл в воспитании сына решающую роль и что в пример ему всегда ставились поколения минувшие. На этой почве дело доходило до конфликтов между поколениями, причем, надо признать, правы были отчасти обе стороны: старшие несли с собой опыт, младшие — стремление к новому и лучшему. В литературе примером старца, часто вспоминающего старое доброе время, замечательных людей прошлого, может считаться гомеровский Нестор: он противопоставляет молодым героям тех, кто жил в старину. Опечаленный ссорой Ахилла с Агамемноном, он дает им совет и одновременно предостережение:

Воспитание юношей

…Покоритесь, могучие! оба меня вы моложе, Я уже древле видал знаменитейших вас браноносцев; С ними в беседы вступал, и они не гнушалися мною. Нет, подобных мужей не видал я и видеть не буду… Се человеки могучие, слава сынов земнородных! …С ними стязаться Кто бы рискнул от живущих теперь человеков наземных? Но и они мой совет принимали и слушали речи. Будьте и вы послушны: слушать советы полезно.

Гомер. Илиада, 1, 259–274

Но и герои под Троей были достойны своих славных предков и вели себя, как подобает мужам, и в бою, и в спортивных состязаниях. Старики же, когда годы давали себя знать, уступали место молодым — с полным доверием к ним. Тот же Нестор во время игр, устроенных в память павшего Патрокла, признает, что теперь уже младшие поколения должны взять на себя все труды:

…Теперь молодым оставляю Трудные подвиги славы; пора, пора уступить мне Старости скорбной: в чреду я свою блистал меж героев!

Там же, XXIII, 643–645

Начиная с семи лет мальчики, как уже говорилось, поступали под опеку отца. В крито-микенский период мальчик под руководством отца и избранных им опекунов и наставников приобретал навыки обращения с оружием, обучался музыке и танцам. Для человека, обязанного участвовать в религиозных обрядах и празднествах, все это было необходимо. Надежную подготовку к участию в общественной жизни давало овладение ораторским искусством. Готовили мальчика и к жизни практической: он учился вести хозяйство, наблюдал, как работают в поле и в винограднике, знакомился даже с практической медициной. В эпических поэмах Гомера господа трудятся вместе с рабами, не чураются работы на строительстве кораблей, а царевна Навсикая, трудолюбивая хозяйка в доме своего отца, сама напоминает ему о своих обязанностях:

…Вели колесницу большую на быстрых колесах Дать мне, чтоб я в ней уклав все богатые платья, которых Много скопилось нечистых, отправилась на реку мыть их.

Гомер. Одиссея, VI, 57–59

Царевна сама, «взяв из хранительницы платья и в короб уклав их… все поместила на быстрой, большой колеснице». У реки царевна не только надзирала за рабынями — она трудилась вместе с ними. На пути домой

…Ударила звучно блестящим бичом Навсикая Мулов; затопав, они от реки побежали проворной Рысью; другие же, пешие, следом пошли; но царевна Мулов держала на крепких вожжах…

Там же, VI, 316–319

Девочки рано привыкали к труду: под опекой матери они учитесь прясть, ткать, вести домашнее хозяйство, практиковались даже в лечении своих домочадцев. На Крите мальчики в 14 лет начинали систематически заниматься физическими тренировками, что служило подготовкой к военной службе. В 18 лет их как совершеннолетних включали в особые товарищества, называвшиеся гетериями.

В Афинах в классическую эпоху обучение не было юридически обязательным, а рассматривалось обычно как долг родителей по отношению к детям. Платон даже высказывает мнение, что дети свободны от каких-либо обязательств перед родителями, если те не заботились об их образовании.

Первое купание маленького Ахилла

В V в. до н. э., в период Пелопоннесской войны, афиняне уже могли гордиться тем, что среди них нет ни одного неграмотного. И хотя формально организованных школ не было и каждый воспитывал детей, как хотел, — об этом-то и говорит Аристотель, — однако обучение приняло уже формы коллективные. Дети объединялись в группы под руководством преподавателя, и таким образом начинала складываться школа. В Греции программа обучения охватывала и приравнивала друг к другу воспитание интеллектуальное, музыкальное и физическое. Это было связано с особенностями самой греческой культуры, в которой воспитание понималось как неразрывное единство «гимнастического» и «мусического», как развитие физическое и умственное одновременно. Синтезом этих двух элементов должно было стать классическое равновесие тела и духа, прославленный идеал «калокагатии» — красоты и добра, слитых в человеке воедино. Беря начало в конкретных представлениях о прекрасном, тренированном теле юноши «благородного рождения», понятие калокагатии достигло со временем высот абстракции, явившись выражением гражданских и этических ценностей античного общества, воплощенных в гармонично развитой личности. Этим достижением педагогической мысли древний мир был прежде всего обязан афинянам, стремившимся к полному, всестороннему раскрытию способностей человека, в то время как спартанцы заботились главным образом о воспитании физическом, призванном дать государству защитника — сильного, дисциплинированного воина.

Девушка с покрывалом

Другой важный элемент бытия и культуры древних греков, а следовательно, и воспитания молодежи — агонистика, принцип состязательности, благородного соревнования и отдельных личностей, и групп в разных ситуациях, в разных областях жизни, с целью достижения наилучшего результата, признания, получения олимпийского венка. Достижения же эти приносили славу не только увенчанному наградой победителю, но и государству, которое он представлял.

На основе всех этих принципов и формировалась программа воспитания и обучения молодого афинянина. В течение долгого времени в Афинах старались поддерживать равновесие между интеллектуальной и физической подготовкой, несмотря на то что уже в V в. до н. э. стали слышны критические голоса против чрезмерного увлечения программами и методами обучения, о чем напоминает Аристотель. Здесь многое могли сказать философы, которые, признавая необходимость всех упомянутых выше наук, стремились прежде всего обучать добродетели — «аретэ». «Посидоний различает четыре вида искусств, — сообщает в одном из своих писем Сенека, — будничные и низкие, потешные, детские и свободные. Будничные — это ручные ремесла, занятые всем тем, чем оснащается жизнь; они даже и не прикидываются благородными или почтенными. Потешные — это те искусства, чье назначение услаждать глаз и слух. К ним можно причислить и изобретение всякого рода приспособлений… Такие вещи поражают взоры невежд, по незнанью причин удивляющихся всему неожиданному. Детские, имеющие нечто общее со свободными, — это те искусства, которые у греков называются „энкюклиой“, а у нас — свободными. Единственные же поистине свободные или даже, вернее сказать, дающие свободу искусства — это те, что пекутся о добродетели» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, LXXXVIII, 21–23).

Обращает на себя внимание деление «искусств» на «будничное» ремесло и «потешные» достижения механики, рассматриваемые только как источник развлечений и сюрпризов. Практической пользы, какую должны были принести эти «штучки» механиков, философ, цитируемый Сенекой, не видит. Стоит также отметить, что ремесло, основанное на ручном труде, — искусство «будничное», «не благородное»: как далеко отошли уже в своих понятиях о жизни греки классической эпохи от своих предков — героев Гомера!

Однако, как бы ни расходились между собой мнения о содержании обучения, никто не оспаривал того, что мальчикам в Греции полагается иметь трех учителей: грамматиста, кифариста и педотриба. Важную задачу предстояло выполнять грамматисту — учителю грамоты: он обучал детей чтению и письму, давал им основные понятия о счете. «Тетрадями» служили деревянные таблички, покрытые воском, на которых дети острыми палочками чертили буквы, а позднее — целые фразы. Когда они уже овладевали искусством чтения и письма, то переходили к изучению старых писателей, среди которых главное место прочно занимали Гомер и Эзоп с его мудрыми баснями. По мере обогащения греческой литературы расширялась и программа: читали поэмы Гесиода, стихотворения законодателя Солона, сочинения Феогнида, разучивали гимны в честь богов, исполняемые во время религиозных празднеств. И вот здесь вступал другой учитель — кифарист, прививавший мальчикам навыки игры на лире или кифаре. Под звуки этих инструментов пели песни и гимны — соло или хором. Наконец, систему образования дополнял своими уроками педотриб — учитель гимнастики. Под его руководством в палестрах или Гимнасиях дети состязались в беге, прыжках, метании копья и диска, причем тренировались со всем усердием, надеясь победить в каких-либо больших спортивных играх.

В учителях Платон видит воспитателей, дело которых — не только передать ученикам определенные познания, но и направлять их во всем. Поэтому философ полагает, что деятельность воспитателя необходимо подчинить строгому и широкому контролю. «…Любой встречный из свободнорожденных людей пусть наказывает как самого ребенка, так и его пестуна или учителя, когда кто-нибудь из них в чем-либо погрешит…Страж законов должен быть у нас зорким; он должен очень заботиться о воспитании детей, исправлять их характер и всегда направлять их ко благу согласно законам» (Платон. Законы, VII, 808 е — 809 а).

Речь шла, как уже говорилось, о воспитании хороших граждан. Несомненно, и воспитание физическое имело целью не только подготовить подростков к спортивным состязаниям, но и закалить их для военной службы. Очевидно, однако, такой закалки было мало, и, вероятно, в IV в. до н. э. военная подготовка обрела конкретную форму с введением института эфебии. Эфебия была обязательная для всех афинских граждан начиная, как правило, с 18 (16?) лет и длилась четыре года. После года учений эфебы несли службу в гарнизонах и на сторожевых постах в пограничной полосе Аттики.

Эфебы выполняли физические упражнения под руководством тренера — педотриба, а собственно военной подготовкой ведал инструктор — дидаскал. Программа занятий предусматривала также дальнейшее обучение поэзии и музыке, так как одной из обязанностей эфебов было активное участие в государственных торжествах. Эфебы давали присягу, что не опозорят доверенного им оружия, не бросят своих товарищей в беде и будут защищать домашние алтари, границы державы.

Мастерская сапожника. VI в. до н. э.

В эпоху эллинизма, после того как Греция перестала быть независимой, эфебия утратила свой военный характер и не была уже обязательной для всей молодежи в возрасте от 16 до 20 лет, а напротив, выступала как институт элитарный. В III в. до н. э. длительность ее была ограничена одним годом, а принадлежность к эфебам стала добровольной. В период с середины III до середины II в. до н. э. число эфебов значительно сократилось: среди них были только сыновья самых богатых граждан. Со временем благодаря тому, что в число эфебов начали принимать и иностранцев, количество их вновь возросло. Физическая подготовка ограничивалась теперь гимнастическими упражнениями, главное же внимание было обращено на воспитание интеллектуальное и эстетическое (философия, литература, риторика, музыка). Жизнь эфебов сосредоточивалась в гимнасии, который оказался тогда общественным и культурным центром города, взяв на себя до некоторой степени функции древней агоры. Под властью римлян греческая эфебия также сохранилась и даже расширилась за счет введения целой иерархии воспитателей, инструкторов и должностных лиц.

Тогда же, в эллинистическую и римскую эпохи, существовала организация, включавшая в себя молодых мужчин «после эфебии». Это были так называемые неой (молодые), хотя принадлежать к этой организации могли люди вплоть до 40 лет. Они подчинялись гимнасиарху. Группа, называемая синодом, имела секретаря и казначея — их назначали городские власти. «Неой» имели право выступать как организация, когда обращались по каким-нибудь делам в государственные инстанции или к римскому императору. Сохранился, например, текст ответа императора Адриана на поздравительное послание, которое направила ему в 117 г., в связи с его восшествием на престол, группа «неой» из Пергама.

Организации, готовившие молодежь к участию в государственной и общественной жизни, существовали и в других местах. В 1853 г. на Крите была найдена надпись на дорическом диалекте, которая, как оказалось, является текстом присяги. Такую присягу дала группа из 180 мальчиков, так называемых агелеосов (живущих совместно), когда они покидали свою ячейку, «агеле». Документ этот позволяет представить себе, как могли выглядеть подобные присяги и в городах-государствах более крупных, часто воевавших. В присяге соединялись элементы патриотические, традиционалистские, экономические: «агелеосы» клялись охранять безопасность своего отечества, поддерживать и передавать будущим поколениям его традиции, сажать ценные оливковые деревья, важные для хозяйственного процветания родного края.

Составной частью программы обучения было, как мы помним, чтение поэтов. В чем состояли эти занятия, какова была их цель? Как толковалось прочитанное? Задачей учеников было не только овладение некоторым количеством текстов и умение их произносить в соответствующих ситуациях (на религиозных празднествах, по случаю других торжественных событий, на пирах и т. д.). Подросток должен был извлечь из этого чтения и более глубокую пользу: поэзия призвана была служить воспитанию этическому. Произведения, которые сами по себе носили морализаторский характер, не представляли трудностей для преподавателя. Однако были тексты, рассказывавшие и о добре, и о зле, тогда учителю-воспитателю приходилось показывать различие между дурным и добрым и помогать ученикам выбрать подобающую дорогу в жизни. Читая сочинения древних авторов, замечает в своих «Моралиях», в трактате «Как юноше слушать поэтов», Плутарх, ученик может и не заметить многого полезного для формирования его характера, подобно тому как среди листвы и цветущих веток бывает незаметен зреющий плод. Обращаясь к древним поэтам, учитель должен извлечь из мифологического сюжета все что необходимо, чтобы повести учеников по пути добродетели. Прежде всего юноше предстоит уяснить себе, хорош или плох характер того или иного героя, а затем обратить внимание на его слова и поступки, ведь у каждого действующего лица они свои, особенные, соответствующие его нраву.

Подобно тому, продолжает Плутарх, как на лугу пчела устремляется на поиск цветов, коза — веток, свинья — корней, иные же создания ищут плодов или зерен, так и из юношей, читающих поэтов, один сбирает цветы содержания, другой упивается красотой и стройностью выражений, иные же получают пользу от слов, воспитывающих характер. Тот, кого интересует только содержание произведения, не пропустит при чтении ничего нового и необычного в повествовании. От взгляда того, кого влечет к себе поэтический язык, не ускользнет ни один изящный и прелестный оборот. Тот же, кто читает поэтов не столько ради удовольствия, сколько для самовоспитания, не станет слушать лениво и равнодушно те места, где говорится о добродетели, рассудительности, справедливости.

С самого начала обучения, таким образом, полагалось обращать внимание не только на литературные достоинства прочитанного, но и на то, чтобы одновременно использовать содержание, тему, героев того или иного произведения в целях воспитания. Чтение древних авторов должно было вести ученика к гражданскому и этическому идеалу, к «калокагатии», доблестному служению государству, ведь еще со времен Платона и Аристотеля этика и политика считались неразделимыми: «Надо попытаться хотя бы в общих чертах представить себе, что это такое [наивысшее благо] и к какой из наук… оно имеет отношение. Надо, видимо, признать, что оно относится к ведению важнейшей [науки], которая главным образом управляет. А такой представляется наука о государстве, [или политика]. Она ведь устанавливает, какие науки нужны в государстве и какие науки и в каком объеме должен изучать каждый. Мы видим, что наиболее почитаемые умения, как-то: умения в военачалии, хозяйствовании и красноречии — подчинены этой [науке]. А поскольку наука о государстве пользуется остальными науками как средствами и, кроме того, законодательно определяет, какие поступки следует совершать или от каких воздерживаться, то ее цель включает, видимо, цели других наук, а следовательно, эта цель и будет высшим благом для людей» (Аристотель. Никомахова этика, 1, 2, 1094 а—b).

Ценность устойчивых, неизменных положительных черт характера признавалась всегда. Но были и такие ценности, взгляды на которые менялись и не могли не меняться, что было связано с целым рядом перемен в политических, социальных и экономических условиях жизни. Одновременно менялся также образец, идеал политически активного гражданина, политического деятеля. И здесь на арену воспитания и образования выходили философы. Первые философы, ионийские мыслители, не были учителями или лекторами. Лишь в VI в. до н. э. Анаксимандр, а за ним Анаксимен пытались делиться своими знаниями.

В Италии, в Элее, возникла элейская школа, с которой связаны имена Ксенофана из Колофона и Парменида (VI–V вв. до н. э.); как о формально организованном институте можно говорить о школе Пифагора. Школы эти, однако, развивали свою деятельность вне пределов Греции в собственном смысле слова.

Первыми философами-учителями в Афинах можно считать софистов и Сократа. Но если Сократ учил в ходе живого спора и не выступал как профессиональный преподаватель, то софисты, напротив, стали первыми учителями-профессионалами, взимавшими плату за уроки. Каков был их метод обучения? Некоторые полагают, что это были главным образом дискуссии, «собеседования», однако именно тогда Зенон из Китая заметил одному молодому человеку, желавшему больше говорить, чем слушать: «Природа дала нам один язык, но два уха, чтобы мы вдвое больше слушали, чем говорили». «Больше слушать, чем говорить», — еще раньше Зенона советовал философ Клеобул (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, I, 92; VII, 23–24). Впрочем, в том, что касается метода софистов, точно известно одно: они читали лекции перед группой слушателей. Одни, как, например, Гиппий, проповедовали свои теории на агоре, так что их мог слышать каждый; другие поучали только тех, кто хотел их слушать и — хотел платить. Протагор, сообщает Диоген Лаэртский, за полный курс обучения, длившийся, по-видимому, от трех до четырех лет, брал сто мин, или десять тысяч драхм (см. там же, IX, 52). Он и был первым учителем, взимавшим с учеников плату; его примеру последовали другие, не выдвигая, правда, подобных условий: быть может, они не оценивали свои уроки так высоко.

Чему учили софисты, какую цель ставили они перед собой как преподаватели? Цель была одна — подготовить для государства хорошего гражданина. Основное внимание уделялось обучению риторике — искусству произнесения речей, а также эвристике — искусству спора и опровержения любыми способами аргументов противника. Это несомненно стало одной из причин развития в Греции ораторского мастерства. Упражняли и память: Гиппий обучал приемам мнемотехники. Для того чтобы блистать красноречием, хорошо аргументировать и эффективно атаковать в споре оппонента, важно было и литературное образование, знание истории. Софисты сами вели научные изыскания в области мифологии, генеалогии, биографии, составляли перечни великих событий или списки победителей Олимпийских игр, дабы иметь впоследствии под рукой материал для полемики. Это были, таким образом, люди науки, передававшие другим накопленные ими знания. Наивысшего успеха достигла греческая система воспитания в IV в. до н. э., особенно в двух сферах: риторике и философии. Первую представлял Исократ, основавший в 392 г. до н. э. школу риторики, вторую — Платон: его знаменитая Академия была открыта пять лет спустя.

Совершенно иную, чем в Афинах и многих других греческих полисах, форму приняло обучение мальчиков в Спарте, где воспитание физическое развивалось за счет воспитания интеллектуального и эстетического. Семи лет от роду мальчик переходил под опеку государства. Включенный в один из отрядов, называвшихся илами, он мог после четырехлетней подготовки, в 12 лет, приступить уже к более серьезным занятиям, которые завершал лишь в двадцатилетнем возрасте в качестве ирена — зрелого юноши. Ученики подразделялись на две группы: младшие, или мальчики от 7 до 14 лет, и эфебы от 14 до 20 лет.

Интеллектуальная подготовка спартанцев ограничивалась умением читать и писать, знанием нескольких военных и религиозных песен, а также некоторыми сведениями о традициях Спарты, об ее истории, религии и обрядах. Закалка давалась суровая: воспитание упорства и выносливости, умения переносить любые тяготы и лишения, голод, стужу, боль, воспитание готовности к походам, спортивным тренировкам, владению оружием. Дабы проверить, подготовлен ли молодой человек надлежащим образом, обладает ли он необходимой выдержкой, его подвергали двойному испытанию. Сначала его сильно секли розгами перед алтарем Артемиды: эту экзекуцию подросток должен был вынести без малейшего стона. Второе испытание юноши проходили перед самым концом обучения, перед тем, как их принимали в ирены. Это была так называемая криптия: «С нею связано хождение зимой босиком, спанье без постелей, обслуживание самого себя без помощи слуг, скитание ночью и днем по всей стране» (Платон. Законы, I, 633 с). Целый год молодой человек блуждал по горам и долам, скрываясь так, чтобы его нельзя было найти, сам добывал себе пищу, спал мало и всякий час был начеку, дабы никто не мог его выследить и застать врасплох. Успешно отбыв, криптию, юный спартанец мог быть допущен к участию в принятых в Спарте совместных трапезах мужчин — фидитиях.

Греческая школа всегда была тесно связана с жизнью своего города-государства. Как физическое воспитание, помогавшее готовить будущих защитников отечества, так и интеллектуально-музыкальное, позволявшее молодежи в дальнейшем принимать участие во всех торжествах и празднествах, имели целью подчинить образование потребностям государства. Важную роль играла здесь и присущая греческой культуре агонистика: молодые люди могли показать свои достижения в многочисленных соревнованиях, устраивавшихся по самым различным поводам. Особенно высоко ценилась возможность участвовать в празднествах: она рассматривалась как честь и как поощрение.

Летом молодежь распускали на каникулы, в течение учебного года также было много дней, свободных от занятий. Об этом свидетельствует календарь с острова Кос. Например, в одном только месяце артемитии было девять таких дней. 4-го числа отмечали праздник Посейдона, 6-го — праздник Эвмена, 7-го были торжественные жертвоприношения и общественные игры, 10-го — праздник Пифокла, 12-го приносили жертвы Дионису, 19-го полагалось чтить Муз и устраивать в их честь процессии, 26-го был праздник Аттаса. Был еще к тому же «день учителя» (!) — 29-го числа, а пятый день каждого месяца как «день основателя» города-государства посвящался развлечениям и забавам, и в этот день также никто не учился.

Что же касается девочек, то они до семи лет оставались под опекой матери и няньки, свободные от каких-либо обязанностей. Затем воспитание их проходило по-разному в Афинах и в Спарте, и еще своеобразнее оно выглядело на островах Эгейского моря, где во всех областях жизни царила куда большая свобода, чем в Аттике.

В Афинах девочка знакомилась с домоводством, с женскими ремеслами: прядением, ткачеством. Не пренебрегали там и элементарным образованием, а именно: учили девочек читать и писать. В Афинах школ для девочек не было, но, скажем, на острове Теос засвидетельствовано существование школ, которые содержало государство и которые посещали дети обоего пола. — Программа обучения девочек включала в себя также пение и танцы, поскольку умение петь и танцевать было необходимо женщинам опять-таки для участия в религиозных празднествах. Не избегали женщины и изучения литературы, однако от разговоров на литературные темы в кругу мужчин они были отстранены.

Женщины прядут и складывают покрывала

В мужском обществе могли блистать остроумием и начитанностью гетеры, но женщины свободнорожденные — никогда. Нарушать суровые афинские правила позволяла себе лишь Аспасия, жена Перикла; хотя как иностранка, уроженка Милета, она могла вести более свободный образ жизни, чем афинянки, но общественное мнение осудило и ее. Идеи Платона, что женщины обладают не меньшими способностями, чем мужчины, и должны получать столь же углубленное образование, долго не находили отклика в афинском обществе. Тот факт, что женскую поэзию, берущую начало в VII в. до н. э., представляли в Греции уроженки Лесбоса, Беотии, Аргоса, Сикиона, но только не Афин, этого общеэллинского очага культуры, также свидетельствует о том, что афинские женщины были исключены из сферы интеллектуальной жизни.

В Спарте в соответствии с общей тенденцией развития этой страны воспитание девочек мало отличалось от воспитания мальчиков. На первом месте стояли физическая сила и выносливость девочек, ведь их готовили в матери будущих граждан-воинов. Итак, девочки занимались гимнастикой наравне с мальчиками, упражнялись в беге, метании диска, даже в борьбе. Поскольку они должны были участвовать в религиозных торжествах, их, как и в Афинах, учили пению и танцам. О том, что в эпоху эллинизма женщины устремились к наукам и что появились уже смелые «эмансипантки», стремившиеся получить доступ к занятиям, «закрепленным» за мужчинами, может свидетельствовать такой факт: у знаменитого врача Герофила, жившего в Александрии во времена первых Птолемеев, училась девушка из Афин, некая Агнодика. Именно благодаря ей, если верить римскому автору Гигину, женщинам было разрешено изучать медицину.

Интерьер нижнего гимнасия в Приене, около 130 г. до н. э. (реконструкция)

Получение образования было в Греции обязанностью и привилегией свободнорожденных. Поэтому и Сенека, находясь под влиянием греческой философии, высказывает мнение, что «свободные» науки, искусства названы так потому, что они «подобают свободному человеку» (Нравственные письма к Луцилию, LXXXVIII, 2). Из сообщений самых различных авторов мы узнаем, что рабов издавна не допускали даже к упражнениям, развивающим физическую силу и выносливость. По словам Аристотеля, критяне, «предоставив рабам все прочие права, запрещают им только посещение гимнасиев и приобретение оружия» (Аристотель. Политика, II, 2, 12, 1264 а). Это подтверждает и оратор Эсхин, говоря, что закон не позволяет рабам тренироваться в палестре или натираться оливковым маслом, как это было принято у атлетов (Эсхин. Против Тимарха, 138). Правда, Аристотель, как и комедиограф Ферекрат, в названии одной своей несохранившейся комедии упоминает «учителя рабов», однако функции его были иными, нежели у наставника свободнорожденных: рабов обучали только некоторым практическим навыкам, необходимым им для работы в домашнем хозяйстве.

Эллинистическая эпоха вместе с другими переменами принесла также изменения в отношениях между свободным гражданином и рабом. Уже Еврипид, сторонник новых идей, подчеркивал, что деление на «свободных» и «несвободных» — социальное, а не моральное, и что раб как человек стоит на той же ступени, что и свободный. Позднее, в эпоху Римской империи, под влиянием философии стоиков Сенека на возглас «Ведь это рабы!» отвечал: «Но они и люди!». Впрочем, тогда рабы уже могли получать образование, из чего их хозяева, особенно в Риме, умели извлекать немалую выгоду.

Мы не знаем греческих школ для рабов наподобие римских. Известно только, что в отдельных городах допускались некоторые отступления от обычаев и правил, освященных традицией и старыми взглядами на положение несвободных. Таблички из Аргоса, в которых перечислены пожертвования граждан на разные цели, отмечают, что несколько местных жителей предоставили определенное количество оливкового масла рабам и сделали возможным для них совершать омовения в бассейнах гимнасиев. Некто Асклепиад в Дорилее во Фригии в царствование императора Адриана был гимнасиархом для свободных и для рабов. Наконец, в одном из городов Македонии некая женщина передала 10 000 аттических драхм на обеспечение оливковым маслом местного гимнасия для граждан города, а также иностранцев и рабов на время трехдневных городских празднеств.

 

ВОСПИТАНИЕ И ОБРАЗОВАНИЕ В РИМЕ

По мнению Плутарха, в Риме совместное, коллективное обучение началось в середине III в. до н. э., когда там открыл свою школу Спурий Карвилий (Плутарх. Римские вопросы, 59). Нет, однако, сомнений, что групповое обучение существовало в Риме уже значительно раньше. Это подтверждают и сообщения Тита Ливия.

Как мальчики, так и девочки начинали учиться в семь лет. Девочки из богатых семей — дома, под руководством матери, мальчики имели своего домашнего учителя, а те, кто происходил из семей менее состоятельных, посещали школу. Школы эти были частными, содержали их чаще всего греки-вольноотпущенники. Мальчики, ходившие в школу, были под постоянной опекой воспитателя-педагога: он сопровождал их на занятия, а дома исполнял роль воспитателя и учителя одновременно. Квинтилиан предъявляет к педагогам серьезные требования: прежде всего они должны иметь соответствующее образование, а если у них его нет, то отдавать себе отчет в этом. «Нет ничего хуже людей, мало продвинувшихся в науке дальше начальных сведений, а уже преисполненных ложной уверенности, будто они ученые!»

Бронзовая счетная доска. I в. н. э.

Поначалу программа обучения была очень скромной, ограничивалась чтением, письмом и элементарными познаниями в арифметике. В дальнейшем программа менялась, иногда существенно, но проследить, когда и в какой степени, невозможно, ибо данные об этом скудны и случайны. Так, например, Цицерон вспоминает, что в детстве он изучал «Законы XII таблиц», которых теперь, в его время, не учит никто (Цицерон. О законах, И, 23; 59).

С течением лет программа расширилась и охватывала три стадии обучения. Апулей перечисляет их, говоря о «чашах Муз»: «Первая — чаша учителя чтения, литератора — закладывает основы; вторая — чаша грамматика — оснащает знаниями; третья — чаша ритора — вооружает красноречием. Большинство не идет дальше этих трех кубков» (Апулей. Флориды, XX).

Литераторы преподавали, таким образом, в первых классах начальной школы; это были чаще всего греки, образованные рабы или вольноотпущенники, которые самыми примитивными способами учили читать и писать. Так, сначала дети заучивали одно за другим названия букв, еще не зная, как они выглядят, затем приучались складывать буквы в слоги и в слова. Способ этот держался, очевидно, долго (может быть, параллельно с другими), если еще в I в. н. э. Квинтилиан пишет: «Мне, по крайней мере, не нравится хотя бы то, что, как я вижу, маленькие дети часто учат названия и порядок расположения букв раньше, чем вид той или иной из них. Это мешает усвоению букв, ведь дети уже обращают внимание не на то, как выглядят буквы, а на то, что они запомнили прежде. (…) Поэтому лучше всего выучивать буквы, как людей, — сразу и по внешнему облику, и по именам». Оратор-педагог ратует за иной метод обучения грамоте — учить развлекая, приобщать к чтению при помощи игрушечных букв, вырезанных из слоновой кости, «или отыскать что-либо иное, чему больше радовался бы этот возраст и что было бы приятно трогать, рассматривать, называть» (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 1, 24–27). Таким «учебным пособием» могло быть даже… печенье в форме разных букв.

Под руководством учителя арифметики — калькулятора — дети учились считать, сначала на пальцах, причем пальцы левой руки служили для обозначения единиц и десятков, а пальцы правой — сотен и тысяч; на более высокой стадии обучения для вычислений пользовались камешками — простейшими счетами. Надежным средством решения задач оставались и вычисления в уме. Таблицу умножения полагалось держать в голове, а запоминали ее повторяя хором за учителем. Вероятно, такая хоровая декламация немало досаждала людям, жившим по соседству со школой: жалобы на шумные декламации, которыми ученики занимались в школах с самого раннего возраста, раздавались повсеместно. Звонкие голоса детей легко долетали до ушей горожан, так как обучение велось в условиях самых примитивных: специальных школьных помещений не было, обходились снятой в наем комнатой в доходном доме, а то и маленькой площадкой на улице или во дворике у дома. Ученики редко занимали места за столом: они сидели на стульях, таблички же для письма и другие школьные принадлежности раскладывали на коленях.

Со временем весьма острой оказалась проблема: оставлять ли детей учиться дома или отправлять их в школу. Квинтилиан решительно выступает против обучения на дому, подчеркивая воспитательное влияние школы. Защитники домашнего образования выдвигали два аргумента: в кругу соучеников, говорили они, ребенок подвержен и дурным влияниям, учитель же, опекающий одного-единственного ученика, в состоянии уделить ему больше внимания. Первый аргумент Квинтилиан опровергает, доказывая, что домашняя среда часто портит ребенка, и притом с младенческих лет, гораздо сильнее, нежели его школьное окружение. Уже в детстве, замечает оратор, маленького человека балуют и даже развращают лаской, поблажки же и слишком мягкие методы воспитания лишают ребенка всякой умственной и физической силы. Дети растут в колясках, в носилках, а стоит им ступить на землю, как их со всех сторон поддерживают заботливые руки. Родители и наставники огорчаются, когда слышат от ребенка что-либо неприличное, но они сами во всем виноваты, указывает Квинтилиан, ведь этому и многому другому ребенок выучивается от взрослых, слушая, как говорят вокруг него, наблюдая моральную распущенность и всякие постыдные деяния окружающих, внимая звукам циничных песенок и грубой брани. Дети запоминают, впитывают в себя все это, прежде чем узнают, что это зло. А потом, распущенные и испорченные, они не в школе привыкают к таким порокам, но сами заносят их туда (Там же, I, 2, 1–8).

Что же касается второго аргумента сторонников домашнего образования, то, по мнению Квинтилиана, только от учителя зависит, сумеет ли он справиться с целой группой подростков, справедливо распределить между ними свое время и внимание. Ведь учитель и должен учить многих: «Чем учитель лучше, тем приятнее ему иметь большое количество учеников». Напротив, преподаватели слабые и чувствующие это охотнее всего занимаются именно с отдельными учениками. Кроме того, автор подчеркивает, как помогает овладению науками соревнование между школьниками: каждый из них считает для себя делом чести первенствовать среди сверстников и стыдится, если его опередили другие. Особенно льстит самолюбию ученика, когда ему удается обогнать в чем-либо своих старших товарищей. И наконец, самый сильный, решающий аргумент Квинтилиана: где же, как не в школе, приобретет подросток понятие об общественной жизни, если будет сторониться группы, коллектива? А ведь жить совместно, сообща — врожденное свойство не только людей, но даже бессловесных животных (Там же, I, 2, 9—30).

В своих дидактических усилиях учитель-литератор нередко прибегал к розге. Учитель Горация, знаменитый Орбилий, очевидно, в памяти всех своих учеников, а не только поэта остался как «не жалеющий розог». Квинтилиан, педагог прогрессивный, решительно осуждает этот метод, считая подобное наказание унизительным для свободнорожденного. Если же тот или иной подросток лишен самолюбия, то ему и порка не поможет. Важно и другое, добавляет оратор: под тяжелыми, мучительными ударами розги с мальчиком от страха и боли может случиться нечто, о чем даже неудобно говорить, но что надолго останется для него источником невыносимого стыда. Под влиянием этого чувства он может со временем даже впасть в отчаяние и возненавидеть людей (Там же, I, 3, 14–16).

Учебный год начинался в марте после перерыва, связанного с праздником Минервы (19–23 марта). Свободными от занятий были и другие праздничные дни и нундины.

Расставшись с литератором, мальчик поступал в школу более высокой ступени, примерно соответствующую нашей средней школе. Теперь он занимался под руководством учителя-грамматика. Программа обучения, как она в общих чертах обрисована Квинтилианом, может показаться скромной: умение правильно, без ошибок строить фразу на родном языке, а также способность толковать сочинения поэтов. Однако в действительности программа была значительно шире, включая в себя чтение как поэтов, так и прозаиков, и не только чтение, но и надлежащий разбор текстов, изучение правил стилистики. Квинтилиан продолжает: нельзя обойтись ни без знания музыки, ибо предстоит говорить о стихотворных размерах и ритмах, ни без знания астрономии, ведь иначе не поймешь поэтов, которые столько раз упоминают в своих стихах восходы и заходы небесных светил, чтобы дать представление о времени года или суток. Но не обойтись и без знания философии: тема каждого поэтического произведения связана с глубочайшими и тончайшими явлениями природы и человеческой души (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 4, 4). Школьное образование рассматривается, таким образом, как синтез всех наук и искусств. К этому считалось необходимым добавить и знание геометрии. Оратор рассуждает далее о важности владения стилем — для этого нужны надежные познания в языке, в грамматике.

Ученик, опоздавший на урок

Следует помнить, что параллельно с латинской литературой, а иногда даже раньше, молодежь занималась литературой греческой. Автором, которого изучали больше всего, оставался Гомер, но не обходили и других классиков. Из литературы римской читали ранних поэтов: Ливия Андроника, Энния. В I в. до н. э., во времена Октавиана Августа, программа подверглась изменениям. Из нее начали исключать писателей ранних, «архаических», а их место заняли авторы более поздние. Чтение сопровождалось анализом содержания произведения, его языка и стиля. От учителя-грамматика требовалась, таким образом, всесторонняя образованность, но даже если он отвечал такому условию, это не обеспечивало еще признания и авторитета в обществе, заработки же его были скорее скромными, так как на обучение своих детей римляне тратили деньги неохотно. Быть образованными хотят все, но как можно дешевле, замечает сатирик Ювенал.

Светоний утверждает, что даже Орбилий, уже упоминавшийся учитель Горация, «преподаванием своим… добился скорее славы, нежели выгоды»; он сам уже в весьма преклонном возрасте жаловался, что живет в нищете, под самой крышей. Впрочем, несмотря на свое жалкое положение и тяжелые условия жизни, Орбилий дожил почти до ста лет (Светоний. О грамматиках и риторах, 9).

Совершенно иначе обстояло дело с обучением за границей, куда римляне охотно отправляли сыновей, чтобы те пополнили свои знания. Денег на это не жалели, многие по достоинству высоко оценивали образование, которое могли дать школы греческих риторов или философов. Однако главным побудительным мотивом у большинства родителей здесь были несомненно тщеславие, снобизм, желание выделиться.

На третьем этапе обучения в дело вступал ритор, учитель красноречия. Программа была обширная и требовала больших затрат труда как от преподавателя, так и от учеников. Обучение складывалось из теории ораторского искусства и из практических упражнений, заключавшихся в составлении речей на заданную тему из истории, мифологии, литературы или из области общественной жизни. Упражнения эти могли иметь две формы: свазории — речи, произносимые на какую-либо тему одним человеком, и контроверсии — пример соединения речей обвинителя и защитника, непосредственная подготовка к будущим выступлениям в суде. Поскольку сами риторы брали уроки у актеров (а актеры — у риторов), то и ученик ритора должен был, как пишет Квинтилиан, позаимствовать некоторые навыки у исполнителя комедийных ролей, но только в том, что касается искусства декламации. B мимике же, походке и жестах оратору следует избегать неестественности и преувеличений. Ведь если человек, выступающий с речами, и обязан овладеть каким-либо искусством, то это прежде всего искусство не выглядеть искусственным (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 11, 1–3). Квинтилиан также рекомендует молодым людям посвящать некоторое время и учителю гимнастики. Однако он отвергает тренеров-борцов, которые часть жизни проводят «на масле», а другую часть — за вином и заботятся только о силе телесной, пренебрегая развитием ума. Похвалы заслуживают лишь те что учат иметь подобающую осанку и выправку, а также движения, полные гармонии (Там же, I, 11, 15).

Сыновья богатых римлян пополняли, как уже говорилось, свое образование за границей: в Афинах, или на острове Родос, где совершенствовались в ораторском искусстве у прославленных риторов и углубляли свои познания в философии у представителей разных философских школ. В возрасте 17–18 лет молодому человеку предстояло на время оставить учение и пройти военную службу.

В эпоху империи на территории Италии возникало все больше школ, основанных и поддерживаемых тем или иным городом или отдельными горожанами. Поскольку школ не хватало, родители отправляли детей учиться в ближайший большой город. Плиний Младший рассказывает, как он провел среди жителей своего родного города Комо настоящую кампанию с целью основать сообща местную городскую школу, дабы родителям не приходилось посылать детей в Медиолан и они сами могли наблюдать за их воспитанием. «Для вас, отцов, — говорил он землякам, — важнее важного, чтобы дети ваши учились именно здесь. Где им приятнее оставаться, как не в родном городе? Где их держать в целомудренной чистоте, как не на глазах у родителей? Где, как не дома, меньше расходов? Разве не стоит сложиться и нанять учителей, а деньги, который вы теперь тратите на жилье, на дорожные расходы, на покупки в чужом месте… вы прибавите к их плате.

(…) Ничего лучшего не можете вы предоставить вашим детям, ничего приятнее родному городу. Пусть воспитываются здесь те, кто здесь родился, пусть с самого детства учатся любить родную землю, пусть сживаются с ней». Сам Плиний также согласен внести свой пай как основатель школы — уплатить третью часть необходимой суммы; он, кроме того, берется отыскать добросовестных преподавателей (Письма Плиния Младшего, IV, 13, 3—10).

Квинтилиан, теоретик и практик античной педагогики, был первым ритором в Риме, основавшим школу, которую, по современной терминологии, мы могли бы назвать государственной: он первым стал получать ежегодное вознаграждение от государства — из казны императора Веспасиана.

Но не только вопросы содержания и организации обучения обсуждали в римском обществе. Не менее важным был вопрос о подобающих методах воспитания. Здесь ответственность несли в равной мере как семья — прежде всего отец, если речь шла о мальчиках, — так и сам педагог. Всегда, во все времена, сталкивались между собой сторонники суровых методов воспитания и сторонники послаблений и поблажек. В выигрыше оставался тот, кто умел отыскать тут золотую середину. Тема эта часто встречается в римских комедиях, и у Плавта, и у Теренция, предоставляя им широкое поле для морализаторства. Аргументом против чрезмерной строгости отцов к детям служил простой вопрос: а сам ты разве не грешил в молодые годы?

Плиний Младший вспоминает, как он унимал некоего сурового отца, который «бранил своего сына за то, что тот немного переплатил за лошадей и собак» (вечный мотив!). «Послушай, — сказал ему Плиний, — разве ты никогда не делал того, за что тебя самого мог бы поругать твой отец? Делал ведь! И разве иногда ты не делаешь того, в чем твой сын, если бы вдруг он стал твоим отцом, а ты сыном, не мог бы укорить тебя с такой же суровостью? Разве все люди не подвержены каким-нибудь ошибкам?» (Там же, IX, 12).

В комедии Плавта «Эпидик» отец сам задумывается над своим отношением к сыну:

Не для лица бы только нужно зеркало, Но также и для сердца, чтоб, смотря в него, Увидеть, что таится в глубине души. Всмотрись получше, а потом задумайся, Как жил когда-то сам ты в ранней юности (Полезно это было бы, по-моему). Вот я давно терзаться из-за сына стал… А в молодости много и за мной самим Проступков наберется…

Плавт. Эпидик, 381–392

Но и молодой человек, получивший хорошее воспитание, однако начавший под влиянием своих соучеников слишком смело пользоваться свободой и проматывать отцовское добро, способен опомниться: его тревожат перемены, происходящие в его характере. Так, например, критически оценивает себя юноша из комедии Плавта «Привидение»: дом, даже хорошо построенный, обращается в развалины, когда жильцы о нем не заботятся, так и молодой человек, хотя и получил прекрасное воспитание, сам, едва представился случай, стал растрачивать отцовское достояние на кутежи и интрижки:

Во-первых, родители — вот кто строитель, Они для детей воздвигают фундамент, Возводят, старательно ставят все скрепы, На всеобщее благо, народу в пример. Ни сил не жалеют своих, ни достатка. Расход не в расход для себя полагают. Отделка — ученье наукам, законам; Труды, издержки снова. А все затем, чтоб дети их могли служить в пример другим. Когда ж идти на службу им военную, кого-нибудь Опорой из родни дают. Тогда из рук строительских выходят, а прослужат год, То видно уж на опыте, постройка хороша ль была. Так-то вот я и сам дельным был, честным был До тех пор, как в руках был своих мастеров, А потом, только лишь стал своим жить умом, Я вконец тотчас же погубил весь их труд. Лень пришла. Мне она сделалась бурею, И ее тот приход мне принес град и дождь. Честность всю, доблесть он Сбил с меня, прочь сорвал сейчас же. А потом Вновь себе их вернуть — этим я пренебрег. И вслед за тем любовь пришла, как дождь, проникла В грудь мою, Прошла до самой глубины и промочила сердце мне. И меня вместе с тем бросили слава, честь, Деньги, доблесть, и для жизни стал гораздо хуже. И балки здесь от сырости гниют, и дома, кажется, Мне своего не починить, чтоб весь он не обрушился: Погиб фундамент, и никто не может больше мне помочь.

Плавт. Привидение, 120–148

Впрочем, у Плавта это мотивы скорее второстепенные. Теренций же две свои комедии — «Самоистязатель» и «Братья» — посвятил преимущественно проблемам воспитания — проблемам, которые целые столетия не могли разрешить.

В Риме также существовали молодежные организации, начало которых следует искать во II в. до н. э. Организации эти были известны в Италии под названием «Ювенес» или «Ювентус» — «молодые», «молодость», а в провинции — «Ювентус» или «Коллегиум ювентутис». Расширение их сети было связано с возникновением все новых школ в городах империи: в Медиолане (Милан), Аугустодунуме (Отэн), Бордигале (Бордо), Карфагене, Антиохии и в других. Организация напоминала до некоторой степени афинскую эфебию раннего периода, однако было и принципиальное различие: принадлежность к римской молодежной организации была добровольной, а не обязательной, как в Афинах. Кроме того, организация «Ювентус» и ей подобные основывались на началах коллегиальных и не имели специально назначенной администрации. Во главе группы стоял магистр — префект или куратор; упражнения и иные занятия не носили военного характера. Одинаковое значение придавалось развитию и интеллектуальных, и физических способностей. Полного расцвета эти организации достигли в эпоху ранней империи, когда муниципальная аристократия городов была важной опорой государственной власти. С победой латифундиального хозяйства, упадком городов и городского самоуправления падало и значение молодежных организаций.

Девочки из богатых семей учились дома, те же, кто победнее, ходили в школу вместе с мальчиками. Существовало, таким образом, совместное обучение с обязательной общей программой. По свидетельству Тита Ливия (От основания города, III, 44), уже в V в. до н. э. с расширением программы, а вернее, с введением двухступенчатой системы образования, когда развернули свою деятельность грамматики, женщины также начали расширять свои познания, обучаясь, однако, дома. От девочек же образованность и начитанность даже требовались: «пуэлла докта» — «ученая девица» — было желанным комплиментом. Образование было необходимо женщинам прежде всего для участия в общественной жизни, в частности в общих собраниях граждан. Кроме того, девушки должны были, как на том настаивали Квинтилиан и другие дидактики, заботиться о своем интеллектуальном развитии и как будущие матери, ведь непременным условием обучения ребенка было обучение его родителей (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 1, 6). Плутарх предъявлял к женщинам довольно высокие требования: они обязаны были разбираться в астрономии, математике, философии.

В последние годы республики, а тем более позднее, в эпоху принципата и империи, было уже много образованных женщин. В эпитафиях в перечне достоинств усопшей часто упоминают и ее ученость: «докта», «артибус докта» и т. п. Говоря об образованных женщинах, писатели не видят в этом явлении ничего исключительного, необыкновенного. Мы узнаем, например, что Корнелия, жена Помпея Великого, зачитывалась сочинениями философов и была весьма сведуща в географии. Семпрония, замешанная в заговоре Каталины, хорошо знала греческий язык. Ливия, жена Августа, обладала таким интеллектом, что сам Август перед особенно важными разговорами с ней делал для себя специальные заметки, желая иметь заранее подготовленные ответы, дабы не быть застигнутым ею врасплох. Наконец, Агриппина, мать Нерона, оставила воспоминания, которые, по-видимому, представляли собой известную ценность, если ими пользовался такой историк, как Тацит (Анналы, IV, 53).

Обучались женщины и ораторскому искусству и даже прибегали к этим познаниям и навыкам на практике, чаще всего в своих личных, домашних делах, но иногда и в делах общественных: Гортензия, дочь оратора Квинта Гортензия, своим красноречием добилась снижения налогов, установленных для женщин. Выступления же римских матрон по своим частным делам общественное мнение осуждало: считалось, что это свидетельствует о чрезмерной дерзости, даже о нахальстве. Именно так оценивает Валерий Максим выступление в суде некоей Афрании, жены сенатора, которая в ходе процесса сама обращалась к претору, и отнюдь не потому, что не в состоянии была нанять адвоката, а просто от своего «нахальства». Щеголяние женщины своими познаниями бывало иной раз подлинным бедствием для общества, как это описывает Ювенал:

Впрочем, несноснее та, что едва за столом поместившись, Хвалит Вергилия, смерти Дидоны дает оправданье, Сопоставляет поэтов друг с другом: Марона на эту Чашу кладет, а сюда на весы полагает Гомера. Риторы ей сражены, грамматики не возражают, Все вкруг нее молчат, ни юрист, ни глашатай не пикнут, Женщины даже молчат, — такая тут сыплется куча Слов, будто куча тазов столкнулась с колокольцами. Пусть та матрона, что рядом с тобой возлежит, не владеет Стилем речей, энтимемы кудрявые не запускает Средь закругленных словес и не все из истории знает, Пусть не поймет и из книг кой-чего; мне прямо противна Та, что твердит и еще раз жует Палемона «Искусство», Вечно законы блюдя и приемы правильной речи, Та, что древность любя, неизвестный нам стих вспоминает…

Ювенал. Сатиры, VI, 434–441, 448–454

Об обучении рабов Сенека писал, что их следует кормить и одевать, но давать ли рабу такое же образование, как и свободному, — это целиком зависит от доброй воли его господина (Сенека. О добродетелях, 3, 21, 2). Среди людей, попадавших в Рим в качестве невольников, захваченных на войне или купленных, было немало образованных людей, особенно греков. Были между ними и такие, которые, благодаря врожденным способностям, интересам и собственным усилиям, пополняли свои познания и дальше, достигая подчас очень многого. Помимо тех, кто в совершенстве овладевал латинским языком, были также некоторые рабы, прямо занимавшиеся в домах своих господ работой, которую мы бы назвали интеллектуальной, исполняя функции секретарей (как Тирон у Цицерона), библиотекарей, даже управляющих поместьями. Иные выделялись своими литературными и научными трудами: достаточно вспомнить, что начало римской литературе положил Андроник, грек из Тарента, который, обретя свободу, оставил свое имя в анналах римской поэзии как Ливий Андроник. Он перевел на латынь «Одиссею» Гомера, писал по греческим образцам трагедии и комедии, создал хоровую песнь к религиозному празднеству. Не менее любопытна карьера Реммия Палемона, известного грамматика, работавшего в Риме в I в. н. э., учителя Квинтилиана и поэта Персия. Сын рабыни, Палемон, как предполагается, был поначалу ткачом, затем рабом-педагогом, сопровождавшим сына своего господина в школу. При этом он самоучкой приобрел образование и, получив свободу, уже как Реммий Палемон начал давать уроки и стал одним из наиболее выдающихся учителей-грамматиков в Риме. Также и Гигин, вольноотпущенник Августа (отсюда его имя: Гай Юлий Гигин), должен был располагать соответствующими знаниями, если заведовал библиотекой на Палатине и писал о грамматике, о римских древностях, а кроме того, трактаты по сельскому хозяйству (все эти труды не сохранились). Находились и другие дела для образованных рабов. Известно, что они имели самые разнообразные специальности, а после того, как их отпускали на волю, даже занимали, особенно в эпоху империи, видные должности в государственном управлении. Рабы, как уже говорилось, преподавали в начальных школах, учили музыке, стенографии, были архитекторами. Нет сведений только о рабах-юристах.

Необходимо различать две группы несвободных — тех, которые оказались в Риме уже взрослыми людьми, и тех, кто родился рабом в доме своего господина. Среди первых было много образованных людей, и, когда они овладевали латинским языком, им поручали выполнять функции секретарей, библиотекарей и т. д. О детях же рабов римляне, как подобало, заботились сами, что следует приписать не столько их человеколюбию, сколько практическим расчетам. Для детей рабов организовывали школу — так называемый педагогиум, дабы, как говорили их господа, не позволять им пребывать в праздности и в то же время повысить их ценность как слуг. Несомненно также, что обучение и воспитание имели целью внушить некоторым рабам чувство собственного достоинства и ценности своей личности, дабы в будущем из них могли выйти свободные граждане, если их отпустят на волю. Вольноотпущенники же были нужны даже императорам.

В педагогиуме преподавали учителя, часто те же самые, что воспитывали и детей своего господина, или же иные интеллигентные и образованные рабы, также называвшиеся педагогами. О таком педагогиуме в одном из его поместий вспоминает Плиний Младший. Некоторые определяют педагогиум как «школу пажей», однако это неверно: далеко не все мальчики выступали в этой роли, а если они и исполняли обязанности «пажей», то лишь недолгое время, так как, вырастая, они благодаря полученному ими образованию выполняли иные функции, о чем речь шла выше.

Программа обучения в педагогиуме включала в себя чтение, письмо, начатки счета, физические упражнения. В сущности, это была такая же программа, как и для детей свободных граждан. Кроме того, мальчиков готовили к различным практическим занятиям и профессиям. Колумелла жалуется, что в Риме нет сельскохозяйственных школ; вместо этого имеются те, где готовят к профессиям, которые только обслуживают человеческие прихоти, например школы, где учат делать приправы к изысканным блюдам или же искусно подавать кушанья одно за другим. Это подтверждает и Сенека. Римляне требовали немалого искусства и от повара, и от его помощников. «Несчастен живущий только ради того, чтобы по правилам резать откормленную птицу, но тот, кто обучает этому ради собственного удовольствия, более жалок, чем обучающийся по необходимости» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, XLVII, 6). Столь же критически высказывается и Ювенал:

Как он вприпляску орудует: нож его так и летает, Все соблюдая приемы его мастерства и традиций; И, разумеется, здесь очень важно различие жеста В том, как он зайца разрежет и как разобьет он пулярду.

Ювенал. Сатиры, V, 121–124

Педагогиумы существовали начиная с правления Тиберия до Каракаллы. В правление Траяна и Адриана они достигли своего расцвета. Школа нуждалась тогда в большом количестве преподавателей, которым помогали ассистенты — «субпедагоги». При школе работали массажист и цирюльник, оказывавшие услуги особенно отличившимся ученикам, ведь педагоги заботились и о здоровье своих подопечных, и об их внешнем виде, и в то же время об их поощрении к занятиям. Обучались в педагогиуме дети рабов, достигшие 12 лет; обучение длилось около шести лет. Имена учеников показывают, что это были потомки греков, во втором или третьем поколении живущие в Риме. Учителя их также носили главным образом греческие имена.

Большой педагогиум обосновался во II в. н. э. на Целиевом холме в Риме. Согласно некоей надписи 198 г. н. э., двадцать четыре педагога занимались там с несколькими сотнями учеников. Другим крупным центром образования для рабов был Карфаген. Для хозяина молодого раба делом чести (и выгоды) было дать ему соответствующее образование и воспитание, а уж от самого раба, его характера и способностей зависело, насколько он воспользуется этой благоприятной возможностью. О Геликоне, телохранителе Калигулы, говорили, что он получил образование благодаря тщеславию своего прежнего господина, который потом подарил его Тиберию, а уже от него обученный невольник перешел к новому императору Калигуле.

Иного рода учебным заведением, мрачным и трагичным, была школа гладиаторов. Тысячи рабов упражнялись здесь в гладиаторских боях. Такие школы были в Риме, в Капуе, в Помпеях, Александрии, в городах Малой Азии и других провинций. Сражаясь и умирая в амфитеатрах, они, лучшие ученики этих школ, развлекали богачей и отвлекали, успокаивали народные толпы, пристрастившиеся к подобным кровавым зрелищам.

 

ГРЕКИ СРЕДИ КНИГ

Совместное существование людей в обществе требует постоянного контакта и коммуникации между ними, обмена информацией. Способ ее передачи есть то звено, которое и связывает одного человека с другим. Издавна искали люди средства передачи тех или иных сведений, но самым надежным из этих средств было и остается слово. Сегодня технический прогресс позволяет живому слову покорять далекие расстояния и сохраняться во времени сколь угодно долго. Однако и сегодня нельзя обойтись без слова написанного.

Девочка, читающая свиток папируса

Установить, когда люди начали «записывать» слова, едва ли возможно. Вероятно, это произошло еще в глубокой древности — люди стали писать на самых доступных им материалах, которыми в изобилии снабжала их природа: на скалах или на каменных плитах, на древесной коре или на пальмовых листьях. Шагом вперед явились изготовлявшиеся из глины или из бронзы таблички; позднее появились таблички из олова, свинца и других металлов, более дешевых и практичных. Во II в. н. э. греческий историк Павсаний рассказывает, что поэма Гесиода «Труды и дни» вся целиком была записана на свинцовых табличках, — до книги, которую удобно взять в руки, было еще далеко. Впрочем, свинцовые таблички держались в обиходе очень долго; ими пользовались и тогда, когда был уже известен и широко распространен папирус: на свинцовых табличках охотно писали всевозможные заклятия, брань и недобрые пожелания ненавистным особам, а затем посвящали эти приносящие несчастье ближнему таблички богам подземного мира, которым предстояло эти злые мечты исполнить. А чтобы свинцовые таблички с проклятиями скорее дошли до «адресатов», их бросали в реку или клали в гроб какому-нибудь человеку, не отличавшемуся при жизни добродетелями и достоинствами.

Глиняные таблички нашли более широкое применение на Востоке. В Греции использовали скорее осколки треснувших или ставших почему-либо ненужными глиняных сосудов, т. е. попросту черепки — «острака». Даже тогда, когда главным материалом для письма стал папирус, черепки продолжали служить для того, чтобы делать на них всякого рода заметки, вести подсчеты, выписывать векселя и квитанции. На табличках деревянных, покрытых с обеих сторон воском, ученики в школах писали свои упражнения; взрослые использовали их как «почтовую бумагу» для писем.

Однако писать на этих материалах большое литературное произведение было не так уж просто, поэтому появление в Греции, по-видимому, в VII в. до н. э. папируса, привезенного из Египта, принесло с собой важные перемены и для писателей, и для читателей. Папирус во многом способствовал развитию греческой литературы. Поначалу он был материалом дорогостоящим, труднодоступным и получил широкое распространение лишь в IV в. до н. э. О папирусе как растении подробно рассказал Феофраст в своей «Истории растений» (IV–III вв. до н. э.), но нам важнее и интереснее история папируса как книги, как материала для писания. Сведениями об этом мы обязаны Плинию Старшему. Ссылаясь на Варрона, он сообщает, что открытие папируса — «бумаги» эллинистической эпохи — было связано с победами Александра Македонского и основанием города Александрии в Египте. Сам Плиний, однако, сомневается, правдиво ли это известие. Сомнения римского ученого вполне оправданны: папирус был в ходу у египтян еще за 3000 лет до новой эры. Контакты, завязавшиеся между греческими городами и Египтом после походов Александра, могли только способствовать распространению нового писчего материала. Впрочем, дальнейшее повествование Плиния заслуживает полного доверия. Первоначально люди писали на пальмовых листьях, потом на лыке некоторых деревьев, рассказывает Плиний в «Естественной истории». Затем официальные, публичные документы стали составлять на свинцовых табличках, а вскоре для частных писем начали использовать куски полотна, а также навощенные таблички.

Сообщает римский ученый и о способе изготовления писчего материала из папируса. Острой иглой стебель делили на длинные, но как можно более широкие волокна. Лучшими из них считались те, что выходили из самой сердцевины стебля, а другие подразделялись по своему качеству в зависимости от того, как близко находились они к сердцевине. Папирус первого сорта предназначался для книг религиозных, «иератических». Другой сорт назывался «амфитеатральным», так как местом изготовления папирусов была в Александрии мастерская близ городского амфитеатра. Последним, наихудшим сортом папируса считался, согласно Плинию, «эмпоретический», т. е. рыночный: он шел лишь на упаковку товаров как своего рода оберточная бумага. Склеивали листы на доске, смоченной водой из Нила, которая содержала большое количество ила и потому служила соединительным материалом. На доску укладывали рядом одну за другой полоски папируса, затем на них крест-накрест клали полоски поперечные. Получившийся влажный лист отжимали при помощи пресса, сушили на солнце и скрепляли с другим (вероятно, специальным клеем), чтобы иметь готовый свиток.

Число листов в свитке никогда не превышало двадцати. Между собой их скрепляли, как сказано, клеем, который получали разводя в кипящей воде с добавлением уксуса муку или хлебный мякиш. Листы отбивали молотком, после чего папирус еще разглаживали слоновьим бивнем или большой раковиной (Плиний Старший. Естественная история, XIII, 74–81). Гладкая сторона папируса как раз и предназначалась для писания, однако поначалу, когда новый писчий материал стоил очень дорого, этому не придавали значения и писали на обеих сторонах — лицевой и обратной. При сворачивании свитка исписанная лицевая сторона папируса должна была находиться внутри, благодаря этому текст сохранялся лучше. Тому или иному сорту папируса соответствовала и определенная ширина листа: в самых лучших папирусах она доходила до 23,5 см, в других она составляла 20 см или еще меньше. Пытались делать листы более широкими — до 44 см, но такие папирусы оказались непрактичными, неудобными в употреблении.

В зависимости от текста папирусы требовались длиннее или короче. Иные достигали 8 м в длину; впрочем, длиннее 10 м папирусов не делали, ибо держать в руке такой огромный свиток читателю было трудно. В одной строке помещалось от 35 до 40 букв: столько вмещала в себя стихотворная строка, написанная гекзаметром. В III в. н. э. размер строки был ограничен 20–25 буквами; бывали также рукописи с 10–15 буквами в строке. Свитки становились все изысканнее, каллиграфы заботились о выравнивании строк и столбцов, об искусном оформлении книг.

Готовый папирус сворачивали, обматывая его вокруг палки с выступающими или загнутыми концами. И греки, и римляне называли это «пупом» свитка — дочитать книгу до «пупа» значило дочитать ее до конца. Читающий держал свиток в правой руке и по мере чтения сворачивал его левой рукой, как правило, наматывая его на специально приготовленную другую палку. После прочтения полагалось вновь перемотать всю книгу на первую палку, чтобы начало текста по-прежнему находилось наверху свитка.

Свитки вкладывали в подобавшие им футляры, хранили в особых керамических ларцах, иногда искусно выполненных и украшенных, обычно круглых, цилиндрической формы. На выступающей головке палки, на которую наматывали свиток, как и на футляре, помечали название книги, дабы ее легче было отыскать в собственной или государственной библиотеке.

Со временем серьезным конкурентом папируса оказалась «пергамская бумага» — пергамен. Эта специально обработанная телячья кожа первоначально изготовлялась и использовалась как писчий материал в Пергаме в Малой Азии. Стоил пергамен поначалу очень дорого, и до тех пор, пока им пользовались, как и папирусом (в виде свитка), его преимущества оставались недооцененными. Лишь тогда, когда его стали резать на отдельные листы и сшивать их в удобный по форме том — кодекс, судьба папируса была решена. В науке долго держалась версия, переданная Плинием Старшим, согласно которой пергамен был изобретен в результате острого соперничества в собирании книг между царем Египта Птолемеем Епифаном (205–182 гг. до н. э.) и царем Пергама Эвменом (197–159 гг. до н. э.). Желая помешать своему сопернику приобретать книги для библиотеки, Птолемей запретил вывоз папируса из Египта. Правителю Пергама пришлось срочно искать другой материал для писания, способный заменить собой привычный папирус. Так и был «открыт» пергамен (Там же, XIII, 70).

Увы, эта увлекательная версия не имеет под собой никаких оснований. Изобретение пергамена явилось, по всей видимости, следствием длительных поисков наилучшей формы для книги. Эвмен, несомненно гордившийся появлением в его царстве нового материала для писания, и не подозревал, какое распространение получит пергамен уже в ближайшие века. Не мог он предвидеть и того, что именно египетской царице Клеопатре, правившей на родине папирусов, подарит щедрой рукой римлянин Марк Антоний 200 000 пергаменных свитков из своей библиотеки. Так «пергамская бумага» окончательно победила древний папирус. Поначалу пергамен сворачивали, в рулоны, как папирус, но спустя некоторое время начали складывать листы вчетверо, образуя удобные, компактные «тетрады». Несколько таких «тетрад» связывали между собой и получали отдельный том, или кодекс. По образцу пергамена стали складывать в «тетрады» и листы папируса, так что наряду с пергаменными кодексами выступали и кодексы папирусные. Вместе с тем и свиток не сразу сдал свои позиции, поэтому древние книги могли выходить или в той, или в другой форме — как кодекс или как свиток.

И на папирусе, и на пергамене принято было писать тростниковым пером, но если на папирусе писали красками, особой тушью, изготовляемой на основе сажи и представлявшей собой порошок, который каждый раз приходилось разводить водой, то для писания на пергамене использовали черную жидкость, получаемую из чернильных орешков. Эти примитивные средства для письма были в то же время очень надежными: о стойкости туши говорит больше всего то, что написанные ею тексты на папирусе можно прочесть и сегодня, спустя тысячи лет.

Как распространялось по свету книгописание? На первых порах каждый человек сам делал для себя копию понравившегося ему текста. Со временем переписывание книг было организовано уже для целей торговых. Письменные источники подтверждают существование книжной торговли в Афинах только начиная с V в. до н. э. О покупке книг упоминает в V в. до н. э. комедиограф Эвполид; тогда же появляется и термин «библиопол» — книгопродавец. О людях, спешащих на книжный рынок, говорит и современник Эвполида Аристофан в своей комедии «Птицы». Судя по сообщениям других авторов, купить книги можно было на агоре, и люди искали там философские сочинения, трактаты Ксенофонта, платили за них большие деньги. Уже в тот период было в Греции немало переписчиков, усердно размножавших популярные книги. В эпоху эллинизма книжная торговля достигла огромного размаха, хотя ни одного имени издателя или книгопродавца мы не знаем. Зато известны, так сказать, издатели-любители, которые, полужив в руки какие-либо ценные тексты, сами переписывали их, рассчитывая получить от этого немалый доход. Так, ученик Платона Гермодор широко распродавал сочинения своего учителя; отсюда даже возникла поговорка «Гермодор книгами торгует» — по отношению к любому человеку, распространявшему книги нечестным путем.

Вознаграждение переписчиков зависело от количества переписанных ими строк. Чтобы легче было подсчитывать строки, древние стали отмечать каждые 10–20 строк (иногда каждые 100–200 строк) последовательной нумерацией.

Вместе с книгописанием, литературой развивалось и чтение. Возникали все новые библиотеки — частные, школьные, государственные. Развивалась и своего рода теория чтения: из некоторых книг читатели могли получить полезные сведения о том, какие книги существуют и какие из них стоит приобретать и читать. Во II в. н. э. Телеф из Пергама, учитель Вера, брата Марка Аврелия, лексикограф и грамматик, составил обширный библиографический справочник. Подобный же справочник в 12 книгах «О приобретении и выборе книг» вышел из-под пера Геренния Филона из финикийского города Библа: в этом труде библиографическая информация была распределена по разделам, соответствовавшим той или иной отрасли знания.

Первые библиотеки появились в Греции рано. Уже в VI в. до н. э. тираны в греческих городах-государствах усердно собирали книги при своих дворах. Старейшим считается книгохранилище Поликрата на острове Самос. Тогда же в VI в. до н. э. создал свою библиотеку и афинский тиран Писистрат. Во время греко-персидских войн Ксеркс вывез библиотеку Писистрата к себе в Персию, откуда ее возвратил в Афины почти двести лет спустя Селевк I Никатор, правивший после смерти Александра Македонского в Сирии. Собирал книги и Еврипид, который даже держал специального раба-копииста для переписывания текстов. Трудно представить себе, чтобы и другие ученые, философы и писатели Эллады не имели своих книжных собраний, необходимых им для работы. Платон перенес свои книги в основанную им Академию, а имя Аристотеля навсегда осталось в истории библиотечного дела, благодаря тому что он первым стал собирать книги по определенному плану и их классифицировать. Эта богатая и тщательно подобранная библиотека, включавшая в себя сочинения не только греческих, но и восточных авторов, переведенные на греческий, перешла после смерти великого философа в руки его ученика Феофраста, а тот в свою очередь завещал ее своему ученику Нелею из города Скепсиса в Малой Азии. После смерти Нелея ценнейшее собрание осталось без присмотра, так как никто им не интересовался; часть книг, по всей видимости, погибла, но некоторые из них уцелели, будучи куплены для создававшейся в это время библиотеки в Пергаме. Другие книги из этого собрания вновь попали в Афины, откуда в 84 г. до н. э. Сулла перевез их в Рим, рассматривая как военную добычу.

Со времен Александра Македонского собственные библиотеки начинают создавать эллинистические правители разных стран. Прекрасным собранием владел, например, македонский царь Персей. После победы над Персеем в битве при Пидне в 168 г. до н. э. Луций Эмилий Павел захватил эти книги и доставил их в Рим.

Однако наиболее известной была в древности библиотека в Александрии, организованная династией Птолемеев, соперничавших в этой сфере со своими соседями, и прежде всего с властителями Пергама. Первый из эллинистических царей Египта Птолемей Сотер на рубеже IV–III вв. до н. э. доверил устройство библиотеки философу Деметрию Фалерскому, ученику Феофраста. Это и была та знаменитая александрийская библиотека при Мусейоне — святилище Муз, в которой Птолемеи решили собрать все когда-либо вышедшие греческие книги и которая уже при жизни ее основателя Птолемея I насчитывала более 200 000 свитков. Его преемник, Птолемей II Филадельф, удвоил это и без того огромное собрание, энергично вкладывая средства в покупку книг. Не был равнодушен к библиотеке Мусейона и третий царь — Птолемей III Эвергет, также пополнявший ее новыми приобретениями. Хорошо снабжалась и другая александрийская библиотека, располагавшаяся при храме Сераписа; ее книжный фонд состоял из 42 800 свитков. Сами по себе эти [цифры не могут считаться надежными, но и они дают общее предоставление о богатстве книжных собраний Александрии. К сожалению, во время осады Александрии войсками Цезаря в 48–47 гг. до н. э. весь квартал, где находился Мусейон, был охвачен огнем от гофрящих египетских кораблей. По сведениям Авла Геллия, тогда «погибло около 700 000 „томов“». Вскоре, однако, Марк Антоний, как было сказано, возместил египетской царице эти потери, подарив ей 200 000 свитков, захваченных римлянами в библиотеке пергамских царей.

Библиотека при храме Сераписа в Александрии уцелела и Сохранялась до IV в. н. э. В 389 или 391 г. патриарх Феофил, «исполняя со всем усердием приказ императора Феодосия I, уничтожил храм Сераписа, чтобы воздвигнуть на его месте христианскую церковь. При этом были безвозвратно утрачены очень многие книги. Но и то, что уцелело в конце IV в., погибло два века спустя при взятии Александрии арабами.

Библиотеки возникали и при школах. Книжные собрания при гимнасиях стали особенно необходимы тогда, когда интеллектуальное воспитание эфебов выступило на передний план, оттеснив на второе место воспитание физическое. Основанный Птолемеем II Филадельфом в Афинах гимнасий Птолемайон располагал богатым книгохранилищем, а в I в. до н. э. афиняне постановили, чтобы эфебы ежегодно увеличивали собрание гимнасия на сто свитков. Немало библиотек было создано и по частной инициативе. Так, во II в. до н. э. на острове Кос Диокл и его сыновья основали библиотеку — очевидно, также при местном гимнасии; они на свои средства возвели здание книгохранилища и закупили первые 100 „томов“. По примеру Диокла и его сыновей другие граждане полиса начали вносить свой вклад в развитие библиотеки: одни уплатили по 200 драхм, другие передали принадлежавшие им книги. Такие же библиотеки при гимнасиях были созданы на острове Родос, в Пергаме, в Дельфах, в Смирне; знаменитую библиотеку в Смирне Страбон упоминает как одну из достопримечательностей города (География, XIV, 646).

Библиотеки при высших школах бывали иногда специализированными. На острове Родос, где готовили ораторов, были собраны тысячи книг по риторике. На острове. Кос при медицинской школе, первые упоминания о которой восходят к V в. до н. э., спустя 500 лет личный врач императора Клавдия Гай Стертиний Ксенофонт построил большое книгохранилище для литературы по врачебному искусству. Другая специализированная медицинская библиотека размещалась при храме Асклепия в Пергаме. Стоит вспомнить также о высшей школе в Афинах, называвшейся Стоя Адриана и основанной в 132 г. н. э. При ней был огромный зал, предназначенный для книг, с полками в нишах.

Некоторые городские библиотеки вообще не были связаны ни с какими общественными институтами. Такой, по-видимому, была библиотека в Афинах, созданная на средства архонта Тита Флавия Понтайна, который снабдил ее богатым собранием книг и посвятил Афине и императору Траяну (около 100 г. н. э.). В 30-х годах нашего столетия археологи обнаружили фрагмент фронтона этого здания на афинской агоре, каменную плиту с соответствующей надписью — посвящением.

Античные библиотеки были в собственном смысле слова читальнями, ибо на дом книг не выдавали — ими можно было пользоваться только в стенах библиотеки. Приходящих читателей обслуживали хорошо обученные рабы, ведь среди рабов, как мы помним, нередко встречались люди весьма образованные.

Как в наше время, так и в древности большое количество собранных книг отнюдь еще не свидетельствовало о просвещенности и действительных литературных или научных интересах их владельца. У писателей тех далеких веков мы не раз сталкиваемся с резко критическим отношением к подобным „библиофилам“, которые, не зная подлинной ценности того или иного произведения, ищут непременно старые и редкие книги, отдавая предпочтение книгам плохо сохранившимся, полуистлевшим или же, напротив, роскошным, дорогостоящим изданиям. Над одним из таких „неучей — собирателей книг“ зло насмехается во II в. н. э. Лукиан:

„…Ты думаешь прослыть человеком, который Кое-что смыслит в науках, старательно скупая самые лучшие книги. Но выходит у тебя как раз обратное, и эти покупки лишь изобличают твое невежество.

И, главное, ты приобретаешь вовсе не самое лучшее, но доверяешься людям, которые расхваливают, что придется; ты являешься прямой находкой для этих книжных обманщиков и настоящим кладом для книготорговцев. Да и как бы ты мог отличить книгу старинную и большой ценности от дрянного хлама? Разве только придешь к такому выводу на основании того, насколько книга изъедена и источена, и пригласишь моль на исследование в качестве советчика? (…)

Допустим даже, я научу тебя отличать книги, с таким великолепием и со всяческой тщательностью изготовленные переписчиками… — что за польза тебе, странный человек, приобрести такую рукопись, когда ты и красоты ее не понимаешь и не сумеешь никогда ее использовать…? (…) Итак, какой толк в этих твоих покупках, если только ты не считаешь учеными сами книгохранилища за то, что они вмещают в себя столько сочинений древних писателей?…Держишь в руках прекраснейшую книгу, облеченную в пурпурную кожу, с золотой застежкой, а читаешь ее, позорно коверкая слова, так что люди образованные потешаются над тобой… (…)

…Какие надежды ты сам возлагаешь на свои книги, то и дело развертывая их и обрезая, и умащая шафраном или кедром, и кожей их одевая, и застежки приделывая, как будто и впрямь собираешься что-то из них извлечь? (…)

…Ты даже одолжить кому-нибудь книгу не пожелал никогда, но поступаешь, как собака на сене…“ (Лукиан. Неучу, который покупал много книг, 1–2, 5, 7, 16, 30).

Может создаться впечатление, что при такой высокоразвитой книготорговле, широкой сети библиотек, заполненных десятками и сотнями тысяч бережно хранимых свитков, при постоянно растущем интересе людей к чтению и любительскому переписыванию книг все произведения античных авторов должны были дойти до нас в целости и сохранности. Однако ход времен и бурные исторические события, не щадившие никаких творений человеческого гения, не пощадили и книги. Многие, слишком многие сочинения греческих и римских философов и поэтов безвозвратно утрачены; другие известны нам лишь по названиям, встречающимся у позднейших писателей; третьи дошли до нас в разрозненных фрагментах.

Пожары и войны — вот те главные враги культуры, чьими жертвами становились крупнейшие книжные собрания античного мира. Бывали, правда, и такие случаи, когда сам автор обрекал свое детище на гибель. Иногда речь шла о сохранении некоей тайны, это касалось прежде всего переписки. Так, Платон, обращаясь к тирану Сиракуз Дионисию, просил его сжечь полученное им письмо сразу же после прочтения. Иногда писатель настолько критически оценивал свое творение, что оно также становилось добычей всепожирающего пламени. Причиной этого могло быть или разочарование автора в результатах своего труда, или же изменение вкусов и взглядов писателя. Согласно легенде, переданной Элианом, Платон, побеседовав впервые с Сократом, без сожаления предал огню свое раннее произведение — трагическую тетралогию, написанную к торжествам в честь бога Диониса. „Он сжег свои стихи“, — подтверждает Диоген Лаэртский. Уничтожил свои сочинения и философ Метрокл (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, III, 5; VI, 95).

Случалось и так, что труды философов бросали в огонь по распоряжению властей. Софист Протагор, обвиненный в безбожии за свое высказывание: „О богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию“ — и вопрос темен, и людская жизнь коротка», — был в 411 г. до н. э. приговорен к изгнанию, а книги его афиняне торжественно сожгли на площади. Всем, у кого были сочинения дерзкого софиста, было приказано немедленно сдать их властям (Там же, IX, 51–52). Это был первый в истории случай, когда книги были брошены в костер по причинам религиозного, идеологического характера. В Риме, особенно в эпоху империи, сожжения книг по распоряжению властей происходили значительно чаще.

 

РИМЛЯНЕ СРЕДИ КНИГ

История римской книги включает в себя те же самые этапы развития, что и история книги греческой. Римляне также поначалу писали на камне, на коре деревьев (недаром словом «либер» римляне обозначали и лыко, и книгу), на всякого рода табличках: на деревянных, покрытых воском, писали ученики в школах и банкиры в своих конторах; среди простого народа долго оставались в ходу и таблички свинцовые, служившие для записи всевозможных заклятий и заговоров. Некоторые таблички хорошо сохранились. Одна из них была найдена в Риме и может быть датирована последним периодом существования республики. Она проливает свет на верования римлян, на столь свойственную им склонность к суевериям. Вера в могущество богов подземного царства заставила положить табличку в гроб человека, известного своими пороками и потому заслужившего вечные страдания в мрачном Тартаре. Текст написан на народной, или провинциальной, латыни, а слова диктовало писавшему чувство ревности. Автор просил подземных богов, чтобы не известную нам Родинé постигла та же участь, что и умершего человека, с которым он направлял письмо в Тартар, и чтобы прежде всего ее возненавидел и отверг некий Марк Лициний Фавст. Далее движимый ненавистью автор «вверял» Плутону одного за другим еще четырех своих знакомых. Сходные пожелания содержит и табличка, восходящая к середине I в. до н. э. и адресованная грозной повелительнице царства мертвых, супруге бога Плутона Прозерпине. Текст гласит: «Добрая, прекрасная Прозерпина, жена Плутона…лиши Авинию здоровья, красоты, нежной кожи, сил, всех достоинств…» Итак, люди чувствовали необходимость общаться при помощи письменности не только с себе подобными, но и с тайными силами мира потустороннего.

Библиотека

О книгах в собственном смысле слова можно говорить здесь лишь начиная с того времени, когда до Рима дошел папирус. Папирус как главный писчий материал сохранялся очень долго, пока не был вытеснен пергаменом. Тогда же на смену свитку пришел уже кодекс — форма книги, близкая к современной. Между тем в эпоху папируса его ассортимент, а точнее, номенклатура то и дело менялась, и в этих изменениях наглядно отражалось характерное для римлян времен империи отношение к правителю и власти. Лучший сорт папируса, называвшийся в Греции иератическим, так как он был предназначен для книг священных, получил в эпоху принципата Октавиана Августа название «августовский». Другой сорт стали называть ливианским — по имени жены Августа Ливии; иератическим же оказался теперь только третий по качеству сорт папируса. При императоре Клавдии, рассказывает Плиний Старший, выяснилось, что даже лучший, августовский папирус не всегда является надежным и удобным материалом для писания: бывало, что тушь просачивалась глубоко и тогда буквы, нанесенные на лицевую сторону папируса, проступали на обратной его стороне, смазывая написанный там текст. Клавдий распорядился изготовлять папирус высшего сорта из волокон разных сортов. Новый папирус был прочнее и лучше, его назвали клавдиевым (Плиний Старший. Естественная история, XIII, 77). Ясно, что и здесь не обошлось без желания льстецов угодить царствующей особе.

На клавдиевом папирусе писали, по-видимому, самые важные, официальные документы; августовский служил для писем; приходилось иногда пользоваться и ливианским папирусом. Плиний жалуется, что на рынке появился папирус с какими-то желтыми пятнами, на котором очень трудно писать. Эти бракованные папирусы были результатом недобросовестной работы изготовителей: или клей, которым соединяли листы, содержал слишком много воды, или среди хороших, доброкачественных волокон укладывали пористые, легко впитывавшие влагу, поэтому при писании тушь расплывалась и рукопись выглядела неразборчивой и неопрятной (Там же, XIII, 83).

Новые литературные или научные сочинения заинтересованные читатели часто переписывали сами для себя, однако это стало излишним, когда издательское дело и книжная торговля достигли в Риме большого размаха. Мы знаем даже несколько имен видных книгоиздателей и книготорговцев. Хорошо известен, например, Тит Помпоний Аттик, друг Цицерона и издатель его произведений. В своих письмах к нему Цицерон часто обсуждает с ним издательские дела.

В правление Августа в Риме действовали также издатели братья Созии, имевшие, кроме того, собственную книжную лавку на Форуме, близ статуи бога Вертумна. «Фирма» Созиев тесно связана в истории с именем Горация, сочинения которого они издавали. Произведения Вергилия выпускали в свет Варий Руф и Плоций Тукка. Со временем число издателей-книгопродавцов возросло: у Дора можно было купить труды Ливия и Сенеки, Поллий предлагал эпиграммы Марциал а, а Трифон — и Марциала, и трактат Квинтилиана «Воспитание оратора». Люди входили в книжную лавку, разворачивали свитки, любовались их искусным оформлением, в особенности тщательно выписанной первой строкой произведения.

Имена своих издателей Марциал сам увековечил в знаменитых эпиграммах. Одним из них был, как уже говорилось, Гай Поллий Валериан Секунд, вольноотпущенник некоего ученого из города Лука, державший близ храма Мира в Риме книжную лавку, куда и приглашает поэт своих почитателей:

Ты, что желаешь иметь повсюду с собой мои книжки И в продолжительный путь ищешь как спутников их, Эти купи, что зажал в коротких листочках пергамент: В ящик большие клади, я ж и в руке умещусь. Чтобы, однако, ты знал, где меня продают, и напрасно В Городе ты не бродил, следуй за мной по пятам: В лавку Секунда ступай, что ученым из Луки отпущен, Мира порог миновав, рынок Паллады пройдя.

Марциал. Эпиграммы, I, 2

Другой знакомый издатель Марциала — Атрект продавал книги в римском квартале Аргилет. Уже в древности поэтов частенько просили подарить или по крайней мере одолжить на время их книги. Приятель Марциала просил об этом и его, но поэт в эпиграмме отговаривается тем, что живет далеко, да к тому же на третьем этаже. Нужный свиток можно раздобыть и поближе — у книготорговца:

Всякий раз, что меня, Луперк, ты встретишь, «Не послать ли мне малого, — ты скажешь,— Чтоб ему эпиграмм ты отдал книжку? Как прочту я ее, верну обратно». Нет, мальчишку гонять, Луперк, не стоит. То, что ищешь, достать поближе можно: Постоянно ты ходишь Аргилетом: Против форума Цезаря есть лавка, Косяки у нее все в объявленьях, Там ты мигом прочтешь о всех поэтах. И спросить не успеешь ты Атректа (Так зовется хозяин этой лавки), С первой иль со второй подаст он полки Отскобленного пемзой и в порфире, Пять денариев взявши, Марциала. «Да не стоишь того!» «Ты прав, не спорю!»

Там же, I, 117

Авторских экземпляров поэты не получали, поэтому книги свои они дарили весьма неохотно:

Требуешь все от меня в подарок ты, Квинт, моих книжек. Нет у меня: их продаст книготорговец Трифон. «Деньги платить за пустяк, за стихи? Да с ума не сошел я! Я не дурак!» — говоришь. Но ведь и я не дурак.

Там же, IV, 72

На одного издателя работала целая армия копиистов. Оплата их труда зависела, как и в Греции, от количества переписанного текста, причем подсчет строк велся по особой стихометрической системе, введенной, вероятно, в правление Нерона. В силу декрета Диоклетиана 301 г. н. э. основной единицей измерения труда переписчиков стали сто строк.

Разумеется, ценнейший источник по истории издательского дела — переписка автора с тем, кто брал на себя труд выпускать его произведения. Письма показывают, какими тесными были связи писателей с издателями и какого рода проблемы возникали при копировании текстов, чаще всего по вине переписчиков. Так, Цицерон лично знал многих копиистов и потому в письмах к Аттику выражает пожелания, чтобы то или иное его сочинение переписывал определенный, известный ему копиист. И все же он часто бывал недоволен римскими переписчиками, особенно теми, кто издавал латинские книги. «Насчет латинских книг не знаю, куда мне обратиться, — пишет он своему брату Квинту, — с такими ошибками их и переписывают, и продают» (Письма Марка Туллия Цицерона, CLIII, 6).

Однако недоразумения случались и по вине самого автора, даже такого опытного, как Цицерон. Одно из его писем к Аттику свидетельствует, как опытен и искусен, даже слишком искусен был великий оратор в писательском ремесле и в то же время как невнимателен бывал он порой при подготовке рукописей: «Теперь узнай о моей небрежности. Я послал тебе книгу „О славе“. Но в ней то же предисловие, какое и в третьей книге „Академиков“. (…)…Я не помнил, что я уже использовал это предисловие…» (Там же, DCCLXXX, 4). Как это могло произойти? Причину объясняет сам Цицерон. Оказывается, метод его работы был таков: у него был заранее заготовлен целый свиток предисловий, так что, когда он приступал к новому произведению, ему приходилось лишь выбрать самое подходящее. Но однажды память его подвела, и он вновь использовал один и тот же текст. Впрочем, оратор вовремя заметил ошибку, да и при тогдашней технике размножения рукописей вносить изменения было не так уж трудно: надо было только отрезать часть папируса и заменить ее новой. Сегодня такая невнимательность обошлась бы автору намного дороже.

Если каждый человек мог переписывать экземпляры любого текста в каком угодно количестве копий, то как же обстояло в Риме дело с авторским правом? Формально такого права не существовало, и никто не мог воспрепятствовать тому, чтобы книгу переписывали и распространяли в сотнях списков самые разные люди где и когда им заблагорассудится, отнюдь не вступая при этом в конфликт с законом. И все же существовало своего рода неписаное право, в действительности еще более обязывающее: уважать чужую собственность, в том числе собственность автора на свои книги. Отсюда те резкие упреки, с которыми обратился как-то раз Цицерон к своему другу и издателю Титу Помпонию Аттику. Одну из его книг, посвященную Марку Юнию Бруту, Аттик начал распространять и всем показывать еще до того, как завершилась работа над всем «тиражом». В справедливом негодовании Цицерон пишет: «Скажи мне, ты хочешь сначала обнародовать без моего распоряжения? Этого даже Гермодор не делал — тот, который обыкновенно распространял книги Платона… Как? Неужели ты считаешь правильным послать это кому-либо раньше, чем Бруту, к которому я, по твоему же совету, и обращаюсь? Ведь Бальб написал мне, что снял у тебя копию с пятой книги „О пределах“, где я хоть и не многое, но кое-что изменил. Однако ты поступишь правильно, если задержишь остальное, дабы и у Бальба не было неисправленного, и у Брута — устаревшего» (Письма Марка Туллия Цицерона, DCXXXVII, 4).

Издатели старались вообще предотвратить частное, произвольное переписывание книг, выбрасывая на рынок как можно большие «тиражи», способные полностью удовлетворить спрос на то или иное произведение. Речь шла при этом не только о конкурентной борьбе, но и о сохранении подлинного, неискаженного текста, поскольку небрежные, работавшие на свой страх и риск, без всякого контроля копиисты нередко деформировали текст, переписывая его с большими ошибками.

Выйдя в свет, современная книга попадает в руки многочисленных критиков, рецензентов. В древности такого института не было, но часто автор сам читал свои сочинения знакомым литераторам и просто друзьям, надеясь услышать их мнение. По свидетельству Авла Геллия, поэт-трагик Луций Акций во II в. до н. э. любил читать свои трагедии старшему собрату Марку Пакувию. Также и поэт Теренций, написав свою первую комедию, предложил ее вниманию римских городских эдилов, а те велели ему прочесть ее знаменитому тогда, во II в. до н. э., комедиографу Цецилию Стацию. «Говорят, что он явился к нему во время обеда, бедно одетый, и, сидя на скамейке возле обеденного ложа, прочел ему начало пьесы; но после первых же строк Цецилий пригласил его возлечь и обедать с ним вместе, а йотом выслушал все остальное с великим восторгом» (Светоний. Теренций, 2).

Именно в это время образованные греки, переселяясь в Рим, положили там начало литературной критике. Хорошо известен был литературный кружок Сципиона; несомненно, существовали и другие общества, где обсуждали новинки литературы. Особенно распространился этот обычай в эпоху принципата Августа, когда одни писатели собирались в доме Гая Цильния Мецената, а другие — у Марка Валерия Мессалы, где читали и обсуждали свои творения. Публичное чтение новых произведений происходило в кругу знатоков, иногда даже без участия самого автора. Цицерон, посылая Аттику свой небольшой трактат «О славе», просит его устроить чтение некоторых разделов книги, поручив опытному декламатору прочесть их в собрании людей, разбирающихся в литературе (Письма Марка Туллия Цицерона, DCCLXXII). Зато Вергилий сам читал «Энеиду» Августу и его ближайшему окружению, а чтение им «Георгик» в доме Мецената длилось целых четыре дня. Знакомя своих высокопоставленных покровителей с плодами своего поэтического труда, Вергилий и Гораций считали своей обязанностью внимательно выслушать их критические замечания. По словам ритора и историка Сенеки Старшего, отца философа, первым стал читать свои произведения приглашенным гостям поэт Гай Азиний Поллион (Свазории, VI, 27). Октавиан Август всемерно поддерживал и поощрял такого рода публичные выступления поэтов, и «на открытых чтениях он внимательно и благосклонно слушал не только стихотворения и исторические сочинения, но и речи и диалоги». Понимал принцепс и политическое, пропагандистское значение этих чтений: «О себе дозволял он писать только лучшим сочинителям и только в торжественном слоге…» (Светоний. Божественный Август, 89), так что не все произведения разрешалось читать публично. Со временем обычай молодых поэтов открыто рекламировать свое творчество и красоваться перед публикой стал вызывать неодобрительные отклики у литераторов старшего поколения и даже у самого Горация.

Еще через несколько десятилетий публичная декламация собственных сочинений стала настолько частым и распространенным явлением, что уже поистине начала изводить образованное римское общество. О растущем безразличии сограждан к открытым чтениям, некогда столь популярным в Риме, писал на исходе I в. н. э. своему другу Созию Сенециону Плиний Младший: «Большой урожай поэтов в этом году; в апреле не было почти ни одного дня без публичных чтений. Я радуюсь оживлению литературной деятельности и выступлениям талантливых людей, публично о себе заявляющих. Слушатели, однако, собираются лениво. Большинство сидит в портиках, тратит время на болтовню, и они то и дело приказывают сообщить себе, вошел ли чтец, произнес ли вступление, свернул ли уже значительную часть свитка. Только тогда они собираются, и то медленно, с задержками и уходят, не дожидаясь конца, — одни тайком и прячась, а другие свободно, без стеснения». На такие открытые чтения — рецитации — людей специально созывали, рассылали приглашения, но и это не помогало. Плиний вспоминает, как поколением раньше рецитацию мог посетить сам император. Теперь же «любой бездельник, которого уже давным-давно пригласили и неоднократно напоминали о приглашении, или вовсе не приходит, или если и приходит, то жалуется, что потерял день, — именно потому, что день не потерян» (Письма Плиния Младшего, I, 13, 1–4).

Первоначально рецитации позволяли писателю легко и быстро ознакомить публику со своим произведением и услышать критические отзывы и замечания — поэтому многие крупные литераторы, а среди них и сам Плиний любили выступать на открытых чтениях. В дальнейшем, как показывает письмо Плиния Созию Сенециону, открытые дискуссии, оценки творчества автора почти исчезли, а присутствие на рецитациях оказалось простым долгом вежливости приглашенных. Не удивительно, что Марциал однажды послал другу шейный платок, чтобы было чем затыкать уши во время публичных чтений (Марциал. Эпиграммы, XIV, 142).

Наилучшей формой литературной критики был обмен письменными текстами и суждениями о них между самими писателями. Тот же Плиний Младший часто посылал свои труды на оценку друзьям и одновременно высказывал собственные мнения об их сочинениях. Советами собратьев по перу римские писатели широко пользовались, вносили необходимые исправления, и бывало, что только под влиянием одобряющих слов старшего, опытного коллеги робкий, начинающий автор решался, наконец, предать свое первое творение гласности.

Напротив, поэты-графоманы буквально одолевали всех и повсюду чтением своих стихов. Самым удобным для них местом были римские бани — термы, откуда случайные, невольные слушатели не так легко могли сбежать от навязчивого стихоплета, каким был, например, Лигурин, иронически воспетый Марциалом:

Почему, Лигурин, тебя завидев, Все бегут со всех ног, боясь встречаться, И сейчас же вокруг тебя все пусто, Хочешь знать? Ты — поэт сверх всякой меры. А порок этот жуток и опасен. Ни тигрица, тигрят своих лишившись, Ни змея на полуденном припеке, Да и злой скорпион не так ужасны. Кто стерпел бы, скажи, такие муки?

Марциал. Эпиграммы, III, 44

Назойливый графоман всюду преследует своих изнемогающих слушателей:

Я стою — ты читать, присел я — тоже, Я бегу — ты читать, я в нужник — тоже, В термы скрылся я — ты жужжишь мне в ухо, Я в купальню скорей — не дашь поплавать, Я спешу на обед — меня ты держишь, Я пришел на обед — сгоняешь с места, Я устал и заснул — меня ты будишь. Видишь, сколько ты зла наделать можешь? Ты и честен, и добр, и чист, но страшен.

Там же

Зачастую, идя к такому стихоплету в гости, его знакомым приходилось запасаться немалым терпением. В другой эпиграмме Марциал атакует того же поэта Лигурина, когда он принимает гостей:

Вот для чего (и для этого лишь) ты зовешь отобедать: Чтобы стишонки свои вслух, Лигурин, мне читать. Я и сандалий-то снять не успел, как уже преогромный Вместе с латуком несут и с разносолами том. Если макрелям не дашь ты проклятые эти поэмы — Дома ты будешь один есть свой обед, Лигурин.

Там же, III, 50

Римская литература моложе греческой почти на пять столетий. Если определить хронологически начало греческой словесности мы точно не можем и даже творчество великого Гомера датируем лишь приблизительно и осторожно, то год рождения римской литературы известен: 240 год до н. э. В этом году римляне впервые познакомились с трагедией и комедией, написанными на латинском языке, точнее говоря, составленными по греческим образцам греком-вольноотпущенником Ливием Андроником. Тот же Андроник перевел на латынь «Одиссею» Гомера и написал по поручению жрецов первую латинскую хоровую песнь. Тем самым он положил начало трем главным жанрам латинской поэзии: эпосу, драме и лирике. В дальнейшем римская литература стала быстро наверстывать упущенное, и уже II и особенно I век до н. э. привели к расцвету поэзии, прозы, научных изысканий.

Все пишущие должны были, разумеется, иметь при себе книги, собственную библиотеку из греческих и латинских книг. Тогда же, во II–I вв. до н. э., в Риме появились богатые библиотеки, вывезенные римскими полководцами из завоеванных стран: уже говорилось о том, как Луций Эмилий Павел перевез в Рим книжное собрание македонского царя Персея, а Сулла отправил из Афин в Рим часть библиотеки Аристотеля, принадлежавшую Апелликону с острова Теос.

Строя дома, богатые римляне предусматривали и создание особых помещений для проведения литературных собраний и для хранения книг, причем книги стояли у них не только в их городских домах, но и в загородных поместьях. Витрувий, рассуждая о том, как надо располагать комнаты в жилых домах в городе, указывает, что для людей знатных, занимающих государственные должности, дома следует делать просторные и великолепные. «Кроме того, их библиотеки, картинные галереи и базилики должны сооружаться с пышностью, в которой они не уступят общественным постройкам…» (Витрувий. Об архитектуре, VI, 5). Далее он обстоятельно описывает, как надо подобрать подходящее место и расположить библиотеку: «Спальни и библиотеки должны выходить на восток, потому что назначение их требует утреннего света, а также для того, чтобы в них не портились книги. Ибо в библиотеках, выходящих на юг и на запад, в книгах заводятся черви и сырость, так как их порождают и питают доносящиеся сюда сырые ветры и, наполняя свитки сырым дуновением, покрывают их плесенью» (Там же, VI, 4). Как выглядело помещение для библиотеки, мы не знаем. Плиний Младший, описывая свою виллу в Лаврентинуме, говорит только, что там его книги стояли в шкафу, вделанном в стену комнаты, «закругленной в виде апсиды; солнце, двигаясь, заглядывает во все ее окна» (Письма Плиния Младшего, II, 17, 8).

Богатую библиотеку имел в Риме и Марк Теренций Варрон, широко образованный ученый-энциклопедист. Луций Лициний Лукулл также прославился не только своим громадным состоянием и роскошными, вошедшими в поговорку пирами, но и ценным собранием книг, о котором он очень заботился.

И другие римские книжники были страстными собирателями, повсюду разыскивали ценные издания, старались поддерживать книги в хорошем состоянии, поручая заботу о них обученным, образованным рабам. Приглашая Аттика к себе в поместье в Антий, Цицерон предлагает: «Увидишь удивительный перечень моих книг, составленный Тираннионом; то, что осталось, ценнее, чем я предполагал». Приведение в порядок библиотеки, очевидно, еще не завершилось, так как Цицерон просит друга прислать ему двух или трех переписчиков, чтобы они помогли Тиранниону в его хлопотах о книгах. Он просит также, чтобы эти переписчики привезли с собой немного пергамена для изготовления титульных листов к книгам (Письма Марка Туллия Цицерона, CIX, 1). В другом письме он извещает Аттика, что получил от некоего Пета множество книг. «Судьба этого его дара зависит от твоей заботливости. Если любишь меня, постарайся, чтобы они были сохранены и доставлены мне. (…) Сбереги, пожалуйста, со всем старанием как греческие, так и латинские книги. Я буду считать, что это подарок от тебя» (Там же, XXVII, 12).

Собирание ценных книг было одной из благороднейших и прекраснейших страстей богатого римлянина, особенно если он умел этими книгами пользоваться, ведь и Сенека, и Лукиан презрительно отзывались о людях, охотно накапливавших большие библиотеки, не зная истинной ценности книг. А в это время бедный римский интеллектуал, живущий в доходном доме, в убогой комнате, мог купить себе лишь несколько книг:

Старый ларь бережет сочинения греков на свитках (Мыши-невежды грызут эти дивные стихотворенья). Кодр не имел ничего…

Ювенал. Сатиры, III, 206–208.

Идеей об устройстве в Риме публичной библиотеки город был обязан Цезарю, который осуществление своего проекта поручил Марку Теренцию Варрону. Смерть диктатора помешала воплощению этого плана в жизнь. Несколько десятилетий спустя к проекту Цезаря возвратился Азиний Поллион. Он и основал библиотеку при храме Свободы на римском Форуме, где помещалась резиденция цензоров. Это открытое для всех книжное собрание включало в себя сочинения как латинские, так и греческие. Судьба этой первой публичной библиотеки в Риме нам не известна — больше сведений мы имеем о двух других книгохранилищах, возникших благодаря преобразовательной деятельности Октавиана Августа. В 28 г. до н. э. он открыл на Палатине при храме Аполлона библиотеку, где также были собраны произведения латинских и греческих авторов. Руководителем ее стал поэт и грамматик, друг Овидия Макр. Палатинская библиотека сильно пострадала от огня в 64 г. н. э., во время трагического пожара в правление Нерона. Восстановленная и вновь открытая при Домициане, она была еще раз полностью уничтожена в 363 г., когда Рим охватил грандиозный пожар. Другая библиотека, заложенная Августом, находилась на Марсовом поле, в портике, построенном в честь сестры принцепса, Октавии, поэтому и сама библиотека получила название «Октавия». Она также стала жертвой пожара в 80 г. н. э., но была заново отстроена и открыта при Домициане.

В своей деятельности Август нашел себе последователей. Тиберий, идя по стопам своего приемного отца, основал библиотеку при храме Божественного Августа. Судьба ее оказалась такой же, как и судьба других римских библиотек: она сгорела в 69 или 70 г. н. э. Император Траян открыл библиотеку на форуме Траяна (так называемая Библиотека Ульпиа), затем то же сделал Адриан, а последняя из известных нам римских публичных библиотек была обязана своим возникновением Александру Северу. В царствование Константина в Риме было уже 28 библиотек; среди них могли быть и те, которые были основаны по частной инициативе богатых граждан. Книжные собрания росли благодаря заботам их основателей, которые также имели право изымать книги, вызвавшие осуждение властей. Библиотеки в других италийских городах и в провинциях создавались, главным образом щедростью состоятельных граждан. Так, Плиний Младший, который вообще оказывал немалую финансовую поддержку родному городу Комо и его жителям, заложил там и библиотеку, обошедшуюся ему в миллион сестерциев. В Свессе в Латии была знаменитая «Библиотека Маридиана», основанная тещей императора Адриана.

Трудно себе представить, чтобы в провинциях, где красовались большие, вместительные, прочные театры, амфитеатры, термы, не было библиотек. Заслуживают внимания книгохранилища во вновь отстроенном Карфагене и в Тамугади в Нумидии. Последнее, как извещает сохранившаяся надпись, было подарено родному городу Марком Юлием Флавием Рогацианом, потратившим на это 400 тыс. сестерциев, т. е. значительно меньше, чем Плиний. Библиотеки эти обслуживали интересы и нужды местных читателей, и если в Риме собирали книги на латинском и греческом языках, то в провинциях — на латинском и на языке соответствующей страны.

В IV в. н. э. интерес к чтению повсеместно падает, в библиотеках, как печально замечает Аммиан Марцеллин, воцаряется кладбищенская пустота и безлюдье. Средоточием просвещенности и читательской культуры выступает лишь город на востоке — Византий.

Хотя Лукиан и упрекает невежественного библиомана в том, что тот и сам не пользуется своим собранием книг, и другим их не одалживает, однако и в библиотеках Римской империи, как и в Греции, книг на дом не давали, да и частные владельцы делали это весьма неохотно. Так что поведение Аттика, ссужавшего книгами Цицерона, свидетельствует об исключительных дружеских чувствах и большом уважении, с которыми он относился к своему знаменитому приятелю.

Одновременно с пополнением библиотек происходили также изъятия и уничтожение книг. Изгнание Протагора, осужденного за безбожие, и сожжение его сочинений были первым известным нам актом такого рода, продиктованным мотивами религиозными. До 186 г. до н. э. в Риме не раз по приказанию властей становились добычей огня «пророческие книги», содержавшие различные предсказания. Многие анналисты сообщали (и это известие повторил в своем труде Ливий), что в 181 г. до н. э. в куче сожженных книг находились и сочинения царя Нумы Помпилия, среди них и греческие, посвященные философии Пифагора. Конечно, к сообщениям о книгах царя Нумы следует отнестись скептически; это были, вероятно, какие-то фальсификаты, разделившие, впрочем, судьбу всех книг подобного содержания.

Об уничтожении книг рассказывает и Светоний: став верховным первосвященником — великим понтификом, Август «велел собрать отовсюду и сжечь все пророческие книги, греческие и латинские, ходившие в народе безымянно или под сомнительными именами, числом свыше двух тысяч. Сохранил он только сивиллины книги, но и те с отбором…» (Светоний. Божественный Август, 31). Подобная же участь постигла религиозные книги и несколько веков спустя, в связи с победой христианства.

Со времени принципата Октавиана Августа и на всем протяжении истории. Римской империи то и дело происходили массовые сожжения книг по постановлению сената или императора из-за их политического характера. Так, в индекс запрещенных книг были внесены при Августе элегии поэта Гнея Корнелия Галла, от которых до нашего времени сохранился лишь один небольшой фрагмент. После опалы Овидия его произведения должны были быть изъяты из всех библиотек, а экземпляр «Метаморфоз» поэт сам бросил в огонь, получив указ, обрекавший его на изгнание. К счастью, несколько копий оставалось на руках у его друзей, и благодаря этому сочинение Овидия уцелело и дошло до потомков. Жил в эпоху Августа и другой выдающийся человек — историк и оратор Тит Лабиен, один из представителей республиканской оппозиции. По постановлению сената книги его были сожжены, и той же участи подверглись книги его друга — оппозиционного оратора Тита Кассия Севера. Прошли годы, и решением императора Калигулы писатели были реабилитированы: «Сочинения Тита Лабиена, Кремуция Корда, Кассия Севера, уничтоженные по постановлениям сената, он позволил разыскать, хранить и читать, заявив, что для него важней всего, чтобы никакое событие не ускользнуло от потомков» (Светоний. Гай Калигула, 16). Обвинение против оппозиционного историка Корда было выдвинуто в эпоху Тиберия: его обвиняли в том, что в своем труде он одобрительно высказался о Бруте и Кассии, убийцах Цезаря, страстных защитниках республиканского строя. Тацит сообщает: «Привлекается к судебной ответственности Кремуций Корд по дотоле неслыханному и тогда впервые предъявленному обвинению, за то, что в выпущенных им в свет анналах он похвалил Брута и назвал Кассия последним римлянином. (…) Сенаторы обязали эдилов сжечь его сочинения, но они уцелели, так как списки были тайно сохранены и впоследствии обнародованы. Тем больше оснований посмеяться над недомыслием тех, кто, располагая властью в настоящем, рассчитывает, что можно отнять память даже у будущих поколений» (Тацит. Анналы, IV, 34–35). При Тиберии также по постановлению сената были брошены в огонь шесть речей оратора Мамерка Эмилия Скавра. Нерон, приговорив к изгнанию из Италии Фабриция Вейентона, повелел сжечь его книгу, «полную выпадов против сенаторов и жрецов и названную им Завещанием». Эту книгу, добавляет историк, «старательно разыскивали и читали, пока доставать ее было небезопасно; в дальнейшем возможность открыто иметь ее у себя быстро принесла ей забвение» (Там же, XIV, 50).

Когда же в правление Домициана Арулен Рустик за свое сочинение в защиту казненного прежде сенатора Тразеи Пета, а также Геренний Сенецион, восхвалявший зятя сенатора, Гельвидия Приска Старшего, были осуждены на смерть, то, как рассказывает Тацит, «казни подверглись не только сами писатели, но и их книги», сожженные на Форуме. «Отдавшие это распоряжение, разумеется, полагали, что подобный костер заставит умолкнуть римский народ, пресечет вольнолюбивые речи в сенате, задушит самую совесть рода людского…» {Тацит. Жизнеописание Юлия Агриколы, 2). Обычно сожжением книг ведали эдилы, и если на этот раз Домициан поручил их функции специальным должностным лицам — триумвирам, надзиравшим за тюрьмами и за исполнением приговоров, то этим он стремился придать акту казни над книгами особую торжественность, подчеркивая тяжесть преступления их авторов и суровость постигшего их наказания.

 

В ЗАБОТАХ О ЗДОРОВЬЕ: МЕДИЦИНА В ГРЕЦИИ

Историю возникновения медицины у древних народов вкратце изложил уже в 1488 г. в своей «Речи о значении медицины» краковский доктор Ян Урсын, стараясь при этом отделить истину от мифа. Изобретение врачебного искусства греки приписывали богам: Аполлону, Асклепию, Артемиде. Аполлон считался богом-покровителем многих искусств; по верованиям греков, он обладал и даром исцеления, и в некоторых его святилищах в Греции даже лечили больных — при помощи музыки. Зато имя Асклепий (у римлян — Эскулап) целиком было связано с медициной, ведь его считали сыном Аполлона. Более того, вся семья Асклепия помогала страждущим, облегчала их телесные муки: женой Асклепия была Эпионе — «болеутолительница», дочерями Гигиея — богиня здоровья и Панацея — «всецелительница». Сыновьями бога врачевания были Махаон и Подалирий — легендарные лекари в стане греков во время осады Трои; у Гомера они выступают прежде всего как хирурги, пользовавшие раненых. Аполлон, рассказывалось в мифах, не только сам раскрыл сыну тайны врачебного искусства, но и отдал его в обучение к кентавру Хирону, знавшему, как лечить людей травами и иными зельями. Получив такое образование, сам Асклепий умел уже и лечить, и воскрешать умерших. Именно это стало причиной смерти самого Асклепия: боясь, что лекарское искусство изменит весь порядок мироздания, верховный громовержец Зевс лишил мудрого врача земной жизни и взял его на небо, обратив в созвездие Змееносца, — ведь змея как символ постоянно возрождающейся жизненной силы была священным животным, посвященным богу врачевания. В течение многих столетий змея оставалась и остается поныне символом медицины и особенно фармацевтической науки.

Асклепий и Гигиея. Вотивный рельеф Асклепия, Гигиеи и Телесфора. I–III вв. до н. э.

Уже в древности трудно было отделить подлинную историю медицины от легенд и мифов. У Гомера Асклепий, фессалийский царь, еще не воспринимается как божество, а его сын Махаон — «славной рати врач, Асклепия мудрого сын», один из греческих героев под Троей. Возможно, прав был доктор медицины Ян Урсын, полагая, что как раз за мудрость и дарования исцелителя греки причислили царя Асклепия к сонму общеэллинских богов. Сами древние авторы всегда отмечали, что Махаон и его брат Подалирий умели только оказывать помощь раненым, останавливать кровь, делать перевязку, описания же их действий указывают на прекрасное знание анатомии, существовавшее у греков гомеровской эпохи, т. е. в те времена, когда не было еще никакой известной медицинской школы.

Врач из плотного запона стрелу извлечь поспешает; Но, когда он повлек, закривились шипы у пернатой. … Язвину врач осмотрел, нанесенную горькой стрелою; Выжал кровь и, искусный, ее врачевствами осыпал, Силу которых отцу его Хирон открыл дружелюбный.

Гомер. Илиада, IV, 213–214, 217–219

Но и другие герои под Троей, не занимавшиеся лекарским ремеслом профессионально, умели, однако, применять нужные простые лекарства, как это случалось с Ахиллом или Патроклом. И все же систематических знаний о человеке и его болезнях еще не было. Все врачебные меры и применявшиеся лекарства были обязаны своим возникновением случаю, вековой практике народной медицины. Лечение натуральными, дарованными самой природой средствами, издавна распространенное среди пастухов и земледельцев, положило начало искусству врачевания.

Лишь в конце VI в. до н. э. стали появляться легенды, в которых идеализировались, обожествлялись те, кому удавалось возвратить здоровье своим пациентам. И первое место среди этих мудрых врачей, оставшихся в человеческой памяти, занимал Асклепий. Ему были посвящены в Греции многочисленные святилища-больницы, так называемые асклепионы, где жрецы-лекари, асклепиады, поддерживали культ великого бога-исцелителя. Самый прославленный в Греции асклепион находился в Эпидавре; каждые пять лет там проходили большие религиозные празднества в честь Асклепия. Известны также асклепионы в Пергаме и на острове Кос, где и возникла знаменитая медицинская школа. В асклепионах применяли метод лечения, называвшийся «энкоймесис»: больных укладывали спать, и считалось, что выздоровление должно прийти во время сна. Если выздоровление не наступало, но больные видели вещие сны, то они пересказывали их жрецам, а те, «знавшие волю Асклепия и исполнявшие ее», толковали эти сны на свой лад, давая пациентам соответствующие медицинские советы.

Хорошее знание жрецами человеческого тела и духа нередко помогало им исцелять больных, явившихся за советом к асклепиадам. Молитвы, очищения, всякого рода культовые церемонии были всего лишь неизбежными аксессуарами «чудесного» исцеления в асклепионах. Те, кто уже в древности сомневался в «чудотворстве» жрецов бога Асклепия и обвинял их в обмане и шарлатанстве, забывали, что асклепиады прибегали к религиозному внушению, дабы заставить больного поверить в содействие богов и тем самым в возможность выздоровления. Кроме того, врачи при асклепионах широко применяли и многие надежные средства, характерные и для экспериментальной медицины. Исцеление сном или во время сна также приносило вполне реальные плоды, когда речь шла о болезнях нервно-психических; не исключено, что это мог быть не естественный сон, а сон, вызванный гипнозом, который был также хорошо известен в древности.

Нервнобольных лечили, очевидно, и другими способами, например шоком, специально вызывая у пациента страх, гнев и т. п. Ведь уже древние лекари знали, что бывают случаи, когда под влиянием сильного потрясения — внезапного страха или даже неожиданной радости (скажем, при встрече с кем-либо близким, кого уже не надеялись увидеть в живых) — больные, которые не могли ходить, обретали вдруг силу в ногах. Примером такого исцеления служил древним сын лидийского царя Креза, немой, но внезапно заговоривший: когда на войне неприятельский солдат, не узнав царя, уже занес над ним меч, юноша воскликнул: «Это царь Крез! Не убивай его!» И с этой минуты дар речи вернулся к нему навсегда, до конца его дней.

Интересный и необычайно ценный документ — вотивные таблички, оставленные древними греками в асклепионах. На табличках они выражали свою благодарность богу-врачевателю за исцеление и рассказывали, как оно произошло. Так, некто Никанор сильно хромал и едва мог ходить. Пока он сидел в храме Асклепия и еще не спал, какой-то мальчик вырвал у него костыль и убежал с ним. Несчастный Никанор вынужден был устремиться за ним, побежал — и таким образом выздоровел. В другой табличке говорится о некоем человеке из Вифинии, страдавшем подагрой. Когда он добрался до святилища Асклепия и еще не успел уснуть, гусь ущипнул его за ногу до крови — и нога сразу же перестала болеть. Есть все основания полагать, что многие из таких «случайностей», принесших исцеление, были сознательно подстроены жрецами, хорошо знавшими пользу шоковой терапии. Еще один пациент, Агестрат, жаловался на головную боль и бессонницу. Однако в храме Асклепия ему удалось уснуть, и он увидел во сне, что бог избавил его от головной боли и, выставив его нагим, придал ему позу кулачного бойца. Проснувшись, он почувствовал себя совершенно здоровым и благополучно вернулся домой, а позднее, во время Немейских игр, стал даже победителем в универсальной борьбе — панкратии. В случае с Агестратом мы, вероятно, имеем дело с применением гипноза, причем больному внушалось, что он должен совершить то или иное физическое упражнение.

Расцвет врачебной деятельности жрецов в асклепионах пришелся на V в. до н. э. На рубеже V–IV вв. до н. э. получило известность святилище Асклепия на острове Кос, где, как уже говорилось, сформировалась знаменитая медицинская школа, связанная с именем Гиппократа, «отца медицины», работавшего не только на острове Кос, но и в Афинах, в Фессалии. Как указывает Плиний Старший, также оставивший потомкам очерк истории древней медицины, это был поворотный пункт, в развитии врачебного искусства в Греции (см.: Естественная история, XXIX, 4).

Врачи на острове Кос основывали свою деятельность на определенных этических принципах, известных и сегодня как «клятва Гиппократа». Врач в древности был обязан служить больному всеми своими знаниями и умениями и по всей совести. Он не имел права давать больному никакого яда и никаких средств беременным женщинам для изгнания плода. Врач должен был также соблюдать профессиональную тайну, не злоупотреблять своим положением для того, чтобы соблазнять женщин, и т. п. Вся история школы на Косе связана с Гиппократом, поэтому под его именем вышли там многочисленные сочинения по медицине, сохранившиеся до наших дней в составе сборника «Корпус Гиппократа», который включал в себя труды и самого Гиппократа, и других врачей. Некоторые из этих трактатов были написаны даже врачами с острова Книд, соперничавшими с косской школой.

Метод Гиппократа состоял главным образом в том, чтобы стремиться ставить диагноз и лечить больного исходя из совокупности всех условий его жизни и основываясь на продолжительном наблюдении за течением болезни. Знаменитый врач боролся со всевозможными предрассудками, касавшимися не только методов лечения, но и причин заболеваний. Греки часто приписывали возникновение того или иного недуга действию тайных сил. Так, припадки эпилепсии считались кознями злых демонов и т. п. Исследуя образ жизни больного, Гиппократ и врачи его школы придавали особое значение климатическим условиям его обитания, природной среде, от которой, по их мнению, во многом зависело состояние здоровья человека. Их взгляды на этот счет изложены в приписываемом Гиппократу трактате «О воздухе, водах и почвах». Также одним из первых Гиппократ положил начало клинической медицине: больные должны были лежать и принимать лекарства под постоянным наблюдением врача (Плиний Старший. Естественная история, XXIX, 4).

Методы лечения постоянно обновлялись и уже не сводились только к назначению лекарств. Геродик из Селибрии во Фракии стал применять ятролиптику, массажную терапию, определил некоторые принципы диететики и, наконец, ввел в практику лечебную гимнастику. В IV в. до н. э. Диокл из Кариста решительно отстаивал идею зависимости состояния здоровья человека от гигиены тела, от диеты и — более того — от умения правильно чередовать работу и отдых. В III в. до н. э. в Александрии жил известный врач Герофил из Калхедона, посвятивший себя самым разным областям медицины и оставивший после себя трактаты «Об анатомии», «О глазах» и руководство для акушеров. Его современник Эрасистрат из Кеоса, вошедший в историю как придворный лекарь Селевка I, заложил основы теории кровообращения, исследовал систему кровеносных сосудов, обогатил знания древних медиков об анатомии сердца, ввел различение нервов, управляющих чувствами, и нервов, управляющих движениями (сухожилия). Есть сведения, что и Герофил, и Эрасистрат занимались вивисекторскими опытами на преступниках, которых им доставляли по распоряжению властей. Если вспомнить о том, что обезболивающих средств античная эпоха не знала, то известие это способно вселить ужас, тем более что в древней медицине давно уже распространены были опыты на животных, особенно на обезьянах. О таких опытах знал еще Аристотель, а во времена более поздние их часто применял знаменитый врач Гален (II в. н. э.).

Мы знаем и многие другие имена врачей той поры. Следует упомянуть еще о Филине с острова Кос, ученике Герофила. В середине III в. до н. э. он основал эмпирическую школу, представители которой выбирали тот или иной метод лечения больного в зависимости от того, что покажут их наблюдения за действием определенных лекарств. Один из представителей этой школы, Гераклид Тарентский, стал также практиковать секцию — вскрытие трупов.

Своего рода промежуточную позицию между эмпирической школой Филина и догматической — Герофила из Калхедона попытались занять врачи, принадлежавшие к так называемой методической школе, основанной в I в. до н. э. Асклепиадом из Прусы, города в Вифинии. Сам он, не будучи врачом по образованию — он был учителем риторики, — лечил больных изобретенными им самим натуральными методами, советуя соблюдать диету, совершать далекие прогулки, массажи, купаться в холодной воде и вообще заниматься гидротерапией, против чего многие врачи того времени энергично возражали. Плиний Старший, Апулей и другие античные авторы рассказывают о применявшихся им удивительных методах, которые, видимо, должны были воздействовать на психику больного, внушить ему веру в выздоровление.

Так, он стал давать пациентам вино, а затем холодную воду, охотно прописывал ванны и другие средства, очень популярные среди больных. Удовольствие пациентам доставляли и такие его рекомендации, как совет подвешивать постель на веревках, дабы раскачивание ложа навевало сон на больного и облегчало его страдания. Подобными мерами Асклепиад, по словам Плиния, снискал себе большую славу, особенно после того, как, встретив однажды похоронную процессию, спас человека от погребального костра, вернув его к жизни, — вероятно, этот человек находился в летаргическом сне и Асклепиад как опытный лекарь сразу распознал это состояние (Апулей. Флориды, XIX) 4 При лечении некоторых болезней он отказался от применявшихся прежде методов, весьма мучительных для пациентов: он считал, например, что старые врачи чрезмерно увлекались вызыванием у больного искусственной рвоты. Он также утверждал, что питье лекарств вообще вредит желудку, и, рассказывая об этом, Плиний Старший склонен с ним согласиться (Естественная история, XXVI, 16–17).

Многое из того, что сказано здесь о греческой медицине, может быть в полной мере отнесено и к медицине римской, ведь сами римляне долго пользовались средствами и рекомендациями народной медицины, лечились травами и другими знахарскими снадобьями, прибегали к помощи магии и т. д. С наукой же врачевания на ее тогдашнем уровне развития римлян познакомили греки, и именно они являлись в Римской империи представителями этой области знания.

Хотя с течением лет в древней медицине усиливалась специализация, об отдельных ее отраслях нам известно мало. Зачатками педиатрии были советы и указания акушерам — и это была единственная отрасль медицины, находившаяся в руках женщин. Собственно врачи не имели доступа к женщинам, поэтому те так часто умирали, особенно во время родов. Мы помним рассказ Гая Юлия Гигина о том, как молодая афинянка по имени Агнодика начала изучать медицину у Герофила в Александрии, но вынуждена была при этом носить мужскую одежду. Хуже того, ей пришлось остричь себе волосы, что для греческой девушки считалось символом бесчестья, так как короткой стрижкой выделялись женщины, чье поведение греки рассматривали как предосудительное и безнравственное. Когда Агнодика приобрела достаточные познания и опыт в лекарском искусстве, она сама явилась лечить одну заболевшую женщину. Та, думая, что перед ней врач-мужчина, отказалась допустить его к себе, и только когда Агнодика, сняв с себя одежду, показала ей, кто она, больная позволила ей осмотреть себя и приступить к лечению. Вскоре больная поправилась, но тайна Агнодики стала известна другим врачам, и те подали на нее жалобу. Однако женщины города дружно атаковали судей, называя их врагами женщин, и тогда судьи уступили и даже вынесли специальное решение, позволявшее женщинам изучать медицину и заниматься врачеванием. Вместе с тем история античной медицины не сохранила больше ни одного имени женщины-врача.

Искусство врачевания росло, применялись все новые методы лечения, но независимо от этого сохранялись и народная медицина, траволечение, знахарство и даже традиционная вера, будто вода некоторых священных источников обладает целительной силой. Вера эта могла основываться на каких-нибудь реальных фактах, но не на медицинском изучении целебных свойств воды. Особенно знаменит был источник в Патрах у святилища Деметры. Он был обнесен каменной оградой; со стороны храма к источнику вел каменистый спуск. Этот же священный источник был и местом для гаданий, связанных с различными заболеваниями. На тонкой бечевке подвешивали зеркальце и опускали его в источник, так, чтобы край зеркальца лишь слегка касался поверхности воды. Тем временем больные разжигали курильницы с благовониями, возносили молитвы богине Деметре, после чего, взглянув в зеркальце, должны были найти в нем ответ, выздоровеют они или нет. Что именно должно было показать им зеркальце — мы не знаем.

Начало таким культовым очищениям в священных источниках положил, вероятно, обычай паломников, явившихся из далеких краев, омывать свое тело от грязи и пыли, прежде чем войти в святилище. Со временем гигиеническая процедура стала восприниматься как символический обряд очищения. Если вблизи храма не было реки, озера или источника, то строили искусственные водоемы — бассейны или небольшие водосборники, выложенные камнем. В Египте, а затем и в Риме из обряда омовения произошел обычай окропления себя «святой» водой — этот символический акт сохранился, как известно, и в христианском ритуале. В Египте был даже сконструирован специальный автомат, с помощью которого храмовый служка подавал входящим паломникам — разумеется, за плату — воду для омовения. Аппарат этот был построен Героном Александрийским, прославленным математиком, физиком и инженером II–I вв. до н. э., и приводился в действие опущенной в его отверстие монетой; при этом извергалось некоторое количество воды, достаточное для символического окропления человека священной влагой. По-видимому, обычай омовения при входе в храм, как и аппарат Герона, приносил жрецам немалый доход.

Как вера в целительную силу воды священных источников, так и вера в магию, в заговоры и заклятия, в знахарские снадобья продолжали существовать в народе независимо от успехов профессиональной медицины, от роста знаний и опыта древних врачей — впрочем, что же здесь удивительного, если подобные суеверия благополучно дожили и до наших просвещенных времен?

 

МЕДИЦИНА В РИМЕ

По словам Плиния Старшего, родоначальниками медицины в Риме, как и во всех странах античного мира, считали богов — Аполлона и Асклепия-Эскулапа. Однако люди в Италии лечили друг друга еще задолго до того, как там утвердился культ Эскулапа. Издавна существовали народная медицина, лечение травами, не говоря уже о магии, заговорах и т. п. Когда населению угрожала опасность эпидемии, люди прибегали к молитвам, жертвоприношениям и даже к устройству публичных зрелищ. Пример тому — выступления актеров, организованные в Риме в 364 или 363 г. до н. э. во, время мора; эти выступления и явились началом древнеримского театра. В 293 г. до н. э., когда город был вновь охвачен эпидемией, обратились к пророческим «сивиллиным книгам» и вычитали там, что необходимо привезти из Эпидавра змею, посвященную Асклепию. Сохранилось предание, что, когда корабль подходил к Риму и проплывал мимо небольшого островка на Тибре, змея выскользнула и переплыла на остров. В этом увидели знак воли бога Асклепия и потому воздвигли там святилище, служившее одновременно и больницей, как греческие асклепионы. Культ Эскулапа и лечение больных при его храме вошли в обычай римлян на долгие века, несмотря на то что в Вечном городе было много других врачей, практиковавших самые разные методы лечения. В середине I в. н. э. император Клавдий распорядился, чтобы больные и истощенные рабы, которых их хозяева, не желая тратиться на лечение, вывозили и оставляли на Эскулаповом острове, в том случае, если несчастным удастся выздороветь, навсегда получали свободу (Светоний. Божественный Клавдий, 25).

Асклепий

Плиний Старший, ссылаясь на римского анналиста II в. до н. э. Кассия Демину, сообщает, что первый врач, грек Архагат, прибыл в Рим из Пелопоннеса в 219 г. до н. э. Первоначально он принимал больных в маленьком, скромном помещении, но, очевидно, применявшийся им метод лечения оказался весьма эффективным и вскоре врач, известный главным образом как хирург, получил римское гражданство и большой дом, предназначенный для приема больных и выстроенный на государственный счет (Плиний Старший. Естественная история, XXIX, 12). Побуждаемые успехом их соотечественника, греческие врачи стали один за другим переселяться в Рим. Противники греческого влияния относились к этому массовому наплыву врачей из Эллады не слишком благосклонно: Катон Старший Цензор в своем сочинении «Наставления сыну» предостерегал его от общения с лекарями, явившимися в город, жителей которого они считают «варварами» и готовы уморить их своими лекарствами, да еще требуют за это денег и уважения, чтобы легче было им сеять в Риме опустошение (Там же, XXIX, 14).

Врачи эти были по преимуществу рабами, но вскоре нажили состояние и, став вольноотпущенниками, приобрели гораздо большую свободу действий. В знак признания их медицинской деятельности Цезарь предоставил им даже права гражданства, если, конечно, они происходили из свободнорожденных семей у себя на родине. Врач-вольноотпущенник становился постоянным домашним лекарем своего патрона. Сами римляне отнюдь не спешили заняться врачебной практикой: вероятно, как это было и с актерским ремеслом, римским гражданам не подобало трудиться за плату. В правление Октавиана Августа широкое признание получил в Риме Антоний Муза, который вылечил принцепса от смертельной болезни, применяя иной, чем его предшественники, метод — холодные ванны и припарки. За это сенаторы на свои деньги поставили врачу памятник близ статуи Эскулапа (Светоний. Божественный Август, 59; 81). Август же не только возвел его в достоинство римского всадника, но и освободил в знак благодарности всех врачей от уплаты податей.

Практика и теория врачевания развивались в Риме параллельно. В I в. н. э., в царствование Тиберия, Авл Корнелий Цельс, теоретик, сам не занимавшийся лечением больных, написал обширный энциклопедический труд, где много места посвятил медицине (именно эта часть его сочинения сохранилась до настоящего времени), приводя описания различных недугов и методов борьбы с ними.

Выясняется, что последующие столетия принесли с собой открытие многих новых лекарств, но не новых законов и принципов, касающихся профилактики болезней, особенно у жителей городов. Уже Цельс дает горожанам советы, хорошо знакомые и нам: заботиться о правильном пищеварении, избегать резких изменений температуры, больше бывать на свежем воздухе, на солнце. Как пример для подражания он приводит жителей деревни, которые благодаря своим более здоровым условиям жизни меньше подвержены болезням, чем горожане. Одним из самых выдающихся врачей древности был упоминавшийся ранее Гален, впоследствии ставший Клавдием Галеном. Он был практиком и теоретиком медицины одновременно. Поначалу он работал в Пергаме, где был лекарем гладиаторов, а с 161 г. н. э. поселился в Риме, оставаясь придворным врачом при трех императорах династии Антонинов: он лечил Марка Аврелия, Луция Вера и Коммода.

Научные интересы Галена были весьма обширны: в своих медицинских трактатах, которых насчитывается более сотни, он касается анатомии и физиологии, гигиены и диететики, патологии и других областей медицины. Он-то и практиковал в широких масштабах препарирование обезьян, чтобы лучше познать строение человеческого тела.

Обычно врачи были в то же время и аптекарями, так как аптек, собственно, еще не было. По-прежнему было в ходу лечение травами, применялись различные мази, лекарства в форме пилюль. Поскольку врачи назначали также лечебные процедуры, необходимы были помощники, например массажисты — древние родоначальники будущих ассистентов, фельдшеров. Постепенно складывалась четкая специализация: были хирурги, окулисты, ларингологи, специалисты по внутренним болезням, по женским болезням и т. п. Кроме того, многие врачи были связаны с определенной сферой деятельности: спортивные врачи, лекари гладиаторов или пожарных, готовые оказать помощь при ранениях и травмах. Женщины не были отстранены от занятий медициной, но они были главным образом акушерками.

В эпоху принципата Августа были заложены основы организации медицинской службы и в римской армии. Врачи следили за питанием и гигиеной воинов, за условиями их жизни, особенно когда те находились в постоянных замкнутых и огороженных лагерях. В такие места римляне стремились при помощи акведуков, в строительстве которых у них был большой опыт, провести питьевую воду из источников, рек и ручьев. Лагерь имел баню с горячей и холодной водой и хорошую систему очистки отхожих мест водой с выносом нечистот далеко за пределы лагеря. В обязанности армейского лекаря входило оказание помощи больным, принятие профилактических мер, а также отбор рекрутов для несения воинской службы во флоте, причем принимались во внимание как физические, так и психические особенности будущих моряков. По мнению Цельса, врачи в римской армии гораздо лучше разбирались в анатомии и вообще в медицине, чем те, кто имел частную практику. Медицинская служба в армии была тщательно организована: врач имел много помощников — санитаров, а среди самих врачей существовала четкая специализация: один отвечал за лекарства, другой — за процедуры, третий ухаживал за выздоравливающими и т. д. При императоре Марке Аврелии медицинская служба в армии установила для себя особую эмблему — кубок и змею Асклепия, который по-прежнему был богом-покровителем врачевания.

Немало усилий прилагали античные медики в борьбе с малярией, эпилепсией, лишаями: здесь методы лечения были самыми разнообразными. Специалистов же по детским болезням, педиатров, практически не было — дело ограничивалось советами акушерам и рекомендациями по уходу за младенцем. Так, мы помним, как решительно отстаивали греческие и римские врачи идею, что кормить ребенка грудью должна родная мать, искусственное же кормление считалось недопустимым. Вместе с тем врачам, как, например, Сорану, приходилось идти в этих вопросах на уступки, считаясь с широко распространившимся в зажиточных семьях обычаем передавать новорожденных в руки кормилицы. Достаточно вспомнить, однако, как непримиримо суров к женщинам, отказывающимся кормить грудью собственного ребенка, был философ Фаворин, о котором рассказывает Авл Геллий (Аттические ночи, XII, 1). Навестив одного из своих учеников и узнав, что у него родился сын, философ выразил надежду, что молодая мать сама будет вскармливать своего младенца. Когда же та не пожелала этого делать, Фаворин гневно обрушился на нее с упреками в том, что та больше заботится о своей красоте, чем о здоровье ребенка. Выдвигая многочисленные и отчасти уже упоминавшиеся нами прежде аргументы против передачи новорожденных кормилицам, философ ссылается и на тогдашние медицинские представления: организм, сформировавшийся в питательной среде материнского лона, должен и дальше поддерживать себя живительными соками, исходящими из той же среды в виде материнского молока.

Несомненно, в Риме было немало хороших, опытных, умелых врачей. Однако население часто относилось к лекарскому сословию с недоверием, а то и с неприязнью. Это было связано и с тем, что врачи применяли подчас новые, еще не известные методы лечения, лекарства и процедуры, но могли быть и другие причины. Врачи могли пользоваться многими смертоносными средствами, ядами, что внушало подозрения простым гражданам. Наконец, раздражало римлян и то, что врачи имели доступ к императорскому двору, где их высоко ценили и где они порой беспрепятственно вступали в сомнительные связи с женщинами из императорской семьи, давая тем самым пищу для сплетен и скандалов. Оказываясь вовлеченными в придворные интриги, врачи могли с помощью различных ядов устранять нежелательных политических конкурентов той или иной группировки, боровшейся за верховную власть в государстве. Так, в преступном заговоре римская молва обвиняла Эвдема, личного врача и друга Ливии, жены Друза, сына Тиберия. Считалось, что Эвдем, который, по словам Тацита, «используя право своего ремесла, нередко оставался наедине с Ливией», помогал ей в осуществлении всех ее коварных замыслов, пока, наконец, ее муж Друз не умер от яда при невыясненных обстоятельствах, породивших бесчисленные кривотолки (Тацит. Анналы, IV, 3; 11). Позднее схожие слухи ходили и в отношении жены Клавдия Мессалины и ее врача Валента. Не выступая против самой медицины, Плиний Старший, однако, сурово осуждал безнравственное поведение некоторых врачей, особенно влиятельных и высокопоставленных.

В этой психологической атмосфере многие начинали скептически и даже с насмешкой относиться к новым методам лечения и профилактики, предлагавшимся тем или иным приезжим врачевателем. Известно, что Крин из Массилии пытался увязать медицину с астрономией, причем речь шла не о составлении гороскопов, а об определении подобающих часов для приема пищи в зависимости от движения звезд. Врач Хармид, также из Массилии, выступая против традиционных горячих ванн, рекомендовал совершать омовения только в холодной воде даже в зимние морозы. Впрочем, независимо от предписаний врачей, в Риме всегда было немало завзятых любителей холодных купаний; к ним, например, причислял себя Сенека: «Я погрузился в холодную воду (она у меня называется не слишком теплой)», — сообщает он в письме (Нравственные письма к Луцилию, LXXXIII, 5).

Некоторые врачи, как уже говорилось, наживали огромные состояния, отсюда и их уверенность в себе, помогавшая им участвовать в политической борьбе. Богатство отдельных служителей медицины заставляло иных мошенников и шарлатанов также испробовать свои силы в этом ремесле. Очевидно, самые высокие доходы были у врачей, оказывавших свои услуги императору, его семье и придворным. По сведениям Плиния Старшего, придворный лекарь получал 250 000 сестерциев в год. В Риме хорошо знали двух братьев, греков с острова Кос: Квинта Стертиния и Гая Стертиния — римские имена они приняли, по всей видимости, став вольноотпущенниками. Первым начал свою деятельность в Риме Квинт Стертиний — вероятно, в 30-х годах I в. н. э. Затем он повел за собой брата и выхлопотал ему место придворного лекаря императора Клавдия. По версии Тацита, Агриппина, последняя жена Клавдия, желая освободить престол для Нерона, воспользовалась услугами придворного врача, который во время пира, «как бы затем, чтобы вызвать рвоту, ввел в горло Клавдия смазанное быстродействующим ядом перо, хорошо зная, что хотя затевать величайшие преступления невозможно, не подвергаясь опасности, зато преуспевший в них щедро вознаграждается» (Тацит. Анналы, XII, 67). Тем временем частная практика в городе принесла Квинту Стертинию еще больший доход, чем его брату служба при дворе. Братья построили себе роскошные виллы под Неаполем, оставив наследникам более 30 млн. сестерциев (Плиний Старший. Естественная история, XXIX, 7–8). Не только императоры были особенно щедры. Некий врач, вылечив богатого римлянина от мучительного лишая, получил огромный гонорар в 2000 сестерциев.

Возмущала людей, трезво смотрящих на методы лечения, и склонность некоторых врачей назначать больным очень дорогие, чаще всего иностранные лекарства. Такого злоупотребления лекарской профессией, замечает Плиний, не мог предвидеть даже такой ненавистник греческой медицины, как Катон Старший. Прописываемые лекарства состояли из многих редких компонентов, которые надо было доставлять из-за границы и которые поэтому были просто разорительны. Плиния возмущает, когда врачи соревнуются в изобретении все более изощренных и дорогостоящих микстур, изготовляемых из заграничного, привозного сырья, между тем как в самой Италии есть столько полезных средств врачевания. Плиний, кроме того, по его словам, обнаружил, что вместо индийской киновари римские врачи, плохо ориентируясь в свойствах и названиях препаратов, добавляли в лекарства сурик, а сурик — это яд. Трудно сказать, чем можно объяснить подобную ошибку — невежеством некоторых врачей, как полагает сам Плиний (Там же, XXIX, 25), или же злостной спекуляцией на здоровье людей.

Распространено было в Риме и увлечение заграничной косметикой, в том числе целебным зубным порошком из привозных снадобий, хорошо очищавшим зубы и укреплявшим десны (Апулей. Апология, или Речь в защиту самого себя от обвинений в магии, 6; 8).

Деятельность малообразованных, несведущих в своей науке врачевателей, а то и откровенных шарлатанов подрывала авторитет и тех искусных, добросовестных врачей, которые руководствовались в своей работе этическими принципами школы Гиппократа. Вот почему в Римской империи врачи все чаще становились героями злых анекдотов, облегчающими людям путь на тот свет. Лукиан в одной из своих эпиграмм с притворной серьезностью рассказывает о том, как некий врач присылал к нему своего сына, дабы тот приобрел какие-нибудь начальные сведения в греческой грамматике и литературе. Но не успели Лукиан с мальчиком дойти до третьей строки «Илиады» Гомера:

«Многие души могучие славных героев низринул В мрачный Аид…»,

как отец перестал присылать сына для занятий. А затем, встретив случайно Лукиана, сказал ему: «Благодарю тебя, друг мой! Но этому мальчик может научиться и дома. Ведь и я посылаю многие души в Аид, и для этого мне совсем не нужна грамматика» (Лукиан. Эпиграммы, III). Немало острых эпиграмм посвятил лекарям и Марциал:

Недомогал я, но тут ко мне, нимало не медля, Ты появился, Симмах, с сотней своих школяров. Начали щупать меня сто рук, ледяных от мороза: Без лихорадки, Симмах, был, а вот и она.

В баню он с нами ходил, пообедал веселый, и все же Рано поутру найден мертвым был вдруг Андрагор. Просишь, Фавстин, объяснить неожиданной смерти причину? Да Гермократа — врача видел он ночью во сне.

Врач был недавно Диавл, а нынче могильщиком стал он. То, что могильщик теперь делает, делал и врач.

Марциал. Эпиграммы, V, 9; VI, 53; I, 47

Судя по этим стихам, легко было бы составить себе негативное представление о римских врачах. Следует, однако, помнить, что среди них немало было и таких, кто действительно оказывал помощь больным. Были и такие, кто отнюдь не считал обогащение главной целью врача и не раз измерил шагами высокие лестницы многоэтажных доходных домов, спеша на помощь жившей там бедноте. Имен этих врачей не осталось в анналах истории. Но они жили и работали в Древнем Риме — двадцать веков назад…

 

ГРЕКИ ЗА СТОЛОМ

Издавна человеческая фантазия влекла пытливую мысль к прошлому, представляя то отдаленное, не имеющее точного места во времени минувшее, как век блаженства, как тот легендарный «золотой век», когда люди, не трудясь, пользовались всеми плодами земными, когда не было войн и не было ни господина, ни раба. Действительность была далека от этой картины. «Земля сама родила…», — писали древние поэты о счастливом прошлом рода человеческого, но сколько труда нужно было затратить, чтобы воспользоваться плодами земли — высечь огонь, вылепить посуду, изловить и разделать дикого зверя. Лишь много позже на столах древних греков и римлян появились тонкие, изысканные блюда, а их дедам и прадедам хватало скромной, непритязательной пищи, только чтобы насытиться, утолить голод, поддержать свои жизненные силы. Способ пропитания, «меню» древнейших обитателей Эллады и Италии зависели прежде всего от экономических особенностей страны, от плодородия земли, от уровня развития скотоводства. Постепенно, по мере изменений в общественной жизни, с расширением связей с другими странами, с ростом внешней торговли менялось и питание, появлялись все новые и новые блюда.

Симпосион

Добавим, что, как и в любой другой сфере жизни древних, в их питании заметны большие различия между отдельными городами-государствами и между людьми состоятельными и беднотой, которой в Греции, как в городе, так и в деревне, всегда было немало и которая по необходимости довольствовалась традиционно скромной, чтобы не сказать нищенской пищей.

Менялись с течением времени в Греции и установленные обычаем часы трапез, ведь свободные граждане греческих полисов все больше занимались решением государственных дел, а те обычно задерживали их на агоре в предполуденную и полуденную пору. В эпоху Гомера греки завтракали рано утром; завтрак состоял из пшеничных или ячменных лепешек, размоченных в вине, смешанном с водой. Около полудня наступало время обеда: к столу подавали мясные блюда, хлеб и вино. Последнюю, вечернюю трапезу составляли те же блюда, что и в обед, только меньшими порциями. В более поздние века, когда свободный гражданин стал проводить большую часть дня на агоре, распорядок еды изменился. Завтрак по-прежнему был ранний, но теперь не возбранялось подавать вино чистое, не смешанное с водой. Время обеда было перенесено на более поздние часы или даже на вечер, зато между завтраком и обедом можно было в любое время устроить еще одну трапезу, нечто вроде второго завтрака, причем мужчины часто закусывали прямо на месте, на агоре, когда выдавалась свободная от государственных дел минута. Наконец, в эпоху эллинизма второй завтрак стал более торжественным и обильным и, поскольку граждане уже меньше внимания уделяли общественной деятельности, появилась возможность устраивать второй завтрак в строго определенный час.

Основу утренней трапезы составляли, таким образом, лепешки. О том, как они выглядели, можно судить по сценам из «Илиады» в росписи на вазах: перед ложем, на котором отдыхает Ахилл, стоит столик, а на нем разложены длинные узкие лепешки. Вместе с тем хлеб не был тогда чем-то обыденным, легко доступным: еще в VI в. до н. э., в эпоху Солона, хлеб считался роскошью. Его заменяла более доступная и дешевая похлебка или, точнее, каша из какой-либо муки или крупы, чаще всего ячменная или пшеничная. Хлебопечение относилось к тем видам работ, которые выполнялись в своем домашнем хозяйстве. Профессиональные пекари, снабжавшие жителей городов свежим хлебом, появились в Афинах только в V в. до н. э.; сохранившиеся источники не подтверждают существования такой профессии раньше. Хлебную муку изготовляли из ячменя, пшеницы, проса и полбы, и от вида и качества муки зависели сорт и вкус печеного хлеба — белого или черного. Благодаря сношениям с другими, более опытными в кулинарном деле народами греки узнали и переняли новые виды печеных изделий, многие из которых получили в Греции названия, указывающие на их происхождение. Самым лучшим греки признавали финикийский хлеб, ценили также беотийский, фессалийский, хлеб из Каппадокии и с островов Лесбос, Кипр, Эгина. Пекли и хлеб особого вида, предназначенный для того или иного праздничного пира, например при завершении сбора урожая или же к определенным блюдам: хлеб к устрицам и т. п. Хлеб пекли из квашеного, дрожжевого теста или же без закваски; известен был даже диетический хлеб, выпекавшийся без добавления соли.

Помимо хлеба основным продуктом питания древних было мясо. Говядиной и бараниной, мясом дикого вепря или оленя лакомились уже герои Гомера, не чуждавшиеся и птицы. Тушу жарили на вертеле, без всяких приправ, а затем делили на куски по числу гостей, отдавая лучшие наиболее отличившимся и достойнейшим. Так, растроганный пением во время пира, Одиссей отдал певцу Демодоку «полную жира хребтовую часть острозубого вепря» (Гомер. Одиссея, VIII, 474). Яркую и притом достоверную сцену пира у древних обитателей Эллады рисует поэт, рассказывая о приеме Ахиллом в своем шатре послов от Агамемнона: Одиссея, Аякса Теламонида и Феникса.

Сам же огромный он лот положил у огнищного света И хребты разложил в нем овцы и козы утучнелой, Бросил и окорок жирного борова, туком блестящий, Их Автомедон держал, рассекал Ахиллес благородный, После искусно дробил на куски и вонзал их на вертел. Жаркий огонь между тем разводил Менетид боговидный. Чуть же огонь ослабел и багряное пламя поблекло, Угли разгребши, Пелид вертела над огнем простирает И священною солью кропит, на подпор подымая. Так их обжарив кругом, на обеденный стол сотрясает. Тою порою Патрокл по столу, в красивых корзинах, Хлебы расставил; но яства гостям Ахиллес благородный Сам разделил и против Одиссея, подобного богу, Сел на другой стороне, а жертвовать жителям неба Другу Патроклу велел; и в огонь он бросил начатки. К сладостным яствам предложенным руки герои простерли…

Гомер. Илиада, IX, 206–221

Со временем мясной стол греков стал разнообразнее: они охотно ели колбасы или козьи желудки, начиненные кровью и жиром. Из овощей чаще всего употребляли лук, чеснок, салат, разные виды стручковых. Овощи эти были постоянной пищей бедняков.

С VI в. до н. э. под влиянием восточной моды и обычаев, царивших в греческих колониях, где уровень жизни был особенно высок, на столах греков появлялись все новые и новые кушанья. Только Спарта сохраняла старинную простоту нравов и суровый быт. Спартанец, допущенный к участию в совместных трапезах, должен был сделать свой взнос, который равнялся причитавшейся ему порции продовольствия на каждый месяц: 73 л муки, 36 л вина, 3 кг сыра и 10 оболов серебра на покупку мяса. Двух оболов обычно хватало для скромного пропитания одного человека в течение дня, так что трапезы спартанцев, составленные из таких взносов, были, по-видимому, более чем скудными. Оставались верны спартанцы и своему знаменитому традиционному блюду — черной похлебке: по словам Плутарха, в Спарте времен Ликурга «старики даже отказывались от своей доли мяса и уступали ее молодым, а сами вволю наедались похлебки» (Сравнительные жизнеописания. Ликург, XII).

Попойки, разгульные пиршества в Спарте не допускались, о чем рассказывает у Платона спартанец Мегилл: «Наш закон изгоняет из пределов страны то, под влиянием чего люди более всего подпадают сильнейшим удовольствиям, бесчинствам и всяческому безрассудству. Ни в селениях, ни в городах… ты не увидишь нигде пиршеств… и каждый, кто встретит пьяного гуляку, сейчас же налагает на него величайшее наказание, которое уж не снимут под предлогом Дионисийских празднеств. А у вас (в Афинах. — Прим. пер.) видел я как-то повозки с такими гуляками, да и в Таранте у наших поселенцев видел я во время Дионисий весь город пьяным. У нас же ничего подобного не бывает». Завершая длинный разговор о вине и опьянении, Афинянин, другой герой диалога, высказывается в пользу карфагенского закона, запрещавшего пить вино воинам в лагере, рабам и рабыням, а также правителям, судьям и кормчим во время исполнения ими своих обязанностей. «Совершенно нельзя пить никому днем, — разве что для телесных упражнений или по причине болезни; нельзя пить и ночью, имея в виду брачное общение и зачатие» (Платон. Законы, I, 637, а—в; II, 674, а—в). Впрочем, все эти ограничения так и не вышли из сферы философского теоретизирования: повсюду, за исключением Спарты, вино пили вволю.

Кулинарным искусством, доведенным до особой утонченности, славились в Греции жители Беотии и Фессалии, однако подробностей их кухни письменные памятники не сохранили. Влияли на греческие обычаи и роскошные пиры в Персии и Лидии, пышность Египта и Вавилона. Любовь к тонким блюдам прививали грекам опытные повара из Сицилии. С расширением торговых контактов с другими народами обеденный стол древних эллинов становился все богаче и разнообразнее, все более подвержен гастрономической моде, идущей из-за границы. В лавках вокруг агоры можно было купить теперь не только привычные лук, чеснок и салат, но всякого рода рыбу, редкие заграничные коренья и приправы. В комедии Гермиппа «Носильщики» (V в. до н. э.), там, где автор перечисляет товары, привозимые по морю со всех концов света, отразился и возросший интерес греков к внешней торговле, и их нетерпеливое желание поскорее узнать, какие именно заграничные редкости — говядину, сыр, изюм и смоквы, кокосовые орехи и миндаль — доставил только что прибывший корабль.

В сохранившихся фрагментах греческих комедий эпохи эллинизма (IV–III вв. до н. э.) можно найти немало сведений о тогдашней греческой кухне и даже очень подробные описания разных блюд и способов их приготовления. Возможно, это было одновременно и приметой реального быта, и своего рода пародией на модные тогда поваренные книги. Чаще всего комедиографы выводили на сцену самого повара, который или рассуждал, подчас философствуя, о том, как он готовит пищу, или же выслушивал указания от своего хозяина-гурмана.

Как правило, повар не входил в состав постоянного штата слуг в доме. Когда приближалось время большого пира, хозяин дома, сам закупавший провизию, отправлялся на рыночную площадь и нанимал там профессионального повара. Не обходилось, естественно, без конкуренции, ведь каждый повар стремился представить себя в самом выгодном свете, разрекламировать свое искусство, во всех подробностях перечислить свои былые заслуги, как это происходит, например, в комедии Алексида «Кратей и аптекари». В комедии Антифана «Циклоп» господин дает повару указания насчет рыбных блюд: на столе должны быть нарезанные кусочками щука, морские скаты под соусом, окунь, макрель, фаршированные каракатицы, лягушиные лапки и брюшко, сельдь, камбала, мурены, крабы — пусть всего будет вдоволь. Частые в комедиях Антифана, Алексида, Сотада и других комедиографов IV в. до н. э. упоминания рыбных блюд и рецептов их приготовления показывают, что рыба была еще во многом новинкой в меню тогдашних жителей греческих полисов.

Пиршество

Столь же разнообразны были и блюда из птицы, изощренны и способы их приготовления. На столах греков появились искусно зажаренные голуби, воробьи, жаворонки, фазаны, дрозды, перепелки, даже ласточки, приправленные оливковым маслом, уксусом, всякого рода соусами и пряностями. Герой комедии Аристофана «Птицы», оказавшись в царстве пернатых, описывает им, какая судьба их ждет, если они попадут в руки повара:

Даже в рощах священных покоя вам нет, Даже здесь припасли птицеловы для вас Петли, сети, капканы, тенета, силки, Западни и манки, тайники и сачки. Птиц наловят — и скопом несут продавать. Покупатели пальцами щупают вас… И уж если считают съедобными птиц, Пусть бы ели, изжарив, — и дело с концом! Нет, и сыру накрошат, и маслом польют, Кислым уксусом, зеленью сдобрят еду, Сладковатой подливкой займутся потом, Приготовят и теплою, жирной струей Обольют они вас…

Аристофан. Птицы, 525–537

В этих «гастрономических» мотивах греческих комедий была не только сатира на изобилующий роскошью быт зажиточных слоев общества. Как уже говорилось, здесь могла скрываться и пародия на модные тогда руководства по кулинарии. К сожалению, мы мало что знаем о древнейших поваренных книгах. Лишь некоторыми сведениями о них мы обязаны Афинею, греку из Египта, который в своем обширном труде «Пир мудрецов» (начало III в. н. э.) приводит нескончаемый ряд названий блюд и напитков, а также имен авторов, писавших в древности на темы кулинарии. Другой важный источник сведений о поваренных книгах — «Ономастикон» Поллукса (II в. н. э.), в котором также можно найти имена кулинаров-теоретиков. Стоит упомянуть и о том, что авторы исчезнувших ныне трактатов связывали поварское искусство с другими проблемами человеческой жизни — с развитием земледелия, скотоводства, медицины и даже с тем, как правильно закупать провизию на рынке.

Зародилась эта кулинарная литература на острове Сицилия, где уже в V в. до н. э. занимался этой темой Митек. О том, какое значение придавали греческие авторы поварскому искусству, может свидетельствовать мнение Гераклида из Сиракуз (IV в. до н. э.?) или же Главка из Локр: овладевать этим искусством должны не рабы, а способные к нему свободнорожденные граждане. Еще выше оценивал кулинарию софист Максим Тирский (вторая половина II в. н. э.), который приравнял заслуги, оказанные поварскому искусству уже упомянутым Митеком, к вкладу великого Фидия в искусство ваяния. Архит, известный древним как автор книги «О земледелии», соединял, по-видимому, свой интерес к сельскому хозяйству с интересом к кулинарии, ибо другой его труд назывался «Поваренная книга». В начале III в. до н. э. Софон Аларнский учил, как изготовлять приправы из пряностей, Парменон с острова Родос оставил систематическое руководство по кулинарии, а Паксам в I в. н. э. составил «Поварский словарь». Другие авторы занимались отдельными областями этого искусства: так, о выпечке хлеба и приготовлении теста для пирожных и печенья писали Метробий, Гегесипп, Истрокл и др. Александрийский врач Гераклид из Тарента также касается гастрономических проблем, давая наставления по диететике, о том, как надлежит правильно питаться. В источниках мы находим, кроме того, несколько имен греческих пекарей: Навсикид, Евкрат, Киреб, Теарион. Пекарни держали люди свободнорожденные или вольноотпущенники, работали же в них рабы или поденщики. Известно, что философ Менедем (IV–III вв. до н. э.) и его ученик Асклепиад, чтобы иметь возможность днем заниматься науками, ночью зарабатывали себе на жизнь, трудясь в пекарне. Не удивительно, что комедиографы, имея в своем распоряжении столь богатую литературу по кулинарным вопросам, могли со знанием дела изображать поваров и гурманов, часто подтрунивая над самонадеянностью и спесью одних и бессмысленным мотовством других.

Что касается конкретных рецептов, то они совпадают в комедиях и трудах по кулинарии. Так, описание того, как надо готовить и подавать на стол рыбу, вложенное Сотадом в уста повара — героя одной из его комедий, полностью совпадает с тем, что говорится на этот счет в «Ономастиконе» Поллукса, где читаем: «Смешай молоко с топленым салом и крупой, добавь свежего сыра, яичных желтков и мозгов, заверни (рыбу. — Прим. пер.) в душистый лист фигового дерева и вари в бульоне из кур или из молодого козленка, затем вынь, сними лист и положи готовое кушанье в сосуд с кипящим медом». Примерно такой же совет дает схолиаст в комедии Аристофана «Птицы».

На обычных, повседневных трапезах женщины садились за стол вместе с мужчинами лишь тогда, когда семья обедала одна, без гостей. Выражение «садились за стол вместе» надо понимать так: мужчины пировали полулежа, женщины же сидели на стульях. В трапезах, не носивших семейного характера, женщины участия не принимали. Пиры происходили на мужской половине дома (мегарон, андрон). Пирующие снимали обувь, рабы мыли им ноги, после чего гости сами или по указанию хозяина дома занимали места на обеденных ложах. Ложа ставили перед небольшими столиками. Перед тем как внести первые блюда, рабы мыли гостям руки или, точнее сказать, лили им на руки воду для омовения. В комедии Аристофана «Птицы» один из афинян, желая подготовиться к торжественному выступлению, приказывает рабу подать ему венок на голову и воду для омовения. Другой же шутливо спрашивает его, не собирается ли тот на какой-нибудь обед. Процедура омовения рук во время пира повторялась неоднократно, так как, обходясь без ножей, вилок и даже ложек, сотрапезники помогали себе при еде пальцами. Они аккуратно делили мясо на небольшие куски, а соус черпали кусочком лепешки, сложив его наподобие ложки. Пальцы же вытирали обрезками хлеба, которые затем бросали собакам, подбиравшим падающие со столов остатки еды. Позднее, когда пиры стали более изысканными и утонченными, для вытирания пальцев подавали особую благоухающую глину.

После того как основная часть пиршества подходила к концу, богам приносили жертву каплями вина, а потом уже начиналась собственно беседа — симпосион, в которой свободнорожденные женщины также не могли принимать участия. Рабы выносили столы с остатками трапезы и вносили другие, на которых был приготовлен, как мы бы сегодня сказали, десерт: сласти, сыр, фрукты и, конечно, вино; без вина уже в гомеровскую эпоху не обходился ни один пир, так как вино, смешанное с водой, было главным напитком наряду с так называемым кикеоном — вином, приправленным медом, козьим сыром, ячменной мукой, а иногда также луком, солью и всякими травками.

Вина в Греции изготовляли так много, что можно было не только удовлетворить потребности местного населения, но и вывозить за границу. Особенно славилось в античном мире вино с островов Родос, Лесбос, Самос, Кос и Хиос. Вина классифицировались в зависимости от их цвета: темное, красное, белое, золотое. Имели значение также вкус и крепость: различали вина легкие, тонкие, крепкие, сладкие. Больше всего ценились вина старые, многолетней выдержки — их пили, разумеется, люди состоятельные. Для бедняков и рабов предназначались вина «повторно выжатые», т. е. изготовленные из виноградной выжимки.

Участникам симпосиона вино подавали в трех кратерах, где вино смешивали с водой. Из одного кратера вино шло в жертву богам, из другого — героям, из третьего — Зевсу Избавителю, покровителю государства. Жертвоприношения совершались торжественно, под аккомпанемент флейты. Религиозная, обрядовая часть пиршества позволяла приглашать туда флейтисток, которые оставались там и после жертвоприношений, развлекая игрой на флейте беседующих сотрапезников. Среди присутствующих выбирали верховного распорядителя пира — симпосиарха, который направлял ход беседы, определял условия состязаний по количеству осушенных кубков и назначал награды победителям. Как лучше выбирать симпосиарха, советует Платон: «Не правда ли, надо ставить начальником над нетрезвыми человека трезвого, мудрого, а не наоборот. Ведь если над нетрезвым будет поставлен пьяный, юный, немудрый начальник, он лишь благодаря очень счастливой случайности не наделает страшных бед» (Платон. Законы, I, 640 d).

Вино, даже крепкое, не мешало участникам пира вести беседы на философские или литературные темы, блеснуть меткой остротой, удачно найденной стихотворной строкой, развлечь друг друга импровизированным каламбуром, заинтриговать запутанной задачей или загадкой — грифом. Хотя жена и дочери хозяина, как сказано, не участвовали в застолье, пирующие не были вовсе лишены женского общества: разнообразие в симпосион вносили своими выступлениями флейтистки, танцовщицы, акробатки, а гетеры, женщины начитанные, остроумные и обаятельные, поддерживали беседу даже Тогда, когда речь заходила о вопросах серьезных и важных.

Пристрастие к роскоши, к пышным пирам приобрело вскоре такие размеры, что потребовалось вмешательство государства, которое путем строжайших установлений должно было предотвращать злоупотребления и расточительство. В Афинах должностные лица — ситофилаки обязаны были вести контроль за снабжением города продовольствием, в частности бороться со спекуляцией и иными злоупотреблениями в торговле мучными продуктами. Продовольственные инспекторы регулировали рыночные цены и следили за тем, как соблюдаются введенные городскими властями правила торговли. Так, например, было запрещено делать запасы зерна в спекулятивных целях, в расчете на повышение цен в случае перебоев в хлебных поставках. Особенно велика была роль ситофилаков в периоды экономических трудностей, переживаемых государством, во время войн или в годы неурожаев. В эпоху эллинизма, когда административный аппарат сильно разросся, увеличился и штат продовольственных инспекторов. Так, в Египте, особенно с начала новой эры, каждый крупный город имел особое учреждение, занимавшееся снабжением рынка продовольственными товарами или же непосредственно распределением провизии среди населения. В Оксиринхе во II в. н. э., как свидетельствуют папирусы, во главе продовольственной комиссии находилось правление из 12 членов, каждый из которых по очереди становился руководителем на срок до шести месяцев. Таким образом пытались избежать злоупотреблений и установления длительных связей между должностными лицами и торговцами, между продающими и покупающими. Комиссия регулировала цены, проверяла качество помола и выпечки хлеба.

Греческие гетеры. Фрагмент сцены пиршества

Контроль за снабжением рынка продовольствием и за ценами был необычайно важен для бедняков. Литературные источники дают мало сведений о том, в каких условиях жила или, лучше сказать, прозябала неимущая часть горожан, однако некоторые подробности выяснить можно. Если гражданин полиса, занимавший видное положение в государстве, вел жизнь скромную и непритязательную, то это обстоятельство древние историки не уставали подчеркивать: таким исключением из общего правила был, согласно традиции, Аристид, который прожил жизнь в такой нищете, что не оставил денег даже на погребение, но город за его заслуги устроил ему подобающие похороны (см.: Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Аристид, XXVII). По некоторым намекам, беглым упоминаниям можно получить представление о том, как питались семьи бедняков в греческих городах. Основу их рациона составляли лук, чеснок, репа, горох, ячменная лепешка. Иногда они могли разнообразить свое повседневное меню выловленной в море рыбой или подстреленной в лесу дичью. Впрочем, с тех пор как зажиточные греки в полной мере оценили вкус и полезность рыбных блюд, бедноте этих даров моря стало доставаться все меньше, ибо цены на рыбу поднялись. Немало было в греческих городах поденщиков и мелких ремесленников, в деревнях — пастухов и земледельцев, постоянно страдавших от недоедания и мечтавших о куске хлеба. Нужда, героиня комедии Аристофана «Богатство», похваляется перед зрителями тем, что принуждает ремесленника трудиться ради пропитания, чтобы дать ему потом вместо сытного хлеба салат и мальву, а вместо вкусной и питательной каши — засохшую ботву. В одной из комедий Алексида нищая старушка жалуется, что семья ее голодает, подолгу не видит хлеба и всю жизнь проводит на горохе, репе, бобах, фасоли, земляных грушах да сушеных фигах.

В эллинистической Греции, когда уровень жизни в стране несколько повысился, имущественные контрасты стали, однако, еще заметнее, и все меньше оставалось людей щедрых, охотно делившихся с бедняками тем, что имели сами. Мечтая о сказочных странах, «где текут молоко и мед», герои комедий по-своему откликались на углублявшуюся пропасть между теми, кто напрасно мечтал о куске хлеба, и теми, у кого столы ломились от изысканных, заморских яств. Подобную чудесную страну, где волны рек несут печенья и пироги с творогом, жареную рыбу, мясо, колбасы, показывает своим зрителям поэт Телеклид в комедии «Амфиктионы»: в этой стране еда сама идет людям в рот, сама входит в дом, сама ложится на стол…

Для богачей в картине этой не было ничего фантастического, и она мало чем отличалась от их реальной жизни: руки рабов привычно накрывали на стол, готовили все необходимое для пиршества, всячески угождали вкусам хозяев.

 

ЗА СТОЛОМ У РИМЛЯНИНА

Глубокая пропасть между богатством и бедностью стала бросаться в глаза в Риме в последние десятилетия республики и еще больше в эпоху принципата и империи. Те, кто поначалу находился в стесненных обстоятельствах, разбогатели и выбились в высшие слои общества, как некоторые вольноотпущенники, другие же разорялись и опускались по социальной лестнице вниз. Различия между теми и другими выявились бы со всей очевидностью, если бы нам удалось бросить взгляд на их обеденные столы.

В первые века существования великого города его обитатели обходились самыми скромными блюдами — теми, которые легко было приготовить из местных продуктов, добываемых земледелием и скотоводством. Жители древней Италии питались в основном густой, круто сваренной кашей из полбы, проса, ячменя или бобовой муки, и эта каша долго оставалась главным блюдом бедняков и солдат, будучи своего рода национальной едой италийцев. Комедиограф Плавт на рубеже III–II вв. до н. э., желая подчеркнуть свое италийское происхождение, шутливо называл себя Пультифагонидом, т. е. «Кашеедом», поглотителем полбенной каши.

Кулинарное искусство в Риме начало развиваться лишь в III в. до н. э., а в дальнейшем, с расширением контактов с Востоком и благодаря импорту не известных ранее продовольственных товаров, под влиянием ориентализующей моды и при одновременном обогащении многих римских граждан, в эпоху империи дело дошло уже до неслыханного расточительства и не имевшего границ разгула чревоугодия, что вело к падению гастрономических вкусов и культуры питания.

Римлянка в мясной лавке

Как и греки, римляне питались три раза в день: ранним утром — первый завтрак, около полудня — второй, а ближе к вечеру — обед.

Первый завтрак состоял из хлеба, сыра, фруктов, молока или вина. Дети брали завтраки с собой в школу, поскольку занятия начинались очень рано. Для второй трапезы не обязательно было даже садиться за стол: это была холодная закуска, часто кушанье, оставшееся со вчерашнего дня, которое можно было съесть на ходу, даже без традиционного омовения рук. После холодных купаний, пишет Сенека (см.: Нравственные письма к Луцилию, LXXXIII, 6), «я завтракал сухим хлебом, не подходя к столу, так что после завтрака незачем было мыть руки». Это также могло быть какое-либо мясное блюдо, холодная рыба, сыр, фрукты, вино. Основной, самой обильной трапезой был обед: к столу подавали горячие блюда большими порциями. В древнейшие времена римляне приходили обедать в переднюю залу дома — атрий. В дальнейшем, когда римский дом воспринял некоторые черты греческой архитектуры, еду стали подавать в столовую — триклиний. Здесь ставили три обеденных ложа вокруг стола, так что доступ к одной стороне стола оставался свободным, чтобы слуги могли подавать кушанья. За одним столом могли поместиться самое большее девять человек.

Обед состоял обычно из трех перемен. Вначале подавали закуски и прежде всего яйца. Отсюда римская поговорка «от яйца до яблок», соответствующая нашей «от А до Я», от начала до конца, ведь яблоками и другими фруктами обеденная трапеза завершалась. Излюбленным напитком был мульс — вино, смешанное с медом. В главную перемену входили разнообразные мясные или рыбные блюда вместе с овощами, всякой зеленью. На богатых пирах гостям подавали также устриц, морских ежей, морские желуди и другие виды съедобных моллюсков. Наконец, наступала очередь десерта, причем на больших пирах эта часть обеда напоминала греческие симпосионы. На десерт полагались фрукты, свежие или сушеные (фиги, финики), орехи и острые деликатесы, возбуждавшие жажду, ибо вина в конце обеда пили особенно много.

Уже на заре римской истории в домашнем хозяйстве не только варили полбенную или ячменную кашу, но и выпекали хлебные лепешки. Первые упоминания о профессиональных пекарях относятся лишь к первой половине II в. до н. э., как об этом сообщает Плиний Старший. В IV в. н. э. в Риме было уже 254 пекарни. Урожая зерновых, собранного в Италии, скоро перестало хватать, и тогда житницами Рима оказались его африканские провинции, в первую очередь Египет. Однако и обязательные хлебные поставки из провинций не могли уже удовлетворить потребностей населения, особенно в периоды экономических трудностей. Разрешить эту проблему помогала торговля зерном. Купцы и банкиры придали ей большой размах, привозя огромные партии товара из провинций и беря на себя снабжение римского войска. При сделках такого рода открывался немалый простор для спекуляций и иных злоупотреблений, ведь купцы считались прежде всего с собственными интересами и чувствовали себя в безопасности, поскольку им покровительствовал сенат, а во времена более поздние — император: многие сенаторы сами вкладывали деньги в торговлю и были поэтому вовлечены в финансовые обороты купеческих предприятий, императоры же в неменьшей мере заботились о поддержании хороших отношений с влиятельными торговцами, располагавшими богатством и широкими связями, а кроме того, нередко занимали большие деньги у римских купцов. Поэтому-то Октавиан Август соблюдал осторожность в бесплатных раздачах хлеба римской бедноте, боясь, как бы в результате частых раздач не пострадало благосостояние купеческого сословия. А император Клавдий даже возложил на государственную казну обязанность возмещать торговцам те убытки, которые они могли понести из-за кораблекрушений. В Римской империи возникло корпоративное объединение торговцев зерном, члены которого пользовались исключительными привилегиями и были даже освобождены от многих обязанностей перед государством.

При таком состоянии дел в хлебной торговле должна была существовать острая конкуренция, причем границы между дозволенным и недозволенным, честным и мошенническим определялись теперь только совестью самих купцов и их сознанием общественной солидарности. Размышляя о складывающейся при этом этической ситуации, Цицерон несомненно исходил из реального положения вещей, которое он мог наблюдать в Риме, хотя и переносит действие на остров Родос: «Если честный человек во времена недостатка зерна, голода среди жителей Родоса и необычайной дороговизны съестных припасов привез из Александрии на Родос большое количество зерна и в то же время знает, что многие купцы вышли из Александрии, и видел груженные хлебом корабли, державшие курс на Родос, то скажет ли он об этом жителям Родоса или же, благодаря своему молчанию, продаст свое по возможно более высокой цене?» Цицерон далее показывает, что философы древности отнюдь не считали подобную этическую ситуацию однозначной и легко разрешимой, так как многие полагали, что продавец вовсе не обязан сообщать покупателю все, о чем ему удалось узнать (Цицерон. Об обязанностях, III, 12). Понятно, что проблема эта была тесно связана с реальной жизнью, где стремление к наживе обычно брало верх над гражданскими добродетелями.

Впрочем, уже в ранний период государство все чаще стало прибегать к регулированию снабжения продовольствием. Так, в обязанности городского эдила входила и забота о качестве печеного хлеба. Создание корпоративных объединений пекарей имело целью укрепить в людях этой профессии чувство ответственности и тем самым повысить качество выпечки. Пекари объединялись в союзы в зависимости от вида печеных изделий, которые они выпускали: например, сигиллярии изготовляли дорогие пирожные, затейливо украшенные и потому высоко ценимые в богатых домах. Как и в Греции, в Риме пекли хлеб разных сортов, многие мучные изделия привозили с островов, в том числе популярное у римлян родосское печенье, которое, однако, из-за длительности транспортировки иногда оказывалось черствым и есть его было сущим мученьем, если, конечно, верить Марциалу:

Не ударяй кулаком ты слугу виноватого в зубы: Пусть он печенья поест, что посылает Родос.

Марциал. Эпиграммы, XIV, 69(68)

Хлеб пекли белый, он же был самым дорогостоящим, а также черный, из обойной муки, называвшийся деревенским. Был также «лагерный» хлеб — для войска, «плебейский» — для бесплатных раздач бедноте или для продажи по установленным твердым ценам. Время от времени хлеботорговцы начинали продавать лепешки новой, несколько видоизмененной формы: помимо обычных, круглых со временем стали выпекать буханки в форме кубиков, лиры или же плетенки. Буханки хлеба, обнаруженные археологами в Помпеях, были круглой формы, но надрезанные посередине, дабы их легче было разломить надвое.

Марк Порций Катон Старший, давая в своем трактате рецепты многих мучных изделий, не обходит молчанием и знаменитую италийскую кашу. Он, в частности, описывает, как надо ее готовить «по-пунически»: всыпать в воду фунт самой лучшей пшеничной муки и смотреть за тем, чтобы каша хорошо загустела; затем влить ее в чистый сосуд, добавить три фунта свежего сыра и полфунта меду, одно яйцо и тщательно все перемешать, а затем вновь переложить в новый горшок (Катон Старший. О сельском хозяйстве, LXXXV). Далее он подробно рассказывает о способах приготовления клецок из муки, сыра, меда и мака; сладкой запеканки, также смазанной медом и посыпанной маком; медового хвороста в форме скрученной веревки; жертвенного пирога из тертого сыра, пшеничной муки, яиц и масла, а также особого пирожного с сыром и медом (Там же, LXXV, LXXIX, LXXXIII, LXXXIV). Всюду автор не только дает точнейший рецепт изделия, но и указывает во всех деталях, в какой посуде и в каких условиях полагается его готовить и даже как извлекать потом пирог из миски, чтобы переложить его на блюдо, подавая на стол. Нетрудно заметить, что во всех рецептах повторяются одни и те же элементы: пшеничная мука, овечий сыр, мед, сало, оливковое масло, изредка молоко. Разнообразие печеных изделий достигалось лишь изменением количества ингредиентов, их соотношения и формы пирога, печенья или пирожного.

Овощной стол римлян, даже малоимущих, был обильнее, чем у греков. Большим успехом пользовались у бедняков доступные им чеснок и лук (в IV в. н. э. грамматик Нонний Марцелл писал даже, что хотя от римлян былых времен пахло луком, они были полны энергии и доблести). Ели также капусту, салат, руту, мальву, щавель, репу и редьку, морковь и огурцы, тыквы и всевозможные стручки: горох, чечевицу. Овощные блюда считались особенно здоровой пищей, полезной для пищеварения и помогающей избегать головных болей и малярии.

Без приправ, кореньев, пряностей римляне просто не могли обходиться — этим и сегодня отличается южная кухня. Однако названия многих приправ нам ни о чем не говорят и трудно понять, что имеется в виду. Приправы служили главным образом для приготовления мясных блюд и вообще всяких острых соусов, куда добавляли чаще всего уксус и оливковое масло.

В римских комедиях, особенно у Плавта, выведено немало поваров, которые похваляются своим искусством и перечисляют множество разных кушаний и приправ, иногда реально существовавших, иногда вымышленных. Пример тому — рекламирующий свои дарования повар из комедии Плавта «Раб-обманщик»: это одновременно и сатира на все возраставшие уже тогда гастрономические запросы римлян.

Повар: Да так ли я готовлю, как другие, те? Луга тебе на блюдах поднесут они С приправою: не людям, а быкам тот пир! Травы дадут, трава травой приправлена: Укроп, чеснок, салат, да разноцветная Капуста, репа, свекла, лук с петрушкою, Да фунт положат сильфия вонючего, Горчицы злющей, да такой — покуда трут, Глаза, глядишь, и вытекли у тех, кто трет. Вот так-то сокращают люди краткий век! Две сотни лет прожить тому, кто будет есть Мою еду, что я ему состряпаю. В кастрюлю цеполендру положу тебе, Макциду, сиполиндру да савка птицу Само кипит тотчас же! А приправа та К Нептуновым животным, земноводных же Иначе, цицимандром заправляю я, Гапалопсидом или катарактрией .

Плавт. Раб-обманщик, 810–822, 829–836

Вывеска торговки овощами и птицей

На десерт, как уже говорилось, подавали фрукты — и из италийских садов, и привезенные из-за границы: фрукты, доставленные морем, попадали, естественно, только на столы богачей. Римляне лакомились яблоками, грушами, сливами, черешней, райскими яблочками, гранатами, фигами, орехами, каштанами, виноградом и маслинами. Обо всем этом мы может судить как по литературным описаниям пиршеств, так и по их изображениям на фресках.

Если беднякам часто приходилось довольствоваться овощами и фруктами, то для людей состоятельных это было лишь добавкой к мясным блюдам. Охотнее всего римляне употребляли в пищу мясо свиное и козье. Говядиной лакомились лишь тогда, когда приносили быков в жертву богам: быки, волы были необходимы для полевых работ, поэтому их старались беречь. Охота доставляла к столу дичь, прежде всего зайчатину; высоко ценились также птица и рыба. Рыбу привозили с берегов Черного моря, из Сицилии, из Испании, а в самой Италии устраивали, как мы помним, пруды, где разводили некоторые породы рыб как для собственного употребления, так и на продажу. Богачи имели в своих поместьях большие бассейны, наполненные пресной или морской водой — в зависимости от того, для каких пород рыб они были предназначены. В I в. до н. э. знаменитый гурман, прославившийся своими легендарными пирами, Луций Лициний Лукулл для того, чтобы наполнить свои бассейны с морской рыбой соленой водой, распорядился прокопать в горах многокилометровый канал. Резко осуждая безразличие богачей к судьбам Римской республики, Цицерон писал Аттику: «Они настолько глупы, что, видимо, надеются, будто их рыбные садки уцелеют несмотря на гибель государства» (Письма Марка Туллия Цицерона, XXIV, 6). Легко и выгодно было разводить и мурен, так что хозяева подчас привязывались к ним, как и к прочей домашней живности, видя в них не только материальную ценность. Если верить Плинию Старшему, богач Квинт Гортензий не раз оплакивал кончину любимых мурен. Некоторые римляне явно ценили рыб выше, чем людей: недаром Ведий Поллион, богатый всадник времен Октавиана Августа, разводя рыб, кормил их телами своих рабов.

Разводили также улиток и устриц в садках. Первым начал этим заниматься Квинт Фульвий Липпин в окрестностях города Тарквинии. Гурманы предпочитали определенные виды улиток: иллирийских или африканских, которых специально подкармливали смесью, составленной из сусла и меда.

Высокого уровня развития достигло в Риме также птицеводство. При виллах устраивали птичники; первый такой птичник с вольерами завел у себя Марк Лений Страбон из Брундизия, друг Марка Теренция Варрона (Варрон. О сельском хозяйстве, III, 5, 8). Помимо обычной домашней птицы там разводили фазанов, цесарок, павлинов. На обеденном столе римлянина появлялись все новые и новые виды птиц, менялись и способы их; приготовления. Павлинов впервые подали к столу в 55 г. до н. э.; при Августе начали готовить блюда из аистов; при Тиберии очередь дошла до певчих птиц, даже до соловьев. В дальнейшем кулинарными новинками становились языки фламинго, кушанья из гусиных лапок с гарниром из петушиных гребней и т. д.

Что касается напитков, то от эпохи к эпохе и в зависимости от благосостояния дома пристрастия к разным сортам вин менялись. Гораций воспел наилучшие италийские вина: фалернское — из фалернских виноградников в Кампании, массикское из пограничной области Латия и Кампании, цекубское — оттуда, где область Латий соприкасается с берегами Тирренского моря. Но в найденных в Помпеях амфорах содержались и вина других сортов, производимые в Италии: капуанское, суррентинское и т. п. Не довольствуясь местными винами, римляне охотно покупали привозные: из Сицилии, Испании, с островов Кос, Книд, Крит.

Вино было неотъемлемой принадлежностью повседневных трапез, поэтому в нем не отказывали даже рабам. Разумеется, речь шла о вине низкого качества, изготовленном из виноградных выжимок; к тому же выдача вина рабам была строго нормированной. Подробный расчет того, сколько и когда должен хозяин давать рабам вина, приводит в своем трактате Катон Старший. Так как вино, произведенное в собственных виноградниках, стоило тогда сравнительно дешево, Катон проявляет при снабжении рабов вином большую щедрость, чем там, где речь идет о других видах продовольствия: чем больше времени проходило со дня сбора винограда, тем щедрее становился хозяин. Количество вина, полагавшееся, по мнению Катона Старшего, каждому рабу ежемесячно, увеличивалось от 2,5 конгиев (примерно 8,2 л) до одной амфоры (26,25 л); в праздники Сатурналий и Компиталий рабы получали по 3,5 конгия, т. е. примерно 11,5 л, общая же годовая норма вина для каждого раба должна была составить, по расчетам Катона, более семи квадранталов, т. е. свыше 180 л вина (Катон Старший. О сельском хозяйстве, LVII).

Знатоки виноделия практиковали самые разные способы, чтобы изменять вкус и крепость различных сортов вин. Любителям же изысканных угощений было небезразлично, к каким блюдам следует подавать то или иное вино:

Если массикское выставить на ночь под чистое небо, Воздух прохладный очистит его, и последнюю мутность Отнявши и запах, для чувств неприятный и вредный; Если ж цедить сквозь холстину его, то весь вкус потеряет. Если суррентским вином доливают отстой от фалерна, Стоит в него лишь яйцо голубиное выпустить — вскоре Всю постороннюю мутность желток оттянет на днище. Позыв к питью чтобы вновь возбудить в утомившемся госте, Жареных раков подай, предложи африканских улиток, А не латук, ибо после вина он в желудке без пользы Плавает сверху; но лучше еще — ветчина да колбасы…

Гораций. Сатиры II, 4

О ценах на продовольствие мы располагаем лишь самыми разрозненными и неполными сведениями. Приводимая таблица позволяет представить себе масштаб цен на римских рынках, хотя и в эпоху гораздо более позднюю, когда в 301 г. н. э. был издан соответствующий эдикт императора Диоклетиана, обнаруженный при раскопках в Платеях в Греции:

Трудно даже представить себе, каких расходов требовали известные нам из римской истории пышные пиры и торжественные приемы. Приведенная выше сравнительная шкала цен на те или иные виды продовольственных товаров показывает, во что обходились такие застолья, где подавали самые дорогие кушанья — дичь, блюда из птицы. По всей видимости, эдикт Диоклетиана не включал в себя товаров роскошных, доступных лишь самым богатым римлянам, но и то, что в нем упомянуто, едва ли было по карману всем слоям населения.

Не менее интересным, чем этот официальный документ, является источник иного рода — ежедневные записи расходов одной малоимущей семьи из трех человек, найденные на стене одного из домов в Помпеях. Записи охватывают восемь дней; в них повторяются одни и те же товары первой необходимости: хлеб, лук, оливковое масло, сыр, вино. Иногда в перечне расходов на пропитание встречаются упоминания о таких предметах повседневного пользования, как горшок, тарелка, лампа. Обычно траты семьи в эти дни были невелики: 5, 15, 23, 28 ассов, и лишь два дня семья расходовала примерно по 60 ассов: очевидно, пришлось запастись всем необходимым перед каким-либо праздником, когда надо было приносить богам жертвы или принимать у себя родственников. Всего за восемь дней семья из трех человек потратила на покупку провизии и мелкие хозяйственные закупки 221 асс, или 22 денария и 1 асс (спустя двести с лишним лет, согласно эдикту Диоклетиана, один откормленный гусь стоил целых 200 денариев!). Примечательно, что в перечень расходов внесены и траты на содержание раба: покупка хлеба для раба обходилась в 2–4 раза дешевле; иными словами, раб питался намного хуже, чем его скромно и даже бедно жившие хозяева.

В древнейшие времена римляне завтракали и обедали сидя за столом. Позднее обычаи изменились: теперь мужчины во время трапезы полулежали вокруг стола на обеденных ложах, женщины же продолжали сидеть, ибо иная поза считалась для них неприличной. Столы были квадратные, лишь впоследствии в триклиниях стали ставить столы круглой формы. Обеденные ложа стояли, как и у греков, с трех сторон стола, четвертая же оставалась свободной, дабы рабы могли подносить кушанья и убирать грязную посуду. Классический образец требовал ставить с каждой из трех сторон стола по три ложа, так что принять участие в трапезе могли одновременно девять человек. Места с правой стороны от слуги, прислуживавшего за обедом, считались «высшими», с левой стороны — «низшими», гостей же высокопоставленных и самых дорогих для хозяина усаживали (точнее, укладывали) на средней стороне стола, прямо напротив той, откуда приносили кушанья. Именно такой порядок размещения гостей за трапезой имеет в виду герой одной из сатир Горация, перечисляя всех своих гостей «сверху донизу». Поэт спрашивает собеседника:

…Однако ж скажи мне, Фунданий, Прежде всего: кто были с тобою тут прочие гости?

Фунданий отвечает по порядку:

Верхним был я, Виск подле меня, а с нами же, ниже, Помнится, Варий; потом, с Балатроном Сервилием рядом, Был и Вибидий: обоих привез Меценат их с собою! Меж Номентаном и Порцием был, наконец, сам хозяин…

Гораций. Сатиры, 11, 8

На столы ставили сосуды с вином, солонку и уксусник. Рабы разносили блюда, складывая их на высокий поставец — репозиторий. Столы, сделанные иногда очень искусно, начали покрывать скатертями только в I в. н. э., зато салфетками для вытирания губ и рук римляне стали пользоваться рано, ибо, как и греки, помогали себе в еде пальцами: Овидий писал, как некрасиво вытирать рот рукой (Наука любви, III, 756). Салфетки гостям выдавал сам хозяин, однако гости рангом пониже, особенно всякого рода прихлебатели, кормившиеся за чужим столом, приносили салфетки с собой, дабы незаметно сложить туда оставшиеся после пира лакомые куски. Такое поведение иных сотрапезников не ускользнуло от внимания язвительного Марциала:

Что ни ставят на стол, ты все сгребаешь: И соски, и грудинку поросячью, Турача, что на двух гостей рассчитан, Полбарвены и окуня морского, Бок мурены и крылышко цыпленка, И витютня с подливкою из полбы. Все собравши в промокшую салфетку, Отдаешь ты снести домой мальчишке, Мы же все тут лежим толпой праздной. Если есть в тебе стыд — отдай обед наш: Завтра, Цецилиан, тебя не звал я.

Марциал. Эпиграммы, II, 37

Рабы делили мясо на мелкие куски, что требовало большой опытности и сноровки, ведь, как шутя говорит Ювенал, существует огромная разница между тем, как надо резать курицу и как — зайца. Гости же сами накладывали себе кушанье в тарелки, мелкие или глубокие. Человеком воспитанным, умеющим хорошо держать себя за столом, считался тот, кто, помогая себе пальцами, пачкался меньше других. Ножи использовались только для того, чтобы разделить мясо на отдельные порции. Зато ложки были уже в ходу, и им придавали различные формы в зависимости от того, для чего они были предназначены. Особое внимание римляне уделяли приборам для приготовления вин: для смешивания, нагревания или, наоборот, охлаждения напитков.

В периоды, когда простой народ остро чувствовал нехватку продовольствия и громко требовал хлеба, столы богачей были уставлены роскошными яствами — уже в I в. до н. э. многие в Риме далеко отошли от завещанных предками традиций скромности и неприхотливости в еде. При императорах чревоугодие состоятельных римлян превысило всякую меру, и литературные памятники сохранили немало картин пиршественного разгула. Известно, например, что в середине I в. до н. э. Корнелий Лентул, добившись должности жреца бога Марса, устроил пышное торжество, в котором могли участвовать и женщины — весталки. На закуску были поданы устрицы разных видов, морские ежи, пелориды, улитки, двустворчатые моллюски, сырые и вареные, а также дрозды со спаржей, откормленные куры, обжаренные в муке. Затем принесли многочисленные рыбные блюда, кабанью голову, свиное вымя, жареных уток, зайцев. Десерт состоял из сладкого крема, булочек и пиценского печенья. Описывая этот неслыханный прежде, надолго запомнившийся римлянам пир, писатель V в. н. э. Макробий не может удержаться от вопроса: можно ли было упрекать жителей города в расточительстве, если сами жрецы набивали себе рты столькими яствами?

Гораций, который в двух своих сатирах (11,4 и 11,8) упрекает сограждан за чревоугодие, демонстрирует немалые познания в кулинарном искусстве и, возможно, даже в соответствующей литературе. Собеседник поэта в одной из сатир рассуждает о пирах так, словно изучил не одну поваренную книгу:

Продолговатые яйца — запомни! — вкуснее округлых: В них и белее белок, и крепче желток, потому что Скрыт в нем зародыш мужеска пола. За званым обедом Их подавай. Капуста, растущая в поле, вкуснее, Чем подгородная: эту излишней поливкою портят. Если к тебе неожиданно гость вдруг явился на ужин, То, чтобы курица мягче была и нежнее, живую Надо ее окунуть в молодое фалернское прежде. Лучший гриб — луговой; а другим доверять ненадежно. …Искусством пиров гордись не всякий, покуда В точности сам не изучишь все тонкие правила вкуса. Мало того, чтоб скупить дорогою ценою всю рыбу, Если не знаешь, к которой подливка идет, а которой — Жареной быть, чтоб наевшийся гость приподнялся на локоть… Спинку зайчихи беременной всякий знаток очень любит. Рыбы и птицы по вкусу и возраст узнать, и породу — Прежде никто не умел, я первый открытие сделал!

Гораций. Сатиры, II, 4

Пиршества, над которыми посмеивается поэт, были скромны и незатейливы в сравнении с теми, для которых настало время в эпоху империи. Некоторые императоры, как, например, Александр Север, хотя и устраивали пышные застолья, все же старались соблюдать меру и даже уделяли часть еды рабам, прислуживавшим за столом, поддерживая тем самым старинные римские семейные традиции. Биограф императора, Элий Лампридий (III–IV вв. н. э.), приводит цифры, сколько вина и хлеба расходовал Александр Север ежедневно: каждый день пирующим у него гостям подавали тридцать кварт вина и столько же фунтов хлеба из лучшей муки, а также пятьдесят фунтов хлеба низших сортов, предназначенного для раздач народу. На пиры уходило, кроме того, тридцать фунтов мяса и два фунта птицы, причем Лампридий упоминает гусей, фазанов. Император очень любил фрукты, так что десерт всегда был обильным.

Если Александр Север может все-таки считаться правителем, умеренным в еде, то этого никак не скажешь об императоре Вителлин, который оставался у власти в Риме лишь несколько месяцев, но успел прославиться почти легендарным обжорством. «Пиры он устраивал по три раза в день, — пишет о нем Светоний, — а то и по четыре — за утренним завтраком, дневным завтраком, обедом и ужином; и на все его хватало, так как всякий раз он принимал рвотное. В один день он напрашивался на угощение в разное время к разным друзьям, и каждому такое угощенье обходилось не меньше, чем в четыреста тысяч. Самым знаменитым был пир, устроенный в день его прибытия (в Рим. — Прим. пер.)…: говорят, на нем было подано отборных рыб две тысячи и птиц семь тысяч. Но сам он затмил и этот пир, учредив такой величины блюдо, что сам называл его „щитом Минервы градодержицы“. Здесь были смешаны печень рыбы скар, фазаньи и павлиньи мозги, языки фламинго, молоки мурен, за которыми он рассылал корабли и корабельщиков от Парфии до Испанского пролива». Добавим, что, как сообщает Плиний Старший (Естественная история, XXXV, 163), для того, чтобы изготовить вителлиево блюдо, пришлось построить плавильную печь на открытом воздухе. Светоний продолжает: «Не зная в чревоугодии меры, не знал он в нем ни поры, ни приличия — даже при жертвоприношении, даже в дороге не мог он удерживаться: тут же, у алтаря хватал он и поедал чуть ли не из огня куски мяса и лепешек, а по придорожным харчевням не брезговал и тамошней продымленной снедью, будь то хотя бы вчерашние объедки» (Светоний. Вителлий, 13). Остается прибавить, что за время правления, оказавшегося столь недолгим, император промотал на еду 900 000 000 сестерциев.

Помимо гурманства и такого болезненного обжорства, каким, по всей видимости, страдал Вителлий, на устройство невиданных пиршеств толкали всякого рода выскочек и нуворишей простой снобизм и тщеславие, в чем явственно сказалась постепенная утрата хорошего вкуса и культуры быта. Пророческими оказались тогда слова Горация: «Что без нравов, без дедовских / Значит тщетный закон…» (Гораций. Оды, III, 24, 35). Достаточно вспомнить сцену из романа Петрония, где он иронически описывает пир, устроенный заносчивым выскочкой — богачом Тримальхионом.

«В столовую внесли весьма изысканные закуски. На подносе стоял ослик из коринфской бронзы с двумя корзинами, в одной из которых были маслины зеленые, а в другой — черные. На серебряной решетке лежали горячие колбасы, под ней — сливы и карфагенские гранаты. Тем временем, пока гости еще были заняты закусками, в триклиний внесли на большом подносе корзину, где находилась деревянная курица с распростертыми крыльями, словно высиживающая цыплят. Подошли двое рабов и под звуки музыки начали шарить в соломе, раздавая пирующим непрерывно доставаемые оттуда павлиньи яйца. Гости получили огромные ложки весом в полфунта каждая, чтобы разбить скорлупу. Новички, не привыкшие к таким причудливым угощеньям, не сразу справились с обвалянными в муке яйцами и даже опасались, не выглянет пи оттуда птенец. Но сотрапезники более опытные с возгласами: „Тут должно быть что-то вкусное!“ — разломили скорлупу и обнаружили в усыпанном перцем желтке жирного вальдшнепа.

Под, громкие крики одобрения подали еще одно кушанье, которого никто из гостей не ожидал, но которое своей необычностью обратило на себя внимание всех. На большом круглом подносе, где разместили все двенадцать знаков зодиака, создатель этого блюда положил на каждый соответствующую ему пищу: на Овна — бараньего гороху, на Тельца — кусок говядины, на Близнецов — почки, на Льва — африканские смоквы, на Весы — настоящие весы, в чашах которых лежали всевозможные пирожки и лепешки, на Стрельца — зайца, на Козерога — лангуста, на Водолея — гуся и т. д. Тримальхион дал знак, и ошеломленные таким количеством блюд гости потянулись к еде.

Затем принесли на подносе громадного кабана; с клыков его свисали две корзинки, сплетенные из пальмовых ветвей; одна из них была полна сушеных, а другая — свежих фиников. Это была самка кабана: на это указывали маленькие поросята, сделанные из теста и уложенные вокруг нее так, словно тянулись к ее соскам. Слуга охотничьим ножом взрезал бок кабана — и оттуда вылетели дрозды. Стоявшие наготове птицеловы при помощи прутьев, намазанных клеем, поймали всех птичек. Тримальхион распорядился раздать их гостям и промолвил: „Глядите, какими изысканными желудями питалась эта дикая свинья!“ Между тем рабы обнесли пирующих корзинами с финиками.

Далее настал черед мелких птиц, обсыпанных пшеничной мукой и начиненных изюмом и орехами. Потом появились плоды айвы, утыканные шипами, так что походили на ежей. Их сменили устрицы, улитки, морские гребешки. Бесконечная череда затейливо сервированных блюд…» Герою Петрония вполне удалось то, к чему он стремился: не столько накормить, сколько поразить своих гостей, вызвать их восхищение своим богатством и склонностью ко всему утонченно-прихотливому.

Как уже говорилось, римские комедиографы не раз высмеивали те или иные формы бестактного поведения гостей, созванные на пир. Иные гости любили оценивать подаваемые им кушанья и донимать хозяина дома упреками за его большие расходы, убеждая его не тратить на них столько денег. Именно так, неучтиво и нелепо, ведет себя некий гость в комедии Плавта «Хвастливый воин». Явившись по приглашению, он заявляет, что не хочет вводить хозяина в расходы:

Плевсикл:

Не расходуйся чрезмерно, хватит и мне кой-чего.

Раздосадованный хозяин отвечает:

Вот избитую завел ты, старую историю! Друг мой, как бедняк последний, ты заговорил сейчас. Им обед предложат, сядут и начнут свое: «К чему, Что за надобность была на нас так много тратиться? Ты с ума сошел! Тут хватит на десятерых гостей!» Сделано для них же: сами ж и хулят, а кушают. Те же впрочем люди, хоть и чересчур богат обед, Никогда тебе не скажут: «Прикажи вот это снять, Убери вот это блюдо! Ветчины не надо мне! Унеси свинину! Угорь вкусен и холодненький! Забирай! неси!» Не слышно, чтоб кто так настаивал, — Только б до еды дорваться! Лезут с животом на стол!

Плавт. Хвастливый воин, 750–762

В эпоху империи стал широко распространяться и другой сомнительный обычай — делить приглашенных на «важных» и «менее важных». «Менее важными» считались лица маловлиятельные, клиенты, некоторые вольноотпущенники. Понятно, что людей с более развитым нравственным сознанием и более культурных такой дифференцированный прием гостей мог только отталкивать. Плиний Младший, который, как он сам пишет, случайно оказался на обеде у такого хозяина, относившегося к гостям в зависимости от их положения, полон негодования по поводу подобного способа обхождения с приглашенными. Вместе с тем, щадя репутацию человека, пригласившего его к себе, он не называет его по имени, просто рассказывает, как все было:

«…Хозяин, по его собственному мнению, обладал вкусом и толком, а по-моему, был скуп и в то же время расточителен. Ему и немногим гостям в изобилии подавались прекрасные кушания; остальным плохие и в малом количестве. Вино в маленьких бутылочках он разлил по трем сортам: одно было для него и для нас, другое для друзей попроще (друзья у него расположены по ступенькам), третье для вольноотпущенников, его и моих… Мой сосед по ложу заметил это и спросил, одобряю ли я такой обычай. Я ответил отрицательно. „Какого же ты придерживаешься?“ — „У меня всем подается одно и то же; я приглашаю людей, чтобы их угостить, а не позорить, и во всем уравниваю тех, кого уравняло мое приглашение“. — „Даже отпущенников?“ — „Даже! Они для меня сейчас гости, а не отпущенники“. — „Дорого же тебе обходится обед“. — „Вовсе нет“. — „Как это может быть?“ — „Потому, конечно, что мои отпущенники пьют не то вино, какое я, а я пью то, какое они“» (Письма Плиния Младшего, II, 6).

Однако осуждаемая Плинием практика дифференцированного гостеприимства давно уже распространилась повсеместно. Даже утонченный интеллектуал Цицерон считал возможным делить приглашенных по социальным категориям. Описывая в одном из своих писем к Аттику, как он принимал Цезаря в своем поместье в Путеолах в декабре 45 г. до н. э., Цицерон добавляет: «В трех триклиниях были великолепно приняты сопровождавшие его. У менее значительных вольноотпущенников и рабов ни в чем не было недостатка, более значительных я принял изысканно» (Письма Марка Туллия Цицерона, DCLXXXII, 2).

Особенно пренебрежительно стали со временем обходиться с клиентами. Тесные, почти семейные связи, существовавшие в эпоху республики между зависимыми клиентами и их патронами и основанные на взаимных услугах и помощи, постепенно слабели. Богатые и знатные римляне перестали нуждаться в окружавших их клиентах, и те превратились в простых прихлебателей, которых принимали неохотно и которым не оказывали никакого внимания. Рабы же, видя, как по-разному относится их господин к тем или иным гостям, сами усваивали подобное обхождение, и тех, кем открыто пренебрегал их хозяин, они также рассматривали как лиц незначительных, прислуживать которым во время пира стало для них почти унизительно. Весьма выразительно передает чувства такого гостя Ювенал:

…Неужто к тебе подойдет он? Явится разве на зов твой слуга с кипятком и холодной, Брезгует он, конечно, служить престарелым клиентам; Что-то ты требуешь лежа, а он ведь стоит пред тобою. В каждом богатом дому таких гордых рабов сколько хочешь. Вот еще раб — с какой воркотней протянул тебе руку С хлебом, едва преломленным: как камни куски, на них плесень, Только работа зубам, раскусить же его невозможно. Для господина же хлеб припасен белоснежный и мягкий, Тонкой пшеничной муки. Не забудь сдержать свою руку, Пусть сохранится почтенье к корзине! А если нахален Будешь — заставят обратно тебя положить этот хлебец: «Дерзок ты, гость, не угодно ль тебе из обычных корзинок Хлеб выбирать да запомнить, какого он цвета бывает». Вот, значит, ради чего постоянно, жену покидая, Через холмы я бежал к эсквилинским высотам прохладным… Глянь, какой длинный лангуст растянулся на блюде всей грудью! Это несут «самому». Какой спаржей он всюду обложен! Хвост-то каков у него! Презирает он всех приглашенных При появленьи на блюде в руках долговязого служки.

Ювенал. Сатиры, V, 63–83

Ювенал часто возвращается к этой теме: очевидно, унизительное обращение богачей и их слуг с людьми бедными и маловлиятельными давало немалую пищу для сатиры на римские нравы.

Еще одна тема, часто обсуждавшаяся в нравоучительной литературе, — чревоугодие само по себе, нерациональное и неумеренное питание. Ни предостережения врачей, ни упреки философов не могли отучить многих римлян от злоупотребления едой, столь губительного по своим последствиям. Так, Сенека поистине не щадит тех, кто не способен думать ни о чем, кроме своего желудка:

«Теперь я перейду к вам, чье обжорство, бездонное и ненасытное, обыскивает и моря, и земли. Здесь закидывают крючки, там ставят силки и всевозможные тенета, не жалея труда на преследование дичи и оставляя в покое только ту, которой вы пресытились. Много ли из того, что добывают для вас столько рук, много ли из всех яств отведают ваши утомленные наслажденьем уста? Много ли из всей дичи, добытой с такими опасностями, попробует господин, страдающий поносами и тошнотой? Много ли устриц, привезенных из такой дали, скользнет в его ненасытное брюхо? Вы несчастны, ибо сами не понимаете, что голод ваш больше вашей же утробы!» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, LXXXIX, 22).

В другом письме философ прямо указывает, какое бесчисленное множество болезней является следствием обжорства и пьянства: «А теперь до чего дошла порча здоровья! Это мы платим пеню за переходящую всякую меру и закон страсть к наслаждениям. Сочти поваров — и перестанешь удивляться, что болезней так много. (…) В школах философов и риторов ни души, зато как многолюдно на кухнях у чревоугодников, сколько молодежи там теснится у печки! (…) Не говорю о толпах пекарей, не говорю о прислужниках, которые по знаку разбегаются за новыми блюдами. Столько людей — и всем дает работу одна утроба!

Неужели, по-твоему, грибы, этот вкусный яд, не делают своего дела исподтишка, даже если сразу не вредят? Неужели ты думаешь, что податливая мякоть этих устриц, раскормленных в иле, не оставляет в желудке тяжелого осадка? Неужели ты считаешь, что…драгоценная сукровица протухших рыб не жжет соленой жижей наши внутренности? Неужели ты полагаешь, будто эти гноящиеся куски, что идут в рот прямо с огня, остывают у нас в утробе без всякого вреда? Какою мерзкою отравой потом рыгается! Как мы сами себе противны, когда от нас разит винным перегаром! Можно подумать, будто съеденное не переваривается внутри, а гниет!

Я вспоминаю, что когда-то много говорили об изысканном блюде, в которое наши лакомки, поспешая к собственной погибели, намешали все, за чем они обычно проводят день: съедобные части венериных и иглистых раковин и устриц были разделены проложенными между ними морскими ежами, сверху лежал слой краснобородок, без чешуи и без костей. Лень уже есть все по отдельности — и вот на стол подают то, что должно получиться уже в животе после насыщения. Не хватает только, чтобы все приносилось уже пережеванным! Впрочем, и не хватает-то самую малость: ведь скорлупа снята, кости вынуты, вместо зубов потрудились повара. — „Лакомиться всем по отдельности стало тяжко — пусть стряпают всё вместе, чтобы вкус был один. Зачем мне протягивать руку за чем-нибудь одним? Пусть подадут все сразу, пусть будет сложено вместе и соединено столько, что хватило бы на украшение многих перемен! Пусть знают те, что утверждают, будто все это нужно мне для похвальбы и ради тщеславия: я не выставляю мои яства напоказ, а даю вам их разгадывать. Что всегда бывает отдельно, то пусть будет вместе под одной подливкой; пусть не отличаются друг от друга устрицы, морские ежи, иглистые раковины, краснобородки, перемешанные и сваренные заодно“. (…) И насколько сложны эти блюда, настолько же разные, многообразные и непонятные болезни порождаются ими…» (Там же, XCV, 23–29).

Впрочем, все попытки философов и врачей пристыдить, предостеречь и образумить римских лакомок, заставить их есть меньше и менее замысловатую пищу оставались тщетны. То что прежде казалось римлянам пышным обедом, теперь, в первые века империи, считалось почти нищенским, убогим, все равно что сидеть впроголодь:

Если скучно тебе обедать дома, У меня голодать, Тораний, можешь. Если пьешь пред едой — закусок вдоволь: И дешевый латук, и лук пахучий, И соленый тунец в крошеных яйцах. Предложу я потом — сожжешь ты пальцы — И капусты зеленой в черной плошке, Что я только что снял со свежей грядки, И колбасок, лежащих в белой каше, И бобов желтоватых с ветчиною. На десерт подадут, коль хочешь знать ты, Виноград тебе вяленый и груши, Что известны под именем сирийских, И Неаполя мудрого каштаны, Что на угольях медленно пекутся… Если ж после всего, как то бывает, Снова Вакх на еду тебя потянет, То помогут отборные маслины, Свежесобранные с пиценских веток, И горячий горох с лупином теплым. Не богат наш обед (кто станет спорить?)…

Марциал. Эпиграммы, V, 78

И все же врачи настойчиво взывали к своим согражданам, убеждая их соблюдать умеренность в еде и питаться рационально. Уже с IV в. до н. э. в Греции стала развиваться такая область медицины, как диететика, изучавшая связь здоровья человека с тем, как и чем он питается. Плиний Старший (Естественная история, XI, 282–284) приводит ряд извлечений из рекомендаций врачей-диететиков. Пища должна быть простой и непритязательной; напротив, множество изысканных блюд вредит здоровью, особенно когда они сдобрены пряностями. Трудны для пищеварения кушанья кислые, острые, чересчур разнообразные, слишком обильные; столь же вредно жадно набрасываться на еду, поглощая ее большими порциями. Особенно важно не переедать летом, а также в преклонных годах. От сладких и жирных блюд и от питья люди толстеют, от сухой, крошащейся и холодной пищи худеют. Как и во всем, в еде надо соблюдать меру и воздерживаться от всего, что способно отяготить желудок.

Зачастую советам врачей и философов следовали только их приверженцы, изменяя свой повседневный рацион по их указаниям. Сенека рассказывает, как под влиянием своего учителя философа Аттала «на всю жизнь отказался от устриц и грибов: ведь это не пища, а лакомство, заставляющее насытившихся есть опять, легко извергаемое и снизу, и сверху, — а это весьма по душе обжорам, запихивающим в себя больше, чем могут вместить». Тогда же он перестал и пить вино. Вместе с тем силы, более могучие, чем внушенные убеждения, заставляли и последователей разных учений отступать от идеалов воздержания. Так, вернувшись к государственной жизни, Сенека, по его словам, вновь стал разнообразить свой стол почти всем, что некогда отверг как излишество: «К прочему, оставленному тогда, я вернулся, но даже в том, от чего перестал воздерживаться, сохраняю меру, которая и ближе к воздержанию и, может быть, труднее его: ведь от чего-то легче отказаться совсем, нежели сохранять умеренность». Точно так же, узнав о призывах философов-пифагорейцев не употреблять в пищу мясо убитых животных, юный Сенека постепенно привык к вегетарианству. Однако в правление Тиберия власти начали борьбу с иноземными культами и отказ питаться мясом некоторых животных считался признаком опасных суеверий. «По просьбам отца, не опасавшегося клеветы, но враждебного философии, я вернулся к прежним привычкам; впрочем, он без труда убедил меня обедать лучше» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, CVIII, 13–22).

Хотя в первые столетия истории Рима его жители вели жизнь скромную и неприхотливую, но уже тогда они старались при помощи законов ограничить склонность некоторых граждан к роскоши и расточительству. Речь шла не только о регулировании расходов на питание. Первые ограничения, введенные в Риме, имели в виду скорее траты на погребальные обряды и культ умерших, а этому римляне придавали тогда не меньшее значение, чем впоследствии культу стола. Затем ограничения охватили постепенно и другие сферы жизни, однако возобновление время от времени одних и тех же предписаний свидетельствовало о том, что они далеко не всегда соблюдались.

Спустя несколько десятилетий появились законы, воспрещавшие женщинам пить вино; возможно, что здесь решающую роль сыграли соображения этические, а не экономические. Ссылаясь на древнейших авторов, Авл Геллий (Аттические ночи, X, 23) сообщает, что ни в Риме, ни во всем Латии женщинам не полагалось пить крепких вин, и, чтобы доказать свою воздержанность и строгое соблюдение закона, они целовали родственников, убеждая их тем самым, что от женщин вином не пахнет. Римляне разрешали, своим сестрам и дочерям пить лишь слабое вино из виноградных выжимок или изюма. По словам Катона Старшего, в ранний период Римской республики пьющие женщины не только пользовались самой дурной репутацией, но и подвергались таким же наказаниям в суде, как и те, что изменяли своим мужьям.

Первым законом, ограничивавшим расходы, был закон Метилия 217 г. до н. э., относившийся к сукноделам и устанавливавший определенные количественные пределы в использовании некоторых видов мела для окраски тканей. Два года спустя, в труднейший период войны с Карфагеном, в Риме был принят закон Оппия, ограничивавший расходы женщин, чего настоятельно требовала сложная финансовая ситуация, в которой оказался город. Женщинам запрещалось шить одежду из крашеных, нарядных тканей; стоимость золотых украшений, которые разрешалось носить, не должна была превышать некоего предела; передвигаться в городе можно было только пешком. Не удивительно, что, когда война закончилась, женщины постарались полностью вернуть себе былые привилегии. В 209 и 204 гг. до н. э. были введены также законы, ограничивавшие размеры подарков, которые люди делали друг другу в праздник Сатурналий, — этот закон явно защищал интересы бедных клиентов, которым трудно было подносить своим патронам, как было принято, дорогие дары.

О законах, устанавливавших определенные пределы для расходов на пиры и торжественные приемы, немало подробностей можно найти у того же Авла Геллия (Аттические ночи, II, 24). В 161 г. до н. э., сообщает он, ссылаясь, как всегда, на своих предшественников, сенат вынес постановление, обязывавшее людей, которые в дни апрельского праздника Великой Матери богов Кибелы собираются ходить друг к другу в гости, дать официальную присягу перед консулами, что они не израсходуют на одно пиршество больше 120 ассов, не считая затрат на овощи, муку и вино; однако они не будут подавать к столу импортных вин, а только местных сортов; вес же столового серебра не превысит ста фунтов. За этим законом последовали другие, также ограничивавшие дневные расходы римских граждан в различные дни года — праздничные и будние. В праздники разрешалось потратить 100 ассов, в обычные дни — от 10 до 30 ассов. Исключение было предусмотрено лишь для свадебных торжеств: 200 ассов. Здесь же определялась дневная норма потребления сушеного и консервированного мяса. Зато лакомиться плодами земли римляне могли без всяких ограничений.

Очень скоро, спустя всего несколько десятилетий, эти строгие законы были забыты, а многие граждане, скопившие огромные состояния, беспрепятственно разоряли свои семьи пирами и приемами. Тогда диктатор Сулла вынужден был вновь издать закон, по которому в календы, ноны и иды каждого месяца, а также в дни публичных зрелищ и в праздники дозволялось тратить не более 300 сестерциев, или 750 ассов, в остальные же дни — до 30.

Авл Геллий упоминает, кроме того, закон Эмилия 115 г. до н. э. Этот закон ограничивал не размеры издержек на устройство пышных застолий, а число и ассортимент подаваемых там блюд. Уже в правление Августа максимум расходов римского гражданина в обычные дни был повышен до 200 сестерциев, на свадьбу же разрешалось потратить даже 1000 сестерциев. Но и это не могло обуздать расточительство римских богачей, так что вскоре пришлось вновь значительно поднять «потолок» допустимых издержек: теперь римлянин был вправе израсходовать в праздничный день целых 2000 сестерциев.

О законах, направленных против чрезмерной роскоши на пирах, рассказывает и Макробий (Сатурналии, III, 16–17). Так как римляне шли на все, лишь бы удовлетворить свои гурманские запросы, то понадобилось как-то ограничить возможные траты на еду и питье. Государство стремилось в законодательном порядке предотвратить разорение многих семей, ведь иные молодые люди из чревоугодия готовы были, по словам Макробия, утратить не только состояние, но даже свободу и честь. Другие позволяли себе нетрезвыми являться на собрания народа, где решались государственные дела. Далее писатель показывает, какими способами власти пытались справиться с подобными недугами общества, и перечисляет ряд законов, которые то предписывали пировать при открытых дверях, дабы все могли видеть, сколько тратится на застолье, то устанавливали предельное число сотрапезников на одном пиру, то, как мы уже видели, ограничивали ежедневные расходы римских граждан.

Все больше привыкавшим к пышным, обильным застольям римлянам трудно было соблюдать эти строгие предписания, и они отыскивали все новые и новые способы, как обходить законы против роскоши. Так, например, закон Фанния 161 г. до н. э. запрещал подавать блюда из птицы, за исключением кур, да и то только тех, которых не откармливали специально. Заметим, кстати, что жители Италии накопили к тому времени большой опыт откармливания птиц разных видов, и Катон Старший в своем трактате подробно описывает, как надлежит откармливать кур и гусей шариками из пшеничной или ячневой муки, размоченными в воде, когда и сколько раз в день давать им корм и воду (Катон Старший. О сельском хозяйстве, LXXXIX). Отдельно помещены указания, как откармливают молодых голубей: сначала ему осторожно вкладывают в клюв вареные бобы с водой, затем, спустя неделю, приготовляют и скармливают голубю смесь из молотых бобов с мукой, также размоченную водой (Там же, ХС). Несмотря на успехи птицеводства, суровый закон Фанния был принят, и тот же запрет на блюда из откормленной птицы был не раз повторен в последующих постановлениях.

И все же римские лакомки отыскали способ, как обойти и этот закон. Так как в законе речь шла только о курах, то хозяева начали откармливать петухов, давая им молоко и другие жидкие корма, благодаря чему мясо становилось столь же мягким и нежным, как и куриное. Запреты повторялись, а блюда из птицы не сходили с пиршественных столов, теоретики же кулинарного искусства продолжали разрабатывать различные способы их приготовления и подачи на стол — в каком виде подавать, как укладывать на поднос, как делить на части и т. п. (Плиний Старший. Естественная история, X, 139–140).

Через 18 лет после закона Фанния был принят закон Дидия, преследовавший две основные цели: во-первых, распространить действие законов против роскоши не только на Рим, но и на всю Италию (многие италийцы полагали, что закон Фанния обязателен лишь для римских граждан); во-вторых, ввести санкции за нарушение запретов как против хозяина, устроившего застолье, так и против его гостей. Но, как отмечает Макробий, ни этот, ни другие подобные законодательные меры не имели успеха: небольшая горстка блюстителей строгих нравов не в силах была справиться с растущей склонностью всего общества к пышности и пиршественному разгулу. Более того, ограничивая расходы на питание, законы, как, например, закон Корнелия Суллы, предусматривали одновременно снижение цен на самые изысканные лакомства, так что эффективной борьбы против чревоугодия, по существу, и не велось. Макробий указывает на это противоречие и пишет, что тогда даже люди со скромными доходами могли позволить себе делать запасы продовольствия, чтобы угождать своим гурманским вкусам и потребностям. Даже строгий закон Анция Рестиона 70 или 68 г. до н. э. не достиг своей цели, и, как говорят, сам Анций до конца своих дней обедал только у себя дома, чтобы не быть свидетелем того, как люди нарушают постановление, предложенное им ради блага государства, рассказывает Макробий.

В то же самое время, когда экономические условия заставляли римские власти вновь и вновь объявлять войну расточительству и путем суровых запретов ограничивать аппетиты богачей, в Риме то и дело громко раздавался крик простого народа, требовавшего хлеба. Раздачи продовольствия существовали и в Риме, и в других городах Италии, и в провинциях, а после падения Западной Римской империи этот обычай сохранялся в восточной части государства, хотя основы и цели этой практики изменились. Когда Константин Великий в начале IV в. н. э. решил строить на месте греческой колонии Византий новую столицу своей державы, он, чтобы привлечь туда жителей, готовых там поселиться, обещал бесплатные раздачи маленьких, весом в 125 г, буханок хлеба из государственной пекарни — воинам, некоторым должностным лицам и, что еще важнее, всем домовладельцам. Первая раздача хлеба в Византии состоялась 18 мая 332 г. Римские вековые традиции помогли хорошо организовать и наладить это дело и в восточной части державы. Со временем, когда новая столица окрепла и разрослась, хлебная привилегия была распространена и на представителей свободных профессий, без которых также нельзя было обойтись в городе Константина: врачей, учителей, купцов, художников. Обычай бесплатных раздач хлеба продержался здесь вплоть до правления императора Ираклия, т. е. до начала VII в.

Как явствует из сатир Горация, хорошее знание кулинарных премудростей выделяло человека и было даже предметом щегольства. Одни только говорили на эти темы, другие же писали, вкладывая весь свой опыт в поваренные книги. Мы знаем одну сохранившуюся до наших дней поваренную книгу, авторство которой традиция приписывает известному хлебосолу времен Августа и Тиберия Марку Гавию Апицию. Та же традиция гласит, что он покончил с собой, когда преклонный возраст уже не позволял ему пользоваться всей роскошью тонкой кухни. Некоторые современные исследователи полагают, что книга эта «О поварском деле» возникла не ранее II или III в. н. э. и что ее автором мог быть некий Авл Целий. Вот несколько рецептов из этой книги.

Печенка и легкие ягненка или козленка готовятся так: в подсахаренную воду добавить яйцо, немного молока; нарезать внутренности кусочками и дать им набухнуть в воде; затем варить в уксусе и, посыпав перцем, подать к столу.

Фарш готовят так: растереть перец, кусочки мяса, мозги, добавить яйцо и тщательно все перемешать, дабы получилась однородная масса; затем прибавить оливкового масла, зерен перца и большую горсть орехов. Полученным фаршем начинить цыпленка или поросенка.

Если нужно приготовить омлет, берут четыре яйца, четверть кварты молока, одну унцию оливкового масла и тщательно перемешивают. Затем в сковороду с тонким дном наливают немного оливкового масла, и, когда оно закипит, укладывают туда перемешанную массу. После того как омлет с одной стороны поджарится, его выкладывают на тарелку, поливают медом, посыпают перцем и едят.

 

ОТДЫХ И РАЗВЛЕЧЕНИЯ ГРЕКОВ

Аполлон, Музы, Дионис — имена-символы таких развлечений для души, праздников и торжеств, заполненных песнями, танцами, зрелищами. Эти передышки были связаны с праздниками, но и в обычные дни с их бесконечной чередой государственных и личных дел, которыми приходилось заниматься, греки имели свободное время, чтобы оторваться от повседневных забот и обязанностей и отдохнуть. Но и в часы отдыха грекам в их частной жизни покровительствовали те же самые боги — Аполлон и Дионис, ведь застольные симпосионы были наполнены разговорами о возвышенном и прекрасном, о литературе и философии и сопровождались поэтическими декламациями; при этом пили вино — дар бога Диониса. Не менее, чем духовное развитие человека, для древних было важно, как мы помним, и физическое совершенство. Поэтому многие греки проводили свободное время в палестрах и гимнасиях — с пользой и для тела, и для духа, ведь там не только занимались тренировками, но и слушали философов и ораторов, спорили на серьезные темы.

Гимнасии были почти в каждом греческом городе, а в некоторых их было даже несколько. Больше всего мы знаем о гимнасиях афинских, таких, как Академия, Ликей, Киносарг, которые были одновременно и крупнейшими научными центрами. Понятно, что самый большой гимнасий размещался там, где проводились главнейшие спортивные состязания эллинов — в Олимпии.

Тренировка молодых атлетов в палестре

Как заведение многофункциональное, предназначенное и для физических упражнений, и для отдыха, и для занятия науками, гимнасий должен был располагаться в просторном здании со множеством помещений. Поначалу в палестре, а затем в гимнасии, в состав которого вошла впоследствии палестра, были только раздевалка, зал, где спортсмены натирались маслом, еще одна комната, где они натирались песком — все это было необходимым косметическим массажем, облегчавшим выполнение тех или иных приемов во время состязаний, — затем другая комната, где висели кожаные мешки с песком и где будущие чемпионы тренировали свою, силу и отрабатывали удары перед кулачными боями. Самым большим помещением был эфебион, предназначенный для гимнастических упражнений и игр молодежи. Были при палестрах и комнаты отдыха — экседры с лавками и стульями. Там уставшие спортсмены могли перевести дух, и там же выступали и спорили философы и риторы. Отдельные залы, комнаты были отделены друг от друга портиками; одни из них были крытые, другие — открытые, ими пользовались в зависимости от сезона и погоды. Наконец, при гимнасиях были также спортивные площадки: для игры в мяч — сферистерион, для бега — дром.

Создатели палестр и гимнасиев подумали и о гигиене спортсменов — так возникли бани с холодной и горячей водой, парные, снабженные устройством для нагрева воды. Здесь участники тренировок и состязаний могли омыть тело от масла, песка и пыли.

По пути в гимнасий и в самом гимнасии горожан обслуживали и сопровождали раб или несколько рабов, которые несли все, что было нужно их господину для физических упражнений и купания, а именно: сосуды с оливковым маслом, скребки для того, чтобы очистить потом тело от масла и песка, банные полотенца.

В Риме палестр не строили, но Витрувий подробно описывает в своем трактате, как строят палестры в Греции: «Хотя в Италии и нет обычая строить палестры, я считаю нужным объяснить, как их принято делать, и показать, как их устраивают у греков. Квадратные или продолговатые перистили в палестрах делаются так, что круговой их обход равен двум стадиям… Три из портиков этих перистилей делаются простыми, четвертый же, обращенный на полуденную сторону, двойным, дабы во время ветреной непогоды ливень не мог проникать внутрь.

В трех портиках делают просторные экседры со скамьями, сидя на которых могли бы вести беседы философы, риторы и прочие любители наук. В двойном же портике располагают следующие помещения: посередине — эфебей, представляющий собой обширную экседру со скамьями, длина которого должна быть на одну треть больше ширины; справа — корикей, где тренируются кулачные бойцы; рядом с ним — конистерий, усыпанный песком; за конистерием, на углу портика, — холодная баня… Влево от эфебея — элеотесий, где натираются маслом; рядом же с элеотесием — другая холодная баня… Тут же, против холодной бани, помещают сводчатую парную, длина которой вдвое больше ширины, по углам которой с одной стороны находится лаконика — отделение горячей бани с бассейном, а с противоположной стороны — горячая баня. (…)

А снаружи располагают три портика: один — для выходящих из перистиля, а два, справа и слева, — для бега…, из которых один, обращенный на север, делается двойным, очень большой ширины, а другие — простыми, с таким расчетом, чтобы около стен и вдоль колонн иметь закраины, вроде дорожек, не меньше десяти футов… Тогда тем, которые прогуливаются по закраинам одетые, не будут мешать те, кто упражняется, натеревшись маслом.

Такого рода портик называется у греков „ксист“ — крытая колоннада, потому что зимней порой атлеты упражняются в крытых стадионах. Рядом же с ксистом и двойным портиком проводят открытые аллеи… в которых, выходя из ксиста, атлеты упражняются зимой при хорошей погоде. Эти ксисты следует делать так, чтобы между двумя портиками были рощи или платанники, а между деревьями шли аллеи… За ксистом же находится стадион, устроенный так, чтобы множество народу могло свободно смотреть на состязания атлетов» (Витрувий. Об архитектуре, V, 11).

Таковы были, разумеется, самые общие принципы строительства палестр и гимнасиев; на местах в конкретных случаях допускались, конечно же, многочисленные отступления от общего плана, изменения в конструкции и т. п. Важнейшим элементом были, как уже говорилось, бани. Отдельно от гимнасия бань в Греции было мало, ведь купание ради удовольствия оставалось чуждо эллинам, смотревшим на баню узкопрактически: здесь можно было смыть с себя грязь, взбодрить тело после долгой дороги или, как в гимнасиях, очистить себя от масла, песка и пыли. Купание в теплой воде греки считали скорее вредным для здоровья, поскольку оно, по их мнению, расслабляло тело, лишало его всякой крепости и выносливости. Спартанцы же, которые в соответствии со своей суровой системой воспитания были еще большими сторонниками холодных купаний, после горячей или парной бани непременно окатывались и холодной водой. Ванны были известны уже в эпоху Гомера, а может быть, и раньше. Даже искупавшись в море, греки все равно принимали ванну:

Сами же тою порой, погрузившися в волны морские, Пот и прах смывали на голенях, вые и бедрах; И, когда уже все от жестокого пота морскою Влагой очистили тело и сердце свое освежили, Оба еще омывались в красивоотесанных мойнях, Так омывшись, они, умащенные светлым елеем, Сели с друзьями за пир…

Гомер. Илиада, X, 572–578

В некоторых греческих городах были, правда, и общественные бани, доступные для всех за небольшую плату, ведь пользовались ими в основном бедняки, которые не могли принимать ванну у себя дома. Плата шла городским властям, если они содержали баню за счет городского бюджета, или же частному предпринимателю, открывшему баню на собственные деньги. Заведения эти были весьма примитивны и ничем не напоминали роскошных римских терм, ведь те, кто шел в греческую баню, искали там не удовольствия и отдохновения, а практической пользы — поддержания минимальной гигиены.

Итак, свободное время греков было заполнено разнообразными спортивными упражнениями и играми. Первое место среди них занимала игра в мяч, хотя она так и не вышла за пределы учебной площадки в гимнасии и не достигала высокого уровня большого состязания — «агона». Игра в мяч служила целям общей физической подготовки человека и не обрела своего достойного места в ряду таких классических видов соревнований, как бег, прыжки, метание копья или диска, борьба — то, чем славились древние Олимпийские игры. Считалось, что игра в мяч относится к элементарной гимнастике и лишь в малой мере ведет к физическому совершенству личности. В аристократической атмосфере олимпийского спорта сферистерионы выделялись демократическим духом царившей там игры в мяч, не требовавшей никаких приспособлений, дорогостоящего снаряжения и потому действительно доступной всем — старым и молодым. Тем не менее и в мяч играли под руководством тренера — сферистика, соблюдая определенные правила. Мячи изготовляли из шерсти или перьев, обшивали кожей, легкие мячи заполняли воздухом: ими чаще всего играли дети; тяжелые мячи набивали песком.

Наиболее ранние описания игры в мяч Мы находим опять-таки у Гомера в «Одиссее». В одном случае (Одиссея, VI, 100, 115) речь шла, по всей видимости, об игре под названием «фенинда» или «эфетинда», основанной на своеобразном обмане партнера: тот, кто бросает мяч, целит им в одного из играющих, а на самом деле кидает его другому, поэтому каждый участник должен был быть настороже, чтобы брошенный ему мяч не застал его врасплох. В другом месте говорится об игре, называвшейся «урания»: мяч подбрасывали высоко в небо, а другой участник игры обязан был, подпрыгнув, поймать его на лету:

Мяч разноцветный, для них рукодельным Полибием сшитый, Взяв, Лаодам с молодым Галионтом на ровную площадь Вышли; закинувши голову, мяч к облакам темно-светлым Бросил один; а другой разбежался и, прянув высоко, Мяч на лету подхватил, до земли не коснувшись ногами.

Гомер. Одиссея, VII, 372–376

Была и еще одна игра — «тригон», т. е. треугольник: каждый из трех участников должен был одной рукой поймать летящий мяч и, быстро перебросив его в другую руку, отослать кому-либо из партнеров.

Из командных игр в мяч назовем «гарпастон»: две команды пытались отобрать друг у друга мяч, причем игроки сталкивали партнеров с мест, где те стояли. Эта игра носила в немалой степени характер состязательный, требовала ловкости и силы, а также быстрой ориентации в обстановке. Понятно, однако, что не менее важно было и строго соблюдать правила, избегая недозволенных приемов. На скульптурных рельефах можно найти, кроме того, сцены игры, напоминающей нынешний хоккей с мячом: партнеры перекатывали друг другу мяч при помощи изогнутых палок.

Вообще памятники материальной культуры рассказывают о древних обычаях иногда больше, чем произведения литературы; к сожалению, зачастую здесь не обойтись без фантазии и догадок. Так, на расписной вазе VI в. до н. э. изображена интересная сцена: участники какой-то игры несут на плечах трех юношей, а идущий перед ними взрослый мужчина (очевидно, тренер) держит над головой высоко поднятый мяч. Предполагается, что эта картина представляет окончание игры: побежденные, по всей видимости, должны были нести на себе своих победителей. Основу именно такой интерпретации составляет обычай, реально существовавший у древних бегунов: проигравший, которого называли «ослом», вынужден был сажать себе на плечи и нести того, кто выиграл и получил почетное звание «царя».

Немало было и других видов игры в мяч: в одних случаях полагалось ловить мяч, отскакивающий от земли, в иных — жонглировать несколькими мячами и т. п. Все это греки считали полезным для физического развития и приятным отдыхом. Особую роль игры в мяч имели в Древней Спарте. Там к ним, как и вообще ко всем физическим упражнениям, относились очень серьезно, так что игра в мяч рассматривалась как важный начальный элемент подготовки к военной службе; недаром эфебов на первом году их обучения называли сферистами, «играющими в мяч». Нередки были в Спарте командные игры в мяч, которые оценивались не как развлечение и приятное времяпрепровождение, но как серьезные состязания, требующие большой подготовки и хорошей тренированности, а их победителей прославляли так же, как и победителей в других, олимпийских видах спорта. О значении сферистики в жизни спартанцев свидетельствует и то, что историческая традиция сохранила имя некоего Тимократа из Спарты, оставившего руководство по игре в мяч.

Помимо спорта греки посвящали свободное время и таким светским развлечениям, как пиры, симпосионы. Если на симпосион собирались люди, склонные к интеллектуальным занятиям, то они беседовали на серьезные темы — философские, литературные, житейские, приглашали поэтов и танцовщиц. Известны были грекам также настольные игры; одной из наиболее распространенных был коттаб, требовавший от игроков умения определенным способом вылить остатки вина из чаши. Формы игры были самые разные, все зависело от изобретательности хозяина. Например, на высокую подставку помещали плоскую миску и нужно было так искусно вылить на нее остатки вина, чтобы она упала. Или же подвешивали к потолку большой таз с водой, пускали туда маленькие чашечки и пытались, выплескивая на одну из них остатки вина, погрузить ее в воду. Тот, кому удавалось потопить как можно больше чашечек, получал награду — коттабион.

Распространена была в Греции и игра в кости, хотя и не в такой мере, как в Риме. Развлекались этой азартной игрой и мужчины, и женщины, а впоследствии ею занялись и дети. Так, в бытовой сценке — миме Герода «Учитель» — мать непослушного ученика, приведя его к учителю, жалуется на дурное поведение сына и среди прочего на его преждевременное увлечение азартными играми: он уже начал играть в кости на деньги. За это учитель сурово наказывает шалуна. Речь шла о «беленьких костях» — астрагалах, выточенных из утолщений костей ног животных. Две стороны астрагала были гладкими, третья выпуклая, а четвертая вогнутая. На каждой из сторон делали маленькие углубления: на вогнутой — одно, на выпуклой — шесть, на боковых, гладких — три и четыре углубления. Четыре астрагала бросали в специальную кружку, а затем выбрасывали их оттуда и следили, какой стороной они упадут. Тот, у кого выпало самое большое количество углублений, считался победителем. Самый неудачный бросок, когда все четыре кости показывали по одному очку, назывался «собакой», наилучший же — «Афродитой». Во время пира победителя в игре в кости чаще всего избирали симпосиархом. Играли и иначе: например, подбрасывали вверх несколько костей, так, чтобы все они упали на подставленную ладонь, или же загадывали, сколько костей спрятал в руке один из игроков — четное число или нечетное.

Наряду с астрагалами в ходу был и другой вид костей — хорошо известные нам маленькие шестигранники с углублениями на каждой грани; такую кость греки называли «бочонок». Все броски — в зависимости от количества выпавших очков — имели свои особые названия, всего этих названий было 64, однако самый удачный все равно назывался «Афродита», а самый неудачный — «собака».

Кроме того, греки знали и игру, близкую к шахматам или к шашкам, — петейю. Свое начало она берет еще в глубокой древности, так как в нее играли уже герои Гомера. Играя в нее, греки передвигали кости или камешки на специально подготовленной доске, однако о правилах этой игры нам ничего не известно.

Среди азартных игр пользовались популярностью петушиные бои. Считается, что в Афинах их ввел Фемистокл, учредив ежегодный праздник, в честь победы над персами. Петухов специально выращивали, отбирая среди них сильнейших. Перед самым боем их кормили чесноком, к ногам прикрепляли бронзовые шпоры и выпускали на широкие столы с высоко приподнятыми краями. При этом зрители делали большие ставки, и для многих молодых людей азартные петушиные бои оказывались нередко причиной полного разорения.

 

СВОБОДНОЕ ВРЕМЯ У РИМЛЯН

Отдых — после дел, говорила римская пословица. Свободным временем римляне пользовались по-разному. Люди образованные, с высокими духовными интересами посвящали себя науке или литературе, не считая это «делами», а рассматривая скорее как досуг, как «отдохновение духа». Так что отдыхать для римлян отнюдь не значило ничего не делать. Выбор занятий был широкий: спорт, охота, беседы и особенно посещение зрелищ. Зрелищ было много, и каждый мог отыскать то, которое ему было больше всего по душе: театр, бои гладиаторов, гонки на колесницах, выступления акробатов. Иногда отправлялись просто подивиться на какого-нибудь экзотического дикого зверя. Одни искали тишины и покоя, другие — шумных, неистовых развлечений. Одни удалялись на отдых из города в деревню, к себе в поместье, а иных манили к себе соблазны больших городов.

Впрочем, поездки за город требовали целого дня, а то и нескольких дней. Случалось же, что выпадали только свободные часы и надо было уметь правильно их использовать, чтобы расслабиться и развлечься. Такие часы можно было посвятить игре в мяч, которой римляне предавались еще охотнее, чем греки. Играли и взрослые, и молодежь. Гораций (Сатиры, I, 5), описывая, как он вместе с Вергилием, Варием и другими сопровождал Мецената до города Брундизий, вспоминает, что Меценат как-то отправился играть в мяч, у самого же поэта болели глаза, и он не принимал участия в игре. Зато в другой сатире он рассказывает, как ему завидовали, когда он играл с Меценатом или вместе с ним смотрел на игру:

Участницы спортивных состязаний в «бикини»

…Покажусь с Меценатом в театре Или на Марсовом поле, — все в голос: «Любимец Фортуны!»

Гораций. Сатиры, II, 6

Правила игры в мяч были в Риме, по всей вероятности, такими же, как и в Греции, а в самой игре видели хорошее средство поддерживать себя в подобающей физической форме.

Главной спортивной площадкой жителей Вечного города, которой все могли пользоваться, было Марсово поле, а также комиций, т. е. место на Форуме, где проходили народные собрания. Спортивные площадки были и при термах, а землевладельцы устраивали их у себя в поместьях.

Заведений типа палестры или гимнасия Рим, как уже говорилось, не знал. До некоторой степени их заменяли термы, доставлявшие своим посетителям намного больше удобств и удовольствия. Благодаря этому термы стали со временем местом встреч представителей римского модного света.

Но прежде чем стали строить роскошные термы, римляне в отличие от греков уже почти повсеместно имели в домах ванные комнаты — небольшие, скромно обставленные, служившие главным образом для мытья рук и ног, ведь полное омовение, если верить Сенеке, римляне совершали не чаще чем раз в восемь дней, в нундины (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, LXXXVI, 12). В III в. до н. э. стали строить по греческому образцу общественные бани. Там за небольшую плату мылась беднота, не имевшая у себя дома даже скромнейших приспособлений для омовений. Как и в Греции, общественные бани были собственностью или города (и тогда вся плата шла в городскую казну), или частного владельца, взимавшего деньги с посетителей через своего доверенного. Только в I в. до н. э. Марк Випсаний Агриппа воздвиг первые термы, имевшие мало общего с примитивными и жалкими общественными банями былых времен. Термы предназначались не только для купаний: при них существовали спортивные площадки, комнаты отдыха — наподобие греческих экседр, а впоследствии появились даже буфеты и библиотеки. Однако в противоположность греческим гимнасиям римские термы были прежде всего местом приятных купаний, отдыха и непринужденного общения, а не физической подготовки будущих воинов, — спортивные площадки, портики и т. п. имели лишь вспомогательные функции.

По своему внутреннему устройству термы в известной мере напоминали палестры или гимнасии. У входа стоял гардеробщик — капсарий, которому посетители сдавали на хранение деньги и драгоценности, например кольца — их тогда носили все. В термах нередко орудовали «баланоклепты» — особые банные воры, так что оставлять дорогие вещи капсарию было во всех отношениях безопаснее. Затем посетители входили в раздевалку, а оттуда в маленькую натопленную комнату — тепидарий, где организм постепенно подготавливался к горячим ваннам в кальдарии. В длинной светлой комнате с куполообразным сводом, в так называемом фригидарии, находились бассейны с холодной водой. В первых термах в кальдарии стояло лишь несколько ванн на одного человека каждая; в дальнейшем стали строить обширные плавательные бассейны с горячей водой. Со временем появился и душ. Пока душа не было, римлян поливали горячей водой прислуживавшие им в термах рабы.

Помимо ванн и бассейнов с горячей и теплой водой существовали и парные — судатории, устроенные, так же как и фригидарии, в просторных светлых помещениях с высокими куполообразными потолками. При парных были маленькие комнаты, где тело умащали елеем. В отдельных кабинах размещались «сидячие» ванны. Все необходимое для бани — сосуды с оливковым маслом, скребки, простыни — приносили римлянам сопровождавшие их рабы. Была в термах и местная прислуга, банщики, помогавшие посетителям за определенную мзду, но далеко не все, кто ходил в термы, могли себе это позволить.

Античный биограф императора Адриана приводит такую историю. Как-то раз в термах император обратил внимание на странное поведение одного человека, когда тот терся плечами о стены кальдария. Это был старый, заслуженный легионер; он объяснил, что не в состоянии заплатить рабу, который бы сделал ему массаж и почистил скребком, поэтому ему и приходится поступать так, как только что видел император. Тогда Адриан тут же дал ему денег, чтобы тот мог оплатить любые услуги банщиков. На следующий день, придя в термы, император с изумлением обнаружил множество людей, которые, стоя у стен, терлись спинами о камень, как тот ветеран. Без сомнения, они надеялись, что и к ним император проявит великодушие. Но их ждало разочарование: Адриан удостоил их лишь советом тереть друг другу спину по очереди (Элий Спартиан. Адриан, 17).

Важным техническим усовершенствованием в устройстве терм было обеспечение водой из источников посредством акведуков. Позднее в термах было введено и своего рода центральное отопление: из подвального помещения — гипокаустерия — нагретый воздух по трубам поступал в комнаты для теплых и горячих купаний. Изобретателем такой системы отопления был, по всей вероятности, Сергий Ората в I в. до н. э. (Плиний Старший. Естественная история, IX, 168).

Агриппа не только возвел в Риме первые термы, но и позволил римлянам в год, когда он был городским эдилом (33 г. до н. э.), посещать их бесплатно. В дальнейшем было построено много других терм — роскошных, комфортабельных, позволяющих посетителям провести время с пользой и удовольствием, особенно с тех пор, как при термах были открыты библиотеки: так, при термах Каракаллы их было даже две. За термами Агриппы последовали термы Нерона на Марсовом поле, термы Тита, возведенные близ Золотого дома Нерона, термы Домициана на Авентинском холме. Во II в. н. э. Рим обогатился термами Траяна, в начале III в. — термами Каракаллы; общая площадь всех построек превышала 11 га. Еще через сто лет на Квиринальском холме были построены термы Константина. Во все эти термы вход был платным — одно посещение обходилось взрослым римлянам в 0,25 асса; женщинам доступ в термы стоил несколько дороже; для детей вход был свободный. Иногда, из соображений благотворительности и для усиления своих политических позиций в народе, некоторые императоры вводили в тех или иных случаях бесплатное пользование термами.

В целом термы были доступны для всех, но для каждой группы посетителей были установлены определенные часы. Согласно одним источникам, термы открывались не раньше пяти часов дня по римскому времени, т. е. около 10–11 часов утра по нашему времени. По другим источникам, император Адриан разрешал совершать омовения в термах до седьмого часа, т. е. до полудня, только больным. Очевидно, в эти же ранние часы посещали термы и женщины, если, однако, для них не существовало отдельных комнат для купаний. После восьмого часа, т. е. после 13 часов по нашему времени, собирались мужчины. Некоторые банные заведения в провинции оставались открыты вплоть до самого позднего времени, даже до полуночи.

Термы Каракаллы. Реконструкция тепидария

В некоторые периоды, например при Домициане и при Траяне, женщины могли пользоваться термами в те же часы, что и мужчины. Это зачастую вызывало общественное недовольство, и женщины, заботившиеся о своей репутации, предпочитали совершать омовения в частных банях. Другие же отнюдь не желали отказываться от приятных купаний, занятий спортом и светского общения, для которого в термах были созданы все условия. В полном соответствии с духом времени женщины и в термах вели себя совершенно свободно, так что дело нередко доходило до злоупотреблений и скандалов. Рост общественного недовольства заставил верховную власть вмешаться: император Адриан велел женщинам и мужчинам совершать омовения в термах в разные часы. Это распоряжение не смогло, по-видимому, сразу же ликвидировать сомнительные обычаи; и Марку Аврелию, и Александру Северу пришлось впоследствии не раз вмешиваться, издавая новые приказы, регулирующие порядок посещения терм.

Со временем возросли требования и к внутреннему оформлению терм, так что их отделка приобретала все большую художественную ценность: появились мозаичные полы, стенные росписи, скульптура. Многое из этого сохранилось и свидетельствует о таланте и вкусе тогдашних архитекторов и подрядчиков. Известно, что статуя Аполлона Бельведерского украшала некогда термы Каракаллы, а знаменитая скульптурная группа Лаокоона располагалась в термах Траяна. Римляне были очень привязаны к этим произведениям искусства, с которыми они встречались всякий раз, когда приходили отдохнуть в термы. И когда Тиберий однажды забрал себе из терм Агриппы стоявшего там лисиппова Апоксиомена — молодого атлета, скребком счищающего с руки песок и пыль, возмущенный этим народ заставил принцепса возвратить статую на прежнее место.

Провинциальные города отличались не меньшими амбициями, поэтому строить термы там поручали самым знаменитым архитекторам. Одного из таких архитекторов и построенные им термы восхваляет Лукиан в своем диалоге «Гиппий, или Бани»:

«Речь идет о предмете весьма обыкновенном и в современной жизни очень распространенном — об устройстве бань. Однако удивительно, сколько продуманности, сколько ума даже в этой обычной постройке. Место для нее было отведено неровное и представляло собой крутой склон, подымаясь почти отвесно. Приступая к работе, Гиппий прежде всего сровнял место и поднял одну чрезмерно низкую сторону его вровень с другой. Подведя надежную опору под все здание, он обеспечил основной кладкой прочность и безопасность воздвигаемой постройки, а верхнюю часть холма сильно срезал и для надежности укрепил, чтобы усилить все сооружение в целом. (…)

Высокий вход с широкими ступенями, скорее пологими, чем крутыми, — для удобства входящих. Посетителя принимает огромный общий зал, достаточный, чтобы там могли ожидать слуги и провожатые, и расположенный слева от ряда роскошно отделанных покоев: и они, конечно, очень уместны в банях, такие укромные уголки, веселые и залитые светом. Далее, примыкая к ним, находится второй зал — излишний, что касается купаний, но необходимый, поскольку речь идет о приеме самых богатых посетителей. За этим помещением с двух сторон тянутся комнаты для раздевающихся, где они оставляют одежду, а посередине расположено помещение высокое-превысокое и светлое-пресветлое, с тремя водоемами холодной воды, одетое лаконским мрамором. Здесь два изваяния из белого мрамора старинной работы — одно Гигиеи, богини здоровья, другое — Асклепия.

Потом вы попадаете в умеренно нагретую комнату, продолговатую и с двух сторон закругленную, встречающую вас ласковым теплом. За нею, справа, другая — очень хорошо освещенная и готовая к услугам тех, кто хотел бы умаститься, — принимает возвращающихся из палестры. Оба входа в нее облицованы прекрасным фригийским мрамором. К ней примыкает далее новый покой, из всех покоев прекраснейший: и постоять в нем можно, и посидеть с величайшими удобствами, и замешкаться без малейшего опасения, и поваляться с превеликой пользой, — он также весь, до самого потолка, сверкает фригийским мрамором. Сейчас же за этим покоем начинается нагретый проход, выложенный нумидийским камнем. Помещение, в которое он ведет, прелестно, все изобилует светом и как будто пурпуром разукрашено; оно также предлагает посетителю три теплые ванны.

Вымывшись, не надо возвращаться снова через те же самые комнаты, но можно выйти кратчайшим путем в прохладный покой через умеренно нагретое помещение. И повсюду льются обильные потоки света, и белый день проникает во все покои. К тому же высота, ширина и длина соразмерны друг другу, и везде встречаете вы так много изящества и красоты. (…)

Главным образом, пожалуй, это достигнуто здесь обилием яркого света и остроумным расположением окон. Ибо Гиппий, как настоящий мудрец, устроил так, что помещение с холодными водоемами выходит на север, хотя остается в то же время доступным и южному ветру, — а те части, для которых нужно много тепла, обратил на юг, на восток и на запад. (…)…Удивительный Гиппий показал нам в этом своем произведении все достоинства, какими должны обладать бани: они благоустроены, удобны, светлы; все размеры отдельных частей и целого отвечают друг другу и занимаемому месту; кроме того, они вполне безопасны для здоровья посетителей. И всем прочим они снабжены с большим знанием дела: двумя помещениями, куда можно удалиться, если приключится нужда; большим количеством входных дверей и двумя часами, показывающими время: одни — водяные, звучащие, другие — солнечные» (Лукиан. Гиппий, или Бани, 4–8).

Как мы видим, великий сатирик древности умел ценить роскошь и комфорт современных ему провинциальных бань, радуясь удобствам помещений и обилию солнечного света. Иначе смотрели на это те, кто подобно Сенеке с печалью и гневом наблюдал изнеженные нравы римлян эпохи империи. Философы-стоики без устали напоминали согражданам о том, сколь неприхотливы и скромны в быту были их предки, римляне старых добрых времен — времен республики. Они довольствовались малым и отнюдь не стремились проводить досуг среди роскоши и неги, расслабляться, превращать бани в дворцы.

Обо всем этом размышляет Сенека, оказавшись в деревне, в поместье некоего Эгиала, которое в далеком прошлом принадлежало великому римскому полководцу Публию Сципиону Африканскому Старшему. Думая о судьбе старого римлянина, уединившегося некогда в своем поместье, среди простой, почти аскетической обстановки, философ не может не предаваться своим всегдашним рассуждениям об испорченных нравах римлян эпохи империи. Так ли жили их отцы и деды? Старинный быт, быт Сципиона Африканского, был суров и непритязателен.

«Я видел усадьбу, сложенную из прямоугольных глыб, стену, окружающую лес, башни, возведенные с обеих сторон виллы как защитные укрепления, водохранилище, выкопанное под всеми постройками и посадками, так что запаса хватило бы хоть на целое войско. Видел и баньку, тесную и темную, по обыкновению древних: ведь нашим предкам казалось, что нет тепла без темноты.

Большим удовольствием было для меня созерцать нравы Сципиона и наши нравы. (…) Кто бы теперь вытерпел такое мытье? Любой сочтет себя убогим бедняком, если стены вокруг него не блистают большими драгоценными кругами (вероятно, круги из наборных плит разноцветного мрамора. — Прим. пер.), если александрийский мрамор не оттеняет нумидийские наборные плиты, если их не покрывает сплошь тщательно положенный и пестрый, как роспись, воск, если кровля не из стекла, если фасийский камень, прежде бывший редким украшением в каком-нибудь храме, не обрамляет бассейнов, в которые мы погружаем похудевшее от обильного пота тело, и если вода льется не из серебряных кранов. Но до сих пор я говорил о банях для плебеев, — а что если я возьму купальни для вольноотпущенников? Сколько там изваяний, сколько колонн, ничего не поддерживающих и поставленных для украшения, чтобы дороже стоило! Сколько ступеней, по которым с шумом сбегает вода! Мы до того дошли в расточительстве, что не желаем ступать иначе как по самоцветам.

В здешней Сципионовой бане окна крохотные, высеченные в камне — скорее щели, чем окошки… А теперь называют тараканьей дырой ту баню, которая устроена не так, чтобы солнце целый день проникало в широченные окна, не так, чтобы в ней можно было мыться и загорать одновременно и чтобы из ванны открывался вид на поля и море. И вот те бани, на посвященье которых сбегалась восхищенная толпа, переходят в число устаревших, едва только роскошь, желая самое себя перещеголять, придумает что-нибудь новое. А прежде бань было мало, и ничем их не украшали: да и зачем было украшать грошовое заведение, придуманное для пользы, а не для удовольствия? В них не подливали все время воду, не бежали свежие струи, как будто из горячего источника; и не так было важно, прозрачна ли вода, в которой смывали с себя грязь. Но, правые боги, как приятно войти в эти темные бани, под простою крышей!..

А ведь кое-кто сейчас назвал бы Сципиона деревенщиной за то, что его парильня не освещалась солнцем через зеркальные окна и что он не пекся на ярком свету и не ждал, пока сварится заживо в бане. Вот несчастный человек! Да он жить не умеет! Моется непроцеженной водой, чаще всего мутной и, в сильные дожди, чуть ли не илистой! И было для него нисколько не важно, чем мыться: ведь он приходил смывать пот, а не притиранья.

Что, по-твоему, сказали бы теперь? — „Я не завидую Сципиону: он и вправду жил в ссылке, если так мылся“. — А если бы ты узнал, что он и мылся-то не каждый день! Ведь те, кто сохранил преданье о старинных нравах Города, говорят, что руки и ноги, которые пачкаются в работе, мыли ежедневно, а все тело — раз в восемь дней. — Тут кто-нибудь скажет: „Ясное дело, как они были грязны! Чем от них пахло, по-твоему?“ — Солдатской службой, трудом, мужем! Когда придумали чистые бани, люди стали грязнее. Когда Гораций Флакк намерен описать человека гнусного и всем известного своей изнеженностью, что он говорит?

„Пахнет духами Букилл…“

А покажи Букилла теперь: да он покажется вонючим, как козел… Теперь мало душиться — надо делать это по два-три раза на день, чтобы аромат не улетучился. Удивительно ли, что такие люди похваляются им, словно своим собственным запахом?» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, LXXXVI, 1 —13).

Внутри терм, в комнатах отдыха можно было обрести тишину и покой, даже сосредоточиться. Снаружи же, где находились спортивные площадки и повсюду вертелись мелкие торговцы, расхваливая свой товар, стоял вечный шум, то и дело раздавались громкие крики, и нужно было иметь немалую силу духа и самодисциплину, чтобы и там пытаться продолжать творческую работу. Оказавшись как-то раз в курортной местности в городе Байи, куда съезжались для лечения многие богатые римляне, Сенека описывает в одном из писем свои впечатления от тамошних бань и царившей там обстановки:

«Пусть я погибну, если погруженному в ученые занятия на самом деле так уж необходима тишина! Сейчас вокруг меня со всех сторон — многоголосый крик: ведь я живу над самой баней. Вот и вообрази себе все разнообразие звуков, из-за которых можно возненавидеть собственные уши. Когда силачи упражняются, выбрасывая вверх отягощенные свинцом руки, когда они трудятся или делают вид, что трудятся, я слышу их стоны; когда они задержат дыхание, выдохи их пронзительны, как свист. Попадется бездельник, довольный самым простым умащением, — я слышу удары ладоней по спине… А если появятся игроки в мяч и начнут считать броски, — тут уж все кончено. Прибавь к этому и перебранку, и ловлю вора, и тех, кому нравится звук собственного голоса в бане. Прибавь и тех, кто с оглушительным плеском плюхается в бассейн. (…) К тому же есть еще и пирожники, и колбасники, и торговцы сластями и всякими кушаньями, каждый на свой лад выкликающие товар.

Ты скажешь мне: „Ты железный человек! Ты, видно, глух, если сохраняешь стойкость духа среди всех этих разноголосых нестройных криков…“ — Нет, клянусь богами, я обращаю на этот гомон не больше внимания, чем на плеск ручья или шум водопада… По-моему, голос мешает больше, чем шум, потому что отвлекает душу, тогда как шум только наполняет слух и бьет по ушам.

(…) Но я уже так закалился, что мог бы слушать даже начальника над гребцами, когда он противным голосом отсчитывает такт. Ведь я принуждаю свой, дух сосредоточиться на себе и ни на что внешнее не отвлекаться». И все же курорт в Байях был явно неподходящим местом для интеллектуальных занятий: сама атмосфера, наполненная не только разноголосым шумом, но и духом развлечений, игр, флирта, пересиливала закаленную волю философа-стоика. В конце письма Сенека задает себе вопрос и сам же на него отвечает: «Но разве не лучше иногда побыть вдали от шума? — Признаюсь, ты прав. И я переберусь с этого места: ведь я хотел только испытать себя и закалиться» (Там же, LVI).

Предметы туалета. I в. н. э.

Мы посвятили так много места термам потому, что именно там римляне охотнее всего проводили свое свободное время. Частые купания в термах считались в Риме «хорошим тоном», ведь там собирался весь модный свет. Люди общались, завязывали и поддерживали знакомства. Приходили и любители спортивных состязаний и игр, общительные интеллектуалы, светские люди, поэты, искавшие слушателей, и просто любопытные, желавшие увидеть воочию своих знаменитых сограждан, особенно ученых и писателей. Там встречались и пожилые люди, пришедшие взбодриться и отдохнуть, повидать давних знакомых и побеседовать на серьезные темы; слышны были и голоса молодежи, жадной до развлечений, которых в термах можно было найти множество. Попадались и прихлебатели, готовые навязывать свои услуги какому-нибудь щедрому богачу.

Повсюду, будь то в Риме, в другом италийском городе или в провинции, обстановка в термах была одна и та же: нередко возникали ссоры, перебранки, скандалы и даже рукоприкладства. Если мы перенесемся в Египет, в Оксиринх, то один из местных папирусов расскажет нам о нашумевшей драке в тамошней бане, после чего некая женщина, участница конфликта, подала царю Птолемею жалобу на свою обидчицу: женщины не поделили ванну и вцепились друг другу в волосы, староста же деревни, к которому пострадавшая обратилась ища справедливости, явно встал на сторону зачинщицы драки и даже приказал взять истицу под стражу на целых четыре дня. Теперь обиженная женщина взывала к царю, чтобы тот еще раз рассмотрел дело и помог ей возместить убытки. Перед нами красноречивая картина нравов, характерная, очевидно, не для одного только египетского городка Оксиринха.

Однако возвратимся в Рим. Помимо купаний излюбленным видом отдыха римлян была охота на диких зверей и птиц. Есть также все основания предполагать, что и у римлян были различные забавы, игры, которым они могли предаваться как дома, так и в гостях, на пирах. К играм невинным, не вызывающим опасного азарта, относились всякого рода загадки и головоломки. Ими тешились и взрослые, и молодежь. Например, двое играющих быстро показывали остальным по нескольку пальцев, и те должны были сразу же сказать, сколько всего пальцев было показано. Эта простейшая игра так и называлась «мелькание пальцев». Очень популярна была и игра «голова — корабль»: надо было угадать, какой стороной упадет подброшенная вверх монета. Играли также в чет и нечет, подбрасывая некоторое количество орехов, камешков или игральных костей.

Гораздо меньше мы знаем об игре «двенадцать линий». Играли на деревянной или каменной доске, расчерченной на 12 квадратов или при помощи 12 линий. Правила игры нам не известны; на сохранившихся досках можно обнаружить всегда по шесть шестибуквенных слов; на одной каменной плите из Остии найдены два столбца из трех строк каждый, в каждой строке шесть раз повторяется одна и та же буква: возможно, что эта плита помогала обучать игре начинающих.

Знали римляне и игру, похожую на шашки: на большой доске двое партнеров передвигали по определенным правилам игральные камешки, кости или фигурки, называвшиеся «латрункули» — наемные воины. Существовало, по всей видимости, множество вариантов этой игры, хотя подробностей мы, к сожалению, не знаем.

В кости римляне играли так же, как и греки, определяя победителя по числу очков, выпавших при бросании костей. Сама игральная кость могла быть маленьким кубиком или шестигранником с углублениями на гранях. Самый неудачный бросок римляне называли «собакой», как и жители Эллады, самый лучший — «Венерой». Азартная игра в кости была в принципе запрещена в течение всего года за исключением праздника Сатурналий. Однако запреты эти нарушались, и нарушали их как раз те, кто их вводил, особенно в эпоху империи. Об этом язвительно писал Ювенал:

…Здесь мы легко извиняем богатство, лишь бедным Стыдно и в кости играть, и похабничать стыдно, когда же Этим займется богач, — прослывет и веселым, и ловким.

Ювенал. Сатиры, XI, 176–178

Как бы то ни было, римляне продолжали увлекаться азартными играми, теряя подчас целые состояния. Из видных политических деятелей Рима в кости любили играть Публий Муций Сцевола, Катон Старший Цензор, Катон Младший Утический, Сципион Африканский Младший, Катилина, Цезарь, Помпей и многие другие. Для римских императоров игра в кости была постоянным развлечением, давала отдых от нелегких государственных дел и не менее сложных и запутанных — семейных. Играли Октавиан Август, Тиберий, Калигула. Замечательным игроком был, насколько можно судить, император Клавдий: по свидетельству Светония, «играл он и в поездках, приспособив доску к коляске так, чтобы кости не смешивались». Он даже написал целую книгу — руководство по игре в кости (Светоний. Божественный Клавдий, 33). С ранней юности увлекались игрой в кости также Нерон, Вителлий, Веспасиан, Домициан и их преемники. Есть немало сведений и о писателях римских, охотно забавлявшихся таким образом.

Во всякой азартной игре нередки были мошенничества, обман. Если сегодня встречаются фальшивые карты, то в древности приходилось опасаться фальшивых костей: их изготовляли так, чтобы они были тяжелее с одной стороны, т. е. можно было предвидеть, какой гранью вверх они упадут. Бесчестным и коварным в игре, как и во многих других областях повседневной жизни, проявил себя, например, император Калигула: «Даже из игры в кости не гнушался он извлекать прибыль, пускаясь и на плутовство, и на ложные клятвы» (Светоний. Гай Калигула, 41).

Борьба властей против азартных игр то и дело возобновлялась. Наказания были предусмотрены и для игроков, и для тех, кто бился об заклад и тем самым втягивал в игру других, и, наконец, для держателей всякого рода притонов, владельцев гостиниц и трактиров, отводивших особые комнаты для азартных игроков. Однако, как уже сказано, эта борьба приносила мало результатов, ведь против азартных игр воевал, например, Октавиан Август, который сам был страстным игроком, предаваясь любимому занятию открыто и тогда, когда для всех прочих римлян игра в кости была по его же приказу запрещена. Рассказывая своему пасынку Тиберию об одном проведенном дне, Август собственноручно писал: «Играли так, что доска не остывала». Как сообщает Светоний, однажды принцепс проиграл в кости целых 20 тыс. сестерциев (Светоний. Божественный Август, 71).

Не было недостатка в Риме и других городах в трактирах и пивных, где можно было посидеть и побеседовать за вином, иногда даже подогретым, или иным подкрепляющим напитком. Трактиры подразделялись на различные категории: в заведениях низшего разряда были скамьи, вделанные в стены, в трактирах же «для гостей получше» стояли стулья или мраморные ложа, и эти различия бесспорно сказывались и при расчетах. Заведения такого рода держали главным образом вольноотпущенники, которые подчас наживали этим путем немалое состояние. Трактиры, пивные, харчевни были открыты с утра и почти до утра следующего дня. Издали зазывали туда красочные вывески, которыми часто служили какие-нибудь эмблемы с соответствующим девизом. Так, у дверей одной из пивных в Помпеях был нарисован слон, что подтверждала надпись: «Ситий вернул силы слону». Именно в таких трактирах и пивных существовали особые комнаты для азартных игр. В эпоху империи власти не раз пытались ликвидировать сомнительные заведения — отчасти борясь против разорительных и безнравственных игр, но еще больше опасаясь возникновения там чего-то вроде политических клубов оппозиции, где могли бы вызревать заговоры против верховного правителя и готовиться покушения на его особу.

Поддерживая торговые и иные связи со многими далекими странами и народами, римляне охотно знакомились со всевозможными редкостями и новинками, привозимыми оттуда. Специальных музеев, выставок в современном значении этих понятий в Риме не было: произведения искусства, статуи, памятники окружали древних повсюду. Римляне жили с ними рядом, привязывались к ним и энергично противились любым попыткам перенести, например, какое-нибудь изваяние на новое место. Впрочем, время от времени в городе появлялась какая-либо новинка, и множество людей сходилось, чтобы взглянуть на нее. Это могли быть редкие, прежде не известные здесь образцы растений; могли быть и экзотические дикие звери; это, наконец, могли быть и люди — с непривычным цветом кожи, строением тела, странными, причудливыми чертами лица.

С редкими, вызывавшими любопытство породами деревьев и кустарников римляне чаще всего знакомились тогда, когда из победоносного похода триумфально возвращался в город какой-нибудь полководец. Согласно Плинию Старшему (Естественная история, XII, 111), во время своего триумфа Помпей Великий показал римлянам образцы черного эбенового дерева, а император Веспасиан, вернувшись из Иудеи, привез с собой как новинку бальзамовый куст.

Еще большей приманкой для зрителей были, как и сегодня, дикие звери. С ними римляне также знакомились постепенно, по мере расширения сферы своих завоевательных походов и торговых экспедиций. Зверей в Рим привозили все больше, потребность в них росла, ведь бои гладиаторов с дикими животными уже стали любимым развлечением для жителей Вечного города. Бывали и другие поводы: так, со слонами римляне встретились впервые во время войны с Пирром, царем Эпира, в 280 г. до н. э. Других зверей в первый раз показали римлянам в театре или амфитеатре, устраивая публичные зрелища. При Октавиане Августе любое экзотическое животное, только что привезенное в Рим, сразу же выставляли на всеобщее обозрение. Например, носорога можно было увидеть на Форуме близ Септы Юлия, тигра — на сцене театра, а змею длиной в 50 локтей, т. е. около 20 м, — на комиции. Показывали также зверей дрессированных: в дрессуре животных римляне достигли уже больших успехов, поскольку известно, что звери умели даже ходить по канату.

На всеобщее обозрение выставлялись не только живые звери, но и скелеты и отдельные кости, необычные по своим размерам и вызывавшие в памяти древние мифы. В 58 г. до н. э. Марк Эмилий Скавр доставил из Иудеи в Рим скелет некоего морского чудовища: традиция утверждала, что это были останки того самого дракона, которому должны были выдать на съедение Андромеду! Обеспеченное такой рекламой зрелище, естественно, вызвало к себе огромный интерес. В правление Александра Севера в театре был выставлен скелет кита. С удивлением рассматривали римляне также невиданных прежде крокодилов и бегемота. Однако все эти показы служили лишь для того, чтобы удовлетворить любопытство зевак; для целей научных, исследовательских все эти находки не привлекались. В этой связи стоит отметить тот, в сущности, исследовательский интерес, который Тиберий проявил к одному из раритетов, присланных ему из Малой Азии: это был зуб неизвестного существа; длина его достигала 30 см; он был обнаружен среди других огромных костей в некоей расщелине после крупного землетрясения 17 г. н. э. Люди, желавшие угодить своим подарком правителю, готовы были отослать в Рим все, что было найдено, но Тиберий, не желая нарушать покой останков неведомого гиганта, распорядился, напротив, возвратить зуб назад и положить на то место, где его обнаружили. Заслуживает вместе с тем внимания тот факт, что перед отправкой зуба из Рима Тиберий вызвал математика Пульхра, дабы тот рассчитал по величине зуба размеры той головы, к которой этот зуб мог относиться.

То, что каждая новинка, редкость вызывала всеобщее любопытство, — естественно и понятно и даже весьма полезно, ибо будоражила пытливую мысль ученых, знатоков природы. Неприятным явлением было, однако, страстное желание сотен римлян поглазеть на физические уродства, на людей увечных, калек, обделенных судьбой. А ведь и такие «подарки» присылали правителям Рима: так, Августу привезли из Индии человека без рук, а императору Нерону поднесли в дар ребенка нормальных размеров и телосложения, но с четырьмя головами. Римский плебс охотно ходил смотреть на необычайно высоких людей и, наоборот, на карликов — как и в столетия более поздние, в древности маленьких человечков держали в домах ради развлечения и даже показывали их публично. Так, Август вывел на сцену театра мальчика из хорошей семьи в Ликии, который, уже став подростком, имел рост около 60 см и весил не более 5,6 кг, но, несмотря на такой ничтожно малый рост и вес, отличался громким, звучным голосом. Зато Тиберий получил в подарок от парфянского царя Артабана III некоего еврея по имени Элеазар — рост его доходил почти до трех метров. Такого же необычайно высокого человека привезли императору Клавдию из Аравии несколько лет спустя. Такие физиологические аномалии случаются и в наши дни, но их откровенное публичное созерцание представлялось бы нашим современникам величайшей бестактностью; римляне, по всей видимости, имели об этом иное понятие.

Существовали и другие сомнительные с сегодняшней точки зрения обычаи. В Риме был рынок, где всякий мог купить себе для забавы все, что было уродливого и притом необычного: людей, родившихся без рук или ног, одноглазых или трехглазых, с бесформенными головами, наконец, даже «сиамских близнецов» — с двумя головами, двумя туловищами, четырьмя руками, но вполне нормальной нижней частью тела. Там же, вероятно, сбывали с рук уродливых, родившихся с резко выраженными дефектами детей тех несчастных матерей, про которых римляне говорили, что та или иная из них произвела на свет «обезьянку» или «младенца с песьей головой».

Сохраняли и выставляли напоказ даже тела умерших людей, отличавшихся очень высоким ростом или телосложением, какого не бывает у человека нормального. В эпоху принципата Августа в садах Саллюстия в Риме можно было видеть тела супружеской пары великанов; известны и их имена: Пузион и Секундилла.

Плиний Старший пишет, что сам наблюдал однажды сохраненные и выставленные таким образом тела карликов. Мы знаем, что у древних были разные способы консервации мертвых тел, поэтому когда в Рим при Клавдии отправили некое неведомое существо, называвшееся «гиппокентавр», но по дороге, в Египте, оно погибло, тело его законсервировали в меде и в таком виде привезли в конце концов в столицу империи, где и выставили в императорском дворце. Точно так же два века спустя некоего гиппокентавра прислали из Антиохии в Рим законсервированным в соли, дабы император Константин мог на него подивиться.

Но даже такие зрелища, такие «выставки» не способны были насытить тягу римлян к интересному и развлекательному; особенно это касалось, конечно же, людей ученых, интеллектуалов, литераторов, которых не так уж привлекали к себе скелеты крокодилов или живые карлики. Время, свободное от повседневных обязанностей, они проводили за чтением, литературным трудом или просто отдыхая в тиши своих поместий. Интерес к бурной интеллектуальной жизни, к публичным чтениям, дискуссиям пробудили у римлян греческие философы и грамматики, десятками переселявшиеся в Италию, и прежде всего в Рим, начиная с середины II в. до н. э. В 167 г. до н. э. перед узким кругом слушателей выступил Кратет с острова Сицилия, а еще 12 лет спустя прибыл в Рим философ-платоник Карнеад из Кирены вместе со стоиком Диогеном и перипатетиком Критолаем, которые были посланы жителями Афин по делам государства. Они не ограничились исполнением возложенных на них поручений, но провели также публичные философские диспуты, собравшие множество слушателей; даже молодежь отказалась от состязаний на Марсовом поле ради того, чтобы познакомиться с новыми учениями. Эти невиданные прежде явления в общественной жизни Рима серьезно обеспокоили сенат, и все греческие философы и риторы были высланы из города: в греческих и восточных влияниях римская знать увидела опасность для традиционного уклада римского общества.

Представители греческой культуры оказали несомненное влияние на развитие литературы и науки в Риме, они же и положили начало литературной критике. Подробнее о рецитациях — публичных чтениях, а затем обсуждениях поэтических сочинений в Риме мы уже говорили, рассказывая о книгах и писательстве. Со временем публичные встречи слушателей с поэтами стали неотъемлемой приметой культурного быта Римской империи. Встречи эти проходили в термах, в портиках, в библиотеке при храме Аполлона или же в частных домах. Устраивали их главным образом в те месяцы, когда было много праздничных дней, связанных со зрелищами: в апреле, июле или августе. Позднее и ораторы стали выступать с речами перед публикой. Многими сведениями о рецитациях мы обязаны Плинию Младшему и его переписке.

Так, на приглашение своего знакомого Туллия Цереала выступить с одной из своих судебных речей «перед многочисленным дружеским собранием» Плиний отвечает согласием, хотя и не скрывает своих сомнений: судебные речи, читаемые вслух вне зала суда, теряют убедительность, в которой и состоит их главное достоинство. В зале суда «оратора воодушевляют и собрание судей, и знаменитые адвокаты, и ожидание исхода, и славное имя не одного актера, и участье слушателей в судьбе сторон. Прибавь жесты говорящего, его манеру войти, ходить взад и вперед — эту живость движений, соответствующую каждому волнению души. Поэтому те, кто говорит сидя, делают уже тем, что они сидят, свою речь слабее и незначительнее… Глаза и руки, так помогающие оратору, читающему не окажут никакой помощи. Не удивительно, если слушатели, не прельщаемые ничем внешним и ничем не задетые, засыпают» (Письма Плиния Младшего, 11,19).

Со временем, однако, Плиний изменил свое мнение о речах, читаемых публично, и теперь уже ему самому приходилось оправдывать свое поведение. «У каждого есть свое основание для публичных чтений, — пишет он некоему Цецилию Целеру, — о своем я тебе уже часто говорил: я хочу, чтобы мне указали на то, что от меня ускользает, а кое-что ведь, конечно, ускользает. Тем удивительнее для меня, что, по твоим словам, некоторые упрекают меня в том, что я вообще читаю свои речи… Я охотно осведомился бы у них, почему они допускают — если только допускают — возможность чтения исторического произведение, которое составляется не для того, чтобы блеснуть красноречием, а чтобы с достоверностью изложить истинные происшествия; трагедии, которая требует не аудитории, а сцены и актеров; лирики, для которой нужен не чтец, а хор и лира. Чтение всего этого вошло уже, однако, в обычай. Следует ли винить того, кто положил этому начало? Кое-кто из наших и греки имели обыкновение читать и свои речи». Далее Плиний подробно описывает свои мотивы, исходя из которых он считает возможным выступать публично: всякому автору необходима критика, чтобы вносить исправления, совершенствоваться в своем искусстве, учиться преодолевать волнение. «Исправляет уже самая мысль о предстоящем чтении; исправляет самый вход в аудиторию; исправляет то, что мы бледнеем, трепещем, оглядываемся». Волнение, робость, даже страх обостряют критическое внимание автора к самому себе, к своему творению. Предпочитая обращаться со своими речами к знатокам, Плиний вполне понимает и тех, кто относится с уважением и к мнению простых, неученых слушателей. «Толпа от самой многочисленности своей приобретает некий большой коллективный здравый смысл, и те, у кого по отдельности рассудка мало, оказавшись вместе, имеют его в изобилии». Суд слушателей — вот то, что необходимо любому писателю, историку или оратору (Там же, VII, 17).

После смерти императора Домициана римское общество вздохнуло свободнее, и в этой атмосфере долгожданного облегчения вновь возрос интерес к рецитациям, к встречам с известными литераторами на публичных чтениях. Мы помним, что, по мнению того же Плиния Младшего, такое внезапное половодье рецитации приобрело вскоре уже чрезмерные, нежелательно широкие масштабы. Это, с одной стороны, грозило ростом дилетантизма, ведь даже плохие, незначительные сочинители старались повсюду отыскать себе слушателей. С другой стороны, слишком частые публичные чтения ослабляли общий интерес к литературе: люди собирались все с меньшей охотой, да и то лишь затем, чтобы поглазеть на знаменитого автора, а не для того, чтобы вникнуть в его текст. Для хорошего, талантливого литератора, ожидавшего, что его произведение вызовет интерес, обсуждение, даже полезную критику, безразличие и вялость слушателей оказывались жестоким, унизительным ударом. «Поэтому, — признает в это время Плиний Младший, — особого одобрения и признания заслуживают те писатели, которым не мешает работать пренебрежительное равнодушие слушателей» (Там же, I, 13).

И все же сам Плиний продолжал иногда выступать с чтением своих произведений, и, как можно заключить из его письма к Кальпурнии Гиспулле (см. там же, IV, 19), зачастую такие рецитации происходили в его же доме, причем его жена страстно любила, когда Плиний читал вслух свои сочинения, и, сидя за занавеской, жадно ловила все похвалы, которыми награждали ее мужа благодарные слушатели. Далеко не каждый хороший поэт или оратор умел читать перед публикой собственные произведения. Сам Плиний считался неплохим чтецом, но свои стихи он, по общему мнению, читал неудачно. Поэтому он в письме советуется со Светонием, своим давним приятелем и также известным писателем, не лучше ли ему, Плинию, поручить чтение своих стихов в кругу близких друзей некоему вольноотпущеннику. Тот, по крайней мере, «будет читать лучше, чем я, если только не будет волноваться» перед лицом многочисленных слушателей. Правда, Плиний не может решить, что же ему самому делать во время такого чтения: «… сидеть ли мне пригвожденным, немым и безучастным или, как некоторые, подчеркивать то, что он будет декламировать, — шепотом, глазами, рукой» (Там же, IX, 34).

Рецитация речи или стихов затягивалась подчас на несколько дней. Свою книгу стихов, не сохранившуюся до наших дней, Плиний прочел за два раза: «Меня вынудило к этому одобрение слушателей» (Там же, VIII, 21). Еще удачнее прошло чтение написанного Плинием в 100 г. н. э. благодарственного панегирика императору Траяну. Автор из скромности решил ограничиться узким кругом друзей в домашней обстановке: «Я не рассылал письменных приглашений, а приглашал лично с оговорками: „если тебе удобно“, „если ты совсем свободен“ (в Риме никто и никогда не бывает совсем свободен, а слушать рецитацию всегда неудобно). Мне доставило большое удовольствие, что, несмотря на это и вдобавок при отвратительной погоде, у меня собирались два дня, а когда я по скромности захотел прекратить рецитацию, то от меня потребовали добавить еще третий день. Мне оказана эта честь или литературе? Я предпочел бы, чтобы литературе, которая почти совсем замерла и только начинает оживать» (Там же, III, 18).

Подобный обычай, или мода, утвердились и при императорском дворе. Хорошо известна страсть, подчас даже болезненная, императора Нерона к публичным выступлениям со своими стихами. Но и его предшественник Клавдий, хотя и не имел таких способностей, все же не раз пытался читать свои книги перед многочисленной аудиторией. Впрочем, первое его выступление прошло не совсем удачно, но отнюдь не по его вине. «Дело в том, — рассказывает Светоний, — что в начале чтения вдруг подломились несколько сидений под каким-то толстяком, вызвав общий хохот». Затем шум унялся, Клавдий продолжал читать, но то и дело останавливался, вспоминал о случившемся «и не мог удержаться от хихиканья» (Светоний. Божественный Клавдий, 41).

Добавим, что Плиний, отчасти предвидя подобные случаи, настойчиво советовал рецитаторам по возможности тщательно отбирать слушателей, дабы избегать бестактностей с их стороны и всяких иных неловких ситуаций, которые могут испортить слушателям все настроение. В связи с этим он приводит одну забавную, но для литератора-чтеца весьма досадную историю: как-то раз элегический поэт Пассен Павел созвал к себе друзей, чтобы прочесть им свои стихи. Когда гости собрались, рецитатор, как это было принято, обратился к самому уважаемому из них — своему другу, видному юристу Яволену Приску, с вежливым предложением разрешить начать чтение произнеся обычную формулу: «Приск, прикажешь…» На это юрист в рассеянности ответил: «Я ничего не приказываю». Среди присутствующих поднялся хохот, полились нескончаемые шутки и т. п. Приподнятое настроение слушателей, готовых внимать высокой поэзии, сошло на нет. Плиний пишет: «Обмолвка Яволена Приска несколько расхолодила аудиторию. Те, кто озабочен своей репутацией, должны не только сами быть в здравом уме, но и приглашать здоровых» (Письма Плиния Младшего, VI, 15).

Нет необходимости говорить здесь подробно о таком подлинном бедствии для образованных людей, знатоков литературы в Риме, как назойливые поэты — дилетанты и графоманы, которые где только могли одолевали невольных слушателей своими стихами, преследуя знакомых даже на пирах и во время купаний в термах. Всех этих виршеплетов, бездарных, но навязчивых, едко высмеял, как мы помним, Марциал в своих эпиграммах на Лигурина (Эпиграммы, III, 44 и III, 50).

Постепенно обычай публичных литературных собраний отмирал. Слушание и обсуждение новых сочинений все чаще происходили в узком кругу избранных ценителей поэзии или философии. Дольше, возможно, сохранялись рецитации литературных произведений или отрывков из них в книжных лавках, где такие чтения исполняли роль торговой рекламы.

Как отдыхали римляне не от ежедневных забот и занятий, а тогда, когда преклонный возраст вынуждал их обратиться от трудов к заслуженному покою? Как проводил время пожилой римлянин, у которого на старости лет оказалось много досуга? Об этом мы также узнаем из переписки Плиния Младшего, из его письма к своему другу и земляку Кальвизию Руфу, где речь идет о строгой, размеренной жизни бывшего консула и полководца Спуринны, наслаждавшегося в те годы спокойной старостью:

«Не знаю, проводил ли я когда-нибудь время приятнее, чем недавно у Спуринны. Вот кто был бы мне образцом в старости, доживи я до нее! (…) Утром он остается в постели, во втором часу (около 7 или 8 часов по нашему времени. — Прим. пер.) требует башмаки и совершает пешком прогулку в три мили; и тело, и душа после нее бодрее. Если с ним друзья, то завязывается беседа о предметах высоких; если никого нет, то ему читают вслух, читают и в присутствии друзей, если их это чтение не тяготит. Затем он усаживается; опять книга и беседа, которая содержательнее книги; потом садится в повозку, берет с собой жену… или кого-либо из друзей… Как прекрасна, как сладостна эта беседа с глазу на глаз! Сколько в ней от доброго старого времени! О каких событиях, о каких людях ты услышишь! Какими наставлениями проникнешься! Хотя он по скромности и поставил себе правилом не выступать в роли наставника.

Проехав семь миль, он опять проходит пешком милю, опять садится или уходит к себе в комнату писать. (…) Когда наступает час бани (зимой это девятый, летом восьмой), он, если нет ветра, ходит на солнце обнаженным, затем долго с увлечением гоняется за мячом: он борется со старостью и таким упражнением. Вымывшись, он ложится ненадолго перед едой и слушает чтение какой-нибудь легкой и приятной вещи. В течение всего этого времени друзья его вольны или делить досуг с ним, или заниматься чем им угодно.

Подается обед, изысканный и в то же время умеренный, на чистом старинном серебре… Часто обед делают еще приятнее разыгранные комические сценки; вкусная еда приправлена литературой. Обед захватывает часть ночи даже летом и никому не кажется долгим: так непринужденно и весело за столом. И вот следствие такой жизни: после семидесяти семи лет ни зрение, ни слух у него не ослабели, он жив и подвижен; от старости у него только рассудительность.

Такую жизнь предвкушаю я в желаниях и раздумьях, в нее жадно войду, как только возраст позволит пробить отбой. А пока меня изводит тысяча дел, и тот же Спуринна мне утешение и пример. Он, пока этого требовал долг, исполнял поручения, нес магистратуры, управлял провинциями и долгим трудом заслужил этот отдых» (Письма Плиния Младшего, III, 1).

 

ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ В ГРЕЦИИ

Почему человек умирает? И что происходит потом? Что скрывается за гранью, отделяющей мир живых от мира умерших, если этот последний действительно существует? Эти и подобные им вопросы издавна тревожили философов, богословов, биологов. В философии каждая школа на свой лад пыталась разрешить проблему смерти, наставляя человека, как ему следует поступать в минуту, когда умирает кто-либо из его близких или когда умирает он сам. Все, однако, сходились на том, что смерть неизбежна и что она окутана тайной. Подробное изложение всех высказываний античных мыслителей на эту тему составило бы целый том. Повседневная же практика погребальных обрядов была целиком подчинена традиционным верованиям греков и римлян, ведь всем философским теориям предшествовали анимизм, вера в существование души, смертной или бессмертной, покидающей тело в момент кончины и блуждающей затем в царстве мертвых бесплотной тенью, подобием своей земной оболочки.

Понадобились столетия, чтобы философы, склонные к материалистическому видению мира, взглянули на смерть иначе. «Привыкай думать, — пишет Эпикур, — что смерть для нас — ничто: ведь все и хорошее, и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений… Самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то уже нет нас» (Там же, X, 124–125). Еще дальше в своем пренебрежении смертью и связанными с ней тогдашними человеческими условностями пошли киники: на вопрос, является ли смерть злом, Диоген отвечал: «Как же может она быть злом, если мы не ощущаем ее присутствия?» Мало заботился он и о судьбе своего тела после кончины, говоря, что его похоронит тот, кому понадобится его жилище. По одной из версий, Диоген, умирая, «приказал оставить тело свое без погребения, чтобы оно стало добычей зверей, или же сбросить в канаву и лишь слегка присыпать песком» (Там же, VI, 52; 68; 79).

Лодка Харона и душа женщины

И все же большинство древних эллинов, какими бы ни были их воззрения на жизнь и смерть, соблюдали общепринятые ритуалы, погребальные обряды, в которых многое определяли имущественное и социальное положение умершего и его семьи. Философские взгляды менялись, обряды же сохранялись веками и как выражение глубокой скорби и памяти об ушедшем, и как проявление традиционных верований, обязавших семью покойного позаботиться о его посмертной участи в царстве Плутона-Аида. Быть может, в приверженности обрядам сказывался и страх перед неизвестным, о чем говорит старец Кефал у Платона: «Когда к кому-нибудь близко подходит смерть, на человека находит страх и охватывает его раздумье о том, что раньше и на ум ему не приходило. Сказания, передаваемые об Аиде, — а именно, что там он будет наказан…, — переворачивают его душу» (Платон. Государство, I, 330 d). Нет сомнений, что такой страх, такая неуверенность перед тем, что ждет человека за гробом, часто пробуждались у тех, кто приходил прощаться с усопшим. И всем казалось, что лучше не вызывать на себя и на него гнева богов, а снискать их благоволение, совершая обряды, издавна установленные предками.

Впрочем, сатирик Лукиан Самосатский, находясь под влиянием философии Эпикура, отрицал веру в загробную жизнь и язвительно высмеивал тех, кто верит в подземное царство мертвых и торопится принести богатые жертвы Аиду-Плутону и его жене Персефоне-Прозерпине. «…Огромная толпа простых людей, которых философы называют невеждами, поверила Гомеру, Гесиоду и прочим слагателям басен, признала законом их измышления, полагает, что существует под землей некое место — глубокий Аид, что он велик и обширен, и мраком покрыт, и солнца не видит, и не знаю уже, как они думают, откуда берется там свет, чтобы можно было все-таки разглядеть подробно все в нем находящееся. Царствует же над этой бездной брат Зевса, прозванный Плутоном… Итак, по их словам, Плутон и Персефона царствуют и высшую власть имеют над всеми усопшими. Им помогает, разделяя с ними долг правления, целая толпа всяких Эринний, Пеней и Страхов… Наместниками, правителями и судьями поставлены двое: Минос и Радамант… Людей добрых, справедливых, в добродетели проведших жизнь, когда их наберется значительное число, они отправляют как бы в колонию — на Елисейские поля, чтобы они там вели самую приятную жизнь. (…) Люди же средней жизни… бродят по лугу, в бестелесные обратившись тени, неосязаемые, как дым» (Лукиан. О скорби, 2, 6–9).

Человек умирал, и его ждало подземное царство мертвых. Бог Гермес брал за руку душу умершего и вел ее к реке или озеру Стикс, или Ахеронт. Перевозчик Харон переправлял на своей лодке на другой берег души усопших, попадавшие таким образом в царство теней. Харону полагалось заплатить за его услугу один обол, и этот обол заранее вкладывали умершему в рот. О том, как происходило это последнее путешествие, рассказывает в своей комедии «Лягушки» Аристофан: Дионис и его раб отправляются в царство Аида, раб вынужден обежать подземное озеро кругом, Диониса же Харон берет в свою лодку, перевозит на другой берег и требует платы: «Возьми обол!» — отвечает Дионис (Аристофан. Лягушки, 67–68). Обычай вкладывать умершему в рот монету очень древний и входит в систему так называемого права мертвых, неписаного, но традиционно соблюдавшегося и обязательного для всех. Согласно менее распространенной версии, этот обол первоначально предназначался не для уплаты Харону за перевоз, а служил символом той суммы денег, которая считалась необходимой покойному в загробном царстве.

Миф о Хароне и оболе, который надо заплатить перевозчику, Лукиан комментирует на свой лад: люди, вкладывая усопшему в рот обол, даже не задумываются о том, какая именно монета имеет хождение в подземном царстве Аида — аттический ли обол, или македонский, или эгинский. Да и не лучше ли было бы вообще не давать умершему никаких денег? Тогда Харон отказался бы перевезти его тень через Стикс и тому ничего не оставалось бы, как вернуться в царство живых (Лукиан. О, скорби, 10). При этом сатирик обходит молчанием традиционное представление: если у души усопшего не окажется денег и Харон не захочет взять ее в свою лодку, она обречена беспомощно блуждать по берегу подземной реки или озера, ожидая, пока живые на земле не справят хотя бы символическое погребение. Недаром одним из преступлений Сизифа, за которые он был осужден на вечные муки, было то, что он нарушил установленный богами порядок и, наказав жене в момент кончины не устраивать ему похорон, сумел при помощи хитрости возвратиться из царства Аида на землю. Тогда Гермесу пришлось явиться к нему и вновь отвести его в подземелье.

Принесение погребальных жертв

Греки веровали также, что у ворот царства мертвых сидит на страже трехглавый пес Кербер, отличающийся весьма грозным нравом. По словам Лукиана, полным иронии, пес этот приветлив к входящим и набрасывается только на тех, кто попытается сбежать из подземелья. Но греки не особенно рассчитывали на «приветливость» Кербера к приходящим душам и потому, чтобы умилостивить грозного пса, вкладывали в руку умершего медовую лепешку.

У греков были приняты две формы погребального обряда: закапывание тела в землю или сожжение его на костре, после чего прах укладывали в урну, которую либо закапывали, либо помещали в гробницу. Лукиан упоминает о том, что сами церемонии, связанные с похоронами, — плач, причитания и т. п. — общи для всех народов: «Далее, при самом погребении, происходит разделение в соответствии с племенными обычаями: эллин сжигает покойника, перс закапывает в землю, индус прозрачной одевает оболочкой, скиф пожирает…» (Там же, 21). Лукиан говорит здесь о греках — своих современниках (II в. н. э.). Между тем обычаи менялись: в крито-микенский период тела умерших хоронили в земле. В эпосе Гомера павших героев сжигают на погребальных кострах, но это может объясняться условиями войны, ведь греки находились тогда на чужой земле, осаждая Трою. В дальнейшем сосуществовали обе формы, а если не было возможности ни закопать труп, ни сжечь его, то для того, чтобы душа умершего не блуждала неприкаянно, а имела право войти в царство теней, достаточно было хотя бы символического погребения: тело просто забрасывали землей. Так, Антигона у Софокла была признана виновной в том, что вопреки запрету царя Креонта «похоронила брата»; между тем она совершила лишь символическое погребение, «сухой посыпав пылью по обряду» (Софокл. Антигона, 252–254).

С давних пор принято было оставлять умершему все, что ему было дорого или в чем он мог нуждаться в загробной жизни: мужчинам клали в гроб оружие, женщинам — драгоценные украшения. Убивали и животных: коней, собак, а в эпоху, описанную Гомером, — даже людей. Много веков спустя обличитель Лукиан дает волю негодованию: «Ведь сколько было людей, которые и коней, и наложниц, а иные даже виночерпиев закалывали на похоронах, одежды и другие украшения сжигали или зарывали вместе с покойниками, как будто мертвые смогут воспользоваться и насладиться всем этим» (Лукиан. О скорби, 14).

Однако тысячей лет раньше к погребальным обрядам, как и ко многому другому, эллины относились очень серьезно, совершая завещанный предками ритуал со всей тщательностью. О том, как это происходило, мы узнаем благодаря Гомеру, который в «Илиаде» подробно рассказывает о погребении Патрокла, друга Ахилла.

Приготовления начинались с того, что греки по обычаю того времени складывали большой погребальный костер:

«Ты, владыка мужей, повели, Агамемнон, заутра Леса к костру навозить и на береге все уготовить, Что мертвецу подобает, сходящему в мрачные сени». Страшную леса громаду сложив на брегу Геллеспонта, Там аргивяне остались и сели кругом. Ахиллес же Дал повеленье своим мирмидонянам бранолюбивым Медью скорей препоясаться всем и коней в колесницы Впрячь; поднялися они и оружием быстро покрылись; Все на свои колесницы взошли, и боец, и возница; Начали шествие, спереди конные, пешие сзади, Тучей; друзья посредине несли Менетида Патрокла… К месту пришедши, которое сам Ахиллес им назначил, Одр опустили и быстро костер наметали из леса. Думу иную тогда Пелейон быстроногий замыслил: Став при костре, у себя он обрезал русые кудри… …И, обрезавши волосы, в руки любезному другу Сам положил, и у всех он исторгнул обильные слезы. …Лес наваливши, Быстро сложили костер, в ширину и длину стоступенный; Сверху костра положили мертвого, скорбные сердцем; Множество тучных овец и великих волов криворогих, Подле костра заколов, обрядили; и туком, от всех их Собранным, тело Патрокла покрыл Ахиллес благодушный С ног до главы; а кругом разбросал обнаженные туши; Там же расставил он с медом и с светлым елеем кувшины, Все их к одру прислонив; четырех он коней гордовыйных С страшною силой поверг на костер, глубоко стеная. Девять псов у царя, при столе его вскормленных, было; Двух и из них заколол и на сруб обезглавленных бросил; Бросил туда ж и двенадцать троянских юношей славных, Медью убив их; жестокие в сердце дела замышлял он. …И огонь загремел, пожиратель. Ветры всю ночь волновали высоко крутящеесь пламя, Шумно дыша на костер; и всю ночь Ахиллес быстроногий, Черпая кубком двудонным вино из сосуда златого, Окрест костра возливал… Сруб угасили, багряным вином поливая пространство Все, где пламень ходил; и обрушился пепел глубокий; Слезы лиющие, друга любезного белые кости В чашу златую собрали и туком двойным обложили; Чашу под кущу внеся, пеленою тонкой покрыли; Кругом означили место могилы и, бросив основы Около сруба, поспешно насыпали рыхлую землю. Свежий насыпав курган, разошлися они. Ахиллес же Там народ удержал…

Гомер. Илиада, XXIII, 49–51, 127–258

Ахилл удержал греков для того, чтобы почтить память павшего героя пышными состязаниями: конными ристаниями, борьбой, кулачными боями, метанием копья и диска, стрельбой из лука. Победителям Ахилл предназначил ценные награды: дорогой медный треножник, прекрасный кованый котел, искусно выполненные драгоценные блюда, мечи и доспехи, золотые слитки, а также невольниц, прекрасных собою и умелых рукодельниц. Из этих состязаний во время погребальных торжеств родились позднее знаменитые греческие спортивные игры.

В классическую эпоху погребальные обряды также строго соблюдались, но формы их претерпели некоторые изменения: пышных, дорогостоящих состязаний не устраивали, но приглашение певцов, плакальщиц, умащения и благовония, вино тоже обходились недешево. Случалось, что денег, оставленных людьми известными, заслуженными, но не скопившими богатств, едва хватало на покрытие всех расходов на их похороны: именно так произошло с Аристидом — он был беден, и афиняне похоронили его на государственный счет (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Аристид, XXVII). В некоторых греческих полисах — в Афинах, Митилене, Сиракузах и даже в Спарте, славившейся скромной простотой быта и нравов ее жителей, — принимались специальные законы, призванные ограничить издержки граждан на погребальные обряды.

Независимо от того, хоронили ли тело в землю или сжигали на костре, действия близких умершего в первые часы после его кончины также предопределялись обычаем: кто-либо из ближайших родственников закрывал усопшему глаза, вкладывал ему в рот монету, куском ткани накрывал ему голову. Затем женщинам предстояло обмыть тело, умастить его благовонным елеем. Лукиан и этот обычай сопровождает язвительным замечанием: обмывают покойника, как будто в подземном царстве мало воды для омовений; убирают цветами, обряжают в роскошные одежды — очевидно, чтобы по дороге к Аиду душа умершего не озябла и чтобы Кербер не набросился на него нагого (Лукиан. О скорби, 11).

Обмыв тело и убрав траурное ложе миртом и виноградом, открывали доступ к телу всем, кто желал с ним проститься. Семья, друзья и знакомые собирались у ложа умершего и оплакивали его; при этом нанимали плакальщиц, флейтистов и певцов, провожавших покойного причитаниями и скорбными элегиями. «Вслед за этим, — пишет далее Лукиан, — начинаются причитания и вой женщин, и слезы всеобщие, и биение себя в грудь, и волос терзание, и щек кровью обагрение. Иной раз одежды раздирают и прахом головы посыпают, и живые являют вид более жалкий, чем сам умерший: они нередко валяются по земле, головами бьются о землю, — а тот умерший, нарядный и красивый, венками свыше всякой меры увенчанный, покоится высоко и над всеми возносится, будто на торжественное шествие снарядившись» (Там же, 12). После соприкосновения с умершим человек должен был совершить очищение, поэтому перед домом усопшего ставили большой сосуд с водой для всех, кто хотел проститься с покойным и утешить его семью.

Собственно погребение происходило обычно на следующий день. Тело выносили из дома, и торжественной процессией все отправлялись либо на кладбище, либо к месту погребального костра. Вынос тела должен был состояться еще до восхода солнца, дабы видом траура не оскорбить лучезарного Аполлона — Солнце.

В Афинах был обычай: в комнату, откуда только что вынесли покойника, вплоть до ритуального очищения всего дома не имела права входить ни одна женщина моложе 60 лет, не считая ближайших кровных родственников. Можно думать, что запрет этот был введен для того, чтобы душа умершего, выскользнув из тела, оставалась в кругу семьи, не покидая своей комнаты. Так же истолковывают и другой обычай, по которому сразу же за катафалком шли непременно самые близкие родственники, — опять-таки душа, покинувшая тело, находилась все это время среди своих. Тело несли на погребальных носилках друзья умершего или же везли его на повозке. Покойного клали в гроб из кипарисового дерева — кипарис считался деревом скорби, — или из глины, или даже высеченный из камня. Туда ставили сосуды с вином и оливковым маслом, оружие или украшения, опасаясь отчасти, что в противном случае усопший может вернуться на землю и востребовать свое добро. За гробом длинной процессией шли родственники, друзья и знакомые, а также певцы и плакальщицы.

Оплакивание Мелеагра

Если тело предназначалось для погребального костра, то весь могильный инвентарь укладывали на костер рядом с телом, а после того, как пламя сделало свое дело, костер гасили, заливая его водой и вином (поэтому вина для похорон требовалось очень много). Кости и пепел собирали в урну, керамическую или бронзовую, а затем вкладывали ее в гроб вместе с прочими предметами, полагавшимися усопшему. Маленьких детей хоронили в глиняных амфорах или в сосудах типа маленьких ванночек. Рядом с детьми клали кукол, другие игрушки или вообще предметы, к которым ребенок был особенно привязан.

Засыпав могилу землей или собрав кости и пепел в урну, все расходились, в последний раз прощаясь с покойным и для этого трижды выкликая его имя. Первыми уходили женщины, за ними мужчины. Далее в доме усопшего устраивали поминальную тризну, куда гости приходили с венками на головах. Когда все являлись, в честь покойного произносили похвальные речи, стараясь говорить только правду, ибо ложь в этой ситуации считалась делом недостойным. Поминками предписанные погребальные обряды наконец завершались. Лукиан, как и следовало ожидать, не пощадил и этот последний обычай:

«В заключение устраивается обед. Являются родственники и утешают родителей в кончине сына, и уговаривают откушать, причем… это принуждение и самим родителям не неприятно, так как они уже изголодались, три дня подряд проведя в воздержании. И вот раздается: „Доколе же, дорогой, будем мы печалиться? Дай покой душе блаженного усопшего. И если даже ты решил беспрестанно оплакивать его, то и поэтому надлежит не оставаться без пищи, дабы хватило сил на великую скорбь!“ И вот тут-то — давай читать, как всегда, два стиха из Гомера:

„Даже Ниоба кудрявая вспомнила в скорби о хлебе“ —

и еще:

„Не подобает ахейцам скорбеть по усопшем — желудком“.

И родители решаются приняться за еду, сначала стесняясь, боясь, что покажутся они… предающимися человеческим слабостям» (Там же, 24).

О прощальных речах над гробом известно очень мало. Мы знаем, однако, как греческие полисы хоронили своих героев, павших на поле брани, как выглядели пышные государственные похороны и какие торжественные речи звучали над телами прославленных сограждан. Вот как описывает историк Фукидид погребение афинских воинов, ставших первыми жертвами Пелопоннесской войны:

«Той же зимой афиняне совершили по обычаю предков от имени государства торжественную церемонию погребения воинов, павших в первый год войны. Останки павших за три дня до погребения по обычаю выставляются в разбитом для этого шатре, и всякий приносит своему близкому дар, какой пожелает. При погребении останки везут на повозках в кипарисовых гробах… Несут еще одно покрытое ковром пустое ложе для пропавших без вести, тела которых после битвы нельзя было найти и предать погребению. Любой из граждан и иностранцев имеет право присоединиться к похоронной процессии. Участвуют в погребальной церемонии также и женщины, оплакивая на могиле своих близких. Павших погребают в государственной гробнице, находящейся в красивейшем предместье города. Здесь афиняне всегда хоронят погибших в бою, за исключением только павших при Марафоне, которым был воздвигнут могильный курган на самом поле битвы как дань их величайшей доблести. Когда останки преданы земле, человек, занимающий в городе, по всеобщему признанию, первенствующее положение за свой высокий ум и выдающиеся заслуги, произносит в честь павших подобающее похвальное слово. Затем все расходятся. Так происходит у афинян торжественная церемония погребения» (Фукидид. История, II, 34, 1–7).

Тогда, в 430 г. до н. э., на похоронах павших афинян надгробную речь произнес виднейший из граждан — стратег Перикл. Во вступлении он высказал свое мнение о надгробных речах вообще: дело это почетное, но неблагодарное, ведь трудно оратору найти слова, достойные заслуг героев, павших за родину. Одни слушатели, хорошо знающие о том, как развивались события, или даже участвовавшие в них, сочтут речь оратора слишком слабой, ибо они ясно сознают величие подвига погибших воинов. Другие, непричастные к событиям, напротив, могут подумать, будто заслуги умерших слишком преувеличены. «Ведь люди верят в истинность похвал, воздаваемых другим, лишь до такой степени, в какой они считают и себя способными совершить подобные подвиги. А все, что свыше их возможностей, тотчас же вызывает зависть и недоверие». И все же надгробные речи издавна входят в ритуал погребения, установленный предками, и потому Перикл соглашается сказать похвальное слово павшим героям. При этом он восхваляет дедов и отцов современных ему афинян, затем сам город, его государственное устройство и обычаи («город наш — школа всей Эллады»). Далее он говорит о доблести погибших воинов и утешает их родных и близких (Там же, II, 35–46). Особенно показательно здесь то, что Перикл как истинный сын классической Греции смело высказывает свое суждение об обычаях и обрядах, принятых в обществе, и в то же время ставит закон и традицию выше собственного мнения.

Похоронная процессия

Повсюду в Греции люди в период траура облекались в черные или просто темные одежды, только в Аргосе одевались в белое. В Афинах и в Аргосе траур длился тридцать дней, в других полисах — меньше, а в Спарте — всего лишь двенадцать. Но и после окончания периода траура память умершего продолжали чтить, принося в положенные сроки и в дни поминовения мертвых богатые жертвы богам. Жертвоприношения совершали еще над гробом — на третий день после смерти, а затем после похорон — на девятый день. Кроме того, в годовщины рождения и смерти близкого человека на его могилу клали жертвенный пирог, вино, мед, молоко, фрукты, а в некоторых городах-государствах, к числу которых Афины не относились, приносили и кровавые жертвы, закалывая на могиле жертвенных животных.

 

ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ В РИМЕ

Философская мысль греков проникает в Рим только во II в. до н. э., чтобы в следующем столетии заметно обогатить римскую литературу, вдохновляя собой и философскую поэму Лукреция Кара, и трактаты Цицерона. Авторы, писавшие по-латыни, теперь также стали уделять все больше внимания проблемам жизни и смерти. До этого, да во многом и позже отношение к смерти и связанные с этим обычаи определялись местными — латинскими, этрусскими, затем и греческими — традициями и верованиями.

Похоронная процессия

Первоначально, по всей видимости, в Италии, как и в других средиземноморских странах, господствующей формой погребального обряда было захоронение трупов в землю. Но уже в одном из древнейших римских памятников — в «Законах XII таблиц» (середина V в. до н. э.) — упоминается и обычай закапывать тела умерших, и другой обычай — трупосожжение. В дальнейшем практиковались обе формы погребального обряда, но предпочтение римляне отдавали все же сожжению умершего на костре. Ссылаясь на пример греков, Цицерон утверждает, что и в Италии мертвых поначалу хоронили в земле, по-матерински облекавшей их своим покрывалом. «Мне лично кажется, — пишет он, — что самым древним видом погребения был тот, каким у Ксенофонта пользуется Кир: тело возвращают земле, помещают и кладут его, как бы обволакивая покровом матери. По такому же обряду, в могиле, расположенной вблизи алтаря Родника был погребен наш царь Нума, а род Корнелиев, как известно, вплоть до наших дней прибегает к такому виду захоронения». После того как Сулла приказал разорить могилу своего противника Мария, он, боясь, как бы и с его останками этого не случилось, велел сжечь свое тело (О законах, II, 56–57).

Когда те, кто окружал умирающего, понимали, что конец уже недалек, кто-либо из близких родственников приникал губами ко рту умирающего, как бы принимая в себя его последнее дыхание. Остальные же из присутствовавших начинали громко оплакивать усопшего и причитать над ним, выкликая его имя, дабы, как считалось, удержать отлетавшую душу. Тело укладывали на пол, чтобы умерший соприкоснулся с землей, а Затем гасили огонь в домашнем очаге.

Римская жизнь всегда была, как известно, пронизана духом права, законности: все стороны жизни регулировались нормами права. Когда умирал римлянин, его семья обязана была немедленно оповестить о его смерти соответствующих должностных лиц, располагавшихся при храме Либитины — богини смерти и погребения (со временем ее стали отождествлять с Прозерпиной, женой Плутона, владычицей подземного царства). Заявляя в похоронное ведомство о своей утрате, родственники покойного выплачивали при этом некоторую сумму денег в качестве «подати Либитине». Особый чиновник — либитинарий вносил имя скончавшегося в список умерших граждан и принимал заказ на организацию похорон. Услугами либитинария пользовались только люди состоятельные, способные за них заплатить, а стоили они дорого. Либитинарий присылал в дом покойного полликторов, занимавшихся всем, что полагалось по обряду: они обмывали тело, умащали его благовониями, одевали, украшали голову усопшего венком из цветов. У либитинария можно было нанять также плакальщиц, флейтистов и людей, которые бы несли гроб до места его последнего упокоения — к могиле, вырытой в земле, или к погребальному костру.

Обмытое, одетое в тогу, соответствовавшую социальному статусу покойного, тело укладывали затем на катафалк. При этом не забывали и положить умершему в рот монету, чтобы было чем заплатить Харону. Обычай этот сохранялся в Риме и тогда, когда большая часть общества уже скептически воспринимала старые предания о подземном царстве Плутона-Аида, о реке Стикс, о перевозчике душ Хароне. В Риме II в. н. э. традиционные верования вызывали чаще всего иронические усмешки, и не только у сатирика Ювенала:

Что преисподняя есть, существуют какие-то маны, Шест Харона и черные жабы в пучине стигийской, Что перевозит там челн столько тысяч людей через реку, — В это поверят лишь дети, еще не платившие в банях.

Ювенал. Сатиры, III, 149–152

Ложе с телом усопшего или катафалк ставили в атрии дома, изножьем к входной двери. Рядом зажигали масляные лампы или стояли рабы с горящими факелами. Поодаль — родственники, вольноотпущенники, друзья и знакомые. Перед домом помещали ветви деревьев, посвященных подземным богам, — кипариса или сосны, и это служило знаком для прохожих, что они идут мимо дома, где кто-то недавно скончался. Те же, кто хотел войти и прикоснуться к покойному, попрощаться с ним, должны были, как и в Греции, совершить ритуальное очищение.

Доступ к телу продолжался несколько дней, от трех до семи. Погребение могло быть скромным и тихим, самым обычным, но когда хоронили лицо известное или кого-нибудь из богатой семьи, устраивали торжественное «объявленное погребение», на которое глашатай созывал людей, оповещая жителей города о дне погребения. Формула объявления была примерно такой: «Умер римский гражданин такой-то. Тем, кому это угодно, пора уже идти на похороны. Такого-то выносят из дома».

Но помимо «обычного» и «объявленного» был еще третий вид погребения: когда хоронили бедняка. Людей, не имевших денег, отправляли в последний путь без каких-либо церемоний, ночью, сразу же после кончины. Впрочем, до III в. до н. э. выносить тело до восхода солнца, как это делалось и в Греции, были обязаны все римляне без исключения. Если у семьи усопшего не было средств на оплату места для погребения, труп просто бросали в общую яму или сжигали на общем костре вместе с другими. Иллюстрацией к этому может служить одна из эпиграмм Марциала, где описываются злоключения некоего чужеземца из Галлии, оказавшегося в Риме в беспомощном положении:

Некий лингонец, пройдя на дорогу Фламиния с Текты, Позднею ночью, когда шел на квартиру свою, Палец большой подвернул на ноге и вывихнул пятку, И во весь рост на земле он, растянувшись, лежал. Что было делать ему? Каким образом двинуться галлу? С рослым хозяином был только мальчишка-слуга, Да и тщедушный такой, что с трудом тащил и фонарик! Только нечаянный тут случай бедняге помог: Нищего тело несли вчетвером клейменые мимо (Тысячу трупов таких к жалкой могиле несут). С просьбой униженной к ним обращается немощный спутник Труп бездыханный скорей, где им угодно, свалить. Ношу сменяют рабы и, в носилки тесные тяжкий Груз запихавши, несут, кверху высоко подняв…

Марциал. Эпиграммы, VIII, 75

Похоронная процессия превращалась иногда благодаря своей торжественности, пышному характеру в яркое, красочное зрелище для зевак. Несмотря на законы, ограничивавшие расходы граждан на совершение погребальных обрядов, многие тратили на похороны огромные суммы денег: одни — из любви к покойному, другие — из тщеславия.

Не случайно, как мы помним, первые римские законы против роскоши касались именно культа умерших и погребальных обрядов. Это могло быть связано с древними, описанными еще Гомером традициями торжественных похорон, сопровождаемых состязаниями, играми, с выдачей ценных наград победителям. Первые ограничения можно найти уже в «Законах XII таблиц» — речь шла о сокращении издержек на погребение, об уменьшении числа траурных нарядов женщин, числа приглашенных флейтистов (их должно было быть отныне не более десяти) и нанятых плакальщиц. Указывая, что на похоронах не должно быть больше трех траурных головных платков, законодатель, вероятно, имел в виду, что такой дорогостоящий траурный наряд могут носить во время погребения только три женщины. Ограничивалось также число венков и кадильниц; при умащении тела не разрешалось расходовать слишком много благовоний, рабы же вообще были лишены права на эту посмертную услугу; запрещалось отныне гасить погребальный костер вином, на что также уходило много денег; обычай пускать по кругу чашу вина, поминая усопшего, был отменен. Наконец, строго воспрещалось хоронить тело с украшениями из золота, например с золотыми кольцами; впрочем, как отмечает Цицерон (О законах, И, 60), закон делал исключение для покойников с золотыми зубами, предписывая, конечно, вырывать их при погребении, но не считая несоблюдение этого предписания большим проступком. Добавим еще, что «Законы XII таблиц» положили конец обычаю устраивать фактически повторные торжества при захоронении урны с прахом сожженного на костре: обычно эта церемония также протекала очень пышно и требовала новых немалых издержек.

Однако, как это часто бывает, подобные меры оказались малоэффективны и не достигли цели. Погребальные обряды по-прежнему поглощали огромные средства, особенно в эпоху империи, когда и в этой сфере повседневной жизни расточительство, тщеславие, тяга к роскоши необычайно возросли. Вспомним рассказ Плиния Младшего о том, как его друг Миниций Фундан, трагически потеряв дочь в разгар свадебных приготовлений, вынужден был «истратить на ладан, мази и благовония все деньги, которые назначил выдать на одежды, жемчуга и драгоценности» (Письма Плиния Младшего, V, 16, 7).

Похоронную процессию открывали музыканты — флейтисты, а также рабы с горящими факелами в руках. За ними шли нанятые плакальщицы, певцы, оглашавшие улицы причитаниями и погребальными песнями — «нениями». Если умерший занимал какую- либо должность в государстве, то за его гробом можно было видеть также ликторов в черных одеждах со своими всегдашними пучками розог, но только склоненными к земле в знак траура.

Отличительным признаком римских похоронных шествий было участие в них театральных актеров и мимов: актеры декламировали стихи из трагедий, относившиеся так или иначе к жизни и личности покойного, мим же в маске, напоминавшей лицо умершего, одетый в одежду, похожую на ту, в которой ходил покойный, изображал различные сценки из его жизни, причем не ограничивался восхвалениями, а касался и известных всем недостатков, слабостей того, кто отошел в мир иной. По словам Светония, на похоронах императора Веспасиана, славившегося своей скупостью, Фавор, главный мим, в маске покойного «во всеуслышанье спросил чиновников, во сколько обошлось погребальное шествие. И услышав, что в десять миллионов, воскликнул: „Дайте мне десять тысяч и бросайте меня хоть в Тибр!“ (Светоний. Божественный Веспасиан, 19).

Далее следовали клиенты или специально нанятые люди в масках, изображавших предков усопшего, и в подобавшей им одежде: если кто-либо представлял гражданина, ставшего некогда консулом, то его облачали в консульскую тогу с пурпурной каймой, а если нужно было показать самого императора, надевали тогу, вышитую золотом, и т. д. Перед людьми, изображавшими государственных мужей — предков умершего, несли знаки власти, ликторские розги и секиры, все, что соответствовало занимаемому ими некогда положению. Далее несли военную добычу, захваченную когда-то самим покойным, инсигнии его власти, если он исполнял при жизни какую-либо высокую должность, затем дорогие ему предметы, к которым он был особенно привязан. А уже вслед за этим вольноотпущенники или специально нанятые носильщики тащили носилки с телом, сопровождаемые родственниками, друзьями, знакомыми и вольноотпущенниками умершего. Далее шли должностные лица, сенаторы, если покойный был высокопоставленной особой. Замыкал шествие простой народ, валом валивший поглазеть на процессию. Символом траура был черный или темно- серый цвет одежд. Позднее, в эпоху империи, женщины, которые в знак скорби распускали волосы, шли за гробом, облаченные в белое, и без золотых украшений (Плутарх. Римские вопросы, 26).

Если умерший занимал высокую должность в государстве, а также когда хоронили женщину»— жену видного государственного деятеля, путь траурной процессии пролегал через римский форум. Там все останавливались, люди, исполнявшие роли предков умершего, усаживались в выложенные слоновой костью курульные кресла высших должностных лиц, а сын или кто-нибудь из близких родственников покойного произносил над гробом похвальную речь. Иногда, когда похороны выдающегося политика проходили в обстановке ожесточенной борьбы «партий» и группировок, ораторское искусство выступающего с надгробной речью помогало превратить ее в орудие политической пропаганды. Примером этого является погребение Цезаря, когда сторонникам убитого диктатора удалось накалить страсти, вызвать всеобщее негодование против убийц и даже спровоцировать кровавые беспорядки на улицах города (Светоний. Божественный Юлий, 84–85).

Колумбарий вольноотпущенников семьи Августа в Риме

Исторические труды Тацита изобилуют описаниями погребальных торжеств и позволяют представить, какое значение придавали римляне внешнему блеску и пышности похоронных обрядов, особенно когда речь шла о лицах известных, богатых, имевших многочисленную и влиятельную родню. В 19 г. н. э. в Антиохии скончался полководец Германик, брат Тиберия. Тело его было кремировано, а прах перевезен в Италию, в Брундизий, Оттуда похоронный кортеж двинулся в Рим, и повсюду на его пути людей, сопровождавших прах Германика, встречали местные жители в траурных одеяниях, со всяческими знаками искренней скорби населения. Люди сжигали ценные ткани, курили благовониями, приносили поминальные жертвы и т. п. Германику были оказаны воинские почести: за лишенными украшений значками и опущенными вниз ликторскими пучками розог несли прах трибуны и центурионы. Однако ни Тиберий, ни его жена не участвовали в погребении, что вызвало большое недовольство у римлян, не без оснований подозревавших, что принцепс радуется смерти племянника. Похороны прошли тихо и намного скромнее, чем подобало, но людей собралось великое множество. «В день, когда останки Германика переносили в гробницу Августа, — замечает историк, — то царило мертвенное безмолвие, то его нарушали рыдания: улицы города были забиты народом, на Марсовом поле пылали факелы…Воины в боевом вооружении, магистраты без знаков отличия…» При этом «были и такие, кто находил, что общенародные похороны на счет государства могли бы быть более пышными, и сравнивал их с великолепием погребальных почестей, оказанных Августом отцу Германика Друзу. Ведь в разгар зимы он проехал вплоть до Тицина и, не отходя от тела покойного, вместе с ним вступил в Рим; катафалк окружали изображения Клавдиев и Юлиев; умершего почтили оплакиванием на форуме, хвалебной речью с ростральных трибун; было исполнено все завещанное от предков и добавленное позднейшими поколениями. А Германику не воздали даже тех почестей, которые полагаются всякому знатному. Правда, из-за дальности расстояния его тело было кое-как сожжено на чужбине; но если случайные обстоятельства не позволили своевременно окружить его должным почетом, то тем более подобало выполнить это впоследствии. Да и брат его выехал только на день пути, а дядя — до городских ворот. Где же обычаи древности, где выставляемая у погребального ложа посмертная маска, где стихи, сложенные для прославления его памяти…?» {Тацит. Анналы, III, 1–5).

Нетрудно заметить, какое значение придавали римляне тому, чтобы в погребальной процессии несли изображения — маски славных предков умершего. На особенно пышных похоронах обычай допускал изображать и представителей других знатных римских родов. Так, когда в Риме хоронили Юнию, престарелую вдову Гая Кассия и сестру Марка Юния Брута, убийц Цезаря, память ее почтили и похвальным словом, и иными торжественными обрядами. «Во главе погребальной процессии несли изображения двадцати знатнейших родов — Манлиев, Квинктиев и многих других, носивших не менее славные имена». Масок ближайших родственников покойной, ревностных республиканцев Кассия и Брута, конечно же, не было видно, но именно поэтому они ярче всего напоминали о себе (Там же, III, 76).

Уже «Законы XII таблиц» запрещали сжигать или закапывать в землю умерших в каком-либо месте, расположенном в черте города. Хоронить стали на Эсквилинском холме, воспетом Горацием, однако город рос быстро и вскоре этот холм оказался в пределах собственно городской территории. Если тело должно было подвергнуться кремации, то раскладывали большой костер, водружали на него носилки с мертвым телом, а рядом клали, как и в Греции, предметы, дорогие для усопшего: оружие, одежду, другие личные вещи. После жертвоприношения подземным богам кто-либо из ближайших родственников умершего зажигал огонь, отвернувшись от него лицом, как того требовал обычай. Затем вновь раздавались причитания, плач, траурные песни. Костер гасили водой или вином, пока это не было запрещено законом. Затем кости и пепел собирали, заворачивали в платок, смоченный в молоке, вине, благовонном елее, и вместе с душистыми травами и медом закладывали в урну, причем, как мы помним, закон запрещал устраивать по этому поводу повторные погребальные торжества. На урне высекали надпись — своего рода краткий некролог.

Как и греки, римляне признавали также различные формы символического погребения: если по каким-либо причинам похоронить тело умершего оказывалось невозможным, то его сжигали, но перед кремацией отсекали мертвому палец, который и закапывали в землю. Если же не было возможности установить урну с прахом в гроб и опустить в могилу, то на урну бросали символическую горсть земли. Говоря о традиционных воззрениях и обычаях своих сограждан, Цицерон утверждает, что само по себе; сожжение тела еще не является погребением. Умерший считался погребенным только тогда, когда его останки забрасывали землей, (хотя бы в виде символической горсти, брошенной на урну с прахом). «Ибо, пока кости не засыпаны землей, место, где было сожжено тело, еще не находится под религиозным запретом, не является неприкосновенным; когда же останки засыпаны комьями земли, тело считается преданным земле, место называется гробницей, и только тогда на него распространяются многие религиозные права. Поэтому семью того, кто был убит на корабле и затем брошен в море, юрист Публий Муций признал „чистой“, так как кости такого человека не лежат на земле, но обязал наследника принести в жертву свинью: он должен соблюдать трехдневный траур и во искупление заколоть свинью-самку. Если же человек погиб в море, находясь в плавании, то обязанности те же, однако без искупительной жертвы и дней траура» (Цицерон. О законах, II, 57).

Поэтому-то у Горация душа человека, потерпевшего кораблекрушение, взывает к мореплавателю, готовящемуся отплыть:

Пусть ты спешишь, — недолга надо мною задержка: три горсти Брось на могилу мою, — и в дорогу!

Гораций. Оды, I, 28, 35–36

Опускали ли в землю гроб с телом или урну с прахом, те, кто участвовал в погребении, расходились, обращаясь к умершему с одним и тем же последним прощальным приветствием: «Прощай, чистая душа; да покоятся мягко твои кости; да будет легка земля над твоими останками; да будет земля тебе пухом». Похороны завершались поминальной трапезой, а люди богатые, сверх того, раздавали мясо или денежные пожертвования беднякам.

В старину римляне имели обычай чтить память умершего, устраивая публичные зрелища, прежде всего бои гладиаторов, театральные представления. Известно, что в 174 г. до н. э. Тит Фламинин организовал в память о скончавшемся отце театральные представления, которые длились целых четыре дня (см.: Ливий. От основания города, XLI, 28, 11). Точно так же, чтобы почтить память полководца Луция Эмилия Павла, во время погребальных торжеств в театре были показаны две комедии Теренция. Организацией поминальных зрелищ занимались городские эдилы, но оплачивал все это гражданин — близкий родственник покойного.

Разумеется, никакие пышные похороны римских граждан не могли сравниться с торжественным погребением императора, особенно когда сенат издавал постановление, причислявшее умершего властителя к сонму богов. Отныне покойному надлежало воздавать божеские почести: это было связано с распространявшимся с Востока культом владык, свято чтимых и при жизни, и после смерти. Первым из обожествленных правителей стал Гай Юлий Цезарь: об этом распорядился его наследник Октавиан Август, добившийся присвоения ему посмертного титула «божественный», a также посвятивший ему храм и назначивший жрецов его культа. В дальнейшем обожествление умерших императоров стало в Риме устойчивой традицией — многие из них после смерти стали зваться «божественными».

Удостоился этой чести и император Септимий Север. Похороны его, состоявшиеся в 211 г. н. э. и описанные историком Геродианом, дают представление о том, как вообще проходили подобные торжества. В городе был объявлен траур. Совершались все полагавшиеся в этом случае религиозные обряды. Из воска была изготовлена со всей тщательностью фигура умершего — его точное подобие, и это изображение помещено на огромное ложе из слоновой кости, поставленное у входа в императорский дворец на разостланные златотканые ковры. Выставленной на всеобщее обозрение восковой фигуре императора были оказаны все подобавшие ему посмертные почести. Почти целыми днями с левой стороны от пышного ложа сидели сенаторы, облаченные в черное. Справа сидели женщины, мужья или отцы которых пользовались в Риме особым авторитетом и уважением. Ни на одной из них, пишет историк, нельзя было увидеть ни золотых украшений, ни ожерелий, а одеты они были в скромные одежды из белых тканей — в таких одеяниях знатные матроны появлялись в дни траура. Все это длилось семь дней. Первоначально восковая фигура изображала еще не умершего, а лишь умирающего императора.

Время от времени к ложу подходили врачи, «осматривали» больного, каждый раз объявляя во всеуслышание, что состояние его ухудшается. Наконец, было объявлено, что император скончался.

Знатнейшие и известнейшие молодые люди всаднического и сенаторского сословий приблизились к погребальному ложу, подняли его и понесли по Священной улице (виа Сакра) на старый римский форум. По обе стороны от ложа были воздвигнуты подмостки: с одной стороны разместился хор юношей, а напротив него — хор девушек из самых знатных семей в государстве. И те, и другие пели скорбные гимны и пеаны в честь умершего властителя. Затем ложе вновь поднимали и несли на Марсово поле, где уже был выстроен из мощных деревянных балок квадратный сруб, изнутри заполненный хворостом, а снаружи украшенный златоткаными коврами, фигурками из слоновой кости, цветными росписями. Над этой постройкой возвышалась другая, подобная ей, но меньшего размера и с открытыми дверцами. Еще выше располагались третий и четвертый срубы, и каждый был меньше предыдущего, так что вся конструкция напоминала по форме фонарную башню — маяк. Во втором ярусе этого сооружения помещали погребальное ложе, усыпанное благовониями, травами, фруктами, присланными со всех концов империи в знак почтения к усопшему властителю, поэтому вся башня была заполнена ими доверху. После чего всадники на конях в полном вооружении торжественно объезжали вокруг нее. Затем в таком же порядке объезжали погребальное сооружение повозки со стоявшими на них ездоками в пурпурных одеяниях и в масках, изображавших тех, кто снискал великую славу у римлян как полководец или император.

Далее наследник покойного, тот, кто принял власть после него, брал пылающий факел и подносил его к деревянной постройке; тем временем другие люди поджигали ее со всех сторон. Поставленные друг на друга, заполненные хворостом и сухими травами, срубы вспыхивали, и столб огня взвивался на огромную высоту. Считалось, что с огнем и дымом поднимается к небу душа усопшего императора, и он становится божеством среди других богов (Геродиан. История Римской империи, IV, 2).

После погребения период траура длился недолго — всего девять дней — и завершался поминальными жертвоприношениями вином, оливковым маслом и кровью жертвенных животных. Но память об умерших сохранялась, конечно же, надолго. Утешая своего друга Марулла, потерявшего маленького сына, Сенека в письме, которое он переслал Луцилию, обращается к убитому горем отцу с такими словами: «То и дело говори о нем, торжественно чти, насколько можешь, его память, — ведь воспоминанья станут приходить к тебе тем чаще, чем меньше в них будет горечи. (…) Если ты наслаждался его речами, его шутками, пусть еще детскими, чаще повторяй их… Бесчеловечно забывать близких, хоронить вместе с прахом память о них, щедро лить слезы, а вспоминать скупо. Так любят своих детенышей звери, своих птенцов птицы: их любовь неистова, порой до безумия, до бешенства, но утрата гасит ее. Такое не пристало разумному человеку: пусть его память будет долгой, скорбь — короткой» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, XCIX, 23–24).

Память об умерших римляне чтили принося поминальные жертвы, возлагая цветы на могилы своих близких в годовщины их смерти или в день поминовения мертвых — в Паренталии (поминальные празднества, справлявшиеся в феврале). Соблюдение традиционных обрядов, услуги либитинария со всей его свитой помощников, пышные похороны, устройство зрелищ и поминального пира — все это было для людей состоятельных. С бедняком судьба и после его смерти обходилась круто: погребение ночью, без гроба и жертвоприношений, в общей яме.

Были, однако, и попытки создать такой общественный институт, который мог бы оказывать помощь людям, находившимся в затруднительном материальном положении и не имевшем средств для оплаты расходов на погребение. Создание подобных благотворительных обществ, объединений, братств — «коллегий» — было невозможно без разрешения властей, часто опасавшихся происков заговорщиков и весьма неохотно допускавших существование подобных самодеятельных союзов. Документ из Ланувия в Латии, датируемый 136 годом до н. э., свидетельствует, что в тот период трудностей с организацией таких «коллегий» было меньше. Поддержкой властей пользовались тогда так называемые коллегии бедных, целью которых было прежде всего покрытие расходов на похороны того или иного участника объединения или членов его семьи или же просто оказание денежной помощи семье покойного. Некоторые братства подобного типа располагали иногда значительными суммами, поскольку взносы делали и люди зажиточные, обязывая тем самым членов объединения устраивать поминальные торжества в честь жертвователя, когда тот отходил в мир иной. Это позволяло большому числу бедняков подкормиться на поминальных трапезах, на смену которым впоследствии пришли раздачи неимущим продовольствия и денежных пособий, что до некоторой степени облегчало положение римской бедноты.

Подобным же общественным институтом стали в эпоху империи и «коллегии ветеранов» — старых, заслуженных легионеров. Эти объединения также устраивали своим членам подобающие похороны. Помимо этого в каждом легионе римской армии существовали своего рода сберегательные кассы, куда воины во время службы вносили определенные суммы денег, с тем чтобы получить их назад целиком после окончания ратных трудов. Была в армии и «похоронная коллегия»: средства ее составлялись из солдатских взносов, а ее целью было устройство и оплата всего, чего требовали погребальные обычаи, так что семье умершего не приходилось нести издержек, подчас разорительных. Упомянутые организации достигли расцвета в эпоху Северов, когда заметно возросло количество всевозможных торговых и ремесленных объединений и когда императоры всячески заботились о повышении жизненного уровня воинов, служивших зачастую единственной опорой верховной власти.

Богатый материал об отношении живых к мертвым в античной Италии, о том, как римляне чтили память ушедших, содержат эпитафии. Надгробные надписи сохранили для нас мало сведений о времени жизни, о биографии тех, кто покоится под этими могильными плитами, зато изобилуют размышлениями о скоротечности всего сущего, сетованиями на краткость человеческого века, горькими сожалениями о преждевременно ушедших из жизни молодых женщинах или юношах. Иногда эпитафии раскрывают также причины и обстоятельства смерти.

Об устройстве могил, о гробницах, надгробиях люди заботились с древнейших времен и зачастую еще при жизни готовили себе место последнего упокоения или же в завещаниях оговаривали, какую усыпальницу, какой памятник на своей могиле они хотели бы иметь. Гробницы достигали подчас огромных размеров, были окружены оградой и большими цветниками: уже тогда тщеславные нувориши соревновались между собой и в этой печальной сфере повседневности. Какой видел свою гробницу добродушный, но заносчивый богач Тримальхион, рассказывает сатирик Петроний: обращаясь к присутствовавшему на его пиру владельцу каменотесной мастерской, где изготовлялись самые лучшие в городе надгробия, разбогатевший выскочка спрашивает ею, как идут работы над памятником, который Тримальхион уже заказал себе заранее. Неправильно, говорит он, заботиться о доме, где обитаешь кратковременно — при жизни, и при этом пренебрегать обустройством вечного жилища. Поэтому он просит ваятеля украсить гробницу рельефами с изображением гладиаторских боев, фруктов, венков.

Надгробный рельеф циркового служителя

Он просит также отметить, что права собственности на его надгробный памятник не перейдут к наследникам, и обещает составить завещание таким образом, чтобы его, Тримальхиона, не притесняли и после его смерти. А чтобы люди не вздумали справлять нужду на его великолепную гробницу, ее будет постоянно охранять один из вольноотпущенников. И пусть люди помнят, кем был покойный: богач просит каменотеса изобразить на памятнике корабли, плывущие под парусами, ведь Тримальхион нажил состояние как раз на морской торговле; просит он изобразить и его самого в белой тоге с пурпурной каймой и золотыми кольцами, рассыпающего деньги из большого мешка, — в память о его благотворительности. И, как полагалось, — разбитую урну и плачущего над нею раба. Посередине Тримальхион хотел бы устроить солнечные часы: тогда всякий, кто пожелает узнать, который час, вынужден будет волей-неволей прочесть и имя умершего. Надпись должна гласить: «Здесь лежит Гай Помпей Тримальхион Меценатиан… Мог иметь доступ во все декурии, но не хотел. Был храбрым и верным. Оставил тридцать миллионов сестерциев. Никогда не слушал философов» и т. п. (Петроний. Сатирикон, 71).

Надгробная плита супружеской четы из Афин

Все эти причудливые затеи нувориша были явным отступлением от римских традиций скромного поминовения усопших. Память о человеке, отошедшем в вечность, должна была быть долгой, но в пышных, обильных поминальных жертвах душам умерших — манам — не было нужды:

Честь и могилам дана. Ублажайте отчие души И небольшие дары ставьте на пепел костров! Маны немногого ждут: они ценят почтение выше Пышных даров. Божества Стикса отнюдь не жадны. Рады они черепкам, увитым скромным веночком, Горсточке малой зерна, соли крупинке одной, Хлеба кусочку в вине, лепесткам цветущих фиалок: Все это брось в черепке посередине дорог.

Овидий. Фасты, II, 533–540

Эпитафии также были обычно скромными и немногословными, но полными живого чувства. Такая надпись украшала, например, гробницу молодого мужчины: «Прохожий, здесь лежит восемнадцатилетний Гелиодор. Еще прежде него отправился в царство мертвых его брат Менодор, который собирался жениться, но вместо желанного брачного ложа обрел гроб, вместо молодой жены — могильную плиту, вместо свадьбы — отчаяние и горе родных. Прохожий, плачь о несчастной матери, которая собственными руками закрыла глаза обоим своим сыновьям, не успевшим жениться». Многие другие эпитафии полны сетований на жестокую неизбежность, подстерегающую всех смертных: людям не уйти от своей судьбы, всех ожидает один и тот же конец. В некоторых надгробных надписях неизвестные авторы предостерегают прохожих от какого-либо осквернения могил: тот, кто нарушит покой Умерших, сам после смерти не найдет себе покоя в царстве Плутона, а земля ему будет тяжела, как камень.

Среди скромных, самодельных, часто неумелых эпитафий можно было встретить и те, что принадлежали перу знаменитых поэтов. Известна, к примеру, надгробная надпись, сочиненная Марциалом для маленькой Эротии, которую он вверяет заботам своих умерших родителей:

Мать Флакцилла и ты, родитель Фротон, поручаю Девочку эту я вам — радость, утеху мою, Чтобы ни черных теней не пугалась Эротия-крошка, Ни зловещего пса Кербера с пастью тройной. Полностью только шесть зим она прожила бы холодных, Если бы столько же дней было дано ей дожить. Пусть же резвится она на руках покровителей старых И по-младенчески вам имя лепечет мое. Нежные кости пусть дерн ей мягкий покроет: не тяжкой Будь ей, земля, ведь она не тяготила тебя.

Марциал. Эпиграммы, V, 34

 

ЖРЕЦЫ И ЖРИЦЫ В ГРЕЦИИ

Понятие жреческого сословия было чуждо грекам. Каждый гражданин полиса мог исполнять религиозные функции, совершать обряды, приносить жертвы богам, возносить молитвы. Оправданием этому служил сам характер религии, верований греков: лежавший в основе их религии анимизм животворил все видимое и слышимое вокруг, поэтому, обращаясь к живым силам природы, их можно было умилостивить, склонить на свою сторону, снискать их благоволение.

Жертвоприношение богине Афине

Со временем утвердилось представление, что тем или иным явлениям и силам природы соответствуют определенные символы. Лань — символ мирных рощ и лесов — стала в дальнейшем священным животным, посвященным Артемиде, богине лесов и населяющих их диких зверей. Коня представляли символом бурного моря и потому почитали посвященным Посейдону, владыке морской стихии. Обожествление животных, поклонение зооморфическим божествам было только первым этапом в развитии верований древних греков. Затем пришел черед божеств миксантропических, т. е. представляемых фантастическими существами, у которых одна часть тела (обычно голова и грудь) была человеческой, а другая — как у животного. Такими, божествами были сатиры — наполовину люди, наполовину козлы; кентавры — полулюди, полукони.

И, наконец, богов начали воображать (и изображать) в обличье человеческом — от верховых богов, обитавших на Олимпе, до наяд, живших в источниках, или лесных дриад. Отныне молитвы стали возносить не воде, огню, деревьям или земле, но божествам в человеческом облике, властвующим над водой, огнем и всем, что есть не земле.

Из такого антропоморфического представления о божестве развились и понятия о культовой статуе бога, которой можно было поклоняться, и о храме, где эта статуя стояла и где жрецы день за днем несли службу богу или богине, внимая их указаниям и исполняя их волю.

Первоначально храмы не были местом молитвенных собраний верующих. Это было только обиталище божества, для молитв же древние жители Эллады стекались не площадь перед храмом, где находился и алтарь, на котором совершали жертвоприношения. С VII в. до н. э. святилища воздвигали на акрополях, на городских площадях — агорах, а храмы, посвященные морским божествам, — на мысах, вдающихся в море.

Появились вместе с храмами и жрецы; им надлежало заботиться о святилище, где обитал бог, держать в порядке священную утварь, принимать дары и жертвы, приносимые божеству. Так как свои статуи и храмы имели также богини, то нужны были и жрицы. И все же особого жреческого сословия, «духовенства», греки не знали: и жриц, и жрецов избирали голосованием на народных собраниях. Те, кого избрали граждане полиса, выступали как их представители перед лицом божества и от имени всей общины возносили к небу молитвы, устраивали торжественные жертвоприношения и совершали иные обряды.

Особая коллегия жрецов сложилась лишь в Дельфах, при храме Аполлона, куда греки, да и люди из других стран съезжались, чтобы услышать пророчества дельфийского оракула, прославленного во всем античном мире. Когда в каком-нибудь греческом государстве происходило стихийное бедствие, вспыхивала заразная болезнь, бушевали войны, местные жители отправлялись в Дельфы искать совета у оракула, вещавшего устами жрицы Аполлона — пифии. Там же мог очиститься от преступления человек, запятнавший себя убийством, поэтому именно туда поспешил Орест, отомстивший своей матери Клитемнестре за убийство отца — царя Агамемнона.

Вскоре дельфийский оракул и само святилище Аполлона приобрели в Греции огромный политический авторитет, и во многих сложных, конфликтных ситуациях, складывавшихся в городах-государствах или между ними, голос его оказывался решающим, чем могли пользоваться те или иные влиятельные политические силы. Понятно, что в храме, игравшем такую большую роль в жизни всей Эллады, нужны были хорошо подготовленные, опытные, не лишенные дипломатического искусства жрецы, поддерживавшие громкую славу дельфийского святилища и управлявшие огромной храмовой сокровищницей.

Столь же хорошо организованную и подготовленную общность представляли собой и жрецы бога Асклепия, занимавшиеся, как уже говорилось, лечением больных в его святилищах — асклепионах.

 

ЖРЕЦЫ И ЖРИЦЫ В РИМЕ

В Риме религиозные обряды, связанные с жизнью семьи, с делами домашними, частными, совершал сам отец семейства; в деревне же его мог заменить имевший особые полномочия управляющий поместьем. Обряды, связанные с делами государственными, совершались под руководством носителя высшей власти; в древнейшую эпоху римской истории это был царь, в период республики — главные должностные лица: консулы, преторы, а когда положение державы бывало особенно сложным, критическим, всю полноту власти брал на себя назначенный сенатом диктатор. Непосредственно отправлением культа, обрядами, жертвоприношениями, молитвами ведали жрецы.

Религиозная процессия

Считается, что впервые их ввел в Риме царь Нума Помпилий, к временам которого местная традиция возводила начало организованной религиозной жизни вообще. По словам Плутарха, «Нуме приписывают учреждение должности верховных жрецов (римляне зовут их „понтификами“)» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Нума, IX). Однако и в Риме не было особого замкнутого жреческого сословия, ведь в принципе обязанности жреца и даже верховного понтифика мог исполнять любой гражданин, удостоившийся избрания. Известно, что и Цицерон, и Плиний Младший добились сана авгуров — жрецов-птицегадателей, занимавшихся предсказаниями исходя из наблюдений за птицами, за их полетом, криками и т. п. Плиний Младший, получивший при императоре Траяне сан авгура, очень радовался этой высокой чести, и прежде всего потому, что сан этот давался пожизненно: «Само это жреческое звание, и древнее, и святое, замечательно еще и тем, что его нельзя отобрать. Другие звания, почти равные по достоинству, можно и пожаловать, и отнять; тут же судьба властна только дать» (Письма Плиния Младшего, IV, 8).

Наибольшей властью в вопросах религии располагала коллегия понтификов, во главе которой стоял верховный понтифик. К коллегии принадлежали также высший жрец, ведавший жертвоприношениями («священный царь»), и три фламина, служивших определенным божествам: жрецы Юпитера, Марса и Ромула-Квирина — божественных покровителей Вечного города. Эти фламины назывались старшими, и выбирали их из представителей знатнейших патрицианских родов в отличие от фламинов младших, служивших божествам, менее почитаемым в Риме, и не входивших в коллегию понтификов; младшими фламинами могли стать и выходцы из плебса. Наряду с этим существовали и другие религиозные объединения: коллегии «арвальских братьев», салиев, луперков — жрецов, имевших самые различные сферы компетенции и связанных главным образом с древнейшими земледельческими культами; об этих жреческих коллегиях речь еще пойдет ниже.

Важную роль играла и коллегия фециалов, существовавшая еще в царскую эпоху римской истории. Фециалы ведали вопросами международных отношений, оказывая помощь при проведении переговоров, при заключении мира или перемирия, при объявлении войны, при подписании всякого рода соглашений и договоров. Если какое-либо государство нарушало условия договора с Римом, туда направляли комиссию из нескольких — обычно четырех — фециалов, — которая и выясняла, что произошло. При заключении мира глава коллегии, «патер патратус», оглашал текст договора в присутствии представителей обеих сторон и грозил проклятием той стороне, которая осмелится нарушить соглашение.

В мирное время верховный понтифик, возглавлявший коллегию понтификов, осуществлял весьма важные государственные функции. Именно он в календы каждого месяца возносил на Капитолии молитвы за благополучие Римской державы, а в иды руководил торжественными жертвоприношениями, призванными снискать городу благоволение богов. При отправлении культа его помощницами выступали жрицы богини домашнего очага и семейной жизни Весты — единственной богини римского пантеона, в храме которой несли службу женщины — весталки. Весталки, целомудренные девы, воплощение чистоты и непорочности, образовывали своего рода монашеский орден; всего их было шесть, одна из них считалась старшей весталкой. Они носили белую парадную паллу, заворачиваясь в длинную и широкую полосу ткани, служившую римским матронам верхней одеждой. Жили весталки в так называемом Атрии Весты близ храма своей богини-покровительницы. Такое соседство было необходимым, ибо главной обязанностью весталок было по очереди, днем и ночью, поддерживать огонь на алтаре Весты в ее храме. Статуи богини в святилище не было, и единственным символом ее божественной силы был этот священный вечный огонь. Культ Весты был, как верили римляне, тесно связан с судьбами их государства, поэтому если бы священный огонь однажды погас, это было бы истолковано как худшее предзнаменование для всей Римской державы. Благодаря такому значению культа Весты для благополучия Рима к священному служению богине допустили женщин, обеспечив их к тому же множеством привилегий: весталки пользовались в городе большим уважением и влиянием.

Жертвоприношение

Как только девочка становилась жрицей Весты, ей остригали волосы, складывая их под старую финиковую пальму, которая поэтому так и называлась: «дерево волос» (Плиний Старший. Естественная история, XVI, 235). Когда волосы отрастали, весталка обязана была делать себе особую прическу, разделяя волосы острым гребнем на шесть прядей и заплетая каждую в отдельности, точно так же как поступали невесты перед свадьбой. О том, как девочек готовили к служению богине, рассказывает, пользуясь самыми разными источниками, Авл Геллий (Аттические ночи, I, 12). Стать весталкой могла девочка в возрасте от 6 до 10 лет, у которой оба родителя были живы. Девочки, имевшие хотя бы малейшие затруднения в речи или пониженный слух, не подлежали избранию; любой другой физический порок также оказывался непреодолимым препятствием. Не допускались и те, что были вольноотпущенницами или имели отца-вольноотпущенника, а также те, у кого хотя бы один из родителей был рабом или занимался чем-либо не подобающим свободному человечку. Наконец, разрешалось освободить от обязанностей жрицы Весты ту девочку, у которой сестра уже была избрана жрицей или отец был фламином, или авгуром, или членом какой-либо иной жреческой коллегии. Девочка, помолвленная с кем-нибудь из жрецов, также не годилась для служения богине. Впоследствии отбор стал еще более строгим: отклонялись дочери граждан, постоянно проживавших за пределами Италии или имевших троих детей, — очевидно, для многодетной семьи отдавать дочь в жрицы, лишаясь тем самым надежды выдать ее замуж, было невыгодно.

Если все же девочку избирали весталкой, ее вели в Атрий Весты и передавали жрицам, которые теперь и юридически «забирали» ее к себе, освобождая таким образом от власти отца и признавая за ней всю полноту имущественных прав: весталка могла самостоятельно составлять завещание и вообще распоряжаться тем, что имела, по своему усмотрению. Обряд избрания и увода девочки от отца совершался, вероятнее всего, так, как это описывает Авл Геллий: верховный понтифик брал девочку за руку и отводил от отца, что юридически было эквивалентно взятию ее в плен на войне. При этом глава римских жрецов произносил установленную формулу посвящения, называя будущую весталку Аматой: по преданию, именно это имя носила первая римлянка, избранная для служения богине Весте. Как уже сказано, весталок в Риме почитали, и они пользовались многочисленными преимуществами: когда они выходили на улицу, впереди них шли ликторы, сопровождавшие обычно лишь высоких должностных лиц; в театре весталки занимали почетные места; принадлежало им даже право помилования.

Но весталку ожидала и суровая кара, если она допускала какое-либо из двух тяжких преступлений. Случалось, что из-за беспечности какой-нибудь из весталок священное пламя на алтаре Весты гасло, тогда верховный понтифик собственноручно наказывал виновную розгами. Но это наказание могло бы показаться легчайшим по сравнению с тем, какому подвергали весталку, нарушившую обет чистоты и целомудрия: преступницу живьем замуровывали в подземелье, обрекая на мучительную смерть. В своей «Римской истории» (книга XXVI) Дион Кассий сообщает о скандале в Атрии Весты, получившем широкую огласку в 14 г. до н. э. Три весталки не только нарушили обет непорочности и чистоты, но предались откровенному разврату, имея по нескольку любовников каждая. Всех своих избранников распутница уверяла, что любит только его одного; затем виновные дошли до того, что стали жить с братьями друг друга. Дион Кассий приводит имена нечестивых жриц: Марция, Эмилия, Лициния. Имена показывают, что все три весталки происходили из очень знатных родов. Преступление было раскрыто, преступниц постигла жестокая кара, однако долго еще после этого осквернение столь чтимой в городе святыни внушало римлянам отвращение и страх.

Известно также, как сурово обходился с весталками, нарушившими обет вечной девственности, император Домициан, любивший представлять себя блюстителем традиционной римской аскетической морали. Особенно много шума наделала в Риме история со старшей весталкой Корнелией, также обвинявшейся в недозволенных сношениях с мужчинами. Однажды, как пишет Светоний, ее уже оправдали, но впоследствии, много времени спустя, вновь уличили и осудили на страшную смерть: император приказал похоронить ее заживо, а почти всех ее предполагавшихся любовников до смерти засечь розгами (см: Светоний. Домициан, 8). Однако из письма Плиния Младшего к его другу адвокату Корнелию Минициану явствует, что вина старшей весталки не была убедительно доказана. Правда, один из сенаторов, обвиненный в незаконном сожительстве с ней, сознался в своем преступлении и потому избежал казни, а лишь отправился в изгнание. «Но неизвестно, — не без оснований замечает Плиний, — не возвел ли он на себя напраслину из страха пострадать еще тяжелее, если станет отпираться». Император был явно пристрастен и неистовствовал, пользуясь своими правами верховного понтифика и рассчитывая, по словам Плиния, «прославить свой век такого рода примером». Для суда над Корнелией он созвал остальных понтификов не в Регию — бывший царский дворец в Риме близ храма Весты, как того требовал обычай, а прямо к себе домой, в свое альбанское поместье. Плиний комментирует: «И — преступление, не меньшее, чем караемое: он осудил за нарушение целомудрия, не вызвав, не выслушав обвиняемую». Далее автор описывает сцену казни: «Тут же отправлены понтифики, которые хлопочут около той, которую им придется закопать, придется убить. Она, простирая руки то к Весте, то к другим богам, все время восклицала: „Цезарь (Домициан. — Прим. пер.) считает прелюбодейкой меня! Но я совершала жертвоприношения — и он победил и справил триумф“. Говорила ли она это из угодничества или насмехаясь, из уверенности в себе или из презрения к принцепсу, неизвестно, но говорила, пока ее не повезли на казнь, не знаю, невинную ли, но как невинную несомненно. Даже когда… палач протянул ей руку, она брезгливо отпрянула, отвергнув этим целомудренным жестом грязное прикосновение к своему словно бы совершенно чистому и нетронутому телу. Стыдливость блюла она до конца…» (Письма Плиния Младшего, IV, 11).

 

ПРАЗДНИКИ И ЗРЕЛИЩА В ГРЕЦИИ

Ни одно религиозное торжество, ни одно празднество в Греции не обходилось без так называемой триединой хореи, издавна сводившей воедино музыку, пение и танец. Представители этих искусств находили своих родоначальников и покровителей уже в древнейшей мифологии: божественный Аполлон Мусагет, «предводитель Муз», вдохновлял как поэтов, так и музыкантов, певцов и танцоров. Светозарного бога изображали с лирой в руках: мифы рассказывали, что он нередко состязался в игре на музыкальных инструментах даже со смертными, но горе тому, кто не оценит его превосходства (достаточно вспомнить об ослиных ушах несчастного царя Мидаса, осмелившегося предпочесть игру бога Пана на простой пастушеской свирели сладкой музыке великого Аполлона и за это поплатившегося). Мир Муз, нимф, менад — это мир пения и танцев.

Начало музыки, пения древние возводили к легендарным певцам-музыкантам: Орфею, Лину, Мусею, Амфиону, Эвмолпу, Марсию. Каждый из них представлял тот или иной инструмент, тот или иной вид песни, но все они находились под покровительством трех Муз: Эвтерпы, Эрато, Полигимнии. Только танец имел собственную покровительницу — Терпсихору.

По-видимому, пение зародилось не в сфере культовой обрядности, а в сфере повседневного труда земледельца, скотовода, ремесленника. Песня вторила ритмичным движениям работающего человека и сама управляла этим ритмом. Эту песню могли петь люди, вращая тяжелые жернова мельницы, или вытягивая ведра из реки либо из колодца, или перенося тяжести, или ударяя молотом о наковальню — повсюду в пении слышен был ритм трудовой деятельности. Ритмическая песня облегчала тяжелый коллективный труд, где все должны были действовать одновременно и равномерно, например при погрузке и разгрузке корабля или при вытаскивании лодки на берег. Песня помогала трудиться ритмично, не терять темп, правильно чередовать усилие с отдыхом. О том, как это было важно, говорит хотя бы сцена из комедии Аристофана «Мир», где герои пытаются освободить богиню Тишину из пещеры, вход в которую завален большими камнями. Пока люди прикладывают старания поодиночке и действия их не скоординированы, работа не ладится, ничего не выходит:

Праздничный хор

Тригей

«Так ничего не сделать нам! Смелей, друзья, Единым духом все возьмемся сызнова! Дело дрянь! Никуда! Эти тянут вперед, а другие назад! …Хорошенько возьмитесь, тяните дружней!»

Аристофан. Мир, 483–484, 492–493, 498

Наконец, все действуют сообща, слаженно, дружно, в едином ритме — и вход в пещеру свободен. Ритм работе задавал хор, выкрикивая:

Эй, ну-ка, эй! Эй, ну-ка, взяли! Эй, ну-ка, ну-ка, ну-ка, ну-ка, ну-ка, ну-ка! Эй, ну-ка, ну-ка, ну-ка, ну-ка, ну-ка, взяли!

Это и была начальная форма трудовой песни, помогавшая работать ритмично и слаженно, под мерное чередование слов-сигналов. На выгоды, какие приносит труд рабов, когда они работают сообща и ритмично, указывал Ксенофонт: работа идет быстрее, да и надзирать за рабами хозяину легче (Домострой, VIII, 8). Иногда подавать такие «сигналы», задававшие ритм физическим действиям, считалось не только желательным, но и обязательным. Так, на корабле начальник гребцов подавал звучным, громким голосом команды, благодаря которым гребцы мерно опускали и поднимали тяжелые весла. Уже Ксенофонт упоминает о том, что зачастую гребцы управляли веслами в такт музыке. Все сказанное подтверждается как литературными памятниками, так и памятниками материальной культуры: археологи обнаружили, например, глиняную скульптуру микенского периода, представляющую группу женщин, замешивающих тесто; около стола изображен флейтист, который, по всей видимости, не столько развлекал занятых делом женщин своей игрой, сколько задавал их действиям четкий ритм и, что еще важнее, темп. Точно так же, под звуки флейты, толкли зерно в ступах, давили виноград. Сохранять ритм и темп требовалось в самых разных занятиях, даже при наказании рабов розгами призывали флейтиста, чтобы удары сыпались равномерно (Афиней. Пир мудрецов, IV, 154 а; XII, 158 Ь). В армии труба и рог, а иногда и флейта помогали держать ровный шаг на марше: звуки флейты, как считалось, действуют успокаивающе, что позволяет воинам сохранять строй, наступать ровными шеренгами. Флейтисты шли вместе с войском, придавая ему бодрость, хладнокровие, выдержку, — такое войско наступало сплоченно и организованно и побеждало противника. Особенно ясно это понимали в Греции спартанцы и критяне, которые, правда, вместо флейты использовали старинный инструмент — кифару. Об этом, ссылаясь на греческих авторов, рассказывает Авл Геллий (Аттические ночи, I, 11).

От народных трудовых песен сохранились лишь отдельные небольшие фрагменты, ведь их не рассматривали как литературу, которую надлежит переписывать и передавать потомкам на табличках или на папирусе. Однако благодаря свидетельствам древних писателей, прежде всего Афинея (Пир мудрецов, XIV, 618–619), мы знаем, что каждый вид работ в поле или в домашнем хозяйстве сопровождался той или иной песней, в названии которой сохранялась память об этом занятии. Была, например, песня мельников: ее пели вращая жернова. Известен маленький отрывок такой песни с острова Лесбос, в которой упоминается философ, поэт и государственный деятель Питтак из Митилены (VII–VI вв. до н. э.), в молодости сам моловший зерно, чтобы заработать себе на жизнь:

Мели, мельница, мели! Так и Питтак молол, Что в Митилене правил.

Существовали также песни ткачей, пекарей, водоносов, виноградарей, гребцов и людей многих других профессий. Иногда песни, связанные с разными работами, назывались одинаково — это можно объяснить либо тем, что за долгие столетия некоторые названия перемешались, либо же тем, что песни, которые пели люди разных занятий, имели сходный ритм и напоминали одна другую.

Со временем мотивы народных песен нашли себе место в творчестве известных поэтов, прежде всего в идиллиях, описывавших деревенскую, жизнь (таковы, к примеру, идиллии Феокрита «Работники, или жнецы», «Прялка»). К народному творчеству относились безусловно и песни нищих, связанные уже во многом с местными обычаями и праздниками.

Певцы часто состязались между собой. Устраивали, например, певчие конкурсы мальчиков в честь богини Артемиды. Участники состязаний приносили с собой хлебные лепешки, вино, сыр, овощи, и тот, кто побеждал своих соперников, забирал у проигравших всю эту снедь, а те, оставшись без всяких припасов, ходили от дома к дому, прося милостыню и распевая жалобные песенки. В одной из таких песенок нищий певец благодарил доброго человека, который ему помог, и желал ему счастливой судьбы и здоровья. Праздник урожая, праздники различных ремесел также сопровождались веселыми обходами всех окрестных домов, причем молодежь и дети пели то, что полагалось в том или ином случае, выпрашивая у сограждан подарки. В этих шутливых песенках было все то же, что и у нищих певцов: просьбы, обращения к богам, дабы те ниспослали благословение щедрому дарителю, или же, напротив, угрозы и проклятия тому, кто отказывался подать просимое.

Во время праздника Осхофорий, справлявшегося в Аттике со времен легендарного царя Тесея, по домам ходили юноши с ветвями оливы или лаврового дерева, украшенными лентами, сластями и фруктами; такую ветвь называли «иресиона». При этом распевали песенку, из которой мы благодаря Плутарху знаем сегодня три строки:

Иресиона, даруй нам фиги и хлеб в изобилье, Дай нам меда вкусить, натереться оливковым маслом, Чистого дай нам вина, чтоб сладко уснуть, опьянившись.

Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Тесей, XXII

Псевдо-Геродот в «Жизни Гомера» приводит другой текст песни, которую пели, обходя дома с иресионой, нищие певцы на острове Самос. В ней они упрашивают богача уделить им хотя бы малость, приютить их и накормить, обещая вознаградить его самыми лучшими пожеланиями достатка, здоровья, радости в семье, благополучия и мира в доме. При этом они заверяют хозяина, что через год возвратятся и вновь подойдут с надеждой к его порогу.

На острове Родос принято было в праздник весны обходить дома, неся в руках ласточку. (Много веков спустя, на закате Римской империи, когда сталкивались между собой различные религиозные традиции, Иоанн Златоуст с негодованием говорил, что те, кто обмазывается сажей, ходит с ласточкой и надо всем насмехается, получают обильные подаяния, нищим же не достается милостыни.) С этим обычаем были связаны песни — хелидонисмы (от «хелидон» — ласточка), прелестные образцы народной поэзии:

Прилетела ласточка С ясною погодою, С ясною весною. Грудка у нее бела, Спинка черненькая. Что ж ей ягод не даешь Из дому богатого?

Певцы просили также дать их ласточке немного вина, хлеба и сыру, а то и каши. «Открой, открой скорее дверцу ласточке!» — пели они. А если хозяин окажется слишком скупым, певцы грозили уйти, уведя с собой его жену и унеся двери его дома. Примерно таким же было содержание и тех песен, которые распевали в Колофоне в Малой Азии, где принято было ходить от дома к дому с вороной; поэтому и песни эти назывались коронисмами (от «короне» — ворона). Певцы упрашивали зажиточных сограждан дать вороне хоть горсть ячменя, а лучше тарелку, полную зерна, кусок хлеба, монету или кто что хочет. Если хозяйка накормит ворону, в доме не будут знать бед; если дочь хозяина вынесет вороне корзинку, доверху наполненную фигами, боги пошлют девушке богатого мужа и множество детей. За щедрый дар вороне боги воздадут подателю сторицей.

Подобную же песню нищего рапсода-певца приводит псевдо-Геродот в «Жизни Гомера»; здесь она названа «Гончарная печь», а содержание ее мало отличается по своим мотивам от хелидонисм и коронисм: певец призывает благословение богини Афины, покровительницы ремесленников, на того, кто щедро одарит просителя: богиня явится и вознесет руки над его гончарной печью, и после хорошего обжига горшки и кувшины будут распроданы за большие деньги — гончар выгодно продаст весь товар и разбогатеет. Но если он прогонит нищего ни с чем, угрожает рапсод, последствия будут ужасны: явятся злые духи и разрушат дом гончара со всеми печами для обжига, «дабы увидели все, как поступать подобает».

Не чужды были грекам и песни, связанные с жизнью обычной, повседневной: «катабавкалесис» — колыбельная для малыша; гименей — свадебная песня, которой молодую чету провожали к их будущему домашнему очагу; эпиталама — песня, которую распевали у дверей брачного покоя молодоженов; «олофирм» — плач у ложа умирающего; «иален» — погребальная песня; песни, исполнявшиеся во время пира, симпосиона, многие из них известны нам уже в литературной форме. Это и застольные песни Анакреонта в VI в. до н. э., и эпиграммы поэтов эллинистической эпохи, III в. до н. э.

Мил мне не тот, кто, пируя за полною чашею, речи Только о тяжбах ведет да о прискорбной войне; Мил мне, кто, Муз и Киприды благие дары сочетая, Правилом ставит себе быть веселее в пиру.

Анакреонт. Пирующим

Выпьем! Быть может, какую-нибудь еще новую песню Нежную, слаще, чем мед, песню найдем мы в вине. Лей же хиосское, лей его кубками мне, повторяя: «Пей и будь весел, Гедил!» — Жизнь мне пуста без вина.

Гедил. Застольная

Первыми обрели литературную форму культовые песни, звучащие на торжествах в честь богов. В честь Аполлона поэты слагали пеаны, а также гипорхемы — песни, сопровождающиеся танцем, носившим такое же название и представлявшим собой мимическую сценку из мифологии. Бога Диониса чтили, распевая дифирамбы — хоровые культовые песни. Особым жанром были эпиникии — песни, прославляющие победителей на играх. Упомянем еще песни, написанные для хора девушек, — парфении; самым известным автором этих песен был Алкман из Сард (VII в. до н. э.):

Муза, приди к нам, о звонкоголосая! Многонапевную песнь На новый лад начни для дев прекрасных!

Алкман. Парфении, 20

«Железный меч не выше прекрасной игры на кифаре» — в этих словах поэта Алкмана (Парфении, 28), видно восторженное отношение древних греков к музыке.

В давние времена, пишет Плутарх, жители Эллады не относились к музыке как к развлечению. В частности, они «были совершенно незнакомы с театральной музыкой: музыка у них была всецело приурочена к почитанию богов и воспитанию юношества… и еще не выходила за пределы святилищ, где с ее помощью они воздавали почести божеству и хвалу доблестным мужам». О пользе музыки Плутарх говорит так: «Если кто-либо поработал над усвоением воспитательного стиля музыки и был с надлежащей заботливостью обучаем в детском возрасте, тот будет хвалить и одобрять прекрасное, порицая противоположное ему во всем, в том числе и в музыке. Такой человек не запятнает себя никаким неблагородным поступком, но, обретя благодаря музыке величайшую пользу, сам станет полезен и себе, и отечеству, не допуская никакого нарушения гармонии ни уловом, ни делом, но всегда и всюду соблюдая пристойность, благоразумие и порядок» (Плутарх. О музыке, 27; 43).

Были и теоретики музыки и знатоки музыкальных инструментов: упомянем хотя бы Аристида Квинтилиана, который, живя уже в эпоху более позднюю (в III в. н. э.), мог оценить весь путь развития античной музыки в предшествовавшие столетия.

Ударные инструменты изготовлялись из металла, кости, дерева и кожи. Среди них в литературных памятниках часто можно встретить «кимбалон», ничем не напоминавший, однако, нынешние цимбалы: он состоял из двух небольших полых металлических полушарий одинаковой величины. Каждое из них имело плоское кольцо, за которое их можно было держать, когда музыкант ударял ими друг о друга. Самый ранний тип кимвала представлял собой всего лишь две маленькие плоские тарелки. Кимвал использовали во многих религиозных обрядах в честь Диониса и Кибелы — Великой Матери богов: под мощные звуки кимвала греки танцевали. Еще проще был устроен инструмент, привезенный в Элладу из Сицилии и называвшийся кротал, — нечто вроде трещотки или кастаньет. Он состоял из двух раковин или двух кусочков металла, которыми в такт ударяли друг о друга.

Издалека, с Востока, пришел в Грецию и тимпан — небольшой бубен вроде тамбурина, обтянутый кожей. В него били рукой или просто потряхивали металлическими кружками, прикрепленными к раме тимпана. Тимпан задавал ритм маршам и пляскам в праздники Дионисия, Кибелы и Деметры. Под аккомпанемент тимпана проходили также комедии в театре и застольные беседы — симпосионы. Существовал и маленький глиняный бубен — орибая. К ударным инструментам следует отнести и такое своеобразное устройство, как крупесион, надевавшийся на ногу и прикреплявшийся ремешками или тесемками. Это были две соединенные под острым углом металлические или деревянные дощечки, выдолбленные изнутри; туда помещали маленькие колокольчики, которые нажатием ноги заставляли звенеть. Этот оригинальный инструмент использовали начальники хоров, задававшие ритм певцам. Некоторые ученые причисляют к группе ударных инструментов также колокола, которых в Греции обнаружено несколько, причем разного диаметра.

Из инструментов струнных особенно распространена была лира. Мифологическая традиция приписывает ее изобретение богу Гермесу, который натянул на черепаший панцирь струны, сделанные из внутренностей животного. Созданный сладкозвучный инструмент Гермес уступил тому, кто был того достоин, — покровителю музыки Аполлону. Первоначально и сами греки изготовляли лиры из панцирей черепах, лишь со временем в ход пошли дерево и бронза. «Плечи» инструмента делали из рогов козла или оленя, для изготовления семи струн одинаковой длины применяли кишки или сухожилия животных. По струнам ударяли деревянной или металлической палочкой — плектром. Более усовершенствованную форму, чем лира, имела кифара — излюбленный атрибут Аполлона. Это был четырехугольный деревянный инструмент, «плечи» его были короче, чем у лиры. Кифара тоже была семиструнной, хотя есть сведения и о кифаре девятиструнной. Особую форму имела, кроме того, многострунная, так называемая дионисийская лира — барбит, изобретенная, по преданию, лесбосским поэтом VII в. до н. э. Терпандром. Наконец, у Гомера упомянут еще один инструмент — четырехструнная форминга.

Музыканты с флейтой, арфой и кифарой

Наряду с этим существовало несколько разновидностей арфы: например, треугольный тригон, заимствованный греками из Фригии или из Сирии; с Востока явилась и самбука, также в форме треугольника. На инструменте называвшемся «магадис», играли обеими руками, без плектра, так же как и на египетском сорокаструнном эпигонионе, получившем такое название по имени его изобретателя Эпигона. Известно, что поэтесса Сафо пользовалась инструментом лидийского происхождения — «пектис»: мы знаем лишь, что он походил на лиру или кифару. Все эти разновидности арфы давали очень высокий звук, поэтому играли на них главным образом женщины, аккомпанируя себе во время пения.

Но, пожалуй, особенно распространены были инструменты духовые. Флейту греки знали еще с древнейших времен. По своему устройству она напоминала скорее не нынешнюю флейту, а кларнет или гобой: это была трубочка длиной 30–50 см, первоначально изготовлявшаяся из берцовой кости какого-либо животного (отсюда латинское название «тибиа» — голень), а затем из дерева (кедра, самшита, лавра и других пород) или из металла (бронзы, серебра, золота). Боковые отверстия позволяли регулировать звук. Известны были и сдвоенные флейты — две трубочки разной длины, каждая из которых имела свою особую тональность, благодаря чему мелодия становилась богаче, насыщеннее. Делали специальные флейты для детей, для взрослых, для девушек, для стариков. Играли греки и на тростниковой свирели — сиринге, инструменте восточного происхождения, очень популярном у пастухов древней Эллады. Изобретателем свирели считался Пан, бог лесов, пастухов и скота. Сиринга состояла из семи тростинок, соединенных между собой воском. Позднее, в эпоху эллинизма, семиствольную свирель стали делать из дерева, бронзы или слоновой кости, иногда скрепляя между собой не семь, а пять, восемь или даже больше тонких трубочек разной длины. Такую усовершенствованную сирингу переняли впоследствии и римляне.

Трубы были прежде всего инструментом, применявшимся в войске. Звуки трубы знакомы были уже героям Гомера. Речь шла тогда о простейшем устройстве — длинной трубе, расширяющейся с одного конца, с коротким воронкообразным мундштуком. Изготовляли трубы из железа или бронзы. Древнейшая греческая труба — сальпинга служила для подачи сигналов, ею начинались и завершались спортивные состязания, под звуки трубы оглашали имена победителей.

Стоит вспомнить еще водяные органы, построенные впервые греческим механиком Ктесибием Александрийским в III в. до н. э. Водяной, или гидравлический орган состоял из соединенных между собой бронзовых труб разной длины: вода, выталкивая воздух, рождала звуки той или иной высоты. Инструмент был снабжен, кроме того, чем-то вроде клавиатуры. Пользовались им, по всей вероятности, во время театральных представлений.

Обычно музыкальные инструменты выглядели очень скромно и лишь своим устройством привлекали ценителей. Но были и инструменты, сделанные из дорогостоящих материалов, искусно украшенные, высоко ценимые и за свой внешний облик. Так, Лукиан повествует о некоем Евангеле из Тарента, выступившем на Пифийских играх в Греции, в состязании музыкантов, с роскошной лирой: «Лира была из червонного золота, всевозможными драгоценностями и камнями разноцветными украшенная, и на ней среди прочих изображений были вычеканены Музы, Аполлон и Орфей, и эта лира великое изумление вызвала у зрителей». Удовлетворив тем самым свое тщеславие, Евангел, однако, отнюдь не поразил собравшихся своей игрой: «Он ударяет по струнам, извлекая из них что-то нестройное и ни с чем не сообразное, и обрывает разом три струны, сильнее, чем следовало, обрушившись на лиру…» Публика стала смеяться, а возмущенные судьи в конце концов выгнали Евангела из театра. «А немного спустя после него выступает некий Евмел из Элей; лира была у него старая, деревянными колками снабженная…но именно он, и пропевши умело и сыграв сообразно законам искусства, одержал верх и был провозглашен победителем…» (Лукиан. Неучу, который покупал много книг, 8—10).

В античной Элладе, где складывалось все более тонкое и глубокое понимание ритма, гармонии, красоты, музыка и пение имели большие возможности для развития. В течение долгих столетий музыка оставалась одним из искусств — «технэ», достигала все большего совершенства, находила талантливых исполнителей и даже теоретиков, но лишь в III в. до н. э. школа Аристотеля заложила основы науки о музыке и сформулировала законы, управляющие миром звуковых образов.

В истории греческой музыки есть не только анонимы. Одним из основоположников греческой музыки считается уже упомянутый нами Терпандр с острова Лесбос. Деятельность его протекала главным образом в Спарте в 70-х годах VII в. до н. э., он был поэтом, певцом, музыкантом, композитором. Тексты его творений не сохранились; приписываются ему четыре фрагмента религиозных песен, однако авторство Терпандра самим древним представлялось сомнительным. Тогда же занимался в Греции музыкой Олимп из Фригии: согласно традиции, именно он приохотил эллинов к игре на флейте. С историей музыки в Спарте связано имя Фалета из Гортины на Крите: он был приглашен в Спарту, когда там свирепствовал мор, дабы религиозными обрядами и прежде всего музыкой умилостивить богов. Он же ввел в программу спартанского летнего празднества Гимнопедий пение торжественных пеанов в честь бога Аполлона, сопровождаемое танцами. Известен был в тот период и Клон из Фив (по другим данным — из Тегея), поэт и музыкант, сочинивший ряд религиозных песен, Исполнявшихся под аккомпанемент флейты. История греческой музыки сохранила также немало иных имен музыкантов, игравших на разных инструментах и писавших тексты для песен.

Автором первого теоретического труда о музыке принято считать Ласа из Гермионы в Арголиде, дифирамбического поэта и музыканта, учителя поэта Пиндара (VI–V вв. до н. э.); он и сам пел, аккомпанируя себе на фригийской флейте. Теорией музыки много занимались также Пифагор и его ученики, пытаясь установить математические соотношения в разнообразии тонов. Несколько веков спустя, в III в. до н. э., эти исследования были продолжены греческими учеными Аристоксеном, затем Эвклидом Мегарским. Особенно ценен вклад Аристоксена, преемника пифагорейцев, в теорию музыкальной гармонии: отныне музыка могла уже считаться научной дисциплиной. По-видимому, тогда же появились в греческих городах и первые музыкальные школы.

Владеть искусством музыки должны были и поэты — сочинители трагедий и комедий. Уже одного из первых греческих трагедиографов, Фриниха (VI–V вв. до н. э.), восхваляли как создателя прекрасных мелодий — видимо, речь шла о хоровых партиях в трагедии. Но не только хоры, а все целиком трагедии Эсхила или Софокла свидетельствуют о музыкальности их авторов, о безупречном владении искусством композиции; мелодическая структура хоров в произведениях Эсхила и Софокла вызывала восхищение слушателей. В комедии хоровые (речитативные) и певческие партии также ценились с точки зрения их музыкальных достоинств. Так, замечательным знатоком музыки афиняне считали Аристофана, искусно подбиравшего хоровые партии в соответствии с темой и интонационным строем комедии.

Не менее важным и серьезным делом, чем музыка и пение, был для древних греков танец. Танец основывался на строгом соблюдении ритма, на сочетании ритмического шага с подобающей жестикуляцией, движениями рук. Средствами танца представляли различные события, разыгрывали сценки из жизни, положив тем самым начало позднейшей пантомиме. Каждый танец был посвящен кому-либо из бессмертных обитателей Олимпа и отражал то, что должно было быть свойственно тому или иному божеству, тот мир, на который бог распространял свое покровительство, наконец, характер праздника, к которому танец был приурочен. Понятно, что формы танцев могли быть самыми разнообразными: от строгих, торжественных танцев во время религиозных шествий до танцев свободных, произвольных, раскованных и порой даже неистовых.

Примером торжественных танцев, связанных с праздничными процессиями, могут служить хороводы во время Панафинейских празднеств в Аттике. Нарядно одетые девушки двигались ритмично, в такт музыке, распевая обрядовые песни, прославляющие богиню Афину, покровительницу государства. Вся танцующая процессия направлялась к храму богини в Афинах. Подобный же характер носил и танец спартанских девушек во время праздника Артемиды Кариатийской; танец этот требовал немалой сноровки, ведь каждая из танцующих несла на голове корзину с жертвенными дарами богине. Хороводы водили и тогда, когда свадебный поезд провожал новобрачных к их будущему домашнему очагу. Сама молодая пара не принимала участия в танцах.

Гомер упоминает только танцы юношей, но, вероятно, в них могли участвовать и девушки; впрочем, на многих праздниках девушки танцевали отдельно от юношей. Гомер рассказывает о свадебных плясках юношей — их изобразил бог огня и кузнечного дела Гефест на щите, который он выковал для Ахилла:

Там же два града представил он ясноречивых народов: В первом, прекрасно устроенном, браки и пиршества зрелись. Там невест из чертогов, светильников ярких при блеске, Брачных песен при кликах, по стогнам градским провожают. Юноши хорами в плясках кружатся; меж них раздаются Лир и свирелей веселые звуки; почтенные жены Смотрят на них и дивуются, стоя на крыльцах воротных.

Гомер. Илиада, XVIII, 490–496

В совместных хороводах молодых людей обоего пола танцующие двигались как бы цепочкой, ритмическим шагом, с поворотами поодиночке. Такую танцевальную «цепочку» являл собой спартанский танец «гормос», описанный Лукианом: «„Ожерелье“ — это совместная пляска юношей и девушек, чередующихся в хороводе, который действительно напоминает ожерелье: ведет хоровод юноша, выполняющий сильные плясовые движения, — позднее они пригодятся ему на войне; за ним следует девушка, поучающая женский пол, как водить хоровод благопристойно, и таким образом как бы сплетается цепь из скромности и доблести. У них также принято обнажать молодые тела во время танца» (Лукиан. О пляске, 12).

Держась за руки, юноши и девушки на Крите совместно исполняли танец, называвшийся «геранос» — журавль. Критскую пляску также представил божественный кузнец на щите Ахилла:

Там же Гефест знаменитый извил хоровод разновидный… Юноши тут и цветущие девы, желанные многим, Пляшут, в хор круговидный любезно сплетяся руками. Девы в одежды льняные и легкие, отроки в ризы Светло одеты, и их чистотой, как елеем, сияют; Тех — венки из цветов прелестные всех украшают; Сих — золотые ножи, на ремнях чрез плечо серебристых. Пляшут они и ногами искусными то закружатся, Столь же легко, как в стану колесо под рукою испытной, Если скудельник его испытует, легко ли кружится; То разовьются и пляшут рядами, одни за другими. Купа селян окружает пленительный хор и сердечно Им восхищается; два среди круга их головоходы, Пение в лад начиная, чудесно вертятся в средине.

Гомер. Илиада, XVIII, 590–605

Афиней (см.: Пир мудрецов, I, 22 Ь), называя один за другим местные танцы разных стран и народов — лаконский, критский и т. д., упоминает и ионийский танец. Этот танец он определяет как серьезный, полный достоинства и обаяния, требующий сноровки, умелой жестикуляции. Торжественные ионийские танцы, исполнявшиеся порознь женщинами и мужчинами, превращались в настоящие мимические сцены: танцоры в длинных хитонах двигались под музыку, внимая звукам флейты или кифары. Была еще одна разновидность ионийского танца, возникшая, по мнению Лукиана (см.: О пляске, 34), под влиянием танца фригийского. Такой танец исполняли во время пиров — вероятнее всего, приглашенные гетеры, не упускавшие случая показать с самой выгодной стороны свою фигуру, и прежде всего красивые, стройные ноги: очевидно, этот ионийский танец включал в себя и какие-то элементы стриптиза и был отнюдь не строго торжественным, обрядовым, а веселым, развлекательным. Это подтверждает Лукиан. В его «Разговорах гетер» одна из них рассказывает про себя, своих подруг и поклонников, бывших на вечеринке:

«…Таис, поднявшись, стала плясать первая, высоко обнажая и показывая свои ноги, как будто только у нее одной они красивые. Когда она кончила…Дифил начал расхваливать ее изящество и искусство — как согласны ее движения с музыкой, со звуками кифары, как стройны ноги, и тысячу подобных вещей…

Таис же тотчас бросила мне такую насмешку. „Если кто, — сказала она, — не стыдится, что у него ноги худые, пусть встанет и потанцует“ (Лукиан. Разговоры гетер, 3).

Веселые ионийские танцы, с прыжками, причудливыми поворотами, забавными жестами, были хорошо известны во всем античном мире. Недаром захмелевшие и развеселившиеся рабы в комедии Плавта „Господа и рабы“ выхваляются друг перед другом, что могут сплясать лучше ионийского танцора, выделывая разные затейливые фигуры:

Мимический танец

Стих

Хорош твой этот поворот, а этот мой получше.

Сагарин

Ты делай так.

Стих

А ты вот так.

Сагарин

Ба-ба!

Стих

Та-та!

Сагарин

Па-па!

Стих

Стоп!

Сагарин

Ну, оба вместе! Вызов шлю всем плясунам распутным: Как ливень нравится грибам, так нам они, не больше.

Стих

Теперь домой! Отплясано по выпитому в меру…

Плавт. Господа и рабы, 771–775

Понятно, что в грубых, развязных и, очевидно, даже малопристойных коленцах опьяневших рабов римский зритель видел нечто пародийное, вызывающее смех у того, кто знал танцевальные приемы своего времени.

Но и настоящие танцоры гордились своим искусством, состязаясь между собой или прославляя свое отечество, как те, кого позвал феакийский царь Алкиной, чтобы развлечь опечаленного гостя — Одиссея:

„…Пригласите сюда плясунов феакийских; зову я Самых искусных, чтоб гость наш, увидя их, мог, возвратяся В дом свой, там все рассказать, как других мы людей превосходим В плаванье по морю, в беге проворном, и в пляске, и в пенье. Пусть принесут Демодоку его звонкогласную лиру; Где-нибудь в наших просторных палатах ее он оставил“. Так Алкиной говорил, и глашатай, его исполняя Волю, поспешно пошел во дворец за желаемой лирой. Судьи, в народе избранные, девять числом, на средину Поприща, строгие в играх порядка блюстители, вышли, Место для пляски угладили, поприще сделали шире. Тою порой из дворца возвратился глашатай и лиру Подал певцу: пред собраньем он выступил; справа и слева Стали цветущие юноши, в легкой искусные пляске. Топали в меру ногами под песню они; с наслажденьем Легкость сверкающих ног замечал Одиссей и дивился. …Алкиной повелел Галионту вдвоем с Лаодамом Пляску начать: в ней не мог превосходством никто победить их. …Начали оба по гладкому лону земли плодоносной Быстро плясать; и затопали юноши в меру ногами, Стоя кругом, и от топота ног их вся площадь гремела. Долго смотрев, напоследок сказал Одиссей Алкиною: „Царь Алкиной, благороднейший муж из мужей феакийских, Ты похвалился, что пляскою с вами никто не сравнится; Правда твоя; то глазами я видел; безмерно дивлюся“

Гомер. Одиссея, VIII, 250–265, 370–371, 378–384

Заметим, что в Спарте, где все было подчинено целям военной подготовки населения — и мужчин, и женщин, танцы были лишены какой бы то ни было игривости, развлекательности, шутливости. Участвуя в Гимнопедиях, мальчики старше шести лет, юноши и взрослые мужчины исполняли величавые и торжественные песни и танцы. И музыка, и хореография призваны были в Спарте воспитывать мужество, суровый нрав воина. В середине VII в. до н. э. спартанцы заимствовали с Крита особый мимический военный танец, исполнявшийся в полном вооружении, — пирриху. С оружием и в доспехах танцующие представляли различные сценки боев — это был, по словам Платона, тот „вид серьезной пляски“, который „воспроизводит движения красивых тел и мужественной души на войне или в тягостных обстоятельствах“. Описывая быструю, воинственную пирриху, Платон говорит: „Путем уклонений и отступлений, прыжков в высоту и пригибаний она воспроизводит приемы, помогающие избежать ударов и стрел; пытается она воспроизводить и движения противоположного рода, пускаемые в ход при наступательных действиях, то есть при стрельбе из лука, при метании дротика и при нанесении различных ударов. Когда подражают движениям хороших тел и душ, правильным будет прямое и напряженное положение тела с устремлением всех членов тела, как это по большей части бывает, прямо вперед…“ (Платон. Законы, VII, 814 е — 815 Ь). В танце ценили красоту ритма и гармонию, поэтому не только в Спарте, где он служил элементом военной подготовки, но и за ее пределами танец входил в программу обучения детей и подростков — как мальчиков, так и девочек.

Нет ничего удивительного в том, что шуточные, веселые, игривые пляски вызывали осуждение у многих. Их отвергает Платон, считая их безобразными и низменными: речь шла прежде всего о вакхических плясках, связанных с культом Диониса и включавших в себя множество резких движений, прыжков, непристойных жестов, имитировавших действия захмелевшего поклонника бога вина. Эти танцы с прыжками высмеивал и Лукиан, называя их дикими, „фригийскими“; он упоминает среди прочего некую пляску, в которой танцор высоко подпрыгивал со скрещенными ногами.

Мы не знаем точно, как и почему изменялись ионийские танцы от торжественных, обрядовых к игривым, исполнявшимся на пирах. Известно лишь, что с VII в. до н. э. ионийские богачи в городах Малой Азии, во многом под влиянием восточной роскоши, начали устраивать пышные застолья, приглашая музыкантов, певцов, танцовщиц и танцоров и заставляя их даже соревноваться друг с другом в своем искусстве. Танцы становились все более беспорядочными, в них вступали разгоряченные вином участники пира, веселье подчас оборачивалось неистовым разгулом. Из малоазийской Ионии эти танцы проникли в другие греческие государства, а затем были восприняты также этрусками в Италии, где в надгробных росписях можно видеть плясунов в длинных ионийских хитонах. Изменился со временем и характер греческой гипорхемы: этот пантомимический танец исполняли первоначально хоры молодежи, распевая гимны в честь Аполлона; в дальнейшем он приобрел черты комической пляски вроде бурного, неистового кодака, который отплясывали герои древней аттической комедии.

В росписях, представляющих сцены обрядовых танцев, нетрудно заметить, что танцующие держат в правой руке какой-то предмет. Предполагается, что это жертвенные лепешки, принесенные в дар божеству. Это подтверждается свидетельством Геродота: некогда жители острова Самос, чтобы спасти и тайно накормить детей из Керкиры, которых через Самос увозили в плен коринфяне, устроили хороводы девушек и юношей и „во время плясок ввели в обычай приносить с собой кунжутовые лепешки с медом, чтобы дети керкирян могли уносить их и есть“ (Геродот. История, III, 48). С тех пор в праздники Артемиды исполнители обрядовых танцев по ночам должны были держать в руке жертвенную лепешку — подношение богине.

Огромную роль играл танец и в культе Диониса. С культом Диониса было так или иначе связано, как мы увидим дальше, происхождение всех трех видов греческих театральных представлений: трагедии, комедии и сатировой драмы. И во всех этих жанрах присутствие на сцене хора, сочетавшего пение с танцем, было обязательным условием. Зачастую танец сопровождался красноречивыми, выражавшими ситуацию или интонацию той или иной сцены жестами. Могли быть и сольные танцевальные партии, близкие к миму. Так, в Афинах в V в. до н. э. танцор Телест, выступая в трагедии Эсхила „Семеро против Фив“, сумел особенно отличиться, выделиться своим искусством, представляя пластически сцену жестокой битвы.

Танцовщицы с тамбурином (тимпаном) и с кимвалами

Мимы показывали свои дарования и на пирах, где они изображали отношения людей и богов в мифах, воспроизводили сценки из реальной жизни. Мимами стали называть и сами эти маленькие, но очень выразительные бытовые сценки, сопровождавшиеся легкими песенками и танцами, остроумными, фарсового характера импровизациями. Оркестровое сопровождение мима состояло из труб, кимвалов и бубнов; иногда аккомпанировал и флейтист. Первоначально мимы, зародившиеся в дорической Сицилии, были явлением фольклора, импровизированного народного творчества. Но уже в VI–V вв. до н. э. поэты стали придавать им литературную форму: впервые занялся этим поэт Эпихарм из Сиракуз, за ним начал сочинять мимы в ритмической прозе Софрон, современник Еврипида. Однако подлинный расцвет мима приходится на эпоху эллинизма, когда интерес к повседневной бытовой тематике, к реалистическому отображению реальной жизни, человеческих взаимоотношений был особенно высок. В III в. до н. э. творил выдающийся греческий мимограф Герод, оставивший несколько мастерски выписанных бытовых сценок, рисующих нравы „маленьких людей“ греческого города и написанных ямбическим стихом („Сводник“, „Учитель“, „Башмачник“ и другие). В форму мима облекал некоторые свои произведения и поэт Феокрит, автор знаменитых идиллий. Хотя содержание мимов было глубоко укоренено в повседневном быте, „заземлено“, в нем могли найти себе место и весьма дерзкие политические аллюзии. Например, мимограф Сотад позволял себе прозрачные намеки на несправедливость современных ему властителей.

Еще в IV в. до н. э. появился мим, представлявший собой не что иное, как литературную пародию: творцами такого мима нового типа были Эвбой с острова Парос и Бойот из Сиракуз. Наконец, в III в. до н. э. уже в греческих городах Южной Италии мим превратился в так называемую гиляротрагедию — сценическое произведение трагикомического характера, где сочетались, по всей видимости, „высокие“, мифологические мотивы с „низкими“, реально-бытовыми; одним из авторов таких сценок был Ринтон из Тарента (по другим данным — из Сиракуз).

К танцорам, исполнявшим пантомиму, требования предъявлялись еще более высокие, чем к актерам драматическим. О тех огромных физических и духовных достоинствах, которыми нужно было обладать танцору, чтобы прославиться, подробно рассуждает Лукиан в своем диалоге о танцах:

„…Я намерен показать тебе, каким должен быть совершенный танцор по своим душевным и телесным качествам…Я утверждаю, что танцору необходимо обладать хорошей памятью, быть даровитым, сметливым, остроумным… Кроме того, танцору нужно иметь собственное суждение о поэмах и песнях, уметь отобрать наилучшие напевы и отвергнуть те, что сложены плохо.

Что же касается тела, то, как мне кажется, танцор должен отвечать строгим правилам Поликлета: не быть ни чересчур высоким и неумеренно длинным, ни малорослым, как карлик, но безукоризненно соразмерным; ни толстым, иначе игра его будет неубедительна, ни чрезмерно худым, дабы не походить на скелет и не производить мертвенного впечатления“.

Далее герой Лукиана рассказывает собеседнику, какие возгласы раздавались на его памяти из толпы зрителей по адресу тех или иных исполнителей. Угодить античным зрителям было, очевидно, очень непросто: „Так, антиохийцы, славящиеся своим остроумием и высоко почитающие пляску, тщательно следят за всем, что говорится и делается на сцене, и ни для кого из них ничто не пройдет незамеченным. Однажды выступил малорослый актер и стал танцевать, изображая Гектора. Но тотчас же все в один голос закричали: „Это Астианакт! А где же Гектор?“ В другой раз случилось, что чрезмерно долговязый танцор вздумал плясать партию Капанея и брать приступом стены Фив. „Шагай через стену, — воскликнули зрители, — не нужна тебе вовсе лестница!“ Точному толстяку, пытавшемуся в танце высоко подпрыгивать, зрители заявили: „Осторожней, пожалуйста! Не обрушь подмостков!“ Чересчур худощавого, напротив, встретили, будто больного, возгласами: „Поправляйся скорее!“ Обо всем этом я вспомнил не ради смеха, но желая показать тебе, что даже целые города оказывают чрезвычайное внимание пляске, будучи в состоянии взвесить и ее достоинства, и недостатки“.

Возвращаясь к тому, каким должен быть танцор, герой Лукиана продолжает: „Далее, пусть наш танцор будет проворен и ловок во всяких движениях и умеет как расслаблять, так и напрягать мышцы тела, чтобы оно могло изгибаться при случае и стоять прямо и твердо, если это понадобится.

Не чужды пляске и движения рук, как это применяется при борьбе. Напротив, в борьбе есть красота, которая отличает таких мастеров, как Гермес, Полидевк и Геракл. В этом ты сам убедишься, глядя на любого из танцоров, изображающих их… Пляске свойственны впечатления и для слуха, и для зрения. (…)

Танцору надлежит быть во всех отношениях безукоризненным: т. е. каждое его движение должно быть ритмично, красиво, размеренно, согласно с самим собой, неуязвимо для клеветы, безупречно, вполне закончено, составлено из наилучших качеств, остро по замыслу, глубоко по знанию прошлого, а главное — человечно по выражаемому чувству. Ибо актер лишь тогда заслужит полное одобрение зрителей, когда каждый смотрящий игру узнает в ней нечто, им самим пережитое; сказать точнее — как в зеркале увидит в танцоре самого себя, со всеми своими страданиями и привычными поступками“.

Лукиан предостерегает от „безобразного переигрывания“, от нарочитых, преувеличенных действий танцора, способных вызвать нежелательную реакцию зрителей. Лукиан рассказывает, как он сам был свидетелем провала одного танцора, исполнявшего роль Аякса, который после поражения впал в безумие. Танцор явно переигрывал: он „до такой степени сбился с пути, что зрители с полным правом могли бы принять его самого за сумасшедшего, а не за играющего роль безумца. У одного их тех, что отбивали такт железной сандалией, танцор разорвал одежду; у другого, флейтиста, вырвал флейту и, обрушившись с нею на Одиссея, стоявшего рядом и гордившегося своей победой, раскроил ему голову. Если бы не защищала Одиссея его войлочная шапка, принявшая на себя большую часть удара, погиб бы злосчастный Одиссей, попавши под руку сбившемуся с толку плясуну“. Зрители отнеслись к такой игре по-разному: простолюдины, мало разбиравшиеся в искусстве, посчитали подобное изображение дикой страсти верхом совершенства и сами впали в неистовство, повскакали с мест, кричали, срывали с себя одежды; „люди же более развитые понимали, что делается на сцене, и краснели за танцора, однако из вежливости не хотели позорить его своим молчанием, но тоже выражали одобрение и прикрывали этим безумие пляски…“ (Лукиан. О пляске, 74–78, 81, 83).

Зато об актерах пантомимы, умевших с тактом и чувством меры изобразить человеческие переживания, Лукиан отзывается с большой похвалой. Так, когда в Риме, в правление Нерона, философ-киник Деметрий открыто порицал искусство танца, заявляя, будто танцор — всего лишь придаток к флейте, свирели и отбиванию такта, сам же ничего не вносит в развитие действия, то некий известный тогда танцор, „весьма неглупый, лучше других знавший историю и отличавшийся красотою движений“, попросил философа побывать на его выступлениях, а потом уж бранить его искусство. При этом танцор обещал представить свое мастерство без сопровождения флейты и пения. Одной только пантомимой актер выразил тончайшие человеческие чувства: любовь, коварство, зависть, стыд, настойчивость. Деметрий был совершенно покорен и восхищенно воскликнул: „Удивительный ты человек! Я слышу, что ты делаешь, а не только вижу! Мне кажется: сами руки твои говорят!“ (Там же, 63).

Взгляды Лукиана были взглядами человека II в. н. э. Нам же теперь предстоит возвратиться назад, в V в. до н. э., когда в Афинах триединая хорея — музыка, пение и танец, — соединившись с эпической поэзией, породила театр. С этих древнейших театральных представлений, составлявших один из основных элементов программы празднеств бога Диониса — Дионисий, ведет свою родословную современная драматургия.

Быстрой стопою приди, о владыка, к давильному чану, Руководителем будь нашей работы ночной; Выше колен подобравши одежду и легкую ногу Пеной смочив, оживи пляску рабочих своих. И говорливую влагу направив в сосуды пустые, В жертву лепешки прими вместе с лохматой лозой.

Квинт Мекий. Молитва виноделов Вакху

Обрядовая песня, громкая музыка, неистовая, оргиастическая пляска вводят нас в праздничный мир Дионисий. Жители Аттики рано восприняли из Фракии культ бога виноделия и вообще плодоносящей, животворной природы. То, что культ Диониса-Вакха пришел в Грецию с Востока, подтверждают не только критские таблички (линеарное письмо Б), но и многие элементы самого праздничного ритуала: его буйный, неистовый характер, шумные звуки бубнов, вихревые танцы.

Дионисийских праздников было много, их справляли в разные времена года: Малые, или сельские, Дионисии — в декабре, Леней — в январе, Антестерии — в феврале, Великие, или городские, Дионисии — в марте, Осхофории — в октябре. Каждый из этих праздников был связан с каким-либо этапом годичного цикла выращивания винограда или изготовления вина.

Малые Дионисии, называвшиеся также сельскими, справлялись в Аттике в дни, когда принято было по традиции откупоривать бочки с молодым вином. В программу праздника входили торжественные процессии, выступления актеров, народные игры. Особой популярностью пользовались шуточные состязания — „асколия“: кто дольше всех продержится на одной ноге на тугом бурдюке с вином. „Асколия“ привлекала мальчишек и молодых парней, для девочек делали качели — в память об Эригоне, дочери Икария. Икарий был, по преданию, первым человеком в Аттике, кого бог Дионис научил разводить виноградную лозу и изготовлять вино. Икарий начал энергично распространять новую плодовую культуру в стране, но однажды несколько пастухов, которых он угостил вином, опьянели и, не зная прежде подобного ощущения, решили, что он отравил их. Тогда они в гневе убили виноградаря и зарыли его тело в горах. С помощью своей собаки Майры несчастная Эригона отыскала тело отца и в отчаянии повесилась на дереве, под которым лежал его труп. С тех пор в Аттике повелось устраивать в Малые Дионисии „праздник качелей“, подвешенных на дереве в память о погибшей дочери Икария; праздник сопровождался, разумеется, очистительными жертвоприношениями Дионису.

В дни, когда справлялись Леней, повсюду в Аттике давили виноград, выжимая вино. После принесения торжественных жертв в Ленеонё — храме Диониса в Афинах — начинался праздник, во время которого пробовали свежий напиток из нового урожая. По улицам деревень и городов ходили веселые толпы народа, а в самих Афинах устраивали богатые пиры на государственный счет. С середины V в. до н. э. этот праздник стали отмечать представлением какой-либо комедии, а с 420 или 419 г. до н. э. в программу торжеств включили и трагедию.

Антестерии были весенним „праздником цветов“ и одновременно днями поминовения умерших. Длились они несколько дней. В первый день откупоривали бочки со зрелым вином и чтили память ушедших в царство Аида. Святилища Диониса были в тот день закрыты, дабы души усопших, отмечавшие собственный праздник, не могли туда проникнуть. Героиней первого дня была жена архонта — высшего должностного лица в Афинах, торжественно вступавшая в символический брак с Дионисом, а затем ожидавшая его в полном уединении. На следующий день, в „праздник кувшинов“, участники веселой процессии в венках из виноградных листьев провожали ее домой. И этот дионисийский праздник не обходился без соревнований: афиняне состязались между собой, осушая один кубок вина за другим. После этого в еще более веселом настроении, с песнями и плясками они направлялись к святилищу Диониса в Элевтерии, где приносили богу в жертву пиршественные венки и остатки вина. Третий день, „праздник горшков“, был целиком посвящен поминовению умерших: души их символически приглашались к столу, уставленному горшками, а после захода солнца, с завершением Антестерий, невидимых „гостей“ вежливо выпроваживали и приводили дом в порядок.

Осхофории справляли когда во всей Аттике заканчивался сбор винограда нового урожая. Богам приносили в жертву виноградные кисти, а афинские эфебы соревновались в беге на длинные дистанции — первые десять победителей получали награды.

И все же самым крупным и ярким празднеством были Великие Дионисии, значение которых еще больше возросло, когда в середине VI в. до н. э. тиран Писистрат, поддерживавший в своей политике народные культы и обычаи, сделал Великие, или городские, Дионисии официальным всенародным праздником во всей Аттике, вторым по важности после Панафинейских торжеств. Дионисии, учрежденные Писистратом, носили политико-религиозный характер, и в то же время именно они дали могучий импульс развитию драматической поэзии и театру в Греции. Первоначально Великие Дионисии длились пять дней, а с 488 г. до н. э. — шесть.

В первый день Дионису приносили в жертву козла; жертвоприношение сопровождалось хоровым пением гимнов в честь бога виноделия — дифирамбов. Затем торжественной процессией афиняне переносили статую бога из храма на склонах Акрополя в рощу, посвященную герою Академу, где вновь воздавали почести Дионису хоровым пением и жертвоприношениями. После захода солнца статую несли назад, в город, и устанавливали на специально приготовленной, утрамбованной или посыпанной песком площадке для выступлений хора певцов и танцоров — орхестре. На следующий день там соревновались между собой хоры молодежи и взрослых мужчин. Далее наступала очередь театральных представлений: трагедии, сатировой драмы, комедии. Поначалу играли только трагедии в течение трех дней, но с 488 г. до н. э. в программу празднества ввели и комедию, предназначив для нее третий день Великих Дионисий; затем три дня подряд играли трагедии. В последний день оглашали результаты состязаний и раздавали награды — сначала одним лишь поэтам, авторам наиболее понравившихся произведений, но впоследствии стали награждать и актеров — лучших исполнителей ролей или даже всю труппу.

Не только театр как явление культуры зародился в античной Элладе, но и сам театр как сооружение, его внутреннее устройство восходят к временам Эсхила и Аристофана.

Большей частью своих знаний о греческом, как и римском, театре мы обязаны памятникам материальной культуры, археологическим раскопкам. Как известно, многие античные театры сохранились до наших дней почти целиком, почти в первозданном виде. Другими ценными источниками сведений являются фрески, росписи на вазах, часто представляющие сцены из спектаклей, а также маски актеров и даже… входные билеты. Не менее важны для нас „дидаскалии“ — списки победителей в драматических состязаниях поэтов или актеров; это были своего рода отчеты о театральных постановках: там сохранились имена поэтов, выступавших со своими сочинениями, имена награжденных, а когда древние научились ценить также роль актеров в успехе того или иного драматического произведения, то и имена выдающихся актеров, исполнителей главных партий, нашли свое место в списках награжденных. Дидаскалии, выбитые на мраморных досках, выставлялись в Афинах в театре Диониса, а затем поступали на хранение в государственный архив. Первым стал собирать эти тексты еще Аристотель. Дидаскалии частично сохранились и до нашего времени — благодаря им мы знаем сегодня 62 имени актеров, выступавших в трагедиях, и 85 — актеров, игравших в комедиях. Немало сведений о древнегреческом театре мы получаем обращаясь к литературным памятникам — к текстам самих драматических произведений, к прилагавшимся к ним авторским разъяснениям и, наконец, к таким энциклопедическим трудам античных авторов, как трактат Витрувия „Об архитектуре“ или „Ономастикон“ Поллукса. Впрочем, поскольку театр был подвижным организмом, претерпевавшим постоянные изменения, особенно в том, что касалось его технического оснащения, многие данные следует воспринимать с осторожностью, дабы проследить подлинную эволюцию театра в течение долгих столетий.

Театр в Приене. Реконструкция

И первоначальная форма театра, и наступившие позднее перемены зависели от самих произведений, предназначенных для сцены, от развития жанров трагедии и комедии, а также от менявшихся интересов, вкусов и запросов зрителей. Будучи частью религиозных обрядов, культовой практики граждан древнегреческих полисов, театральные постановки рождались уже как массовые зрелища, доступные сотням людей.

О происхождении греческой трагедии ведутся давние споры. Ясно лишь, что вышла она из хоровой песни, исполнявшейся на орхестре в праздничные дни Великих, или городских, Дионисий. Со временем к хоровому пению, сопровождавшемуся танцами, прибавились диалоги. Началось с выхода на площадку одного актера, который и отвечал корифею — предводителю хора (отсюда и древнегреческое наименование актера „гипокрит“ — отвечающий). Считалось, что это новшество ввел в VI в. до н. э. поэт Феспид Афинский, поэтому его и называют создателем аттической и вообще греческой трагедии. Эсхил вывел перед зрителями второго актера, а Софокл — третьего, благодаря чему диалоги получили развитие, драматическое действие оживилось, зато роль хора уменьшилась, свелась к ограниченному участию в происходившем на сцене. В дальнейшем число актеров не менялось, хотя статистов могло быть много, так что одному актеру приходилось играть несколько ролей.

Первоначально площадку для выступлений — орхестру — делали прямоугольной, круглой или эллипсоидной — в зависимости от местных обычаев. В конце концов орхестра приобрела круглую форму; в центре площадки возводили алтарь Диониса. Размещали орхестру обычно у подножья холма, так, чтобы зрители могли занять места на его склоне и хорошо видели все происходившее на сцене. Поначалу зрители сидели на голой земле, потом стали устанавливать скамьи, одну над другой. Вот так скромно выглядел в древности важнейший элемент театра как сооружения — зрительный зал, который как раз и назывался „театрон“ (от „теаомай“ — гляжу, смотрю); позднее это название перешло на весь комплекс сооружений. Известно, что в 499 г. до н. э. произошел несчастный случай: временные деревянные скамьи на агоре подломились, и можно предполагать, что именно эта катастрофа вынудила перенести площадку для зрелищ к подножью южного склона Акрополя и заменить временные деревянные скамьи сиденьями, высеченными в камне.

В первые десятилетия греческого театра актеры выступали вместе с хором на орхестре. Так, были поставлены в 472 г. до н. э. „Персы“ Эсхила, а затем его же „Прометей прикованный“. Очевидно, были и какие-то помещения или загородки, где актеры, игравшие по нескольку ролей, могли переодеваться по ходу спектакля. По инициативе того же Эсхила были проведены конструктивные изменения и улучшения: в 465 г. до н. э. рядом с орхестрой, на противоположной от зрителей стороне, было возведено некое крытое сооружение небольшого размера — скена, служившая и раздевалкой для актеров, и хранилищем театрального реквизита. Передняя стена скены, обращенная к зрителям, использовалась как фон для драматического действия, изображая фасад храма или дворца. Эта передняя стена имела три двери (со временем их стало больше): среднюю, монументальную, и две боковые, поменьше. Зрителям и актерам было небезразлично, кто, какие действующие лица выходили через ту или иную дверь. Утвердился постепенно обычай, точно определявший, куда по законам театральной условности должна была вести каждая из этих дверей»— в город, в порт, во дворец и т. п.; считалось, например, что из главной, средней, выходят обитатели дворца. Перед самой скеной устанавливались подмостки — проскенион, предшественник современной сценической площадки. Там и выступали драматические актеры, в то время как хор остался на своем первоначальном месте — на орхестре. Эти три элемента — орхестра для хора, скена с проскенионом для актеров и «театрон» для зрителей — явились основополагающими элементами и античного и современного театра.

Уже примитивная деревянная постройка — скена значительно расширила возможности древнейших драматургов, постановщиков, актеров. Передняя стена скены, которая была в то же время задником игровой площадки — проскениона, позволяла ввести в театральную практику даже декорации, хотя бы простейшие: стену завешивали шкурами животных или портьерами. В IV в. до н. э. на смену деревянному театру пришел монументальный каменный театр, старейшим классическим образцом которого можно считать театр Диониса в Афинах. Строительство длилось очень долго: работы начались в 425 г. до н. э., а закончились сто лет спустя. В новом постоянном театре места для зрителей, «театрон», составляли более 100 м в ширину и охватывали полукругом более чем половину орхестры диаметром 24 м. Опору «театрона» составляли склон холма и боковые каменные стенки. Каменные скамьи уходили вверх на 30 м по наклонной, образуя 78 ступеней. Этот открытый зрительный зал был разделен двумя широкими концентрическими проходами на три части: снизу вверх располагались две части по 32 ряда и еще 14 самых верхних рядов. Было также несколько проходов вертикальных, деливших зрительный зал на секторы и связывавших верхние ряды с орхестрой. Скамьи достигали высоты 33 см; чтобы удобнее было сидеть, зрители приносили с собой подушки. Театр Диониса был рассчитан на 17 тыс. зрителей, но практически вмещал в себя намного больше. В первом ряду насчитывалось 67 высеченных в камне стульев, среди которых выделялось великолепно отделанное кресло для жреца бога Диониса: жрец был, естественно, главным лицом на культовом празднике Великих Дионисий. Другие места в первом ряду занимали те, кто имел право проэдрии, т. е. право сидеть на первых местах; речь шла о высших должностных лицах, жрецах, представителях иностранных государств, судьях на всякого рода состязаниях и, наконец, об осиротевших детях героев, павших в боях за отечество.

С течением лет наибольшим изменениям и перестройкам подверглась скена. Передняя стена ее значительно удлинилась, так что от одного угла до другого вокруг орхестры был проложен широкий проход, по которому видные граждане города направлялись к своим местам в первом ряду. По этим же проходам — пародам — хор выходил на орхестру. Отныне скена представляла собой деревянное здание 46,5 м длиной и 6,5 шириной, с небольшими пристройками по бокам. Передняя стена по-прежнему имела три двери, но теперь она была украшена колоннами, между которыми помещали разрисованные доски, своего рода декорации. Мы не знаем точно, кто и когда именно ввел в практику постоянные декорации: Эсхил, Софокл или кто-либо иной; бесспорно, однако, что уже в середине V в. до н. э. этот элемент театрального искусства был достаточно разработан: известен даже трактат о сценических декорациях того времени, созданный Агатархом с острова Самос. Добавим еще, что двери за проскенионом обрели строгую специализацию: через среднюю, «царскую» дверь выходил к зрителям главным образом актер, исполнявший главную роль, а через боковые, которые, как считалось, вели в «помещения для гостей» (Витрувий. Об архитектуре, V, 6), являлись на проскенион второй и третий актеры. Позади скены, с внешней стороны театра, полагалось делать портики, где зрители могли бы укрыться во время внезапного дождя и где готовился бы весь театральный реквизит (Там же, V, 9).

В классической Греции сценические представления устраивались лишь два раза в год: в Великие Дионисии и в Леней. Сам же огромный комплекс театральных сооружений использовали зачастую для проведения народных собраний, прежде проходивших на холме Пникс с участием около 5500 свободнорожденных граждан полиса.

Театр Диониса в Афинах в том виде, в каком он сохранился до наших дней, является результатом многократных перестроек и восстановительных работ, имевших место в I в. до н. э., затем при императоре Нероне в середине I в. н. э., наконец, в III в. н. э. И все же, глядя на него, мы легко можем себе представить, как строились в древности театры.

Дальнейшие заботы античных архитекторов были направлены на то, чтобы расширить игровую площадку, ведь в эпоху эллинизма постановки становились все более пышными, требовали немалого числа статистов. Решению этой задачи способствовали и удлинение передней стены скены, и создание боковых пристроек — параскенионов. Сама игровая площадка была еще более приподнята и опиралась на столбы или колонны. В результате между проскенионом и орхестрой образовалось пустое пространство, откуда в случае необходимости выходили актеры, исполнявшие роли подземных богов или духов; потом, очевидно, по лестницам они поднимались с орхестры на проскенион. Тем самым хор был еще четче отделен от актеров, игравших наверху, на проскенионе. Перемены произошли и в области декораций: наряду с прежними раскрашенными досками, крепившимися на передней стене скены, появились периакты — вращающиеся трехгранные приспособления с декорациями на каждой стороне. По мере надобности они поворачивались к зрителям той или иной стороной. Стало возможным быстро, по ходу действия, менять декоративный фон, что было обусловлено применением и многих других технических новинок.

Об этих технических приспособлениях, театральных машинах той эпохи мы знаем очень мало. Энциклопедический словарь «Ономастикон» Поллукса содержит не менее десятка различных терминов, обозначавших те или иные механизмы, применявшиеся в театрах, но не всегда ясно, как именно они действовали. Была, например, подвижная платформа, на колесах или катках, въезжавшая на проскенион через центральную, «царскую» дверь; благодаря ей зрители могли видеть результаты действия, которое должно было разыгрываться внутри «дворца», но которого, по законам тогдашней драматургии, зрители видеть не могли. Речь шла прежде всего об убийствах: античному зрителю их показывать не полагалось — недаром Гораций в «Науке поэзии» заявляет: «Пусть малюток детей не при всех убивает Медея…» Так, играя трагедию Эсхила «Агамемнон», зрителям показывали на платформе тела Агамемнона и Кассандры, убитых во дворце, т. е. за видимой зрителям сценой. Позднее в греческом театре стали применять также особый механизм, поднимавший над проскенионом другую платформу, на которой появлялись боги, вмешивавшиеся неожиданно в ход действия, в судьбы героев (отсюда выражение «бог из машины» — неожиданная развязка), или прояснявшие сложную интригу, или вообще ставившие последнюю точку в спектакле. На исходе V в. до н. э. подобная «машина» была уже повсеместно распространена. Другой механизм — «журавль» позволял опускать на проскенион актера, выступавшего в роли божества, вознамерившегося спуститься на землю: например, в трагедии Эсхила «Мемнон», до нас не дошедшей, богиня утренней зари Эос сходила на землю, чтобы забрать тело своего погибшего сына Мемнона. Иногда скена имела маленький балкон, нависавший над проскенионом, откуда также обращались с речами к героям и зрителям бессмертные боги. На тросах поднимали актеров, изображавших богов, взлетавших в воздух: так, висящей на тросе появлялась перед публикой богиня радуги Ирида в трагедии Еврипида «Геракл». Отдельно следует упомянуть различные приспособления, предназначенные для того, чтобы производить акустические (раскаты грома, отдаленный шум и т. п.) и световые эффекты: есть предположения, что в большинстве случаев на одной из сторон периактов на темном фоне рисовали просто яркие, блестящие полоски, которые и должны были изображать, скажем, сверкание молнии в грозу — блеск оружия громовержца Зевса.

Насколько декорации и театральная техника были еще примитивны, настолько необычное искусство проявили древние греки, создавая в своих театрах прекрасную акустику, — об этом свидетельствуют сохранившиеся театральные сооружения: в Эпидавре, Эретрии, Приене, Оропе. Расположенные здесь театры эллинистической Греции и сегодня поражают воображение своими размерами, красотой и акустикой.

Нельзя не сказать и о греческом одеоне — здании, предназначенном для музыкальных и поэтических состязаний. Формой своей одеон напоминал театр, но располагался не под открытым небом, а под крышей. В Афинах одеон был построен в 442 г. до н. э. на юго-восточном склоне Акрополя: большое деревянное сооружение, представлявшее в плане квадрат со стороной 82 м, с двойной колоннадой внутри. В 86 г. до н. э. оно сгорело, но было восстановлено царем Каппадокии Ариобарзаном II. В дальнейшем одеоны строились из камня; самый крупный и роскошный был построен в Афинах Геродом Аттиком, политическим деятелем и оратором, учителем Марка Аврелия, в начале II в. н. э. В память о скончавшейся жене он воздвиг обширное здание с крышей из кедра; оно могло вместить около 6000 слушателей. Примеру Афин следовали и другие города античного Средиземноморья — повсюду появлялись театры и «концертные залы». В Риме одеон был построен лишь в конце I в. н. э., при императоре Домициане.

Театральные представления как элемент больших религиозных торжеств устраивало государство в лице своего высшего должностного лица — архонта-эпонима. В день, отведенный для показа комедий, свои произведения могли представить пять комедиографов. Такой порядок существовал с 486 г. до н. э.; впоследствии их число сократилось до трех, однако правило это не всегда соблюдалось: как свидетельствуют надписи 183 и 181 гг. до н. э., в то время представлять свои комедии имели право шестеро поэтов. В последующие три дня, как мы помним, наступал черед трагедий. Каждой из поэтов представлял тетралогию, т. е. четыре пьесы, в том числе три трагедии (трилогию) и одну сатирову драму, сочетавшую в себе элементы трагедии с участием комического хора сатиров (участники хора были переодеты в веселых козлоногих сатиров, спутников Диониса). Поэтому такое представление длилось целый день. Но и здесь допускались отступления от правил: случалось, что показывали лишь трилогию или даже дилогию — всего две трагедии в день. Около 440 г. до н. э. комедии были включены и в программу январского праздника Диониса — Леней.

Театр в Эпидавре

В положенный срок поэты представляли свои произведения архонту, прикладывая некое свидетельство, удостоверявшее их «доброе имя», нравственность, благонадежность. Архонт-эпоним и особая выборная комиссия знакомились с представленными пьесами и отбирали из числа их авторов трех трагедиографов и трех (или пятерых) комедиографов, которым «назначали хор», т. е. давали разрешение на постановку их сочинений в театре. Конкретно это означало, что власти назначали каждому из кандидатов его хорега — кого-либо из зажиточных граждан, кто при условии освобождения его от налоговых обязательств перед государством способен был на собственные средства осуществить театральную постановку. Хорег брал на себя часть заботы о спектакле: подбирал хор, нанимал помещение для репетиций и иных приготовлений, заказывал костюмы и прочий необходимый реквизит. В обязанности хорега входило также найти режиссера-постановщика — дидаскала, преподавателя, работавшего с хором, — хородидаскала, а также музыкантов — флейтиста, аккомпанировавшего хору, и кифареда, сопровождавшего своей игрой пение самих актеров. Всех их хорег должен был содержать на свой счет в течение всего периода подготовки спектакля — это было одной из форм «литургии», т. е. одной из форм государственной службы состоятельных граждан полиса, бравших на себя определенную часть обязанностей и расходов государства.

Разумеется, хорегия не могла не быть весьма обременительной в финансовом отношении для того, кто исполнял эти функции. Помимо режиссеров и музыкантов немалых издержек требовало содержание хора, который первоначально состоял из 12 человек, со времен Софокла — из 15, а подчас, как это было в трагедии Эсхила «Молящие» хор включал в себя около 50 человек. И все же ни один гражданин греческого полиса не уклонялся от этой службы государству, считая исполнение обязанностей хорега честью для себя. В одной из речей Лисия некий афинянин хвалится своим вкладом в подготовку хоров для различных празднеств. На один хор он, по его словам, потратил 30 мин; три месяца спустя, во время праздника в честь Аполлона, одержал победу другой хор, обошедшийся в 20 мин. В дальнейшем пришлось уплатить 8 мин, чтобы подготовить танец воинов — пирриху по случаю Панафинейских празднеств. И, наконец, тот же афинянин был однажды хорегом мужского хора, одержавшего победу в каких-то состязаниях, — это стоило еще 50 мин (Лисий. Речи, XXI, 1–2). Нетрудно заметить, что среди мотивов, побуждавших граждан вкладывать деньги в подготовку певцов и танцоров, не последнюю роль играло тщеславие — надежда победить в конкурсе. Для этого нужно было подобрать наилучших певцов, режиссеров, хородидаскалов, труд которых стоил особенно дорого.

Набирать и готовить актерскую труппу не входило в задачу хорега. Поначалу актеров подбирали и готовили сами драматурги, которые, кроме того, лично выходили на сцену, исполняя даже главные роли. Только Софокл, у которого был слабый голос, вынужден был порвать с этой традицией и выступил лишь в двух ролях: царевны Навсикаи и прорицателя, играющего на лире. Затем отбор актеров взяло на себя государство; при этом было постановлено, что главный актер мог выступать лишь в одной драме каждого из поэтов. Это решение имело целью создать благоприятные возможности для всех драматургов, ведь уже тогда хорошо понимали: яркая, талантливая игра актера обеспечивает успех произведения на сцене, и напротив, дурной актер способен погубить даже лучшее, драматическое сочинение. В соответствии с этим принципом были подобраны исполнители ролей в театральных представлениях во время Леней в 341 г. до н. э.: в трилогии Астидаманта Старшего в главной роли в трагедии «Ахилл» выступил актер Теттал, во второй трагедии «Атамант» — актер Неоптолем, а в третьей под названием «Антигона» — Афинодор. Те же самые актеры играли попеременно в трагедиях соперничавших между собой поэтов.

Ограничение числа актеров создавало определенные трудности для драматурга, который должен был так строить пьесу, чтобы на сцене было одновременно не больше трех человек, произносящих речи; число статистов могло быть сколь угодно большим. Кроме того, автор трагедии или комедии «обязан был предусмотреть, что актеры, играющие по нескольку ролей, вынуждены время от времени уходить с проскениона, чтобы переодеться. Когда подбором исполнителей занялось само государство, архонт назначал главного актера — протагониста, а тот уже приглашал второго — девтерагониста и третьего — тритагониста, организовывал труппу статистов и руководил всей постановкой. Это повышало самосознание актеров, их чувство ответственности, и они также начали стремиться к победе в соревновании, к получению индивидуальных или коллективных наград. Ведь духом состязания, агона, была глубоко пронизана вся древнегреческая культура.

Театральному представлению предшествовала генеральная репетиция, проходившая в одеоне. Перед началом зрелищ полагалось избрать по жребию из представителей всех десяти фил, на которые делилось афинское население, десятерых судей; они и составляли жюри состязания поэтов и актеров. Судьи внимательно следили за соблюдением правил и принципов агона, а затем голосованием определяли победителя и вручали награды. В решающем голосовании участвовали, однако, лишь пятеро судей — отсюда тогдашняя поговорка: „Решение лежит на коленях пяти“. С 449 г. до н. э. награждать стали не только поэтов, но и хорегов, а потом и актеров, особенно главных — протагонистов. Поэт-драматург получал, кроме того, и денежную премию.

Мы видели, что многое в театральной жизни греков рано утвердилось, приобрело законченную форму, подчиняясь устойчивым традициям. То же относится и к костюмам актеров: вероятно, уже со времен Эсхила сложились условные виды театральных костюмов, что подтверждают и памятники материальной культуры. Костюмы эти имели мало общего и с одеяниями той эпохи, в которую происходило разыгрываемое на сцене действие, и с нарядами современников драматурга и актеров. В трагедиях актер выступал в длинных хитонах ярких расцветок; хитоны часто бывали украшены геометрическим или фигуративным орнаментом; еще характернее были рукава театральных хитонов, поскольку в повседневной жизни греки того периода рукавов не знали. Поверх хитона набрасывали плащ-гиматий или хламиду — это зависело от роли. Существовали и некоторые постоянные атрибуты той или иной роли: царь должен был держать в руках скипетр; послы, путешественники или пастухи — посохи; те, кто обращался с мольбой к богам или к людям, появлялись с оливковыми ветвями; олимпийские боги представали с атрибутами, закрепленными за ними в греческой мифологии и в искусстве. Чтобы зрители лучше видели происходившее на подмостках, актеры старались стать выше, надевая высокую обувь на толстой подошве — котурны. А чтобы фигура актера не теряла от этого свойственных ей пропорций, те, кто играл на сцене, под хитоном обматывали себя какой-нибудь тканью, как бы расширяясь в объеме.

Выступая в сатировой драме актеры одевались так же, только хитоны были покороче, а обувь — на более тонкой подошве. Заметно выделялся при этом, как уже говорилось, хор, преображенный в смешных волосатых сатиров (возможно, хористы набрасывали на себя козлиные шкуры, приделывали себе какое-то подобие копыт и т. п.).

Костюм комического актера в древней аттической комедии был весьма причудливый, гротескный: короткое платье, спереди и сзади преувеличенно раздутое, так что общий вид получался карикатурный. Принято было также неестественно подчеркивать недостатки телосложения комического персонажа, например горб или его анатомические признаки, представлять, скажем, мужское естество в виде громадного фаллоса, прикреплявшегося спереди. Позднее, в новой аттической комедии (после 320 г. до н. э.), от условных костюмов и гротескных внешних атрибутов отказались и актеры начали появляться на сцене в тех же нарядах, что и в повседневной жизни, будь то мужчины или женщины.

Но и в трагедии, и в комедии, и в сатировой драме облик актера был не полон, если у него не было маски. Это было, по всей видимости, наследие древнейших обрядовых, культовых представлений, процессий, игр, положивших начало греческому театру, связанному с праздниками Диониса. Чтобы почтить бога вина, древнейшие певцы и танцоры надевали забавные маски или вымазывали лицо раздавленным виноградом. Каждой роли, каждому драматическому жанру, определенному возрасту, социальному положению и профессии героя соответствовали маски. Изготовляли их из полотна, покрытого сырым гипсом: такому материалу легко было придать любую форму, затем затвердевавшую. Маска состояла из двух частей: одна закрывала лицо, другая — затылок; маску укрепляли на голове, привязывая под подбородком тесемками. При этом в маске оставляли, разумеется, отверстия для глаз и большой, с выдающимися вперед закраинами раструб для рта: это придавало дополнительную силу голосу актера. Первоначально маски для женских ролей красили в белый цвет, а маски, в которых играли мужчины, — в черный. Со временем маскам стали придавать то или иное выражение. Так, на масках ранних можно заметить такую же улыбку, как и на шедеврах архаической скульптуры, например на лице Коры Акропольской. На масках более поздних, эпохи Еврипида, отразились достижения классической скульптуры, сказалось влияние Фидия. Маски IV в. до н. э. отличаются патетическим выражением: обычно в этом видят влияние Скопаса.

Поллукс в своем „Ономастиконе“ упоминает различные типы театральных масок, подразделявшиеся на маски трагедии, комедии, сатировой драмы и общие, и дает краткие описания 76 типов. Различались маски мужские и женские, маски послов и маски педагогов, маски богов и маски героев, иных мифологических персонажей, узнаваемых по каким-то характерным для них признакам. Так, была маска ослепшего Эдипа, а маска злосчастного охотника Актеона, превращенного Артемидой в оленя, имела рога. Некоторые маски персонифицировали даже различные понятия: город, войну, пьянство и т. п. Создание таких масок требовало, конечно, особой договоренности между изготовителем масок и автором драматического произведения.

Вот некоторые типы масок, перечисленные и описанные Поллуксом. Мужчина „белый“, т. е. седой: седые волосы и короткая борода, белое лицо, насупленные брови, общий вид шестидесятилетнего старика — эту маску мог носить жрец в „Царе Эдипе“ Софокла или Кадм в „Вакханках“ Еврипида. Молодой красивый блондин с золотыми локонами, лет 25–30 — это мог быть Адмет в „Алкестиде“ Еврипида, или Ясон в его же „Медее“, или Ахилл в „Ифигении в Авлиде“. Свободнорожденная женщина преклонных лет, с седыми волосами, спадающими на плечи и обрезанными в знак скорби, — такую маску носил исполнитель роли Гекубы в „Троянках“ Еврипида. Разнообразны были и маски сатиров: сатир седой, сатир рыжебородый, сатир безбородый. Маски древнеаттической комедии нередко изображают фантастические, вымышленные существа. Зато в масках новой комедии отражалось все многообразие человеческих типов, характеров. Например, „добрый и великодушный отец“ — волосы коротко острижены, лицо улыбающееся, глаза немного потуплены, рядом с ним „отец непреклонный и скупой“ — худые, запавшие щеки, рыжие волосы.

Античные зрители привыкли к типическим персонажам и легко угадывали по условной маске характер, возраст, положение и профессию действующего лица. В дальнейшем, однако, не только гротескный костюм старого комического актера, но и одеяние трагика начало отталкивать зрителей, воспитанных уже в иных понятиях красоты и правды искусства. Недаром во II в. н. э. Лукиан противопоставляет условному облику трагического актера обычный, естественный вид танцора: „Итак, обратимся к трагедии и по внешности ее исполнителей постараемся понять, что она собой представляет. Какое отвратительное и жуткое зрелище — человек, вытянутый в длину, взобравшийся на высокие каблуки, напяливший на себя личину, что подымается выше головы, с огромным раскрытым ртом, будто он собирается проглотить зрителей. Я уже не говорю о нагрудниках и набрюшниках, тех накладках, которыми актер придает себе искусственную полноту, чтобы худоба тела не слишком выдавала несоразмерность его роста. Затем актер начинает кричать из-под этой оболочки, то напрягая, то надламывая голос, а порою даже распевая свои ямбы. Но всего позорней, что, разливаясь в песне о страданиях героя, актер несет ответственность всего лишь за свой голос, так как об остальном без него позаботились поэты, жившие давным-давно“ (Лукиан. О пляске, 27).

План афинской агоры (период эллинизма)

Долгое время в Греции не было профессиональных, специально обученных актеров. На сцене театра выступали, как мы помним, и сами драматические поэты, и хорошие ораторы. В дальнейшем, когда появились актеры, приобретавшие известность только своим искусством на подмостках, греки высоко их ценили, а государство предоставляло им некоторые привилегии. Так, они были освобождены от воинской службы и уплаты налогов; тех же, кто обладал особым даром красноречия и безукоризненной дикцией, могли даже направлять в составе посольств в чужие края.

В эллинистической Греции театральные представления утратили свой первоначальный религиозно-обрядовый характер и связь с культовыми празднествами, превратились в одну из форм массовых зрелищ, развлечений, популярных в широких слоях народа. Представления устраивали по самым разным поводам во всех крупных городах тогдашнего эллинистического мира. Одаренных актеров-любителей уже не хватало, и возникла необходимость создавать труппы профессиональных актеров, которые бы играли переезжая из города в город. Появились и первые профессиональные объединения людей театра, куда входили не только актеры, драматические поэты, хористы, музыканты, танцоры, но и некоторые жрецы и должностные лица, ведавшие устройством массовых зрелищ.

Многое об этих зрелищах мы узнаем из египетских документов, написанных на папирусе. Они свидетельствуют, что в программу публичных развлечений по случаю каких-либо государственных, династических торжеств, религиозных праздников обязательно включали выступления танцовщиц и танцоров, акробатов, всегда сопровождавшиеся музыкой. Некоторые папирусы содержат контракты, которые театральные предприниматели или местные власти заключали с труппами танцоров или актеров, а точнее, с их импрессарио. В одном из таких контрактов староста деревни договаривается об организации выступлений танцовщицы Таис перед жителями деревни в течение десяти дней; за это она будет получать по 36 драхм ежедневно и вдобавок, в качестве гонорара, немалое количество пшеницы и печеного хлеба; приглашающая сторона берет на себя и все заботы о поездке танцовщицы туда и обратно: для этого ей будут выделены три осла.

Контракт этот был составлен в 237 г. н. э. в Файюме в Египте, но подобных документов появлялось много повсюду и до середины III в. н. э., и после. Другой папирус сохранил текст письма некоего Сатира, сына Сатира, к импрессарио флейтисток Коему: автор просит направить к нему в деревню для представлений трех гимнасток и четырех флейтисток. Срок контракта — шесть дней, и за каждый день их импрессарио получит по 40 драхм серебром. Сатир, сын Сатира, обещает также вернуть в целости и сохранности все, что будет взято для выступлений гимнасток и флейтисток, и обеспечить транспорт — дать четырех ослов на дорогу туда и обратно.

Что же касается театра, то, как показывают папирусы, серьезную драму во многом потеснили выступления мимических актеров и чтецов. Так, в III в. н. э. власти города Эвергета в Египте приглашают к себе на гастроли одного мимического актера и одного декламатора, читавшего со сцены поэмы Гомера. Условия контракта, приуроченного к празднику бога Крона, обычные: речь шла, видимо, об общеизвестной тогда практике выездных представлений, так что и продолжительность гастролей, и оплата регулировались уже утвердившейся традицией.

Упомянем еще один интересный документ, хотя и значительно более поздний: V или VI века. Здесь перечислены сценки, которые должны были разыграть приглашенные актеры мимов, но гораздо любопытнее для нас перечень предметов, необходимых для их выступлений. Так, для одной из пьес требовалось оборудовать на сцене цирюльню: приготовить ножницы, бритвы, полотенца, кисточки, зеркало, сосуды для взбивания пены и т. п. В той же пьесе должен был выйти на сцену кузнец — перечисляются атрибуты его ремесла: молот и наковальня, а также рубаха и плащ. К другой сценке нужно было приготовить лодку, парус, весла, небольшой фонарь, тележку, съестные припасы, лист папируса — о содержании пьесы мы можем только догадываться. Приходилось выводить на сцену и животных: для пьески под названием „Обойдется без слов“ требовались поросенок и щенок, для сценки „Готы“ — одежды для готов и их женщин. Одна из строк документа гласит: „Для сцены „Зачем надо бороться с телом“ не нужно ничего“.

Разумеется, театры были далеко не везде, однако недостатка в зрелищах не ощущалось. На скорую руку создавали, по всей видимости, площадки или подмостки. Оксиринхский папирус 182 г. н. э. сообщает, что в деревне Сенепта во время каких-то празднеств выступали танцовщицы. Молодые люди восторженно смотрели на них с крыш близлежащих домов, а один из них, позабыв осторожность, оступился, упал и разбился насмерть.

В Афинах первоначально вход в театр был бесплатным, тем более что этот род зрелищ являлся частью культового праздника, объединявшего всех. Театральные представления были доступны и для самих эллинов, и для иностранцев, для свободных и рабов — некоторые из них приходили пораньше, чтобы занять места для своих хозяев. Только женщины и молодежь не допускались, как правило, на комедии из моральных соображений, ведь, как известно, авторы и актеры древней аттической комедии отнюдь не стеснялись ни в словах, ни в жестах, позволяя себе многое такое, чего, по мнению афинян, их жены, сестры, сыновья и дочери не должны были ни видеть, ни слышать.

Со временем зрителей становилось все больше, театры уже не могли вместить всех желающих, людям приходилось посылать рабов с ночи дежурить, чтобы занять места на скамьях. Наконец, были введены театральные билеты, стоившие, впрочем, недорого — всего два обола за билет: это примерно соответствовало однодневному прожиточному минимуму одного человека. Деньги поступали в государственную казну, которая и несла расходы на устройство театральных представлений. При Перикле в Афинах стали выплачивать беднякам особое пособие „на зрелища“ — теорикон, дабы и они могли позволить себе небольшое развлечение, не теряя при этом своего скромного заработка. Вместе с тем право на получение теорикона имел только тот, кто способен был доказать свое афинское гражданство и то, что в день представления он будет в городе. Однажды состоялся даже судебный процесс над неким афинянином, который получил теорикон на своего сына, а тот в дни, когда устраивали зрелища, находился далеко от Афин. В середине IV в. до н. э. по настоянию Демосфена теорикон был упразднен.

Для античного драматурга, как и актера, музыканта и танцора, высшим судьей был зритель. „Ты понимаешь, — говорит Сократ Иону в знаменитом диалоге Платона, — что… зритель — последнее из звеньев… Среднее звено — это ты, рапсод и актер, первое — это сам поэт, а бог через вас всех влечет душу человека куда захочет, сообщая одному силу через другого…“ (Платон. Ион, 535 d— 536 а). И поэту, особенно не достигшему еще большой известности, и тем более актеру приходилось серьезно считаться со вкусами и пристрастиями публики. И не из страха перед критической рецензией, поскольку их тогда не знали и не писали, а из страха перед непосредственной, импульсивной реакцией зрителей, мгновенно откликавшихся и на слова, звучавшие со сцены, и на музыку, и на дикцию актера, и даже на его внешний облик. Хорошую игру встречали громкими рукоплесканиями, криками „Еще, еще!“ заставляя актера повторить понравившуюся сценку или песенку. Но не менее шумно и энергично зрители выражали свое недовольство, отпуская ехидные замечания, вслух насмехаясь над незадачливым исполнителем, свистя, топая ногами; иногда доходило до того, что на сцену кидали камешки, орехи, так что иные актеры вынуждены были уходить с подмостков и представление прерывалось. Греческий зритель так внимательно и живо следил за всем, что говорил и делал актер, так обостренно на все реагировал! Ничто не могло укрыться от его пристрастного глаза и уха. Однажды некий актер так невнятно произнес слово „галене“ (затишье на море, штиль), что получилось „галее“ — ласка, мелкий зверек. В ответ публика подняла такой неистовый шум, что представление пришлось прервать.

В несколько лучшем положении находился поэт, автор драматического произведения: он еще мог рассчитывать на то, что сумеет переубедить публику. Когда комиссия, выдававшая разрешения на постановку пьесы, потребовала от Еврипида выбросить какую-то фразу из текста, которая могла бы не понравиться зрителям, поэт не уступил, гордо заявив, что пишет для того, чтобы учить публику, а не учиться у нее. Известно, что Еврипид, создатель величайших греческих трагедий, не нашел достойного признания у своих современников, уже успевших к концу V в. до н. э. привыкнуть к драматургическим стереотипам тогдашнего театра. Обличая римских поэтов, склонных в эпоху империи восхвалять золото, деньги, богатство, Сенека вспоминает историю, случившуюся много веков назад в афинском театре (из каких источников почерпнул философ этот рассказ, неизвестно). Давали трагедию Еврипида, впоследствии утраченную, где был монолог человека, готового на все ради богатства:

Превыше блага для людей, чем деньги, нет: Ни наслажденье матери, ласкающей Детей, ни отца опека не сравнится с ним. И если лик Венеры так же сладостен, Ее недаром любят боги и смертные.

„Когда последние слова были произнесены, — пишет Сенека, — все зрители как один вскочили с мест, чтобы прервать эту трагедию Еврипида и прогнать актера, — и тогда сам Еврипид вышел на середину и попросил их подождать и посмотреть, чем кончит этот поклонник золота. Беллерофонт в этой драме поплатился карой…“ (Сенека. Нравственные письма к Луцилию. CXV, 14–15).

Так же, а может быть, и еще более бурно реагировала публика на игру актеров в эпоху эллинизма, когда по всей Греции, по всему миру, охваченному влиянием греческой цивилизации, рассеялись актерские труппы разного уровня мастерства. И в эти столетия зрители не перестали живо откликаться на все, что они видели и слышали на сцене, — вспомним хотя бы забавные реплики, обращенные к актерам и танцорам и приведенные у Лукиана в диалоге „О пляске“: даже неудачный подбор исполнителей по их внешнему виду вызывал у зрителей недовольство и насмешки. Тем не менее для столь многочисленных трупп по-настоящему талантливых актеров не хватало, а театральные предприниматели заботились не о том, чтобы собрать лучшие силы и хорошо организовать выступления, а лишь о наживе.

Мы так подробно говорили о празднествах бога Диониса потому, что именно с ними было более всего связано развитие массовых зрелищ, театра, певческого и танцевального искусств. Однако нельзя не упомянуть и о других греческих праздниках, прежде всего о тех, которые устраивались в честь покровительницы Афин — мудрой воительницы Афины Паллады, подательницы добрых советов, всегда готовой помочь путешественникам, взыскующим гостеприимства, ораторам, выступающим на собраниях, женщинам, занятым прядением и ткачеством. Облаченная в доспехи, богиня помогала также разрешать споры между государствами, оберегать мир и закон. Но особенно почитали Афину граждане ее города, которым она подарила некогда оливковое дерево — дар не менее ценный, чем виноградная лоза Диониса.

Главные торжества в честь богини-покровительницы происходили в Аттике во время Панафинейских празднеств. Для них был отведен первый месяц года по афинскому календарю — гекатомбеон, соответствовавший июлю—августу. Этот народный праздник существовал с незапамятных времен, но особое значение он приобрел в правление Писистрата (середина VI в. до н. э.), учредившего два больших общегосударственных и всенародных праздника: Великие, или городские, Дионисии и Великие Панафинеи — их справляли каждые четыре года, на третий год олимпиады.

Великие Панафинеи длились пять дней. Важнейший обрядовый элемент праздника — торжественная процессия, направлявшаяся от городских ворот к Эрехтейону на афинском Акрополе, где находилось святилище Афины Паллады. Там богине приносили в дар новое роскошное платье — пеплум — из тончайшей ткани, изготовленное афинскими женщинами. Пеплум везли вывесив его на мачте священного корабля, поставленного на колеса, чтобы все могли видеть, какой красивый наряд приготовили афиняне своей богине-покровительнице. В торжественном шествии участвовали все — мужчины и женщины, старики и дети, высшие должностные лица, отряды войск. Старики несли оливковые ветви, молодые мужчины вели жертвенных животных, предназначенных на заклание, ведь дарение богине одежды сопровождалось жертвоприношениями — в честь Афины закалывали сто быков; такое жертвоприношение называлось гекатомбой. Девушки несли на головах корзины с драгоценными сосудами и культовой утварью, а молоденькие девочки подносили к изваянию богини главную ценность — новый прекрасный пеплум. Процессия заканчивалась устройством общего праздничного пира. Некоторые детали этого торжественного шествия известны нам благодаря великому Фидию, который на фризе Парфенона увековечил его в отдельных фрагментах.

Первые дни Панафиней бывали обычно заполнены разного рода состязаниями: гонками на колесницах, легкоатлетическими соревнованиями мужчин, которые в зависимости от возраста состязались между собой в одной из трех групп. В дни праздника жители Афин, справедливо считавшиеся во всей Элладе ценителями изящных искусств, наслаждались и музыкальными конкурсами, выступлениями чтецов — со времен Писистрата в программу входили публичные чтения поэм Гомера. Излюбленными развлечениями были, кроме того, танцы в полном вооружении — пирриха, а также впечатляющие соревнования в беге ночью с фонарями — так называемая лампедромия.

Как уже сказано, Великие Панафинеи продолжались пять дней. После битвы при Саламине в 480 г. до н. э. для Панафинейских торжеств был отведен еще один день, в который афиняне чтили память Фемистокла, — в порту Пирей устраивали гонки на афинских триерах: так отмечали годовщину решающей победы над персами в морском сражении у острова Саламин под предводительством Фемистокла.

Свой праздник имели в Греции также богиня земных плодов и урожаев Деметра и ее дочь Персефона, божественная повелительница подземного царства теней. Торжества в их честь — Великие Элевсинские мистерии — справляли осенью, когда завершался сбор урожая. Характерной чертой этого праздника была его „таинственность“, объяснявшаяся вероятнее всего тем, что в эти дни устанавливалась определенная связь с мрачным и загадочным царством усопших, где вместе со своим супругом Аидом властвовала Персефона, полгода обитавшая там, под землей, а весной возвращавшаяся, согласно мифу, к своей матери Деметре. В обрядах и торжествах в честь обеих богинь могли участвовать только „посвященные“ — мисты. Достичь же посвящения могли все — мужчины, женщины, свободнорожденные граждане, иностранцы, рабы, ведь перед Деметрой, богиней плодородия, и Персефоной, повелительницей мертвых, все были равны. Исключались лишь те, кто запятнал себя чужой кровью. Впрочем, если верить Аристофану, который в своей комедии „Лягушки“ вывел на сцену хор мистов во главе с их предводителем — жрецом, эти ограничения распространялись и на другие преступления.

Предводитель первого полухория

„Пусть молчат нечестивые речи! Пускай наши пляски святые оставит, Кто таинственным нашим речам не учен, не очистился в сердце и в мыслях, Непричастен к высокому игрищу муз, не плясал в хороводах священных, Быкобойцы Кратина неистовых слов не любил, величавых и буйных, Кто дурацкими шутками тешиться рад, недоступный высокому смеху, Кто смирить не стремится борьбу и мятеж, не желает отчизне покоя, Кто раздоры растит, раздувает вражду, лишь корысти себе добиваясь, Кто лихву вымогает и взятки берет, правя городом в годы ненастья, Кто корабль или крепость врагу передал иль запретный запас из Эгины Выводил, как бессовестный Форикион, откупщик злополучный и мытарь, Наши снасти, уключья, смолу, паруса в Эпидавр для врагов отправлявший, Кто за золотом едет в чужие края, на отчизну врагов призывая, Кто в часовню Гекаты зайдет по нужде, хороводную песню мурлыча, Кто в отместку за шутку на играх Святых, на веселых пирах Диониса, На собранье потребует хлеба кусок у поэтов отгрызть комедийных, — Налагаю запрет, и еще раз запрет, вновь и снова запрет налагаю Я на них, от веселия мистов гоню. Вы ж, другие, полночную песню Затяните, приличную часу и дню и возвышенным праздникам нашим“.

Аристофан. Лягушки, 354–371

Комедиограф явно смешивает здесь мотивы шутливые и серьезные: вероятно, люди, чем-либо запятнавшие свою честь, к Элевсинским таинствам не допускались. Поначалу мистерии носили характер локальный, были связаны лишь с храмом Деметры в Элевсине, но после объединения Элевсина с Афинами превратились в празднество общегосударственное.

В дни праздника мисты собирались вместе, совершали очистительные омовения в море в Фале ре близ Афин. Обмывали и поросенка, которого на следующий день приносили в жертву Деметре в ее храме в Элевсине. Процессия направлялась из Афин в Элевсин и добиралась до места после захода солнца. Впереди шли иерофанты — верховные жрецы, посвящающие в таинства культа, в окружении других жрецов, должностных лиц государства, иностранных послов, а за ними двигалась огромная толпа афинян, разбитых на группы по филам. По дороге процессия останавливалась во всех местах, связанных с культом Деметры, обращаясь там с молитвами к богине.

Прибыв в Элевсин, участники торжественного шествия были обязаны соблюдать пост, собирались на побережье, осматривали скалу, на которой некогда сидела Деметра, оплакивая юную дочь, похищенную властителем подземного царства Аидом. Затем на площади перед святилищем совершались некоторые обряды, связанные с посвящением в мисты. Сначала готовили мистов, а потом те, кто прошел испытание, становились так называемыми эпонтами, имевшими право принимать участие во всех обрядах, в том числе и в главных мистериях, происходивших в самом храме Деметры в Элевсине. Обряды эти состояли главных образом из разыгрывания драматических сцен, иллюстрировавших древний миф о Персефоне: ее похищение Аидом, плач и скорбь матери, ее поиски пропавшей дочери, возвращение Персефоны к матери весной. В судьбе Персефоны (у римлян Прозерпины) аллегорически отразился ежегодный цикл пробуждения природы весной и ее засыпания осенью. При этом таинства напоминали людям и о кратковременности всего живущего на земле; впрочем, мисты, получившие посвящение, верили, что после смерти их ждет участь более благоприятная, нежели тех, кто не был допущен к Элевсинским мистериям. Следующий день после Великих мистерий посвящали массовым зрелищам, доступным всем.

На обратном пути, из Элевсина, в соответствии с традицией, полагалось развеять торжественное настроение участников шествия: во время перехода через мост на реке Кефис окрестные жители обрушивали на участников процессии град шуток, задиристых острот, язвительных замечаний. Некоторые шутки, обращенные к должностным лицам, могли носить характер даже политического обличения. Когда процессия переходила мост и направлялась в сторону Афин, насмешки прекращались и вновь воцарялась серьезная, благоговейная торжественность.

В середине месяца гекатомбеона, когда справляли и Великие Панафинеи, наступал черед еще одного древнейшего афинского празднества — Кроний в честь бога Крона, отца многих олимпийских верховных богов, и в память о царившем некогда на земле „золотом веке“ — без нужды, без рабства. Мы не знаем, какие обряды совершались в этот праздник; известно лишь, что день был выходной, никто не работал, и все предавались играм, развлечениям, пирам, на которых господа прислуживали рабам. Устраивались также общие трапезы за счет государства.

Итак, праздничных дней в Афинах, как и в других греческих полисах, было много. Упомянем еще празднество в честь Асклепия: главные торжества проходили в Эпире каждые пять лет. Весной справляли Дельфинарии в честь Аполлона, повелевающего морскими ветрами, и тем самым открывали очередной сезон морской навигации; традиция связывала введение этого праздника с походом Тесея во главе афинской молодежи на Крит, дабы освободить город от жестокой обязанности приносить кровавые жертвы чудовищному Минотавру. Примерно тогда же справлялись и Мунихии, посвященные Артемиде как богине Луны: ей приносили в жертву символические лепешки в форме полумесяца с воткнутыми по краю маленькими свечками. На этот же месяц мунихион приходились и Бравронии в честь Артемиды: это был, собственно говоря, праздник городка Браврона в Аттике, так что лишь после объединения Браврона и его округи с Афинами Бравронии стали праздновать и афиняне; в торжествах участвовали по традиции маленькие девочки. Афинянки от 7 до 11 лет имели и другой свой праздник — Аррефории: девочки приносили свои тайные дары Афродите и складывали их в священном гроте в садах, посвященных богине любви.

Помимо культовых праздников устраивались также общегосударственные торжества в память о том или ином выдающемся событии в истории страны: например, Элевтерии — день освобождения в честь победы над персами при Платеях в 479 г. до н. э.; Марафонии — само название праздника раскрывает его значение: афиняне отмечали годовщину победы греков над персами при Марафоне в 490 г. до н. э.

Одной из форм почитания богов, общеэллинских или местных, были агоны — всякого рода состязания, участники которых старались выделиться своими достижениями в той или иной сфере жизни, искусства. Соревнования, как уже не раз говорилось, бывали не только спортивные, первенство оспаривали друг у друга и музыканты, и певцы, и авторы трагедий и комедий, и актеры. Существовал даже конкурс младенцев: ежегодно во время праздника Тесмофорий, посвященного Деметре как Матери прекрасных детей, женщины представляли комиссии своих детей, рожденных в течение истекшего года, и та, чье дитя было признано самым красивым, удостаивалась награды. Дух соревнования, борьбы, агонистики, без которого нельзя понять культуру и весь уклад жизни древней Эллады, находил оправдание уже в мифах, ведь и олимпийским богам и богиням не чужды были соперничество, состязания: чем иным, если не конкурсом красоты, был знаменитый суд Париса, решавшего, кому из трех великих богинь отдать яблоко, предназначенное „прекраснейшей“? А сколько раз смертные женщины бросали вызов богиням, осмеливаясь соперничать с ними своей красотой или искусством рукоделья, как это сделала некогда дерзкая Арахна, пожелавшая превзойти в прядении и ткачестве саму богиню Афину! В этой духовной атмосфере, пронизанной идеалами соревнования, первенства, достижения физического и морального совершенства личности, особое значение имели, конечно же, большие спортивные состязания, игры.

Бессмысленно было бы пытаться отыскать во мгле столетий имена тех, кто первым метнул диск или копье или обогнал других на колеснице. Начала всех явлений в жизни древних были окутаны облаком легенд и мифов, и отделить фантазию от исторической правды едва ли возможно. Уже мифы изобилуют сценами спортивных состязаний. Аполлон славился в мифах как метатель диска, причем один из его бросков закончился трагически: юный Гиакинт, любимец бога, подбежал к тому месту, куда должен был упасть снаряд, но тяжелый диск попал ему в голову и убил юношу. Такое же несчастье постигло и героя Персея: метнув бронзовый диск, он нечаянно поразил насмерть своего деда Акрисия. К тому же не всегда герои мифов вели честную игру: стремясь к победе любой ценой, они нередко пускались на хитрость, а то и на преступление. Невинной может показаться история с Аталантой из Беотии, девушкой невиданных физических способностей, быстрой, как олень, и не знавшей себе равных в беге. Она поставила условие, что только тот станет ее мужем, кто сумеет превзойти ее в беге. Удалось это лишь герою Миланиону, который по совету самой богини любви Афродиты бросал на бегу золотые яблоки. Хитрость помогла: Аталанта не устояла перед искушением, принялась, также на бегу, подбирать драгоценные плоды и отстала. Гораздо более трагичным, мрачным и кровавым оказался исход состязания на колесницах, устроенного Эномаем, царем города Писы в Пелопоннесе: царь обещал отдать свою дочь Гипподамию в жены тому, кто обгонит его в состязании на колесницах. Герой Пелопс, посватавшийся к прекрасной девушке, принял это условие, но знал, что победить Эномая он может только хитростью. Тогда он подкупил возничего царя, чтобы тот повредил ось в колеснице Эномая и колесо соскочило бы во время пути. Так и вышло: колеса соскочили с оси, колесница опрокинулась и царь Эномай разбился насмерть. Пелопс победил, но, боясь, что возничий раскроет их тайну, заманил его на берег моря и столкнул со скалы. С тех пор на всем потомстве Пелопса тяготело проклятие — и дети, и внуки его испытали неисчислимые беды, ибо боги мстили за пролитую некогда кровь.

Игры на похоронах Патрокла

Первые сведения о спортивных состязаниях древних греков мы находим у Гомера. В „Илиаде“ эти состязания связаны с религиозными обрядами, прежде всего с погребальными. Ахилл устраивает поминальные игры в честь павшего Патрокла. Программа игр во многом предвосхищает программу будущих Олимпийских игр в Греции. Открывали игры гонки на колесницах. У могилы Патрокла мудрый старец Нестор так наставляет своего сына Антилоха, уже снарядившего пышногривых коней:

…Возница искусством одним побеждает возницу. Слишком иной положась на свою колесницу и коней, Гонит, безумец, сюда и туда беспрестанно виляя; Кони по поприщу носятся, он и сдержать их бессилен. Но возница разумный, коней управляя и худших, Смотрит на цель беспрестанно, вблизи лишь ворочает, знает, Как от начала ристания конскими править браздами: Держит их крепко и зорко вперед уходящего смотрит. Цель я тебе укажу; просмотреть берегися; ты видишь, Брус деревянный стоит, от земли, как сажень маховая… Столп сей и ныне метою избрал Ахиллес быстроногий. К оной ты близко примчась, на бегу заворачивай коней; Сам же, крепко держась в колеснице красивоплетеной, Влево легко наклонись, а коня, что под правой рукою, Криком гони и бичом… Но берегись, не ударься о камень: Можешь коней изувечить или раздробить колесницу, В радость ристателям всем, а тебе одному в посрамленье!

Гомер. Илиада, XXIII, 318–342

Закончились состязания на колесницах, победители получили из рук Ахилла драгоценные награды. Пришел черед второй части игр: „Тут предложил он награды кулачного страшного боя“.

Так опоясавшись оба, выходят бойцы на средину. Разом один на другого могучие руки заносят, Сшиблись; смешалися быстро подвижников тяжкие руки. Стук кулаков раздается по челюстям; пот по их телу Льется ручьями…

Там же, XXIII, 685–689

Кулачный бой сменяется борьбой: сходятся в схватке Аякс Теламонид и Одиссей, царь Итаки:

Чресла свои опоясав, борцы на средину выходят; Крепко руками они под бока подхватили друг друга… Сильно хребты захрустели, могучестью стиснутых рук их Круто влекомые; крупный пот заструился по телу; Частые полосы вкруг по бокам и хребтам их широким Вышли багровые…

Там же, XXIII, 710–717

Долго длилась борьба, наконец Аякс, изловчившись, поднял Одиссея, но тот хитрым приемом

Вдруг в подколенок ударил пятой и подшиб ему ноги, Навзничь его опрокинул; а сам он Аяксу на перси Пал. Удивился народ, изумилися все аргивяне. После пытал и Аякса поднять Одиссей терпеливый; Вновь обхватил и лишь несколько сдвинул с земли, но не поднял: Ноги его подогнулись, и на землю рухнули оба…

Там же, XXIII, 725–731

Тут Ахилл прервал их поединок, признав победителями обоих: они „с поля сошли и, от праха очистясь, надели хитоны“. Четвертый вид состязаний — бег:

Стали порядком; Пелид указал им далекую мету.

Бег их сперва от черты начинался; и первый всех дальше Быстрый умчался Аякс; но за ним Одиссей знаменитый Близко бежал… …Беспрестанно Следом в след ударял он, прежде чем прах с них ссыпался, И дыханье свое изливал на главу он Аякса, Быстро и ровно бежа… И уже добегали, чтоб только им прянуть к награде, — Вдруг на бегу поскользнулся Аякс: повредила Афина — В влажный ступил он помет, из волов убиенных разлитый…

Там же, XXIII, 757–766, 773–775

И наконец, — метание большого железного диска.

После первых неудачных попыток,

…Когда тот круг подхватил Полипет браноносный, Так далеко, как пастух свой искривленный посох бросает… Так далеко перекинул за круг он; вскричали данаи.

Там же, XXIII, 844–847

Вышли состязаться и стрелки из лука. Ахилл Выставил целью стрельбы — корабля черноносого мачту В дальнем конце, на песке; а на самой вершине голубку За ногу тонким шнуром привязал; и по птице велел он Метить стрелкам…

Там же, XXIII, 852–855

Завершались игры метанием копий — так закончились у Гомера и погребальные игры, устроенные Ахиллом в память убитого друга.

Такая программа состязаний существовала у греков издавна и уже ко времени Троянской войны была освящена традицией. Недаром престарелый царь Пилоса Нестор так вспоминает свои молодые годы:

…Я кулачною битвой бойца одолел Клитомеда; Трудной борьбою борца ниспроверг превронийца Анкея; Ног быстротой превзошел знаменитого в беге Ификла; Дротиком двух победил: Полидора и мужа Филея. Только одними конями меня превзошли Акториды…

Там же, XXIII, 634–638

Обрядовый характер носили и те игры, которые устроил троянец Эней в честь своего отца Анхиза в Сицилии, по пути в Италию. Программа соревнований здесь шире, чем это было принято в Греции: добавлены гонки на морских кораблях. Эней выкликает желающих испробовать свои силы:

Я состязанье судов быстроходных устрою для тевкров. Всякий из вас, кто силою рук иль проворством гордится, Всякий, кто мечет копье иль тонкие стрелы искусно, Кто, обвив кулаки ремнями, бьется отважно, Пусть приходит и ждет по заслугам пальмы победной.

Вергилий. Энеида, V, 66–70

Награды, назначенные Энеем победителям, не хуже тех, какие предложил греческим героям Ахилл:

Вот у всех на виду средь ристалища ставят награды: Есть и треножники здесь, и венки из листьев зеленых, Ветви пальм победителям в дар, пурпурное платье, Золота целый талант, и талант серебра, и оружье.

Там же, V, 109–113

Если в „Илиаде“ и „Энеиде“ игры связаны с обрядами, то в „Одиссее“ герои состязаются между собой только ради развлечения и для того, чтобы поддержать честь своего края. Так, принимая у себя во дворце дорогого гостя — Одиссея, царь Алкиной после пышного пира приглашает всю феакийскую знать

…В мужских подвигах крепость Силы своей оказать, чтоб наш гость, возвратяся, домашним Мог возвестить, сколь других мы людей превосходим в кулачном Бое, в борьбе утомительной, в прыганье, в беге проворном.

Гомер. Одиссея, VIII, 100–103

Предложили и Одиссею показать свою силу и ловкость, но он, опечаленный безысходными скитаниями, разлукой с домом, отказался. Однако молодой вельможа Эвриал, оскорбительно высмеяв его, заставил Одиссея отрешиться от горьких дум и принять участие в играх:

…Поднялся он и, мантии с плеч не сложивши, Камень схватил он огромней, плотней и тяжеле всех дисков, Брошенных прежде людьми феакийскими…

Там же, VIII, 186–188

Этот камень Одиссей закинул намного дальше, чем феакийцы свои диски.

Нетрудно заметить, что все эти состязания были устроены по личной инициативе одного человека, будь то Ахилл, Эней или царь Алкиной: они сами вызывали желающих сразиться, померяться силами, сами от своего имени назначали награды победителям. Когда стали проводить спортивные игры в честь богов и когда эти игры превратились в общеэллинские, ответить до сих пор не удавалось. Традиционной датой начала Олимпийских игр считается 776 год до н. э. — под этим годом они впервые упомянуты в источниках, однако есть все основания полагать, что состязания в Олимпии проходили и раньше. Как уже говорилось, большие игры носили в Греции характер аристократический. Совершенство духа и тела рассматривалось едва ли не как наследственная принадлежность аристократии, представители которой сами себя именовали „агатой“ — хорошими. Олимпийские игры зародились тогда, когда повсюду в Греции власть оставалась в руках аристократии, но и позднее, с установлением во многих городах-государствах демократического строя, игры по-прежнему сохраняли характер элитарный. Очень многое определялось тем, что и само участие в состязаниях в полном снаряжении, и подготовка к ним обходились недешево — не каждый мог позволить себе заниматься систематическими тренировками в палестре, или в гимнасии, совершить далекое путешествие в Олимпию и оставаться там на все время продолжения игр; не каждый мог позволить себе оторваться так надолго от своего земельного надела или уйти из мастерской.

К участию в играх не допускались рабы, иностранцы и вообще люди, не обладавшие всей полнотой гражданских прав, в том числе афинские метеки. Среди зрителей не имели права находиться замужние женщины, ведь Олимпийские игры были посвящены богу Зевсу, а был закон, запрещавший замужним гречанкам участвовать в каких бы то ни было торжествах в честь верховного бога-громовержца. Лишь одной женщине было позволено наслаждаться зрелищем: это была жрица богини Деметры, святилище которой также находилось в Олимпии. Со временем стали допускать женщин к участию в состязаниях на колесницах, но только в качестве владелиц упряжек. Первой женщиной, получившей право самой управлять колесницей на играх, оказалась, видимо, Киниска, жена спартанского царя Агесилая (IV в. до н. э.), а некая Белистиха из Македонии победила в 288 г. до н. э. в гонках на колесницах, запряженных жеребятами.

Дискобол

Игры в Олимпии проходили в священной роще Зевса. Археологические раскопки выявили немало вотивных предметов, пожертвованных по обету какому-либо божеству и относящихся ко временам более ранним. Это фигурки женщин и животных, связанные с каким-то местным культом, определить который пока не удалось. Очевидно, прежде в Олимпии был распространен культ Матери-Земли — богини Геи и лишь впоследствии здесь возобладала религия олимпийских богов, культ Зевса-громовержца. Как бы то ни было, нет сомнений, что происхождение Олимпийских игр тесно связано с культами нескольких богов и героев: по одной версии, основоположником игр был сам Зевс, предоставивший для них посвященную ему рощу; по другой версии — Геракл. Еще одна версия возводит начало олимпиад к Пелопсу, унаследовавшему власть на западе Пелопоннеса после гибели царя Писы Эномая: считается, что Пелопс и устроил первые игры в Олимпии, а его жена Гипподамия организовала якобы состязания девушек в беге, повторявшиеся каждые четыре года. Во всяком случае именно Пелопса чтили в Олимпии как местного героя и даже показывали его грибницу.

Все эти версии географ Страбон в I в. до н. э. трактует как вымыслы разных эпох, и с ним приходится согласиться. Страбон, рассказывая о борьбе городов-государств Писы и Элиды за политический контроль над Олимпией, а тем самым и за руководство играми — так называемую агонотесию, сообщает в одном месте, что игры берут начало в Писе, а в другом месте — что в Элиде (География, VIII, 3, 30); такое противоречие отражало давние историко-политические распри греческих полисов. Сначала Олимпия принадлежала Писе, затем перешла под влияние Элиды; спор перерос в вооруженный конфликт, закончившийся разрушением Писы в 572 г. до н. э. Отныне и до тех пор, пока проводились в древности эти общегреческие торжества в Олимпии, правом агонотесии на олимпиадах пользовалась Элида.

С Олимпийскими играми связаны великие достижения древнегреческой цивилизации, идейные основы которых оставались непонятны для соседних с греками народов — тех, кого в Элладе именовали „варварами“. Среди обычаев, порожденных традициями олимпиад, следует упомянуть так называемую экехирию — установление, запрещавшее всем греческим государствам вести войны в период проведения игр, ведь лучшие спортсмены страны соревновались в Олимпии за славу без пролития крови. Когда был введен обычай экехирии — неизвестно. Традиция приписывала установление экехирии Ифиту и Ликургу. Есть предположение, что Ифит был царем Элиды в IX в. до н. э., Ликурга же можно отождествить со знаменитым спартанским законодателем, также жившим в IX в. до н. э., отсюда следует, что обычай экехирии, всеобщего мира в Элладе, был известен задолго до первого упоминания самих Олимпийских игр. Считалось также, что принципы экехирии впервые были записаны на бронзовом диске, хранившемся в святилище богини Геры, жены Зевса.

Под 776 г. до н. э. мы узнаем о победе бегуна Кореба в Олимпии. С этого года греки и вели летосчисление по олимпиадам — четырехлетиям, разделявшим очередные игры. Период экехирии охватывал скорее всего и время самих игр, и время, необходимое для подготовки к ним и для путешествия спортсменов и зрителей из своего города или области в Олимпию и обратно; предполагается, что экехирия длилась обычно, около двух месяцев. Сроки проведения Олимпийских игр греки соблюдали самым строжайшим образом, не нарушая их даже тогда, когда вся страна бывала втянута в большие внешние войны. Это подтверждает и Геродот. В 480 г. до н. э. персы вновь вторглись в Грецию, однако игры в Олимпии были проведены так же, как и в другие годы. После поражения греков в том же году под Фермопилами к царю персов явились несколько перебежчиков. Их спросили, что делают эллины. Перебежчики, по словам историка, „отвечали, что эллины справляют олимпийский праздник — смотрят гимнастические и иппические состязания“. Уже это показалось странным для персов, но еще большее удивление испытали они, узнав, что греки в Олимпии сражаются ради венка из оливковых ветвей. Услышав, что эллины считают наградой простой венок, а не деньги, один из знатных персов сказал своему главнокомандующему: „Против кого ты ведешь нас в бой? Ведь эти люди состязаются не ради денег, а ради доблести!“ (Геродот. История, VIII, 26).

Венок победителя, славу греки ценили выше дорогих наград и готовы были, не щадя себя, вновь и вновь тренировать в палестрах тело и дух. Во всесторонней физической подготовке они, как мы знаем, видели нечто большее, чем средство, как сохранить здоровье и бодрость. Спорт был формой воспитания молодого гражданина, воина, твердого, решительного, дисциплинированного, готового переносить тяжкий труд и лишения и отвечающего за свои поступки, — такие качества нужны были и на войне, и в дни мира. У соседних с греками народов вызывали недоумение увлеченность, самозабвенность и даже самопожертвование, с которыми обитатели Эллады занимались физическими упражнениями, тренировками, спортивными соревнованиями. Насколько велико оказывалось порой непонимание греческих обычаев и нравов, чуждых „варварам“, показывает диалог Лукиана „Анахарсис, или Об упражнении тела“. Беседуют грек Солон и скиф Анахарсис:

„Анахарсис: Скажи мне, Солон, для чего у вас юноши проделывают все это? Одни из них, перевившись руками, подставляют друг другу ножку, другие давят и вертят своих товарищей, валяются вместе в грязи, барахтаясь в ней, как свиньи. А между тем сначала… они жирно намазались маслом и совсем мирно, по очереди, натирали друг друга. Потом, неизвестно, что случилось, они стали толкаться и, наклонившись, начали сшибаться между собой головами, как бараны. И вот один из них, схватив другого за ноги, бросает его на землю, затем, наседая на него, не позволяет поднять голову, толкая его обратно в грязь. Наконец, обвив ногами живот и подложив локоть под горло, душит несчастного, а тот ударяет его в плечо, умоляя, как мне кажется, чтобы первый не задушил его насмерть. Хотя бы из-за масла избегали они пачкаться, — нет, они вымазались так, что масла от грязи совсем не стало видно, все покрылись потом и представляют собой смехотворное зрелище, выскальзывая друг у друга из рук, подобно угрям.

Другие же делают то же самое во дворе на чистом воздухе, только уже не в грязи, но, набросав в яму много песку, сами охотно посыпают себя им… Третьи, тоже обсыпанные песком, стоя на ногах, бьют друг друга и, падая, лягают ногами. Вот этот несчастный, кажется, сейчас выплюнет свои зубы — так его рот полон крови и песку: его, как видишь, ударили кулаком в подбородок. Надзиратель и не думает разнять юношей и прекратить борьбу… Наоборот, он подзадоривает дерущихся и хвалит ударившего. Другие же усердствуют вон там и прыгают, точно на бегу, оставаясь при этом на том же месте, и, подскакивая, ударяют ногами в воздухе.

И вот, мне хотелось бы знать, чего ради они так поступают: по-моему, все это похоже на безумие, и нелегко будет разубедить меня, что люди, поступающие так, не сумасшедшие. (…)

Солон: Это место, Анахарсис, мы называем гимнасием… Что же касается упражнений, то эта возня в грязи называется борьбой; борются также и в песке. Когда же юноши бьют друг друга, стоя на ногах, мы зовем это всеборьем — панкратием. Есть у нас и другие гимнасии — для кулачного боя и метания диска, и для прыганья, и в них во всех мы устраиваем состязания; а победивший признается нами лучшим из сверстников и получает награду.

Анахарсис: Каковы же у вас награды?

Солон: На Олимпийских играх венок из дикой маслины, на Истмийских — из сосновых ветвей, в Немее — венок из сельдерея, в Дельфах — яблоки с деревьев, посвященных богу. У нас же на Панафинейских играх мы даем победителю масло от священного оливкового дерева. Почему ты засмеялся, Анахарсис? Или тебе это кажется незначительным?

Анахарсис: Нет, Солон, ты перечислил почтенные награды и достойные того, чтобы раздавшие их гордились своей щедростью и чтобы состязающиеся прилагали много усердия для получения их, положив столько труда ради яблок или сельдерея и подвергаясь опасности быть задушенными или искалеченными своим противником. Как будто бы желающие не могли бы и так раздобыть себе яблок, или увенчать себя сельдереем, или свить венок из сосновых ветвей, не пачкая себе лица глиной и не получая от соперника ударов в живот!“ (Лукиан. Анахарсис, или Об упражнении тела, 1–5, 7—10).

И дальше Солону стоит немалого труда объяснить скифу, какую роль играет спорт в воспитании молодежи, закаляя ее тело и дух и давая незаменимую подготовку к воинской службе: „Ты понимаешь, насколько хороши с оружием будут те, кто и нагой внушил бы ужас противнику, не обнаруживая ни дряблой белизны и тучности, ни бледности и худобы, как женские тела, вянущие в тени и потому дрожащие, обливающиеся потом и задыхающиеся… Наши же юноши румяны и смуглы от горячего солнца, сильны и полны жара и мужества благодаря тому, что наслаждаются отменным здоровьем, они не худы до сухости и не тучны до полноты, но сложены вполне соразмерно. Ненужное и лишнее выходит из их тела вместе с потом…“ (Там же, 25).

Почти в тех же словах, но только на пятьсот лет раньше Лукиана восхваляет гимнастические упражнения Платон. Особое значение философ придает борьбе, ведь из всех видов упражнений она ближе всего действиям воина в бою. Поэтому, готовясь стать воином, молодой человек должен в первую очередь заниматься борьбой (Платон. Законы, VII, 813 е; 814d).

Еще более суровые методы физической подготовки юношей, а также и девушек применяли, как известно, спартанцы. Потому-то у Лукиана грек Солон предупреждает скифа, собирающегося объехать всю Элладу: „Не смейся над спартанцами и не думай, что они трудятся понапрасну, когда в театре бросаются друг на друга из-за мяча и ожесточенно дерутся, или, уйдя в место, огороженное рвом с водой, разделяются на отряды и, обнаженные, нападают друг на друга, пока, наконец, один отряд не прогонит другой… и не столкнет его в воду. А после этого наступает мир, и никто не дерется“ (Лукиан. Анахарсис, или Об упражнении тела, 38).

После занятий в гимнасиях, находившихся под покровительством богов Гермеса и Аполлона, после обязательных десятимесячных тренировок спортсмены съезжались в Олимпию, чтобы там в священной роще Зевса бороться за почетный титул победителя игр — олимпионика.

Наряду с памятниками материальной культуры — статуями, барельефами, росписью на вазах — немало сведений об Олимпии и проходивших там раз в четыре года больших общегреческих торжествах дают литературные памятники. Достаточно вспомнить „Оды“ Пиндара (VI–V вв. до н. э.) — так называемые эпиникии, хвалебные песни в честь победителей общегреческих и местных игр: как и все его современники, Пиндар прославляет олимпиоников как героев, любимых богами, ибо доблесть, проявленная победителем, — это и знак благоволения богов к нему. Пиндар навсегда остался в истории античной литературы певцом Олимпийских и других игр древних греков.

Сердце мое, Ты хочешь воспеть наши игры? Не ищи в полдневном пустынном эфире Звезд светлей, чем блещущее солнце, Не ищи состязаний, достойней песни, Чем Олимпийский бег. …Текучий мой нектар, дарение Муз, Сладостный плод сердца моего Шлю к возлиянью Мужам-победителям, Венчанным в Олимпии…

Пиндар. Олимпийские песни, 1; 7

За несколько месяцев до начала игр послы из Элиды — спондофоры извещали греческие государства о времени проведения Олимпиады и объявляли при этом очередной период всеобщего мира в Элладе — экехирии. Участники будущих состязаний и их тренеры приезжали на месяц раньше — ознакомиться с условиями местности и продолжить подготовку. Деревушка Олимпия меняла свой облик: тут и там возникали гостиницы, постоялые дворы, харчевни, лавки, завязывалась торговля, перемешивались диалекты разных греческих областей. С 572 г. до н. э., когда Элида окончательно взяла на себя руководство играми — агонотесию, местное население избирало двух ее граждан распорядителями торжеств. Территория, посвященная Зевсу Олимпийскому, охватывала 3,5 га и была огорожена забором, а с IV в. до н. э. обнесена стеной. Внутри были построены храмы богов, административные здания, гимнасии, баня, множество бассейнов для омовения.

Игры начинались с жертвоприношений на алтаре Зевса; там же давали присягу — сначала царю Элиды, позднее судьям состязаний — элланодикам. Присяга была обязательна для самих участников игр, для их отцов и братьев, для тренеров. Все они клялись строго соблюдать регламент олимпиады и во всем поступать честно. Кроме того, спортсмены клятвенно подтверждали, что тренировались в течение десяти месяцев. Судьи также давали присягу, что не допустят нечестной игры и подкупов среди участников состязаний.

Судей было девять, затем добавили еще одного, раздававшего награды победителям. Когда в 372 г. до н. э. Элида была разделена на 12 округов и каждый округ выделял своего представителя в судейскую коллегию, судей стало двенадцать. А когда в дальнейшем число округов уменьшилось, соответственно и число судей сократилось до восьми. В 348 г. до н. э. было решено избирать 10 судей, как и прежде, и этот порядок просуществовал, насколько можно убедиться, до самого конца Олимпийских игр древности.

Участники состязаний тренировались и выступали нагими. Есть несколько версий о происхождении этого обычая. По одной из них, поначалу спортсмены носили набедренные повязки или небольшие передники из кожи, но в 720 г. до н. э. они уже были отменены, после того как некий бегун потерял по пути это прикрытие наготы, но не смутился и все же добежал до цели, опередив остальных. Другая версия более увлекательна: как известно, замужние женщины не имели права посещать игры, однако некая Каллипетира, дочь знаменитого в Греции олимпионика Диагора с острова Родос, мечтала о такой же славе для своего сына и, когда он должен был выступать в Олимпии, пожелала непременно стать свидетельницей его успехов. Она пробралась на места для зрителей, переодевшись тренером. Сын ее одержал победу, и счастливая мать, позабыв обо всем, выбежала на стадион. Но в тесноте и суматохе ей порвали одежду, и тайна ее пола раскрылась. Уважая заслуги ее отца, судьи не наказали честолюбивую мать, однако, чтобы избежать повторения подобных инцидентов в будущем, постановили, что как спортсмены, так и тренеры будут являться на игры нагими. Есть предположение, что обычай этот сложился под влиянием спартанцев, ведь в Спарте в торжественных шествиях, гимнастических упражнениях и плясках нагими выступали и юноши, и девушки. Более вероятно все же, что для состязаний, требовавших немалой затраты сил, послужил образцом физический труд земледельца, которому Вергилий (Георгики, I, 299) советовал: „Голый паши, сей голый“. Больше всех должны были радоваться этому обычаю скульпторы, получавшие прекрасную возможность созерцать человеческое тело, позы бегунов, метателей копий или дисков, борцов, их движения, напряжение мышц, дабы затем запечатлевать в изваяниях различные моменты состязаний.

Сцены пятиборья. V в. до н. э.

В течение столетий программа соревнований не оставалась неизменной. Поначалу устраивали только бег на короткую дистанцию в один стадий (192,27 м). В 724 г. до н. э. добавили также бег на дистанцию в 2 стадия (484,54 м). Еще четыре года спустя ввели бег и на длинную дистанцию: круг длиной в стадий (стадион) надо было пробежать 24 раза, так что длина пройденного пути составила бы свыше 4614 м. Заметим кстати, что Плиний Старший (Естественная история, VII, 84) приводит немало примеров необычайно быстрого бега. Так, в 490 г. до н. э. афиняне послали в Спарту бегуна Филиппида (или Фидиппида) с просьбой о помощи перед лицом наступавших персов. Замечательный спортсмен покрыл расстояние в 1140 стадиев (211 км) за два дня. Однако самыми быстроногими традиция считала посланца Спарты Анистида и гонца Александра Македонского по имени Филонид, которые за день добежали из Сикиона до Элиды, находящихся друг от друга на расстоянии в 1305 стадиев, или около 250 км. Впрочем, в другом месте Плиний говорит лишь о 1200 стадиев (Там же, II, 181), и эта цифра представляется более правдоподобной; и все же есть основания полагать, что и эта цифра преувеличена, а Плиний включил сюда и обратную дорогу.

В 708 г. до н. э. на Олимпийских играх было введено пятиборье — пентатлон, состоявшее из прыжков, бега, метания диска, метания копья или дротика и борьбы. Прыгали греки в высоту и в длину, а также с гирями из олова. С 688 г. до н. э. в программу соревнований входил и кулачный бой, требующий особых навыков. И лишь восемь лет спустя появились столь хорошо знакомые героям Гомера состязания на колесницах, запряженных четверкой коней. В середине VII в. добавился панкратий — борьба, в которой любые приемы были разрешены. В 632 г. до н. э. к состязаниям допустили и молодежь, организовав для нее соревнования по бегу и по борьбе, а в дальнейшем и кулачные бои. Сто лет спустя стали практиковать и гонки воинов в полном вооружении, которое позднее ограничили только щитом. Были и попытки устроить состязания на колесницах, запряженных парой коней, или жеребятами, или мулами, наконец, скачки на жеребятах. Некоторые виды соревнований вскоре были отменены, например молодежное пятиборье. Отпали и гонки на колесницах, запряженных мулами.

Перед соревнованиями по борьбе определяли при помощи жребия, кто с кем сойдется в схватке. Из диалога Лукиана „Гермотип, или О выборе философии“ мы узнаем, как проходила жеребьевка: „Выставляется серебряная кружка, посвященная богу. В нее бросают маленькие, величиною с боб, жребии с надписями. На двух написана буква альфа; на двух — бета, на двух следующих — гамма. Если же борцов окажется больше, то и далее так, по порядку, причем всегда одной и той же буквой обозначены два жребия. И вот, каждый из борцов подходит, опускает, помолившись Зевсу, руку в кружку и вытаскивает один из жребиев; за ним — другой. Около каждого атлета стоит служитель с бичом и удерживает его руку, не давая прочесть, что за букву он вытащил. Когда у всех уже имеется свой жребий, то…один из элланодиков… обходит состязающихся по кругу и осматривает жребии. Того, у кого альфа, ставит бороться или биться с другим, тоже вытащившим альфу; у кого бета — с получившим бету, и тем же порядком остальных, по одинаковым буквам. Так делается, если число участников состязания четное: восемь, четыре, двенадцать. Если же один лишний, то есть при пяти, семи, девяти, один жребий помечают какой-нибудь буквой и бросают в кружку вместе с другими… Тот, кто вытащит это жребий, остается в запасе; сидит, выжидая, пока первые не окончат борьбу, ибо для него не имеется соответствующей буквы. Для борца это немалая удача — выступить в дальнейшем со свежими силами против уже утомленных“ (Лукиан. Гермотип, или О выборе философии, 40).

Устраивались ли соревнования по плаванию, неизвестно. Как бы то ни было, среди греков были великолепные пловцы. Физическая подготовка у этого народа моряков и корабелов включала в себя и плавание, как об этом свидетельствует тот же Лукиан. Герой его диалога „Лексифан, или Краснобай“, щеголяя на каждом шагу новообразованными словами, рассказывает о посещении гимнасия: „Сей занялся руколомом, оный — горлохватом и рукопашью, третий, жирно намазавшись, ловчился, четвертый тяжелою мошною махал, а пятый, нагорставши свинцовых голышков, гремками рукометал их. Потом, потершись и захребтив друг друга, побаловавшись в гимнасии, мы с Филином в горячей ванне мокли и вышли вон, а остальные кувырками задельфинили в холодную купель и плавали вокруг с пронырством дивным!“ (Лукиан. Лексифан, или Краснобай, 5).

Когда программа Олимпийских игр уже расширилась и к соревнованиям допустили молодежь, все торжества и состязания были распределены по трем дням; впоследствии период игр был удлинен.

День первый: торжественное открытие игр; жертвоприношения на алтаре Зевса Олимпийского.

День второй: состязания молодежи — бег, прыжки в высоту и в длину, метание короткого копья в цель и на расстояние, метание диска на расстояние, борьба, кулачные бои.

День третий: та же программа для взрослых.

День четвертый: состязания на колесницах — самый элитарный вид олимпийских соревнований.

День пятый: раздача наград, объявление победителей и исполнение хвалебных песен в их честь.

Наградой был венок из оливковых ветвей, который победитель вешал потом у своего домашнего очага. Этот скромный венок приносил его обладателю необыкновенный почет и славу не только в родном городе, но и во всем государстве, во всей стране, а его семье — честь и уважение всех соотечественников.

Вот он, смотри, Феогнет, победитель в Олимпии, мальчик, Столь же прекрасный на вид, как и искусный в борьбе, И на ристалищах ловко умеющий править конями. Славою он увенчал город почтенных отцов. Милона славного это прекрасная статуя; в Писе Семь одержал он побед и поражений не знал.

Симонид. Победителю на Олимпийских играх

Награды присуждали и раздавали судьи — элланодики. На играх создавали три судейские коллегии: для пентатлона, для состязаний на колесницах, для прочих видов соревнований. Когда игры заканчивались и судьи принимали решение, глашатай объявлял результаты, выкрикивая имя победителя и название той местности, откуда он прибыл в Олимпию. Олимпионики обладали правом возложить принесенные по обету дары Зевсу на его алтарь в священной роще, а также поставить от своего имени статую в Олимпии, аллегорически изображавшую тот вид спорта, в котором особенно выделился победитель олимпиады; ему позволялось и увековечить на статуе свое имя, тем самым навсегда входившее в историю общегреческих игр. Знаком особого отличия было позволение придать лицу статуи сходство с лицом увенчанного оливковыми ветвями победителя. Поначалу статуи были деревянные, лишь со временем их стали делать из камня или бронзы. Иногда эти изваяния бывали произведениями выдающихся скульпторов, которые приезжали на игры и там работали: существовала, например, знаменитая мастерская Фидия в Олимпии. Есть мнения, что скульпторы все же чаще всего не заботились о сходстве, а создавали идеализированные образы, предназначенные для того, чтобы сохранить память о победе на играх. Художник не всегда даже знал лично победителя, доблесть которого он хотел увековечить, только изредка он располагал словесным портретом олимпионика. Обычай, по которому спортсмен, одержав три раза победу на Олимпийских играх, получал право иметь в Олимпии свою статую, наделенную его чертами лица, сложился несомненно во времена более поздние. Ведь вплоть до V в. до н. э. греки рассматривали победу на играх не столько как проявление личных способностей олимпионика, сколько как знак особой божественной милости, дарованной победителю. Добавим еще, что сооружением памятника привилегии олимпионика не исчерпывались: он мог также занимать почетное место в театре и на всю оставшуюся жизнь был освобожден от уплаты налогов.

В Спарте победителей Олимпийских игр чествовали на свой лад — по-военному: во время войны олимпионики сражались в первых рядах бок о бок со спартанским царем. В Афинах после» 500 г. до н. э. установили для олимпиоников дополнительную денежную премию.

Однако в священной роще в Олимпии наряду с почетными памятниками, прославившими победителей, стояли и такие, на которых в назидание и предостережение потомкам были высечены имена тех, кто нарушил присягу и запятнал себя нечестной игрой. С нарушителей олимпийских правил взимали большой штраф, и деньги шли не в казну, а на сооружение статуй, где на постаменте можно было прочесть имена виновных.

Такие проступки, нарушения регламента игр, освященного многовековой традицией, стали часты в IV в. до н. э. и особенно в эпоху эллинизма, когда политическая ситуация в Греции ухудшилась, а весь уклад жизни, обычаи и нравы древних греков испытали немало перемен под влиянием восточных цивилизаций. В играх участвовали теперь и представители соседних с греками народов — спортсмены из Александрии, из Смирны, а несколько веков спустя, в 385 г. н. э., победу на играх одержал один из правителей Армении. Греческая агонистика утратила постепенно свой традиционный характер, связь с идеалами доблести, добродетели — «аретэ». Агонистика оказалась достоянием состязавшихся между собой профессиональных танцоров, актеров, музыкантов, а также и спортсменов, стремившихся к первенству не ради почетного, но скромного венка, а ради платы. На символические знаки отличия, раздававшиеся на олимпиадах прошлых столетий, стали смотреть так же иронически, как скиф Анахарсис у Лукиана. Одновременно во многом были утрачены и понятия честной игры, благородных соревнований.

Известно, что одним из первых, кто нарушил регламент Олимпийских игр, греческая традиция называла некоего Эвпола из Фессалии: в 388 г. до н. э. он подкупил трех участников состязаний, которые должны были сразиться с ним в кулачных боях. И Эвпол, и те, кто дал себя подкупить, понесли наказание, заплатив денежный штраф. И все же полвека спустя афинянин Каллипп вновь прибег к подкупу, введя в искушение своих соперников, на этот раз в пентатлоне. На деньги, взысканные с Эвпола и других виновных, удалось поставить в Олимпии шесть статуй Зевса; так же поступили и с деньгами, выплаченными разоблаченным Каллиппом. В надписях на статуях рассказывалось о характере проступка, приводились имена виновных; надписи предостерегали всех от попыток играть нечестно.

Весьма некрасивый и прежде небывалый случай произошел на играх значительно позднее. В 92 г. до н. э. Аполлоний из Александрии Египетской был исключен из числа участников состязаний за то, что не явился в Олимпию вовремя — к началу игр. Опоздавший приводил разные уважительные причины своей задержки, однако другой житель Александрии, Гераклид, раскрыл судьям истину: Аполлоний задержался в пути, решив принять участие и в других соревнованиях — ради вознаграждения. Гераклиду присудили венок победителя. Увидев это, Аполлоний впал в такую ярость, что, обмотав руку ремнем, как для кулачного боя, бросился неожиданно на Гераклида, которому пришлось искать защиты у элланодиков. Виновный был приговорен к большому денежному штрафу, однако в эпоху, о которой идет речь, подобный поступок — участие в состязаниях из корыстных побуждений — уже не был чем-то исключительным, из ряда вон выходящим.

Жители Элиды долго гордились тем, что среди них никто не нарушал освященных традицией правил Олимпийских игр. И все же случилось так, что и их соотечественник, некий Дамоник, в 12 г. до н. э. запятнал честь свою и своего города. Здесь виновными оказались не сами участники соревнований, а их не в меру честолюбивые отцы, пренебрегшие принципами честной игры. Сын Дамоника должен был состязаться со спортсменом из Смирны. Обуреваемый жаждой успеха, Дамоник подкупил соперника своего сына или, может быть, его отца, обеспечив своему сыну победу. Наказание понесли отцы, о чем свидетельствовали надписи на статуях, воздвигнутые на деньги, выплаченные виновными. Добавим еще, что однажды некий участник соревнований проявил трусость: на борца из Александрии его будущий противник произвел столь сильное впечатление, что он за день до схватки сбежал. Он также не избежал наказания денежным штрафом. Так постепенно размывались этические и культурные основы греческой агонистики старых времен.

Были в древности и те, кто возражал против спортивных игр, но к их голосу греки прислушивались мало. Некоторые философы критиковали односторонность физического воспитания, которая, по их мнению, наносила ущерб всестороннему развитию человеческой личности, особенно развитию интеллектуальному. Врачи предостерегали молодых людей, говоря, что чрезмерные физические усилия могут стать причиной истощения и раннего ослабления организма, прежде всего юного. В сохранившемся фрагменте элегии Ксенофана из Колофона (VI–V вв. до н. э.) философ осуждает обычай воздавать победителям игр непомерные почести, хотя заслуги их гораздо меньше, чем у людей ученых; нельзя превозносить силу и ловкость выше, чем мысль философа; от достижений бегунов или копьеметателей в Олимпии не наполняются житницы, не богатеют города.

Бег с тяжестями

Если принять за начальную дату олимпиад 776 год до н. э., а 393 год н. э. — за конечную дату, то мы придем к выводу, что Олимпийские игры длились в древности 1170 лет и за этот период они состоялись 293 раза. Считается, что конец олимпиадам положил декрет императора Феодосия I, боровшегося со всеми проявлениями старых, языческих обычаев. Однако нет никаких прямых свидетельств того, что Олимпийские игры были запрещены законом и что сам император был противником спортивных состязаний. Судьба игр была решена в период с 392 по 395 г., и мы не знаем, не были ли проведены последние игры уже в 389 г. Известен лишь эдикт 392 г., подписанный Феодосием и его сыновьями Аркадием и Гонорием и сурово осуждающий языческие традиции: жертвоприношения богам и духам, гадания по внутренностям животных и другие обряды и обычаи прежних веков рассматривались отныне как величайшие государственные преступления. Олимпийские игры также могли быть включены в этот контекст, ведь они были посвящены Зевсу и начинались с принесения жертв на его алтаре в священной роще. Но почему не могли продолжаться игры после того, как их лишили религиозного, языческого элемента, если известно, что сам Феодосий не был противником спортивных соревнований как таковых и что в Антиохии игры, носившие даже название олимпийских, проводились вплоть до 520 г.? Возможно, что в Антиохии, городе многолюдном, богатом и независимом по духу, император не решился отменять популярные спортивные празднества, опасаясь возмущения жителей и открытого мятежа. Зато в Олимпии, расположенной далеко от крупных городских центров, восстаний можно было не опасаться, ведь постоянных жителей там почти не было. Не обязательно было прямо запрещать сами игры специальным эдиктом, достаточно было воспретить участникам и зрителям проживать долгое время там, где они привыкли располагаться на время игр. Не исключено также и даже весьма правдоподобно, что игры были прекращены попросту из-за нехватки денег на их регулярное проведение. Местность, где находилась Олимпия, была одной из самых бедных в Элладе, населяли ее простые пастухи, существовавшие прежде денежные фонды игр давно уже перешли в руки местных римских властей или христианской церкви. Еще задолго до конца IV в. н. э. организаторы Олимпийских игр не раз испытывали финансовые трудности, и зачастую казалось, что знаменитые игры вот-вот прекратятся. Так обстояло дело уже в конце I в. до н. э. Тогда Олимпийские игры спас не кто иной, как правитель Иудеи Ирод: желая, по словам еврейского историка Иосифа Флавия, сохранить игры как память о древней Элладе, Ирод не только принял участие в играх в качестве судьи во время своего путешествия в Рим, но и учредил особый денежный фонд в пользу олимпийских торжеств. Речь шла, по всей видимости, об играх 12 или 8 г. до н. э., и кто знает, быть может, если бы не любовь Ирода к греческой культуре, Олимпийские игры прекратились бы на четыре столетия раньше.

Намного меньше, чем об олимпиадах, мы знаем о других общегреческих играх древности.

Также в честь Зевса, в посвященной ему роще, проходили игры в Немее каждые два года, на второй и четвертый годы олимпийского четырехлетия: один раз осенью, другой раз зимой. Впервые Немейские игры были проведены в 573 г. до н. э., и с этого времени там было введено местное летосчисление по двухлетиям — немеадам. В программу игр входили соревнования мусические и гимнические, т. е. собственно спортивные: бег, борьба, пентатлон. Победителей награждали венком, по одним данным — из плюща, по другим — из сельдерея. Во время Немейских игр также полагалось поддерживать всеобщий мир в Элладе, но экехирия соблюдалась не так строго, как во время игр в Олимпии: мир часто нарушали, в особенности спартанцы. Раскопки в Немее позволили обнаружить часть стадиона с каменными трибунами для очень большого числа зрителей, фундаменты построек, служивших несомненно сооружениями для спортсменов, а также постоялыми дворами, трактирами и т. п. Есть основания полагать, что были там и бани, и плавательный бассейн. Неподалеку от стадиона найдено 40 захоронений людей, которые можно датировать IV–III веками до н. э.

Греческая монета, выбитая в честь Олимпийских игр, с изображением наград, присуждаемых победителям

Среди общегреческих игр назовем еще Пифийские, в честь Аполлона, в окрестностях Дельф, где располагалось знаменитое святилище и где предсказывала судьбу пифия Аполлона. Согласно мифу, Пифийские игры учредил сам светозарный бог на том месте, где он убил грозного змея Пифона. Об особой связи Пифийских игр с культом Аполлона свидетельствует и то, что первоначально в программу игр входили только мусические состязания — выступления музыкантов, певцов, танцоров, покровителем которых считался сам Аполлон Мусагет. В честь бога пели пеаны, восхищали слушателей своей игрой кифареды и флейтисты. Историческая традиция гласит, что в 586 г. до н. э., после одной из войн между греческими городами, в память о павших были впервые устроены близ Дельф состязания на колесницах, а с 582 г. до н. э. эти местные торжества превратились в общегреческие. К мусическим состязаниям добавились, по образцу Олимпийских игр, гимнические и иппические — с использованием лошадей. С 586 г. до н. э. начали отсчет четырехлетий — пифиад. Под влиянием спартанских обычаев участники соревнований выступали нагими. Наградой победителям служили яблоки, а впоследствии — венки из ветвей лаврового дерева, посвященного Аполлону.

Четвертыми крупными общегреческими играми в древней Элладе были Истмийские игры в честь Посейдона, владыки моря. Они проводились в сосновой роще на Истмийском перешейке с 581 г. до н. э. каждые два года, в первый и третий год каждой олимпиады, весной. По словам Плутарха, Истмийские игры учредил Тесей после одной из своих побед по пути в Афины (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Тесей, XXV), по другой версии — Меликерт, сын Ино, царицы Орхомена и воспитательницы бога Диониса.

Победитель получает головную повязку

Программа состояла из выступлений флейтистов и кифаредов и спортивных состязаний: бега, борьбы, гонок на колесницах и скачек. Награждали победителей венком из сосновых веток. Коринф, близ которого проходили Истмийские игры, был городом богатым и влиятельным, поэтому игры всегда справлялись пышно и привлекали множество народу. Игры эти не были в строгом смысле слова общегреческими: по традиции, граждане Элиды не могли принимать в них участия, зато афиняне могли занимать самые почетные места, пользуясь правом проэдрии. Как и олимпиоников, победителей Истмийских игр воспевали поэты, прежде всего Пиндар и Вакхилид. Вот как восхваляет некоего Стрепсиада из Фив Пиндар:

Правь же ныне праздник, Пой же красные песни Стрепсиаду! Он несет от Истма многоборный венок, Он мышцей могуч, он статью красив, И доблесть ему под рост.

Пиндар. Истмийские песни, 7

Приведем еще эпиникий Вакхилида в честь борца Аргея из Кеоса, также одержавшего победу на Истмийских играх:

В схватке храбрых рук Стяжал победу Аргей, Обновляя память о той красе, Какую здесь, На славном загривье Истма Явили мы… Семьюдесятью венками наших побед.

Вакхилид. Эпиникии, 2

С 228 г. до н. э. в играх стали принимать участие и римляне, и случалось, что во время Истмийских торжеств объявлялись во всеуслышанье важные решения римских властей. Так, в 196 г. до н. э., после 2-й Македонской войны, полководец Тит Квинтий Фламинин оповестил через глашатая о предоставлении автономии греческим городам, а в 67 г. н. э. по приказу императора Нерона была провозглашена свобода Греции и право ее жителей не платить в дальнейшем никаких государственных податей.

К общегреческим играм можно отнести и Делийские игры, проходившие на острове Делос, хотя устраивали их жители острова Наксос, игравшего важную роль в торговых отношениях в Восточном Средиземноморье. Делос был одним из главных центров культа Аполлона, по преданию, родившегося на этом острове. Поэтому и Делийские игры были посвящены Аполлону, привлекая обитателей островов и ионийских городов Малой Азии. Игры происходили весной; спортсмены и зрители прибывали на остров на больших кораблях, везя с собой все необходимое, ибо небольшой остров

Делос не имел всего, что нужно было для их проживания и питания. Торжества открывались обрядовой процессией. По широкой аллее, где через каждые 10 м на трехметровых постаментах стояли каменные львы, она направлялась к святилищу Латоны, божественной матери бога Аполлона, которой приносили в дар пеплум. Затем начинались состязания музыкантов, певцов и спортсменов. Судьба Делийских игр во многом зависела от процветания Наксоса, поэтому когда остров уступил в V в. до н. э. свою роль крупного центра морской торговли Коринфу, Эгине и Афинам, игры на острове Делос также утратили свое былое значение.

Кроме общегреческих, древние эллины знали и многочисленные местные игры, посвященные Аполлону или другим богам. Со временем большого размаха достигли местные игры и в некоторых городах за пределами Греции — достаточно вспомнить «олимпийские» игры, проводившиеся в богатой Антиохии.

Изображение бронзолитейной мастерской на краснофигурной вазе. V в. до н. э.

 

ПРАЗДНИКИ И ЗРЕЛИЩА В РИМЕ

Как и в Греции, в древней Италии ни один праздник не обходился без музыки, пения и танцев, поэтому о них мы и поговорим в первую очередь. И здесь триединая хорея родилась в мире сельского труда, местных обрядов и культов. Об этом напоминает в одной из своих элегий Альбий Тибулл, поэт I в. до н. э.:

Пахарь, наскучив в полях постоянной работой, впервые Свой деревенский, напев в мерные стопы сложил, И на сухом тростнике впервые песнь заиграл он, Звонким созвучием слов славя венчанных богов. Пахарь, о Вакх, лицо подкрасив суриком красным, Первый повел хоровод, новым искусством пленен; Дан был за это ему козел из богатого стада: Праздника памятный дар средства умножил певца. Сельский мальчик заплел из цветов весенних впервые И возложил венок ларам седым на главу. (…) Женский рождается труд, урок ежедневный, и быстро Крутится веретено в пальцах умелой руки; Пряха поет, посвящая свой труд неустанный Минерве, Туго натянутый край пряжи под гребнем звенит.

Тибулл. Элегии, II, I, 51–60, 63–66

Бой быка с медведем (мозаика)

И песнями, и танцами италийцы воздавали почести божествам, как это делали, например, «арвальские братья», о которых речь еще пойдет ниже, или салии — жрецы бога Марса, составлявшие коллегию из 12 человек, возникшую еще на заре римской истории — при втором царе Нуме Помпилии. 1 марта, в первый день месяца, посвященного их богу-покровителю, салии устраивали торжественные шествия в полном вооружении, распевая свои песни, которые вместе с песнями «арвальских братьев» положили начало римской литературе. Движение процессии сопровождалось трехтактной культовой пляской салиев — трипудием, требовавшим от танцоров силы и выносливости, ведь исполняли пляску в шлеме, с мечом, копьем и щитом. И все же музыка, пение и танец не были в Италии так тесно связаны между собой, не составляли неразрывного единства — триединой хореи, как это имело место в Греции, хотя каждый из этих элементов играл на Апеннинском полуострове огромную роль и в религиозных обрядах, и при массовых зрелищах, и в повседневной жизни общества. Можно говорить, таким образом, о музыке (в широком значении этого понятия, вместе с пением) культовой, сценической, аккомпанирующей и даже «концертной». Однако римляне были не так музыкальны, как греки, поэтому в их музыке рано стали заметны чужеземные влияния, проявлявшиеся как в тех или иных жанрах музыкальных произведений, так и в составе инструментов.

В Риме всегда было немало музыкантов, композиторов, учителей музыки и пения, но почти все они происходили или из собственно Греции, или из греческих городов на юге Италии, или из Египта. Профессиональные танцоры и танцовщицы, выступавшие публично, приезжали в Вечный город из Сирии и Испании. С тех пор как в Риме стали утверждаться восточные культы и обряды (например, культ Исиды), в них участвовали музыканты, прибывшие оттуда, откуда был заимствован и сам культ. Так, в обрядах в честь Исиды принимали участие музыканты из Египта. Зато музыкантами, сопровождавшими своей игрой чисто римские обряды, военными музыкантами и теми, кто аккомпанировал актерам на сцене, были преимущественно люди римского или во всяком случае италийского происхождения. Большинство римских граждан относились к иноземным певцам и музыкантам вполне благожелательно; недовольство высказывали лишь те, кто, опасаясь влияния чуждых Риму обычаев и нравов, вообще с негодованием смотрел на растущее число иностранцев, которых всюду принимали и расхваливали за их искусство. В самом деле, некоторых приезжих музыкантов римляне осуждали за высокомерие и заносчивость, ибо теплый прием, оказанный многим греческим, египетским или испанским артистам в Риме, нередко разжигал в них тщеславие и спесь. Более того, музыканты, какого бы происхождения они ни были, пользовались в Риме некоторыми привилегиями в награду за те услуги, которые они оказывали городу своей игрой или пением во время больших общегосударственных торжеств. Так, в привилегированном положении находились военные музыканты, симфониаки — музыканты, участвовавшие в религиозных церемониях, а также те, кто играл на духовых инструментах. Скабиллярии, которые на сцене задавали такт хору и танцорам, пользовались у публики такими же симпатиями, как и самые выдающиеся актеры. Известных музыкантов и певцов настолько высоко ценили, что им удавалось завязывать дружеские отношения с представителями знатнейших родов. Примером этого может служить судьба певца Тигеллия Старшего из Сардинии, отмеченного благосклонностью самого Цезаря, а также его племянника или приемного сына Тигеллия Гермогена, певца и музыканта, неоднократно воспетого Горацием и восхищавшего своим искусством и царицу Клеопатру, когда она приехала в Рим, и Октавиана Августа.

Помимо таланта артист нуждался в соответствующем образовании. Его он мог получить или индивидуально, или в школе, руководимой каким-нибудь известным мастером — музыкантом и певцом. Недаром Цицерон причислял музыкантов, как и геометров, к тем людям, которые, занимаясь своим делом, одновременно обучают других. Уже упоминавшийся Тигеллий Гермоген основал музыкальную школу; посещали ее и актрисы, выступавшие в мимах: это были главным образом гетеры, начавшие заниматься музыкой с середины II в. до н. э.

Музыканты (мозаика)

Некоторым музыкантам посчастливилось даже обучать своему искусству императоров. Эту почетную, хотя и нелегкую обязанность выполнял, например, кифаред Терпн, которого император Нерон, придя к власти, тотчас же пригласил к себе для занятий. «Много дней подряд, — сообщает Светоний, — Нерон слушал его после обеда до поздней ночи, а затем и сам постепенно начал упражняться в этом искусстве. Он не упускал ни одного из средств, какими обычно пользуются мастера для сохранения и укрепления голоса: лежал на спине со свинцовым листом на груди, очищал желудок промываниями и рвотой, воздерживался от плодов и других вредных для голоса кушаний. И хотя голос у него был слабый и сиплый, все же радуясь своим успехам, он пожелал выступить на сцене. „Чего никто не слышит, того никто не ценит“, — повторял он друзьям греческую пословицу» (Светоний. Нерон, 20). По сведениям Плиния Старшего (Естественная история, XIX, 33, 108), для сохранения голоса Нерон каждый месяц в определенные дни постился, питаясь только рубленым пореем в масле.

Не только исполнителей, но и многие музыкальные инструменты римляне заимствовали у других народов, в особенности у греков. Из ударных инструментов они знали кимвал, на котором играли и мужчины, и женщины. Позднее, в I в. н. э., вместе с культом богини Исиды пришел из Египта систр — разновидность трещотки, выгнутая полоса металла с отверстиями с обеих сторон, в которые вставлялись металлические палочки, также изогнутые на концах; держа инструмент за длинную рукоятку, им ритмически потряхивали, как погремушкой. Скабиллярии в театрах пользовались ножными кастаньетами, вделанными в деревянную подошву наподобие греческого «крупесиона».

Широко распространены были струнные: лира, кифара и небольшая арфа треугольной формы — самбука. Среди духовых инструментов первое место занимали различные виды греческой флейты, которую римляне называли «тибиа». Флейтисты выступали даже на народных собраниях; известно, например, что трибун Гай Гракх, собираясь обратиться с речью к согражданам, всегда брал с собой флейтиста, дабы звуки флейты воодушевляли оратора или успокаивали его, когда Гай во время выступления приходил в чрезмерное возбуждение и терял самообладание (Авл Геллий. Аттические ночи, I, 11). Хорошо знали в Риме и сирийскую флейту — ее можно было услышать на пирах, где играли и плясали сирийские флейтистки-танцовщицы; они же прислуживали и на публичных пирах, которые задавал Нерон (Светоний. Нерон, 27).

Пользовались в Риме также всевозможными дудками, свирелями, в том числе заимствованной у греков многоствольной сирингой. На спортивных состязаниях звучали трубы: ими успокаивали зрителей, призывая их сохранять тишину при объявлении победителей. Разновидностью витой трубы, служившей для подачи сигналов в войске, была буцина; там же применяли и сигнальный рог. В конном войске сигналы подавали загнутым кверху рожком, или горном. Играли в древней Италии и на волынке: музыкантов-волынщиков упоминают и Марциал, и Светоний. Вообще надо заметить, что римляне отлично разбирались в музыкальных инструментах: показательно, что у Марка Теренция Варрона (О сельском хозяйстве, I, 2, 15–16) собеседники сравнивают земледелие и скотоводство с двумя трубками сдвоенной флейты.

Музыканты, игравшие на том или ином инструменте, объединялись в особые корпорации — коллегии. Уже в первые десятилетия существования Рима там среди других профессиональных объединений была создана и коллегия флейтистов (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Нума, XVII). Царь Нума Помпилий ввел также обычай играть на трубе во время официальных торжеств — в них участвовали члены коллегии симфониаков. Флейтист и трубач редко выступали вместе, чаще — флейтист и кифаред; музыканты, игравшие на флейте и на лире или кифаре, образовали единую коллегию, ее-то и называли, возможно, коллегией симфониаков. Свою коллегию имели и скабиллярии, которые, вероятно, не только задавали ритм хористам и танцорам, но и руководили оркестрами мимов и пантомимов; оркестры эти состояли из труб, кимвалов и бубнов. Была также коллегия сирийских флейтисток-танцовщиц, о которых упоминает Гораций:

Флейтщицы, нищие, мимы, шуты, лекаря площадные, Весь подобный им люд огорчен и в великом смущенье: Умер Тигеллий-певец; он для них был и щедр, и приветлив!

Гораций. Сатиры, I, 2, 1–3

В театре перед началом представления и во время перерыва выступал музыкант, игравший на флейте. Есть все основания полагать, что известные, выдающиеся актеры имели своих постоянных аккомпаниаторов. Об этом может свидетельствовать надпись на могиле рабов и вольноотпущенников Октавии, сестры Августа: здесь среди других назван и Тиберий Клавдий Коринт, аккомпаниатор Париса; Парис же был знаменитым актером, очень популярным в Риме той эпохи.

С течением лет и веков происходило немало изменений и в сфере музыкального искусства: совершенствовались инструменты, менялся характер игры. Флейтиста-аккомпаниатора заменил оркестр, включавший в себя и ударные, и струнные, и духовые инструменты. Шли споры между приверженцами флейты и сторонниками струнных инструментов, особенно любимых начинающими музыкантами. Так, Кальпурния, жена Плиния Младшего, не имевшая учителя музыки, училась играть сама, распевая стихи своего мужа и аккомпанируя себе на кифаре (Письма Плиния Младшего, IV, 19). Болезненно стремившийся к признанию в качестве музыканта, император Нерон также неустанно упражнялся в игре на кифаре и всерьез расспрашивал всех, знает ли кто-нибудь кифареда лучше, чем он. А в последние дни своей жизни, незадолго до самоубийства, свергнутый император даже поклялся, по словам Светония, что «если власть его устоит, то на играх по случаю победы он выступит сам и с органом, и с флейтой, и с волынкой…» (Светоний. Нерон, 41; 54).

Хорошие музыканты и певцы, как уже говорилось, пользовались в Риме большой симпатией слушателей и зрителей. В одном из своих писем Сенека сетовал на то, что у философов занимаются и учатся лишь немногие, театр же набит битком и там с жаром рассуждают о достоинствах музыкантов, прежде всего пифавлетов — флейтистов, услаждавших своей игрой зрителей во время перерыва и перед началом сценического действа (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, LXXVI, 4). Однако неверно было бы думать, будто сердце философа было закрыто для музыки или что он в ней не разбирался, — напротив, он высоко ценил это искусство за лад и гармонию: «Разве ты не видел, как много голосов в хоре? И все они сливаются в единый звук. Есть в хоре голоса высокие, есть низкие, есть средние, сопровождают их флейты, — но отдельные голоса скрыты, а явственно слышен голос всех. Я говорю о хоре, какой был известен старым философам». Ко времени самого Сенеки, к середине I в. н. э., число участников хора увеличилось, но их выступления под звуки музыкальных инструментов по-прежнему были отмечены гармонией: «Во время наших состязаний больше певцов, чем когда-то бывало зрителей в театре; все проходы заполнены рядами поющих, скамьи окружены трубачами, с подмостков звучат флейты и органы всех родов, и из разноголосицы возникает стройность» (Там же, LXXXIV, 9—10).

Любили в Риме и танцы, многие из которых были греческого происхождения. Ведь и в комедии Плавта «Раб-обманщик» раб хвалится, что учился веселому ионийскому танцу:

…Просят, чтобы поплясал я, Так вот начал я изящно, По-ученому: отлично Ионийский танец знаю. Надеваю плащ, игриво Я вот эдак выступаю. Кричат, рукоплещут: сначала, еще раз!

Плавт. Раб-обманщик, 1273–1279

Без танцоров и танцовщиц в Риме так же не обходились ни пиры, ни публичные зрелища, ни торжественные шествия, как и без музыки и пения.

И все же мы знаем, что римлян куда больше, чем музыка, чем выступления танцоров и даже театральные представления, притягивали к себе состязания на колесницах в цирке и кровавые действа в амфитеатрах.

Как и в Греции, происхождение римских празднеств и зрелищ неотделимо от истории местных верований, культов и религиозных обрядов. Древние италийцы не знали антропоморфизма, и только под влиянием этрусков, а позднее греков римляне начали представлять своих богов и богинь в человеческом облике. В Риме почитали 12 главных божеств: Юнону, Юпитера, Весту, Марса, Цереру, Аполлона, Диану, Нептуна, Вулкана, Меркурия, Минерву и Венеру. Со временем их стали отождествлять с великими греческими богами: Герой, Зевсом, Гестией, Аресом, Деметрой, Артемидой, Посейдоном, Гефестом, Гермесом, Афиной и Афродитой; культ Аполлона был воспринят из Греции благодаря большой известности, которую приобрело во всем античном мире святилище Аполлона в Дельфах, куда ездили за прорицаниями и из греческих городов Италии. Наряду с этими главными божествами в Италии продолжали чтить и многочисленных местных богов и духов. В официальном пантеоне римлян почетное место занимал Юпитер со своей супругой Юноной, оказывавший покровительство всем начинаниям римских властей. Среди широких масс населения особенно распространены были хозяйственные культы: и если в Греции почитали Диониса и Афину как покровителей важнейших, отраслей экономики — виноградарства и разведения масличных культур, то в Италии охотно воздавали почести божествам земледельцев: Церере и Марсу, который лишь со временем стал всесильным патроном города Рима, считаясь отцом Ромула.

Вместе с тем молитвы и ритуальные заклятия возносили и иным божествам или демонам, от которых, по традиционным верованиям италийцев, зависели плодородие земли, судьба урожая, успешное проведение тех или иных полевых работ. О первой пахоте, о вспашке нови заботился Вервактор, а об обработке уже возделываемой земли, о повторной вспашке — Редаратор. Стеркуций (или Стеркулий) помогал унавоживать почву, Инситор ведал севом или прививкой деревьев, росту посевов благоприятствовал бог Сатурн, всходам и цветению покровительствовала богиня Флора. Когда же колос уже наливался зерном и близилась пора жатвы опеку над полем принимал Конс. О сборе урожая заботилась сама богиня Церера, столь почитаемая деревенскими жителями, но и здесь ей помогал бог жатвы Мессор. Наконец, бог Робиг берег нивы от опасной болезни злаков — хлебной головни, или ржи.

Необходимые ритуальные формулы молитв и заклятий передавались устно, знать их должен был каждый отец семейства, каждый сельский хозяин. Надо было хорошо разбираться и в том, когда, как и какие жертвы приносить богам. Со временем ритуальные формулы, способы совершения обрядов стали фиксировать письменно — богатые сведения о культовых обычаях древних римлян можно найти в трактатах о сельском хозяйстве, прежде всего у Катона Старшего. Земледельческие обряды играли в жизни Рима столь большую роль, что уже в первые годы римской истории, по мнению Плиния Старшего, во времена самого Ромула, возникла особая жреческая коллегия из 12 человек, называвшихся «арвальскими братьями» (от «арвалис» — полевой, пахотный). Это были представители самых знатных родов, и в их обязанности входило поддерживать культы особо чтимых местных земледельческих божеств: богини урожаев по имени Деа Диа, отождествляемой с Церерой, и бога Марса. Знаком-символом жреческого сана «арвальских братьев» являлся венок из колосьев, перевитых белой лентой; привилегия на ношение такого венка была пожизненной, и гражданин Рима сохранял право на этот знак отличия даже находясь в изгнании или попав в рабство (Плиний Старший. Естественная история, XVIII, 6–7).

Каждую весну, в середине мая, коллегия устраивала Амбарвалии — праздник торжественного обхода полей в честь Марса, Цереры и богини Деи Дии. Им приносили в жертву свинью, овцу и быка, причем во время частных жертвоприношений — молодых животных, еще вскармливаемых молоком, на официальных же торжествах — животных, уже достигших зрелости. Жертвенных животных обносили вокруг поля, а «арвальские братья» пели при этом обрядовые песни. Несколько веков спустя Октавиан Август отвел членам коллегии рощу, посвященную богине Дее Дие или Церере, близ Кампанской дороги на правом берегу Тибра, и тогда же стали справлять Амбарвалии в самом Риме: жрецы с песнями совершали обход городской черты, вознося богам моления об обильном урожае. Археологам удалось обнаружить протоколы коллегии, датируемые 218 годом н. э., рассказывающие о деятельности этого древнего религиозно-общественного института, одного из старейших в Риме. Был найден также ценнейший памятник древнеримской литературы — фрагмент старинной песни «арвальских братьев» (Кармен Арвале). Амбарвалии — обычай торжественной процессией обходить поля, заклиная богов и принося им жертвы, — мы находим во всей его древней чистоте еще много веков спустя после его зарождения:

Стойте в молчанье кругом: освящаем поля мы и жатву, Чинный свершая обряд, древле завещанный нам. Вакх, снизойди, и с рожек твоих да склоняются грозди, Ты же, Церера, обвей вязью колосьев чело! В день святой да почиет земля, да почиет оратай, Тягостный труд свой прервав, в угол повесит сошник. Освободите ярмо от ремней: под венками сегодня Пусть отдыхают волы, ясли да будут полны. Ныне мы все отдаем божеству: ни единая пряха Да не коснется рукой шерсти, ей данной в урок. Вы же останьтесь вдали, от жертвы прочь отойдите, Те, кому в прошлую ночь радость Венера дала; Чистое вышним богам угодно: в чистой одежде Шествуйте ныне к ручьям, черпайте чистой рукой. Ныне к алтарным огням идет священный ягненок, В белых одеждах толпа, в свежих масличных венках. Боги отцов, святим мы поля, поселян освящаем; Дальше от наших границ вы отгоняйте беду. Пусть же обманной травой не смеются над жатвою нивы, Пусть не боится волков, стадо покинув, овца. Чисто одетый тогда, в урожае уверенный пахарь Будет в огонь очага смело поленья бросать… Впредь да свершатся мольбы: ты видишь, как вещие знаки В жертвенных недрах овцы милость пророчат богов? Дайте бочонок теперь с окуренным старым фалернским, С амфор хиосского вы сбейте густую смолу! Славь этот день, вино! Не стыдно в праздник напиться, Передвигать кое-как ноги, бредущие врозь.

Тибулл. Элегии, II, I, 1—30

Так как в частной жизни хозяина сельского поместья замещал при исполнении религиозных обрядов управляющий — вилик, то именно к нему обращается в своем трактате Катон Старший с советами, как надлежит поступать в том или ином случае. Катон подробно описывает формы обрядов, выделяет различные виды жертвоприношений — одни мог совершать только свободнорожденный гражданин, другие были доступны и для раба. Он рассказывает, например, как проводить символическое очищение полей, чтобы боги даровали хороший урожай. Это ритуальное очищение напоминало обряд Амбарвалий: здесь также обходили вокруг поля, ведя с собой жертвенных животных и произнося традиционную молитву: «Поручаю тебе, Маний, с помощью богов и в добрый час обойти этим шествием мое имение, поле и земли мои в той части, в какой повелишь ты провести кругом животных или обнести их и позаботиться об очищении» (Катон Старший. О сельском хозяйстве, CXLI). Откуда взялось здесь имя Маний — неизвестно: по всей видимости, это было ритуальное имя, происхождения которого мы не знаем, подобно тому как ритуальными именами при совершении свадебных обрядов служили Гай и Гайя.

Концерт на воде (мозаика)

Далее Катон сообщает, с какими молитвами надлежало обращаться к Янусу, богу всякого начала и завершения, а также богу времени и года, к Юпитеру и, наконец, к Отцу Марсу: «Отец Марс, молюсь тебе и прошу тебя, будь благ и милостив ко мне, к дому и к домочадцам моим: ради этого повелел я обойти этим шествием вокруг поля, земли и имения моего, да запретишь, защитишь и отвратишь болезни зримые и незримые, недород и голод, бури и ненастье; да ниспошлешь рост и благоденствие злакам, лозам и посадкам; да сохранишь здоровыми и невредимыми пастухов и скот; да пошлешь здоровье и преуспеяние мне, дому и домочадцам моим. Того-то ради…будь почтен этими животными-сосунками, коих принесут тебе в жертву». Полагалось отобрать для жертвоприношений лучшего поросенка, ягненка и теленка; кроме того, в жертву Отцу Марсу приносили священный пирог из ячменной крупы, масла и меда и вдобавок жертвенные лепешки или пирожки. Если в жертвенных животных оказывался какой-либо изъян, Катон советовал произнести примерно такую формулу: «Отец Марс, тот поросенок был тебе неугоден, поэтому приношу тебе во искупление этого поросенка» (Там же, CXLI).

Всякому виду сельскохозяйственных работ должны были предшествовать соответствующие жертвоприношения и молитвы. Когда подходила пора сеять просо, сажать чеснок и чечевицу, дарили Юпитеру Пирующему чашу вина, восклицая при этом: «Юпитер Пирующий, поскольку в доме моем среди домочадцев моих чашу вина тебе в жертву принести подобает, потому-то жертвою, какою следует совершить тебе возлияние, почтен будь». Затем, вымыв тщательно руки, на алтарь Юпитера возлагали жареную говядину и пол-амфоры вина, как бы задавая пир верховному божеству. После чего со спокойной душой жители Италии выходили на работы, сеяли просо, сажали чеснок, чечевицу (Там же, CXXXII).

Перед началом жатвы богине Церере приносили в жертву свинью. Катон указывает: «Прежде чем зарезать свинью, воскури ладан и соверши возлияние вином Янусу, Юпитеру и Юноне. Янусу предложи пирог с такими словами: „Отец Янус, подавая этот пирог, каковой подать тебе надлежит, усердно молю тебя, будь благ и милостив ко мне и к детям моим, к дому и к домочадцам моим“». С такой же молитвой подносили лепешку и Юпитеру. Затем богам творили возлияние жертвенным вином и только тогда закалывали в честь Цереры «преджатвенную свинью» — существовал такой особый обрядовый термин. Вырезав из свиньи внутренности, повторяли все жертвоприношения пирогом и лепешкой, произнося те же слова, что и раньше. «Потом, — говорит Катон, — принеси Церере внутренности и вино» (Там же, CXXXIV).

Отдельно рассказывает автор о жертвоприношениях по обету. При этом также соблюдали строго установленный ритуал. Так, если хозяин молил богов, чтобы были здоровы его волы — главная тягловая сила на полях, он должен был поступать, как советует Катон: «Днем в лесу принеси Марсу-Сильвану жертву за каждого вола отдельно: сложи в один сосуд 3 фунта полбенной муки, 4,5 фунта сала и 4,5 фунта мясной мякоти. Также влей в один сосуд 3 секстария вина», что составляло более полутора литров. Жертвоприношение за волов могли совершать и свободный, и раб, подчеркивает Катон. «Когда жертва принесена, сейчас же на месте надлежит ее съесть. Женщине при этой жертве нельзя присутствовать и нельзя ей видеть, как она приносится. Жертвоприношение такое можешь, если хочешь, совершать ежегодно» (Там же, LXXXIII).

Свои, особые обряды совершались и при подрезке ветвей деревьев, причем жертвы приносились богу или богине, кому была посвящена та или иная роща. Как бы взамен священной рощи божеству отдавали борова. Собираясь корчевать лес, римлянин опять-таки приносил жертвы и творил молитвы богам, повторяя их ежедневно, пока длились работы в лесу. Жертвы при корчевке обходились дорого, ведь богам подавали мясо; по-видимому, это жертвенное мясо должно было одновременно подкрепить и придать сил съедавшим его рабам, занятым таким тяжелым трудом.

Хороший управляющий поместьем не имел права произвольно подменять хозяина при совершении обрядов. Так, он не приносил сам никаких жертв, иначе как по приказанию хозяина. Исключение составляли обряды, сопровождавшие праздник Компиталий, ежегодные торжества в честь особых ларов — духов-покровителей перекрестков, скрещений дорог. В день Компиталий приносить ларам жертвы на домашнем очаге или на перепутьях имели право не только управляющие поместьями, но даже рабы: ведь улицами и дорогами пользовались все одинаково. Жену управляющего, которую Катон называет ключницей, он также предостерегает от самовольных жертвоприношений: «Без приказа хозяина или хозяйки она не приносит жертв и никому не поручает приносить их за нее. Она должна знать, что хозяин сам приносит жертвы за всех слуг. (…) В календы, иды и ноны и когда приходит праздник, она возлагает на очаг венок и в эти же самые дни приносит домашним ларам жертву по средствам» (Там же, V, 3; CXLIII, 1–2).

Упоминает Катон и о днях, свободных от работы. Они не носили религиозного характера, поэтому для разных категорий работников эти дни наступали в разное время. Ведь были предусмотрены некоторые виды работ, которыми можно было заниматься и в эти дни: очищать старые канавы и ямы, восстанавливать общественные дороги, выкапывать терновник, обрабатывать сад, пропалывать луга, собирать хворост в вязанки, толочь зерно и приводить в порядок дом. Не занимались в эти дни только полевыми работами, так что свободными они были скорее для волов, чем для людей. Для других животных — лошадей, ослов, мулов — дней отдыха не существовало; лишь те, что трудились на мельницах, вращая тяжелые жернова, наслаждались отдыхом во время Весталий — праздника мельников и пекарей — 9 июня каждого года.

Существовали и многие другие формы молитв, заклинаний и обрядовых песен, часто связанные с определенными районами страны. Здесь можно назвать фесценнины — народные сатирические песни или стихи в форме диалога, происхождение которых связывают с этрусским городом Фесценнией, хотя есть и другие этимологии. Эти полные насмешки, задиристые, иногда едкие и язвительные куплеты, пронизанные тем, что Гораций называл «италийским остроумием», звучали на торжествах в честь сельских богов, например в праздник урожая, а также на некоторых семейных празднествах, чаще всего на свадьбах. Быть может, в фесценнинских песенках таились уже зачатки местной, италийской драмы, подобно тому как в Греции из песен комосов — участников праздничных деревенских шествий, прославлявших животворящие силы природы, — родилась древнегреческая комедия. Быть может, театральное искусство в Риме развивалось бы иными, самобытными путями, если бы в III в. до н. э. благодаря греку Ливию Андронику на римской сцене не утвердилась бы греческая драма.

Хотя сельские обряды и праздники носили культовый характер, они не стали общегосударственными празднествами, как Дионисийские торжества в Афинах. Римский календарь изобиловал праздниками.

Праздники подразделялись на общегосударственные и праздники низшего ранга, официальные и семейные, сельские и городские, те, которые справлялись постоянно или от случая к случаю, праздники отдельных божеств и профессий. Программы празднеств в течение столетий менялись: к элементам постоянным, таким, как жертвоприношения, молитвы, торжественные шествия, добавлялись мероприятия чисто зрелищные, развлекательные. Это могли быть схватки гладиаторов или бои с дикими зверями в амфитеатре, гонки на колесницах в цирке, театральные представления. Если в Греции зрелища были одной из форм культовых торжеств, формой почитания богов, своего рода мистериями, а кроме того, долго сохраняли характер соревновательный, агонистический, то в Риме зрелища рассматривались исключительно как массовые развлечения. В один и тот же день устраивали зрелища разных видов, так что публика имела свободу выбирать — что кому больше по вкусу. Поэтому-то комедия Теренция «Свекровь», поставленная впервые во время Мегалезийских игр 165 г. до н. э., не имела успеха, ведь сразу после спектакля или одновременно с ним в другом месте выступали канатоходцы и борцы: зрители не проявили интереса к комедии, и представление пришлось прервать. Об этом рассказывает пролог к «Свекрови», добавленный после неудачной премьеры:

«Свекровь» — так эта пьеса называется. Когда ее впервые мы поставили, Впервые злополучье и катастрофа Случились с ней особые — настолько, что Смотреть ее не стали, не могли ценить; Народ, канатным плясуном увлекшийся, Был занят только им.

Теренций. Свекровь, 1–7

Общегосударственные праздники справлялись с особой пышностью. Торжественно проходило, например, празднование Нового года, ставшее с 153 г. до н. э. традицией и в Риме, и во всей Италии, а после того, как влияние Рима распространилось и на отдаленные земли, — во всей империи. В этот день проходили официальные торжества, связанные со вступлением в должность новоизбранных консулов: сначала 1 марта, затем 1 января. В доме каждого из консулов собирались сенаторы, друзья, знакомые, потом торжественной процессией они двигались на Капитолий, где обе процессии, направлявшиеся из домов обоих консулов, встречались и их участники приносили благодарственные жертвы Юпитеру Капитолийскому, покровителю Римского государства. В эпоху империи новоизбранные должностные лица давали в день Нового года присягу на верность императору, а войско — своему полководцу. После завершения официальной части празднества начинались пиры и приемы: у консулов собирались высшие должностные лица и друзья хозяина дома, в других местах римляне ходили в гости друг к другу по очереди. Римляне верили — и это поверье живо и по сей день, — что каким будет день Нового года, таким окажется и весь год. Поэтому новогодние праздники справляли весело и беззаботно, обменивались подарками и наилучшими пожеланиями. Поначалу люди дарили друг другу фрукты и сласти, но со временем подарки становились все дороже и даже вошло в обычай дарить друг другу на Новый год деньги. Так, каждый год принцепс Октавиан Август получал от сограждан большие суммы денег в подарок (Светоний. Божественный Август, 57). Еще больше был распространен обычай обмениваться подарками в дни праздника Сатурналий, о чем речь пойдет ниже.

Среди многочисленных римских праздников, справлявшихся ежегодно, преобладали древнейшие, а именно торжества в честь сельских, в особенности земледельческих, богов и богинь. Очень популярны были праздники посевов и Паганалии в честь богинь земного плодородия Теллюс и Цереры: одной приносили в жертву борова, другой — меру ячменя или полбы. Этот январский праздник как бы знаменовал собой завершение всех работ, связанных с урожаем прошлого года, и начало подготовки к полевым работам весной.

В феврале — месяце ритуальных очищений — справляли знаменитые Луперкалии — первоначально праздник пастухов в честь Фавна-Луперка, бога стад, соответствующего греческому Пану. Очистительные жертвы — для того чтобы оживить плодородие земли, стад и самих людей — приносили в гроте Луперкаль у подножия Палатинского холма, где, по преданию, жила некогда волчица (по-латыни — «лупа»), вскормившая Ромула и его брата Рема. После жертвоприношений юные жрецы Луперка начинали свой ритуальный бег вокруг Палатинского холма, держа в руках ремни из козьих шкур и хлеща всех, кто попадется им на пути, — в этом также состоял обряд очищения. Молодые женщины охотно подвергали себя ударам в дни Луперкалий, веря, что очистительные удары ремней исцеляют от бесплодия и способствуют легким родам и вынашиванию плода (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Ромул, XXI).

В конце февраля приносили жертвы богу границ и межей Термину, по имени которого праздник 23 февраля назывался Терминалиями. При этом жертвоприношения должны были быть исключительно «вегетарианскими»: приносить богу Термину в жертву животных не полагалось (Плутарх. Римские вопросы, 15).

Принесение в жертву свиньи, овцы и быка

Особенно щедрым на сельские праздники был апрель. 12-го справляли Цереалии: в этот день, как рассказывает Овидий, древний обычай повелевал деревенским жителям выпускать лисиц с зажженными факелами на хвостах и даже сжигать чучело лисы — похитительницы кур. Затем, в праздник Фордицидий, полагалось приносить богине Матери-Земле в жертву стельных коров (по-латыни — «форда»). Все эти обряды также должны были обеспечить богатый урожай и приплод скота. 21 апреля, в годовщину основания Рима, наступал еще один праздник пастухов — Палилии, в честь древнеиталийского божества Палес — покровительницы стад и пастушества. Богине творили жертвоприношения, не требовавшие пролития крови животных: жертвовали лепешки, молоко, другие деревенские продукты. В этот же день проводили ритуальные очищения скота и стойл, хлевов и конюшен, дабы уберечь людей и стада от заразных болезней. Стойла и скот окуривали серой, кропили водой; в жертву богине приносили ветви лаврового дерева, всякого рода кушанья, кровь коня, одержавшего когда-либо победу на скачках или в состязаниях на колесницах. По обычаю, животных прогоняли через костры, сложенные из соломы и сена, — это также имело целью отвратить от людей и скота болезни. В этот же день, как сказано, отмечали и годовщину основания Вечного города — при императоре Адриане во II в. н. э. он стал важным государственным праздником, сохранявшимся до V в.

Надо было подумать и об урожае винограда, поэтому после Палилий наступал черед праздника Виналий: Юпитеру приносили в жертву вино прошлого урожая. Чтобы защитить виноградники, приносили в жертву внутренности собаки: с созвездием Пса связывали судьбу будущего урожая винограда. Наконец, 28 апреля обитатели многих областей Италии чтили богиню растительности Флору. Флоралиями завершался длинный ряд весенних сельских празднеств.

Летом сельских праздников почти не было: хлопоты на полях и лугах, в садах и виноградниках не оставляли времени для празднеств. Лишь в июне совершали ритуальное очищение храма Весты, стремясь умилостивить богиню домашнего очага, чтобы и она помогала вырастить и собрать богатый урожай в каждом хозяйстве.

Только в конце августа деревенские жители могли вновь позволить себе веселье и торжественные обряды. 25-го справляли Опиконсивии в честь богини Опс Сеятельницы, покровительницы урожаев, жатвы. Сразу же за Опиконсивиями наставали Вертумналии — праздник Вертумна, бога превращений и изменений, в том числе смены времен года; от него, как считалось, также зависела судьба посевов и урожаев.

Древним народным праздником были и октябрьские Фонтиналии. В этот день италийцы чтили воду: возлагали венки на колодцы, пускали их по воде, струившейся из родников. Для рабов очень важны были декабрьские Фавналии: в день, когда воздавали почести пастушескому богу Фавну, рабы пользовались намного большей свободой, чем обычно, и могли принимать участие в веселых играх, развлечениях. Дважды в год, в августе и декабре, справляли праздник Консуалий — в честь бога земледелия Конса, которого впоследствии стали отождествлять с Нептуном.

Но, пожалуй, из всех римских сельских праздников самым известным и популярным были декабрьские Сатурналии, справлявшиеся как в деревне, так и в городе. Праздник длился пять дней и был посвящен древнеиталийскому богу посевов и земледелия Сатурну, супругу богини Опс; впоследствии Сатурна отождествили с греческим Кроном и стали считать отцом Юпитера, Нептуна,

Юноны и Плутона, свергнутым Юпитером с небесного престола. Римляне верили, что Сатурн был потом царем в Латии, а время его предполагавшегося царствования казалось тем самым «золотым веком», о котором с восхищением писали поэты и философы. В 497 г. до н. э. богу Сатурну воздвигли в Риме храм у подножия Капитолийского холма, и, очевидно, с тех пор вошел в обычай праздник Сатурналий. Это были дни, исполненные радости, всяких забав, смеха. По улицам ходили пестрые толпы веселящихся людей, повсюду принимали гостей, задавали пиры в домах частных граждан, а с 217 г. до н. э. утвердился обычай «божьей трапезы» — лектистерний: сенаторы устраивали пиршество для богов, чьи изваяния попарно расставлялись на обеденных ложах перед накрытым столом.

Римляне верили также, что легендарные «сатурновы веки» были временем всеобщего равенства и свободы; люди тогда жили, как братья, не зная рабства. В память о той счастливой эпохе Сатурналии выступали как праздник вседозволенности. Рабам в эти дни предоставляли немалую свободу, в том числе и свободу слова — они могли позволить себе даже весьма вольные шутки по адресу своих хозяев. Рабы усаживались пировать — и хозяева должны были прислуживать им за столом. В Сатурналии полагалось обмениваться подарками — обычай этот римляне блюли неукоснительно. К традиционным подаркам в дни Сатурналий относились символические восковые свечи, глиняные фигурки, статуэтки или рельефные изображения, которые можно было купить на предпраздничных ярмарках. Происхождение такого обычая связывают с древней практикой жертвоприношений: вместо живого человека богу приносили в жертву его изображение в виде маленькой куколки или даже свечу, ведь греческое слово «фос» означало и человека, и свечу. Но и эти старинные обычаи не оставались неизменными в течение столетий. Мало-помалу римляне стали обмениваться самыми разными подарками — от самых скромных до все более дорогостоящих.

Отождествляя Сатурна с Кроном, а римские Сатурналии с греческими Крониями, Лукиан не без иронии описывает обычаи и нравы, царившие в эти праздничные дни. Перечисляя «Законы Крона», сатирик выделяет сначала те, которые определяли общий характер торжеств:

«Никому никаких, ни общественных, ни частных дел не делать в течение всего праздника, за исключением того, что имеет отношение к шутке, забаве и радости: только пекари да повара пусть работают. Пусть господствует для всех равенство — и для рабов и свободных, и для бедняков и богачей. Сердиться, раздражаться, грозить не дозволяется никому. Счета принимать от управляющих — и того не дозволяется во время Кроновых празднеств. Никто пусть не проверяет и не записывает ни своих денег, ни одежд и пусть не занимается в Кроновы дни никакими гимнастическими упражнениями. Речей не слагать и не произносить, кроме забавных каких-нибудь и веселых, содержащих насмешку и шутку».417

Далее Лукиан переходит к законам иного рода, касающимся подарков. «Задолго до праздника богатые пусть запишут на табличках имена всех своих друзей, каждого особо, и пусть имеют наготове денежки в количестве одной десятой годового дохода и одежду, какая окажется у них в излишке и погрубее, чем сами они носят, и сосудов серебряных немало. Все это должно быть под руками. В канун же праздника, во-первых, пусть вокруг дома будет обнесено какое-нибудь очистительное средство, богачи же пусть изгонят из своих домов мелочность, сребролюбие, корыстолюбие и все прочие подобные пороки, обычно живущие под их кровлей. Когда же чистым сделают жилище, пусть принесут жертвы Зевсу, подателю богатства, Гермесу дающему и Аполлону многодарящему. Затем под конец дня пусть прочтут упомянутую табличку с именами друзей.

Распределив сами, каждому по достоинству, пусть богачи еще до захода солнца разошлют подарки своим друзьям. (…) Надлежит все записать, сколько и чего посылается, дабы у обеих сторон не могло возникнуть подозрений против рабов, доставляющих посылки. Сами же рабы вправе выпить по одной чаше вина каждый и должны поспешно возвращаться обратно, ничего более не требуя. Людям ученым все нужно посылать в двойном размере, ибо они достойны получать Двойную долю. Неприятного пусть никто ничего не присылает и отнюдь не расхваливает посылаемые подарки.

— Богач богачу ничего не должен отправлять; равным образом воспрещается богачу в Кроновы дни угощать человека того же достатка, что и он сам.

— Из того, что приготовлено для рассылки, не оставлять себе ничего. И раскаяния не должно возникать по поводу подарков.

— Если кто-либо в прошедшем году, находясь в отъезде, остался обделенным, пусть получит свою прошлогоднюю долю вместе с нынешней.

— Пусть уплатят богачи долги за своих друзей-бедняков, а равно и плату домохозяину, если кто-то из них, много задолжав, не имеет возможности внести плату сам. И вообще вменяется богатым в обязанность знать, в чем более всего нуждаются их друзья.

— И у получающих не должно быть недовольства своей долей; присланный подарок, каков бы он ни был, пусть кажется большим. Однако кувшин вина, заяц или жирная курица не могут быть признаны подарком на праздник Крона. И пусть не обращают в насмешку Кроновы приношения.

— Бедняк, если он человек ученый, пусть пошлет в ответ богатому или книгу одного из древних писателей (только не сулящую ничего дурного, а веселую, застольную), или собственное сочинение, какое сможет. Богач же обязан этот подарок принять со светлым лицом, а принявши — немедленно прочесть. Если же какой-нибудь богач оттолкнет или выбросит подарок, то пусть знает, что подлежит он грозному серпу Крона, хотя бы даже сам он послал друзьям что следовало. Прочие же бедняки пусть посылают: кто венок, а кто немножко благовоний.

— Если же бедняк, через силу, пошлет богачу платье, серебра или золота, то посланное им подлежит отобранию в казну и продаже со внесением денег в сокровищницу Крона. Бедняк же должен получить от богача на следующий день не менее двухсот пятидесяти ударов тростью по рукам».

И наконец, Лукиан переходит к «Законам застольным» — как следует проводить время в праздники Сатурналий:

«— Мыться — когда тень на часах будет в шесть футов; перед купаньем — играть в кости на орехи. Возлежать каждому где придется; высокое положение, знатность и богатство не должны давать никаких преимуществ.

— Вино всем пить одно и то же. И пусть не отговаривается богатый болезнью желудка или головной болью, чтобы на этом основании одному пить лучшее вино.

— Мясо делить на всех поровну. Слугам угодливости ни к кому никакой не проявлять. Однако не мешкать перед одним и не пролетать мимо другого, когда им заблагорассудится, во время подачи того, что нужно. Равным образом воспрещается перед одним класть огромный кусок, а перед другим — такой, что меньше и быть не может, или одному давать окорок, а другому челюсть свиную. Напротив, должно соблюдаться полное равенство.

— Виночерпий, как бдительный страж, пусть зорко следит за каждым гостем — меньше всего за хозяином — и еще внимательнее прислушивается.

— Чаши для вина одинаковые.

— Разрешается предлагать здравицы, если кто-нибудь пожелает.

— Пусть все пьют за всех, если пожелают, а первым пусть пьет за других сам богач.

— Не принуждать пить того, кто не сможет.

— На попойку не разрешается никому приводить ни танцовщиков, ни кифаристов настоящих. Можно привести только что начавшего учиться, если кто пожелает.

— В остротах да будет мерой их безобидность для всех.

— Ко всему этому играть в кости на орехи. Если кто-либо станет играть на деньги, то пусть на следующий день ему не дают есть. Оставаться или уходить каждому разрешается сколько хочется, когда вздумается.

— Когда же богач начнет угощать рабов, пусть прислуживают им друзья его вместе с ним.

Законы эти каждому из богатых людей записать на медную доску, выставить их на самой середине двора и перечитывать постоянно. Надлежит помнить, что до тех пор, пока будет стоять эта доска, ни голод, ни мор, ни пожар, ни другое какое-нибудь несчастье не войдут в жилище богача. Но если когда-нибудь — да не случится этого! — доска будет уничтожена, тогда пусть богачи попробуют отвратить то, что им придется испытать» (Лукиан. Кроно-Солон, 13–18).

Нельзя не сказать и о других праздниках людей труда. Во второй половине марта справляли Большие квинкватры — пятидневные празднества в честь Марса, а позднее — в честь Минервы, культ которой постепенно утверждался в Риме как культ ремесленников, людей искусства и учащейся молодежи. В первый день квинкватр богине приносили в жертву лепешки, маслины, вино. В последующие дни устраивали рецитации, выступления поэтов, чтецов. Школьники наслаждались полной свободой: занятий в эти дни не было.

В июне вслед за профессиональным праздником рыбаков наставали Beсталии — праздник пекарей и мельников. В дни, посвященные богине Весте, рабы, занятые тяжелой работой на мельницах, могли отдыхать. Отдыхали рабы и 13 августа, когда римляне чтили богиню Диану в ее святилище на Авентинском холме. Традиция гласила, что храм был воздвигнут некогда шестым римским царем Сервием Туллием, который сам происходил из рабов. В этот день рабы пользовались свободой, большей, чем обычно, хотя и не столь полной, как в Сатурналии или Фавналии.

К праздникам военным относились все торжества в честь бога Марса, и в первую очередь Эквиррии в конце февраля и в середине марта. В программу празднеств входили конные состязания на Марсовом поле. Не менее важный военный праздник приходился на 19 октября: это был Армилустрий, «освящение оружия», — на площади на Авентинском холме происходил торжественный парад войск. Кроме того, в марте и мае, во время Тубилустрия, столь же торжественно проходили смотр войсковых музыкальных инструментов и ритуальное очищение культовых труб. 19 марта, в первый день Больших квинкватр, совершалось очищение щитов. Во 2 г. до н. э. Октавиан Август учредил 12 мая однодневные Севиральные игры, или игры Шести мужей (от «секс» — шесть, «вир» — муж), в честь Марса Мстителя. В Большом цирке в Риме выступали шесть отрядов конницы, каждый со своим предводителем, отсюда и название праздника.

Сельская усадьба (мозаика)

С играми были связаны и другие праздники. Древнейшими считались Таврские игры в честь подземных богов, будто бы устроенные впервые римским царем Тарквинием Гордым, т. е. еще до 510 г. до н. э.; исторически они в первый раз засвидетельствованы Титом Ливием под 186 г. до н. э. Название игр, возможно, происходит от этрусского слова, означающего «могила», что вполне соответствовало характеру праздника, когда воздавали почести богам подземного царства, а затем Юпитеру, Юноне, Аполлону как богу, предотвращающему мор, и Диане Луцине — богине деторождения, дарующей жизнь. Таврские игры устраивались не ежегодно, а раз в пять лет, 25 и 26 июня; в программу входили среди прочего конные ристания в Цирке Фламиния.

К старейшим и важнейшим причисляли и Римские, или Великие, игры, проходившие ежегодно начиная с 4 сентября. Они были посвящены Юпитеру и поначалу длились всего четыре дня. При Августе игры растянулись на целых 16 дней (4—19 сентября). После торжественных жертвоприношений Юпитеру на Капитолии процессия направлялась по улицам города к цирку. Возглавлял шествие сам Юпитер Капитолийский — в лице консула или претора, одетых как триумфаторы и окруженных толпою граждан, отрядами войска, молодежью. Несли статуи богов; далее шли танцоры, актеры мимов, иные были переодеты сатирами и разыгрывали всевозможные комические сценки.

Меньше ясности в том, что касается происхождения знаменитых Секулярных игр, устраивавшихся всего один раз в столетие, по случаю юбилея города Рима. Происхождение Секулярных игр иногда связывают с Терентинскими играми, проходившими в Теренте — части Марсова поля. По совету пророческих книг, оставленных древней Сивиллой, прорицательницей из Кум, Терентинские игры были устроены впервые в 249 г. до н. э., в разгар 1-й Пунической войны. В жертву богам подземного царства Отцу Диту (одно из прозвищ Плутона) и Прозерпине римляне принесли тогда черного быка и черную корову; в программу торжеств входили с тех пор также конные состязания в цирке. По одной из легенд, во время чумы некий сабинянин спас своих детей, дав им воды из источника близ подземного алтаря Отца Дита и Прозерпины, после чего принес в жертву богам черного быка и черную корову, а также три дня подряд устраивал лектистернии — символические пиршества богов; он же организовал на свои средства и конные ристания. По другой версии, то же самое первым совершил консул Валерий Попликола, дабы отвратить моровую язву от города: он принес подземным богам в жертву черных волов, потом три ночи подряд задавал лектистернии и давал конные состязания в цирке.

С 249 г. до н. э. каждые сто лет проходили в Риме Секулярные игры. Следующие были проведены в 149 г. до н. э., что примерно соответствовало столетним юбилеям города, за дату основания которого традиционно принимали 753 год до н. э.; впрочем, уже древние не могли решить этот хронологический вопрос однозначно, считая иногда годом основания Рима 748 год до н. э. Однако столетний срок не всегда выдерживался. Следующие Секулярные игры были, по решению римских властей, отодвинуты во времени — возможно, из-за внешних и внутренних войн, терзавших Римскую державу, — и состоялись лишь в 17 г. до н. э., при принципате Августа. При этом вместо богов подземного царства почести стали отныне воздавать в эти дни Аполлону и Диане, которых и славит Гораций в песне, написанной по заказу Октавиана Августа как раз к тем Секулярным играм.

Вновь «столетние» игры были проведены императором Клавдием в 47 г. н. э. — по случаю 800-летия Вечного города. Светоний рассказывает: «Отпраздновал он и столетние игры, под тем предлогом, будто Август справил их раньше времени, не дождавшись положенного срока, — хотя в своей „Истории“ он сам заявляет, что Август после долгого перерыва восстановил их точный срок, тщательно расчислив все протекшие годы». Трудно было решить, кто именно из правителей Рима нарушил традицию, ведь и сама длительность священного «века» определялась по-разному. Как бы то ни было, повторение «столетних» игр при жизни одного поколения позабавило римлян: «Поэтому немало смеялись над тем, как глашатай по торжественному обычаю созывал всех на праздник, какого никто не видел и не увидит, — ведь еще живы были видавшие его, и некоторые актеры, выступавшие в то время, выступали и в этот раз» (Светоний. Божественный Клавдий, 21). При Августе утверждалось, что священный «век» составляет не 100, а 110 лет; воспользовавшись этим, император Домициан, хотя и на четыре года раньше срока, в 88 г. вновь устроил Секулярные игры, отсчитав срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе. «На этом празднестве в день цирковых состязаний он устроил сто заездов…» (Светоний. Домициан, 4). В 204 г. император Септимий Север еще раз провел «столетние» игры, а в 247 г., в правление Филиппа Араба, римляне торжественно отпраздновали тысячелетие своего города, и это были последние в истории Рима Секулярные игры.

По случаю освящения храма богини весны, цветов, растительности Флоры в 240 или 238 г. до н. э. впервые состоялся праздник Флоралий, также сопровождавшийся играми. С 173 г. до н. э. они повторялись ежегодно 28 апреля, а в эпоху империи были продлены до 3 мая. Программа празднеств включала в себя театральные представления, выступления мимов, танцы гетер с раздеваниями. Надо всем витал дух вольности, раскованности, пиршественного разгула: «Богиня идет в венках многоцветных. / Сцена открыта опять вольностям шуток срамных», — пишет о Флоралиях Овидий (Фасты, IV, 945–946). В последний день праздника все спешили в цирк: там показывали охоту на косуль и зайцев, а среди зрителей разбрасывали горох, бобы, люпины. Гораций, высмеивая тщеславие устроителей публичных зрелищ, говорит о некоем эдиле или преторе, готовом

…Промотать все добро на горох да бобы, да люпины, Только затем, чтобы чваниться в цирке, чтоб выситься в бронзе…

Гораций. Сатиры, II, 3, 182–183

Под 216 г. до н. э. впервые засвидетельствованы в Риме Плебейские игры в честь Юпитера (Ливий. От основания города, XXIII, 30, 17). Устраивали их в ноябре в цирке Фламиния. В программу празднества входили торжественные шествия, конные состязания, театральные представления: мы знаем, что в 200 г. до н. э. во время Плебейских игр была представлена зрителям комедия Плавта «Господа и рабы». Длились игры долго, почти две недели — с 5 по 17 ноября.

В 212 или 211 г. до н. э., когда бушевала трудная для государства 2-я Пуническая война, римляне, следуя пророческим книгам, организовали игры в честь Аполлона, умоляя на этот раз ниспослать городу не исцеление от чумы или моровой язвы, а победу над опасным врагом (Там же, XXVII, 23). Спустя три или четыре года игры были повторены, когда в Риме разразился мор, а затем их стали справлять ежегодно, сначала в середине июля, потом их перенесли на первые дни месяца. Поначалу устраивали только конные ристания в Большом цирке, но уже со II в. до н. э. в программу включили и спектакли.

По случаю доставки в Рим из Фригии, по совету «сивиллиных книг», священного черного камня, символа Великой Матери богов Кибелы, в 204 г. до н. э. были учреждены ежегодные Мегалезийские игры (от греческого «мегалэ» — великая). Торжественная процессия доставляла символ божества в храм Виктории, богини победы, на Палатинском холме. После чего все отправлялись в цирк на представления. С 191 г. до н. э. в дни Мегалезийских игр люди спешили не только на цирковые состязания, но и в театр. Во время Мегалезийских игр были представлены, например, несколько комедий Теренция: в 166 г. до н. э. — «Девушка с Андроса», в 165 г. до н. э. — «Свекровь», два года спустя — «Самоистязатель», еще через два года — «Евнух». При императорах эти игры длились уже целую неделю; всего же они просуществовали до IV в. н. э.

Играми чтили римляне и богиню Цереру в ее апрельский праздник — Цереалии. Впервые они прошли в 202 г. до н. э., как об этом свидетельствует Тит Ливий (От основания города, XXX, 39, 8). На исходе республиканского периода истории Рима игры в честь Цереры охватывали уже семь дней — с 12 по 19 апреля. Программа этого праздника, о котором столь красочно рассказывает Овидий (Фасты, IV, 679–712), была примерно такой же, как и в дни других праздничных игр.

Нетрудно заметить, как тесно связан был римский календарь праздников с местными культами. Стоит отметить, что в течение долгих столетий римской истории некоторые торжества утратили свое значение, другие же продолжали справляться по традиции, хотя их религиозный или исторический смысл мало кому был известен, так что римским писателям часто приходилось объяснять публике происхождение того или иного обычая или обряда. Ежегодно в майские иды в Риме совершались Аргейские жертвоприношения. В этот день полагалось приносить человеческие жертвы — то ли в память о двадцати с лишним греках из Аргеи, которых римляне в III в. до н. э. по указанию «сивиллиных книг» действительно принесли в жертву богам, то ли в память о древнем обычае, когда стариков старше 60 лет бросали в Тибр. Поначалу для кровавых Аргейских торжеств отбирали рабов или преступников, осужденных на смерть, но со временем римляне прибегли к символам: вместо людей в Тибр стали бросать в майские иды человеческие чучела из тростника. Это лишь один из примеров древних праздничных обычаев, которые уже через несколько поколений казались римлянам странными и необъяснимыми. Упомянем еще об одном диковинном обряде, происходившем в Риме в октябрьские иды: после состязаний на колесницах на Марсовом поле коня из упряжки, одержавшей победу, торжественно закалывали: при этом хвост отрезали, и возница вносил его во дворец римских царей — Регию, где особым образом подвешивал, чтобы кровь стекала на жертвенник. Тем временем устраивались ритуальные сражения между группами молодежи на улицах города за обладание головой жертвенного коня. Обычай этот мог быть связан с какими-то давними земледельческими обрядами магического характера.

Не чужды были римлянам и семейные праздники. Помимо торжеств, так сказать, чрезвычайных, каковыми были свадьбы, принятие нового ребенка в семью, похороны, ежегодно римляне справляли дни рождения. Жители Древнего Рима веровали, что каждый человек имеет своего духа-покровителя — гения, хранившего его все годы его жизни, поэтому в день рождения человека приносили жертвы его гению и слагали песни с пожеланиями долгих лет благополучия и счастья и с предсказаниями его судьбы. Такие песни на день рождения назывались греческим словом «генетлиака»; одну из них сочинил Альбий Тибулл ко дню рождения известного римского мецената, политика и ученого Марка Валерия Мессалы. Поэт призывает своего друга и покровителя:

К нам снизойди и Гения славь игрою и пляской, Гения славь и виски чистым вином ороси: Пусть благовонье струят блестящие волосы бога, Пусть вязеницы цветов падают с плеч и с чела. Дня сего Гений, приди: почту я тебя фимиамом, Сладкий пирог испеку на мопсопийском меду. Ты же потомство расти, Мессала! Оно да умножит Подвиг отца, окружив почестью старость его. Память дороги твоей не угаснет в земле Тускуланской, Белая Альба ее в древних домах сбережет, Ибо щедроты твои усыпали гравием крепким Этот прославленный путь, в камень одели его. Пахарь воздаст тебе честь, когда он из дальнего Рима Ночью вернется домой, не повредив себе ног. Гений рождения твой будь славен на многие лета, Светел во веки веков, с каждым приходом светлей!

Тибулл. Элегии, I, 7, 49–64

Баловень судьбы, талантливый и щедрый Валерий Мессала, строивший дороги и вдохновлявший поэтов, имел все основания безмятежно предаваться удовольствиям в годовщину своего рождения. Совсем иначе, в грусти и отчаянии, встретил 20 марта 10 г. н. э. свой день рождения 52-летний Овидий — изгнанник, коротающий дни на берегу далекого моря, страдающий человек, которому невыносима жизнь:

Самый безрадостный день (к чему я на свет появился!) — День, когда я был рожден, — в должное время настал. Что посещаешь ты вновь изгнанника в годы несчастий? Лучше бы им наконец было предел положить. Если б заботился ты обо мне и была в тебе совесть, С родины милой за мной ты бы не следовал вдаль. Там, где первые дни моего ты младенчества видел, Лучше, когда бы ты стал днем и последним моим.

Отказываясь в этот печальный для него день воспоминаний от привычных, освященных традицией обрядов, поэт обращается к своему гению с горькими словами:

Видимо, ждешь ты и здесь, по обычаю, почестей прежних — Чтобы спадали с плеча белые складки одежд, Чтобы курился алтарь, цветочными венчан венками, Чтобы в священном огне ладан, сгорая, трещал, Чтобы тебе я поднес пирог, отмечающий годы, Чтобы молитвы богам благоговейно творил? Нет, не так я живу, не такая пора наступила, Чтобы я мог твой приход прежним весельем встречать. Мне погребальный алтарь, кипарисом печальным увитый, Больше пристал и огонь, смертного ждущий костра. Жечь фимиам ни к чему, обращенья к богам бесполезны, Не подобают устам нашим благие слова. Если, однако, молить в этот день мне о чем-нибудь можно, Я лишь о том, чтоб сюда ты не являлся, молю.

Овидий. Скорбные элегии, III, 13

11 и 15 января женщины справляли Карменталии — праздник пророчицы Карменты, которую чтили как покровительницу деторождения, пока эта функция не перешла к Юноне Луцине.

В тесном семейном кругу принято было праздновать и Каристии, отмечавшиеся 22 февраля как день семейной любви и согласия. Собирались лишь самые близкие родственники — никто посторонний не допускался. Еще через неделю римские женщины чтили Юнону Луцину в праздник Матроналий:

Чтите богиню цветами! Цветы желанны богине! Нежным цветочным венком все обвивайте чело. Так говорите: «Ты нам, Луцина, свет жизни открыла», Так умоляйте: «Ты нам муки родов облегчи». А коль беременна ты, умоляй, власы распустивши: «Дай мне без боли родить плод мой, что я понесла!»

Овидий. Фасты, III, 253–258

На 17 марта приходились Либералии — праздник в честь бога Либера-Вакха, бога застольного веселья, бога, дарующего свободу. Особое торжество царило в этот день в тех семьях, где были сыновья, достигшие 16 лет. В праздник Либералий их вносили в списки граждан, они становились совершеннолетними и меняли детскую тогу-претексту с пурпурной каймой на гладкую белую мужскую тогу, какую носили взрослые — римские граждане.

Важным для римских матрон днем было и 1 апреля — день, посвященный богине Венере Вертикордии («обращающей сердца»), охранявшей слабых женщин от супружеской неверности и всякой недозволенной страсти и помогавшей поддерживать в семье мир и согласие.

Еще через два месяца наступали Карнарии — праздник древнеиталийской богини Карны, оберегавшей здоровье плоти. В тот же день отмечали годовщину освящения храма Юноны Монеты («указующей»), подательницы добрых советов: женщины Рима приносили ей богатые жертвы. Женщина, запятнавшая себя безнравственным образом жизни, не имела права принимать участия в обрядах, ибо древний закон, установленный еще царем Нумой, запрещал женщинам, состоявшим в преступной связи, прикасаться к алтарю Юноны. Однако, если какая-нибудь из этих женщин, несмотря на запрет, проникала в святилище и воздавала почести Юноне на ее жертвеннике, виновная могла получить прощение. Закон предписывал ей в этом случае распустить волосы в знак раскаяния и принести в жертву богине ягненка женского пола.

К семейным торжествам можно отнести и многочисленные дни поминовения усопших. Так, в феврале, во время Фералий, манам — душам умерших — приносили скромные жертвы — немного зерна, печеного хлеба, оливкового масла и вина. (Овидий. Фасты, II, 533–540), дабы умилостивить их и снискать их благоволение. Поминальными днями были и 9, 11 и 13 мая, когда воздавали почести лемурам — духам умерших, блуждающим, по верованиям древних италийцев, по ночам:

Будет Лемурий ночных свершаться обряд стародавний: Манам безмолвным тогда жертвы начнут приносить.

Там же, V, 421–422

В дни Лемурий храмы запирали, а отцы семейств, опасаясь вторжения бродячих духов в их дома, бросали на дорогу зерна бобов, заклиная от имени всех членов семьи: «Отойдите, маны!»

Характерной чертой античной религиозности, неотделимой от суеверия, были бесчисленные обеты, которые римляне, как и греки, давали богам по любому поводу. Обеты давали и во время мора — на случай выздоровления, и находясь в опасном плавании или на войне — на случай благополучного возвращения. Богам обещали принести им благодарственные жертвы или оказать почести в какой-либо иной форме. О том, что обеты эти исполнялись, свидетельствуют сотни вотивных табличек, найденных в храмах, особенно часто — в святилище Эскулапия: люди благодарили бога врачевания за исцеление. Не только частные лица пытались таким образом расположить богов в свою пользу и добиться исполнения своих просьб — обеты давали и ради спасения государства от грозившей ему опасности. Существовали также жертвоприношения по обету, который от имени республики давали высшие должностные лица 1 января один раз в пять или в десять лет. В эпоху республики обеты давали за процветание государства и его граждан. В эпоху империи обеты имели в виду благополучие ее верховного правителя. Впервые обращения к богам, подкрепленные обетами ради виднейшего из сограждан, имели место в Риме при Цезаре (Дион Кассий. Римская история, XLVI, 1), а окончательно этот обычай утвердился при Августе.

Известно, что легат Цезаря, а затем консул Авл Гирций, сраженный тяжелым недугом, дал обет, поклявшись, что, если выздоровеет, отдаст свою жизнь ради блага народа; он твердо верил, что боги его услышат (Цицерон. Филиппики, VII, 12 и X, 16). И он исполнил свой обет, пав в бою под Мутиной год спустя, сражаясь против войск Марка Антония в 43 г. до н. э. В письме к Аттику Цицерон вспоминает, как в 50 г. до н. э. жители и власти провинциальных городов — муниципиев возносили молитвы и давали обеты за исцеление Помпея Великого, страдавшего в то время от болезни (Письма Марка Туллия Цицерона, CCCXLVIII, 1). Речь шла о городах, где сильно было греческое влияние, ибо в самом Риме индивидуальных обетов, обращений к богам ради одного лица тогда еще не знали; к тому же, как подчеркивает Цицерон, это было проявлением лести и угодничества, неискренней, притворной преданности. С утверждением в Риме при императорах культа властителя подобные верноподданнические обеты стали обычным явлением.

Уже в эпоху республики римские власти начали устраивать по обету публичные зрелища и игры — в благодарность богам и для развлечения населения. В 205 г. до н. э. Публий Корнелий Сципион, одержав победу над карфагенянами в Испании, устроил в честь Юпитера игры в Риме на собственный счет; сенат вынес об этом специальное постановление (Ливий. От основания города, XXVIII, 38, 14). Затем игры были повторены в 200 г. до н. э. после окончательной победы над Карфагеном. В дальнейшем видные римские полководцы из рода Корнелиев еще не раз проводили такие игры по обету в связи со своими победами в Испании и в Сирии. Примеру Корнелиев последовали Фульвии: в 186 г. до н. э. Марк Фульвий Нобилиор возблагодарил богов за успехи своих войск в Эпире, устроив публичные зрелища, а семь лет спустя то же самое сделал Квинт Фульвий Флакк после своей победы в Испании. С начала II в. до л. э. зрелища и игры по обету могли длиться целых десять дней. Понятно, что и в этом начинании, как и во многих других, полководцы и политики соревновались друг с другом, стараясь, чтобы устроенные ими зрелища выглядели как можно пышнее и привлекательнее.

Но не всегда подобные затеи проходили с успехом. Историку Полибию мы обязаны сведениями об одном неудавшемся проекте массовых зрелищ, — разработанном Луцием Аницием Галлом, в 167 г. до н. э. триумфально въехавшим в Рим после победы над иллирийцами. Желая, чтобы его триумф запомнился жителям Рима надолго, полководец привез с собой из Греции актеров и музыкантов. Однако программа оказалась плохо составлена и начались недоразумения, которые свели на нет все усилия незадачливого триумфатора. Эти сведения Полибия включены в текст его «Всеобщей истории», хотя сохранились они лишь в пересказе Афинея (Пир мудрецов, XIV, 1):

«…Луций Аниций… на играх, устроенных им в честь победы, позволил себе забавнейшие шутки… а именно: пригласил из Эллады знаменитейших артистов и, соорудив в цирке огромнейшие подмостки, сначала вывел на них всех флейтистов вместе. Это были Феодор из Беотии, Феопомп и лисимахиец Гермипп — всё знаменитости. Он поставил их на передней части сцены вместе с хором и велел играть всем одновременно. Лишь только музыканты начали играть, сопровождая свою игру приличествующими движениями, Луций послал сказать, что играют они плохо и лучше сделают, если затеют состязание друг с другом. Музыканты были в недоумении. Тогда один из ликторов показал им, как они должны выйти друг против друга и устроить нечто наподобие битвы. Быстро сообразив, чего от них хотят, флейтисты позволили себе весьма вольные движения, отвечавшие обычной их распущенности, и этим произвели на сцене величайшую сумятицу. Средние части хора они обратили против крайних, а сами под дикую разноголосицу флейт то сходились, то расходились. Под звуки музыки хористы топали ногами и, приводя в сотрясение сцену, неслись на своих противников, а затем снова отступали, повернувшись к ним задом. А когда еще кто-то из хористов, внезапно отделившись от хора и подоткнув одежду, замахнулся, как в кулачном бою, на несущегося против него музыканта, зрители разразились восторженными рукоплесканиями и криками одобрения. Битва по всем правилам еще продолжалась, как вдруг два плясуна под звуки флейт введены были в орхестру, а четыре кулачных бойца взошли на подмостки вместе с трубачами и горнистами. Зрелище всех этих состязаний вышло неописуемое. Что же касается трагических актеров…то мои слова показались бы глумлением над читателем, если бы я вздумал что-нибудь о них передавать» (Полибий. Всеобщая история, XXX, 14).

Помимо живого, впечатляющего описания досадного происшествия этот рассказ ценен и тем, что в нем упомянуты театральные представления, сопутствующие играм по обету. Интересно и то, что, как явствует из слов Полибия, переданных Афинеем, для того, чтобы сделать зрелища более привлекательными для римлян, приглашали актеров и музыкантов из Греции или из Передней Азии — это подтверждает и Тит Ливий. Повествуя о «блестящих играх», устроенных полководцем Марком Фульвием в 186 г. до н. э. по обету, данному во время войны в Греции, историк пишет: «Из почтения к нему на эти игры явилось из Греции много артистов. В первый раз тогда смотрели римляне состязания атлетов и травлю львов и пантер; эти представления отличались почти таким же великолепием и разнообразием, как и в наш век» (Ливий. От основания города, XXXIX, 22).

В I в. до н. э. игры по случаю побед, триумфов прославленных военачальников приобрели характер официальный. В 82 г. до н. э. в честь победы Луция Корнелия Суллы над его противниками в самой Италии власти организовали игры, программа которых совпадала с торжествами в честь Аполлона 5 июля. Спустя десять с лишним лет игры по обету устроил в Риме Гней Помпей; игры эти проходили в конце октября и заняли пятнадцать дней (Цицерон. Речи против Гая Верреса, I, 31). За играми по обету тогда же последовали и официальные игры Победы. Такие же игры Победы состоялись в 46 г. до н. э. по случаю четырехкратной победы Цезаря: сенат почтил таким образом заслуги диктатора. В 19 г. до н. э., когда уже Октавиан возвратился в столицу после успешной военной экспедиции, день его возвращения был отмечен как государственный праздник, повторявшийся затем под именем Августалий; через восемь лет в их программу были включены массовые зрелища, а после смерти принцепса в 14 г. н. э. Августалии были внесены в официальный календарь как ежегодный праздник, справлявшийся 12 октября.

Дабы почтить память Октавиана Августа, его вдова Ливия учредила в 14 г. н. э. ежегодные Палатинские игры (Дион Кассий. Римская история, LVI, 46; LIX, 16); происходили они, как явствует из их названия, на Палатинском холме, начинались 17 января, в годовщину бракосочетания покойного принцепса с его третьей женой Ливией, и продолжались сначала три, а позднее шесть дней. Еще в IV в. это была устойчивая форма почитания культа Божественного Августа.

Вознесение молитв за правителя, каким бы он ни был, и даже просто за влиятельное лицо, каким был, например, Луций Элий Сеян, всесильный временщик при императоре Тиберии (Там же, LVIII, 2, 8), было одной из самых распространенных и узаконенных обычаем традиций заискивания и подобострастия. Поводов к таким молениям и обетам могло быть сколько угодно: дни рождения императора, или большого вельможи, или членов их семей, военная экспедиция, болезнь. Документы «арвальских братьев» 50–54 гг. н. э. показывают, что эти жрецы не раз возносили богам молитвы за благополучие императора Клавдия; известен подобный же документ, датируемый 66 годом н. э. и касающийся Нерона.

Марк Аврелий совершает жертвоприношение на Капитолии

К празднествам, происходившим от случая к случаю, следует отнести и торжества, связанные с освящением храмов, — они также сопровождались играми, театральными представлениями, другими зрелищами. Так, по два или три дня шли спектакли в театре, когда в Риме освящали храм богини Флоры в 240 или 238 г. до н. э., храм богини Ювенты, покровительницы юности и молодежи, в 191 г. до н. э., святилища Юноны Регины и Дианы; один из дней отводился, кроме того, на состязания в цирке. В 173 г. до н. э., когда свой «дом» обрела в Риме божественная покровительница коней Фортуна Эквестрис, театральные представления продолжались целых четыре дня и еще один день был занят цирковыми ристаниями.

Поводом к устройству массовых зрелищ бывали и торжественные погребения видных граждан. Поначалу близкие родственники умерших организовывали на собственные средства бои гладиаторов, со временем к ним добавились и театральные постановки. В 174 г. до н. э., по словам Тита Ливия, римляне из всех состоявшихся тогда гладиаторских игр запомнили только те, которые полководец Тит Квинтий Фламинин устроил в память о своем отце. Поминальные игры длились в тот год четыре дня: помимо боев гладиаторов имели место роскошные пиры, сценические представления и раздача мяса народу. Игры, данные Фламинином, «считались в то время выдающимися, так как в течение трех дней выступили 74 гладиатора» (Ливий. От основания города, XLI, 28, 11). Спустя 14 лет на похоронах прославленного военачальника Луция Эмилия Павла была впервые показана комедия Теренция «Братья».

Программы празднеств все расширялись, добавлялись дополнительные дни на зрелища, росло число праздников — невозможно даже представить себе, сколько впечатлений приносил жителю Рима каждый год. К тому же время от времени — возможно, по какому-либо обету или в соответствии с предсказаниями пророческих книг — зрелища, устроенные в рамках Римских или Плебейских игр, в течение года повторялись, иногда по нескольку раз. Упоминания о таких повторных играх в период с 216 по 179 г. до н. э. можно найти в книгах 23–40 труда Тита Ливия «От основания города».

Обращаясь теперь к римскому театру, скажем сразу, что характер театральных представлений в Риме был совершенно иным, чем в Греции: хотя и в Риме спектакли часто проходили в дни праздников, религиозных торжеств, но сами по себе они не имели признаков культового действа, мистерии, не были связаны с религиозными обрядами.

По своему происхождению римский театр не может считаться явлением оригинальным — касается ли это драматургии или внутреннего устройства театральных сооружений. Здесь заметно сказалось влияние этрусков, а затем и греков. Ливий рассказывает: в 364 или 363 г. до н. э. в Риме свирепствовал мор, и ничем не удавалось ослабить его губительную силу. Перепробовав все меры, римляне решили в конце концов, дабы умилостивить богов, прибегнуть, как пишет историк, «к учреждению сценических игр, делу новому для воинственного народа, ибо ведь до этого зрелища ограничивались только конскими бегами. Но, как почти всегда бывает в начале, игры эти ничего особенного из себя не представляли, да и те были иноземного происхождения: приглашенные из Этрурии актеры, танцуя под аккомпанемент флейты, совершали, по обычаю этрусков, довольно красивые телодвижения, не сопровождая их ни текстом, ни соответствующими тексту жестами». И все же выступления актеров, их танцы, музыка произвели на тогдашних обитателей Вечного города сильное впечатление, ведь речь шла о прежде невиданном, о новинке. В самом Риме актерам из Этрурии «начали подражать молодые люди, перебрасываясь шутками в нескладных стихах и при этом жестикулируя соответственно тому, что они говорили. Таким образом обычай этот был введен и, благодаря частому повторению, усовершенствовался» (Ливий. От основания города, VII, 2).

Актеров в Риме называли гистрионами (от этрусского «истер» — актер). Вскоре, продолжает свой рассказ о начале римского театра Тит Ливий, актеры перешли от самодельных, незамысловатых, а то и грубоватых экспромтов, наподобие фесценнинских песенок, к исполнению сатур, или сатир — драматическо-песенных импровизаций в стихах, положенных на музыку, «причем пение сопровождалось игрой на флейте и соответствующими жестами». По преданию, несколько лет спустя Ливий Андроник первым решился поставить вместо сатуры драму с заранее определенным содержанием. «Будучи, как все в то время, и актером для собственных произведений и потеряв от частых повторений голос, он выпросил себе позволение ставить перед флейтистом мальчика для пения, сам же сопровождал его пение гораздо более сильными телодвижениями, ведь ему при этом не мешало напряжение голоса».

Это также вошло в обычай, и отныне выступления гистрионов не обходились без участия певцов, сами же гистрионы лишь произносили диалоги и разыгрывали сценки. «После того как это правило стало лишать драматические произведения комического и разнузданного характера и шутка мало-помалу стала превращаться в искусство, молодые люди, предоставив гистрионам играть пьесы, стали между собой, как и встарь, перекидываться шутками в стихах». Так, во многом под влиянием осков, из их города Ателлы пришли к римлянам знаменитые ателланы — комические сценки в стихах фарсового характера. В дальнейшем, после того как благодаря усилиям Ливия Андроника на римской сцене воцарились переводные греческие драмы, ателланы сохранились в виде эксодия — заключительного дивертисмента к основной пьесе. Между гистрионами и актерами, исполнявшими ателланы, утвердилось четкое различие: игра в ателланах, как явствует из слов Тита Ливия, не считалась занятием «низким», каким было в глазах римлян актерское ремесло вообще, поэтому в отличие от других актеров те, кто выступал в ателланах, несли военную службу, «как бы непричастные к сценическому искусству» (Там же).

Первоначально актеры, роль которых ограничивалась акробатическими, танцевальными и певческими номерами, выходили на небольшие, временные подмостки — эстраду; вокруг нее стоя толпились зрители. На исходе II в. до н. э. вблизи эстрады стали делать почетные места для сенаторов, и обычай этот сохранялся и тогда, когда уже начали строить постоянные театры. За строительство такого театра в Риме принялись в 154 г. до н. э.: это должен был быть прочный, каменный театр по образцу греческих, но несколько иначе расположенный, ибо различными были условия местности в Риме и в Афинах. Однако сенат воспротивился созданию в театре сидячих мест и работы были прекращены. Чем руководствовались сенаторы, принимая такое решение? По всей видимости, в сенате особенно сильны были антигреческие настроения, точнее — опасения, что эллинистические влияния подорвут незыблемость традиционного римского уклада жизни, чистоту римских нравов; виднейшим выразителем подобных настроений был, как известно, Марк Порций Катон Старший. Из уважения к обычаям своих предков жители Рима должны были и дальше смотреть представления стоя.

Лишь столетием позже городской эдил Марк Эмилий Скавр решился ввести эту иностранную моду. Тем временем благодаря его усилиям был сооружен большой деревянный театр с сидячими местами для 80 000 зрителей, подробно описанный Плинием Старшим (Естественная история, XXXVI, 117–118). Вскоре Гней Помпей, восхищенный прекрасным греческим театром в Митилене, начал строительство первого в Риме каменного театра, открывшегося в 52 г. до н. э.; кстати, по этому случаю также были устроены игры и в самом театре, и в цирке, и в амфитеатре, продлившиеся несколько дней. Театр Помпея надолго стал гордостью римлян, поэтому открытие его прошло очень пышно и запомнилось всем.

Два с половиной века спустя историк Дион Кассий Кокцеян с восторгом писал об освящении Помпеем каменного театра, говоря, что и в его время, на рубеже II–III вв. н. э., римляне по-прежнему гордились этим величественным старым сооружением; он же приводит и любопытную версию, будто театр был воздвигнут не самим великим полководцем Помпеем, а его вольноотпущенником Деметрием, сопровождавшим патрона в его далеких походах и скопившим таким образом достаточно денег для столь грандиозного строительства, поэтому-то, желая умилостивить патрона, нажившийся на войнах вольноотпущенник назвал новый театр его именем (Дион Кассий. Римская история, XXXIX, 38).

В своем трактате об архитектуре Витрувий упоминает многие деревянные театры, не давая, однако, их подробного описания. Зато он обстоятельно рассказывает об общих принципах, которыми приходилось руководствоваться древним при строительстве театров, чтобы добиться хорошей акустики. При этом Витрувий различает методы, применяемые при сооружении театров деревянных, и те, которые античные архитекторы практиковали ставя каменный театр. «…Все общественные деревянные театры имеют много дощатых частей, которые непременно резонируют. Это же можно наблюдать на кифаредах, которые, собираясь петь на более высоких тонах, поворачиваются в сторону дверей сцены и таким образом пользуются ими для получения созвучия, отвечающего голосу». Если же театры построены из материала более плотного, из бутовой кладки, тесаного камня, мрамора, не дающих резонанса, то автор советует применять медные сосуды — голосники, как это делают в Греции и в разных городах Италии. «Кроме того, многие искусные архитекторы, строившие театры в небольших городах, пользовались за недостатком средств глиняными сосудами, настроенными таким же образом…» (Витрувий. Об архитектуре, V, 5).

Сведения, приводимые Витрувием, не только дают представление о достаточно сложной, основанной на расчетах математиков, физиков, инженеров, методике строительства театров в античном мире, но и подтверждают, что в ряде городов Италии театры стали возникать раньше, чем в Риме. Старейшим из них и отражавшим местные архитектурные традиции был Малый театр в Помпеях, датируемый примерно 80 годом до н. э.; вместить он мог более 15 000 зрителей. Прототипом этой четырехугольной постройки был не греческий театр, а скорее старая примитивная деревянная площадка — эстрада. От открытых греческих театров театр в Помпеях отличался и тем, что над ним была возведена кровля.

Зрительный зал имел форму полукруга, вписанного в четырехугольник всего театрального здания. По углам строители оставляли пустые пространства, где создавались затем лестничные клетки, куда зрители направлялись через широкие входы, проделанные в наружных стенах. Как и в амфитеатрах, здесь были также крытые проходы — вомитории, связывавшие сцену и зрительный зал в единое целое. Эти проходы связывали, кроме того, входы с лестницами и были так хорошо распланированы, что тысячи зрителей могли быстро покинуть театр, избегая тесноты и давки. Орхестра для хора римскому театру была не нужна, часть ее заняли добавочные места для зрителей — это был до некоторой степени прообраз нынешнего партера. С другой стороны, появилась возможность расширить и продлить скену, которую, как и в греческом театре, украшали росписи. Особенно наряден был гипоскенион: барельефы, небольшие колонны, углубления…

Как уже говорилось, римский театр был расположен иначе, чем греческий, а именно на ровной местности, поэтому и зрительный зал должен был быть устроен в Риме и других городах Италии на свой лад. Внутреннее убранство театра отличалось невиданной у греков роскошью: росписи, рельефы, скульптура. Крытый верх надежно защищал публику и от прямых лучей солнца, и от дождей. Хор, танцоры, музыканты выступали вместе с актерами на общих подмостках — так называемом пульпите, соответствующем греческому проскениону. Новинкой римского театра был и занавес, который в отличие от современного не поднимался и не раздвигался в начале представления, как мы привыкли, а опускался, скрываясь в специальной щели. Когда представление завершалось, занавес поднимали; был и вспомогательный занавес, поднимавшийся в антрактах. Приметой римского театра может считаться и фонтан, навевавший прохладу на зрителей; вода поступала по каналу, шедшему между сценой и зрительным залом, параллельно пульпиту. Если в Греции самым почетным местом было изящное кресло для жреца бога Диониса, поставленное перед орхестрой, то в Риме в эпоху империи слева от сцены ставили возвышение — своего рода ложу для императора, членов его семьи и самых почетных гостей.

Помимо упомянутого уже театра Помпея Рим славился еще двумя большими театрами. Один из них, театр Бальба, сооруженный при Октавиане Августе, частично, как и театр Помпея, уцелел до наших дней. Другой был начат при Цезаре, но открыт только в 11 г. до н. э. и назван в честь Гая Клавдия Марцелла, скончавшегося к тому времени мужа сестры Августа. Театр Марцелла несколько раз горел, но вновь отстраивался и как место зрелищ прослужил римлянам вплоть до IV в. Позднее стены сооружения были использованы как своего рода каменоломня: в 365 г. камни, выломанные из стен театра Марцелла, пошли на строительство моста Цестия через Тибр, а еще через двенадцать веков, во время бурного расцвета архитектуры Возрождения, мемориальные камни были использованы при постройке великолепного дворца — Палаццо Фарнезе. Лучше всего сохранился римский театр в Аравсионе (сегодняшний Оранж) в Нарбоннской Галлии.

Из греческого театра Рим заимствовал условное оформление сцены — декорации на росписях передней стены скены, три двери, периакты. К сценическим декорациям Витрувий предъявляет те же требования, что и к живописи вообще: гармония и реализм, т. е. подлинность изображаемого, ибо только люди, лишенные вкуса, изображают то, чего нет в природе. «…Ведь нельзя же ни одобрять той картины, которая не похожа на действительность, ни спешить выносить суждение о ее правильности только из-за того, что она сделана изящно и искусно, если нельзя доказать с очевидностью, что она исполнена без искажения». Как пример неверного выбора в искусстве. Витрувий приводит историю с маленьким театром в Траллах в малоазийской Карии, где переднюю часть скены расписывал искусный художник Апатурий из Алабанда.

«…Он сделал на ней колонны, статуи кентавров, поддерживающие архитравы, круглые кровли ротонд, выдающиеся завороты фронтонов и карнизы, украшенные львиными головами, пасти которых служат для стекания с крыш дождевой воды, а над этим вдобавок сделал еще эпискений, на котором были написаны ротонды, полуфронтоны и все разнообразное убранство кровли…» Впечатляющее, рельефное оформление скены вызвало общее одобрение зрителей, однако математик Ликимний предостерег их от преждевременных восторгов. Он призвал сограждан критически взглянуть на созданное фантазией художника. «У кого же из вас, — спросил он, — могли быть на черепичных крышах дома, колонны или фронтонное убранство? Ведь все это ставится на балках, а не на черепичных кровлях». Сам Апатурий, продолжает автор, не решился возражать, «но убрал декорацию и, изменив ее согласно требованиям действительности, представил в исправленном виде» (Витрувий. Об архитектуре, VII, 5).

Наряду с греческим и римским типами театральных построек существовал и третий тип — греко-римский, где соединялись черты эллинистические и италийские. Именно такие греко-римские театры возникали в Малой Азии: в Эфесе, Магнесии, Траллах и в ряде других городов. Здесь, как и в греческом театре, зрительный зал охватывал полукругом орхестру, но сама орхестра была значительно меньше, передняя же стена скены, напротив, удлинилась и казалась выше от обилия колонн. Здесь также порвали с традицией трех дверей, ведущих в глубь скены, и стали делать пять или даже семь; вместе с тем центральные, «царские» двери по-прежнему должны были быть выше и массивнее прочих. Так, очевидно, выглядел и тот маленький театр в Траллах, где расписывал декорации художник Апатурий.

Витрувий, перечисляя основные правила строительства театров, вполне сознавал, что не всегда эти указания могут быть соблюдены точно и неукоснительно, а потому он оставлял архитекторам свободу выбора пропорций и конструктивных решений в зависимости от условий местности. «…Невозможно, чтобы указанные правила соразмерности отвечали всем условиям и потребностям во всех театрах, но архитектор обязан принять во внимание, в каких пропорциях надо следовать этой соразмерности и какие следует видоизменять в соответствии с природным местоположением или с величиною сооружения. (…) По исполнении всего этого с величайшим тщанием и старательностью надо еще более внимательно проследить за выбором такого места, к которому голос мягко льнул бы и не доносился до ушей нечленораздельно, отдаваясь отраженно. Ибо есть некоторые места, в силу естественных условий препятствующие движению голоса…» (Там же, V, 6; 8).

Наконец, Витрувий советует делать портики позади сцены, где зрители могли бы укрываться от непогоды и где хранился бы театральный реквизит. Примером такого портика он называет тот, который был сооружен при театре Помпея в Риме. «Пространство под открытым небом в середине между портиками надлежит украшать зеленью, потому что ходьба на воздухе очень полезна для здоровья, и главным образом для глаз…» (Там же, V, 9).

И в Греции, и в Риме, и всегда и повсюду посредником между драматургом и зрителями был актер — от него во многом зависел успех драматического произведения и его сценического воплощения. Быть может, счастливое решение было найдено некогда в Афинах, где в главной роли выступил сам поэт — автор драмы. Но все больше становилось актеров и все большее значение приобретало их искусство в истории античного театра. Правда, древним актерам было легче, чем их современным товарищам по ремеслу, поскольку многое в тогдашнем театре определяли освященные веками традиционные условности: в декорациях, костюмах, даже в мизансценах и т. п. И далеко не всегда публика благосклонно встречала попытки отойти от этих традиций, например сделать оформление сцены более пышным, нарядным.

Римские актеры набирались из иных социальных слоев, чем в греческих полисах. Свободнорожденный гражданин в Риме не мог стать профессиональным актером, выступать на сцене за плату, ведь всякий наемный труд истинный римлянин рассматривал как унизительный для себя, как удел пришлого люда. В то же время сдать внаем театральному предпринимателю своего раба и получить за это денежное вознаграждение отнюдь не считалось чем-то недостойным. Исключение, как уже говорилось, составляли исполнители ролей в ателланах: это были молодые римляне, которым не возбранялось подниматься на подмостки; однако и они обязаны были скрывать лица под масками, даже в ту эпоху, когда римская сцена масок еще не знала. Напротив, римский гражданин, позволивший себе явиться зрителям в драме, будь то трагедия, комедия или мим, утрачивал право и, как считали римляне, почетную привилегию нести военную службу. Его исключали из трибы — одного из территориальных подразделений, в которые входили все римские граждане, а это подразумевало и утрату гражданских прав.

Со временем отношение к актерам изменилось. Многие актеры несвободного происхождения, получая огромные гонорары, оказывались в состоянии добиться свободы и уже как вольноотпущенники обретали гораздо более высокий социальный статус, а как люди образованные могли входить в круг римской интеллектуальной элиты. Так, например, сложилась судьба выдающегося актера I в. до н. э. Квинта Росция Галла, бывшего раба, ставшего затем другом и подзащитным Цицерона. Напротив, к актерам и актрисам, выступавшим в мимах, относились по-прежнему пренебрежительно, считая их актерами низшего класса. Достаточно сказать, что Цицерон, друживший с Росцием, холодно и едва ли не презрительно упоминает в своих письмах знаменитую тогда в Риме мимическую актрису Кифериду, вольноотпущенницу Волумния Евтрапела, с которым Цицерон был хорошо знаком (Письма Марка Туллия Цицерона, CCCXCI, 5; CCCXCVIII, 5). Сообщая в одном из своих писем, что на пиру у Волумния встретил Кифериду, великий оратор словно бы оправдывается: «Клянусь, я не предполагал, что она будет присутствовать» (Там же, D, 2). Письмо показательно: Цицерон всегда придавал большое значение тому, что подумают о нем другие, всегда дорожил безупречной репутацией.

Как глубоко проходила в сознании римлянина граница между полноправным гражданином и актером, особенно актером, играющим в мимах, показывает история с римским всадником Децимом Лаберием, который сам писал мимы. Когда другой мимограф, Публилий Сир, выходец из Сирии, вольноотпущенник, не римский гражданин — поэтому он мог сам выступать в своих мимах как актер — бросил вызов римским поэтам, приглашая помериться с ним силами на подмостках, всесильный диктатор Цезарь заставил бедного Лаберия выйти на сцену и играть с Публилием в мимах. Тотчас же отношение римского общества к Лаберию переменилось: его, шестидесятилетнего человека, стали третировать; римские всадники не давали ему места на своих скамьях, ведь в их глазах он запятнал достоинство римского гражданина. В сочинениях Макробия (Сатурналии, II, 7) сохранился текст импровизированного пролога, в котором актер Лаберий, испытав презрение своих сограждан, горько жалуется на унижение. Быть может, эти сетования жертвы произвола и предубеждений не понравились Цезарю, но, как бы то ни было, диктатор присудил победу в театральном состязании Публилию Сиру. Правда, затем он щедро наградил «актера поневоле» и даже пожаловал ему золотой перстень, как бы вновь утверждая Лаберия во всадническом достоинстве.

В Риме, как и в Греции эпохи эллинизма, существовали труппы профессиональных актеров. Во главе каждой из них стоял руководитель, которого Плавт шутливо называл «императором гистрионов». В его распоряжение поступали доходы от зрелищ, а позднее, в эпоху империи, он стал получать также вознаграждение от казны. Руководитель труппы сам собирал актеров, платил им жалованье, назначал наказания и поскольку труппа обычно состояла из рабов, то наказанием служила порка розгами. Он же должен был и готовить новых актеров, отбирая самых пригодных. Школ актерского мастерства не было, и чтобы овладеть хорошей дикцией, основами правильной речи, будущие актеры шли на выучку к риторам. Самому же актерскому ремеслу они учились у таких корифеев сцены, как Росций.

Хотя архитекторы, строившие античные театры, прежде всего заботились об акустике и достигали в этом поразительных результатов, все же будущий актер должен был иметь сильный голос. Люди, собиравшиеся выступать на сцене, старались еще больше укрепить его путем различных, иногда весьма трудных упражнений, выполняемых и сидя, и лежа. Актеры должны были тщательно соблюдать все предписания гигиены, вести по возможности умеренный образ жизни, блюсти диету и следовать всем указаниям учителей пения; некоторые из них обрекали своих учеников на столь строгую диету, что она приближалась к вегетарианской. В круг постоянных забот актеров входили, кроме того, массажи, оздоровительный моцион и воздержание в отношениях с женщинами. Мы вправе усомниться, выдерживали ли даже выдающиеся актеры времен империи этот режим неукоснительно.

Не менее важно, было для актера владеть в совершенстве жестикуляцией и мимикой, ведь до I в. до н. э., до эпохи Росция, в римском театре масками не пользовались. Считается, что в комедии маски ввел Цинций Фалиск, а в трагедии — Минуций Протинн. Была, впрочем, и такая версия, что первым к маске прибег сам Росций, дабы скрыть свой физический недостаток: он был косоглаз. И мимике, и жестам римские актеры также учились у риторов.

При императорах отношение властей и общества к актерам менялось в зависимости от конкретных обстоятельств, от личных взглядов и склонностей императора. В своей частной жизни некоторые актеры чувствовали и вели себя свободнее и раскованнее, пользуясь симпатиями многих римских матрон.

Так как актеры были неполноправными жителями Рима, должностные лица могли их наказывать розгами везде и в любое время. Октавиан Август смягчил это унизительное положение актеров, разрешив наказывать их только в театре и лишь во время игры. Тем не менее, по словам Светония, «вольности актеров он сурово пресекал». Так, актера Стефаниона, игравшего в так называемых римских комедиях, или тогатах — комедиях из римского быта с героями, одетыми по римскому обычаю, в тоги, принцепс строго наказал за безнравственное поведение: узнав, что Стефанион «держит в услужении матрону, постриженную под мальчика, он высек его в трех театрах и отправил в ссылку». Гиласа, игравшего в пантомимах, «он по жалобе претора наказал плетью при всех в атрии своего дома, а Пилада выслал из Рима и Италии за то, что тот со сцены оскорбительно показал пальцем на зрителя, который его освистал» (Светоний. Божественный Август, 45).

При его преемнике Тиберии создалась иная ситуация, приведшая к изгнанию из Рима нескольких популярных актеров. С давних пор существовали в римском театре группы клакеров, оплаченных театральными предпринимателями или руководителями трупп. Упоминания об этих наемных рукоплескателях можно встретить уже в комедиях Плавта. Со временем сеть клакеров расширилась, так что сложились даже конкурирующие между собой группы, восхвалявшие и рекламировавшие «свои» актерские труппы, от которых получили деньги. Деятельность их не ограничивалась лишь аплодисментами и криками одобрения, которыми они сопровождали игру «своих» актеров; наемные клакеры пытались иногда и сорвать выступления конкурирующей труппы, поднимая в театре шум или затевая перебранки. «Однажды в театре раздоры дошли до кровопролития», — рассказывает Светоний. Тиберий, опасавшийся любых волнений и беспорядков и жестоко их усмирявший, проявил суровость и здесь: «Он отправил в ссылку и зачинщиков, и актеров, из-за которых началась ссора, и никакими просьбами народ не мог добиться их возвращения» (Светоний. Тиберий, 37). После этого в сенате кто-то даже внес предложение восстановить старинный обычай, разрешавший наказывать актеров розгами где и когда угодно по усмотрению должностных лиц, однако Тиберий не пожелал отменить постановление своего предшественника.

Более благосклонно относился к актерам император Калигула; он даже выделял и приближал к себе некоторых из них, что, однако, не помешало ему весьма жестоко обойтись со знаменитым трагическим актером Апеллесом: «…однажды он встал возле статуи Юпитера и спросил трагического актера Апеллеса, в ком больше величия. А когда тот промедлил с ответом, велел хлестать его бичом и в ответ на его жалобы приговаривал, что голос у него и сквозь стоны отличный» (Светоний. Гай Калигула, 33). Напротив, юного актера пантомимы Мнестера он любил даже слишком пылко, целовал его прямо посреди представления, «а если кто-то во время его пляски поднимал хоть малейший шум, того он приказывал гнать с его места и хлестал бичом собственноручно» (Там же, 36; 55).

Император Нерон, который, как известно, сам страстно увлекался публичными выступлениями и обожал сцену, стремился привлечь к участию в зрелищах молодежь даже из самых знатных родов. «Рассчитывая снять с себя долю позора, если запятнает им многих, — пишет с негодованием Тацит, — он завлек на подмостки впавших в нужду и по этой причине продавшихся ему потомков знаменитых родов; они умерли в назначенный судьбой срок, но из уважения к их прославленным предкам я не стану называть их имена. (…) Он заставил выступать на арене именитейших римских всадников, склонив их к этому своими щедротами; впрочем, плата, полученная от того, кто может приказывать, есть не что иное, как принуждение.

Все еще не решаясь бесчестить себя на подмостках общедоступного театра, Нерон учредил игры, получившие название Ювеналий, и очень многие изъявили желание стать их участниками. Ни знатность, ни возраст, ни прежние высокие должности не препятствовали им подвизаться в ремесле греческого или римского лицедея, вплоть до постыдных для мужчин телодвижений и таких же песен. Упражнялись в непристойностях и женщины из почтенных семейств» (Тацит. Анналы, XIV, 14–15).

Театр в Ком эль-Дикка в Александрии

Речь не шла, разумеется, о создании какой-то новой формы театра, но лишь о причудах необузданного в своих страстях императора, которые сотрясали и раздражали римское общество. Впрочем, тот же Нерон, столь преданный искусству, столь щедрый и внимательный ко многим мастерам сцены, поспешил, как уверяли, избавиться от актера Париса, убив его как опасного соперника на подмостках (Светоний. Нерон, 54).

Но поистине черные дни настали для актеров при Домициане, который вообще не любил публичных зрелищ и разрешал организовывать выступления актеров только в частных домах. Что актеров содержали в домах, в сельских поместьях, подтверждает письмо Плиния Младшего Гемину Розиану. Сообщая приятелю о кончине некоей престарелой Уммидии Квадратиллы, он описывает и ее пристрастия: пожилая матрона очень любила играть в камешки и увлекалась игрой актеров: «У нее были пантомимы, и она опекала их больше, чем это приличествует знатной женщине». Отдыхая, она наслаждалась пантомимическими сценками, но старательно ограждала от них внука, заботясь о его нравственности и добром имени. По всей видимости, она отдавала своих актеров для участия в соревнованиях пантомимов на подмостках общественных театров. Плиний пишет: «На последних жреческих играх во время представления были выведены пантомимы. Когда мы вместе с Квадратом выходили из театра, он сказал: „Знаешь, я сегодня в первый раз увидел, как танцует вольноотпущенник моей бабушки“. Так сказал внук. Но…совсем чужие люди, чтобы оказать честь Квадратилле (мне стыдно, что я сказал — честь), с льстивой угодливостью бежали в театр, неистовствовали, хлопали, удивлялись и потом повторяли перед госпожой отдельные жесты и песни…» (Письма Плиния Младшего, VII, 24). В завещании старая матрона отказала некоторую сумму денег и своим любимым пантомимам, к которым она пристрастилась, вероятно, как раз после введенного Домицианом запрета на публичные выступления актеров, в особенности актеров пантомимы.

Когда в Риме укрепилось общественное положение вольноотпущенников, повысилось и значение актеров, многие из которых были вольноотпущенниками. При императоре Вителлин его любимцы из числа актеров необычайно возвысились и даже оказывали влияние на государственные дела. Благосклонно относились к представителям сценического искусства также Отон, Траян, Адриан, Каракалла. Заслуживает внимания шаг, предпринятый в III в. н. э. императором Александром Севером: он обеспечил старость заслуженных актеров, назначив им постоянное содержание за счет государственной казны. Такое решение императора было поистине беспрецедентным в тысячелетней истории Римской державы.

Гораздо чаще случалось, что правитель назначал актеру единовременную премию — награду за выступления. Так, обычно скупой и корыстолюбивый Веспасиан запомнился римлянам и своими щедротами, которыми он осыпал поэтов, художников и артистов. «Трагическому актеру Апелларию он дал в награду четыреста тысяч сестерциев, кифаредам Терпну и Диодору — по двести тысяч, другим — по сотне тысяч, самое меньшее — по сорок тысяч, не говоря о множестве золотых венков» (Светоний. Божественный Веспасиан, 19). Напротив, об императоре Гальбе, также славившемся своей скупостью, из уст в уста переходил слух, будто флейтисту Кану, восторгаясь его игрой, он подарил… пять денариев, вынув их собственной рукой из своей шкатулки (Светоний. Гальба, 12).

Уделим еще немного внимания авторам и актерам мимов, появившимся в Риме в конце III в. до н. э. Мим пришел в Рим не прямо из Греции, а скорее из греческих городов на юге Италии, где в Таренте жил и писал свои гиляротрагедии поэт Ринтон. На римской сцене мим сохранялся столько, сколько просуществовало само Римское государство. В придании миму литературной формы особые заслуги принадлежат уже упоминавшимся мимографам I в. до н. э. Дециму Лаберию и его сопернику Публилию Сиру. Основой мима были сценки из реальной жизни, поэтому там были нередки и прозрачные политические аллюзии или по крайней мере острые намеки на те или иные обстоятельства, касавшиеся известных в городе людей. Особенно славился язвительными насмешками Лаберий — с ним приходилось считаться, и его даже побаивались. Был, скажем, среди приятелей Цицерона честолюбивый юрист Гай Требаций Теста, который добровольно поступил на военную службу, долго пробыл с Цезарем в Галлии, рассчитывая сделать хорошую карьеру, но, как говорили, в решающий момент не принял участия в походе в Британию. Это уже начинало забавлять досужее светское общество в Риме, так что Цицерон не без улыбки уговаривает в одном из своих писем Требация Тесту поскорее вернуться в столицу, иначе его высмеет Лаберий в миме (Письма Марка Туллия Цицерона, CLXI, 2). Впрочем, сам оратор, насколько можно судить, не очень высоко ставил современных ему мимографов или даже сам жанр мима. «Я уже так огрубел, — пишет он, — что на играх низшего Цезаря с величайшим спокойствием слушаю стихи Лаберия и Публилия» (Там же, DXXXIII, 2).

Октавиан Август специальным эдиктом запретил помещать в мимах намеки на политические события, однако на деле поэтам приходилось быть еще осторожнее, ведь публика отыскивала всевозможные аллюзии даже там, где их не было. Бывало, что мимографы подвергали ожесточенным нападкам частных лиц, называя их при этом по именам, а это иногда влекло за собой судебные процессы. Так, из анонимного трактата «Риторика к Гереннию» I в. до н. э., долгое время приписывавшегося Цицерону, мы узнаем, как во II в. до н. э. трагический поэт Акций и автор сатир Луцилий выступали с жалобами против мимов, причем Акций выиграл дело, а Луцилий потерпел поражение на суде.

Но большинство римского населения любило мимы; очень популярны были они и в провинциях. Апулей убеждает человека, пришедшего в театр, внимательно следить за тем, что происходит на сцене: «Если это мим, ты посмеешься, канатоходец — замрешь от страха, комедия — похлопаешь, философ — поучишься» (Апулей. Флориды, V). В Римской империи мим занял главное место среди зрелищ, вытеснив с подмостков «серьезные» драматические произведения. Литературная основа мима, текст не играли доминирующей роли: поэты писали нечто вроде либретто, часто по заказу самих актеров, а те могли свободно дополнять и изменять текст, делать его более актуальным, импровизировать. Очень важны были в миме жест и танец. Поначалу мимографы черпали темы из мифологии, в дальнейшем же обратились к темам и мотивам, уже хорошо известным из комедий; на сцене представляли бытовые картины, интриги и конфликты повседневной жизни, любовные приключения, супружеские раздоры и т. п. Тертуллиан, один из старейших христианских писателей (И—III вв. н. э.), говорит, что в мимах можно было увидеть Геракла — обжору; египетского бога Анубиса, обвиняемого в прелюбодеянии; Луну, переодетую мужчиной; Диану, наказываемую розгами. И актеры, и актрисы в мимах выступали без масок.

Как уже говорилось, прибегать к персональным или политическим аллюзиям было небезопасно и для автора мима, и для актера, исполнявшего роль. Так, император Коммод, задетый некоторыми репликами мимических актеров, осудил их на изгнание. Но были и властители, обладавшие достаточным чувством юмора и широтой мышления, чтобы не обижаться на шутки со сцены. Таким был Марк Аврелий, с которым иногда позволял себе шутить мимограф Марулл. Предметом насмешек становились и обычные граждане, чем-либо привлекшие в тот момент внимание публики. Однажды случилось так, что некий гражданин по имени Тертулл был заподозрен в недозволенной связи с женой императора. И вот в миме один актер спрашивает другого, игравшего роль раба, как имя любовника его жены, на что тот отвечает: «Тулл, Тулл, Тулл». В этом троекратном повторении была скрыта тонкая игра слов: по-латыни трижды — «тер», получалось «Тертулл». В мимах высмеивались и всякого рода перемены в обществе, утверждение новых религий, среди них и христианства.

Стоит вспомнить еще о пантомимах — сценических картинах, содержание которых выражали только жестами и танцем — без слов. Пантомимы распространились в Риме при Октавиане Августе: ввели их Пилад из Киликии и Батилл из Александрии, в будущем вольноотпущенники Августа. По своей тематике пантомимы могли быть близки или к трагедии, или к комедии. В отличие от мимов здесь актеры выходили к зрителям в масках, на которых рот был закрыт, — не так, как на греческих масках. Чаще всего темы для пантомимических представлений черпались из мифологии, из греческих трагедий; сценарии писали на заказ известные поэты, в том числе такие, как Марк Анней Лукан и Публий Папиний Стаций (I в. н. э.), видевшие в том источник заработка. В правление Августа в Риме блистали пантомимический актер Пилад и его ученик Гилас. Во второй половине I в. н. э. римлян радовали своим искусством актеры Парис и Латин, участвовавшие к тому же в придворной жизни и поддерживавшие тесные связи с императорами: один — с Нероном (Тацит. Анналы, XIII, 19–22), другой — с Домицианом (Светоний. Домициан, 15).

Доступ в римские театры был открыт всем без исключения. Женщины могли смотреть как трагедии, так и комедии, в театр имели право ходить и рабы и даже рабыни с маленькими детьми хозяина, оставленными, очевидно, на их попечение. Живые картины театральной жизни, того, что происходило в зрительном зале, мы находим подчас в прологах к комедиям Плавта. Самый обширный из таких прологов открывает комедию «Пуниец». От имени руководителя труппы, «императора гистрионов», актер, исполняющий пролог, обращается к шумной толпе зрителей (в то время в театрах принято было стоять):

Молчите и затихните, и слушайте! От вас вниманья требует верховный вождь Актеров и велит вам на местах своих Стоять тихонько, в полном благодушии, И сытым, и голодным одинаково. Поели вы — так тем умнее сделали, Не ели — так насытитесь комедией. Кому уж подали еду, тем из-за нас Прийти и встать тут было крайней глупостью. «Глашатай! Встань, зови народ к вниманью!» Давно я жду, свое ты дело знаешь ли. Пусти в ход голос, им живешь, им кормишься. Когда кричать не станешь, а начнешь молчать, То голод незаметно подползет к тебе. Садись теперь, двойную плату можешь взять. Мои указы соблюдать вам выгодно. Пусть постаревший потаскун в передний ряд Не лезет; ликтор с розгами пускай молчит; И перед самым носом пусть не мечется У нас распорядитель, разводя к местам, Пока актер на сцене. Кто в беспечности Заспался дома, этим не угодно ли Сейчас спокойненько стоять — иль меньше спать. Рабам не занимать места — их надо дать Свободным. Или пусть их откупаются, А если не под силу, пусть домой идут. Двойной беды избегнут этим: их и здесь Исполосуют розгами, и дома их Ремнями господа еще отпотчуют, Вернувшись, если будет что упущено. Кормилицы о малых детях дома пусть Заботятся: неужто на спектакль носить? Проймет их жаждой, а питомцев голодом, И примутся они тут, как козлы, орать. Матроны! Вас без шума я смотреть прошу, Без шума и смеяться. Звонким голосом Звените поумеренней и до дому Поберегите болтовню: а то и здесь, И дома вы мужьям надоедаете. Заведующим играми скажу теперь: Артистам не давайте незаслуженно Награды, их пристрастно не гоните прочь, Чтоб не поставить худших над хорошими. Да, вот еще — совсем забыл сказать: Покуда игры длятся, провожатые, Вы на харчевню нападенье сделайте! Спешите же, пока удобный случай есть, Покамест пирожки еще горячие! Вот каковы мои распоряжения По власти командира театрального!

Плавт. Пуниец, 3—46

В этом прологе прекрасно передана атмосфера, царившая в зрительном зале. Поддерживая этот постоянный контакт публики с актерами, Плавт нередко сознательно разрушал сценическую иллюзию, вовлекая в происходящее на подмостках и публику. Комедиограф любил и часто использовал этот прием, воспринятый позднее драматургами будущих столетий. Вспомним хотя бы такой пример: в комедии Плавта «Клад» герой, скупец, у которого выкрали шкатулку, полную золота, обезумев от отчаяния, начинает искать злоумышленника среди зрителей:

Я пропал! Я погиб! Я убит! Ой, куда Мне бежать и куда не бежать? Стой, держи! Кто? Кого? Я не знаю, не вижу, я слеп! Но куда мне идти? Где же я? Кто же я? Не могу я понять! Помогите, молю. Укажите того, кто ее утащил! Что сказал ты? Тебе я поверить готов. Человек ты хороший, видать по лицу. Это что? Вы смеетесь? Вас всех знаю я. Большинство из вас воры, сомнения нет. Набеленной одеждой прикрылись, стоят, Будто честные люди. Из этих никто Не унес? Ох, убил ты меня! Ну, скажи, Кто забрал! Ты не знаешь? Несчастье мне! Как я жалко погиб! До беды доведен! Сколько стона и злейшей печали принес Этот день мне, и голод, и с ним нищету.

Плавт. Клад, 702–723

Этот знаменитый монолог больше известен из комедии Мольера «Скупой» — творческие находки античных драматических поэтов пригодились много веков спустя европейскому театру нового времени. При этом римские комедиографы и трагедиографы не только учились у греческих авторов, но и сами немалого достигли в искусстве драматической поэзии, как об этом с гордостью пишет Гораций:

Наши поэты брались за драмы обоего рода И заслужили по праву почет — особенно там, где Смело решались они оставить прописи греков…

Гораций. Наука поэзии, 285–287 445

Римские зрители вели себя в театре столь же живо и непосредственно, как и греки, бурно реагируя и на игру актеров, и — подчас еще больше — на все, что случалось в самом зрительном зале. Они громко приветствовали знакомых или же людей знаменитых, пользовавшихся в городе известностью и популярностью. Так, с восторгом был встречен публикой в театре Меценат, появившийся на людях впервые после долгой болезни; шумно приветствовали и поэта Вергилия. У римлян, как и у греков, был обычай закусывать прямо в театре, не вставая со своего места, в разгар спектакля. Впрочем, это считалось бестактностью, и, по рассказу Светония, сам Август однажды через распорядителя сделал замечание одному из зрителей, который ел прямо в зале. Принцепс указал ему на то, что когда он, Август, хочет пить, то встает и идет домой. На это зритель ответил: если Август выйдет из театра, никто не займет его места.

Еще раз подчеркнем, что театр в Риме, особенно в последние годы республики, был не только важным средоточием культурной жизни, развлечением, но и барометром политических настроений, а также орудием политической борьбы. Когда Цицерон в начале 50-х годов I в. до н. э. был отправлен в изгнание, в Риме была поставлена трагедия Луция Акция (II–I вв. до н. э.) «Эврисак», где герой на сцене бросает обвинение своим согражданам в том, что они допустили его изгнание. Публика увидела в этих словах нечто созвучное ее политическим настроениям и громко выразила свою симпатию к великому оратору и государственному деятелю.

Десять с лишним лет спустя, после убийства Цезаря, когда многие в городе находились в растерянности, не зная, оплакивать ли им диктатора или дать увлечь себя лозунгами оппозиционеров, Марк Юний Брут, один из заговорщиков, постарался, чтобы в театре показали в это время трагедию Акция «Атрей», где выведен отталкивающий образ деспотического правителя, свергнуть которого означало принести согражданам облегчение и свободу. Представление закончилось овацией для Брута и его единомышленников.

Теперь из театра переместимся в римский амфитеатр, где проходили бои гладиаторов. Впрочем, к тому времени, когда в Италии начали строить амфитеатры, гладиаторские бои имели уже давнюю, долгую традицию. Первых гладиаторов называли бустуариями, что показывает изначальную связь гладиаторских игр с погребальными торжествами («бустум» — костер, на котором сжигали тело умершего, или могила). Обычай гладиаторских боев пришел в Рим вероятнее всего из Этрурии (по другой версии — из Кампании), где он также носил религиозно-обрядовый характер. Происхождение этого обычая объясняют по-разному; есть основания полагать, что в древности над гробом заслуженного воина принято было убивать людей, осужденных на смерть, принося тем самым кровавую жертву богам подземного царства. Со временем, видимо, с этим жестоким обычаем покончили и вместо этого стали устраивать на похоронах ритуальные бои людей с мечами в руках — гладиаторов (от «гладиус» — меч).

Первые организованные гладиаторские игры еще сохраняли связь с погребальными обрядами. В 264 г. до н. э. эти зрелища устроили сыновья Луция Юния Брута на его похоронах. В тот первый раз гладиаторские бои проходили на городском мясном рынке — Бычьем форуме. Обычай утвердился в Риме, и с тех пор во время пышных, торжественных похорон видных граждан в их честь постоянно устраивали игры гладиаторов. Так, в 62 г. до н. э. Квинт Цецилий Метелл Сципион провел кровавые зрелища в память о своем приемном отце, в 59 г. до н. э. тем же способом почтил память своего отца Фавст Корнелий Сулла, еще через год Аппий Клавдий организовал гладиаторские бои на похоронах своего близкого родственника; Цезарь же впервые устроил гладиаторские игры в честь умершей женщины — своей дочери Юлии.

Немалый интерес у историков вызывали поминальные игры, устроенные Спартаком при погребении своего сподвижника Крикса. Аппиан (Гражданские войны, I, 117) сообщает, что Спартак, дабы почтить тень павшего товарища, заставил 300 римлян, взятых им в плен, сражаться между собой до последнего дыхания. По всей вероятности, это не было ни местью римлянам, ни унижением свободнорожденных граждан восставшими рабами — речь шла скорее о соблюдении традиционных погребальных обычаев, утвердившихся в Италии еще прочнее, чем в Греции. Эта связь гладиаторских боев с культом мертвых проявлялась, скажем, и в том, что раб, выносивший с арены убитых бойцов, носил одежду, в какой этруски представляли себе Харона-перевозчика.

Бой гладиаторов под аккомпанемент музыки (мозаика)

Шли годы, и гладиаторские игры стали устраивать и по другим поводам; вошли они и в программу зрелищ во время некоторых праздников. В I в. до н. э. организаторами игр выступали или государственные власти через какое-либо должностное лицо, чаще всего городского эдила, или же частные лица, имевшие для этого достаточно средств; позднее игры почти всегда устраивал император. Кровавые зрелища все больше становились излюбленным развлечением римлян, которые уже не могли без них обходиться и то и дело требовали показать им, как люди убивают друг друга в амфитеатре. В эпоху империи погребение высокопоставленных особ также часто сопровождалось гладиаторскими играми. Так, Тиберий устраивал их дважды: один раз — в память своего отца, на Форуме, другой раз — в память деда, Друза Клавдиана, в амфитеатре; для этих игр он привлек даже старых гладиаторов, уже получивших, по обычаю, свободу и почетную отставку, выплатив им сто тысяч сестерциев (Светоний. Тиберий, 7). Жители Рима пользовались любыми похоронами сколько-нибудь состоятельных людей, чтобы под этим предлогом потребовать проведения игр. Такие же нравы царили в других городах: в Полленции, например, как рассказывает биограф двенадцати императоров Светоний, «чернь не выпускала с площади процессию с прахом старшего центуриона до тех пор, пока силой не вынудила наследников потратить большие деньги на гладиаторские зрелища. Впрочем, Тиберий, собрав войска, сурово покарал всех, кто участвовал в этом бесчинстве» (Там же, 37).

Как показывают эпиграфические памятники, гладиаторские бои устраивали не только на похоронах. Завещания предусматривали повторение игр в определенные сроки и после погребения: согласно надписи в Остии, сражения гладиаторов в честь некоей покойной Эмилии Агриппины должны были происходить ежегодно.

Растущая популярность гладиаторских игр требовала иметь под рукой большое число хорошо подготовленных и обученных бойцов. Это очень рано привело к созданию особых гладиаторских школ, где с ними занимались специальные тренеры. Предприниматель, подобравший группу гладиаторов, продавал их затем или отдавал внаем организаторам публичных зрелищ. Гладиаторские школы возникали или по инициативе частных лиц, или по инициативе государства, и притом не только в Риме, но и в иных городах Италии и в провинциях. Цезарь основал такую школу в Равенне, еще до этого действовала знаменитая школа в Капуе, были они и за пределами Италии: в Александрии, в Пергаме. Император Домициан учредил четыре новые гладиаторские школы в Риме.

Гладиаторов отбирали главным образом из военнопленных, преступников, осужденных на смерть, но соглашались сражаться и свободные, впавшие в нищету и рассчитывавшие заработать побольше этим опасным промыслом, не считаясь со смертельным риском. Число гладиаторов постоянно росло. В первых исторически зафиксированных играх, организованных сыновьями Брута, участвовали три пары бойцов; в последующих играх количество занятых гладиаторов доходило уже до нескольких десятков (в 200 г. до н. э. — 50, четверть века спустя Тит Фламинин показал зрителям бои с участием 74 гладиаторов). Когда гладиаторские бои превратились в чисто развлекательное зрелище, они обрели невиданный прежде размах, так что пришлось ограничить число участников: не более 120 бойцов за один раз. Однако ограничения эти не соблюдались строго: на играх, устроенных Октавианом Августом, на арену один за другим, точнее — пара за парой, вышли 600 гладиаторов. Но и это был еще далеко не предел: разгромив даков, император Траян отпраздновал свою победу с небывалой пышностью, заставив сражаться друг с другом 10 тыс. бойцов.

Первоначально вооружение гладиатора состояло из копья, шлема, длинного прямоугольного щита и ножных доспехов, прикреплявшихся на голенях. Постепенно вооружение менялось, становилось более разнообразным. На смену кожаному наголеннику пришел металлический; его надевали обычно только на одну, левую ногу. Правую руку защищала маника — длинный рукав из кожи или из металла, доходивший до самого плеча. Гладиатор, вооруженный мечом и щитом, сражался с ретиарием, державшим в руках трезубец и сеть: его задачей было накинуть на противника сеть и, опутав, поразить трезубцем. Еще один гладиатор — лаквеарий выходил на арену с петлей и старался набросить ее на того, с кем он сражался. Гладиатор-гопломах вступал в бой в тяжелом вооружении. Особое удовольствие безжалостной публике доставлял гладиатор-андабат, сражавшийся в глухом шлеме, спускавшемся на лицо, но лишенном отверстий для глаз; ему приходилось биться вслепую, и он часто наносил удары мимо цели, что, очевидно, веселило пресыщенных зрителей. Знали римляне и другие разновидности гладиаторов: мирмиллона — бойца в галльском вооружении с изображением рыбки на острие шлема; димахера — гладиатора, который либо сражался двумя мечами, либо, как иногда полагают, практиковал различные приемы боя. Наконец, в битвах с дикими зверями участвовали также лучники — сагиттарии.

Не всегда гладиатор, одержавший победу в схватке, мор уйти с арены: бывало, что на смену павшему бойцу приходил другой и сражение возобновлялось. Тела убитых, как уже говорилось, выносил особый раб — либитинарий. Другой, конфектор, т. е. «завершитель», добивал раненых зверей. Гладиатор, выступавший на арене впервые и победивший своего противника, получал табличку из слоновой кости, где было написано его имя и имя хозяина школы, где он обучался, — ланисты; для самого ланисты это всегда было хорошей рекламой. Имея такую табличку, гладиатор как отличившийся переходил в группу более высокую. Заслужив определенное количество таких знаков отличия, гладиатор оказывался, наконец, в группе ветеранов, имея право на почетную отставку.

Как известно, жизнь раненого бойца зависела от воли зрителей. Пораженный мог умолять публику о снисхождении, о сохранении ему жизни, поднимая указательный палец. Если он пользовался симпатиями зрителей, они благосклонно выслушивали его мольбы и оставляли его в живых; если же он имел несчастье не угодить им, если то, как он держался на арене, им не нравилось, они обрекали его на смерть криками «Добей!» и роковым жестом — опустив вниз большой палец.

Некоторые гладиаторы были особенно популярны в Риме: Гермес, Гелий, Адволант. Гермесу, любимцу тогдашней публики, даже посвящена одна из эпиграмм Марциала:

Гермес — Марсова племени утеха, Гермес может по-всякому сражаться, Гермес — и гладиатор, и учитель, Гермес — собственной школы страх и ужас, Гермес — тот, кого сам боится Гелий, Гермес Адволанта презирает, Гермес всех побеждает невредимый, Гермес сам себя в схватках замещает, Гермес — клад для барышников у цирка, Гермес — жен гладиаторских мечтанье, Гермес с бранным копьем непобедимый, Гермес грозный своим морским трезубцем, Гермес страшный и в шлеме под забралом…

Марциал. Эпиграммы, V, 24

Как и выдающиеся актеры, гладиаторы, даже если они не отличались красотой, пользовались успехом у римских матрон, которым импонировали их сила и слава.

…Что за краса зажгла, что за юность пленила Эппию? Что увидав, «гладиаторши» прозвище терпит? Сергиол, милый ее, уж давно себе бороду бреет, Скоро уйдет на покой, потому что изранены руки, А на лице у него уж немало следов безобразных: Шлемом натертый желвак огромный по самому носу, Вечно слезятся глаза, причиняя острые боли. Все ж гладиатор он был и, стало быть, схож с Гиакинтом. Стал для нее он дороже, чем родина, дети и сестры, Лучше, чем муж…

Ювенал. Сатиры, VI, 103–112

Гладиаторы могли быть даже низкого роста, но силы не должны были подвести никого из них. «Имевший тощее тело, но необыкновенную силу Тритан, славившийся владением самнитским оружием в боях гладиаторов, и его сын, воин Помпея Великого, обладали мышцами, идущими вдоль и поперек, крест-накрест, по всему телу, на плечах и на руках, — об этом сообщает Варрон, рассказывая о проявлениях необычайной силы» (Плиний Старший. Естественная история, VII, 81–82). Сильные руки и плечи не только давали гладиатору победу и славу, но буквально спасали ему жизнь в схватках.

Между тем программа кровавых зрелищ, столь ценимых римлянами, со временем расширилась. Все чаще на арене устраивали бои с дикими зверями: или боец атаковал зверя поодиночке, или же затевали охоту на целую стаю — венации. Некоторые должностные лица, прежде всего эдилы, были обязаны организовывать такие зрелища на собственный счет в день, когда вступали в должность. Несмотря на большие издержки, должностные лица охотно соревновались между собой в пышности и блеске устроенных зрелищ, ведь это позволяло обрести популярность в городе, что имело немалое значение для всей дальнейшей карьеры. Не удивительно, что в 63 г. до н. э. особым законом было запрещено всем добивающимся какой-либо должности устраивать гладиаторские игры в течение двух лет, предшествовавших выдвижению гражданином своей кандидатуры; исключение составляли игры, проведенные согласно чьему-то завещанию и связанные либо с похоронами, либо с годовщинами смерти завещателя. Впрочем, Цицерон не раз утверждал, что закон нарушают используя любую возможность для организации массовых зрелищ, дабы обратить на себя внимание сограждан.

Почему проведение игр требовало таких больших средств? Прежде всего очень дорого обходились купля или наем гладиаторов: сам предприниматель, владелец гладиаторов, редко устраивал игры, но, как сказано, продавал или отдавал своих учеников внаем организатору зрелищ. При этом цены были всегда высокие — и в эпоху республики, и при императорах. Растущие притязания ланист вынудили властей вмешаться: при императоре Марке Аврелии были законодательно определены условия продажи или найма гладиаторов, причем некоторое установленное властями количество бойцов ланиста должен был уступить организатору зрелищ по цене более низкой, ведь гладиаторские игры считались в то время акцией общегосударственной, способной обеспечить императору поддержку масс.

Другой проблемой было добыть и доставить необходимое количество диких зверей для венаций, ведь зверей — львов, тигров, пантер, кабанов — выпускали на арену не десятками и не сотнями, а тысячами. В так называемом Анкирском памятнике — высеченном на мраморе обзоре государственной деятельности Октавиана Августа, составленном от его имени и обнаруженном в древней Анкире (ныне Анкара), — принцепс упоминает об устроенных им 26 раз в цирке, на Форуме и в амфитеатрах боях с дикими зверями из Африки: в этих боях было убито около 3500 животных. Цифра едва ли завышена, ведь и об императоре Тите известно, что при освящении нового амфитеатра — Колизея — он «вывел гладиаторов и выпустил в один день пять тысяч разных диких зверей» (Светоний. Божественный Тит, 7).

Поставками диких зверей в столицу приходилось заниматься наместникам в провинциях, хотя это отнюдь не входило в их обязанности. Так, когда избранный в Риме эдилом Целий Руф обратился к Цицерону, в то время проконсулу, управлявшему Киликией, с просьбой прислать ему пантер для устройства зрелищ, он вполне сознавал, что речь шла об одолжении. Он упрашивает наместника взять на себя эту заботу и распорядиться, чтобы жители Кибиры в Памфилии отловили для него несколько десятков пантер, которые водились там в изобилии. Эдил готов даже прислать своих людей для кормления пойманных животных и для отправки их морем в Италию (Письма Марка Туллия Цицерона, CCXII, 3; CCXXII, 10). Просьбы эти, однако, ни к чему не привели: Цицерон решительно отказал, ибо, как объясняет он своему другу Аттику, «с моим добрым именем несовместимо, чтобы во время моего наместничества кибирцы по официальному приказу ловили зверей» (Там же, CCLI, 21).

Для большинства римлян эти зрелища были излюбленным развлечением. Они ходили в амфитеатры, чтобы насладиться острыми впечатлениями, увидеть экзотических животных, полюбоваться на лучших гладиаторов, имена которых были так же хорошо известны, как сегодня имена спортсменов и эстрадных певцов. Отправляясь в амфитеатр, публика уже знала, кого она увидит в этот день на арене, ведь существовали афиши с полной программой выступлений и именами участников. Этой популярностью отдельных бойцов пользовались в своих целях оборотистые барышники, заранее скупавшие все билеты, чтобы распродать их в розницу по более высокой цене.

Но иным римским интеллектуалам кровавые массовые зрелища были не по душе, и притом по многим причинам. Римские богачи наперебой задавали пышные празднества, устраивали дорогостоящие игры, не жалея никаких средств, дабы завоевать благорасположение сограждан. От богатых и влиятельных людей, таких, как Крассы, Лукуллы, Квинт Гортензий Гортал, Гай Клавдий Пульхр, сын Аппия Клавдия, Публий Корнелий Лентул, наконец, Помпей Великий, старались не отставать и другие, когда становились эдилами. К таким людям Цицерон относился весьма критически — быть может, еще и поэтому он не спешил выполнять просьбу эдила Целия о ловле пантер. Подобное поведение должностных лиц великий оратор и философ называл расточительством, а вовсе не щедростью или широтой души: «Расточительные — это те, кто проматывает свое состояние на пирушки, на раздачу мяса, на бои гладиаторов, на игры и на травлю диких зверей — на все то, о чем память они оставят недолгую или вообще не оставят никакой». О любой трате денег, «цель которой — снискать расположение толпы», Цицерон отзывается резко отрицательно (Цицерон. Об обязанностях, II, 55–57).

Сам же он не находил ни малейшего удовольствия в созерцании кровавых игр на арене. Бои гладиаторов, травли зверей — все это зрелища для черни, собирающие огромные толпы народу. Говоря об играх, устроенных Сципионом Назикой в честь Квинта Цецилия Метелла, Цицерон не без холодной иронии замечает: «Я лично думаю, что большего стечения народа, чем то, какое было во время этих гладиаторских боев, не бывает никогда» (Цицерон. Речь в защиту Публия Сестия, 124–125). Одному из друзей он признается, что вообще тяготится подобными зрелищами, пышность которых его только угнетает. «Как я могу думать что ты жалеешь о том, что не видел атлетов, ты, который отнесся с презрением к гладиаторам, когда сам Помпей признает, что понапрасну истратил на них масло и труд. Остается еще упомянуть о боях с дикими зверями — по два раза в день на протяжении пяти дней. Они были великолепны, никто не отрицает: но что за удовольствие для образованного человека смотреть, либо как слабый человек будет растерзан могучим зверем, либо как прекрасный зверь пронзен охотничьим копьем? Впрочем, если это стоит видеть — ты часто видел это; мы же…не увидели ничего нового. Последний день был день слонов. Он вызвал большое восхищение у черни, у толпы, но не доставил никакого удовольствия; более того, это породило какое-то сочувствие и мнение, что у этого животного есть нечто общее с человеком» (Письма Марка Туллия Цицерона, CXXVII, 2–3).

Добавим, что подобные зрелища бывали и просто опасны, и не только для бойцов, сражавшихся со зверями, но и для прочих. Об одном таком инциденте на арене мы узнаем из эпиграммы Марциала:

Лев, что обычно сносил укротителя смелого палку И позволял к себе в пасть ласково руку совать, Вдруг всю покорность забыл, и к нему вернулась такая Ярость, какой не сыскать и на Ливийских горах. Ибо он мальчиков двух из толпы прислужников юных, Что разгребали комки окровавленной земли, Дико, проклятый, схватив, растерзал свирепо зубами: Рима арена досель зла не видала страшней. Хочется крикнуть: «Злодей, вероломный предатель, разбойник, С нашей волчицы бери к детям пощады пример!»

Марциал. Эпиграммы. II, 75

Поэт явно имеет здесь в виду легендарную волчицу, выкормившую маленьких Ромула и Рема.

Не приходится удивляться, что и в эпоху империи далеко не все римляне находили удовольствие в кровавых развлечениях «…Нет ничего гибельнее для добрых нравов, чем зрелища, вед; через наслаждение еще легче прокрадываются к нам пороки», — пишет Сенека, делясь с Луцилием своими впечатлениями от гладиаторских боев (во время гладиаторских игр давали два представления в день: утром травля зверей, в полдень бои гладиаторов):

«Случайно попал я на полуденное, надеясь отдохнуть и ожидая игр и острот — того, на чем взгляд человека успокаивается после вида человеческой крови. Какое там! Все прежнее было не боем, а сплошным милосердием, зато теперь — шутки в сторону — пошла настоящая резня! Прикрываться нечем, все тело подставлено под удар, ни разу ничья рука не поднялась понапрасну. И большинство предпочитает это обычным парам и самым любимым бойцам! А почему бы и нет? Ведь нет ни шлема, ни щита чтобы отразить меч! Зачем доспехи? Зачем приемы? Все это лишь оттягивает миг смерти. Утром люди отданы на растерзание львам и медведям, в полдень — зрителям. Это они велят убившим идти под удар тех, кто убьет их, а победителей щадят лишь для новой бойни. Для сражающихся нет иного выхода, кроме смерти. В дело пускают огонь и железо (мечами, факелами и ударами бичей возвращали на арену отступавших гладиаторов. — Прим. пер.), и так покуда не опустеет арена. „Но он занимался разбоем, убил человека“. — Кто убил, сам заслужил того же. Но ты, несчастный, за какую вину должен смотреть на это? — „Режь, бей, жги! Почему он так робко бежит на клинок? Почему так несмело убивает? Почему так неохотно умирает?“ — Бичи гонят их на меч, чтобы грудью, голой грудью встречали противники удар. В представлении перерыв? Так пусть тем временем убивают людей, лишь бы что-нибудь происходило» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, VII, 2–5).

Гладиаторы, допущенные к играм, давали присягу. Сенека иронически комментирует: «…в обязательстве самом позорном стоят… слова: „Даю себя жечь, вязать и убивать железом“. Кто отдает руки внаем для арены, кто за еду и питье платит кровью, — от них берут ручательство в том, что они вытерпят все, хоть и против воли…» (Там же, XXXVII, 1–2). И в этих своих суждениях Сенека был вовсе не одинок: не все в Риме разделяли вкусы и пристрастия массового зрителя. Но императоры по-прежнему старались угодить толпе, откликнуться на ее громкий зов: «Хлеба и зрелищ!»

Когда гладиаторские игры стали так популярны, когда число их участников значительно возросло и в Риме, и в других городах Италии, когда, наконец, зрелища стали длиться часами, тогда уже Бычий форум или любая другая городская площадь перестали годиться для проведения игр, ибо не вмещали всех бойцов, зверей, а главное — зрителей. Пришлось приступить к строительству специальных помещений — амфитеатров, где отныне и проходили подобные зрелища.

Первый амфитеатр в Риме воздвиг в середине I в. до н. э. Гай Скрибоний Курион, предложив оригинальный проект. Эта постройка состояла из двух полукруглых частей, которые могли вращаться (обе части были сделаны из легкого дерева). Разомкнутые, они образовывали два больших театра, а обращенные друг к другу выступали как арена амфитеатра, и тогда зрители рассаживались по окружности со всех сторон площадки. Замысел Куриона удовлетворил далеко не всех. Так, Плиний Старший отзывался о нововведении Гая Скрибония Куриона, желавшего в память о своем умершем отце соорудить нечто, способное превзойти театр Марка Эмилия Скавра, весьма критически, считая эту подвижную конструкцию нелепой и пустой новинкой. Правда, и он признает, что проект Куриона давал некоторые удобства: утром происходили театральные представления сразу в двух театрах, так что актеры на обеих сценах не заглушали друг друга; затем части постройки изменяли свой вид, возникал амфитеатр, где в полдень устраивали гладиаторские бои. «Чему же прежде здесь удивляться? Изобретателю или изобретению? (…) Тому, кто отважился это измыслить, или — совершить, или — приказать, или — послушно исполнить? Превыше всего явится безумие людей, решившихся сесть на столь ненадежные, неустойчивые сиденья. (…) Сколько несчастий могло случиться! (…) И вот весь римский народ, поместившись словно на двух плотах, удерживается только при помощи двух петель и созерцает самого себя борющимся за жизнь, ведь он тут же погибнет, если в какой- то момент расшатаются машины» (Плиний Старший. Естественная история, XXXVI, 117–119).

За деревянным амфитеатром с двумя вращавшимися частями последовал в 46 г. до н. э. амфитеатр Цезаря, также деревянный. При Августе был сооружен на Марсовом поле первый в Риме каменный амфитеатр, построенный городским префектом Титом Статилием Тавром. В середине I в. н. э. добавился амфитеатр Нерона. Однако самый большой и самый знаменитый римский амфитеатр возвели в 70-х годах I в. н. э. между Палатинским и Эсквилинским холмами императоры Веспасиан и Тит: это был громадный, монументальный амфитеатр Флавиев, получивший позднее название Колоссеум, или Колизей. Он мог вместить в себя одновременно более 45 000 зрителей (некоторые авторы говорят даже о 80 000 или 87 000). Это овальная четырехъярусная постройка с прекрасно распланированной системой коридоров, проходов и выходов, лестниц, вентиляции. Конструкция лестниц, входов и проходов — вомиториев — такова, что, по подсчетам современных нам исследователей, зрители, десятки тысяч зрителей, могли при необходимости покинуть здание за пять минут, не теснясь и не толкаясь. Наружные стены разделены четырьмя рядами арок, выдержанных в разных стилях. Длина наружных стен составляет 527 м, высота — 50 м.

Колизей

Строили амфитеатры и в других городах Италии и провинций: в Помпеях, Сполето, Путеолах, Поле, Вероне, Пренесте и во многих иных местах, в Галлии — в Арелате (Арль), Немаузе (Ним), Лютеции (Париж), Везунне (Периге), в Испании — в современных Мериде и Севилье, а также на острове Сардиния, в Тунисе. О популярности гладиаторских игр в Италии говорит хотя бы то, что там насчитывалось 99 амфитеатров, из которых археологами изучено 27. Все они были сооружены за счет города или за счет какого-либо частного лица, а иногда строительство частично финансировал сам император. Так, Адриан помог возвести амфитеатр в Капуе. Частные жертвователи рассчитывали прославить родной город, а заодно и самих себя, что очень помогло бы им на выборах местных должностных лиц. Надписи заставляют сделать вывод, что на средства частных граждан были сооружены амфитеатры в 15 городах Италии, а кое-где и не один (например, в Помпеях). Среди частных жертвователей, оплативших строительство целиком или частично, были и магистраты, и женщины, и вольноотпущенники, среди которых было немало богатых людей. В Тибуре (Тиволи) некто Марк Туллий Руф передал на строительство амфитеатра 20 000 сестерциев, выполняя последнюю волю своего покойного отца. В Синуэссе Секст Цецилий Биррониан соорудил на свои деньги только арену. В Казине (ныне Монтекассино) амфитеатр и храм подарила городу богатая матрона Уммидия Квадратилла, о которой упоминает в своем письме Плиний Младший. Также и в Помпеях видные горожане Гай Куспий Панса и его сын построили амфитеатр, разрушенный в 62 г. н. э. землетрясением, а потом вскоре возвели новый — незадолго до рокового извержения Везувия в 79 г.

Примечательно, что больше всего таких посвятительных надписей на амфитеатрах обнаружено на территории Латия и Кампании: здесь особенно любили гладиаторские игры. И только одна надпись происходит с юга Италии, из Калабрии: там вкусы населения, очевидно, были иными, ведь в южной части страны сильнее ощущалось влияние греческой цивилизации, которой кровавые зрелища остались чужды.

Частные инициаторы таких построек шли на все ради славы, так что уже при Тиберии пришлось впервые ограничить законом участие частных граждан в подобных начинаниях. Богатые и предприимчивые горожане мало заботились о соблюдении инженерных требований, о том, чтобы отыскать подходящее место, грунт, заложить надежный фундамент, а это, как нетрудно понять, нередко влекло за собой трагические последствия. Достаточно вспомнить катастрофу, случившуюся в 27 г. н. э. с амфитеатром в Фиденах и ярко описанную Тацитом (Анналы, IV, 62–63), — о ней мы уже упоминали в ряду подобных же строительных катастроф в античном мире. Римский сенат тогда не только наказал виновного подрядчика — вольноотпущенника Атилия, рассчитывавшего разбогатеть сэкономив деньги на укреплении постройки, но и постановил, что устраивать гладиаторские игры вправе лишь те, чье состояние оценивалось более чем в 400 тыс. сестерциев, и что запрещается возводить амфитеатры без предварительного обследования надежности грунта. При императоре Траяне был, кроме того, принят закон, по которому человек, затеявший строительство амфитеатра на собственный счет, обязан был довести работы до полного завершения. С III в. сооружение амфитеатров на средства частных лиц почти прекратилось. Лишь одна сохранившаяся надпись, датируемая IV веком, сообщает, что некий Лоллий Кирий, возглавлявший городскую курию, вернул в прежнее состояние обветшавший старый амфитеатр — речь шла следовательно, лишь о реставрации древней постройки, а не о строительстве нового здания.

Хотя и не так страстно, как гладиаторскими боями, римляне увлекались и чисто спортивными зрелищами, прежде всего выступлениями атлетов. Бывало, что гладиаторы, отличавшиеся необыкновенной физической силой, участвовали в представлениях и как атлеты. В «Естественной истории» Плиния Старшего можно найти известие о центурионе Виннии Валенте, одном из телохранителей Октавиана Августа: центурион мог одной рукой удерживать на весу груженую повозку. Сам Плиний знал силача Атаната, выходившего на подмостки в панцире из олова, весившем 500 фунтов (около 163 кг), и в котурнах такого же веса (Плиний Старший. Естественная история, VII, 82–83). Первые соревнования атлетов организовал в Риме в 186 г. до н. э. полководец Марк Фульвий Нобилиор, славившийся своими симпатиями к греческим обычаям и традициям.

Толпы людей собирали и состязания игроков в шары — подробности этой силовой игры нам, к сожалению, не известны. Это зрелище было настолько популярным, что, как пишет Сенека, именно в те дни, когда оно устраивалось, люди мыслящие, предпочитающие уединение, чувствовали себя свободно: никто не придет, не побеспокоит, не оторвет от раздумий. Если что и могло отвлечь интеллектуала в эти часы, так только шум, доносившийся с игровых площадок. «…Вот с ристалища донесся громкий крик и, хоть не сбил меня, однако отвлек… Я подумал про себя: как много людей упражняют тело и как мало — душу! Сколько народу сбегается смотреть потешное и мимолетное зрелище, и какая пустота возле благородных наук! Как немощны духом те, чьими плечами и руками мы любуемся! Об этом я и думаю больше всего: если упражнениями можно приучить тело к такой терпеливости, что она позволяет сносить и удары, и пинки многих людей, проводить целые дни под палящим солнцем, в горячей пыли, обливаясь кровью, — то насколько же легче закалить душу… Ведь телу для здоровья нужно многое, а душа растет сама собою, сама себя питает, сама себя закаляет. Атлету нужно много пищи, много питья, много масла, нужны долгие труды; тебе добродетель достанется и без вспомогательных орудий, и без затрат» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, LXXX, 1–3).

Хотя в Риме не было такой могучей традиции организованных спортивных состязаний, как в Греции, но и там их проводилось немало. Плиний Старший сообщает о соревнованиях по бегу: в цирке, рассказывает он, некоторые выдерживают бег на расстояние в 160 000 шагов (около 237 км), а в 59 г. н. э. восьмилетний мальчик пробежал с полудня до вечера 75 000 шагов, или примерно 111 км (Плиний Старший. Естественная история, VII, 84).

Когда начали устраивать культовые празднества в честь обожествленных императоров (например, культовые торжества в честь Августа в Анкире), в программу их включали не только гладиаторские бои, но и чисто спортивные игры, организуемые местными провинциальными властями на средства жрецов, поддерживавших тот или иной культ покойного властителя.

И еще одним зрелищем потчевали народ римские императоры: это были инсценировки морских сражений — навмахии. Впервые навмахию показал римлянам Цезарь в 46 г. до н. э. Во 2 г. н. э., по случаю освящения храма Марса Мстителя, Октавиан Август, по словам римского историка начала I в. н. э. Веллея Патеркула, «ослепил воображение и зрение римского народа великолепными гладиаторскими играми и навмахиями…» (Веллей Патеркул. Римская история, II, 100, 2). Событие это запомнилось надолго, ведь город в те дни был переполнен зрителями:

…Вспоминать ли о том, как Цезарь явил нам морскую Битву персидских судов и кекропийских судов, Как от закатных морей до восточных морей собирались Юноши с девами в Рим, разом вместивший весь мир?

Овидий. Наука любви, I, 171–174

Итак, Август, которого поэт, как и многие его современники, называет Цезарем, представил согражданам эпизод из истории греко-персидских войн: сражение между афинским («кекропийским») флотом и кораблями персов. Сам принцепс повествует в автобиографическом Анкирском памятнике, что приказал выкопать неподалеку от Тибра и садов Цезаря огромный бассейн длиной в 280 м и шириной в 70 м, где на тридцати кораблях: диерах, триерах и судах поменьше — вели бой около трех тысяч человек, не считая гребцов.

Примеру Августа последовали его преемники. Нерон показал римлянам не только морской бой, но впридачу и морских животных в соленой воде (Светоний. Нерон, 12). Подробнее рассказывает об этом Дион Кассий: «В театр, где он показывал зрелища, внезапно была пущена морская вода, в которой даже плавали рыбы и морские животные, и в этом бассейне был устроен морской бой между персами и афинянами, а после этого воду тотчас выпустили, и на сухом дне снова вышли друг на друга бойцы, уже не один на один, а отряд на отряд» (Дион Кассий. Римская история, LXI, 9). Вероятно, так же было подготовлено и морское сражение, которым развлек римлян в амфитеатре император Домициан (Светоний. Домициан, 4).

Отдельно следует сказать о навмахии, устроенной императором Клавдием. Он, как и Август, не приспосабливал под временный бассейн арену амфитеатра, но и не стал сооружать отдельный водоем. Желая с помощью добровольных подрядчиков, мечтавших завладеть затем осушенными полями, спустить воды Фуцинского озера в реку Лирис, он распорядился начать строительство громадного водостока, над которым 30 тыс. человек работали непрерывно в течение одиннадцати лет. Перед тем как спустить воды озера в прорытый канал, император захотел, по словам Тацита, «чтобы возможно большее число зрителей могло увидеть это великолепное сооружение». Для этого он устроил на озере морской бой — навмахию. «Сражались в этом бою сицилийский и родосский флот, по двенадцати трирем каждый, а знак подавал трубою серебряный тритон, с помощью машины поднимаясь из воды» (Светоний. Божественный Клавдий, 20–21). Более детальные сведения приводит в «Анналах» Тацит: «Клавдий снарядил триремы и квадриремы, посадив на них девятнадцать тысяч человек; у берегов озера со всех сторон были расставлены плоты, чтобы сражающимся некуда было бежать, но внутри этого ограждения оставалось достаточно простора для усилий гребцов, для искусства кормчих, для нападения кораблей друг на друга и для всего прочего, без чего не обходятся морские бои. На плотах стояли манипулы преторианских когорт и подразделения конницы, на них же были возведены выдвинутые вперед укрепления с готовыми к действию катапультами и баллистами, тогда как остальную часть озера стерегли моряки на палубных кораблях.

Берега, холмы, вершины окрестных гор заполнили, как в амфитеатре, несметные толпы зрителей, привлеченных из ближних городов и даже из Рима (от Рима до Фуцина 150 км. — Прим. пер.) жаждою зрелищ, тогда как иных привело сюда стремление угодить принцепсу. Сам он в роскошном военном плаще и невдалеке от него Агриппина в вытканной из золотых нитей хламиде занимали первые места. И хотя сражение шло между приговоренными к смерти преступниками, они бились как доблестные мужи, и после длительного кровопролития оставшимся в живых была сохранена жизнь».

Но навмахия императора Клавдия запомнилась не только пышностью и великолепием зрелища, но и трагическим происшествием, которым она завершилась. Строительные работы были проведены без точных расчетов, и это привело к катастрофе. «По окончании зрелища, разобрав запруду, открыли путь водам; но тут стала очевидной непригодность канала, подведенного к озеру выше уровня его дна или хотя бы половинной его глубины.

Из-за этого в течение некоторого времени продолжались работы по его углублению, и затем, чтобы снова привлечь народ, на озере возводят помост для пешего боя и на нем даются гладиаторские игры. Возле места, где озеру предстояло устремиться в канал, было устроено пиршество, участников которого охватило смятение, когда хлынувшая с огромной силою вода стала уносить все попавшееся на ее пути, сотрясая и находившееся поодаль, сея ужас поднятым ею ревом и грохотом. Воспользовавшись испугом принцепса, Агриппина принимается обвинять ведавшего работами на канале вольноотпущенника Нарцисса в алчности и хищениях, но и он не молчит, упрекая ее в женской необузданности…» (Тацит. Анналы, XII, 56–57).

Греческую традицию конных состязаний продолжали в Риме цирковые игры. Старейший римский цирк — Большой цирк — был сооружен в долине между Палатинским и Авентинским холмами, вероятно, еще в эпоху царей. Это огромное здание длиной в 644 м и шириной в 123 м могло вместить в себя 260 000 зрителей одновременно, а после реконструкции при императоре Траяне в начале II в. н. э. — даже 300 000.

Римский цирк представлял собой стадион в форме вытянутого прямоугольника, причем одна из коротких боковых сторон делалась закругленной. Через всю арену по всей ее длине тянулась перегородка, разделявшая ее надвое; на концах перегородки стояли островерхие столбы — меты, призовые столбы, начальный и конечный, отмечавшие старт и финиш. Во время состязаний колесницы должны были семь раз обогнуть их, летя вдоль перегородки, сначала по одной, затем по другой стороне арены. Гонки требовали большой осторожности и мастерства, особенно на поворотах, ведь каждый участник состязаний старался повернуть свою четверку коней как можно ближе к столбам, чтобы уменьшить расстояние, — именно на поворотах ездоков чаще всего подстерегала опасность перевернуться, сломать квадригу и даже разбиться насмерть. В течение дня происходило от десяти до двадцати четырех заездов, и при каждом заезде участники состязаний должны были определенное число раз обогнуть меты — пять, чаще семь раз, иногда даже четырнадцать раз. В этом последнем случае колесница-квадрига покрывала дистанцию почти в восемь с половиной километров. Так как при падении на большой скорости вознице грозила опасность запутаться в поводьях, то каждый участник гонок имел при себе острый нож, которым он мог бы в случае необходимости мгновенно обрезать ремни. Но и это не всегда помогало: редко конные ристания в цирках обходились без жертв. Владельцами упряжек были видные горожане, правили же ими специально обученные, тренированные рабы. Тот, чья квадрига пришла к финишу первой, получал награду — венок, пальмовую ветвь, а то и денежную премию.

В эпоху империи, когда римский люд, как никогда, требовал развлечений, «хлеба и зрелищ», возводились и новые цирки: в I в. н. э. — в правление Калигулы, в III в. н. э. — при Гелиогабале, в начале IV в. — при императоре Максенции. Впрочем, уже в эпоху республики Большого цирка было мало, и в конце III в. до н. э. на Марсовом поле построили цирк Фламиния, остатки которого сохранялись до XVI в. Не были обделены цирковыми зрелищами и жители других городов Италии и провинций: цирки украшали собой города Аравсион (Оранж), Форум Юлии (Фрежюс), Виенну (Вьенн) в Галлии, Тарракон (Таррагона), Сагунт (Мурвьедро) в. Испании, а также Карфаген, иные города Африки. Последние цирковые состязания в Риме были проведены уже после падения империи на Западе: организовал их в 549 г. король остготов Тотила.

Гонки начинались по знаку, данному эдилом или частным лицом, организовавшим зрелища. Играм предшествовало торжественное шествие, участники которого несли статуи богов, а впереди всех — статую богини победы Виктории, крылатой покровительницы смельчаков. Именно к ней обращается влюбленный поэт, явившись в цирк, чтобы побыть вместе с возлюбленной: он просит Викторию ниспослать победу его любви. Поэту дорого все, что привлекло к себе внимание возлюбленной:

В цирке сегодня сижу я не ради коней знаменитых, — Нынче желаю побед тем, кого ты избрала. Чтобы с тобой говорить, сидеть с тобою, пришел я, — Чтобы могла ты узнать пыл, пробужденный тобой… Ты на арену глядишь, а я на тебя: наблюдаем Оба мы то, что хотим, сыты обоих глаза. Счастлив возница, тобой предпочтенный, кто бы он ни был! Значит, ему удалось вызвать вниманье твое. Мне бы удачу его!.. Упряжку погнав из ограды, Смело бы я отдался бурному бегу коней; Спины бичом бы хлестал, тугие б натягивал вожжи; Мчась, того и гляди осью бы мету задел! Но, лишь тебя увидав, я бег замедлил бы тотчас, И ослабевшие вмиг выпали б вожжи из рук…

Овидий. Любовные элегии, III, 2, I—14

После торжественного шествия начинались состязания. Если на арене что-либо происходило не по правилам, зрители возмущенно вставали с мест, размахивая тогами, — это служило знаком, что состязания должны быть прекращены, затем их начинали еще раз. Случалось, зрители пускались на хитрость, злоупотребляя своим правом: если любимец публики отставал, зрители вскакивали, стараясь добиться прекращения гонки. Об этом обычае говорит и Овидий: поэт, увидев, что избранник его любимой проигрывает, призывает зрителей «трясти тогами», чтобы остановить заезд.

Каждый возница выступал в одежде определенного цвета — цвета своей команды. В Риме было четыре команды цирковых гонщиков: «белые», «красные», «зеленые» и «голубые». В эпоху императора Домициана добавились также «золотые» — возможно, это была команда гонщиков, состязавшихся на конях из конюшни самого императора.

В цирках всегда было многолюдно; охотно бывали здесь и женщины, чем, как явствует из стихов Овидия, тогдашние молодые люди умело пользовались:

Небесполезны тебе и бега скакунов благородных — В емком цирке Амур много находит удобств. Здесь ты хоть рядом садись, и никто тебе слова не скажет, Здесь ты хоть боком прижмись — не удивится никто. Как хорошо, что сиденья узки, что нельзя не тесниться, Что дозволяет закон трогать красавиц, теснясь!

Овидий. Наука любви, I, 135–136, 139–142

Цирк был и местом, где азартно заключали пари, делали ставки на ту или иную упряжку — сотни молодых людей уже тогда разорялись и пускали на ветер состояние своих родных, поставив не на тех лошадей. Этот цирковой азарт отталкивал от зрелищ некоторых просвещенных римлян, критически относившихся к пристрастиям толпы.

К таким людям, не любившим конных состязаний и скучавшим в цирке, принадлежал и Плиний Младший. Дни, когда большинство его сограждан устремлялось в цирк, он предпочитал проводить за литературными занятиями. В письме к своему другу Кальвизию Руфу он с иронией говорит и о самих цирковых гонках, и о пристрастии римлян к цветам «своей» команды:

«Все это время я провел среди табличек и книжек, самым приятным покоем наслаждаясь. „Каким образом, — спросишь, — мог ты добиться этого в городе?“ — Были цирковые игры, а этим родом зрелищ я отнюдь не увлекаюсь: тут нет ничего нового, ничего разнообразного, ничего, что стоило бы посмотреть больше одного раза. Тем удивительнее для меня, что тысячи взрослых мужчин так по-детски жаждут опять и опять видеть бегущих лошадей и стоящих на колесницах людей. Если бы их еще привлекала быстрота коней или искусство людей, то в этом был бы некоторый смысл, но они благоволят к тряпке, тряпку любят, и если бы во время самих бегов, в середине состязания, этот цвет перенести туда, а тот сюда, то вместе с ним перейдет и страстное сочувствие, и люди сразу же забудут тех возниц и тех лошадей, которых они издали узнавали, чьи имена выкрикивали. Такой симпатией, таким значением пользуется какая-то ничтожнейшая туника, не говорю уже у черни, которая ничтожнее туники, но и у некоторых серьезных людей; когда я вспоминаю, сколько времени проводят они за этим пустым, пошлым делом и с какой ненасытностью, то меня охватывает удовольствие, что этим удовольствием я не захвачен. И в эти дни, которые многие теряют на самое бездельное занятие, я с таким наслаждением отдаю свой досуг литературной работе» (Письма Плиния Младшего, IX, 6).

В рассказе о праздниках и зрелищах, в том числе у римлян, то и дело приходится Говорить о торжественных шествиях, прежде всего о культовых процессиях в честь богов. Иногда эти процессии бывали связаны с переодеваниями их участников. Одно из таких культовых шествий в коринфской колонии Кенхрей в честь египетской богини Исиды, имевшей в то время множество почитателей и почитательниц и в Риме, подробно описывает в своем романе Апулей:

«Вот появляются первые участники величественной процессии, каждый прекрасно разодетый по своему вкусу и выбору. Тот с военным поясом изображал солдата; этого подобранный кверху плащ, сандалии и рогатина превратили в охотника; другой в позолоченных туфлях, в шелковом платье, драгоценных уборах, с заплетенными в косы волосами плавной походкой подражал женщине. Дальше в поножах, в шлеме, со щитом и мечом кто-то выступает, будто сейчас пришел с гладиаторского состязания; был и такой, что, в пурпурной одежде, с ликторскими связками, играл роль должностного лица, и такой, что корчил из себя философа в широком плаще, плетеных сандалиях, с посохом и козлиной бородкой; были здесь и птицелов, и рыбак — оба с тростинками: у одного они смазаны клеем, у другого с крючками на конце. Тут же и ручную медведицу, на носилках сидевшую, несли, как почтенную матрону, и обезьяна в матерчатом колпаке и фригийском платье шафранового цвета, протягивая золотой кубок, изображала пастуха Ганимеда; шел и осел с приклеенными крыльями рядом с дряхлым стариком: сразу скажешь — вот Беллерофонт, а вот Пегас; впрочем, оба одинаково возбуждали хохот.

В то время как забавные эти маски переходили с места на место, развлекая народ, уже двинулось и специальное шествие богини-спасительницы. Женщины, блистая белоснежными одеждами, радуя взгляд разнообразными уборами, украшенные весенними венками, одни из подола цветочками усыпали путь, по которому шествовала священная процессия; у других за спинами были повешены сверкающие зеркала, чтобы двигающейся богине был виден весь священный поезд позади нее. Некоторые, держа гребни из слоновой кости, движением рук и сгибанием пальцев делали вид, будто причесывают и прибирают волосы владычицы; были и такие, что дивным бальзамом и другими благовониями окропляли улицы. Тут же большая толпа людей обоего пола с фонарями, факелами, свечами и всякого рода искусственными светильниками в руках прославляла источник сияния звезд небесных. Свирели и флейты, звуча сладчайшими мелодиями, очаровательную создавали музыку. За музыкантами — прелестный хор избранных юношей в сверкающих белизною роскошных одеждах повторял строфы прекрасной песни, слова и мелодию которой сочинил благоволением Камен искусный поэт; песнопение это заключало в себе между прочим зачин более величественного гимна с молитвами и обетами. Шли и флейтисты, великому Серапису посвященные, и на своих изогнутых трубах, поднимавшихся вверх, к правому уху, исполняли по нескольку раз напевы, принятые в храме их божества. Затем шло множество прислужников, возвещавших, что надо очистить путь для священного шествия.

Тут движется толпа посвященных в таинство — мужчины и женщины всякого положения и возраста, одетые в сверкающие льняные одежды белого цвета; у женщин умащенные волосы покрыты прозрачными покрывалами, у мужчин блестят гладко выбритые головы; земные светила великой религии, они потрясают медными, серебряными и даже золотыми систрами, извлекая из них пронзительный звон. Наконец, — высшие служители таинств; в своих узких белых льняных одеждах, подпоясанных у груди и ниспадающих до самых пят, несут они знаки достоинства могущественнейших божеств. Первый держал лампу, горевшую ярким светом и нисколько не похожую на наши лампы, что зажигают на вечерних трапезах; это была золотая лодка с отверстием посередине, через которое выходил очень широкий язык пламени. Второй был одет так же, как первый, но в каждой руке нес он по алтарю, называемому „помощником“, — это имя дал им быстро приходящий на помощь промысел верховной богини. Далее шел третий, неся пальмовую ветвь с тонко сделанными из золота листьями, а также жезл Меркурия с крылышками. Четвертый показывал символ справедливости в виде левой руки с протянутой ладонью, — она слаба от природы, ни хитростью, ни ловкостью не одарена и потому скорее, чем правая, может олицетворять справедливость; он же нес и закруглявшийся, наподобие сосца, золотой сосудик, из которого совершал возлияние молоком. У пятого — золотая веялка, наполненная лавровыми веточками. Последний нес амфору.

Вскоре показалась и процессия богов, соблаговоливших воспользоваться человеческими ногами для передвижения. Вот наводящий ужас посредник между небесным и подземным миром, с величественным ликом, то темным, то золотым, высоко возносит свою песью голову Анубис, в левой руке держа жезл, правою потрясая зеленой пальмовой ветвью. Сразу же вслед за ним — корова, ставшая на дыбы, воплощенное плодородие всеродительницы-богини; неся ее на плечах, один из священнослужителей легко и красиво выступал под священной ношей. Другой нес закрытый ларец, заключающий в себе нерушимую тайну великого учения. Третий на счастливое лоно свое принял почитаемое изображение верховного божества; не было оно похоже ни на домашнее животное, ни на птицу, ни на дикого зверя, ни даже на самого человека; но, по мудрому замыслу самой необычностью своей возбуждая почтение, — лишь сущность неизреченная высочайшей веры, сокрытая в глубоком молчании. Сделано оно было из ярко блестевшего золота следующим образом: это была искусно выгнутая урна с круглым дном, снаружи украшенная дивными египетскими изображениями; над отверстием ее подымалось не очень высокое горлышко с длинным, далеко выступавшим носиком, а с другой стороны была приделана широкая ручка, на которой свернулась в клубок змея, раздувая поднятую вверх чешуйчатую шею, покрытую морщинами» (Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел, XI, 8—11).

 

ГАДАНИЯ В ГРЕЦИИ

Уже в давние времена осады Трои воспетые Гомером герои, оказавшись в трудном положении, в опасности, обращались к гадателю, прорицателю, толкователю вещих снов. И тогда зачастую в трудном положении находился сам гадатель, опасавшийся прогневать своих покровителей неблагоприятными для них предсказаниями. Так и в тот день, когда греки вопросили вещего Калхаса, чтобы узнать, чего хотят от них боги, как умилостивить их и избавиться от опустошительной моровой язвы, Калхас не решается открыть им правду, боясь вызвать гнев их предводителя — Агамемнона:

Леканомантия: гадание при помощи таза (роспись на вазе)

…Мгновенно от сонма Калхас восстал Фесторид, верховный птицегадатель. Мудрый, ведал он все, что минуло, что есть и что будет, И ахеян суда по морям предводил к Илиону Даром предвиденья, свыше ему вдохновенным от Феба. Он, благомыслия полный, речь говорил и вещал им: «Царь Ахиллес! возвестить повелел ты, любимец Зевеса, Праведный гнев Аполлона, далеко грозящего бога? Я возвещу; но и ты согласись, поклянись мне, что верно Сам ты меня защитить и словами готов, и руками. Я опасаюсь прогневать героя, который верховный Царь аргивян и которому все покорны ахейцы. Слишком могуществен царь, на мужа подвластного гневный»… Ахилл ободряет прорицателя, заверяя его, что тому ничто не угрожает: Верь и дерзай, возвести нам оракул, какой бы он ни был! Фебом клянусь я, Зевса любимцем, которому, Калхас, Молишься ты, открывая данайцам вещания бога: Здесь, пред судами, никто, покуда живу я и вижу, Рук на тебя дерзновенных, клянуся, никто не подымет В стане ахеян…

Гомер. Илиада, 1, 68–90

Только тогда решается вещий Калхас раскрыть грекам причину гнева Феба-Аполлона.

Еще труднее высказать правду вещему старцу Тиресию, о котором в Фивах царя Эдипа говорили, что он «столь же прозорлив, /Как Аполлон державный», что он «с правдой дружен, как никто». Эдип уговаривает слепого прорицателя помочь отвести мор, насланный богами на оскверненный грехами царя город:

О зрящий все Тиресий, что доступно И сокровенно на земле и небе! Хоть темен ты, но знаешь про недуг Столицы нашей. Мы в тебе одном Заступника в своей напасти чаем. Ты мог еще от вестников не слышать — Нам Аполлон вещал, что лишь тогда Избавимся от пагубного мора, Когда отыщем мы цареубийцу И умертвим иль вышлем прочь из Фив. И ныне, вопросив у вещих птиц Или к иным гаданиям прибегнув, Спаси себя, меня спаси и Фивы!

Эдип — на свою беду! — требует правдивого ответа. Но сказать царю правду в этом случае — значит бросить ему в лицо ужасные обвинения. Ведь тот и не подозревает, что сам виноват в несчастьях, обрушившихся на Фивы. И Тиресий колеблется:

Увы! Как страшно знать, когда от знанья Один лишь вред! О том я крепко помнил, Да вот — забыл… Иначе не пришел бы. Уйти дозволь. Отпустишь, — и нести Нам будет легче каждому свой груз.

Софокл. Эдип-царь, 302–324

Сколько существует человеческое общество, всегда и повсюду люди пытались войти в связь с таинственными силами, заглянуть в будущее, объяснить необычные и грозные явления природы, истолковать сны, отогнать беспокойные тени минувших событий, призраки давно умерших людей. Так было и в Греции. Уважением и доверием окружали здесь вещунов, прорицателей, гадателей всякого рода, состоявших, как считалось, под прямым покровительством богов, прежде всего Аполлона. К их помощи прибегали и в частных делах, и в делах государственных, искали у них совета, внушенного богами. Искусство ворожбы, гадания — «мантия» — привлекало к себе всеобщий интерес и уважение. В наше время пробуждается интерес не только к парапсихологии вообще, но и к античным способам гаданий. Однако если уже древним трудно бывало отделить честную ворожбу от явного обмана, то едва ли возможно сегодня адекватно оценить эту сторону античной культуры, психологии древних обитателей Эллады и Италии. Не легко нам судить о том, кто из прорицателей тех давних столетий обладал особыми, еще не изученными способностями, «шестым чувством», а кто занимался сознательным мошенничеством, прибегая ко всевозможным «магическим» трюкам на потребу доверчивой толпы.

Полагаясь на различные источники, восходящие к эпохе эллинизма, когда появилось стремление все систематизировать и отыскать основоположников любого общественного феномена, Плиний Старший сообщает: гадать по полету птиц первым стал некий Кар, от имени которого получила свое название область Кария в Малой Азии; гадание по другим животным ввел Орфей; гадать по внутренностям жертвенных животных начал Дельф; по огню — прорицатель Амфиарай, царь Аргоса; по внутренностям животных — фиванец Тиресий; толковать чудеса и вещие сны впервые взялся Амфиктион, царь Аттики (Плиний Старший. Естественная история, VII, 203). Эти сведения заставляют думать, что гадание по полету птиц, которое древние связывали с Карией, действительно пришло в Грецию с Востока. Происхождение других способов ворожбы явно имеет отношение к культу Аполлона: Дельфу, легендарному сыну бога-предсказателя, приписывали основание святилища Аполлона в Дельфах, где находился знаменитый оракул; Амфиарая также чтили в Беотии как сына Аполлона; Амфиктион, возможно, был организатором дельфийских амфиктионов — религиозно-политического союза греческих государств с общим культовым центром в Дельфах; этот и подобные ему союзы играли важную роль в политической истории страны в архаический период (VIII–VI вв. до н. э.).

Гадатель, или прорицатель должен был обладать самыми разнообразными познаниями во многих областях, дабы совершать необходимые магические обряды. Занятие это считалось наследственным, тайны ворожбы переходили от отца к сыну, сохраняясь лишь в устной традиции. Гадания делились на «естественные» — толкование явлений, специально вызванных богами для внушения своей воли: снов, появления призраков и т. п., и «искусственные» — распознавание воли богов по определенным знакам, отыскать которые входило в задачу прорицателя. Этот род гаданий включал в себя множество способов:

1. Орнитомантия — гадание по полету птиц: появление одних птиц считалось предзнаменованием благоприятным, других — неблагоприятным. Принято было думать, что удачу предвещают птицы, посвященные какому-либо божеству: орел — посланец Зевса, ворон — Аполлона, сова или ворона — Афины; увидеть их было хорошим знаком. В разных обстоятельствах знак мог иметь различный смысл: так, сова приносила уверенность в успехе, но появление той же совы в день свадьбы рассматривалось как дурной признак. Многое зависело и от того, с какой стороны от наблюдателя летела птица. Наконец, важно было различать, как именно кричит птица: ведь и сила ее голоса могла что-то сказать посвященному.

2. Алектриомантия — гадание по поведению кур, клюющих зерна.

3. Ихтиомантия — гадание по рыбам, по тому, как они ведут себя в воде; со временем гадать стали также по ящерицам, змеям, паукам и другим животным.

4. Иероскопия — гадание по внутренностям жертвенных, священных животных: по внутренностям, особенно по печени, гадатель мог прочитать одному ему ведомые знаки, говорящие о воле богов.

5. Пиромантия — гадание по огню: важно было заметить и должным образом истолковать, как горит дерево, какова высота и форма пламени, в какую сторону ветер относит дым и т. п.

6. Гидромантия — гадание по воде: у источников вели наблюдение за щепочками или пучками волос, пущенными по воде, а дома бросали в миску с водой, иногда смешанной с молоком, разные предметы, и от того, держались ли они на воде или тонули, зависело, благоприятным или нет будет признано предсказание.

7. Метеоромантия — гадание по атмосферным явлениям: молнии, грому и т. п.

8. Кледономантия — гадание по непроизвольным движениям человека, по его отдельным словам и даже по звону в ушах или по тому, как он чихает.

9. Клеромантия — гадание по движению предметов: по движениям подвешенных на нитке корзинки или даже кольца, а также бросание игральных костей.

10. Хиромантия — хорошо известное и по сей день гадание по руке, по линиям на ладони.

11. Арифмомантия — гадание по числам, по расположению цифр: это были зачатки кабалистики, уходившей корнями в древний Вавилон. Были числа «счастливые» — например, семь, «число Аполлона», а потом пифагорейцев, или три и девять. Как относились древние к числу 13 — неизвестно.

Главным видом «естественного» гадания было толкование вещих снов — практика, пришедшая, по всей видимости, из Египта и благополучно дожившая до наших дней. Известно было древним и вызывание духов при помощи магических приемов, заклинаний над гробом усопшего, на его могиле. Как и современные нам спириты, античный гадатель вопрошал тень умершего о будущей судьбе тех или иных людей, а затем пересказывал услышанное заинтересованным лицам.

Особым доверием и славой пользовались оракулы при святилищах богов. Древнейшим считался оракул Зевса в его храме в Додоне в Эпире: здесь жрецы давали предсказания, вслушиваясь в шум листвы священного дуба в роще, посвященной верховному громовержцу, в шум воды из источника у подножия дуба и в отзвуки, исходившие от бронзовой чаши, установленной невдалеке на колонне: рядом, на другой колонне, помещалась фигурка мальчика с прутом, и при порывах ветра фигурка раскачивалась, ударяя прутом по чаше. По звукам, которые издавала бронзовая чаша, жрецы гадали.

Как уже говорилось, дельфийский оракул вещал через жрицу Аполлона — пифию. Поначалу эту ответственную функцию поручали юной девушке, впоследствии же роль пифии перешла к женщинам пожилым, не моложе 50 лет, из знатных, уважаемых семей; при этом, чтобы поддержать традицию, пифия делала предсказания одеваясь так, как одевались молодые девушки. Люди задавали свои вопросы жрецам дельфийского храма — устно или письменно, а те передавали их пифии. Перед тем как изречь ответ, пифия обязана была какое-то время поститься и совершить ритуальное омовение в Кастальском источнике. Затем она усаживалась на священный треножник и под действием дурманящего дыма от горящих лавровых листьев (лавр — дерево, посвященное покровителю Дельф Аполлону) впадала в транс, изрекая отрывочные, не всегда понятные слова. Жрецы же составляли из них связный ответ, облекая его в форму гекзаметров. В дальнейшем, в эпоху эллинизма, дельфийский оракул давал ответы и в прозе. Понятно, что во многих случаях, особенно когда дело касалось судеб государства, жрецам приходилось приспосабливать ответы пифии к хорошо им известному реальному положению вещей. Под нажимом влиятельных политических сил они, случалось, меняли прежнее предсказание, давая вместо него другое.

Прорицания греки получали и в храме бога Асклепия в Эпидавре: там они могли увидеть вещий сон и попросить жрецов истолковать им его, дабы узнать, исцелятся ли они от своих недугов.

Наряду с официальными, повсеместно признанными и уважаемыми оракулами и отдельными прорицателями, или гадателями немало появлялось то тут, то там людей, заявлявших, что они наделены особым даром ясновидения, сотворения чудес, и трудно бывало доверчивым людям отделить истину от лжи, разоблачить шарлатанов и мошенников. Интереснейшей фигурой античного мира был философ-пифагореец I в. н. э. Аполлоний из Тианы, считавшийся чудотворцем; жизнь его увлекательно описал в начале III в. Флавий Филострат. Этот странствующий прорицатель и целитель был окутан таинственностью, о нем ходили легенды: в нем видели то мрачного колдуна, общавшегося с демонами, злыми духами, то бескорыстного посредника между богами и людьми — таким представил его Филострат в своей «Жизни Аполлония Тианского», то, наконец, удачливого шарлатана — о трюках тианца с насмешкой упоминает Лукиан. Ясно лишь, что Аполлоний был весьма образован, говорил на многих языках, оставил философские сочинения, хотя основательно нигде не учился. Восхваляя дарования своего героя, Филострат рассказывает, что он творил чудеса, ходил по воде, летал, воскрешал мертвых и совершал немало других поступков, недоступных обычным людям.

Очевидно, Аполлоний Тианский имел немало последователей, охотно прибегавших к мошенническим трюкам и фокусам. На них- то, на этих «лжепророков», обратил свой убийственный сарказм Лукиан в диалоге «Александр, или Лжепророк». И герой этого произведения наделен хорошими способностями: «Он отличался природными дарованиями, гибкостью и остротой ума, был в значительной степени наделен любознательностью, понятливостью, памятью, способностью ко всем наукам, но обратил все это в дурную сторону» (Лукиан. Александр, или Лжепророк, 4). Но в отличие от Аполлония у Филострата Александр Лукиана — не философ, не странствующий мудрец-чудотворец, а ловкий обманщик, использующий свои трюки ради злых дел. «Представь себе человека без предрассудков, смелого, готового на опасный шаг, терпеливо исполняющего задуманное, обладающего даром убеждения и умеющего внушить доверие, изобразить добрые чувства и представить все противоположное своим истинным намерениям. Всякий при первой встрече с Александром выносил о нем самое лучшее суждение, как о человеке благороднейшем, мягкосердечном и к тому же в высшей степени простодушном и правдивом. При всем том ему было присуще стремление к великому. Никогда он не думал о малом, но всегда направлял свой ум на великие дела» (Там же).

Обучение Александр прошел у некоего врача-шарлатана, который «был опытен в магии и заклинаниях, обещал влюбленным приворожить любимого человека, помогал имевшим врагов устранять их, учил находить клады и получать наследства». Он также составлял снадобья, в том числе и яды (Там же, 5). Со временем Александр начал действовать сам, найдя себе подобающего помощника. Оба они понимали, что, как пишет Лукиан, «человеческая жизнь подчинена двум величайшим владыкам — надежде и страху, и тот, кто сумеет по мере надобности пользоваться обоими, вскоре разбогатеет. Они видели, что и боящийся, и надеющийся — каждый чувствует страстное желание и необходимость узнать будущее. В былые времена таким путем разбогатели Дельфы и стали знамениты, также Делос, Клар и Бранхиды. Благодаря надежде и страху, этим двум тиранам…люди постоянно идут в святилища и, стремясь узнать будущее, приносят в жертву… целые кирпичи из золота» (Там же, 8).

Рассказ Лукиана о плутнях Александра и его товарища свидетельствует о доверчивости и наивности тысяч людей уже в ту пору, как и во все времена, о жажде чуда, чего-то необычного, выходящего за пределы повседневного опыта. Внимания толпы Александр добивался разными способами. «Иногда он изображал из себя одержимого, и на губах у него выступала пена, чего он легко достигал, пожевав корень красящего растения струтия». Знал Александр и другие трюки: так, из тонкого полотна он изготовил голову змеи, которая при помощи нехитрого устройства из конского волоса могла высовывать раздвоенное жало; с этой змеей ловкий фокусник разыгрывал целые театральные представления. Затем как-то ночью в яму, вырытую для закладки фундамента храма, он положил гусиное яйцо, точнее — пустую скорлупу, куда спрятал только что родившуюся змейку, и, зарыв яйцо глубоко в грязь, удалился. На следующий день Александр полуголым выбежал на рыночную площадь с кривым ножом в руках и встряхивая развевающимися волосами взобрался на высокий алтарь и стал поздравлять горожан со скорым пришествием нового бога. «Присутствующие — а сбежался почти весь город, с женщинами, старцами и детьми — были поражены, молились и падали ниц. Александр же произносил какие-то непонятные слова, вроде еврейских или финикийских, приведя всех в изумление, так как они ничего не понимали, кроме имен Аполлона и Асклепия, которых он все время поминал. Затем обманщик бросился бежать к строящемуся храму; приблизившись к вырытым углублениям и к приготовленному им заранее источнику оракула, он вошел в воду и громким голосом стал распевать гимны Аполлону и Асклепию, приглашая бога явиться…» Александр попросил чашу, погрузил ее в воду и вытащил яйцо, где должен был находиться новый бог.

«Взяв яйцо в руки, он говорил, будто держит самого Асклепия. А собравшиеся внимательно смотрели, ожидая, что произойдет дальше, очень удивленные уже и тем, что в воде отыскалось гусиное яйцо. Разбив его, Александр взял змейку. Присутствовавшие, увидев, как она движется и извивается вокруг его пальцев, тут же вскричали и начали приветствовать бога, поздравляя город с новым счастьем. Каждый жадно молился, прося у бога богатств, изобилия, здоровья и прочих благ».

Александр же со змейкой отправился домой, сопровождаемый восторженными толпами. Несколько дней он не выходил на улицу, рассчитывая, что в город соберутся жители всего края. «Так и случилось. Город переполнился людьми, лишенными мозгов и рассудка…только по виду отличающимися от баранов». Тогда удачливый обманщик предстал перед народом, одетый пышно, «как подобает божеству», и спрятав в складках одеяния свою большую искусственную змею, а ее полотняную голову выставив наружу. Люди пришли в изумление от того, что священная змея Асклепия за несколько дней так необыкновенно выросла. После этого Александр разыграл прорицателя, собирая во имя новорожденного бога таблички с вопросами, перевязанные и запечатанные, и легко снимая с них печати, а затем вновь накладывая, так что никто не мог ни о чем догадаться, и все верили, что он — ясновидящий. За каждое прорицание лжепророк взимал немалую плату: одну драхму и два обола с человека, людей же к нему приходило несколько десятков тысяч в год. Новоявленный прорицатель и его змея стали необыкновенно популярны, известность их росла, и Александр богател не по дням, а по часам (Там же, 12–18).

Новоявленный оракул предсказал самому себе, что проживет полтораста лет и погибнет от удара молнии. Однако умер он, по словам Лукиана, не дожив и до семидесяти от мучительной болезни ноги. Его помощники почтили его память пышными погребальными обрядами и играми (Там же, 59–61).

Помимо веры в официально признанных оракулов и прорицателей, помимо слепого доверия к предсказателям-шарлатанам вроде героя Лукиана существовали еще и обычные суеверия, вера в народные приметы, передававшаяся из поколения в поколение. Люди были твердо убеждены, что во избежание несчастья надо чего-то избегать или какими-то наивными способами отводить от себя беду. И снова мы вправе сказать: суеверие вечно, суеверие не умирает. Философ Феофраст, великолепный знаток человеческих характеров, выделял среди них и характер человека суеверного. И тогда, когда творил Феофраст (IV–III вв. до н. э.), как и до этого и позже, греки считали дурной приметой, если мелкий зверек — ласка перебежит дорогу; четвертый и двадцать четвертый дни месяца имели дурную репутацию «несчастливых»: в эти дни ничего не следовало предпринимать. О подобных суевериях Феофраст пишет: «Суеверный — вот какой человек. В день праздника кувшинов (в Ленейские торжества в честь Диониса. — Прим. пер.), омыв руки и окропив себя священной водой, выходит из храма с лавровой ветвью во рту и так прогуливается целый день. И если ласка перебежит дорогу, то подождет, пока кто-либо другой не пройдет или пока сам он не перекинет три камешка через дорогу. Увидев у себя дома змею… если это священная змея, он тотчас же сооружает жертвенник герою. Если мышь прогрызет мучной мех, он идет к толкователю знамений и снов за советом, как поступить. (…) То и дело он совершает очищения своего дома, потому, мол, что Геката навела на него чары. Если по дороге услышит крик совы, то не идет дальше, не воскликнув: „Со мной Афина-владычица!“ Могил он сторонится и не подойдет к покойнику или к роженице, но скажет, что остерегается осквернения. Каждый четвертый и каждый двадцать четвертый день месяца он поручает своим домочадцам подогреть вино, а сам уходит из дому купить миртовых ветвей, ладана, жертвенных лепешек… (…) Завидев помешанного или припадочного, он в ужасе плюет себе за пазуху» (Феофраст. Характеры, XVI).

 

ГАДАНИЯ В РИМЕ

В Риме суеверия, вера в сверхъестественное, знамения, чудеса, уважение к гадателям были распространены не меньше, чем в Греции. Достаточно заглянуть в любую книгу исторического труда Тита Ливия, чтобы убедиться: в глазах римлян всякому бедствию предшествует какое-либо неблагоприятное знамение, будь то дождь из камней, таинственные голоса или внезапное падение статуи. Убеждение это сохранялось в народе веками: трезвые, скептические голоса Цицерона и людей, думавших так же, как он, находили мало отклика в душах современников. Вера в гадания составляла неотъемлемую часть и официальной религиозности.

Гаруспики

Древнейшим и едва ли не самым важным для римлян видом гадания были ауспиции — наблюдения за полетом вещих птиц. Об этом способе ворожбы речь еще пойдет дальше, пока стоит только сказать, какую роль сыграл он еще в момент основания Рима. Как известно, братья Ромул и Рем заспорили, где именно следует возвести город. «Уговорившись решить спор с помощью вещих птиц, они сели порознь и стали ждать, и со стороны Рема показалось, говорят, шесть коршунов, а со стороны Ромула — вдвое больше. Некоторые сообщают, что Рем на самом деле увидел своих птиц, а Ромул-де солгал и что лишь когда Рем подошел, тогда только перед глазами Ромула появились двенадцать коршунов». Раскрыв обман, Рем пришел в негодование, братья поссорились, и Ромул или кто-то из его друзей убил Рема; получив таким образом власть над будущим городом, Ромул ввел гадание по птицам в официальную религиозную традицию {Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Ромул, IX–X). С тех пор при ауспициях римляне всегда отдавали предпочтение коршунам. Важно было все: и с какой стороны появились птицы, и их количество, и время, когда они показались. Однако еще важнее было то, как жрецы-птицегадатели истолкуют эти предзнаменования.

Знамением могло явиться и случайно услышанное слово, в котором читалось некое пророчество. Так, консул Луций Эмилий Павел, готовясь в 171 г. до н. э. начать войну с македонским царем Персеем (по-латыни — «Персеус» или «Персес»), пришел однажды домой, и его маленькая дочь сказала ему: «Перса („Персес“ — перс) больше нет» — это была кличка издохшей собаки. Обрадованный консул воспринял это совпадение как благоприятное предзнаменование, смело повел войска в бой и вскоре одержал победу: Персей Македонский попал к римлянам в плен и через два года умер. Еще раньше, в первой половине IV в. до н. э., когда галлы разрушили Рим и сенат стал решать, отстроить ли город на прежнем месте или всем жителям перебраться в лежавшие неподалеку Вейи, за дверью раздался голос центуриона, случайно проходившего мимо со своим отрядом стражи. Центурион велел знаменосцу поставить знамя и сказал: «Останемся здесь». Нечаянно услышав эти слова, сенаторы сочли их вещими и тут же постановили как можно скорее восстановить уничтоженный Рим.

Откликались римляне и на все чудесные, необыкновенные явления: внеурочный разлив реки, падение метеорита, всевозможные таинственные звуки, которым давали самое фантастическое истолкование. Особенно много слухов о чудесах ходило в Риме во время тяжелой 2-й Пунической войны. Люди рассказывали друг другу то о рождении ребенка с головой слона, то о странной корове, которая близ рынка, где торговали скотом, взобралась на третий этаж дома и оттуда бросилась вниз; на небе видели таинственный знак в форме корабля; внезапно молния ударила прямо в храм богини Фортуны. И много других подобных слухов возникло в те трудные для города дни (Ливий. От основания города, XXI, 62). Сам Тит Линий относится к этим слухам весьма критически.

Кроме чудесных явлений природы суеверие римлян возбуждали и те чудеса, которые, как считалось, творят сами боги непосредственно. Из поколения в поколение передавалась легенда, будто, когда в начале IV в. до н. э. римляне захватили и разрушили город этрусков Вейи и римские воины по приказу своего военачальника собирались перенести в Рим статую Юноны Монеты, один из них в шутку спросил у статуи, хочет ли она перебраться в Рим — и богиня ответила: «Хочу». Верили римляне и в вещие сны, и в приметы — добрые и дурные, и в возможность простейшими действиями предотвратить несчастье. Вспомним и о том, что у Светония в жизнеописания первых римских властителей эпохи империи повсюду вставлены повествования о знамениях, предвестивших кончину каждого из правителей. Так, незадолго до смерти Августа на Марсовом поле появился орел. Он опустился на храм, выстроенный Марком Випсанием Агриппой, надпись с именем которого украшала, очевидно, фасад храма, и, наконец, сел на первую букву имени Агриппа — она же была и начальной буквой имени Август, так что принцепс поверил в свою близкую кончину. За несколько дней до смерти Тиберия рухнула от землетрясения башня маяка на Капри, где он тогда жил. Перед убийством Калигулы «в Олимпии статуя Юпитера-Зевса, которую он приказал разобрать и перевезти в Рим, разразилась вдруг таким раскатом хохота, что машины затряслись, а работники разбежались…» (Светоний. Божественный Август, 97; Тиберий, 74; Гай Калигула, 57). Немало упоминаний о подобных же знамениях можно найти и в других биографиях цезарей у Светония.

У римлян были и свои, неведомые грекам способы гадания, многие из которых были заимствованы у этрусков, ведь у италийских народов искусство ворожбы всегда было очень распространено. Восприняли римляне и некоторые верования греков: например, в Риме пользовался большим уважением дельфийский оракул Аполлона. Как сообщает Тит Ливий, опираясь на источники значительно более ранние, на исходе VI в. до н. э. последний римский царь Тарквиний Гордый послал однажды своих сыновей с какими-то вопросами в святилище Аполлона в Дельфы (Ливий. От основания города, I, 56).

Вместе с тем характер гаданий в Риме был иным, чем в греческих полисах. Там все дела подобного рода могли вершить лишь наделенные особым знанием и способностями, «посвященные» гадатели, или прорицатели. В Риме же заниматься гаданиями, наблюдать и толковать знамения мог любой гражданин: в частных, семейных делах — отец семейства, глава дома или его управляющий, в делах государственных — соответствующее должностное лицо. Независимо от этого были и жрецы-гадатели: авгуры и гаруспики.

Происхождение гаруспиков связывают обычно с религиозными обычаями этрусков, у которых традиции гадания были особенно развиты и сложны; некоторые из этих традиций были восприняты этрусками с Востока. Гаруспики гадали по внутренностям жертвенных животных: они внимательно исследовали сердце, легкие, но более всего печень. Этруски считали печень очень сложным органом, делили его на сорок частей и верили, что каждой из них соответствует одна из сорока небесных сфер: среди памятников материальной культуры этрусков находят модели печени с разделением на сорок частей, изготовленные из бронзы. Если гаруспики обнаруживали при изучении внутренностей животного нечто благоприятное, то они трижды обходили с ними вокруг алтаря, на котором сжигали жертвенный пирог. По обычаю, также заимствованному из Этрурии, в обязанности гаруспиков входило и ритуальное очищение места, куда ударила молния.

И все же гаруспики не пользовались в Риме таким почетом и авторитетом, как жрецы-авгуры, ведь в гаданиях по внутренностям животных слишком многое зависело от неких особых знаний, которыми, как считалось, обладали одни только гаруспики, поэтому их толкования знаков казались римлянам произвольными и не всегда достоверными. «…Мы знаем, — пишет Цицерон, — что разные гаруспики по-разному толкуют показания внутренностей. Нет у них единого для всех учения». Философ подробно разбирает «теорию» и практику гаруспиков, доказывая их беспочвенность. «Много ли известно случаев, когда предсказанное гаруспиками событие состоялось? А если и состоялось когда-нибудь — это можно допустить, — то почему нельзя считать это случайным совпадением?» И далее: «Конечно, уж не настолько невезучи гаруспики, чтобы их предсказания никогда не сбывались, хотя бы случайно». Приводит Цицерон и слова Катона Старшего, «который говорил, что удивляется, как может один гаруспик, когда смотрит на другого, удерживаться от смеха» (Цицерон. О дивинации, II, 28–63). Гаруспики в Риме не имели даже своего жреческого объединения, и лишь император Клавдий создал коллегию гаруспиков в составе 60 человек; большинство их были этрусками, но входили в коллегию и коренные римляне.

Совершенно иным было положение в римском обществе авгуров, гадавших по полету птиц. Еще со времен царя Нумы Помпилия авгуры образовывали коллегию, число членов которой постоянно росло: 3, 6, 9, при диктаторе Сулле их стало 15, а при Цезаре — 16 человек, причем 8 из них могли быть плебеями по происхождению. Стать авгуром мог каждый гражданин, кого авгуры кооптировали в свои ряды; этот жреческий сан давался пожизненно, чему, как мы помним, очень радовался, став авгуром, Плиний Младший (Письма Плиния Младшего, IV, 8, 1–2).

Авгуры не руководили и сами не совершали жертвоприношений, не исполняли и других жреческих обязанностей, кроме одной — следить за священными, вещими птицами, за их полетом, криками и т. п. На официальной церемонии ауспиций авгуры выступали в особом одеянии — трабее, парадном белом плаще с пурпурными полосами. В руках они держали символ своего достоинства — изогнутые посохи. После вступительных формальностей авгуры произносили необходимые молитвы и по всем правилам приступали к гаданию. На освященном традицией месте на Капитолийском холме авгур очерчивал определенное замкнутое пространство для ауспиций в форме квадрата, ориентированного по сторонам света: две линии проводились с востока на запад и две — с юга на север. На обозначенном месте ставили шатер, так, чтобы вход в него был обращен на юг. Авгур усаживался перед входом в шатер, очерчивал соответствующее пространство своим посохом и на небе и ждал появления птиц. Весь обряд совершался в полной тишине, в безусловном священном молчании. Полет птиц с левой стороны от авгура рассматривался как добрый знак, появление же птиц с правой, западной стороны предвещало нечто неблагоприятное. Заметим, что в Греции все обстояло как раз наоборот: предзнаменования с левой, восточной стороны расценивались как недобрые, появление же птиц на западе считалось знаком благоприятным.

Если ауспиции проходили в связи с какой-либо заранее намеченной акцией (народное собрание, решение государственных дел, военная экспедиция) и гадание оказывалось неблагоприятным, акцию откладывали, чтобы в установленный срок вновь прибегнуть к ауспициям. Нетрудно догадаться, что во многих случаях исход политической борьбы или личных интриг зависел от авгуров: они вправе были отложить осуществление любого проекта на неопределенный срок и тем самым держать всю ситуацию под своим контролем.

Как и греки, римляне гадали и по направлению полета птиц — коршунов, воронов, сов или ворон, и по особенностям птичьего крика, и даже по высоте полета: если птицы летели высоко над землей, в этом видели хорошее предзнаменование.

Весьма распространенной формой гадания было наблюдение за поведением священных цыплят в то время, как они клевали корм. Такое гадание также входило в компетенцию авгуров-птицегадателей; их помощники приносили клетки с цыплятами и насыпали им зерна. Если птенцы охотно принимались клевать, это считалось добрым знаком; если же не проявляли большого интереса к еде, исход гадания оказывался неблагоприятным. Понятно, что и здесь многое зависело от самих авгуров, которые могли следовать своим личным или политическим пристрастиям. Достаточно было долгое время не кормить птиц, чтобы заранее быть уверенным в результатах ауспиций.

Бывало, что с предзнаменованиями не считались. Так, в 1-ю Пуническую войну, в 249 г. до н. э., консул Публий Клавдий Пульхр перед решающей морской битвой с карфагенянами по традиции прибег к гаданию. Когда помощник авгура уведомил его, что священные цыплята вообще не хотят выходить из клетки, консул в гневе приказал бросить их в море, воскликнув: «Не хотят есть — так пусть попьют!» Как известно, римский флот потерпел поражение. Итак, не только гаруспики, но и авгуры бывали иногда настолько везучи, что их предсказания время от времени сбывались…

Наименьшим уважением пользовались те, кто гадал по случайным, неожиданным знакам, явление которых вполне можно было объяснить естественным действием сил природы. Здесь простор для произвольных толкований и недобросовестности гадателя был еще больше. Так, неблагоприятным предзнаменованием считались какие-либо внезапные возгласы кого-нибудь из присутствующих при ауспициях, или чье-то чиханье, или писк мыши. Достаточно было, чтобы ветер задул лампу, чтобы упал какой-нибудь предмет, чтобы жрец, произнося ритуальную формулу, запнулся, — и уже каждое должностное лицо вправе было оспорить благоприятный исход гадания. Поскольку это также давало возможность воздействовать на результаты ауспиций в собственных интересах, то низшим должностным лицам было запрещено обращать внимание на подобные случайные, неожиданные знаки и тем самым срывать ауспиции.

Роль греческих оракулов исполняли в Италии пророческие книги, прежде всего «сивиллины книги», представлявшие собой собрание пророчеств, относившихся к делам государства. Имя Сивилла давали уже в греческих городах женщинам-прорицательницам, жрицам (например, в Дельфах, на Самосе). Платон говорит об одной Сивилле, Аристофан и Аристотель — о нескольких, в Риме Марк Теренций Варрон — о десяти. Большой славой пользовалась Сивилла из города Эретрия на Эвбее. Были также италийские Сивиллы (например, в городе Тибуре). Однако самой знаменитой была пророчица из Кум, по преданию, дававшая предсказания еще Энею. Легенда гласит, что пятый римский царь Тарквиний Древний приобрел за высокую цену часть ее пророчеств, и со времен римских царей «сивиллины книги» хранились в храме Юпитера Капитолийского — главном государственном святилище Рима. Когда в 83 г. до н. э. это собрание пророчеств сгорело при пожаре, сенат распорядился срочно составить новые книги из доставленных специальными посольствами из разных культовых центров, где был оракул. Новые пророческие книги поместили на этот раз в храме Аполлона на Палатине, но и эти книги не сохранились.

Книги были государственной святыней, обращались к ним в затруднительных для города и всей державы случаях и только по распоряжению сената, всякое обращение к «сивиллиным книгам» носило строго официальный характер. Варрон пишет: «Предсказания Сивиллы были полезны людям не только при ее жизни, но даже и тогда, когда сама она скончалась, и притом людям, совершенно ей неизвестным: сколько лет государство наше обращается к ее книгам, желая узнать, что надлежит нам делать по случаю какого-либо знамения!» (Варрон. О сельском хозяйстве, I, 3). Когда римские власти приступали к решению какого-нибудь важного дела, или когда грозила война, или иное несчастье, или просто являлось неблагоприятное знамение, сенат посылал жрецов — «толкователей Сивиллы» справиться в ее книгах и отыскать там подходящее пророчество, а следовательно, и совет, как надлежит поступить в той или иной ситуации. Эти жрецы, имевшие доступ к «сивиллиным книгам» в присутствии высших должностных лиц, издавна составляли коллегию из 10 человек, которых поэтому называли децемвирами; в I в. до н. э. число их возросло до 15 и продолжало расти в эпоху империи.

О «сивиллиных книгах» не раз говорит в своих философских трактатах Цицерон: «Много раз и по самым различным поводам сенат отдавал приказ децемвирам обратиться к сивиллиным книгам. (…) Мы сохраняем и чтим стихи Сивиллы, которые она, как говорят, изрекла в исступлении». Сам Цицерон доказывает, что это не так, оспаривая представление о «божественном» исступлении, якобы необходимом для прорицания. Пророческая сила «сивиллиных книг» вызывает у философа большие сомнения, но против самих книг, освященных древней религиозно-государственной традицией Рима, он отнюдь не выступает: «Так что спрячем и будем хранить сивиллины книги, чтобы, как это нам и предки завещали, никто без повеления сената не смел их читать. Пусть бы они служили более к устранению суеверий, чем к их поддержанию» (Цицерон. О дивинации, I 97; II, 110–112).

Таковы составные части официальной римской религиозности, о которых Цицерон пишет: «Вся религия римского народа первоначально состояла из обрядов и ауспиций, а затем к этому добавилось третье — прорицания, которые давались на основании чудес и знамений толкователями Сивиллы и гаруспиками…» (Цицерон. О природе богов, III, 5). Рядом с этим существовало и обычное суеверие. И в деревне, и в городе распространены были всевозможные приемы практической магии; люди верили в заклинания, заговоры, талисманы, в то, что можно навести на человека порчу и снять ее, приворожить любимого, выведать тайные помыслы. Мы уже говорили прежде о недобрых пожеланиях ненавистной особе, записанных на свинцовой табличке в I в. до н. э.: влюбленная девушка проклинает свою соперницу, желая ей лишиться красоты и здоровья, чтобы ее возненавидел и бросил некий Марк Лициний Фавст. Табличка эта была закопана на чьей-то могиле, дабы проклятия скорее дошли до богов подземного царства и исполнились.

Не приходится удивляться суеверию римлян в I в. до н. э., если известно, что еще Гораций упоминает о мрачных римских колдуньях. «Ядом и злым волхованьем мяту щи е ум человеков», ходят они, по словам поэта, на кладбище «вредные травы и кости сбирать, как только покажет /Лик свой прекрасный луна, по ночным небесам проплывая».

Видел я сам и Канидию в черном подобранном платье — Здесь босиком, растрепав волоса, с Саганою старшей Шли, завывая, они; и от бедности та и другая Были ужасны на вид. Сначала обе ногтями Землю копали; потом зубами терзали на части Черную ярку, чтоб кровь наполнила яму, чтоб тени Вышли умерших — на страшные их отвечать заклинанья. Был у них образ какой-то из шерсти, другой же из воску. Первый, побольше, как будто грозил восковому; а этот Робко стоял перед ним, как раб, ожидающий смерти! …Вокруг, казалось, ползли и бродили Змеи и адские псы, а луна, от стыда покрасневши, Скрылась, чтоб дел их срамных не видать, за высокой гробницей. Но для чего пересказывать все? Рассказать ли, как тени Попеременно с Саганой пронзительным голосом выли, Как зарывали они волчью бороду с зубом ехидны В черную землю тайком, как сильный огонь восковое Изображение жег…

Гораций. Сатиры, I, 8, 18–44

Немало примеров суеверий, глубоко укоренившихся в римском обществе сверху донизу, не чуждых ни простолюдинам, ни императорам, можно найти в биографиях римских цезарей у Светония. Предзнаменования, предшествовавшие кончине каждого из них, записывались или сохранялись в устной традиции. Так, передавая известия о знамениях, возвестивших скорую гибель Цезаря, биограф подчеркивает: «Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря» (Светоний. Божественный Юлий, 81). Сам Цезарь не отличался суеверностью и не раз поступал по своему усмотрению, не обращая внимания на неблагоприятный исход гаданий. Такая скептическая позиция расценивалась в Риме как заносчивость всесильного диктатора: «Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о будущем несчастье — зарезанное животное оказалось без сердца, — то он заявил: „Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нет сердца, ничего удивительного нет“» (Там же, 59; 77) — здесь Цезарь сознательно выразился двусмысленно: сердце считалось обиталищем разума.

Зато Октавиан Август был очень суеверным человеком, как и многие его сограждане: «Перед громом и молнией испытывал он не в меру малодушный страх, везде и всюду он носил с собою для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы скрывался в подземное убежище… Сновидениям, как своим, так и чужим, относившимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки, но вышел, поверив вещему сну своего друга; и это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, что он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. (…) Некоторые приметы и предзнаменования он считал безошибочными. Если утром надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком. Если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, то это было добрым предвестьем быстрого и благополучного возвращения. Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее в атрий, к водоему богов Пенатов, и очень заботился, чтобы она пустила корни. Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Энарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела» (Светоний. Божественный Август, 90–92).

Немалым суеверием отличались и те правители Рима, которые запомнились согражданам как особенно жестокие и свирепые тираны: Калигула, открыто презиравший богов, закрывал глаза и закутывал голову, а то и под кровать прятался при малейшем громе; Нерона изводили зловещие сны (Светоний. Гай Калигула, 51; Нерон, 46).

Скептические голоса философов, боровшихся против суеверий, не могли возобладать над мнением официальных приверженцев старинных римских религиозных традиций. Стремясь представить себя продолжателем реставраторской, консервативной политики Августа в сфере обычаев и нравов римского общества, император Клавдий энергично поддерживал институт гадателей: «Выступил Клавдий в сенате и с докладом об учреждении коллегии гаруспиков, дабы не заглохла по нерадивости древнейшая наука Италии: к ним часто обращались в трудные для государства дни, по их указанию восстанавливались священнодействия и в последующем более тщательно отправлялись; этрусская знать по собственному желанию или побуждаемая римским сенатом хранила преемственность этих знаний; теперь, однако, это делается гораздо небрежнее из-за всеобщего равнодушия к благочестию и распространения чужеземных суеверий. И хотя ныне во всем установилось благополучие, все же должно… не допустить, чтобы священные обряды, усердно почитавшиеся в тяжелые времена, оказались преданы забвению в счастливые. Исходя из этого и был составлен сенатский указ, предписывавший верховным жрецам рассмотреть, что необходимо для сохранения и закрепления искусства гаруспиков» (Тацит. Анналы, XI, 15).

Добавим еще, что очень многие римляне верили, кроме того, в явления призраков. Рассказывали о том, что в таком-то месте или в таком-то доме стало показываться привидение. Слыша подобные истории о духах, даже серьезные, образованные люди не знали, как к этому относиться: верить или не верить. Склонный верить, Плиний Младший не в состоянии был все же полностью освободиться от сомнений, которые и высказывает в одном из своих писем.

«…Я очень хотел бы знать, — пишет он видному государственному деятелю и ученому Лицинию Суре, — считаешь ли ты, что привидения существуют и имеют собственную фигуру и какое-то бытие или же что это нечто мнимое и пустое, что приобретает образ вследствие нашего страха. Верить в их существование меня прежде всего побуждает история, приключившаяся, по слухам, с Курцием Руфом. Когда он был еще незначительным и неизвестным человеком, он присоединился к свите африканского наместника. Как-то на склоне дня он прогуливался в портике — вдруг перед ним возникает фигура женщины выше и прекраснее обычной человеческой; он испугался, а она назвала себя Африкой, предвещающей будущее. Он отправится, сказала она, в Рим, будет выполнять почетные магистратуры, опять вернется в эту провинцию, наделенный высшей властью, и здесь же умрет». Заметим, что эту же нашумевшую историю приводит, хотя и гораздо короче, Тацит (Анналы, XI, 21). По его версии, таинственная женщина огромного роста сказала мелкому чиновнику только одно: «В эту провинцию, Руф, ты вернешься проконсулом».

Плиний Младший продолжает: «Все так и сбылось. Кроме того, говорят, когда он пристал к Карфагену и сходил с корабля, та же фигура встретилась ему на берегу (…).

И разве не более страшна и не так же удивительна история, которую я изложу в том виде, в каком я ее услышал? Был в Афинах дом, просторный и вместительный, но ославленный и зачумленный. В ночной тиши раздавался там звук железа, а если прислушаться внимательнее, то звон оков слышался сначала издали, а затем совсем близко; потом появлялся призрак — старик, худой, изможденный, с отпущенной бородой, с волосами дыбом; на ногах у него были колодки, на руках цепи, которыми он потрясал. Жильцы поэтому проводили в страхе, без сна, мрачные и ужасные ночи: бессонница влекла за собой болезни, страх рос, и приходила смерть, так как даже днем, хотя призрак и не появлялся, память о нем не покидала воображения, и ужас длился, хотя причина его исчезала. Дом поэтому был покинут, осужден на безлюдье и всецело предоставлен этому чудовищу; объявлялось, однако, о его сдаче на тот случай, если бы кто-нибудь, не зная о таком бедствии, пожелал его купить или нанять.

И вот прибывает в Афины философ Афинодор, читает объявление и, услыхав о цене, подозрительно низкой, начинает расспрашивать и обо всем узнает; тем не менее он даже с большой охотой нанимает дом.

Когда начало смеркаться, он приказывает постелить себе в передней части дома, требует таблички, стиль, светильник; всех своих отсылает во внутренние покои, сам пишет, всем существом своим сосредоточившись на писании, дабы праздный ум не создавал себе призраков и пустых страхов. Сначала, как это везде бывает, стоит ночная тишина; затем слышно, как сотрясается железо и двигаются оковы. Он не поднимает глаз, не выпускает из рук стиля, но укрепляется духом, затворяя тем самым свой слух. Шум чаще, ближе, слышен как будто уже на пороге, уже в помещении. Афинодор оглядывается, видит и узнает образ, о котором ему рассказывали. Привидение стояло и делало знак пальцем, как человек, который кого-то зовет. Афинодор махнул ему рукой, чтобы оно немного подождало, и вновь принялся за стиль и таблички. А привидение все звенело цепями над головой пишущего. Афинодор вновь оглядывается на подающего те же знаки, что и раньше, тут же, не медля больше, поднимает светильник и следует за привидением. Оно шло медленной поступью, словно отягченное оковами. Свернув во двор дома, оно внезапно исчезло, оставив своего спутника одного. Оказавшись один, он кладет на этом месте в качестве знака сорванные травы и листья, а на следующий день обращается к должностным лицам и уговаривает их распорядиться, чтобы место это разрыли. Находят кости, крепко обвитые цепями; они одни, голые и изъеденные, остались в оковах после тела, сгнившего от долговременного пребывания в земле, — их собрали и публично предали погребению. После совершенных как подобает похорон дом избавился от призрака».

Сам Плиний не сомневается в истинности всей этой истории и вдобавок приводит в письме еще одну, случившуюся с братом его вольноотпущенника и потому хорошо ему известную: мальчику приснилось, будто кто-то подходит к его постели и обрезает ему волосы с самой макушки. «Когда рассвело, оказалось, что макушка у него сбрита, а волосы лежат на земле».

И все же что-то мешало высокообразованному римлянину поверить во все это до конца. Он просит Лициния Суру, много занимавшегося изучением природных явлений: «Вооружись всей своей ученостью. Вопрос достоин того, чтобы ты долго и много разбирал его, да и я не недостоин того, чтобы ты поделился со мной своим знанием. Приводи, по своему обыкновению, доводы в пользу той и другой стороны, но в пользу какой-нибудь одной более сильные, дабы не оставлять меня в недоумении и колебаниях: я и обратился к тебе за советом, чтобы не находиться больше в сомнении» (Письма Плиния Младшего, VII, 27).

 

ПРОСТО ЧЕЛОВЕК

Познать самого себя… Нелегко заглянуть в глубь себя, и заглянуть критически. Нелегко познать человека вообще, просто человека. Все больше становится сегодня наук, изучающих человека, все насущнее необходим синтез добытых знаний. Такой синтез наук о человеке явился бы исходным пунктом развития, дальнейшей эволюции философского знания.

Беседа женщин у родника

Именно философы в древности первыми обратили внимание на проблемы человеческой сущности, смысла жизни людей, на заметные различия между отдельными личностями и на то общее, что всех их объединяет. Философы щедро делились советами, как надлежит поступать, как достичь идеала, как стать счастливым. Обычно принято думать, что впервые занялись этим софисты. Однако несправедливо было бы обойти молчанием, не упомянуть о тех, кто учил, как надо жить, еще задолго до софистов. Речь идет о знаменитых «семи мудрецах», которых в античном мире не считали собственно философами и от которых осталось лишь несколько лаконичных, афористических высказываний; некоторые из этих сентенций «семи мудрецов» весьма глубоки и звучат убедительно и сегодня. Кого именно причислять к «мудрецам» — об этом у древнегреческих писателей не было единого мнения. Платон перечисляет их в такой последовательности: Фале с из Милета, Питтак из Митилены на Лесбосе, Биант из Приены, Солон из Афин, Клеобул из Линда, Мисон из Хен, Хилон из Спарты. Как часто бывает, у других авторов этот список выглядел несколько иначе: вместо Мисона вставляли Анахарсиса из Скифии, Периандра из Коринфа или же Эпименида с острова Крит. Изречения этих древнейших мыслителей, поэтов, законодателей и даже местных правителей заботливо собраны в книге Диогена Лаэртского:

«Надобно не с виду быть пригожим, а с норову хорошим». «Не богатей дурными средствами». «Чем поддержал ты своих родителей, такой поддержки жди и от детей» (Фалес). «Заводить друзей не спеши, а заведши не бросай». «Не советуй угодное, советуй лучшее». «Ничего слишком!» (Солон Афинский). «Не злословь о ближнем, чтобы не услышать такого, чему сам не порадуешься». «Кто силен, тот будь и добр». «Старость почитай» (Хилон из Спарты). «Что лучше всего? Хорошо делать, что делаешь». «Победы должны быть бескровными». «Человека выказывает власть». «Неудачей не кори — бойся себе того же» (Питтак). «Несчастен тот, кто не в силах перенести несчастье». «Что трудно? Благородно перенести перемену к худшему». «Только больная душа может быть глуха к чужой беде» (Биант).

Можно было бы привести и немало других высказываний эллинских мудрецов, чтобы доказать, что еще задолго до софистов искали они идеалы доброго и прекрасного в человеке, давая людям представление о том, какими те должны быть, как относиться друг к другу, к законам, религии, государству.

С давних пор идеалом грека была «аретэ» — добродетель, доблесть. Содержание этого понятия не оставалось неизменным. Первоначально, еще в гомеровскую эпоху, «аретэ» значило мужество, силу, ловкость, выносливость, практический разум и даже красоту и обходительность — все, что необходимо было древнему греку для того, чтобы выделиться среди других, прославиться, быть увековеченным рапсодами. Понятие это подразумевало прагматическое поведение, приносящее человеку пользу, успех, известность. С современным понятием нравственности оно отнюдь не совпадало. Речь шла скорее о способности лучше всего обеспечить свои личные интересы. И все же уже тогда ценилось стремление помочь другим, пожертвовать собой ради другого — ради отца, друзей или всего родного края.

В классической Греции «аретэ» — доблесть, отождествляемая иногда со славой, по-прежнему была идеальной чертой человеческой личности, но связь этого понятия с понятием собственной пользы, личных интересов заметно ослабла. «Хороший гражданин», обладающий «аретэ», прежде всего приносит пользу другим — своим согражданам. И вот в это время появились софисты, для которых человек как таковой был главным полем исследования и воспитательной деятельности. Суждение Протагора «Человек есть мера всем вещам — существованию существующих и несуществованию несуществующих» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, IX, 51) выделялось глубоко гуманистическим содержанием. Но оно же чревато было оправданием произвольного, субъективного отношения к любым ценностям, в том числе этическим, ведь тот же софист Протагор заявил, что «о всяком предмете можно сказать двояко и противоположным образом» (Там же). От подобного этического релятивизма не свободно было и толкование софистами понятия «аретэ». Вот рассуждение софиста Горгия об «аретэ» мужчины и женщины: «Для начала возьмем… добродетель мужчины: легко понять, что его добродетель в том, чтобы справляться с государственными делами, благодетельствуя при этом друзьям, а врагам вредя и остерегаясь, как бы самому ни от кого не испытать ущерба…Добродетель женщины… состоит в том, чтобы хорошо распоряжаться домом, блюдя все, что в нем есть, и оставаясь послушной мужу» (Платон. Менон, 71 е).

Является ли «аретэ» чем-то таким, чему можно научиться? Или же это качество врожденное? В эпоху Гомера «аретэ» рассматривалась как наследственная принадлежность аристократических семей, людей «благородного происхождения». Они-то и называли себя хорошими — «агатой», все прочие считались дурными — «какой»; разделение людей на хороших и дурных касалось, впрочем, только свободнорожденных — рабов вообще не принимали во внимание. «Агатой» — и лишь они одни — вправе были ставить перед собой цель достижения идеала человеческой личности.

С появлением Сократа, а затем его учеников, особенно Платона, все изменилось. Сократ и его последователи исходили из того, что добродетели, «аретэ», можно научиться и подобает учиться всю жизнь. Этические взгляды Платона основывались на убеждении, что сущность человека, все его свойства проявляются и должны рассматриваться не в индивидуальной его жизни «для себя», но в его общественной, политической жизни. Платон впервые расчленил понятие «аретэ» на четыре составляющих: мудрость, мужество, благоразумие, справедливость. Понятие об этих составляющих добродетели сохранялось с тех пор в течение долгих столетий, переходя из одного философского, морального, педагогического трактата в другой.

Отсюда уже недалеко было до формулы Аристотеля: человек — существо общественное, а высшая ступень добродетели — деятельность во имя сограждан, ради блага государства. По словам Аристотеля, высшее благо — эта «цель, желанная сама по себе, причем остальные цели желанны ради нее», — относится к ведению важнейшей науки, науки о государстве, ибо именно она определяет, «какие науки нужны в государстве и какие науки и в каком объеме должен изучать каждый». «А поскольку наука о государстве пользуется остальными науками как средствами и, кроме того, законодательно определяет, какие поступки следует совершать или от каких воздерживаться, то ее цель включает, видимо, цели других наук, а следовательно, эта цель и будет высшим благом для людей» (Аристотель. Никомахова этика, I, 2, 1094 а-b). Однако, полагает великий философ, добродетель приобретается не учением, не убеждением, не втолковыванием человеку, как надлежит поступать, а привычкой к благим деяниям.

Такая привычка закладывается в детстве и закрепляется благоприятным окружением, в котором живет человек. Повторяя спустя три с половиной столетия суждения Аристотеля, Сенека пишет: «Никто не заблуждается про себя, всякий заражает безумием ближних и заражается от них. Каждый в отдельности вмещает все пороки толпы, потому что толпа наделяет ими каждого. Любой, делая другого хуже, становится хуже и сам… (…) Ты ошибаешься, полагая, будто наши пороки рождены с нами: они нас настигли, внесены в нас извне. Так пусть частые вразумления оборонят нас от мнений, провозглашаемых вокруг» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, XCIV, 54–55).

Возникали все новые философские школы, и в каждой из них мыслители пытались отыскать путь человека к нравственному совершенству и к счастью, к достижению идеала гармоничной личности. Споры о том, можно ли научиться добродетели, продолжались, и они питали собой всю греческую культуру на всем протяжении ее исторического развития. Плутарх — в своих обширных «Моралиях», в трактате «Можно ли научиться добродетели?», отвечает на этот вопрос утвердительно: признать, что добродетели нельзя научиться, значит саму ее признать несуществующей. Люди учатся множеству вещей, имеющих целью благую жизнь, — играть на лире, танцевать, читать, возделывать поля, ездить верхом, одеваться и обуваться, — а также многое другое делать, как полагается. Почему же следует думать, что сама цель всего этого недостижима путем обучения, обдумывания, тренировки, закрепления навыков? Если кто-то поступает не так, как подобает, то вина в этом не его, а того, кто не научил его добру, хотя должен был это сделать. И Плутарх приводит историю о философе Диогене, который, увидев избалованного ребенка, дал оплеуху его воспитателю, ибо ответственность за дурное воспитание возложил не на того, кто не научился добру, а на того, кто не научил (Плутарх. Можно ли научиться добродетели? 1–2).

Добродетельная, благая жизнь — высшая цель и для философа Эпикура, которого часто упрекали в неограниченном восхвалении наслаждений, удовольствий. Сам Эпикур в письме к Менекею опровергает подобное заблуждение: «Так как наслаждение есть первое и сродное нам благо, то поэтому мы отдаем предпочтение не всякому наслаждению, но подчас многие из них обходим, если за ними следуют более значительные неприятности… Стало быть, всякое наслаждение, будучи от природы родственно нам, есть благо, но не всякое заслуживает предпочтения…, а надо обо всем судить, рассматривая и соизмеряя полезное и неполезное… Поэтому когда мы говорим, что наслаждение конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждения распутства или чувственности, как полагают те, кто не знает, не разделяет или плохо понимает наше учение, — нет, мы разумеем свободу от страданий тела и от смятений души. (…) Начало же всего этого и величайшее из благ есть разумение;…от него произошли все остальные Добродетели. Это оно учит, что нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно… Ведь все добродетели сродни сладкой жизни и сладкая жизнь неотделима от них» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, X, 129–132).

Характеры людей, человеческую природу наблюдали не только философы, но и комедиографы, мимографы, а позднее и сатирики. Особенно заботились о выявлении и отображении типических черт своих современников, людей вообще авторы мимов: зрители должны были увидеть на сцене самих себя или тех, кого они ежедневно встречают на улице, в мастерской или в лавке, в собственном доме. Обаяние повседневности излучают мимы Герода: здесь перед нами проходит целая галерея человеческих типов, распространенных в его время, в III в. до н. э., но отнюдь не исчезнувших бесследно и во времена более поздние. Вот мать не сумевшая сама воспитать сына, ленивого, своенравного юнца, приводит его к учителю и просит «ему как следует всыпать», не жалея розог (мим «Учитель»). Вот почтенная старушка заходит утешить молодую женщину на острове Кос, муж которой надолго уехал по делам в Египет, и, как бы между прочим, уговаривает:

…Ну для чего сиднем Сидишь, бедняжечка? Вмиг подойдет старость И сгинет красота… Ну стань другой… на день, На два переменись и отведи душу С иным дружком. Ведь и корабль, сама знаешь, На якоре одном стоит не так прочно!

Однако сводне не повезло: она напала на женщину честную и верную, которая так отвечает своей искусительнице:

Такую речь к месту. С распутными вести старухам вам…

Герод. Сводня, 36–41, 73–74

И вот еще: богачка состоит в любовной связи со своим рабом, но из ревности и гонора хозяйка дома готова приказать слугам забить ее же любовника до смерти (мим «Ревнивица»). Вот, наконец, ловкий, обходительный и очень болтливый сапожник до того многословно расхваливает свой товар, что одновременно и приманивает, и отпугивает юных покупательниц, те же умеют поддеть его ехидной шуткой, но, поколебавшись, все же приобретают и сандалии, и туфли (мим «Башмачник»).

Несомненно, авторы мимов начиная с III в. до н. э. испытывали на себе заметное влияние философов-перипатетиков, много занимавшихся человеческими характерами. Из недр этой философской школы вышло и специальное сочинение «Характеры» Феофраста из Эреса на острове Лесбос, ученика и сподвижника Аристотеля. В этой небольшой книге описаны 30 типических черт характера: назойливость, краснобайство, скаредность, хвастовство, трусость, суеверность, грубость и другие. В трактате Феофраста нет морализаторства: это просто наблюдения, подчас очень глубокие и остроумные, над человеческими слабостями и пороками, имеющие целью облегчить их распознание в жизни. Ведь приверженцы учения Аристотеля полагали, что для того, чтобы направить человека на путь добра, необходимо показать ему, объективно и узнаваемо, и то, что добру противоположно, но в обществе весьма распространено.

Описание каждой черты характера начинается с краткой дефиниции, затем Феофраст переходит к рассказу о том, как ведет себя в жизни типический носитель этого «характера».

«Льстивость. Лесть можно определить как недостойное обхождение, выгодное льстецу. А льстец вот какой человек. Идя с кем- либо, он говорит спутнику: „Обрати внимание, как все глядят на тебя и дивятся. Ни на кого ведь в нашем городе не смотрят так, как на тебя! Вчера тебя расхваливали под портиком. А там ведь сидело больше тридцати человек. И когда речь зашла о том, кто самый благородный, то все (и я прежде всех) сошлись на твоем имени“. Продолжая в таком духе, льстец снимает пушинки с его плаща, и если тому в бороду от ветра попала соломинка, то вытаскивает ее и со смешком говорит: „Смотри-ка! Два дня мы с тобой не видались, а уже в бороде у тебя полно седых волос, хотя для твоих лет у тебя волос черен, как ни у кого другого“. Стоит только спутнику открыть рот, как льстец велит всем остальным замолчать, и если тот поет, то расхваливает, а по окончании песни кричит: „Браво!“ А если спутник отпустит плоскую шутку, льстец смеется, затыкая рот плащом, как будто и в самом деле не может удержаться от смеха. (…) Накупив яблок и груш, он угощает детей на глазах отца и целует их со словами: „Славного отца птенцы“. Покупая вместе с ним башмаки, льстец замечает: „Твоя нога гораздо изящнее этой обуви“» (Феофраст. Характеры, II).

Очень живо рассказывает философ о человеке, любящем разносить всевозможные слухи, — «вестовщике». «Вестовщичество — это измышление ложных историй и известий, которым вестовщик хочет придать веру, а вестовщик вот какой человек. Встретив приятеля, он тотчас же с многозначительной улыбкой спрашивает: „Откуда идешь?“, „Что нового?“, „Как обстоит дело?“, „Не расскажешь ли чего-нибудь?“ И если тот озадачен, то вестовщик пристает дальше: „Не слыхать ли чего нового? Ведь в общем слухи недурны“. И затем, не дав ничего ответить, продолжает: „Да ты что, так-таки ничего и не слышал? Вот уж, надеюсь, я угощу тебя новостями!“ У него всегда в запасе… или раб Астия-флейтиста, или Ликон-подрядчик, который непременно сам прибыл с поля битвы. От этого-то человека он, мол, и слышал новости. Правда, источники, на которые он ссылается, передавая свои истории, таковы, что их, пожалуй, не сыщешь» (Там же, VIII).

Стоит привести еще Феофрастово описание скупости, или скаредности, — черты характера, многократно воплощенной уже в античной комедии. Философ различает скопидомство и скаредность: первое — это страсть к наживе, накоплению, второе же — «низменная боязнь расходов». «…Скаред — вот какой человек. Одержав победу с трагическим хором, он посвящает Дионису лишь деревянную диадему и на ней пишет свое имя. Как только зайдет речь в народном собрании о добровольных взносах, он встает и потихоньку уходит. Выдавая замуж дочь, продает жертвенное мясо, кроме частей, предназначенных жрецам… Он также не пускает сыновей в школу в праздник Муз под предлогом нездоровья, чтобы не вносить за них доли в складчину. Накупив съестного, он сам несет с рынка мясо и овощи за пазухой. Когда приходится отдавать в стирку плащ, он не выходит из дому» (Там же, XXII).

Никто из римских писателей не оставил подобной галереи типических характеров, но сами эти человеческие типы встречались повсюду, и римляне могли найти их отображение в комедиях Плавта и Теренция, в сатирических стихах Горация и Ювенала, в эпиграммах Марциала. Вот, например, образ болтуна-«вестовщика», очень близкий к тому, который создает в «Характерах» Феофраст:

Ловко всегда, Филомуз, приглашенья добьешься к обеду Тем, что за истину ты всякий свой вздор выдаешь. Знаешь ты все, что Пакор замышляет в дворце Арсакидов, Сколько на Рейне стоит, сколько в Сарматии войск, Ты распечатаешь нам приказ предводителя даков, Предугадаешь, кого лавры победные ждут, В темной Сиене дожди перечислишь с фаросского неба, Знаешь и сколько судов вышло с ливийских брегов… Брось ты уловки свои: у меня ты обедаешь нынче, Но при условии, чтоб мне не болтал новостей.

Марциал. Эпиграммы, IX, 35

Любопытно, что и в те далекие времена излюбленной темой всевозможных слухов и преувеличенных известий были политические события, особенно те, что происходили за тысячи миль от Рима. Если верить Ювеналу (а не верить ему у нас нет причины), римлянам хорошо был знаком и тип женщины-«вестовщицы».

Вслед за своими греческими учителями римские философы так же охотно делали достоянием гласности свои суждения на темы этики, добродетельной жизни, пути к счастью. Благо людей — главная забота философии и всех наук, в этом был твердо убежден Цицерон. «А так как нас неудержимо влечет к умножению средств существования человеческого рода и мы помыслами и трудами своими стараемся сделать жизнь людей более безопасной и более богатой, причем искать этой радости нас побуждает сама природа, то будем держаться пути, по которому всегда шли все лучшие люди…» (Цицерон. О государстве, I, 3). Цицерон говорит здесь о благах всякого рода, но важнейшим считались совершенства духовные.

Размышляя о человеческих добродетелях и пороках, о том, почему люди, зная, что хорошо, постоянно отклоняются от пути добра и вступают на путь зла, дурных поступков, заблуждений и даже прямых преступлений, Сенека пишет: задача философии — «отыскивать истину обо всех делах божеских и человеческих. С нею неразлучны справедливость, благочестие, совестливость и прочие ее спутники — связанные и согласные между собой добродетели». Главные враги человеческого сообщества — алчность, корыстолюбие, жажда властвовать, в чем люди никогда не знали меры: «Содружество между людьми было нерушимым до тех пор, пока алчность не разрушила всякую общность и не стала причиной бедности даже для тех, кого обогатила. Ведь они, пожелав иметь собственность, перестали владеть всем. (…)…У людей самым великим считается лучший. Поэтому прежде правителя выбирали за его душевные качества, и счастливы были те племена, где самым могущественным мог стать только самый лучший. Ведь тот может все, чего хочет, кто не считает, будто может больше, чем должен» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, ХС, 3–4). Обуздывать свои дурные наклонности, поступать, как подобает, отличать добро от зла учит человека его разум.

Разум же формируется с обретением знаний, мудрости. «Все люди от природы стремятся к знанию» (Аристотель. Метафизика, I, 1, 980 а). О том, что влечение к мудрости, познанию заложено в человеке от природы, писал вслед за греческими философами и Цицерон: в своем трактате «О пределах добра и зла» он говорит даже о «врожденной любви к наукам». По его мнению, Одиссей у Гомера так рвался послушать пение сирен не ради его «сладости», а ради мудрости, ведь сирены пели: «Знаем мы все, что на лоне земли многодарной творится» (Гомер. Одиссея, XII, 191).

Античная наука учила мыслить, ясно выражать свои мысли. Философы без устали показывали согражданам, какими те должны быть, как жить, как совершенствовать свое общество. Воспитанию добродетели посвящали свой труд и поэты, очень распространена была поэзия поучающая, дидактическая. Трагические поэты со сцены провозглашали фундаментальные законы нравственного поведения, комедиографы высмеивали слабости и пороки, утверждая идеал человеческой личности «от противного». Историки не жалели красок, чтобы ярче выделить хорошее и дурное в героях прошлого, также обличая жестокость, деспотизм, вероломство, разврат, особенно в высших слоях общества. Сатирики резко очерчивали контуры уродливой картины общественных нравов.

Как повсюду и во все времена, люди Греции и Рима античной эпохи сочетали в себе светлое и темное, заставляя писателей с негодованием обрушиваться на дурное, порочное, низкое, противопоставляя ему примеры истинного благородства. Рапсоды и их слушатели восхищались героями Гомера, но разве даже величайшие из них свободны были от властолюбия, несправедливости, зависти, неоправданной жестокости, наконец вероломства? И разве сами греки не переносили собственных недостатков, и подчас весьма серьезных, и на олимпийских богов: разве они не представляли себе Геру ревнивой, Афину — мстительной, Гермеса — лукавым обманщиком, Ареса — жестоким и кровожадным? Если бы людей глубоко справедливых, щедрых, внимательных к неимущим согражданам не было в греческих городах-государствах столь же мало, как и долгие столетия спустя, историки, биографы не подчеркивали бы справедливость Аристида, щедрость и великодушие Кимона, благородство Перикла. Умели античные авторы ценить и сложные характеры, буквально сплетенные из противоречий. Устойчивая историко-литературная традиция представляла такой фигурой Алкивиада: весьма даровитый, способный политик, замечательный полководец, любимый ученик Сократа, умевший, как пишут о нем Корнелий Непот и Плутарх, быть и трудолюбивым, и выдержанным, и вести себя достойно, — и в то же время грубый и распущенный, следовавший самым низменным своим страстям, хитрый и лживый, сластолюбивый и тщеславный, способный даже перейти на сторону врага. Таким запомнился Алкивиад грекам и римлянам, и сложность его характера делала его зачастую непонятным. Немало таких неоднозначных личностей и в «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха, и у других историков и биографов: все их герои имели большие или меньшие заслуги перед отечеством, перед согражданами, отличились своими действиями во время войны или мира, но далеко не все они были настолько нравственно безупречны, чтобы служить потомкам примером для подражания.

На вопрос, кем был, скажем, Цицерон, ответить нетрудно: мы хорошо знаем его долгую, хотя и не всегда удачную политическую деятельность, его убеждения, его дарования оратора, философа, писателя, его вклад в развитие в Риме многих наук, в том числе его роль посредника между греческой и римской культурой. Но если спросить, каким человеком был Цицерон, окажется, что здесь дать ответ сложнее. Его собственные письма — из них сотни дошли до наших дней благодаря многовековой посмертной славе автора — ясно говорят о его слабостях: тщеславии, малодушии, чрезмерной заботе о собственной репутации. Мы убеждаемся, что он далеко не всегда сам следовал принципам, им же провозглашенным. Выдающийся деятель римской истории и культуры предстает просто человеком, когда мы смотрим на него вблизи. Его знаменитая дружба с Титом Помпонием Аттиком не во всем была той стихийной, бескорыстной, порожденной взаимным влечением сердец, а не расчетами на взаимные услуги дружбой, которую великий оратор так ярко воспел в трактате «О дружбе»: Аттик был очень богат и не раз поддерживал деньгами Цицерона, то и дело оказывавшегося в затруднительном материальном положении; к тому же Аттик был издателем Цицерона, имевшим возможность нанять множество переписчиков, — этого также не мог не учитывать плодовитый писатель. Вспоминая о своей политической роли, о своем славном консульстве, о спасении республики от заговорщиков Катилины, Цицерон очень заботился о том, чтобы описание его заслуг было как можно более красочным и впечатляющим: в письме к Луцию Лукцею, занимавшемуся тогда писанием истории своего времени, он прямо требует подробнее рассказать о нем, Цицероне, иначе недооценный экс-консул сам возьмется описать свои деяния: «Напишу сам о себе». И как муж Цицерон едва ли может быть примером для подражания: в отношениях с Теренцией, своей первой женой, он не проявил должной искренности, силы чувства и постоянства, особенно когда перестал нуждаться в ее помощи, возвратившись из изгнания в Рим. Его последние письма к Теренции холодны, лишены малейшей участливости. Затем — развод и выгодный второй брак с молодой богатой невестой.

Все дальше отступало римское общество от принципов традиционной морали, которой так гордились жители Вечного города. Коррупция, злоупотребления наместников, политические интриги, безудержная погоня за наживой, жестокие и кровавые гражданские войны, карьеризм с опорой на семейные связи, все более частые супружеские измены, разводы — всем этим были отмечены римские нравы последних десятилетий республики. В эпоху империи моральный упадок стал еще заметнее: обиталищем всех мыслимых пороков, бесчинств, преступлений выступали в глазах римлян сам императорский двор и августейшее семейство, жившие в гнетущей атмосфере полнейшего произвола, казней, тайных убийств, неслыханного разврата и кровосмешений, интриг, доносов, временщичества и беспредельного раболепства и лицемерия.

Просто человек… Античность сама рассказывает нам о себе, о своих светлых и темных сторонах, сама требует отнестись к ней критически, освоить ее опыт и не повторять ее ошибок. Мы должны знать прошлое, историю культуры эпохи, в которую всеми корнями уходит наша культура, наша цивилизация. Мы должны вновь и вновь обращаться памятью к античному миру, к его людям, обычаям, нравам. Будем помнить прекрасные слова Цицерона: «Не знать, что случилось до твоего рождения, — значит всегда оставаться ребенком» (Цицерон. Оратор, 34, 120).

 

ИСПОЛЬЗОВАННЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ В РУССКИХ ПЕРЕВОДАХ

Алкман. Парфенеи / Пер. В. В. Вересаева // Эллинские поэты. М., 1963.

Аппиан. Гражданские войны / Пер. под ред. С. А. Жебелева и О. О. Крюгера. Л., 1935.

Апулей. Апология. Метаморфозы. Флориды / Пер. М. А. Кузмина и С. П. Маркиша. М., 1956.

Аристотель. Сочинения. В 4 томах / Пер. Н. В. Брагинской, С. А. Жебелева, В. П. Карпова и др. М., 1975–1984. Т. 1–4.

Аристофан. Комедии / Пер. Ф. А. Петровского и В. Н. Ярхо. М., 1954. Т. 1 —11.

Аристофан. Избранные комедии / Пер. А. И. Пиотровского. М., 1974.

Вакхилид. Эпиникии // Пиндар. Вакхилид. Оды. Фрагменты / Изд. подгот. М. Л. Гаспаров. М., 1980.

Марк Теренций Варрон. Сельское хозяйство / Пер. М. Е. Сергеенко. М., Л., 1963.

Веллей Патеркул. Римская история / Пер. М. Ф. Дашковой и А. И. Немировского Воронеж, 1985

Публий Вергилий Марон. Буколики. Георгики. Энеида / Пер. С. В. Шервинского и С. А. Ошерова. М., 1979.

Витрувий. Десять книг об архитектуре / Пер. Ф. А. Петровского. М., 1936.

Гедил. Застольная / Пер. Л. В. Блуменау // Греческая эпиграмма. М., 1960.

Герод. Мимиамбы // Менандр. Комедии. Герод. Мимиамбы / Пер. Г. Ф. Церетели и С. Е. Апта. М., 1964.

Геродот. История / Пер. Г. А. Стратановского. Л., 1972.

Гесиод. Работы и дни / Пер. В. В. Вересаева. М., 1927.

Гомер. Илиада / Пер. Н. И. Гнедича. М., 1978.

Гомер. Одиссея / Пер. В. А. Жуковского. М., 1981.

Квинт Гораций Флакк. Оды. Эподы. Сатиры. Послания / Пер. под ред. М. Л. Гаспарова. М., 1970.

Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов / Пер. М. Л. Гаспарова. М., 1979.

Еврипид. Трагедии / Пер. И. Ф. Анненского и С. В. Шервинского. М., 1980. Т. 1–2.

Марк Порций Катон Старший. Земледелие / Пер. М. Е. Сергеенко. М., Л., 1950.

Марк Фабий Квинтилиан. Двенадцать книг риторических наставлений / Пер. А. Никольского. СПб., 1834. Ч. 1–2.

Ксенофонт. Сочинения / Пер. Г. А. Янчевецкого. Митава, 1880. Вып. 5. Мелкие статьи.

Ксенофонт. Сократические сочинения / Пер. С. И. Соболевского. М., Л., 1935.

Латинские эпиграфические стихотворения // Петровский Ф. А. Латинские эпиграфические стихотворения. М., 1962.

Леонид Тарентский. Призыв Приапа / Пер. Л. В. Блуменау // Греческая эпиграмма. М., 1960.

Тит Ливий. Римская история от основания города / Пер. под ред. П. А. Андрианова. М., 1892–1899. Т. I–VI.

Лисий. Речи / Пер. С. И. Соболевского. М., 1933.

Лисий. Оправдательная речь по делу об убийстве Эратосфена / Пер. Э. Г. Юнца // Ораторы Греции. М., 1985.

Лукиан. Собрание сочинений / Под ред. Б. Л. Богаевского. М., Л., 1935. Т. I–II.

Лукиан. На врача / Пер. Л. В. Блуменау // Греческая эпиграмма. М., 1960.

Марк Валерий Марциал. Эпиграммы / Пер. Ф. А. Петровского. М., 1968.

Квинт Мекий. Молитва виноделов Вакху / Пер. Л. В. Блуменау // Греческая эпиграмма. М., 1960.

Публий Овидий Назон. Элегии и малые поэмы / Пер. М. Л. Гаспарова и В. А. Ошерова. М., 1973.

Публий Овидий Назон. Скорбные элегии. Письма с Понта / Изд. подгот М. Л. Гаспаров и С. А. Ошеров. М., 1978.

Публий Овидий Назон. Любовные элегии. Метаморфозы. Скорбнке элегии / Пер. С. В. Шервинского. М., 1983.

Петроний. Сатирикон / Пер. Б. И. Ярхо // Ахилл Татий. Левкиппа и Клитофонт Лонг. Дафнис и Хлоя. Петроний. Сатирикон. Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел. М., 1969.

Пиндар. Оды // Пиндар. Вакхилид. Оды. Фрагменты / Изд. подгот. М. Л. Гаспаров. М., 1980.

Тит Макций Плавт. Избранные комедии / Пер. А. В. Артюшкова. М., Л., 1933–1937. Т. I–III.

Платон. Сочинения. В 3 томах / Пер. Я. М. Боровского, А. Н. Егунова С. А. Ошерова и др. М., 1968–1972. Т. 1–3.

Письма Плиния Младшего / Изд. подгот. М. Е. Сергеенко и А. И. Доватур. 2-е изд., перераб. М., 1982.

Плутарх. О музыке / Пер. Н. Н. Томасова. Пг., 1922.

Плутарх. Сравнительные жизнеописания / Изд. подгот. С. И. Соболевский М., 1961–1964. Т. I–III.

Плутарх. Моралии. Римские вопросы / Пер. под ред. Л. А. Фрейберг и М. Л. Гаспарова // Вестник древней истории. 1976. № 3–4.

Плутарх. Сочинения / Пер. С. С. Аверинцева, Э. Г. Юнца и др. М., 1983.

Полибий. Всеобщая история / Пер. Ф. Г. Мищенко. М., 1890–1899. Т. 1—3

Родосская песня о ласточке / Пер. А. В. Артюшкова // Античная лирика. М 1968.

Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей / Пер. М. Л. Гаспарова М., Л., 1964.

Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию / Изд. подгот. С. А. Ошеров. М., 1977.

Симонид Кеосский. Победителю на Олимпийских играх / Пер. Л. В. Блуменау // Греческая эпиграмма. М., 1960.

Софокл. Трагедии / Пер. С. В. Шервинского. М., 1979.

Страбон. География / Пер. Г. А. Стратановского. Л., 1964.

Публий Корнелий Тацит. Сочинения / Изд. подгот. И. М. Тронский, Я. М. Боровский, А. С. Бобович, М. Е. Сергеенко, Г. С. Кнабе, М. Е. Грабарь-Пассек. Л., 1969. Т. I–II.

Теренций. Комедии / Пер. А. В. Артюшкова. М., 1985.

Алъбий Тибулл. Элегии // Валерий Катулл. Альбий Тибулл. Секст Проперций Пер. под ред. Ф. А. Петровского. М., 1963.

Фалек. О мореходстве / Пер. Л. В. Блуменау // Греческая эпиграмма. М., 196С

Феокрит. Идиллии // Феокрит, Мосх, Бион. Идиллии и эпиграммы / Пер М. Е. Грабарь-Пассек. М., 1958.

Феофраст. Характеры / Пер. Г. А. Стратановского. Л., 1974.

Флавий Филострат. Жизнь Аполлония Тианского / Изд. подгот. Е. Г. Рабинович. М., 1985.

Фукидид. История / Изд. подгот. Г. А. Стратановский, А. А. Нейхард, Я. М. Боровский. Л., 1981.

Марк Туллий Цицерон. Речи / Изд. подгот. В. О. Горенштейн и М. Е. Грабарь Пассек. М., 1962. Т. I–II.

Письма Марка Туллия Цицерона к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту Пер. В. О. Горенштейна. М., 1949–1951. Т. I–III.

Марк Туллий Цицерон. Диалоги. О государстве. О законах / Изд. подгот. И. Н. Веселовский и др. М., 1966.

Марк Туллий Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве / Пер. Ф. А. Петровского, И. П. Стрельниковой, М. Л. Гаспарова. М., 1972.

Марк Туллий Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях / Изд. подгот. В. О. Горенштейн, М. Е. Грабарь-Пассек, С. Л. Утченко, М., 1974.

Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты / Пер. М. И. Рижского. М 1985.

Элий Аристид. Панегирик Риму / Пер. И. Турцевича. Нежин, 1907.

Эсхил. Трагедии / Пер. С. Е. Апта. М., 1978.

Децим Юний Ювенал. Сатиры / Пер. Д. С. Недовича и Ф. А. Петровского. М Л., 1937.

Содержание