Глава первая

Сварщик Сергей Никифорович Клименко приходил обычно на работу раньше всех. Он обстоятельно расспрашивал, как прошла смена, не было ли перебоев с подачей слитков, как шел газ, как грела печь. Выяснив все на печи, отправлялся на склад слитков, потом на прошивной стан, к пильгерстану. Все осмотрит, со всеми переговорит.

— Держись, ребята, директор идет, — шутили в цехе, увидев Сергея Никифоровича.

— А ты что думаешь, не так это? — отвечал Клименко. — Каждый из нас теперь вроде директора и должен действовать в цехе как хозяин.

— А директор тогда зачем? Может быть, должность директора совсем ликвидировать? — заметил ему однажды Федор.

— Кабы не было таких, как ты, может быть, и вправду не нужно было бы директора, — не то отшучиваясь, не то серьезно отвечал Сергей Никифорович. — А то ведь не все одинаковые. Есть такие, вроде тебя, что и до работы не охочи, и народное добро не берегут. На таких не одного директора, а целый штат держать надо.

У Сергея Никифоровича был твердо определившийся взгляд на жизнь. О чем бы с ним ни заговорили, у него всегда находился обстоятельный ответ, точно все уже давно продумано.

— Так оно и есть, — говорил он. — Старику что делать после работы? Покопаюсь немного в саду, а потом сижу себе и размышляю. Времени свободного много, чего только не передумаешь!

Сергей Никифорович был старейшим членом партии в цехе. Еще в те времена, когда орденоносцев было в городе один — два человека, Сергей Никифорович носил на груди орден Красного Знамени. В праздник он надевал синий костюм военного покроя. Он несколько смешно выглядел в широких галифе и сапогах, плотно облегавших худые ноги. Но боевой орден, сверкавший на алом шелковом банте, вызывал у всех глубокое уважение. Сергей Никифорович очень гордился наградой, полученной из рук самого Буденного, и охотно рассказывал о боевых походах и о своем неразлучном дружке Степане Иващенко, с которым начал трудовую жизнь на старом заводе в 1895 году и с которым плечом к плечу прошел всю гражданскую войну.

В последнее время Сергей Никифорович несколько приуныл. Сказалась, видно, смерть жены. Он все еще храбрился, продолжал шутить, рассказывал разные потешные истории, старался казаться бодрым, неунывающим, но все чаще заговаривал о смерти, о друзьях, с которыми уже никогда не встретишься.

На этот раз, придя в цех, Сергей Никифорович с удивлением увидел, что явился не первым. У печи стоял Саша Гнатюк, наблюдавший за тем, как загружаются холодные слитки.

— Что так рано, Саша? — поинтересовался Сергей Никифорович. — Или не спится?

— Не рассчитал время, — пожимая протянутую руку, уклончиво ответил Гнатюк.

Сергей Никифорович кашлянул и, глядя сквозь пальцы на огненные глазки печи, сказал:

— Молодежь, она вообще нерасчетлива, и время тоже не бережет. Молодому человеку — ему что, ему еще долго жить, ему вообще кажется, что он никогда не умрет. Скажут ему: «Вот это будет через двадцать — тридцать лет», — и он ответит: «Долгонько ждать». А душой этого не почувствует, потому что знает — доживет.

Сергей Никифорович присел на слиток и горестно махнул рукой.

— А чем старше человек, тем он больше ценит время. Старику скажешь: «Это будет через двадцать — тридцать лет», — и он вздохнет — ему уже не увидеть этого своими глазами. Он меряет жизнь месяцами, а то к неделями: прожить бы вот этот год, вот эту пятилетку да увидеть своими глазами, как оно будет выглядеть, чем закончится. А далеко заглядывать уже боится.

Гнатюк задумался.

— Правильно, конечно, только сегодня я как раз занялся подсчетом времени.

— Это как же понять? — спросил Сергей Никифорович.

— А вот приходите на сменно-встречный, там услышите.

Гнатюк присел на слиток рядом с Сергеем Никифоровичем.

— У меня к вам просьба, Сергей Никифорович.

— Какая?

— Подсчитайте, пожалуйста, сколько можно выдать слитков за час, если не будет задержек, и сколько выдает печь обычно.

— Хорошо, Саша, подсчитаю. Опять что-то надумал?

— Да. На сменно-встречном скажу.

Бригада собралась в конторке мастеров. В двух небольших комнатах было душно, накурено и шумно. У свежего номера стенгазеты стояла Марийка. Худенький паренек указывал на нее и на карикатуру в стенгазете и, с трудом сохраняя серьезность, говорил:

— Она. Точно, она! Гляди — нос закорючкой, бровки дугой, шляпка набекрень. Иващенко и есть!

Карикатура изображала Марию Иващенко, вылетающую из трубы, на которой была надпись: «Брак». Подпись под карикатурой поясняла: «Вот до чего доводит брак по расчету».

Марийка, пытаясь выбраться из кольца окружавшей ее молодежи, обиженно говорила:

— Что тут смешного, не понимаю. Ну пропустила нечаянно одну бракованную трубу… Так надо такой шум поднимать?

— Кто брак пропускает, тот в трубу вылетает, — крикнул паренек.

— А по-моему, это грубо, — со слезами на глазах сказала Марийка.

Сергей Никифорович, стоявший поодаль и молча наблюдавший эту картину, вмешался в разговор.

— Грубо или не грубо, а правильно, Мария Степановна, — сказал он. — Ты бракованную трубу пропустила, и напрасно сердишься, что тебя покритиковали. Когда поделом критикуют, нужно проглотить обиду и исправиться. Понятно?

— Понятно, Сергей Никифорович, — робко ответила Марийка.

— А вам хватит смеяться над девушкой, — сказал Сергей Никифорович, обратившись к окружающим. — Довольно и того, что в стенгазете ее пробрали.

Всем и без того уже было жаль Марийку.

— Та мы что, мы ничего особенного, пошутили, — оправдывался паренек. — Правда, Марийка? Ты не обижайся…

В это время в конторку вошел Коваль, а за ним, испачканный в мазуте, шел Гнатюк.

Молодежь встретила его шутками:

— Где это ты так измазался?

— Смена еще не началась, а Сашке уже в баню идти надо.

— С чертями подружил — и сам на черта похож стал.

— Тише, товарищи, — заговорил Коваль. — Начнем сменно-встречный, а то уже скоро гудок. Докладывайте, товарищ Степаненко, в каком состоянии ваш пильгерстан.

Степаненко сказал. Потом Коваль предоставил слово машинисту прошивного стана Николаю Борзенко. Сергей Никифорович рассказал, как работает печь.

— Выходит, — заключил Коваль, — оборудование в порядке. Слитков на складе достаточно, газ станция обещает подавать бесперебойно. Дело теперь за нами. Вы знаете, товарищи, что мы получили важный заказ от нефтяников. Выполнить его нужно в очень короткий срок. У товарища Гнатюка есть в связи с этим важное предложение. Слово имеет Александр Кириллович Гнатюк.

Саша сразу поднялся с места и торопливо заговорил:

— До сих пор мы выдвигали встречный повышенный план на смену… Сегодня я предлагаю выдвинуть не сменно-встречный, а встречно-часовой план — наше обязательство на каждый час.

— Это зачем же? — спросил Борзенко.

— Затем, чтобы научиться экономить время.

— Непонятно.

— Сейчас объясню. Обычно мы только к концу смены знаем, сколько выработали, а сейчас будем знать каждый час. И если в первый час не выполнили задание, — поднажмем, и во второй час нагоним. Люди будут считать минуты. Это очень важно, потому что мы много времени теряем зря. Товарищ Степаненко, например, уже прокатал трубу, а на прошивном стане еще не прошили гильзу. Пока ее прошьют, пока доставят к пильгерстану, уйдет одна — две минуты. Мы эти минуты не считаем. А их за смену, знаете, сколько наберется?

— Сколько же?

— А вот давайте сегодня проверим.

Гнатюк привел расчеты. По норме на каждом стане нужно прокатывать за час девять слитков. Получается шесть с половиной минут на одну трубу. План, правда, выполняется, но при этом много минут уходит зря. Гнатюк предложил встречный план: каждые шесть минут прокатывать на каждом стане одну трубу. Это значит, что печи должны выдавать каждые три минуты один слиток, так как станов два.

— Справится печная бригада с этим заданием? Как вы думаете, Сергей Никифорович? — спросил Гнатюк.

Сергей Никифорович поднялся с места.

— Мы можем выдавать слиток каждые две минуты сорок секунд.

— Тогда вы каждому выдайте за казенный счет часы, чтобы следить мог, — крикнул Степаненко и сам же рассмеялся своей шутке.

— А часы у печей и станов для чего установлены? — возразил Гнатюк.

— Чтобы знать, когда шабашить, — снова пошутил Степаненко.

— Тише, товарищи, — остановил его Коваль. — Продолжайте, товарищ Гнатюк.

— Я все сказал, — отозвался Гнатюк. — У меня еще два вопроса. Товарищ Борзенко успеет за три минуты прошить слиток?

— Успею, — пробасил Борзенко.

— А ты за шесть минут прокатаешь трубу?

— Думаю, что прокатаю, — неуверенно ответил Степаненко. — Надо попробовать.

— Тогда я считаю, что следует принять встречно-часовой план.

Люди молчали. Только Сергей Никифорович громко крикнул:

— Правильно!

В это время раздался гудок.

И люди поднялись, точно гудок давал им право разойтись, не сказав своего мнения.

Глава вторая

Уже покрывались бойкой молодой листвой клены и тополи. Лишь одна акация стояла голая, почерневшая от зимних невзгод, словно навсегда умертвленная осенними дождями и лютыми февральскими морозами. Однако по едва заметным, но верным приметам — по малюсенькой наливающейся соком почке, по слегка светлеющей коре — можно было уже видеть, что и акацию не минет пробуждение природы. Пройдет еще несколько дней — проснется и акация. И, стремясь наверстать упущенное, быстро покроется зеленой листвой. А вслед за листвой, обгоняя тех, кто пробудился раньше, выбросит первые гроздья цветов, которые, раскрыв свои лепестки, наполнят воздух сладковатым ароматом.

Близился вечер. Закат был багровым, буйным. Можно было подумать, что солнце, уходя, решило поджечь небо. Откуда-то издалека донеслась песня. Потом вдруг оборвалась.

Михо взглянул на томительно медленные стрелки часов. «Где же Марийка? Она обычно никогда не опаздывала».

Он глядел на ворота парка. Ее все не было.

И вдруг, еще не видя Марийки, он услыхал знакомый голос.

Она весело смеялась, потом донеслись ее слова:

— Ну где ему с тобой тягаться! Будь спокоен.

«С кем это она?» — подумал Михо и, спрятавшись за дерево, стал наблюдать. К парку подошли Марийка и Саша Гнатюк. У Михо сильно забилось сердце. В один миг улетучилась вся прелесть весеннего вечера. Стало горько и холодно.

«Так вот она какая! — закралась острая, как нож, мысль. — Сначала с ним на свидание, а потом уж ко мне. Ну где с ним тягаться!.. Он — образованный, член комитета комсомола. А я что? Просто забава для нее. Чтоб могла говорить: цыгана в люди вывела». И снова вырвалась наружу затаенная, беспокойная мысль, которую он всегда гнал от себя, но которая то и дело шальной волной набегала на сердце. Не ушел бы тогда из табора, жил бы как все. Равный со всеми. А может, и лучший, чем все… Про Ромку и говорить нечего… И Григорий Чурило тоже не был бы помехой… В таборе Михо мог быть первым… А здесь? Здесь в учениках все время ходит. Хоть и два года прошло. Два года! Столько дней! И старался как! Учился… Машинистом стал… Волицу свою на цепь заковал… И ради чего?..

Он увидел, как Марийка протянула руку. Саша задержал ее в своей руке и что-то сказал. Михо чуть ли не до крови закусил губу.

Марийка помахала Саше рукой и вошла в парк. Она все еще продолжала улыбаться. Потом оглянулась.

«Выйти или остаться здесь? Пусть себе ищет!» — подумал Михо. Но, еще не решив, как поступить, вышел из-за дерева, точно невидимая рука подтолкнула его.

Марийка подбежала к нему.

— Здравствуй, Михо. Прости, что задержалась… Иду в парк и вдруг встречаю Сашку. Пристал с расспросами: «Куда идешь? К кому? Зачем?» Пробовала отшутиться, а потом думаю: зачем скрывать? Отвечаю, что договорилась встретиться с тобой. А он говорит: «Хоть на чужое свидание провожу». До самых ворот довел… А ты чего такой мрачный?

Она с тревогой взглянула на Михо.

— Ничего… так, — хмуро отозвался он.

— На работе всё в порядке?

— Всё.

— Не болен? — Она приложила руку к его лбу. — Горит… Может быть, домой пойдешь?

— Да нет… То так у меня.

— Ну, тогда пойдем к речке, — предложила Марийка.

Сначала шли молча. Потом Марийка не выдержала.

— Ну почему ты такой сумрачный? Вечер хороший… И я тебе что-то хотела рассказать. Интересное. И… смешное.

— Рассказывай.

Она недовольно надула губы.

— Как же рассказывать, когда ты такой смурной?

Михо и самому уже хотелось подавить обиду, но не давалась душа, кипела.

— Ты не обращай внимания, — промолвил он, стараясь говорить поласковее. — Рассказывай.

Марийка колебалась. Ей хотелось рассказать Михо обо всем, но она не решалась, не знала, как он отнесется ко всей этой истории.

— Рассказывать?.. А вдруг ты рассердишься?

— А то про меня? — заинтересовался Михо.

— Про тебя, — Марийка лукаво улыбнулась. — Смешное… Сейчас смешно, а раньше… раньше, наверное, не было бы смешно.

— Тогда говори.

— А ты не рассердишься?

Михо опять помрачнел.

— Смотря что.

— Тогда лучше не надо.

Михо остановился.

— Расскажи, — потребовал он и взял Марийку за руку.

Марийка растерялась.

— Не надо, Михо. — Глаза ее стали испуганными и молящими. — Лучше не надо… Ничего особенного. Так просто, женская болтовня.

Но Михо заупрямился.

— Расскажи. Ты должна рассказать. А если скрывать друг от друга, так… то уже не дружба.

Марийка улыбнулась.

— Да ты не волнуйся. Это совсем ерунда. Я расскажу все… Только у тебя, может быть, плохое настроение… И ты обидишься… А это совсем ерунда. И вспоминать не стоит.

— Расскажи.

— Это давнее… Ты, наверное, и забыл. А может быть, и не правда это. Она могла выдумать, эта Гусева.

— Какая Гусева?

— Ты не знаешь ее?

— Не знаю.

— Совсем не знаешь?.. Жену начальника технического отдела.

Михо вспомнил собрание в клубе. Когда Саша и Петрович приехали из Москвы. Тогда ругали Гусева, что он мешает стахановскому движению. С Гусевым рядом сидела тогда женщина. Жена, наверное.

— А что такое? — спросил встревоженно Михо.

— Приходила сегодня к нам.

— Зачем?

— К маме приходила. Мама шьет иногда… Она когда-то была хорошей портнихой. А сейчас почти не шьет. Только знакомым иногда, когда уговорят… А Гусевой кто-то сказал, и она пришла пошить троакар… Фасон такой новый. Говорит, что модно… А мне не нравится. Как балдахон… А вообще она красиво одевается. — Марийка взглянула на Михо. — Тебе, наверное, это неинтересно?

— Рассказывай… А я при чем?

— Сейчас расскажу. Только ты не сердись.

Они подошли к реке и сели на большую корягу, вынесенную на берег весенним разливом. Марийка поглядела на тихо плывущую реку, потом перевела взор на Михо. Лицо его было спокойно, и глаза стали обычными, без тревожных, злых огоньков. Он улыбнулся в ответ на ее улыбку и сказал уже совсем спокойно:

— Рассказывай, Марийка… Не рассержусь. Чего там!

— А там ничего и не было, — весело сказала Марийка. — Пришла. Поговорили они с мамой насчет фасонов. А мама, я вижу, никак не хочет шить ей. Не понравилась ей Гусева, я сразу увидела. Она таких не любит. Фуфырышками называет. Но ей, конечно, польстило, что жена такого начальника пришла. И она вежливо ее выслушивает, а сама на меня поглядывает: посмотри, мол, что эта барыня придумала… Потом заговорили о мануфактуре, об очередях. Потом опять о платьях. Гусева поглядывает на меня и говорит: «Мы властвуем над мужчинами, но мы должны и подчиняться им». Я спрашиваю: «Почему?» А Гусева говорит: «Вы знаете, кто нам диктует фасоны?» — «Кто?» — «Мужчины». И объясняет: «Они в фасонах не особенно разбираются, но мы за них должны думать. И действуем по их, если можно так сказать, бессознательной воле. Чтобы не приедались мы, а каждый раз выглядели новыми, неожиданными».

— Вроде правильно, — заметил Михо.

— Я так тоже сначала думала, — сказала Марийка. — А потом я дала ей духу. Она, конечно, со мной не согласилась. Но я ей сказала, что от ее философии молью несет. А потом такое сказала, что мама ахнула и готова была выгнать меня из дому.

— Что же ты сказала?

Марийка засмеялась. Ее, повидимому, и сейчас подзадоривал разговор с Гусевой.

— Я вдруг ляпнула ей: «Пустышка!» Вырвалось у меня, сама не знаю как. А потом я уже отступать не могла. Мать заволновалась, принялась ругать меня, а ей говорит: «Простите, она еще совсем девчонка». Я-то. А Гусева, представь себе, сидит как ни в чем не бывало и говорит: «Любопытно послушать, как вы это аргументируете». Как я, значит, докажу это. Я сначала растерялась, а потом говорю: «Вы Мопассана „Милый друг“ читали?» Но она, вместо того чтобы ответить, спрашивает, с такой издевкой: «А вы читаете Мопассана? Ну, ну, любопытно, как вы его понимаете?» Меня это разозлило, я и говорю: «Помните, какие там парижанки? У них одно в голове: как бы нравиться мужчинам. Правильно?» — спрашиваю. «Правильно», — отвечает. «А знаете, что в то время Октябрьской революции не было, и самолетов, и метро, и еще многого такого. Другой век». — «Ну так что? — говорит она. — При чем это в разговоре о модах?» — «А при том, что ваши разговоры о фасонах, простите, — говорю ей, — напоминают тех парижанок, которых описывал Мопассан. Они только о себе, о красоте своей думали. А сейчас времена другие. Страна у нас другая. Женщины и сейчас любят хорошо одеваться, но у них есть и другие интересы, поважнее».

— Правильно!

— А она спрашивает: «Какие именно?» — «Много», — говорю. «Ну, конечно, милочка, понимаю. По собраниям бегать, цыган воспитывать?» Я отвечаю: «Хотя бы и так». И тут с нее весь лоск сошел, и она заговорила просто как баба-сплетница. «Хорошие кавалеры пошли сейчас, — говорит она маме. — Я не хотела вам говорить, а сейчас считаю своим долгом сказать вам. Я думаю, вы и сами знаете, что ваша дочь с цыганом общается». А мама сквозь зубы: «Ну и что?» — «А то, что этот цыган год или сколько там назад дырявую кастрюлю продавал на базаре. Я ему червонец дала, чтоб убрался со своей кастрюлей. А теперь это, наверное, стахановец, жених!..»

— То я был… — тихо сказал Михо, опустив голову.

— И я ей так сказала, хотя и не знала. И очень рада, говорю. Не то важно, с чего человек начал жизнь, а как проживет… Ушла она ни с чем, рассерженная.

…Темнело. Одна за другой зажглись в далеком небе перемигивающиеся звезды. Потом взошла луна, круглолицая, раскрасневшаяся, точно довольная, что может наконец показать себя во всей своей красе. И звезды, до этого густо усыпавшие небо, вдруг разбежались в стороны, как нашалившие дети.

Марийка сидела так близко, что Михо чувствовал тепло ее тела. Ему хотелось обнять ее, прижать к себе или хотя бы прикоснуться к ее руке. Но тяжесть еще лежала на сердце, и свинцовым стало все, даже мысли были вялыми, точно буксовали они, запутавшись в голове.

— Смотри, Михась, огни отражаются в реке, как свечи.

Она впервые сказала ему «Михась», и от этого ему стало спокойно.

— И правда, как свечи, — сказал Михо и после минуты молчания добавил: — Ты знаешь, Марийка, что я сейчас вспомнил?

— Что?

— У цыган есть обычай такой: когда остается неделя до свадьбы, жених и невеста идут к пруду или к реке и ставят на берегу две свечи. Говорят, что хорошо, если обе свечи спокойно догорают… А если одна потухнет, не догорев, значит быть беде. Чтобы отогнать беду, начинают задабривать бога: бросают в воду яблоки, яйца…

— Интересно! — тихо произнесла Марийка. — Расскажи еще что-нибудь о цыганах.

— Что еще рассказать? — растерялся Михо. — Не знаю что… Больше ничего и не вспомню.

— Как же так? — разочарованно протянула Марийка. — Ну скажи что-нибудь по-цыгански.

Михо задумался, потом взволнованно сказал:

— Нанэ вавря гожона.

Марийка вслушивалась в незнакомые слова, надеясь, что уловит их смысл. Но ничего не поняла и спросила:

— А что это такое?

— По-русски — это: «Нет другой такой красивой».

— «Нанэ вавря гожона», — повторила Марийка. Слова ласкали. Так ласкают руки любимого. — Еще что-нибудь скажи.

— Еще? — Михо захмелел от луны, от запаха цветов, от близости Марийки. — Еще вот такое: «Мэ тут камам».

— Мэ тут камам, — старательно повторила Марийка. — А это что такое?

— «Я тебя люблю», — срывающимся голосом перевел Михо. — Сарэ илэса покамья — «полюбил всем сердцем».

Михо обнял Марийку. Она вздрогнула и отвела его руку.

— Не надо, Михо, — сказала она умоляюще.

— Почему не надо?

Она молча глядела на огни, переливающиеся в густо-черной воде.

— Подождем, Михо.

— Зачем ждать? — Опять точно что-то укололо в сердце. — Или я, может быть, не подхожу?.. Цыган… Другого выбрала?

— Никого я себе не выбрала, — задумчиво и печально возразила Марийка. — Это очень серьезно, Михо. Хорошо оглядеться надо, присмотреться… Чтобы потом не каяться.

— А что же оглядываться? Я люблю тебя, Марийка, люблю! Чергэнори… звездочка моя!..

Михо обнял Марийку, но она опять решительно отстранила его руку.

— Не надо, Михась! Подожди… Не надо…

Зашелестели прибрежные камыши, тронутые легким ветерком. Из поселка донеслись звуки вальса, но их заглушил гудок паровоза, настойчиво просившего открыть ему дорогу. И, то ли гудок напомнил о заводе, то ли желая переменить разговор, Марийка спросила:

— Ты уже слышал о рекорде Гнатюка?

Снова кольнуло сердце.

— Нет, не слыхал. А что?

— У них там теперь встречный план на каждый час. Сегодня они установили рекорд. Вот тебе бы тоже ввести встречно-часовой. А, Михась?

— Не надо, — зло проговорил Михо.

— Что не надо?

— Не нужны мне выдумки Гнатюка. И без него обойдусь, — еще более сердито сказал Михо.

Марийка с недоумением взглянула на него.

— Почему ты так злишься? Что плохого сделал тебе Саша?

— Ничего… А только не надо.

Михо бросил камень в реку и, глядя на расходящиеся круги, грубо сказал:

— Если он тебе нравится, так и скажи, а меня не позорь. Где мне с ним тягаться? Думаешь, я не слышал, как ты говорила ему про меня, когда вы подходили к парку? Слышал, все слышал!

Марийка вскочила на ноги, точно ужаленная.

— То ж не о тебе!.. Как ты смеешь со мной так разговаривать? — с обидой воскликнула она. — Хоть бы подумал прежде.

— А что думать? Что на душе — то и говорю. А не нравится, так…

Марийка уже не слушала. Быстро, точно спасаясь от погони, она пошла в сторону поселка. Михо догнал ее. Они пошли рядом молча, до самого дома не произнеся ни слова. Марийка вошла во двор, даже не попрощавшись.

Глава третья

Войдя в цех, Михо увидел Федора, стоящего у большого плаката. Плакат сообщал о рекорде Гнатюка и Степаненко. Указывая на листок, висевший рядом, Федор презрительно сказал:

— Видал, как покупают?

— Кого покупают? — не понял Михо.

— Кого ж покупают, — рабочих, конечно. То, бывало, до самой получки не узнаешь заработка, а сейчас поспешили вывесить, сколько каждый за смену заработал. И напечатать не поленились, да еще рамочкой обвели.

Михо бегло взглянул на цифры заработка, обозначенные против каждой фамилии.

— А что тут плохого? — сказал он, глядя на Федора. Что-то кошачье было в осторожных движениях и тихой речи Федора. — Жалко только, что каждый день не вывешивают.

— И больше ты ничего не видишь? — с ехидцей спросил Федор.

— Ничего. А что?

— Так все ж это делают для того, чтобы увеличить выработку.

Михо удивленно взглянул на Федора.

— Ты что, в самом деле дурень или только прикидываешься? Конечно, для того делают, чтобы люди хотели больше выработать.

Федор расхохотался.

— А вот мы сейчас посмотрим, кто дурень, кто нет. — Федор подошел ближе к Михо. — А ты подумал, зачем им… — Он произнес слово «им» сквозь зубы и кивнул в сторону цеховой конторы. — Зачем им как раз сейчас понадобилось так кричать про соревнование и поднимать выработку?

— Как зачем? Ясно, как божий день. Разве ты не знаешь, что есть новый заказ? И за месяц надо выполнить его.

Федор рассмеялся.

— Вот ты и есть дурень! — Лицо его сделалось злым. — Все это выдумано для того, чтобы дурачить таких простачков, как ты.

— Зачем дурачить?

Федор взял Михо за руку и, притянув его к себе, приглушенным голосом сказал:

— А вот я тебе скажу зачем. Только дай слово, что никому не скажешь.

— Да ладно, говори.

Федор таинственно зашептал:

— Мне нормировщик сказал, что через два месяца будут нормы пересматривать.

— Ну так что? При чем тут заказ нефтяников?

Федор презрительно скривил губы.

— Эх ты, шляпа! Заказ нефтяников действительно ни при чем, а вот соревнование — «при чем». Они стараются поднять сейчас выработку для того, чтобы можно было увеличить нормы. Раз есть такое большое перевыполнение — значит норма очень маленькая и надо ее поднять. Тут, брат, хитро задумано… А чтоб не вспугнуть таких дурачков, как ты, хронометражистов с часиками не ставят, а вам же, лопухам, говорят: поглядывайте на часы и считайте — сколько минут уходит на нагрев слитка, сколько надобно, чтобы прошить его на прошивном стане, сколько времени пройдет, пока Маруся подаст гильзу к пильгерстану и сколько минут Сокирка будет раскатывать ее в трубу. А дуралей Сокирка рад стараться, семь потов с него сольется, зато тридцать рублей в смену вышиб. А пройдет два месяца, норму повысят, и будет раб божий Сокирка сидеть на голом тарифе — рад будет хоть ставку выработать. Вот она зачем, вся эта история. Ясно теперь?

— Надо подумать, — неуверенно ответил Михо.

— Ну что ж, подумай. Это полезно бывает, — с усмешкой сказал Федор и пошел к печи.

«Башковитый он, — подумал Михо. — Видал, как выложил! И ответить ему не найдешься. А может, в самом деле так?.. Но ведь Сашка сам это сделал!.. А кто его знает — сам или не сам? Он партийный, сказали ему в парткоме: делай, — он и делает». Чувство неприязни к Гнатюку, несколько остывшее за ночь, вспыхнуло с новой силой. «Он, видать, такой! На словах одно, а в душе другое. Передо мной, так строит из себя закадычного друга, а с Марийкой…» Мысль о том, что Гнатюк пытается отнять у него Марийку, привела Михо в неистовство. «Так он дурить меня вздумал! Нет, подожди. Как бы сам в дурнях не остался».

Михо направился к пильгерстану, никого не замечая, не отвечая на приветствия…

— Ты что, оглох, что ли? Я его зову, зову, а он прет, не разбирая дороги.

Михо обернулся и увидел мастера Никифорова.

— Что ты как зачумленный мчишься? — с трудом переводя дыхание, крикнул Никифоров. — Пойдем в конторку потолкуем.

В конторке мастеров никого еще не было. Никифоров сел за стол и указал Михо на скамейку.

— Садись.

— Ничего, можно и постоять, не барин, — мрачно ответил Михо.

— Что это ты сегодня тучей глядишь? Или, может быть, Гнатюку завидуешь?

— А чего мне завидовать? — вспылил Михо. — Что я, девяносто слитков не прокатаю? В прошлом месяце, двадцать третьего числа, восемьдесят пять прокатал.

— Так то же не обсадные были.

— Ну что ж, что не обсадные, могу и обсадных прокатать девяносто штук.

— Так прокатай! Зачем же дуться?

— А кто тебе сказал, что я дуюсь?

— Никто не говорил, по физиономии видать. Не дюже веселая.

— Ладно, что тебе до моей физиономии. Говори толком, что хочешь, а то зараз собираться начнут.

— О том и хотел поговорить, чтобы ты сегодня на сменно-встречном взял обязательство прокатать девяносто слитков. И ввести в нашей бригаде, как у Гнатюка, встречно-часовой план.

Михо со злостью взглянул на Никифорова.

— Это кто же меня просит насчет встречно-часового? Ты, что ли?

Никифоров удивленно пожал плечами:

— Ты что, белены объелся? «Кто просит, кто просит?» Чего это я буду тебя просить? Вчера в партийном комитете обсуждали вопрос о рекорде Гнатюка и мне, как коммунисту, поручили организовать встречно-часовое планирование у нас в смене.

— Понятно, — пробурчал Михо и нервно, дрожащими руками зажег спичку, чтобы закурить.

— Что понятно?

— Все понятно. Тебе поручили организовать?.. Организуй.

— А ты?

— А я подожду. Спешить некуда. — Михо направился к выходу. — Пойду к стану. Чего зря время терять.

На бригадном собрании Михо не выступил. Когда начальник смены попросил ответить, берется ли он каждый час катать десять слитков, Михо мрачно пробурчал:

— Подождем.

Работал он не спеша. Со второго стана гудки раздавались чаще. По этому Михо знал, что Виктор Чернов катает быстрее его. Еще продолжая катать трубу, машинист пильгерстана дает гудок — это сигнал на печь, чтобы выдавали новый слиток. Обычно гудки чередовались равномерно: один на первом стане, спустя несколько минут другой гудок, на втором стане. На этот раз Виктор то и дело нарушал черед, выбивался вперед. Когда раздавался гудок на его стане, Михо машинально бросал взгляд на циферблат часов.

Пять минут тридцать секунд.

Еще гудок.

Пять минут тридцать секунд…

Потом гудки стали еще более частыми.

Пять минут.

Четыре минуты пятьдесят секунд.

Четыре минуты сорок восемь секунд…

Михо крепче стиснул рукоятку управления, словно боясь, что она, ослушавшись хозяина, увлеченная темпом чужой работы, ускорит движение стана. Давая гудок, он тоже взглядывал на часы и мысленно подсчитывал время.

Шесть минут…

Шесть минут десять секунд…

Шесть минут…

Пять минут пятьдесят секунд…

Мускулы его напряглись, кровь стучала в висках.

Подошли Виктор и Никифоров. Они постояли несколько минут, наблюдая за работой стана, потом Виктор сказал Михо:

— Пусть поработает Никифоров, а ты спустись, поговорим.

Михо уступил место Никифорову, вытер руки паклей и спустился с площадки вслед за Виктором.

— Что с тобой, Михо? Какой ты странный был на сменно-встречном, — сказал Виктор.

— А какой я особый был? Такой, как всегда.

— Нет, не как всегда. В цехе начинается соревнование, люди хотят быстрее выполнить заказ, а ты почему идешь против?

Михо упрямо сдвинул брови.

— Я не действую против. Работаю как могу.

— Нет, действуешь против. Печная бригада взялась выдать больше слитков, на прошивном стане тоже поднажали. А ты не принимаешь слитков, медленно катаешь. Производительность всего цеха сдерживаешь. Люди обижаются, говорят: мы можем больше выработать и заработать больше, а Сокирка мешает.

— Кто жалуется?

— Неважно кто. На печи жалуются, и на прошивном стане тоже. Заработок же — от общей выработки.

Михо молчал, раздумывая, стоит ли говорить. «Поднимет бучу на весь цех», — подумал он. Но все же сказал:

— Сейчас жалуются, зато потом спасибо скажут.

— Как это понять?

— Долго объяснять.

— А ты все-таки объясни, дело важное.

Михо помолчал некоторое время, потом произнес:

— Если болтать не будешь, скажу.

Он огляделся, убедился, что они одни, и тихо сказал:

— Скоро пересмотр норм будет, и невыгодно нам сейчас гнать высоко выработку. Понятно?

Виктор с недоумением поглядел на Михо.

— Это кто тебе такое сказал?

— Какая разница кто? Абы правда была.

— Э, да тут дело серьезнее, чем я думал! — заметил Виктор. — Об этом действительно надо поговорить подробнее. И в другой обстановке. Разве ты не понимаешь, что чепуха это? Нормы, конечно, пересматривать будут, но только при чем здесь почин Гнатюка?.. Стыдно тебе отставать… Стан у тебя в порядке?

— В порядке.

— Ну так что, Михо, нажмешь?

— Посмотрим.

Михо пошел к стану. «Кто его знает, где правда? — размышлял он. — Мешать я, конечно, не буду, но только особенно гнать тоже не хочу. Посмотрим, как выйдет».

Но горячую кровь нелегко унять. При каждом взгляде на циферблат Михо чувствовал, что стрелки будто тянут его вперед. Прокатав трубу, он теперь нетерпеливо поглядывал на Никиту Ушкова, подававшего дорна. Хотелось крикнуть: «Быстрее!» Но Никита и сам, видно, уже почувствовал, чего ждет от него машинист пильгерстана, и быстрее задвигался у ванны с дорнами. И на прошивном стане, и на печи тоже почувствовали, что Сокирка рванул вперед.

Никифоров, поглядывая на часы, отмечал в уме: «Четыре минуты пятьдесят секунд… Пять минут… Четыре минуты сорок пять секунд…»

Это дает гудки Чернов.

Но вот зачастили гудки и на первом стане.

Пять минут тридцать секунд.

Пять минут двадцать секунд.

Будка управления вздрагивает от толчков стана. У-ух, у-ух, у-ух. Валки стана схватывают в свои объятия гильзу и куют, куют, раскатывая ее в темновишневую трубу.

Михо чувствует, как слился со станом. Кажется, что стан кует в ритм с его дыханием. Это ощущение пришло к нему вместе с мастерством. Пожалуй, он мог бы даже указать день, когда это случилось.

Минуло больше двух лет после того, как он впервые пришел в цех и увидел эту огромную машину. Вначале он не ощущал стана. Сделав движение рычагом или педалью, Михо не чувствовал, что стан отвечает на его приказ. Получалось так, что рукоятки и педали действуют сами по себе, а стан — сам по себе. И это рождало чувство неуверенности.

— Ты посматривай, что в это время происходит с трубой, — советовал ему Саша, когда он подавал рукоятку вперед. — Вот смотри: ты тронул рычаг — и труба поползла вперед. Понял?

Михо понимал, но не ощущал, что это значит. Потому, что катает трубу стан, а не человек. Ты трогаешь рычаг, это — какая-то работа, ты почувствовал, что сделал что-то. А после этого ничего не ощущаешь. Сидишь в кресле, не шевелясь, вроде ничего не делая, а стан продолжает свою неимоверно тяжелую работу — он раскатывает огромный раскаленный слиток в трубу.

Михо послушался совета Гнатюка и начал мысленно связывать свои движения с движениями стана. Он подал рычаг вперед — подающий аппарат пошел вперед; он оттянул рычаг — аппарат на какое-то мгновение застыл…

И он ощутил стан. Машина покорно подчинялась его воле, она послушно откликалась на каждый нажим педали, на каждое движение рукоятки.

Это придало ему уверенность, он начал действовать смелее. И еще радостнее стало на душе, когда он увидел, что стан молниеносно выполняет его приказы.

Наступил такой момент, когда он словно слился с машиной. Он почувствовал ее, как продолжение своих рук, своих нервов, своих артерий. Казалось, что не стан стучит, а это кровь стучит в его жилах. И тогда он обрел богатырскую силу. У него появилось такое ощущение, что не стан катает слиток, а это он сам берет пылающие жаром слитки и собственной силой раскатывает их в трубу.

Какое радостное чувство овладевает человеком, когда он вот так ощутит себя хозяином машины! Именно в такой момент рушатся обычные представления о мощности техники. Человек заставляет ее работать быстрее, производительнее, потому что желания его и стремления опережают ход машины. И, точно поняв это, машина открывает человеку — своему хозяину — то, что было скрыто даже от взоров конструктора…

С прошивного стана подали гильзу. Михо взглянул на часы.

— Двенадцать двадцать.

Скорей! Скорей давай дорн! Он включает подающий аппарат. И вот уже гильза коснулась валков. Стан тяжело вздохнул и начал свою неутомимую работу. Раз — два, раз — два, раз — два… Все впереди заволокло паром, но и сквозь него видно, как вытягивается в длинную трубу короткая толстая гильза с оборванными краями. Еще нажать рукоятку. Раз — два, раз — два.

Конец. Труба поползла к пиле, и сноп искр фейерверком взметнулся к крыше.

— Двенадцать двадцать пять.

Выходит, пять минут на слиток. Но можно еще быстрее.

Цех гулким эхом отзывается на удары станов. Визжит пила, торопливо разрезая трубу на части. Изумрудным пламенем вырывается газ из прошитых гильз. Какое-то лихорадочное волнение охватило Михо.

Быстрее!

Быстрее!

Он даже вздрогнул, почувствовав чье-то прикосновение. Михаил Пархоменко, помощник, указывал ему на ванну охлаждения.

— Смотри, стол медленнее стал подниматься. Сальник, наверное, сработался. Сменить надо.

Михо взглянул на часы. Два часа двадцать минут. До конца смены сорок минут.

— Ничего, дотянем.

— А вдруг… — с тревогой проговорил Михаил.

— Ничего. Дотянем, говорю, давай быстрее.

Когда прогудел гудок, Михо устало поднялся с сиденья и пошел вниз. Навстречу ему поднимался Саша.

— Молодец, Михась! — сказал он весело. — Если бы с самого начала смены взял разгон, не угнаться бы никому за тобой. Ну, ничего, и так хорошо. Поздравляю.

Крепко пожав руку Михо, он спросил:

— Как стан, в порядке?

Михо замешкался с ответом. «Сказать про сальник? Спросят, почему во-время не сменил… Ничего, поработает с полчаса и сам заменит».

— В порядке… Все в порядке.

Он торопливо пошел в отделочную часть, надеясь до начала смены повидать Марийку. Что она скажет сейчас, когда он оставил позади Гнатюка?..

Глава четвертая

В связи с тем, что цеховое рабочее собрание приняло неожиданный характер, Сигов решил выступить не в конце, как предполагал раньше, а немедленно.

— Разрешите-ка мне слово, — обратился он к Ковалю.

— Слово имеет Иван Петрович Сигов, секретарь заводского партийного комитета.

Зал затих.

— Мне хотелось бы остановиться на двух вопросах, — начал Сигов. — Первый вопрос — о нормах. Товарищ Чернов говорил здесь, что внедрению встречно-часового плана мешают разговоры о предстоящем пересмотре норм. Попробуем разобраться в этом.

Сигов обвел глазами зал. Его взгляд задержался на Федоре Рыжове. «Этот, пожалуй, подходящий, — подумал Сигов. — Начнем с него».

— Товарищ Рыжов, — обратился он к Федору. — Расчетная книжка у вас с собой?

— Со мной, — ответил Федор.

— Разрешите-ка взглянуть на нее.

— Пожалуйста.

Федор подошел к трибуне. Он передал книжку Сигову и хотел вернуться на место, но Сигов задержал его.

— Обождите, пожалуйста. Вы поможете мне разобраться в записях.

Он перелистал книжку.

— Если вы помните, товарищи, новые нормы были у нас введены полтора года тому назад. Это было в декабре. Так, товарищ Рыжов?

Федор уставился в угол зала и прищурил левый глаз, пытаясь вспомнить.

— Да, как будто в декабре.

— Не как будто, а точно, — сказал Коваль. — Как раз после капитального ремонта.

— Да, да, правильно! — обрадовался Федор. — Вспомнил: в ноябре я пошел в отпуск, был капитальный ремонт, а после отпуска уже новые нормы. Точно!

— Ну, вот и хорошо. Значит, пересмотр норм был в декабре. Теперь заглянем, товарищ Рыжов, в вашу книжку. Смотрите-ка сюда.

Рыжов стал рядом с Иваном Петровичем на трибуне и заглянул в расчетную книжку.

— Читайте, пожалуйста, какой заработок был у вас в октябре?

— Пятьсот восемьдесят рублей тридцать шесть копеек, — тихо произнес Федор.

— Громче, прошу вас, чтоб всем слышно было.

— Пятьсот восемьдесят рублей тридцать шесть копеек, — сказал Федор на весь зал.

— Так. Запомним. Пятьсот восемьдесят рублей тридцать шесть копеек. Теперь дальше. Сколько вы заработали, дорогой товарищ, в ноябре?

— Пятьсот пятьдесят четыре рубля. Это я был в отпуску.

— Правильно. Получили, значит, средний заработок. Теперь посмотрите заработок за декабрь.

— Шестьсот двадцать три рубля сорок копеек.

— Это уже по новым нормам?

— По новым, — притихшим голосом ответил Федор.

— А вы громче, пожалуйста.

— По новым нормам, — громко сказал Федор.

— Значит, в первый месяц действия новых норм заработок товарища Рыжова не только не понизился, а, наоборот, возрос. Так, товарищ Рыжов?

— Так, Иван Петрович.

— А в январе сколько вы заработали? Переверните страничку.

— В январе? — Федор перевернул страничку. — В январе — шестьсот восемьдесят.

— В феврале?

— Восемьсот двадцать семь рублей.

— В марте?

— Восемьсот сорок рублей.

Иван Петрович взял из его рук книжку и, обращаясь к собранию, сказал:

— Получается, товарищи, что после введения новых норм заработок у товарища Рыжова стал не меньше, а больше.

— Не только у Рыжова. У меня тоже, — крикнул кто-то из зала.

— Правильно! У всех возрос заработок, — сказал Сигов. — А почему, товарищ Рыжов, как вы это объясните?

Федор переминался с ноги на ногу.

— Ну как «почему»?..

— Да, почему? — спросил кто-то из зала. Все взглянули в ту сторону, откуда раздался голос. Это спросил Михо.

Федор махнул рукой на Михо и сказал:

— В общем потому… что лучше работать стали, — и с опаской поглядел на Ивана Петровича.

— Правильно, дорогой товарищ, — сказал Сигов. — Лучше работать стали. Вы верно выразили идею пересмотра норм. У нас нормы пересматриваются для того, чтобы росла производительность труда. И наши советские люди заинтересованы в этом, потому что если мы больше выпустим труб, значит больше нефтяники добудут нефти, больше будет бензина для автомашин, горючего для тракторов. Значит, больше хлеба, шерсти, подметок… Ну, в общем всего, что требуется человеку. Так, товарищ Рыжов?

— Так! — Федор подтянул пояс и одернул рубаху. — Правильно, Иван Петрович.

— Не только хлеба и шерсти будет больше, но и танков, орудий, снарядов. А это ведь тоже, товарищи, нужно. Иначе в случае войны разобьют нас. Правильно?

— Правильно! — отозвался Сергей Никифорович, сидевший в президиуме.

— Ну вот мы и выяснили, что работать люди стали лучше после введения новых норм потому, что кровно заинтересованы в повышении производительности труда.

— Правильно! — неожиданно произнес Федор.

В зале раздались смешки.

— Тише! Товарищ Рыжов правильно рассуждает… Но, дорогой товарищ Рыжов, дело не только в этом.

— А в чем же? — насторожившись, спросил Федор.

— Вы задаете вопрос мне, а я хочу задать несколько вопросов вам.

— Пожалуйста, задавайте, — неуверенно отозвался Федор.

— Вспомните, товарищ Рыжов: при пересмотре норм сварщик Клименко предлагал поставить кантователь слитков?

— Предлагал.

— Поставили?

— Поставили.

— Это облегчило и ускорило работу?

— Ого!

Зал ответил дружным хохотом. Иван Петрович поднял руку, призывая собрание к тишине.

— А кто требовал установить новую тележку на выдаче, вспомните, товарищ Рыжов?

— Как же, помню, — обрадовался Федор. — Я требовал, — сказал он с гордостью.

— Установили?

— Установили, товарищ Сигов.

— Когда установили?

Федор задумался.

— Не помню.

— А вы попробуйте вспомнить: до пересмотра норм это было или после.

— После, после. Как раз когда я вернулся из отпуска, уже была тележка. Во время капитального ремонта установили.

В зале снова рассмеялись.

— Легче стало работать?

— Легче.

— А теперь я еще кое-что вам напомню, товарищи, — обращаясь к залу, произнес Иван Петрович.

И рассказал о новом моторе, установленном на пиле, о трех новых станках в муфторезном отделении, ускоривших отделку готовой продукции, и о многом другом, что было сделано в связи с введением новых норм выработки по предложению рабочих.

— Теперь подведем итог, — заключил Сигов. — Новые нормы у нас вводятся для того, чтобы росла производительность труда — и в этом заинтересован каждый советский человек. Это раз. И, второе, новые нормы у нас вводятся не для усиления эксплуатации рабочего. Одновременно с введением новых норм совершенствуется производство, улучшается организация труда, в общем принимаются меры, которые помогают выполнению и перевыполнению норм. И заработок рабочего не снижается, а растет. Так, товарищи?

— Так! Правильно! Ясно, — загудели в зале.

— Ну, вот и хорошо, — сказал Иван Петрович, передавая Федору расчетную книжку. — Можете идти на свое место, спасибо за помощь, товарищ Рыжов.

Послышались аплодисменты, а из задних рядов кто-то иронически крикнул:

— Хорош помощничек!

Под общий хохот Федор сел на свое место.

Коваль постучал карандашом по столу.

— Тихо, товарищи. Иван Петрович еще не закончил свое выступление.

— Да, товарищи. Не закончил. Теперь поговорим об аварии на пильгерстане. Здесь выступал товарищ Степаненко и доказывал, что авария произошла из-за «гонки», что будто внедрение встречно-часового плана заставляет людей чересчур спешить. Я думаю, что это неправильно. Повышение темпов производства не приведет к авариям, если будет надлежащий уход за оборудованием. Мы ценим товарища Гнатюка за то, что он стал застрельщиком соревнования, но мы очень строго осуждаем его за то, что он не ценит наше оборудование, а это ведь народное достояние! По его вине произошла поломка, которая дорого нам обошлась и задержала производство. Надо разобраться в этом деле и товарища Гнатюка строго наказать…

— Не виновен он! — раздалось вдруг в притихшем зале. Все обернулись.

Михаил Пархоменко, встав со своего места, повторил:

— Не виновен он! Дайте я скажу.

И быстро, точно боясь, что голос, предательски шептавший внутри «молчи!», остановит его, пошел к трибуне. Иван Петрович отошел в сторону. А Пархоменко, крепко уцепившись за трибуну, взволнованно, сбивчиво заговорил:

— Не виновен он, Саша Гнатюк… Я виновен… Нет, он, конечно, виновен, что перед сменой не проверил лично механизмы… Это его вина. Только я знал, что так будет… У нас… еще в нашей смене сработался сальник. Я сказал об этом Михо… Сокирке, значит… Только он не послушался, говорит «дотянем». И никому не сказал. А я не настоял. И вот… значит… угробили.

Зал затаил дыхание.

Марийка, сидевшая рядом с Михо, схватила его за руку и тихо спросила:

— Это правда, Михо?

Не вставая с места, Михо сказал глухим голосом, но так, что слышно было всем:

— Правда!

Глава пятая

Марийка со стыдом вспоминала все, что случилось после этого. Петрович позвал Михо и сказал ему:

— Расскажи, зачем ты это сделал?

Михо растерянно глянул в зал. Он встретился взглядом с Марийкой, и было в этом взгляде что-то такое, что бывает, наверное, у людей, которых ведут на казнь. Марийка отвернулась, а когда снова взглянула на Михо, то увидела, что он стоит с плотно сжатыми губами и ничего не говорит. Ей хотелось крикнуть: «Ну, чего же ты молчишь? Говори!» И Петрович все повторял:

— Объясни же, в чем дело.

Но Михо молчал.

Они вышли вместе, и Марийке казалось, что все смотрят на нее и на Михо. Было такое мгновенье, когда она хотела отойти от Михо, вернуться к подругам, пойти с ними. Но она продолжала идти рядом с Михо.

Они вышли из проходных ворот и оказались одни в переулке. Шли молча. Михо шел нарочито твердым шагом, с высоко поднятой головой. Это еще больше раздражало Марийку.

— Что же ты молчишь? — спросила она наконец.

Михо, не замедляя шага и так же глядя вперед, ответил злым голосом:

— А что мне кричать? И так ясно. Нехай не портит другим жизнь.

— Ты о ком это?

— Про кого ж? Про Гнатюка. Подлец он. Так ему и надо.

Марийка остановилась, презрительным взглядом смерила Михо с ног до головы.

— Видно, на свой аршин привык людей мерить, — сказала она с возмущением и свернула в переулок направо, хотя идти нужно было совсем в другую сторону.

…И вот уже вечер. Сумерки осторожно заглядывают в окно. Что-то обручем обхватило голову… Теперь она знает твердо: она любит Михо, без него нет для нее настоящей жизни. Она сама не понимает почему, но именно он, Михо, и никто другой, — его руки, его глаза, его рот, его привычка приподнимать правое плечо, когда он готовится сказать или сделать что-нибудь решительное, — нужны ей. Иначе, не будь его, все казалось бы пустым, ненужным. И незачем стараться одеваться покрасивее, незачем дышать…

Матери, она старая, не понять всего этого, и потому она твердит одно и то же, не желая ничего слушать:

— Не хочу, чтобы ты шла за цыгана. Не хочу быть посмешищем для всех. Не хочу, и все… А пойдешь за него, так я тебе не мать…

Марийка привыкла слушаться мать. При всех своих предрассудках мать с житейской мудростью умела во всем разобраться. Степан Никитич часто прислушивался к ее советам, хотя и не пропускал случая поиронизировать.

— Бабий ум короток, да ясен, — говорил он. — Она нутром чувствует то, что самый большой профессор головой не узнает.

Как ни малоубедительны были разговоры матери, но след они оставляли.

— Ты знаешь тех цыган, какие они? — горячилась мать.

— А какие же они?

— Какие? Так ты ж сперва узнай, а потом полюбишь.

Какой он, Михо? При ней он кроток. Ей даже иногда жаль было, что он так покорен ей. Марийке временами хотелось почувствовать его власть над собой, ощутить, что он взял ее крепкой рукой и ведет вперед, а она пойдет за ним. Куда угодно пойдет, если будет чувствовать, что ее ведет человек, твердо знающий, куда идет, уверенный в себе, ничего не боящийся.

А Михо рядом с ней робеет, чересчур покорен, теряется… Вести приходится ей.

Но она знала и другое: временами он горяч, необуздан. Пробудится в нем то, что обычно дремлет где-то глубоко, и тогда это, оказывается, совсем другой человек. Непонятный, грубый…

Каким он будет, если они поженятся и она потеряет над ним власть? Может быть, права мать и не надо спешить?

А тут еще эта авария… Как мог он сделать это? Ведь это подлость… Подвести товарища, который старается вывести его в люди! И ради чего? Ради того, чтобы прокатать несколько лишних труб! Ради славы!

Нет, нет, это не так!.. Он же сделал это из-за меня, из-за того, что меня любит… Как же так?.. И где он сейчас? Что с ним? Он ведь совсем один…

Сумерки давно сменились темнотой, а Марийка не зажигала света. Она вспомнила его полные злости глаза, когда он говорил о Саше. Это же дикость, самая настоящая дикость!.. «Но он ведь из-за меня это, — настойчиво убеждал голос сердца. — Он любит меня, и сгоряча все это… Что же делать, мамонька, родная моя?»

Клавдия Петровна не слышала этого молчаливого вопроса. Она сидела в соседней комнате и вязала шерстяные носки. Но материнское сердце и без слов чует. С девочкой что-то случилось, а что — неизвестно. Никуда не идет, сидит в темноте, ничего не говорит.

Клавдия Петровна осторожно открыла дверь. Марийка встрепенулась.

— Это вы, мама? Что вам?

Клавдия Петровна остановилась на пороге.

— Может, свет зажечь? Что ты в темноте сидишь?

Марийка встала и сама повернула выключатель. Мать глядела на нее испуганными, печальными глазами.

Марийка попудрилась перед зеркалом и, стараясь выглядеть веселой, сказала:

— Побегу, мама. А то в самом деле засиделась.

Клавдию Петровну не обманула веселость дочери.

— Куда же ты идешь? — спросила она тревожно.

— Куда?.. — переспросила Марийка, словно сама еще не решила, куда идет.

Надела жакет и, снова взглянув в зеркало, чтобы убедиться, что не видно красноты под глазами, сказала решительно:

— Гулять пойду.

Глава шестая

«Дорогой Михась! Пишет тебе твоя сестра Замбилла.

Я пришла на почту, и здесь сидит одна женщина. Я ей погадала хорошую жизнь, и я ей сказала: напиши, дорогая, письмо моему брату, и она пишет тебе письмо. Я хотела давно еще раньше писать тебе письмо, только я не знала, куда отправить. Теперь мы знаем, как писать адрес. Мы встретили табор, и один цыган — его зовут Зага Ракитянский — сказал, что видел тебя, и написал на бумажке, куда посылать письмо: в город Приморск, поселок Первомайский, трубный завод, — и твою фамилию: Сокирка Михо Игнатович. И я пишу тебе письмо. Бог послал нам большой бибахт, несчастье. Когда мы ночью ехали, был большой дождь, а нам остановиться нельзя было потому, что в деревне пропал баран и они думали, что это мы украли, и мы ехали всю ночь, чтобы уехать дальше от этой деревни. Наш шарабан попал в яму, и лошадь поломала ногу. Будзиганов лечил лошадь, но плохо, отец поменял лошадь, но новая лошадь совсем плохая, и нам очень тяжело. Вайда ничего не делает, и отец его ругает. И тебя ругает, сказал: не хочу слышать про Михо. Но я думаю, если ты придешь, он будет очень веселый и не будет кричать. Мы были в Таганроге и Ростове и долго были в Кущовке. Там много было цыган, и мы хорошо жили, и у нас было много кушать и пить. И Вайда купил мне новую юбку и красивую шаль. А сейчас мы едем дальше, а куда мы поедем — я не знаю. Я слышала, Чурило сказал Вайде, что мы скоро поедем в Приморск, и сказал, чтобы никто не знал пока и к тебе не ходил! Я говорила Ромке, что хочу послать тебе письмо, и он сказал: хорошо. И я больше не пишу, я иду сейчас на базар.

+ + +

Эти крестики поставила я, Замбилла, а письмо писала Аполлинария Сухорукова из Батайска».

Михо дважды перечитал письмо. И хотя почерк был совсем незнакомый и буквы какие-то чужие, он все-таки живо представил себе Замбиллу, диктующую чужому человеку письмо. И Кущовку, где никогда не был, но о которой в детстве слышал из разговоров и от встречных цыган. Костры таборов, съехавшихся сюда со всех сторон. Попойки после удачной мены, песни у вечернего костра, когда голоса разносятся далеко-далеко и кажется, что даже горизонт их не остановит. И ночи, полные запаха степи, напитавшейся ароматом трав. Лежишь на согретой солнцем земле, а мысль уносит тебя далеко-далеко, в еще более привольное, чем эта степь, небо, по которому кочуют только им одним известными дорогами серебристые звезды. И совсем уже тихо, только заговорит кто-нибудь со сна да заржет конь, пытаясь оторваться от тилэ.

Все эти долгие месяцы, прошедшие с тех пор, как Михо покинул табор, у него не раз просыпалось желание уйти, вернуться к родным. Сейчас, после того, что произошло на заводе, его потянуло в табор еще сильнее. Здесь все оказалось сложным, все так запуталось, что не разберешься. И не видно никакого просвета. Все от него теперь отвернутся, и первая — Марийка. Они еще не помирились по-настоящему после ссоры у реки. Когда Михо, сдав смену Гнатюку, прошел к Марийке, она встретила его отчужденно. Михо предложил пойти вечером в кино, но Марийка не согласилась, сказала, что должна пойти куда-то с матерью. Михо знал, что это неправда. Два дня они не встречались. Придя на собрание, Михо увидел Марийку, сидевшую с девчатами в третьем ряду. Он подошел к ней и сказал:

— Можно возле вас устроиться?

Он не знает, что хотела ответить Марийка, так как ответила Таня Адамец:

— Сидай, сидай веселише будэ.

Михо думал, что после собрания он проводит Марийку домой и по дороге они помирятся. Но вышло так плохо! Теперь все пропало. Она сейчас ненавидит его, и никогда уже не вернуться тому, что было…

Что же ему делать? Уйти, сейчас же уйти… Но куда идти? В табор? Он представил себе, что возвращается в табор — и Вайда (ему представлялся не отец, не Замбилла, не Ромка, а именно Вайда), презрительно скривив губы, скажет:

— Ну что, нагулялся?

Нет, он не вернется в табор… И здесь тоже нельзя оставаться… Сейчас придет Гнатюк… Что делать? Что ответить Саше, если он спросит, зачем я это сделал? А может, он ничего не спросит, придет, будет молчать… И мне молчать?..

Уйти! Куда угодно, пока никого нет. И все тогда кончится, и не надо будет никому объяснять, не надо будет оправдываться…

В коридоре забили часы… Михо машинально считал: один, два, три, четыре… Нет, это уже не часы, это отворили дверь… Наверное, Саша… Что делать?

Михо обернулся.

У двери стояла Марийка.

Михо вскочил с кровати и бросился к ней.

— Михась!

Он сжал ее в своих объятиях и целовал мокрые от слез глаза. Потом его обожгло ее дыхание. Губы ее полураскрылись, и он почувствовал прохладу зубов…

Михо не мог понять, сколько это длилось: вечность или миг. Он снова привлек к себе Марийку, и она покорно подставила ему свои губы.

— Михась, милый мой!

Михо прижался щекой к ее мягкой ладони и закрыл глаза. Он все еще не понимал, что произошло. Ему казалось, что стоит открыть глаза — и все исчезнет… Но Марийка была здесь, сквозь легкое платьице он чувствовал ее теплое тело, и на губах застыл складковатый запах ее дыхания.

…Они стояли у окна, прижавшись друг к другу, и почти не разговаривали. Но и от нескольких бессвязных слов стало все ясным, остальное подсказало сердце. Он никуда не уйдет, он будет работать. И между ними все будет как прежде. Они будут вместе, всегда вместе.

— Да, Марийка?

Марийка загадочно улыбнулась.

— Я тоже хочу, чтобы мы были вместе… Только маму уговорить надо.

Потом пришел Гнатюк. Когда скрипнула дверь, Марийка отшатнулась от Михо. Саша, наверное, не заметил, что Михо ее обнял, а может быть, только сделал вид, что не заметил.

— Здравствуй, Марийка!

Саша сказал это так, словно ее приход в общежитие — обычное дело. И так же просто, как будто ничего не произошло, сказал Михо:

— В воскресенье морская прогулка… Взять тебе билет? Я как раз в клуб иду.

Михо, впервые взглянув в глаза Гнатюку, ответил тихо:

— Возьми, Саша. Два возьми: мне и Марийке.

…На другой день, когда Михо пришел на работу, Никифоров сказал ему:

— Зайди к начальнику цеха, он вызывает тебя.

Михо самого удивило, как спокойно он шел в контору. У двери начальника цеха он задержался. «Ох, и будет же сейчас кричать!» — подумал Михо, но решительно открыл дверь и вошел в кабинет. Коваль поднял на него сердитые глаза и строго сказал:

— Заходи, Сокирка. Садись.

Михо поздоровался и сел. Коваль отодвинул лежавшие перед ним бумаги, точно они мешали ему, и так же строго спросил:

— Так что будем делать, товарищ Сокирка?

Михо пожал плечами.

— Не знаю.

— А кто знает? — с трудом сдерживая себя, спросил Коваль.

— Не знаю, — повторил Михо.

Коваль поднялся во весь свой рост.

— А ломать стан знал как? Я спрашиваю: знал, как стан ломать? Программу сорвал нам, тысяч тридцать ухлопал. За такие дела под суд отдают.

Михо вздрогнул, но ответил спокойно:

— Отдавайте.

Коваль еще больше рассердился:

— «Отдавайте, отдавайте»! — передразнил он Михо. — Тебя тянешь в люди, а ты обратно в грязь лезешь. Никак не отвыкнешь от прошлого.

Михо часто задышал и с ненавистью взглянул на Коваля.

— Зачем упрекаешь? — сказал он сквозь зубы. — Наказывай, если надо, только не обижай. Слышишь?

Коваль искоса поглядел на Михо, точно изучая его. Рука его сжалась в кулак. Он сел и начал перебирать бумаги на столе. Минуты две длилось молчание. Казалось, Коваль совсем забыл о Михо. Но он не забыл. Приняв решение, Коваль встал и проговорил тоном, не допускающим возражений:

— Получишь выговор и пойдешь слесарем по ремонту. Попробуешь, как поломки других исправлять…

Для Михо это был большой удар. Быть одним из первых в цехе, одним из тех, о ком всюду говорят, кто решает судьбу всей смены, — и оказаться одним из самых незаметных, на кого он сам никогда внимания не обращал, словно не было их в цехе.

Но Михо смирился и прошел в слесарную мимо стана с таким видом, точно никогда рычага управления в руках не держал.

Глава седьмая

Перед самой прогулкой Михо решил не поехать и сказал об этом Марийке.

— Там все будут… Неудобно мне. Все будут веселиться…

— А ты что, не можешь веселиться со всеми?

Михо отвернулся и проговорил чуть слышно:

— Неудобно мне… Не хочу я ехать.

Но Марийка не отступала.

— Как раз сейчас тебе неудобно не ехать.

— Почему?

Марийка ответила не сразу, раздумывая, очевидно, над тем, как сказать, чтобы Михо не обиделся.

— Надо высоко голову держать, когда тебе плохо.

Михо выбросил недокуренную папиросу и сказал:

— Ладно, поеду.

Ожидая, пока подойдет катер, Михо и Марийка прогуливались по берегу. Море было спокойное; заметные только у самого берега волны тихо переговаривались с прибрежным песком. Набегут на берег — и сразу же торопятся обратно, унося с собой мелкие песчинки.

— Я люблю море, — сказала Марийка.

— А я… не знаю, какое оно, не думал.

— Посмотри, какое оно просторное… В степи тоже так просторно?

Михо взглянул на море. Было приятно глядеть на раскинувшуюся до горизонта морскую гладь.

— Нет, не так, — сказал он, вспомнив исхоженные дороги и костры, разгорающиеся в предвечерней степи.

— Там лучше? — спросила Марийка.

Михо взглянул на нее: можно ли сказать ей правду?

— Лучше…

Они услышали гудок, возвещавший, что начинается посадка, и пошли к катеру.

Все спешили на корму, и мест там уже не оказалось. Михо и Марийка прошли на нос катера, но и там все скамейки были заняты. Какой-то паренек подвинулся и предложил Марийке место с краю. Она села. А Михо стал рядом, облокотившись на железные поручни.

Катер незаметно отчалил от берега. Вода, отступая под его натиском, ласкалась вдоль бортов и широкими спиральными волнами расходилась за кормой.

Парень заговорил с Марийкой. Михо услышал, как он сказал:

— А я вас знаю. Ваша фамилия Иващенко.

— Откуда вы меня знаете? — спросила Марийка и тревожно взглянула на Михо.

«Она боится, как бы я не приревновал ее к этому парню», — подумал он.

— Я сяду там… посмотрю на море, — сказал Михо угрюмо и пошел на нос.

Берег был уже далеко, дома отсюда казались крошечными, как детские игрушки. Дымки над заводом все также бодро вились к небу, но трубы цехов тоже казались маленькими, игрушечными, и дымки, когда Михо сравнил их с необозримым пространством моря, чудились какими-то несерьезными… А впереди, и слева, и справа — море. Вода, вода и небо — такое же безбрежное, как и море.

«Как же люди находят здесь дорогу? — подумал Михо. — Здесь ведь совсем не такие дороги, как в степи. Там они ясно прочерчены людьми, повозками, лошадьми. Они узкие, колесом к колесу часто не проедешь, приходится сворачивать. А здесь какой простор! И дороги совсем не видно. Пройдет этот катер, успокоится море, и следа не найдешь. Случайно только можно попасть на то же место. Может быть, как раз на то же самое место никогда и попасть нельзя. Волны бегут, воду куда-то уносят, и сквозь ту же самую воду другой катер уже не пройдет, то будет уже другая вода. А эта где же окажется? Она набежит волной на берег и обратно вернется. Куда же?..»

— Что задумался, паренек? — услышал он чей-то голос и обернулся.

Рядом с ним стоял мужчина в форме матроса. Лицо его было обветрено и бронзово от загара. Губы полные, здоровые, но тоже обветренные и высушенные солнцем. Глаза серые, спокойные, никак не идущие к этому мужественному лицу.

Михо не ответил на вопрос. Моряк шагнул еще ближе и снова спросил:

— Чего зажурился?

— Ничего… Так я…

— Ты цыган? — спросил моряк.

— Цыган. А что?

— Ничего. То я так спросил. Я сам тоже цыган. Только не по национальности… Люблю бродяжничать, по свету шататься. Ох, и люблю!.. Жуть, я тебе говорю… Цыгане тоже так?.. Не сидится им на одном месте. Так и я. Не могу на одном месте сидеть, всю жизнь кочую, по морям да океанам и по землям чужим.

Михо едва слушал моряка. Он думал о Марийке: кто тот парень, что знает ее, и почему она осталась с ним, а не пришла сюда? «Так я же сам ушел, — оправдывал Михо Марийку. — Сказал: пойду посмотрю море. Она и осталась там».

— Как уйдем надолго от родной земли, — услышал он голос моряка, — так, кажется, все отдал бы за то, чтоб скорее вернуться домой. А как вернусь, день — два пройдет, начинаю томиться. Скучно. Снова куда-то тянет. Жуть, я тебе говорю… У цыган тоже так? Оттого и бродите по свету?

— Не знаю, — нерешительно произнес Михо.

— Как же так — не знаешь? Ты же цыган.

— Цыган.

— А в таборе ты был?

— Был.

— Так чего же ты не знаешь? Моряк и цыган — вроде родичей. Так?

Мысли путались в голове Михо. Он чувствовал, что моряк и цыган — это не одно и то же, как море и степь — разные, хоть и там и тут просторно. Он снова пытался мысленно сравнить море и степь. Здесь, на море, вроде просторнее, а может быть, это оттого, что непривычно, незнакомо?.. Но сосредоточиться нельзя было. Марийка… Что она там делает?..

— У нас лучше, — продолжал между тем моряк, не дождавшись ответа. — Сколько вы там увидите за всю свою жизнь? Сколько та лошадь километров сделает за день? Ну, двадцать, тридцать, ну, пусть сорок. Так нужно же и пожрать, и отдохнуть, и делом каким заняться… Знаю я ваши, цыганские дела. — Он с видом сообщника моргнул Михо. — Есть у вас план какой: ну, куда ехать, — или так едете, куда глаза глядят?

— Старшина выбирает, куда ехать. Туда и едем.

— Представляю себе, много ваш старшина понимает! — моряк презрительно скривил губы. — Он же, наверное, неграмотный, как все цыгане.

— Я грамотный, — с обидой возразил Михо.

— Так ты ж на заводе работаешь.

— Я раньше тоже грамотный был.

— А много вас таких было в таборе?

— Нет, — признался Михо.

— Ну вот, видишь. А старшина ваш грамотный был?

— Нет.

— Хорош капитан! Только и знал, наверное, дорогу от базара до базара… А наш капитан… — он указал на человека, стоявшего наверху, рядом с рулевым. — Ты знаешь, где мы с ним были?.. Та где мы с ним только не были!

Моряк начал рассказывать о своих походах. Он изъездил весь мир, называл города и страны, многие из которых Михо никогда и не слышал. Моряк сыпал названиями: Марсель, Гибралтар, остров Мадейра, Рио-де-Жанейро, Буэнос-Айрес, Токио…

Михо не услышал, а почувствовал, что подошла Марийка и села рядом с ним. Он подвинул руку, и она положила на нее свою. И оба сидели молча, вначале думая только друг о друге и горячих струйках, бегущих от руки к руке. А моряк все рассказывал, и они постепенно начали прислушиваться.

— Там пальмы, бананы, в общем растительность — жуть, я тебе говорю. Идешь как по парку… Да какой там парк! У нас, правду говоря, такого парка, может, нигде и нету. В Батуме только вроде этого, на Зеленом мысу. Там заповедник, собрали со всего мира деревья, цветы, кустарники. Красиво! Только чувствуешь, что это парк, человек своими руками посадил. А в Сингапуре, там оно растет вроде как у нас акация на улицах. Жуть, я тебе говорю. Понял ты?

Он взглянул на Марийку, точно только сейчас ее увидел. Заметил руку, лежащую на руке Михо. Марийка отдернула руку, но моряк успокоительно сказал:

— Та вы не бойтесь. Разве ж я сам такого не понимаю, не маленький, уже сорок лет. — Он глядел так, словно не видел тех, кто сидит перед ним, а снова видел далекие страны, где ему довелось побывать. — Только нашему человеку тот воздух не подходит, — сказал он раздумчиво. — Порядки там такие… жуть, я тебе говорю. Я когда, бывало, читал в газете, так иногда не верил: выдумывают, небось. А потом попал в Майами, это во Флориде, в Америке. Город тихий, аккуратный, растительность богатая. У каждого домик, у многих собственные автомашины, холодильники — шкафы такие: положишь туда мясо, фрукты или еще что, и лежит себе, не портится. И камера там есть такая, с ванночкой, там кусочки льда делаются, квадратики. Захотел холодного, вынул из ванночки квадратик, бросил в воду — и пей на здоровье. Здорово живут… Только я бы не хотел так жить. Для нашего человека оно не подходит… Если бы там женщина какая белая (они там делят на белых и черных)… Если б такая, в общем, женщина, как вы… как звать вас?

— Мария.

— Мария. Ну вот. Если б увидели, значит, там, что вы руку, я извиняюсь, пожали негру — черной, значит, расе или красной — ихнему индейцу, — так всё. Тут такое будет, что… жуть, я тебе говорю. Конец ему. Линчуют его… Это у них суд такой: кого из негров хотят, того и убивают.

Михо внимательно слушал рассказ моряка и, не поворачиваясь, одним глазом следил за Марийкой. Он видел, с каким интересом слушает она рассказ моряка. «А что я могу рассказать ей?» — подумал он. Моряк стал ему неприятен, хотелось уйти от него и увести Марийку.

— Вот так оно там, — продолжал моряк. — Поездишь по свету — такого увидишь, что ни прочитать, ни рассказать. И плохого, и хорошего. А домой всегда хочется. И дорвешься до родной земли, так в лепешку распластался бы, абы не разлучали тебя с ней… Вернулись мы, помню, из заграничного плавания. На Золотом берегу побывали, в Африке. Слезы и кровь там, на том Золотом ихнем берегу. Одно название, что золотой. Негры там живут хуже, чем у нас жили крестьяне при крепостном праве. Рабы в общем. Бьют их, эксплуатируют… Жуть, я тебе говорю… Прибыли мы в Одессу. Скорей на берег хочется, в город, погулять. А еще, когда далеко от берега были, в море, радиограмму получили: портовики, значит, на соревнование вызывают, чтобы ускорили рейс, а они обещают разгрузить пароход. И вот говорит он… — моряк кивнул на человека, стоявшего на капитанском мостике. — Социалистическое соревнование, говорит, это взаимопомощь. Если мы все разом возьмемся, так сообща, значит, быстро разгрузим пароход. Ну, в общем намекает, чтобы мы вместе с портовиками за разгрузку взялись. Ну какой там разговор может быть! Вошли в порт, пришвартовались. На берегу встречают родственники, знакомые. Поцеловались, значит, подарки передали. И — как взялись!.. Жуть, я тебе говорю. С того парохода вмиг ничего не осталось. Разгрузились и пошли гулять… Вот оно как… Ну, я пойду, зовет капитан.

Когда он отошел. Марийка сказала:

— Интересная жизнь у человека. Правда, Михо?

— Интересная, — подтвердил Михо. И подумал: почему он сравнил свою жизнь с моей?.. Нет, цыгане — это не как моряки. Разное оно.

…Возвращались поздно. Ночь подкралась издалека и постепенно гасила краски дня. Перестало светиться море. Погасли тучки. Одна за другой замерцали в далеком небе молчаливые звезды.

Стало совсем темно. На мачте зажгли фонарь, но свет его уткнулся в десяти метрах от катера, и, казалось, нет у него сил преодолеть эту темень. Так прошло минут десять или пятнадцать. Было темно и торжественно. Потом на горизонте вспыхнуло пламя и тысячами огней осветило море. Кто-то тихо сказал:

— В доменном плавку выпускают.

Глава восьмая

Когда случилась авария, Гусев был в отпуске, и Коваль с тревогой ожидал его возвращения. «Вот когда он отыграется на мне», — размышлял Коваль.

Все это время у Коваля было такое ощущение, что Гусев затаился и ждет только повода для того, чтобы отомстить за свое поражение. Хотя внешне никакой неприязни с его стороны Коваль не чувствовал.

Они часто встречались на совещаниях у директора завода, несколько раз Коваль заходил по делам в технический отдел. Разговоры носили деловой характер. Гусев ни разу не напоминал о происшедшем.

Он часто бывал в цехе и, так же, как раньше, высоко подняв голову и ни на кого не глядя, расхаживал у печи, у станов. Встретившись с Ковалем, расспрашивал о цеховых делах. Словно ничего не случилось. Но за полтора года в свой бывший кабинет ни разу не зашел. И Коваль чувствовал, что это неспроста: значит, спокойствие только внешнее, а в душе, видно, Гусев глубоко затаил горькую обиду.

Гусеву Коваль мельком видел раза два. Старался избежать встречи, боясь, что разговор с ней может оказаться неприятным. Ковалю казалось, что Вера Павловна считает его повинным во всем, что произошло с мужем, и вряд ли питает к нему добрые чувства.

Коваль жил теперь в новом пятиэтажном доме. Дом так и назывался — Пятиэтажка; эго был официальный адрес, и все знали, о каком доме идет речь, ибо это было первое пятиэтажное здание в поселке. В этом доме получили квартиры лучшие стахановцы завода, начальники цехов и отделов. Предложили квартиру в этом доме и Гусеву, как раз в том подъезде, где выделили квартиру и Ковалю. Но Гусев поблагодарил директора и отказался.

— Предпочитаю жить в маленьком домике, но без соседей, — сказал он. — Не подумайте, что я избегаю общества, — добавил он. — Я рад видеть людей. Но… одному удобнее. Я сад посадил на своей усадьбе, сирень и прочее.

Коваля обрадовал этот отказ. Было бы, наверное, неприятно встречаться каждый день с Гусевым и с Верой Павловной.

Шурочка была очень довольна новой квартирой.

— Три комнаты! Это же настоящий дворец. И кухня, и ванная… Я никогда не жила в такой большой квартире.

— Что и говорить, квартира большая, — согласился Коваль. — Хоть в футбол играй в каждой комнате.

— У тебя из головы футбол не выходит. Надо лучше подумать, как обставить квартиру.

— Это сразу не сделаешь, — Коваль вздохнул. — Обстановку годами накопляют.

— И напрасно ты так говоришь, Миша. Люди сразу обставляют квартиру.

— Но для этого ж деньги какие нужны!

— Ну так что же? Получишь зарплату, одолжимся немного — и купим, что надо.

— Нехорошо вроде — одалживаться, — колебался Коваль. — Это ж не такая крайность, что позарез нужно.

— Какой ты смешной, Миша. Ты только подумай. Приемник нам все равно покупать надо, и мы его купим через полгода или через год. Так лучше же сейчас купить: мы эти полгода слушать радио будем. И кровать тоже нужна. Ты же сам говорил, наша — «дохлолягушечья». Так купим лучше сейчас… Лучше даже две кровати, поставим рядом в спальне. И шифоньер. Можно недорогой купить, рублей за триста.

— Правильно все это, только денег сейчас нет.

— Возьми взаймы.

— Где же я возьму?

— Ты попроси, тебе любой даст. Знают ведь, что ты много зарабатываешь и по первому требованию можешь отдать.

— Вот то-то и плохо. Мне каждый одолжит, только неудобно это, я в зависимость от человека попадаю. Нехорошо.

— Глупенький мой, ну разве можно быть таким. У тебя много друзей, ни в какую зависимость ты не попадешь. Любой тебе поможет.

Кредитор оказался совсем неожиданным.

Однажды в воскресенье Шурочка явилась домой не в десять, как обычно, а в шесть вечера. Коваль после обеда спал. Шурочка разбудила его.

— Вставай, Мишка-медведь!

Коваль испуганно вытаращился на нее.

— Ты пришла… Уже поздно?..

Но в комнате было совсем светло.

— В чем дело? Почему ты так рано пришла?

— Библиотеку сегодня закрыли на ремонт. И я свободна.

— Что же мы будем делать?

Шурочка рассмеялась.

— Хорош муж, нечего сказать! Один вечер оба оказались свободными, и он уже не знает, что делать. Ну хоть в кино своди, сто лет уже не были.

— А какая сегодня картина?

— «Кукарача». Все уже видели. Только и слышишь:

Я кукаррача, я кукаррача, Я о-том-щу…

Шурочка забавно изобразила взъярившуюся от ревности женщину, пытающуюся вцепиться когтями в глаза изменнику. Коваль, смеясь, схватил ее руки.

— Интересная картина? — спросил он.

— Очень интересная. Все говорят. Пойдем.

Коваль представил себе нескончаемую, длиннохвостую очередь у кассы кинотеатра.

— Там, наверное, и билета не достанешь. Сегодня ж воскресенье.

— А ты позвони по телефону и попроси администратора, он отложит. Зайдешь к нему и возьмешь. Так все делают.

Коваль отрицательно покачал головой.

— Неудобно. Что я, барин какой?

— И никакое это не барство, — настаивала Шурочка. — Все знают, что ты день и ночь в цехе. Когда-нибудь нужно и тебе пойти в кино. Коломиец не боится, как ты. Жена его звонит администратору, и им билеты на дом приносят. А ты всего боишься.

— Да не боюсь… а неудобно. И Коломийцу уже досталось от Петровича за проделки жены.

Шурочка надулась.

— Все ему неудобно. Квартиру попросить — неудобно; пока скандал не устроила, молчал. Деньги взять взаймы, мебель купить — неудобно; живем как в сарае… Жену в кино неудобно повести. Зачем мне такая жизнь? Все говорят: вы счастливая, ваш муж такой молодой, а уже начальник цеха… А какая я счастливая? Что я вижу в жизни? День и ночь он в заводе. Я в библиотеке. Другие, так вовсе не работают. А я должна сидеть там, как дура…

Коваль принялся утешать Шурочку.

— Ну что ты, в самом деле… Такие страхи изобразила. Идем в кино. Постою в очереди или на руках билеты куплю.

Билетов «на руках» не оказалось, и Коваль терпеливо стал дожидаться своей очереди. Шурочка стояла рядом. О домашних делах здесь говорить неудобно было, о заводских тоже. Стояли молча, переминаясь с ноги на ногу и прислушиваясь к разговорам других.

Было тоскливо и скучно. Коваль даже обрадовался, когда услышал вдруг знакомый голос:

— Здравствуйте, Михаил Ефимович!

К нему подошла Вера Павловна.

Коваль смущенно пожал ее руку.

— Мстислав Михайлович стоит там сзади. Нам наверняка не достать билетов на этот сеанс. Я говорю ему: посмотрю, — может быть, знакомого увижу, попрошу взять билеты и нам. Это не затруднит вас?

— Нет, нисколько… Я с удовольствием… Знакомьтесь, Вера Павловна: моя жена.

Вера Павловна пожала руку Шурочки и сказала:

— Теперь я понимаю, почему вас никогда не увидишь с Александрой Прохоровной. Такую хорошенькую жену страшно выводить из дому: уж слишком большое искушение для сильного пола.

Шурочка зарделась от удовольствия и в свою очередь сделала комплимент Вере Павловне:

— Вы самая красивая у нас в городе.

Вера Павловна что-то скороговоркой произнесла о своей старости и пошла за Гусевым. Он любезно поздоровался с Шурочкой и Ковалем. Тем временем подошла очередь, и Коваль взял билеты.

До начала сеанса оставалось еще минут сорок, и Вера Павловна предложила прогуляться по скверу.

Женщины сразу нашли общий язык. Узнав, что Шурочка работает в библиотеке, Вера Павловна заговорила о книгах.

— Вы читали Дос-Пассоса? «Сорок вторую параллель»? Божественная вещь! Так своеобразно написано. Эти кинокадры на манер предисловия. Вначале я, откровенно говоря, не разобрала как следует, в чем дело, и готова была уже бросить книгу. Потом увлеклась. Очень оригинально. У нас так не пишут, западный стиль. Правда?

Шурочке «Сорок вторая параллель» не нравилась, но спорить с Верой Павловной не хотелось, и она сказала только:

— Чересчур сложная форма, по-моему, и рядовые читатели берут без особой охоты.

— Пожалуй, вы правы, — поспешила согласиться Вера Павловна. — Это книга на особого читателя. На рафинированного, так сказать… Книги, в известной мере, можно сравнить с женскими модами. Уровню культуры женщины соответствуют и ее представления о фасоне одежды. Вот смотрите, идет девушка. Ее фамилия Иващенко… Вы знаете ее? Я тоже случайно познакомилась. Ее мать прекрасно шьет, но фасона выбрать не в состоянии. Я уверена, что вы такое платье не надели бы… Это сейчас уже не модно. Сейчас шьют косой клеш в талию, рукава «окорок», чтоб пышно было, и недлинные. А вообще, когда я была в Москве, мне сказали, что очень модны троакары. Из любого материала…

Мужчины молчали. Говорить было не о чем, и они прислушивались к разговору жен. Вера Павловна заметила это и переменила тему разговора.

— Что мы всё о модах и платьях! Мы как-нибудь встретимся с вами наедине, — сказала она Шурочке, — и тогда уж вволю наговоримся о наших женских делах… Вы слышали, — обратилась она к Ковалю, — Синицына посадили. Говорят, что он враг народа… Сейчас всех сажают. Ужас!

— Ну что ты говоришь, Верочка? — вмешался Гусев. — Если человек не виновен, его не посадят. Наверное, заслужил.

Коваль искоса взглянул на Гусева и подумал: «Совсем иначе заговорил, чем раньше. Уже не болтает… Сам, небось, боится».

Но Вера Павловна заговорила уже о другом. Она расспрашивала Шурочку о расположении комнат в квартире, о соседях. Шурочка мигом выложила все свои домашние заботы: соседи сварливые, рамы рассохлись, бак в кухне не греет воду для ванной, мебели нет — в квартире хоть в футбол играй, как говорит Миша…

— Почему же вы не купите? — удивилась Вера Павловна. — Сейчас в магазинах появилась мебель.

Не требовалось особой дипломатии, чтобы выяснить, в чем дело. Шурочка старалась избежать щекотливого объяснения, но Вера Павловна быстро докопалась до истинной причины. Она взяла Шурочку под руку и сказала тихо, но так, чтобы слышал и Коваль:

— Вы простите меня, что я осмелюсь предложить вам взаймы… Мы не достаточно близки с вами. Но, поверьте, я от чистого сердца. У нас есть деньги. Мы могли бы дать взаймы две — три тысячи… Или сколько вам понадобится. Со временем возвратите.

Коваль запротестовал, сказав, что поставил себе за правило не залезать в долги.

— Нет правила без исключения, — возразила Вера Павловна. — Ничего худого не вижу в том, что вы в виде исключения возьмете у нас… Ведь это вам нужно!

— Не так уж спешно, — буркнул Коваль.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — настаивала Вера Павловна. — Вы начальник цеха, к вам приходят люди… Наконец, на завод иногда приезжают иностранные делегации. Могут вдруг заявиться к вам на квартиру… Вы же понимаете, как неудобно получится: начальник цеха, советский инженер — и квартира не обставлена.

— Вера Павловна права, — сказал Гусев. — Таких вещей нельзя не учитывать.

Коваль промолчал.

После окончания сеанса еще долго гуляли в сквере. Прощаясь, Вера Павловна настойчиво приглашала Шурочку заходить. И Гусев — тоже, добавив, что всегда рад видеть в своем доме Коваля.

— Ты напрасно наговаривал на них, — сказала Шурочка, когда они остались одни. — Хорошие люди.

— Может быть, — отозвался Коваль, хотя от всего разговора у него снова остался какой-то неприятный осадок.

— А она красивая! — сказала Шурочка. — И умная. Знает литературу, вкус хороший. И счастливая… Видишь, она когда хочет в Москву ездит. А я еще никогда не была в Москве… Он ведь столько зарабатывает, сколько и ты? Да, Миша?

— Сейчас, кажется, даже меньше, — отозвался Коваль.

— Откуда же у них деньги?

— Не знаю. Наверное, старые сбережения.

— Хорошо, когда есть деньги! — задумчиво сказала Шурочка.

Глава девятая

— Да, дорогой мой товарищ, дела у тебя в порядке. Но в сводке этой не только цифры. Люди здесь, их мысли, чувства, надежды, ошибки, успехи, провалы. Нельзя забывать об этом.

Коваль обиженно взглянул на Сигова.

— Что ты, Иван Петрович! Я понимаю это.

— Верю. Школу ты прошел хорошую. Но человек остается человеком. И у каждого бывают промахи.

— Бывают, конечно, — согласился Коваль. — Но ты к чему это? Скажи яснее.

— Скажу, скажу, за этим и пришел.

Сигов встал и прошелся по кабинету. Потом взял наугад одну из папок, лежавших на столе, прочитал вслух надпись: «Приказы по цеху».

— Вот она и есть, — сказал Сигов, но не раскрыл ее, а положил на место.

— Прочитал я твой приказ по поводу аварии и мероприятия, которые вы наметили.

Коваль встревожился.

— А что, неправильно мы сделали?

— Правильно.

— Так в чем же дело?

— А дело, дорогой мой товарищ, в человеческой душе. О Сокирке хочу с тобой поговорить. Я тогда, после собрания, просил тебя внимательно во всем разобраться. А ты, значит, решил снять его с должности, сделать слесарем, на побегушках.

— А что же, по-твоему, — неправильно? За такую аварию под суд отдают. Кто же с ним сейчас на стане захочет работать, когда он показал себя рвачом, товарища подвел? Силен, видать, в нем цыганский дух. Надо проучить одного, чтобы другим неповадно было повторять.

— Правильно, — согласился Сигов, но лицо его сделалось хмурым.

— Ну так в чем же дело? Вроде какой-то комедии получается, — с недоумением сказал Коваль. — Правильно, правильно, а что-то, выходит, неправильно?

— Вот это ты верно сказал. В общем и целом рассудили вы правильно: человек должен сполна отвечать за свои действия. И то правильно, что надо иногда построже наказать одного, чтобы другие не повторяли его ошибок. Но для партии люди — это не безликая масса. Общество — это не что-то отвлеченное, а сто восемьдесят миллионов живых людей, и счастье надо дать каждому, чтобы социализм каждый почувствовал. Тут, дорогой мой товарищ, в корень глядеть надо. Почему человек так сделал — со злым умыслом или случайно? Кто его вдохновлял, кто останавливал? Тут дело тонкое. В нем стоит разобраться.

Сигов разжег потухшую папиросу и продолжал:

— Жизнь куда сложнее, чем иногда кажется. Нельзя с одной меркой подходить ко всем явлениям и ко всем людям. — Он встал со стула и походил по кабинету. — Представь себе одну обыкновенную семью: муж, жена, дети, бабушка или дед. Неважно, в конце концов, сколько в ней человек. Одна семья, связанная родством и многим другим. И все-таки сложно бывает иногда примирить даже в одной семье различия во взглядах людей на жизнь, в характерах, наклонностях и прочем. А теперь представь себе все это в масштабах такой огромной семьи, как наша страна. Каких только людей, характеров, наклонностей, привычек нет в этой семье!

— Это ясно, — заметил Коваль. — Сколько людей — столько характеров.

— Есть такие люди, что мешают нам строить новую жизнь, и мы с ними боремся. Есть такие привычки, которые тянут нас назад, — и мы стараемся их вытравить. Но вместе с тем наша партия показывает пример терпеливого, чуткого отношения к людям. Возьми тех же цыган. Дико, конечно, в век теплоходов, самолетов, автомобилей бродить по свету на телегах, без пользы для общества, влачить жалкое существование полунищих. Хочется приютить их, указать им другой путь. И сделать это сегодня, сейчас, чтобы меньше лишений выпало на их долю. Но партия наша мудра и нетороплива. Она понимает, что принуждением здесь ничего не сделаешь. Хороший отец, когда видит недостатки своих детей, старается исподволь, осторожно навести их на путь истины. Так и партия. Терпеливо, не торопясь, осторожно обрезает отжившее, чтобы не обломать ни одной здоровой веточки…

Сигов сел рядом с Ковалем, спросил:

— Может быть, погорячился ты? А?

— Может быть, — ответил Коваль, подумав. — Но очень уж нехорошее настроение создало все это в коллективе. Сокирка вооружил людей против себя.

— Это понятно. Но все-таки нельзя не считаться с тем, какой человек это сделал. Его воспитывать надо, и долго еще придется заниматься этим. Он ведь признал свою вину. А за это одна половина вины снимается… Кто его друзья?

— Гнатюк, Чернов… Хорошие ребята.

— За девушкой ухаживает?

— За девушкой?.. Не знаю… Хотя… обожди… приходила ко мне одна, просила, чтобы строго не обошлись с ним.

— Кто такая?

— Мария Иващенко.

— Мария Иващенко? Дочка Степана Иващенко?

— Она самая.

— Та-ак. И что же она говорила?

Коваль недоуменно пожал плечами.

— Трудно было разобрать. То доказывала, что Сокирка не виноват. То винила Сокирку, что он чересчур горячий, недисциплинированный. Потом расплакалась и убежала, так и не смог ее удержать.

— Может случиться, дело здесь еще тоньше, чем кажется. Может быть, здесь не одного Сокирку выручать надо. Сколько времени он работает слесарем?

— Недели две…

— И как работает?

— Неплохо.

Сигов раздумывал несколько минут, потом сказал:

— Может, хватит уже? Как думаешь, Михаил?

— Поговорю с ним. Прощупаю, как настроен.

— Поговори… Надо парня поддержать. А убыток, что он нанес… Что ж, это издержки воспитания. Наше государство принимает на себя и не такие убытки, когда речь идет о судьбе человека.

Глава десятая

У цеховой конторки было шумно. Тонкой змейкой вытянулась очередь. Выдавали зарплату.

Федор, отойдя от кассы, пересчитывал деньги.

— Ну что, убавилась зарплата?

Федор исподлобья взглянул на спрашивающего.

— Пока не убавилась. Так и новых же норм еще нет! Подождем, увидим.

— Эх, ты, помощничек! Видно, Петрович недоучил тебя.

— А тебе что? Своего ума хочешь одолжить мне?

— Тебе сколько ума ни дай, все равно испортишь. Шиворот-навыворот все перевернешь.

— Да хватит вам! — воскликнул Виктор Чернов. — Дайте послушать, что человек рассказывает.

— Сказки из тысячи и одной ночи, — с насмешкой сказал Федор. — Баланда папаши Сергия.

— Ну, ты, дуралей, придержи язык!

Кружок теснее сдвинулся вокруг Сергея Никифоровича.

— И приснится же такое… Будто помер папа римский. Полетела, значит, душа его на небо, а там, понятно, сильный переполох. Шутка сказать, какое событие: прибывает на тот свет святейший из святых — сам папа римский, всю праведную жизнь служивший господу богу! Запел тут покойницкий хор, в раю арфы заиграли. В честь такого события еще сильнее стали поджаривать грешников в аду — во славу господа бога и его наместника на земле.

Бог, значит, поручает Илье разработать церемониал встречи папы Пия. Архангелу Гавриилу дал задание усилить посты у входа в рай и в ад, чтобы беспорядков не было. А надо вам, чтобы яснее была история, рассказать про порядки на том свете.

— Ну и завернул! — восхищенно сказал Борзенко.

— Тише, тише! Не мешай. Говори дальше, Сергей Никифорович.

— Да, так вот. Порядок там такой. В рай вход строго по пропускам, и часовые следят, чтоб грешник какой не пробрался. А выходи — сколько хочешь. Но кому охота выходить из рая! Сидят себе праведники, прихлебывают святую водицу и божественные разговоры ведут. А в аду порядки как раз наоборот: входи, сколько хочешь, а выйти — дудки! Без специального пропуска тебя ни за что не выпустят… Ну, так вот. Распорядился архангел Гавриил, чтобы усилить посты, расстелили на облаках ковры, расставили вдоль всего пути с этого света на тот музыкантов. И началось торжество.

Предстал папа римский перед лицом господа бога и начал, значит, отчитываться о проделанной работе: сколько молитв прочитал за свою жизнь, сколько грехов кому и на каком основании отпустил, сколько денег на процветание святой церкви собрал.

В этот момент случилась заминка. Начальник финансового отдела небесной канцелярии вдруг перебил папу римского и заявил, что, по его записям, в небесную канцелярию сдано меньше денег, чем собрано.

— Тут пахнет растратой, — сказал он.

Бог сердито взглянул на папу римского, и тот уже основательно перетрухнул. Но в это время пророк Илья что-то зашептал на ухо богу.

— Ладно, потом разберемся, — отмахнулся бог. — Пусть продолжает.

А папа рад, значит, что пока выбрался из беды, и елейным голосом продолжает отчет: сколько в каком государстве новых церквей открыто, какой доход получен от монастырских земель… В общем — говорит, говорит… А богу уже слушать надоело. Зевнул он — так, что гром раскатился по всему небу, — и молвил:

— Остальное в письменной форме представь начальнику канцелярии, я потом почитаю. А теперь расскажи мне лучше о борьбе с большевиками. Сидят они у меня в печенках, не стало мне житья от них в последнее время.

Папа римский обрадовался, что дело повернулось в эту сторону (а то, глядишь, начальник финотдела опять к чему-нибудь придерется), — и пошел клясть большевиков. Они и такие и сякие, и в церковь не ходят и против бога агитируют, и детей не крестят…

— Да что ты мне рассказываешь, — перебил его бог. — Что, я без тебя не знаю, какие они, большевики? Ты толком мне скажи: скоро ли конец им, большевикам, будет? Они же, сукины сыны, вот-вот по миру пустят меня.

Папа римский говорит, значит, что денно и нощно молился об этом, что объявил крестовый поход против большевиков…

— Опять он мне свое, — раздраженно крикнул бог. — Что мне от твоих молитв, когда коммунистов не меньшает, а с каждым днем становится все больше!

— С вашей божьей помощью добьем мы большевиков, — покорно произнес папа.

— Я ему свое, а он мне свое. Что ты мне о божьей помощи трещишь!

Папа римский испуганно залепетал:

— Все, что на земле и на небесах, — в руках господних. Воля его — воля всех людей на земле, его послушных овечек и любящих детей.

— Видал, псалтырь мне читает, — рассвирепел бог. — Где твои послушные овечки и любящие дети? Что ты мне о воле божьей болтаешь? Разве ж я не хочу, чтобы все верили в меня и ходили в церковь молиться? Так не слушают же, сукины сыны, не верят. Я им внушаю, а они не верят. Понял? Не ве-рят!

Папа римский выпрямился и, впервые взглянув украдкой на бога, робко сказал:

— А чем же я виновен, что не верят? Раз вы ничего сделать не можете, так я и подавно не сделаю!

Бог совсем из себя вышел.

— Бездельники! — кричит. — Раз ничего сделать не можете, так и не лезьте в церковь. Наживаетесь только на мне! Спекулируете моим именем.

Папа оторопел, и у него промелькнула мысль: «Да что он на меня орет? Сам ничего сделать не может, а я отдувайся. Эксплуататор проклятый!»

Но не успел папа римский подумать это, как бог побагровел и, вытаращив глаза, начал кричать истошным голосом:

— Ты думаешь, я не знаю, что копошится сейчас в твоей дурьей башке? От бога ничего не скроешь. Ах ты, еретик! — И, обратившись к окружающим его архангелам, распорядился: — К черту папу! Положить его на самую горячую — тринадцатую — сковородку. И пусть жарится в аду до тех пор, пока на земле коммунисты будут.

Завизжали тут черти в аду, заголосили ангелы и архангелы. А Илюша-пророк, тяжело вздохнув, сказал:

— Плохи наши дела!

Этот вздох громом прокатился по небу… И я проснулся…

Дружный смех вознаградил рассказчика.

— Ну и заправит же Сергей Никифорович!

— Как он это выдумывает?

— Послушал бы папа римский, враз отлучил бы его от церкви.

Сергей Никифорович довольно ухмыльнулся.

— Сказал еще! У папы римского зуб против меня как раз за то, что я сам от церкви отлучился… Ну да ладно, подвигайся, товарищи, уже очередь подходит. А вон наши буржуи идут. Сколько заработал, Саша? — обращаясь к Гнатюку, спросил Сергей Никифорович.

— Тысячу сто, за месяц. Полный карман.

— А Виктор?

— Тысячу двадцать.

— Так с вас причитается, — бросил Федор. — Хоть бы пол-литра поставили.

Виктор замялся.

— Что, пожалел уже? — настаивал Федор. — Не знал я, что ты такой жадный.

— Чья бы корова мычала… Сам зубами за каждую копейку держишься.

— Ты прямо говори: ставишь пол-литра или нет?

— Подумаешь, пол-литром испугал. Ты выпей, я тебе и литр поставлю. Пошли, ребята, кто хочет. А вот и Михо. Пошли с нами, Михо.

Михо отошел от кассы и спрятал деньги в карман.

— Пошли.

Но у проходных ворот к Михо подошла Катя Радько.

— Ты куда это?

— А что?

— Мне поговорить с тобой надо.

Михо замялся.

— Срочно? — Он глянул в сторону уходящих ребят. — Я сейчас догоню, — крикнул он.

Федор оглянулся и сказал с насмешкой:

— Нет, видать, без тебя сегодня банкетничать.

Михо взглянул на Катю и объяснил:

— Получка сегодня, решили выпить пойти… И на работе восстановили меня, тоже повод…

— Федор всегда повод для выпивки найдет. Ты поменьше слушай его… Повод сегодня другой. Марийка именинница. Ты знаешь?

— Не знаю. А что?

— Ничего особенного. Думала: может быть, ты не знаешь… Подарок ей купил бы.

Михо покраснел и пробормотал невнятно:

— Хорошо, что сказала… Съезжу в город.

Михо долго носился по магазинам, не зная, что купить. Потом вспомнил вечер в клубе, когда Саша Гнатюк вернулся из Москвы, его подарок…

…Приняв из рук Михо пакетик, Марийка тихо сказала:

— Спасибо, Михась!

— Чего «спасибо»! Может, еще не понравится.

Марийка развязала голубенькую ленточку, которой был перевязан пакетик. В нем оказалась косынка. Марийка развернула ее. На нежном салатном фоне пестрели большие яркие цветы: красные, синие…

— Ох, какая красивая! Я такой никогда не видела… А ты откуда узнал, что я именинница?

— Катя сказала.

— Значит, помнит. А я думала, что только мама меня и поздравит… Мне сегодня нужно пораньше вернуться домой, обещала маме.

— А я думал, мы сегодня погуляем подольше, — разочарованно сказал Михо.

— Ничего, Михась, до десяти еще много. Пойдем.

— Куда же мы пойдем?

— Пойдем к реке.

Они пошли к плакучей иве, где сидели весной. Торопливая июньская ночь щедро рассыпала по небу звезды. Они весело перемигивались, и порою казалось даже, что если хорошо вслушаться, услышишь их таинственный шепот. Но вот одна из них оторвалась от черного купола и стремительно помчалась к земле, проводя по небу серебристую черту.

— Смотри, Михась, звезды падают. Скучно стало им на небе, хочется к нам.

И Михо действительно кажется, что только здесь, у этой плакучей ивы хорошо, что, если бы почувствовали это звезды, они все примчались бы сюда.

— Марийка, звездочка моя, чергэнори! Когда же мы будем вместе?

Марийка придвинулась к Михо.

— Мы же вместе, Михась, я возле тебя.

— Нет, не так. А всегда вместе.

Она приблизила свои губы к его губам и зашептала:

— Любимый мой. Скоро… Я сегодня поговорю с мамой.

Глава одиннадцатая

Сойдя со стана и собираясь пойти в контору, Михо вдруг увидел Сашу Гнатюка. Он стоял возле злополучной трубы.

Когда Михо подошел, Саша сокрушенно сказал:

— Так все шло хорошо, и вдруг — на тебе, опять неприятность. И надо ж такому случиться!

— Я ж не нарочно.

— Понимаю, что не нарочно.

— Наверное, болт ослаб, а я не заметил, и стенка начала утолщаться.

Саша продолжал ходить вокруг трубы.

— Труба как труба, — бормотал он, точно не желая примириться с тем, что надо расстаться с ней. — Смотри, Михо, можно подумать, что на трубу уже надета муфта. — Саша провел рукой по утолщению на трубе. — Хоть нарезай изнутри и соединяй со второй трубой.

— Муфта, муфта! — передразнил Михо. — Всыпят мне за эту муфту. Не труба получилась, а черт-те что.

Михо ударил кулаком по утолщению, словно желая сбить этот ненавистный, все испортивший кусок стали. Вдруг он отпрянул от трубы, глядя удивленными глазами на утолщение.

— Смотри, Саша! Ты видишь?

— Что?

— Неужели не видишь? Это же муфта!

Саша невесело рассмеялся.

— Какая муфта, что ты говоришь, Михо? Это брак, самый настоящий брак.

— Муфта, я тебе говорю, — уже не говорил, а кричал Михо. — Это же готовая муфта!

— Да что ты, в самом деле, выдумал? Пойдем лучше домой.

Но Михо стал как невменяемый. Он побежал в отделочную, на ходу крикнув:

— Подожди минутку. Я сейчас.

Он вернулся через несколько минут и, проходя мимо Гнатюка, сказал уже более спокойно:

— Обожди… Позову Виктора.

Он взбежал по ступенькам на площадку управления стана и обратился к Чернову:

— Сойди на минутку. Ты нужен.

Чернов дал сигнал, вызывая мастера. Когда тот пришел, он попросил разрешения отлучиться. Мастер взялся за рычаги управления.

— Иди. Я поработаю.

Чернов пошел с Михо к забракованной трубе.

— Смотри, Витя, — Михо показал ему на утолщение. — Что это?

— Как что? — удивленно спросил Чернов. — Брак.

— Я тоже говорю: брак, — сказал Гнатюк. — А он заладил: «Муфта, муфта».

Михо обернулся к нему и весело сказал:

— Не я сказал «муфта», а ты.

— Я?

— Ну да, ты. Ты же сказал, что это — как готовая труба с насаженной муфтой.

— Сказал… Но я же просто так сказал. А это самый настоящий брак.

Чернов с недоумением слушал этот разговор.

— Ничего не пойму, — сказал он. — Чего тут спорить из-за бракованной трубы? Запороли две с половиной тонны такого металла!..

Но, как ни странно, слова Чернова не омрачили настроения Михо.

Он провел рукой по утолщению и спросил:

— Похоже это на муфту?

— Похоже, — ответил Гнатюк. — Ну и что с того?

— А то, что раз такая труба получилась нечаянно, значит можно сделать и специально.

У Гнатюка широко раскрылись глаза.

— Понял! Катать трубу с готовой муфтой.

— Ну да! Я же говорю! — воскликнул Михо. — Не нужно катать специальные трубы, резать на муфты.

— Правильно, — воскликнул Гнатюк. — Дай-ка бумажку, я нарисую.

Чернов подал ему блокнот, и Гнатюк начал рисовать.

— Вот как было. А теперь, смотрите, что получается. — Он нарисовал вторую трубу. — А ведь это же сколько металла сберечь можно! И времени.

— Ну, а прочность? Неизвестно, как это отразится на прочности, — озабоченно сказал Чернов.

— Наверное, будет прочнее, — ответил Гнатюк. — Надо, конечно, проверить, но, кажется, так должно быть прочнее. Целое тело, оно прочнее, чем на резьбе.

Гнатюк задумался. Снова потрогал утолщение и сказал:

— Да, получается вроде ничего… А можно на стане катать такую трубу?

— Так вот же получилось, чего там думать, — нетерпеливо воскликнул Михо. — Давай сейчас попробуем. Становись, Саша, и прокатай.

— Нет, спешить тут не надо, — остановил его Гнатюк. — «Семь раз отмерь, один раз отрежь», — слышал такую пословицу? Надо все проверить, договориться, а потом катать. Сходи-ка, Михо, на вторую печь. Там сейчас Коваль, позови его сюда. А я пока пойду на стан, потом вернусь.

Спустя десять минут Гнатюк увидел Коваля и шагающего рядом с ним Михо. У Михо было в этот момент такое выражение лица, что, глядя на него, Гнатюк рассмеялся. Михо старался придать лицу серьезность и таинственность, но радость так и рвалась наружу. Коваль спросил подошедшего Гнатюка:

— Что за срочное дело? Смотри, как запыхался Сокирка. А молчит: говорит, секретное дело.

— Сейчас расскажет.

Они как раз подходили к Чернову, измерявшему белым кронциркулем утолщение на трубе.

— Ну, расскажи, Михо, о своем изобретении, — сказал Гнатюк.

Михо смущенно возразил:

— Какое там изобретение!.. Это он, — указал Михо на Гнатюка.

— При чем здесь я? — удивился Гнатюк.

— Ты же сказал про муфту.

— Ну сказал. Так то ж я так!

Коваль жестом остановил спорящих.

— Ладно, славу поделить успеете. Расскажите толком, в чем дело.

Михо начал рассказывать. Коваль слушал не перебивая, потом взял из рук Михо блокнот, подошел к трубе, потрогал утолщение, точно желая убедиться в том, что оно действительно существует, и, обернувшись к тройке, затаившей дыхание от нетерпенья, сказал:

— Большое это дело, по-моему.

…Все последующие дни были для Михо и Саши днями лихорадочной работы. Вместе с Ковалем Михо побывал у директора завода. По настоянию Михо с ними пошел и Гнатюк, хотя он продолжал твердить, что никакого отношения ко всему этому не имеет. Михо настоял также на том, чтобы директору докладывал Гнатюк.

— Ты лучше объяснишь…

К директору пришел и Сигов.

Когда Саша изложил суть дела, Коломиец что-то принялся подсчитывать. Оставшись, повидимому, доволен подсчетами, он сказал, что позвонит в главк и доложит об изобретении, но Сигов удержал его.

— Не торопись, Федор Кузьмич. Надо хорошенько все изучить, проверить, а потом уже сообщим.

По предложению Сигова Михо и Сашу освободили на две недели от работы на производстве. Двум опытным инженерам из технического отдела — прокатчику и технологу — поручили произвести необходимые технические расчеты.

Михо и Саша потеряли счет часам. Целый день они проводили в комнатушке бюро изобретателей, вслушивались в споры инженеров, отвечали на их вопросы о возможностях регулировки валков стана, о нагрузке, которую будут испытывать валки, и многом, многом другом.

Вечером, уйдя с завода, они продолжали говорить о том же.

— Ох, как нужно учиться! — говорил Михо. — Понимаешь, как оно получается. Инженеры помогают нам хорошо… Только не чувствуют они стан, как я, нутром. Формулы, цифры… чужое будто. А я руками и душой чувствую… А формул не знаю…

— Это хорошо, что ты понял. Надо тебе учиться, чтоб в техникум пойти.

…О безмуфтовых трубах узнал весь завод. Как в любом новом деле, появились и сторонники, и противники предложения. Противники выдвинули много возражений. Михо горячился, доказывал, что все это вздор, что безмуфтовые трубы безусловно хороши.

Однажды, после горячего спора с начальником отдела технического контроля, он побежал к Никифорову, как раз в те дни избранному секретарем цеховой парторганизации.

— Это безобразие! — взволнованно заговорил Михо. — Так нельзя работать. Они не помогают, а мешают.

Никифоров жестом остановил Михо и сказал:

— Не горячись, товарищ Сокирка. Ты даже не поздоровался с Иваном Петровичем.

Только теперь Михо увидел стоящего у несгораемого шкафа Сигова и сказал:

— Извиняюсь… Не заметил. Здравствуйте.

Сигов подал ему руку.

— Здравствуйте, товарищ Сокирка.

Он сел на стул у стены, поставил другой стул напротив себя и, указав на него Михо, предложил:

— Садитесь… Так, говорите, прижимают у вас изобретателей?

— Какой я изобретатель? — сказал Михо, покраснев. — Я вообще говорю, что дорогу не дают.

— Стойте, стойте, дорогой товарищ, — остановил его Сигов. — Давайте разберем все по порядку. Во-первых, почему это вы себя изобретателем не считаете?

Михо замялся.

— Какой там изобретатель!.. Случай…

— Как это «случай»?

— Ну, случайно Саша… товарищ Гнатюк заметил, что утолщение похоже на муфту. С этого и началось. А если б не это, так не было бы никакого изобретения.

Сигов улыбнулся.

— Путаете вы немного, товарищ Сокирка. Вы, наверное, диалектику не изучали? Будете учить, тогда поймете, что такое случайность. Случайность случайностью, но ничего бы не было, если бы вы и Гнатюк не знали техники производства и не болели за него. Послушали бы Гнатюка и сказали: «Да, похоже на муфту», — и пошли бы дальше. А тут была подходящая почва и нужен был только толчок. Согласны, товарищ Сокирка?

Михо кивнул головой.

— Ну, да ладно, это к слову я. А теперь расскажите, кто это вас прижимает.

Михо рассказал о возражениях против безмуфтовых труб.

— Как они могут говорить такое? — сказал он горячо. — Это ж такое простое дело! Труба и дешевле, и лучше.

Сигов понимающе закивал головой и раздумчиво сказал:

— Понятно, понятно… Но я думаю, что чем больше возражают, тем лучше вам же. Послушаешь, что говорят люди, и опять проверишь себя: а всё ли действительно правильно, а нет ли где-нибудь ошибки? Вы наберитесь терпения, прислушайтесь к каждому замечанию — и поймете: не зло вам делают, а пользу.

Сигов внимательно посмотрел на Михо, словно желая проверить убедительность своих слов.

— Мне кажется, следует сделать так, — продолжал он, — я позвоню сегодня в обком и попрошу связаться с Баку, чтобы оттуда прислали опытного специалиста. Пусть посмотрит безмуфтовую трубу. Трубы ж для нефтяников, и ихнее слово главное… А трубы выпускать будем.

И, нагнувшись к Михо, словно собираясь доверить ему какую-то тайну, тихо произнес:

— Я не всегда был секретарем партийного комитета, я по специальности трубник и кое-что в этом деле соображаю… Смотрел я трубу. Будем катать!

Когда Михо ушел, Сигов несколько минут просидел молча, потом сказал Никифорову:

— А тебе, дорогой товарищ, задание такое: труба трубой, а за этого товарища ты отвечаешь особо. Учить его надо. И к партии приблизить. Хорошим коммунистом будет.

Глава двенадцатая

Из Баку приехали два представителя. Глядя на них, можно было подумать, что нефтяники, подбирая делегатов, позаботились о том, чтобы один дополнял другого.

Начальник технического управления комбината «Азнефть» Джафар Ибрагимов был низенький, толстый, лет сорока. Короткие ножки его двигались быстро и, казалось, не знали устали. Ибрагимов всегда куда-то спешил. У людей, наблюдавших за ним, было такое впечатление, что этот человек толком и не знает, куда, собственно, спешит. Это впечатление усиливала близорукость Ибрагимова, от которой его мало спасали толстые стекла очков в золотой оправе. Страдая от своей близорукости и боясь попасть впросак, Ибрагимов постоянно оглядывался, осматривался, правильным ли путем идет. И все же, несмотря на предосторожности, почти всегда попадал не туда, куда следует, возвращался, спешил и опаздывал…

Второй делегат бакинцев, знаменитый мастер бурения треста «Лениннефть» Абдулла Рустамов, был полной противоположностью своему спутнику. Высокий старик шестидесяти двух лет, он сохранил бодрость и работоспособность юноши. Лицо его было словно высушено солнечными лучами. За всю свою жизнь Абдулла Рустамов никогда не болел, не понимал, что значит плохо видеть или слышать. По дороге из Баку он все допрашивал Ибрагимова, показывая ему на некотором расстоянии то чашку, то книжку:

— Неужели не видишь? — удивленно спрашивал он.

И когда Ибрагимов отвечал отрицательно, Абдулла недоверчиво качал головой.

Ибрагимов жаловался на бессонницу, на головные боли. Абдулла не понимал, что значит «лег — и не спит».. Он ложился и тут же засыпал. Кстати, за всю свою жизнь Абдулла не мог припомнить ни одного сна.

Абдулла Рустамов хорошо знал русский язык, но никак не мог выговаривать мягкие окончания в словах. Он говорил «пят» вместо «пять» и часто коверкал слова, когда в начале слова попадались две согласные рядом, разъединяя их по своему усмотрению гласной. Так, журнал «Крокодил» превращался у него в «Каркадил», а «трамвай» — в нечто среднее между «тарамвай» и «итрамвай».

Сколь различной была внешность бакинских делегатов, столь различны были и их характеры. Ибрагимов был по натуре молчаливым, замкнутым, несколько недоверчивым человеком. Абдулла Рустамов — наоборот: веселым, радушным, общительным, с открытой душой, по-детски непосредственным, располагающим к себе.

Приехав на завод, делегаты вместе с директором обошли цехи. Ибрагимов не проявил вначале особого интереса к процессам производства, то ли оттого что видел производство труб не впервые, то ли потому что, по близорукости, вообще плохо видел то, что ему показывали. Без особого интереса отнесся он и к Михо, которого ему представили в прокатном цехе как одного из авторов предложения о прокатке безмуфтовых труб. Он пожал руку Михо, пробормотал: «Хорошо, очень хорошо», — и без всякого перехода спросил директора, имеется ли на заводе какой-то прибор. Получив утвердительный ответ, он снова пробормотал: «Хорошо, очень хорошо», — и побежал дальше.

Закончив обход цехов, Ибрагимов прошел с Гусевым в технический отдел, где засел в отведенную ему комнату и начал тщательно изучать документы лабораторного исследования, сказав, что ему понадобится на это дня два. Эти два дня Ибрагимов почти не выходил из комнаты. Он попросил приносить ему сюда завтрак, обед и ужин. Сидел допоздна.

Часа в два ночи Гусев зашел в продымленный сладковатым трубочным табаком кабинет и спросил у Ибрагимова, какое впечатление производят на него материалы. Ибрагимов ответил своим обычным «хорошо, очень хорошо». Он готов был снова углубиться в расчеты, но Гусев сказал:

— Уже поздно. Я еду домой. Подвезти вас к гостинице?

Ибрагимов с сожалением взглянул на стол, но все же последовал за Гусевым.

Перед тем как выйти из кабинета, он трижды повторил уборщице:

— Ради бога, на моем столе ничего не трогайте. Пусть все так будет.

Когда она заверила его, что ничего не тронет, он пробормотал: «Хорошо, очень хорошо», — и пошел за Гусевым.

Всю дорогу до гостиницы он молчал, односложно отвечая на вопросы спутника о Баку, о делах в «Азнефти».

Придя в гостиницу, он хотел зайти в комнату, где жил Абдулла, но, узнав, что тот спит, прошел к себе.

На другой день он попросил разыскать на заводе Рустамова и просидел с ним несколько часов.

Затем пошел с Абдуллой в цех, побывал в муфторезном отделении, поговорил с мастером и вернулся в продымленный кабинет.

Вечером, когда Гусев зашел к нему с директором завода, Ибрагимов заявил, что закончил изучение материалов.

— Хорошо, очень хорошо! — сказал он, потирая руки и поправляя сползавшие очки. — Обстоятельный, интересный материал. Только я просил бы, если это не будет затруднительно для завода, разрешить все исследования повторить при мне. Люблю, как говорят, сам пощупать, тогда поверю, — добавил он, словно оправдываясь.

Гусев запротестовал было, но Коломиец остановил его.

— Мне кажется, что товарищ Ибрагимов прав. Лучше еще раз проверить. Прошу вас, Мстислав Михайлович, сделать все возможное, чтобы товарищ Ибрагимов мог вести исследования в благоприятных условиях: выделить людей, аппаратуру, ну, в общем все, что нужно.

На другой день бригада лаборантов и металлографов под руководством Джафара Ибрагимова приступила к работе.

Михо, узнав об этом, обиженно сказал Саше:

— Опять проверять! Почему он не верит? Что, мы не советские люди и будем обманывать государство?

— Ты не прав, — возразил ему Гнатюк. — Дело тут миллионами пахнет. Пусть проверит. Это не помешает.

Тем временем Абдулла Рустамов целый день не выходил из цеха, а среди ночи появлялся снова. Он стал всеобщим любимцем и особенно пришелся по душе Сергею Никифоровичу. За первые же три дня пребывания на заводе Абдулла так досконально изучил процессы производства и людей, словно проработал здесь долгие годы. Величайшей радостью для него было, когда Михо, уступив его просьбам, разрешил ему держаться за рычаги и вместе с ним прокатал одну трубу. Он потом проследил весь ее путь, до отделки. Спросил, нельзя ли на ней сделать какую-нибудь особую пометку и отправить на промысел «Лениннефть», чтобы друзья увидели трубу, прокатанную им, Абдуллой. Узнав, что завод не отправляет трубы отдельно промыслам, очень сокрушался. Некоторое успокоение принесло ему то обстоятельство, что фотокорреспондент заводской газеты запечатлел его на стане держащим рычаги управления. На другой день фотокорреспондент принес ему пачку снимков, и Абдулла с радостью подумал, как покажет их друзьям, возвратясь в Баку. Все-таки его не оставляло чувство досады, что сфотографировали его не тогда, когда он катал «свою» трубу, а позднее, заставив позировать.

— Ты тогда бы снял, вот хорошо было бы, — говорил он фотографу.

— Ну, кто там знает — в это время вы катали или я потом снял! По снимку можно подумать, что я снял как раз тогда, когда вы катали, — пытался тот успокоить Абдуллу.

— Кого обманываешь! — вскричал вдруг фальцетом Абдулла. — Моих друзьей обманываешь! Как тебе не стыдно!

— Да что вы, товарищ Рустамов, — оправдывался фотограф. — Я же без злого умысла это сказал. Я так просто.

Но Абдулла все больше горячился:

— «Так просто» не говорят. Значит, не уважаешь меня, подумал, что я друга обману. Не надо мне твоих карточек. На, бери назад.

Фотограф, искренне огорченный таким оборотом дела, горячо извинялся и с большим трудом уговорил Абдуллу взять снимки.

К пребыванию Абдуллы настолько привыкли, что странным казалось, как это раньше в цехе не маячила его высокая фигура.

Сам Абдулла так вник в дела коллектива, словно всю жизнь здесь проработал. Если он попадал в цех к началу смены, то не упускал случая присутствовать при обсуждении сменно-встречного плана, причем считал долгом высказать и свое мнение по поводу того, как шла работа и сколько предстоит прокатать.

Все это нисколько не мешало Абдулле заниматься непосредственно своим делом. Идея прокатки безмуфтовых труб ему очень понравилась. Он, однако, придирчиво осмотрел образцы новых труб, то и дело бегал в контору к Ибрагимову, чтобы задать ему какой-нибудь вопрос или высказать возникшее у него соображение.

К концу недели исследования закончились. На три часа дня в субботу у директора было назначено техническое совещание, которое должно было вынести окончательное заключение.

Из разговора с Ибрагимовым Михо уже знал, что он поддерживает идею прокатки безмуфтовых труб. И все же, идя на совещание, волновался.

Был хороший летний день, не жаркий, веселый.

Легкий ветерок ворвался в канцелярски-строгую контору завода, промчался по коридорам и, распахнув дверь просторного кабинета, разбросал листочки, лежавшие перед докладчиком. Кто-то бросился подбирать их. Джафар Ибрагимов пытался было сложить их, но попытка не увенчалась успехом, и Джафар вне всякой связи со строго научными фразами, изобиловавшими техническими терминами и цифрами, которые он до того произносил, воскликнул во весь голос:

— От имени нефтяников Азербайджана поздравляю наших дорогих украинских братьев с большим изобретением. Разрешите пожать руку авторам изобретения — товарищу… м-м…

Кто-то подсказал:

— Сокирка.

— Да-да, товарищу Сокирка и…

— Гнатюку.

— Да-да, Гнатюку. Хорошо! Очень хорошо!

Михо и Саша подошли к Ибрагимову, который, подслеповато оглядев их, пожал им руки.

Потом выступил Абдулла Рустамов. Он тоже очень высоко отозвался о безмуфтовых трубах, но вскоре забыл о них и заговорил о непорядках на заводе.

— Зачем валяется новый мотор на складе слитков? — возмущался он. — Такой хороший новый мотор. Сколько денег заплатили, а валяется, как дохлый баран.

Он говорил еще о неисправности паропровода, о грязи в калибровочной мастерской, о нечутком отношении к молодым рабочим в муфторезном отделении. Закончил он неожиданной после критических замечаний здравицей в честь Советской Украины и поцеловал Михо и Сашу.

Все шло хорошо до тех пор, пока Коломиец в своем заключительном слове не сказал, что считает теперь целесообразным просить главк выделить средства на реконструкцию, в которой нуждается отделочная часть для производства безмуфтовых труб, и о включении их со следующего полугодия в программу.

Джафар Ибрагимов вскочил со своего места и обидчиво сказал:

— Я протестую. Почему не посчитались с нашим мнением?

— Каким? — удивленно спросил Коломиец. — Вы же заявили, что считаете безмуфтовые трубы хорошими.

— Да, считаю.

— Так в чем же дело?

— Но я же оговорился, что считаю целесообразным не начинать массового производства до тех пор, пока опытная партия не пройдет хотя бы годичное испытание непосредственно на промыслах. Одно дело расчеты, а другое — жизнь.

Присутствующие оторопели.

— Вы этого не говорили, — сказал Коломиец.

— Как не говорил? — удивился в свою очередь Ибрагимов. — У меня даже здесь написано в резюме.

Он начал рыться в листочках доклада.

— Ветер виноват… разбросал, — сказал он смущенно. — Может быть, я действительно пропустил…

Гусев запальчиво возразил Ибрагимову, что считает его действия трусостью и перестраховкой. Но Сигов поддержал Ибрагимова.

— Еще раз проверим. Это не помешает. Предложение стоящее и авторы его заслуживают поощрения, но проверить лишний раз на практике не помешает.

На том и порешили.

Глава тринадцатая

Кража взбудоражила все общежитие.

— Если свой вор в доме завелся, от него не убережешься, — наставительно говорил Степаненко. — Это ясно. Как началось, так пойдет и пойдет…

Сам пострадавший, Федор Рыжов, метался из одного конца комнаты в другой и все приговаривал:

— Да что же это, братцы, такое? У своих красть! Да я полмесяца потел, пока справил себе эту куртку… и рубаха… а он… Да так совсем тебя разденут, и голым возвращайся домой.

— Ну, это ты уже чересчур, — отозвался Гнатюк. — Никто тебя не разденет. До голого тела твоего не скоро доберешься; глянь, сколько напялил: пиджак — раз, джемпер — два, верхняя рубашка — три, нижняя — четыре…

И под общий смех закончил:

— Ты бы Папанину что-нибудь дал, когда он на Северный полюс собирался.

— А тебе какое дело? — ответил Федор со злостью. — Чужое добро взялся считать. Ты свое пересчитай: небось, не меньше, чем у меня.

— Я и не говорю, что меньше; у меня, может быть, и больше твоего. Заработал — и накупил. Только я же не плачу, а ты вон какой крик поднял: «Караул! Грабят!.. Голым оставляют!»

— А что же, я, по-твоему, танцевать должен, радоваться, что у меня куртку украли? Найти вора — и спасибо ему сказать?

Гнатюк насупился.

— Радоваться не нужно, но орать без толку тоже нечего. Пошел бы лучше и заявил в милицию, там разберутся.

— А по-моему, прежде чем в милицию идти, сходил бы ты лучше на толкучку, — посоветовал Ушков. — Может быть, там и куртку увидишь, и вора найдешь.

Этот совет понравился Федору. Он быстро нахлобучил шапку и вместе с Ушковым отправился на рынок.

Спустя два часа они вернулись. Федор подошел к кровати, на которой, отвернувшись к стенке, спал Гнатюк, и потормошил его. Когда Гнатюк повернул к нему заспанное, удивленное лицо, Федор сказал:

— Знаю я, кто украл.

— Кто?

— Михо, дружок твой.

Гнатюк вскочил с кровати и схватил Федора за грудь.

— Ты что, с ума сошел?

Но Федор отбросил его руку.

— Ты не трожь! Прежде чем защищать вора, хорошо разузнай. Защитник нашелся! Вон расспроси Никиту, он тебе все расскажет, не даст соврать.

И Ушков принялся рассказывать о том, что произошло с ними на рынке.

— Ходим это мы по толкучке туда-сюда, вещей полно, — начал он обстоятельно, размеренным голосом. — Есть усё, шо хошь. И сапоги, и туфли, и одёжа… Ну, прямо не видел такого еще. Много всего сегодня…

Гнатюк нетерпеливо перебил его:

— Хватит болтать, очень нам интересно, что там есть. Ты толком говори, насчет куртки.

— Я и говорю. Ходим, ходим, а куртки нет… Нет, курток в общем много. У одного дядьки хорошую куртку видел, вельветовую, в рубчик, подбитую ватином. Двести рублей просил; может, и дешевле отдал бы, не знаю…

— Вот спекулянт проклятый! — разозлился Гнатюк. — Да на кой черт нам твоя вельветовая куртка! Ты о Михо говори.

— Ну я же рассказываю, — обиженно проговорил Ушков. — О чем же я говорю? Об том и говорю. Ходим это мы по толкучке…

— Опять двадцать пять!

— Ну, не перебивайте его, черт с ним, пусть выговорится.

— Пусть говорит.

Ушков, почувствовав поддержку окружающих, продолжал:

— Ходим это мы по толкучке. Нет куртки. То есть куртки есть. Много даже. Да все не та, не наша… Ну, не то, что не наша, не Федора… Когда вдруг встречаем цыгана.

— Того, что приходил к Михо вместе с Ромкой, — вставил Федор. — Вислоухий.

— Да, Вислоухий, — продолжал Ушков. — Ну вот, остановил он нас, узнал, значит. И про тебя спрашивал, Саша, помнит…

Гнатюк рассердился.

— Опять понесло. Рассказывай ты, Федор, да быстрее. При чем здесь Вислоухий и Михо?

— А при том твой Михо, — взволнованно ответил Федор, — что украл куртку. Он украл!

— Кто сказал?

— Вислоухий и сказал. Когда узнал, зачем мы ходим, рассмеялся и говорит: «Не там вы ищете. У себя ищите. Среди своих. Цыган всегда цыганом остается, хоть ты ему три комсомольских и два партийных билета выдай».

— Не может быть! — воскликнул Виктор Чернов.

В это время, как по команде, все оглянулись. У двери стоял Михо. Кровь отлила от его лица, оно стало синевато-серым. Он пошел вперед, все расступились.

Михо подошел к Федору. Губы его вздрогнули, потом застыли, как будто стали каменными. Глухим голосом он спросил:

— Ты знаешь, что я украл?

— А кто же еще? — со злостью ответил Федор. — Твои же цыгане тебя и выдали. Вислоухий сказал, что ты украл… Что сам хвастался ему.

— Обыскать его! — крикнул Ушков. — Обыскать его сундучок.

Михо взглянул на Ушкова. Глаза его горели. Казалось, зверь, дремавший в человеке, загнанный куда-то далеко, вырвется сейчас наружу, и тогда не будет ему удержу. Гнатюк взял его за руку:

— Не волнуйся, Михо, спокойно…

Михо нетерпеливо перебил:

— Обожди, Саша…

Он полез в карман, вынул ключ и протянул его Никите Ушкову.

— На, ищи!

— А ты, — обратился он к Федору, — запомни этот день. Попью я твою кровь…

И, круто повернувшись, вышел.

В комнате наступило тягостное молчание. Все стояли не шевелясь, глядя на дверь.

Молчание нарушил Чернов.

— Позор, товарищи, — волнуясь, сказал он. — Как можно подозревать Михо в краже?

Его дружно поддержали.

— Нехорошо как получилось.

— Парень горячий, как бы чего не вышло.

— Вот что наделала твоя проклятая куртка, — зло сказал Виктор Федору.

Федор вспылил:

— Что значит «проклятая куртка»? Небось, у тебя украли бы, так не говорил бы «проклятая», чужого добра не жаль. Что же, это, по-твоему, Вислоухий выдумал, напрасно наговорил на Сокирку? Какой ему интерес?

— Да, в самом деле, какой ему интерес? — поддержал Федора Ушков. — Не будет человек напрасно наговаривать на другого. Да еще цыган на цыгана.

— Ясно, не будет, — уверенно сказал Федор. — Ни на кого же не сказал Вислоухий. На Михо. Значит, надо обыскать.

— Ну что ты, Федор, неудобно в чужой сундук лезть, как тебе не стыдно! — увещевающе сказал Виктор.

— А ему не стыдно было красть мою куртку? — горячился Федор. — Обыскать, и все!

Виктор подошел к Гнатюку.

— Саша, что же ты молчишь? — возмущенно произнес он. — Разве можно допускать это? Ну, чего ты молчишь?

Только сейчас все заметили, что после ухода Михо Гнатюк не проронил ни слова. Он все еще стоял у своей кровати. У него был вид невыспавшегося человека: растрепанный, лицо слегка припухшее.

Все ждали, что он скажет. Гнатюк взглянул на Федора, на Виктора, на всех остальных ребят и сказал твердо:

— Не верю я, чтоб Михо украсть мог… А чтобы не было сомнений — обыщем.

Все сразу заговорили:

— Правильно!

— Открыть сундучок.

— Проверить надо.

И неуверенный голос Степаненко:

— Ой, нехорошо как получается.

А Ушков уже подошел к койке Михо, стал на одно колено и, вытащив сундучок, вставил ключ в замок. Но на последнее движение у него не хватило духу. Прежде чем повернуть ключ в замке, он поднял голову и нерешительно спросил:

— Так что, хлопцы, открывать чи нет?

— Открывай, чего там, — крикнул Федор.

— Неудобно без Михо, надо бы при нем, — сказал Степаненко.

— Открывай! — решительно сказал Гнатюк.

Замок щелкнул. Ушков поднял крышку.

— Вынимай.

Наверху лежала общая тетрадь, которую часто видели в руках Михо.

— «Дневник», — прочитал Ушков и положил тетрадь на кровать.

Дальше лежала книга Островского «Как закалялась сталь». Потом Ушков вынул сюрпризную коробку. Виктор, увидев ее, со вздохом заметил:

— Это он Марийке подарок приготовил, вместе покупать ходили.

Дальше шли рубашки, носки, два галстука. В самом низу лежал старый цыганский костюм Михо: синие шаровары и красная вышитая рубаха.

Куртки не было.

— Ну, что скажешь, кулацкая душа? — гневно спросил Гнатюк у Федора.

Федор растерянно бормотал:

— А черт его знает! Вислоухий сказал… Откуда я знаю?.. Вот Никита тоже слыхал, я же не выдумал.

Все взглянули на Ушкова. Он быстро укладывал вещи обратно в сундучок. Потом поднялся, хлопнул себя по лбу и, словно обрадовавшись, что разгадал тайну, весело сказал:

— Дурак он будет прятать краденое в общежитии. Отнес к цыганам или продал… Ясно ж!..

Наступил вечер, а Михо все не было. Часов в семь пришел Ромка, два дня назад приехавший к Михо. Он был пьян. Глядя непонимающими глазами на ребят, он прошел к койке Михо и тяжело уселся на нее. Пробовал затянуть какую-то песню, но сразу осекся, забыл, видно, слова. Потом начал неподчиняющимися руками снимать с себя пиджак. Снял один рукав, но со вторым справиться не мог. Взглянул ошалелыми глазами на сидевших у стола ребят и спросил:

— А Михась где? Ушел?.. Михо! Где ты? — завопил он на всю комнату.

Никто ему не отвечал. Ромке стало жарко, он распахнул косоворотку, сорвав от нетерпения верхнюю пуговицу.

Ушков, не сводивший с него глаз, вдруг воскликнул:

— Федька, глянь: вот где твоя рубаха.

Из-под косоворотки виднелась вышитая украинская сорочка.

Федор бросился к Ромке.

— Моя, точно — моя!

И, схватив Ромку за горло, крикнул:

— Где взял? Отвечай: где взял?.. Где моя куртка?..

Ромка вскочил, отбросил от себя Федора и, растерянно глядя вокруг, пьяным голосом крикнул:

— Кого бить? Меня? Ромку Дударова?!

Ромка нагнул голову, увидел торчащий край вышитой сорочки и… быстро начал застегивать косоворотку. Но пуговицы не было. Левой рукой поддерживая ворот, Ромка пытался правой поймать рукав пиджака. Хмель как рукой сняло с него. Быстрыми черными глазками он смотрел то на окно, то на дверь, решая, чем лучше воспользоваться, чтобы удрать.

Но ребята уже окружили его. Федор истошно кричал:

— Вот он! Держи его! Это он украл… Вот она, на нем моя рубаха, держи!..

Ромка метнулся к двери, но, споткнувшись о дорожку, упал. Вмиг на него навалились. Он пытался что-то сказать, но его слова потонули в криках:

— Ага, поймался!

— Вот он, гадина!

— Бей его!

— Бей!

В шуме никто не слышал, как открылась дверь.

— Стой! Что здесь происходит?

Сигов подошел к дерущимся. На него глядели красные, разгоряченные борьбой лица. Ромка лежал на полу и охал, нижняя губа его была рассечена, и тоненькая струйка крови стекала по подбородку.

Сигов повторил вопрос:

— В чем дело? Что здесь происходит?

Все наперебой начали говорить:

— Цыган украл у Федора рубаху.

— Куртку украл.

— Думали на Михо, а это он, гаденыш.

— Фараоново племя!

Сигов крикнул:

— Не все сразу. Ничего не пойму. Один кто-нибудь пусть говорит.

И вдруг, увидев Гнатюка, обратился к нему:

— И ты здесь? В чем дело? Рассказывай быстро.

Лицо Гнатюка было потным, красным, волосы растрепались. Правая щека поцарапана, — кто его знает — Ромка ли, защищаясь, расцарапал его лицо или, в пылу борьбы, кто-нибудь из ребят. Тяжело дыша, Гнатюк рассказал Сигову обо всем, что произошло:

— Оказывается, напрасно обидели парня, — говорил он. — Я так и знал, не Михо украл… Ромка украл.

— Это кто же такой — Ромка? — спросил Сигов.

— Ромка, цыган, вот он. На нем рубаха Федора. А куртку, видно, уже сплавил, пьяный пришел.

Лицо Сигова становилось все более хмурым. Выслушав Гнатюка, он спокойно спросил:

— Ну и что?

Гнатюк не понял.

— Как что?

— Я и спрашиваю, — Сигов повысил голос. — Что же вы сделали?

Гнатюк потупил глаза, а Сигов строго продолжал:

— Что вы сделали, спрашиваю? Самосуд устроили? Как в Америке — суд Линча? Так здесь же вам не Америка!

Потом подошел к Ромке, уже успевшему подняться и вытиравшему рукавом потное лицо. Сигов взглянул Ромке прямо в глаза и спросил:

— Правда это? Украл ты?

Ромкины вороватые глаза забегали, на лице его появилось так хорошо усвоенное выражение святой невинности.

— Да что вы, дядя! Да разве можно? Вот крест святой, что не крал. — И быстро, небрежно перекрестился.

— Крест не доказательство, — сказал Сигов. — В бога я уже тридцать лет не верю. А ты прямо скажи: крал?

— Ну конечно, не крал, ну как можно красть? Разве ж я не понимаю?

— Врет он, врет! — визгливо закричал Федор. — Вон на нем под косовороткой моя рубаха, еще мать моя вышивала, привезла в феврале, когда приезжала. И куртку он украл…

Сигов остановил его:

— Обожди, товарищ Рыжов, не спеши, я же не тебя спрашиваю, а хочу, чтобы товарищ Роман… как твоя фамилия?

— Дударов, — ответил Ромка.

— Ну вот, пусть товарищ Дударов сам скажет, крал или не крал, а если украл, пусть вернет. Взял ты куртку и рубаху?

Ромкины глаза на миг остановились, в них мелькнула растерянность, но Ромка подавил готовое вырваться признание и, снова перекрестившись, сказал:

— От ей-богу, не крал, нехай я не встану с этого места, нехай моя лошадь околеет… Не крал — и все.

Зная характер Сигова, больше всего не любившего людей лживых, стесняющихся признаться в своей вине, упорствующих даже тогда, когда вина налицо, — все ждали грозы; но Сигов, еще раз взглянув на Ромку, сказал:

— Ну, раз говоришь, что не крал, поверим.

Потом, обратившись к Федору, спросил:

— Сколько стоят куртка и рубаха?

Федор растерялся.

— Я и не знаю, Иван Петрович. Мать привезла… В феврале, когда приезжала… Сегодня на толкучке видел такую, примерно рублей за тридцать можно бы купить, вот Никита тоже видел, хоть у него спросите.

— А куртка?

— Куртка?.. Кто ее знает… Рублей сто, наверное.

— Значит, вместе сто тридцать? Так?

— Ну да, так выходит.

Иван Петрович вынул из кармана бумажник и, пересчитав деньги, протянул несколько бумажек Федору.

— Возьми сто тридцать рублей.

Федор начал отказываться:

— Что вы, Иван Петрович. Разве можно? При чем здесь вы, за ради чего вы будете платить? Пусть он заплатит, — кивнул он в сторону Ромки.

Сигов сунул ему в руки деньги.

— Бери и все! А с товарищем Дударовым у нас свой счет будет. Если посчитает, что должен мне, — вернет.

И махнул рукой, показывая, что вопрос исчерпан.

— А теперь, — сказал он, — обращаясь к Гнатюку, — пошли искать Сокирку.

Глава четырнадцатая

— Итак, товарищи, заседание партийного комитета считаю открытым.

Сигов привычным жестом открыл футляр, вынул очки и, надев их, взглянул на лист, лежавший перед ним на столе. Обычно это была повестка дня заседания. На этот раз лежал просто лист чистой бумаги. Сигов, конечно, знал, что повестка дня на нем не значится, но взглянул, по давней привычке. Можно было, однако, подумать, что вид чистого листа бумаги его удивил. Он отодвинул лист в сторону, снова взглянул на него, словно все еще надеясь прочитать там что-то. Потом, оглядев присутствующих, сказал:

— На повестке дня у нас сегодня один вопрос: о чрезвычайном происшествии в молодежном общежитии. Я собирался созвать комитет вчера, но решил, несмотря на срочность, отложить заседание на один день, чтобы разобраться в некоторых деталях. Итак, если возражений нет, — начнем. Докладывай, товарищ Гнатюк.

Гнатюк встал и удивленно сказал:

— О чем докладывать? Вы же меня не предупредили, Иван Петрович, что нужно докладывать на парткоме, я и не готовился.

Сигов насупился.

— А ты думаешь, что о таких вещах не следует сообщать парткому?

— Зачем же мне докладывать, вы же сами все видели, Иван Петрович.

— Что-то вы сегодня в загадки играете, — отозвался Коломиец.

— Одну минутку потерпите, товарищ Коломиец, — остановил его Сигов. — Это не праздный разговор. Если случается чрезвычайное происшествие, имеющее политическое значение, коммунист обязан доложить о нем парткому. Этого я и требую от товарища Гнатюка. Рассказывай, товарищ Гнатюк, как было дело.

Гнатюк нехотя начал рассказ:

— Тут и рассказывать особенно нечего… Случилось это позавчера. У нас в молодежном общежитии произошла кража… Нет, не с того я начал… Живет вместе со мною в общежитии Михо Сокирка, машинист пильгерстана, он безмуфтовые трубы изобрел. Он цыган, хороший стахановец… Так вот, пришел к нему из табора приятель, Ромка… Фамилии не помню.

— Дударов, — подсказал Сигов.

— Точно, Дударов. Только его все Ромкой зовут. Ну, в общем украл он у нашего хлопца, Федора Рыжова, куртку и вышитую рубаху. Поднялся шум. Ребята побежали на базар, там им один цыган сказал, что вещи украл Михо… Мы обыскали Михо… и ничего не нашли.

Коломиец не удержался и, строго взглянув на Гнатюка, сказал:

— Позор какой! Вы же дискредитируете стахановца. Каково ему сейчас?

Гнатюк виновато потупил глаза.

— Я понимаю, что нехорошо. Но в общем так получилось, что иначе нельзя было…

— Почему же иначе нельзя было? — перебил его Коломиец. — Ты уже подробно обо всем рассказывай, чтоб мы могли как следует разобраться.

Гнатюк сказал, что хотел спасти честь Михо.

— Я был уверен, что Михо не виноват, думаю: пусть откроют его сундучок и убедятся, — сказал он.

— А дальше что же было? — нетерпеливо спросил Коломиец.

Гнатюк зачем-то отодвинул стул, стоявший сзади, посмотрел на Сигова, словно ожидая от него помощи, но Иван Петрович наклонился над столом, как будто не слушая, что говорит Гнатюк.

Гнатюк встретился взглядом с Коломийцем и заметил, что обычно веселые глаза Федора Кузьмича стали суровыми и чужими.

— Дальше плохо получилось, — продолжал Гнатюк. — Пришел пьяный Ромка Дударов, ребята узнали, что это он украл куртку и рубашку…

Гнатюк остановился, исподлобья глядя на Сигова и ожидая, видимо, что он скажет. Сигов молчал.

— И все? — услышал Гнатюк вопрос Коваля.

— Нет, не все, — смущенно ответил Гнатюк.

— Ну, говори же, что ты тянешь, ты же на парткоме, не на экзамене. Говори все.

Только сейчас Гнатюк начал понимать по-настоящему значение того, что произошло. Казалось бы, ничего особенного не случилось: поймали вора, побили его, не велика важность! Но раз так трудно об этом рассказывать на парткоме, значит очень плохое дело сделали…

— Ромка отказывался, хотел удрать… Ну, ребята рассердились, побили его.

Коваль вскочил, резко отодвинул стул.

— А ты где был?

— Я? — переспросил Гнатюк, как будто этот вопрос могли задать не ему, а кому-то другому. — Я там же был, в общежитии.

— И тоже бил?

Гнатюк полез в карман, вытащил портсигар, раскрыл его, хотел было уже взять папиросу, потом взглянул на Сигова, закрыл портсигар и глухо молвил:

— Тоже…

— Хорош, нечего сказать!.. — отозвался Коломиец. — Никогда не ожидал от тебя такого… И чем же кончилось все это?

Гнатюк оживился, почувствовав вдруг, что об остальном рассказывать уже легче. «Значит, дальше все пошло правильно», — подумал он и рассказал все, что произошло после прихода Сигова.

— А Сокирка где? — поинтересовался Коломиец.

— В пивной нашли его. Напился, — смущенно ответил Гнатюк.

Он взглянул на Сигова: нужно еще что-нибудь говорить или нет? Сигов поднял голову от бумаг, снял очки и, глядя усталыми глазами на Гнатюка, спросил:

— Ты больше ничего не хочешь сказать?

— Нет… Ничего, — нерешительно ответил Гнатюк.

— Тогда садись.

Сигов постучал несколько раз карандашом по столу, как будто призывал кого-то к порядку, и задумчиво сказал:

— Так, так.

Потом обратился к членам парткома:

— Вот, товарищи, в чем дело. Прошу высказаться по поводу происшедшего.

Первым взял слово Коваль.

— Ты вел себя не так, как должен поступать кандидат партии, — сказал он. — Вместо того, чтобы прекратить драку, сам участвовал в ней… Стыд и позор!

Коваль говорил еще о том, что в общежитии слаба воспитательная работа среди молодежи.

Затем выступил Коломиец.

Выше среднего роста, несколько худощавый, подвижной, быстрый, он казался переполненным энергией, стремящейся вырваться наружу. И она действительно часто прорывалась. Как ни старался Федор Кузьмич утихомириться, придать себе солидность, — беспокойный бесенок сидевший в его душе, нет-нет да и прорвется. В школе, а потом в институте у Коломийца было немало неприятностей на этой почве. Он был зачинщиком всех шуток и «розыгрышей», устраиваемых студентами. Став после окончания института начальником смены, потом начально ком цеха, а затем директором завода, он приутих.

— Теперь уже не до розыгрышей и шуток, — говорил он, куда там! Ходи по струночке, важный и надутый!

И горячо, со злостью начинал говорить о типе работника-вельможи.

— Идет по улице, как пава, — медленно, вразвалку, с ничего не выражающим лицом, точно всем хочет показать, что спешить некуда, что никакие тревоги ему нипочем, что он уже до коммунизма дошел.

— А тебе больше по душе такой, — возражал ему Сигов. — Мчится по улице с огромным портфелем, распатланный, взмыленный. Работяга! Спокойно пройти некогда. И портфель с бумагами домой тащит, на работе с делами никак не управится… Были раньше такие; слава богу, отучили их таскать портфели с бумагами.

— Отучили! Зато не меньшую беду накликали на голову. Зашел я вчера к Москаленко. На столе — ни ли сточка бумаги, чернильница так и не открыта с утра, на лице безмятежное спокойствие. Порядок, тишина…

— Представляю себе, что бы делалось в твоем кабинете, если бы тебе волю дать, — подтрунивал Сигов. — Люди бы на столах сидели, дым — хоть топор вешай, все говорят, перебивают друг друга. А товарищ Коломиец сидит в этом вертепе и радуется: вот он какой демократ, его уж в бюрократизме не обвинят. Так?

Коломиец улыбнулся.

— Так или не так, а со страстью должен работать человек, горячо, самозабвенно. Не мчаться, конечно, по улице с портфелем и растрепанной шевелюрой, но и с постной физиономией сидеть за рабочим столом тоже не годится. Оттого-то некоторые товарищи быстро толстеть начинают. Ему еще и сорока лет нет, а уже животик отвисает и физиономия как шар. Это от чересчур спокойного отношения к работе.

— Страсть страстью, в работе без нее нельзя, но и чересчур горячиться тоже не полагается. Большие дела полезнее бывает решать не сгоряча, а с рассудком.

…Два человека, разных по характеру, они, однако, сработались. Когда надо было, Сигов умел обуздать «бесенка» в душе Коломийца, на заседаниях парткома и в личных беседах часто и остро критиковал директора. Коломиец привык прислушиваться к тому, что говорил ему Сигов. Хотя нет-нет и прорывалась его чрезмерная горячность и Сигов иногда побаивался, как бы «бесенок» не довел Коломийца до крупной неприятности.

На заседании парткома Коломиец выступил очень резко и в пылу красноречия обрушился на Гнатюка до того рьяно, что Сигов остановил его репликой:

— Дело, конечно, нехорошее, но говорить, по-моему, надо, не столько о наказаниях, сколько об извлечении уроков.

Выступили и другие члены парткома. Председатель завкома профсоюза Ляхов говорил о Михо Сокирке как о добросовестном рабочем, которого нужно всячески поддерживать.

— Комитет комсомола собирался выдвинуть его в депутаты городского Совета, — нерешительно сказал Гнатюк. — А тут такое дело.

Сигов встал со стула и одобрительно сказал:

— А что же, товарищи, это, пожалуй, неплохая идея.

— Не слишком ли рано выдвигать в депутаты? — возразил Коваль.

Сигов задумался, взвешивая все «за» и «против». Немного горяч, нуждается в присмотре. Ну что же, впереди еще много времени. Что касается остального, то кандидатура вполне подходящая: молод, честен, энергичен, хорошо работает, учится. Нашел в себе силу уйти из табора, — это определенно революционный шаг в его жизни.

Он высказал свои соображения и предложил членам бюро подумать над этим. Затем обратился к Гнатюку:

— Я еще посоветуюсь в горкоме партии. Думаю, что коммунисты поддержат кандидатуру, если комсомольцы выдвинут Сокирку. Теперь я хочу сказать о происшествии. Я согласен с тем, что здесь говорилось о работе среди молодежи, и со всем остальным. А я скажу о том, о чем не говорилось.

Сигов снял очки, точно они ему мешали, и, близоруко оглядев присутствующих, продолжал:

— Попробуем поглубже, с политических позиций разобраться в том, что у нас произошло… Работает у нас на заводе цыган. Хороший рабочий, активный общественник. К нему иногда приходят его земляки.

— Неподходящее слово, — заметил Коломиец. — Земляки — это уроженцы одной местности. А какие же у цыган земляки?..

Сигов нетерпеливо остановил его.

— Не знаю, я не об этом сейчас… И вот приходят к нему цыгане: Ромка и другие. Пришли — и ушли. А мы, оказывается, ни при чем. Кто эти люди, зачем пришли, какое влияние оказали на нашего рабочего, с какими мыслями ушли от нас, что думают, что будут делать дальше?

— Может быть, массовую работу в цыганском таборе проводить? — с усмешкой отозвался Коваль. — И на своем заводе с трудом управляемся.

— Вот готовят на бюро горкома отчет о массово-политической работе, всыпят нам, — поддержал его Коломиец.

Сигов спокойно выслушал реплики, потом продолжал:

— В цыганский табор я не собираюсь отправлять ни тебя, товарищ Коваль, ни тебя, товарищ Коломиец. А подумать нам есть о чем. В горкоме с меня не спросят за цыганский табор. Федору Кузьмичу тоже вроде нет дела до этого, — у него завод, план, себестоимость… При чем тут цыгане? И вообще, скажу, какая тут проблема? Бродят цыгане по свету — ну и пусть себе бродят! Сколько их там, чтобы специально заниматься ими!

— Кстати, сколько их? — спросил Коломиец.

— Сейчас знаю, поинтересовался, а раньше не знал. Во всем мире два миллиона цыган. А в нашей стране их, примерно, тысяч шестьдесят. А может, и больше, кто их посчитает! Никакого заметного влияния ни на экономику нашей страны, ни на ее политическое развитие они оказать не могут… Я стал над этим думать, чтобы уразуметь, как же нам быть с Ромкой и с другими, что приходят к Сокирке. А отношение у нас вот какое…

— В комсомол принять, — попробовал пошутить Гнатюк.

— В милицию отправить — вот тебе и все отношение, — сказал Коломиец.

— Не спешите, товарищи, дайте досказать. Ясно, что цыганами, что кочуют по нашей советской земле, надо заниматься. Их нужно принять в нашу семью.

— А они упираются, не идут, — сказал Коваль.

Сигов укоризненно взглянул на него.

— Этот вопрос поглубже, чем тебе кажется. Кто должен отвечать за эти шестьдесят тысяч, кто усадит их на землю, кто переселит их из грязных шатров в светлые дома, кто приобщит их к социализму? Или ты думаешь, что Центральный Комитет пошлет в каждый табор своего инструктора, а тот развернет там агитацию? Нет, товарищи. Мы, мы должны это делать. Все мы, все, кому встретился на пути цыганский табор. И кто Ромку встретил. Все равно, где он прописан и состоит он на учете в нашем завкоме профсоюза или нет. К нам в поселок попал, в нашем общежитии оказался, — значит, под наше влияние должен попасть. Это первое. А теперь я хочу спросить товарища Гнатюка: ты подумал, почему цыган, которого все зовут Вислоухим, наговорил на Сокирку, какой интерес был цыгану клеветать на цыгана? А? Как, по-твоему?

Гнатюк пожал плечами.

— Кто его знает, Иван Петрович? Не думал.

— А фамилию Вислоухого ты не знаешь?

— Нет.

— Чурило. Не слышал?

— Слыхал что-то.

— Старшина табора это. А Вислоухий — сын его. И, может быть, специально он наговаривает на Сокирку. Чурило зуб против него имеет. Сокирка из табора ушел в теперь у него как бельмо на глазу. Может так быть?

— Правильно, по-моему, — согласился Гнатюк.

— А Вислоухий не один. С ним цыганка еще ходит. Гадает она на базаре. И ты послушал бы, что она гадает. Одной женщине говорит, что выпала ей дальняя дорога, ждет ее в конце счастье и что надо бросать работу и ехать. Другой говорит, что ее может разлучить с мужем казенный дом… Семерки там, короли… В общем такой получается, что следить надо за мужем, по вечерам никуда не отпускать… Женщина вздохнула: «На заседания ходит». — «Ну вот, видишь», — говорит цыганка… А третья гадала на какого-то трефового короля. Получается, что он должен стать военным, что изменит он любимой, если уедет. И обратной дороги ему нет.

— Смотри, скоро сам гадать научишься, — рассмеялся Коваль. — Втянешься в базарные дела.

— Ты, конечно, на базар не пойдешь. Куда там! Разве можно ответственному работнику на базар ходить!

— Там спекулянты, — отозвался Коломиец.

— Спекулянтов там действительно немало. Но, кроме спекулянтов, там рабочие, их жены, дети… Тысячи людей собираются там. Наши враги ведут там работу. А мы считаем, что неудобно нам потолкаться в толпе, послушать, о чем говорят, вставить свое слово в разговор… Вот оно как дело получается, дорогие товарищи…

Заседание парткома закончилось поздно. После того как все разошлись, Сигов задержался еще в кабинете, чтобы просмотреть почту. Когда он вошел в приемную, управделами сказала ему:

— Вас тут посетитель ждет.

— Пусть заходит.

Управделами развела руками.

— Говорила ему — не хочет заходить. Давно уже ждет вас в коридоре, часа полтора.

Сигов недоумевал: кто бы это мог быть? Не иначе, как какое-нибудь семейное дело. Женщина, наверное; стесняется зайти.

Лампочка тускло освещала коридор, и Сигов не сразу узнал странного посетителя.

— Вот, долг принес, сто рублей, — сказал тот, неловко переминаясь с ноги на ногу.

— А, это вы, товарищ Дударов! — обрадовался Сигов. — Здравствуйте.

— Здравствуйте, товарищ секретарь. — Ромка замялся. — Так вот долг вам.

Сигов взял из его рук несколько смятых бумажек.

— Хорошо, хорошо. Давайте. Долг, как говорят, платежом красен. Как дела там у вас?

Но Ромка, словно не расслышав вопроса, продолжал свое, то, что подготовился сказать:

— Рубашку ту, значит, вышитую, и отправил с сестрой в общежитие. Отдал, значит… Так что тридцатку надо у Федора взять… А тужурку… нет тужурки. Пропил, значит…

И, помедлив, добавил:

— Вот так, значит… Ну, я пошел.

Сигов взглянул на часы:

— Поздно уже, около двенадцати, куда же вы пойдете? Табор далеко остановился?

— Та нет. Тут километра три всего.

Сигов подумал: в общежитие отправить? Плохо ребята встретят. Отпускать тоже нехорошо, поговорить бы надо.

— Знаете что, товарищ Дударов, — сказал он решительно, — куда на ночь глядя идти? Пошли ночевать ко мне.

Глава пятнадцатая

Проснувшись, Ромка с удивлением обнаружил под собою не охапку сена, а податливые пружины дивана. Одним взглядом охватил он комнату. В углу — аккуратно застланная кровать, на ней спал хозяин. «Когда же это он успел встать и убрать, а я и не слышал?» — подумал Ромка. Рядом с кроватью — небольшой письменный стол; на нем груда книг с одной стороны и папка тетрадей — с другой. Половину стенки занимала книжная полка, почти достигавшая потолка. В другом углу — шифоньер. Увидев торчащий в дверцах ключ, Ромка улыбнулся. «Хитрый какой! — подумал он. — Ну, и у нас тоже башка. Думает, как в „Путевке в жизнь“, на психику действовать. Нас на такое не купишь. Ждет, что я в шкаф полезу, а сам из другой комнаты в щелочку подглядывает».

Ромка прислушался. Из соседней комнаты не доносилось ни звука. Он вскочил и тихонько открыл дверь. В комнате никого не было. Из следующей комнаты, — видно, кухни, — доносились приглушенные голоса женщины и ребенка.

Ромка прикрыл дверь и уселся на диван. «Ну и дела!»

Ему вспомнился вчерашний вечер. Как настойчиво звал его секретарь к себе ночевать. Ромка долю отказывался. Его не оставляло чувство неловкости. «Начнет сейчас объяснять, что нельзя воровать, — думал Ромка всю дорогу. — И что надо бросить кочевать. Противно».

Но ни по дороге домой, ни дома секретарь ни словом не обмолвился о краже. Вначале рассказывал очень смешно о каком-то старом рабочем, который получает пенсию и уже давно не работает. Пришел вдруг этот рабочий и потребовал, чтобы его приняли обратно на работу, иначе, говорит, умру от скуки. «А куда его устроишь? — говорил секретарь, словно советуясь с Ромкой. — Молодой если, послали бы на курсы, подучился, подобрали бы работу на новых машинах. Так он плоховато видит. Сторожем его не поставишь: обидится».

Ромке и самому стало обидно за старика. И секретарь, точно утешая его, сказал:

— Кажется мне, что нашли ему дело. Пойдет, наверное, в школу ФЗУ, будет электриков обучать. Мировой намотчик, таких немного найдешь.

И оттого, что секретарь сказал слово «мировой», он еще понятнее стал Ромке.

Когда подошли к дому, секретарь открыл английским ключом дверь, пропустил Ромку вперед и, проходя в свою комнату, полушепотом сказал:

— Спит моя Валя, намаялась за день.

Сказал нежно, как говорят о матери или ребенке.

— Жинка моя, — кивнул он на дверь второй комнаты, — работает в заводской лаборатории. Целый день мотается, потом надо приготовить поесть, да убрать в комнате, да постирать. В общем работы у нее хватает. Тоже по две нормы выполняет, как настоящая стахановка.

Ромка не знал, что такое «стахановка» и «норма», но по тону секретаря понял, что это хорошо, и вслед за ним улыбнулся.

На столе стоял стакан молока, накрытый блюдечком, и на тарелочке лежали две сдобные булочки.

— Не знала жинка, что гость будет, — сказал секретарь извиняющимся тоном. — Я на ночь много не ем, стакан молока выпью — и все. Ну ничего, я сейчас разыщу наши припасы, и поужинаем.

Ромка начал отнекиваться, но секретарь вышел в другую комнату. Принес колбасу, еще стакан молока и несколько булочек.

— Садитесь, — пригласил он Ромку к столу.

Ромка сел и сумрачно подумал: «Сейчас начнет». Но секретарь так ничего и не сказал о краже. Рассказывал о заводе, о том, как там делают трубы, о рабочих, о стахановцах («что по две нормы вырабатывают», — объяснил он, хотя не догадался объяснить, что такое «норма»), несколько раз упомянул с похвалой Михо: «Хороший у тебя приятель!» Вскользь заговорил о Вислоухом. Познакомился с ним случайно, на базаре. Вислоухий не понравился секретарю: как кулак, говорит, жадный, злой. Ромка мысленно согласился с этой характеристикой: «Точно определил, — подумал он. — Барвалюко, кулак, и есть, как отец его, кровопийца, — все повытаскает у другого».

Потом еще говорил о заводе. Ромка толком и не запомнил всего. Легли поздно. Хозяин, взглянув на часы, сказал, что уже половина второго.

От разговора с секретарем осталось ощущение чего-то хорошего, но не покидало и чувство тревоги. Ромка чувствовал, что надо было что-то сказать ему или сделать что-то очень важное. А вот что сказать, что сделать — и не знаешь.

Ромка быстро оделся. Взглянул на белоснежную подушку и увидел на ней большое темное пятно посередине. Впервые в жизни смутился оттого, что у него грязная голова. Поднял подушку, повертел ее в руках, положил пятном вниз. Потом подумал и, махнув рукой, положил подушку так, как она лежала раньше.

Он вышел во вторую комнату. Здесь попрежнему никого не было. Посреди комнаты стоял большой стол, покрытый белоснежной скатертью. На столе Ромка увидел тарелки, чашку и большое блюдо с нарезанным хлебом. Он остановился в нерешительности. Налево вела дверь, на которую ночью указывал секретарь. Там, видно, спала хозяйка. Прямо — дверь, наверное, на кухню, решил Ромка. Дверь направо вела в коридор.

«Уйти разве?» — подумал Ромка.

В это время отворилась дверь, и из кухни вошла низенькая полная женщина в простом ситцевом платье с белым передником, на котором не было ни одного пятнышка. Ей было уже больше пятидесяти. Но сразу видно было, что хозяйка не из тех тихих, выцветших старушек для которых отшумели уже все грозы, не ждущих радостей, не страшащихся печалей — все уже было.

Она нисколько не удивилась, увидев Ромку, и обратилась к нему как к давнему знакомому:

— Вы уже встали? Доброе утро! Сейчас я вам приготовлю умыться.

Возясь около умывальника, а затем готовя завтрак, она скороговоркой посвящала Ромку в семейные дела. Было непонятно — то ли она это делает для того, чтобы гость меньше смущался, то ли потому, что вообще любит поговорить. Во всяком случае Ромке оставалось только время от времени говорить «да» или «нет» или просто кивать, в знак согласия, головой.

— У нас встают рано, — говорила хозяйка. — Да, чуть не забыла. Иван Петрович просил передать вам извинение, что ушел не попрощавшись. Сегодня после ночной смены какое-то совещание в прокатном цехе, и он ушел чуть свет.

Ромка хотел было сказать, что тоже привык вставать с петухами и пес его знает, почему так долго спал. Но не успел ничего сказать, хозяйка продолжала:

— Я тоже встаю рано. У хозяйки, знаете, дел много, хотя мужчины считают, что мы сидим сложа руки. — Она презрительно скривила рот и развела руками, изобразив, как, по ее мнению, делают мужчины, когда говорят о женском труде. И даже заговорила другим голосом, более низким, словно подражала мужчине. — «Что у вас за работа: горшки мыть и детей пеленать!» А ты попробуй выходить сына и дочь. Ночей не спишь, днем не присядешь. И выходила.

Хозяйка взяла с этажерки две фотографии.

— Вот, смотрите. Это Володя — он в армии. А это — дочь, Нина. Что, хороша? — И, не ожидая ответа, продолжала: — А ты попробуй их выходи! Вот этими руками, вымученными, и выходила.

Она сердито поглядела на Ромку, точно он и есть тот самый злодей, который недооценивает женский труд.

— Думаешь, это легко? Мужчине что? Пришел с работы — ему чтоб обед приготовлен, да по вкусу, и постель чистая, и в комнате уют. Оно, правда, так и должно быть. А как же иначе?

И, словно Ромка с ней не соглашался, продолжала убеждать его:

— У мужчин забот тоже много, нелегко им там. Ну, а женщине, думаешь, легче? Я вот до работы обед сготовила — раз. — Она загнула палец на руке. — Убрала в комнатах, только у вас вот не успела, — два. Лидку, племянницу, в школу снарядила — три. А в лаборатории работа тоже, какая ни есть, а все-таки работа, и делать ее надо хорошо. А то скажут: «Думает, что она жена секретаря парткома, так можно абы як». А я не хочу, чтобы на меня как на жену секретаря парткома смотрели.

Хозяйка строго посмотрела на Ромку.

— Я хочу, как самостоятельный гражданин, свой авторитет иметь. И имею! Дело свое делаю на совесть. И в общественной работе участвую.

У Ромки прямо голова пошла кругом от всего этого разговора, но тут хозяйка поставила на стол графинчик.

— Я вам налью стопочку водки. Сама настаивала. На кореньях. А чтобы закрасить, бросила несколько ягод малинового варенья. Не знаю, для кого и готовлю. Разве что зайдет кто-нибудь, как вы… Иван Петрович чистую водку не любит.

Она махнула с досадой рукой.

— Можно сказать, и не пьет он ее вовсе. Все от работы этой. Одно время… — она заговорила шепотом, точно кто-то мог подслушать ее разговор с Ромкой. — Сколько ж это было лет назад? Стой, сейчас вспомню. Он еще только из армии демобилизовался. В двадцать третьем или двадцать четвертом. Попалась нехорошая компания. Пригласят в гости, все как будто хорошо, выпили, закусили. Ну и хватит. Так нет же. Как разойдутся, друг друга уговаривают, не отстанут, пока не выпьешь еще. Ну, а как перехватил человек, так меры уже не знает. Напьются, шумят. Что за удовольствие? На другой день ходит с головной болью. Ване не особенно нравилось это дело, но как-то отойти не мог. Раз, говорит, они нас пригласили, значит теперь наш черед приглашать к себе. Вроде правильно. И лицом в грязь ударить тоже не хочется. У них и закуски и выпивки полный стол уставлен. Ну, мы, значит, тоже гостеприимство показываем: угощаем, уговариваем. И пошло, и пошло. Они к нам, мы к ним… Да — слава богу — прижали моего Ваню в партийной ячейке, — заговорила она совсем тихо. — Тогда же еще ячейкой называлась, — сказала она с улыбкой, как будто обрадовалась тому, что вспомнила. — Так вот, взяли тогда Ваню в работу. Переживал он очень сильно. Но компанию эту бросил… А сейчас… Сейчас и говорить нечего. Разве в выходной день, когда знает, что никуда не идти, стопку выпьет, или с мороза сильного… А то, говорит, неудобно, по мне ж, говорит, равняются, и я должен за собой следить. Я уж ему говорю: «Не нравится мне эта работа. Туда не пойди, то не делай, того не скажи. Как монах. Человеку и жить надоест вот так, все время следить за собой». А он, знаешь, что говорит мне? «Мне, — говорит, — никакого труда не составляет так жить. Я не представляюсь, а сам собой и есть».

Хозяйка взяла графинчик.

— Я вам еще одну налью. Вам же на работу не идти.

Ромка не прочь был выпить вторую стопку, но замечание хозяйки, что ему на работу не идти, и обидело его, и кольнуло.

— И у меня дело есть, — сказал он обидчиво.

Хозяйка взглянула на него и понимающе закивала головой.

— Ну конечно, я понимаю. У мужчин свое дело.

Ромке это пришлось по душе. «А то, подумаешь, считает, что я без дела по свету слоняюсь. Может, у меня дела поважнее, чем у нее», — с обидой думал он, хотя никаких дел, кроме того, что отец наказал купить новые шлеи, вспомнить не мог.

Хозяйка между тем продолжала:

— Да, скажу вам, взять хотя бы Ивана Петровича. Не нравится мне его работа, не нравится, и все. А почему, спросите? Ну что за жизнь? Вся жизнь на заседаниях и проходит. Я говорю ему: «Неужели так и полагается быть, что целый день и вечер человек должен ходить по собраниям и заседаниям? А как нет заседаний, так он все равно о работе должен думать?» А он посмотрит на меня так, как будто с Лидкой — ну, с племянницей нашей — разговаривает, которая в жизни совсем еще не разбирается, и говорит: «А как же иначе, Валентина Львовна? Не пойти мне на партийное собрание в прокатный цех нельзя, это же наш основной цех, как же мне не послушать, что говорят там коммунисты?» Вроде, думаю, правильно рассуждает. «Теперь, — говорит, — собрание в механическом, новое дело начинают. Не пойдешь — не будешь толком знать, в чем дело, да и коммунисты скажут: ходит парторг наш только по основным цехам, а разве наш коллектив не решает судьбу плана или мы, коммунисты, хуже, что работаем в подсобном цехе? Значит, и туда пойти надо. Правильно говорю?» Правильно, неправильно отвечаю, только не может так человек жить, чтобы о себе и семье не подумать. Должны быть у тебя такие заместители, чтобы вместо себя послать мог. А он говорит: «Заместитель заместителем, но самому ходить тоже надо. У заместителя тоже ни дня, ни ночи нет». Вы, говорю, побольше людей привлекайте, тогда вам легче будет. А он смеется: «Смотри, какую критику против секретаря парткома раздула». А я так считаю, что секретари парткома тоже ошибаться могут. Как вы думаете?

Ромка не был согласен с этим утверждением. Хотя хозяйка говорила вроде правильно, он не мог себе представить, что секретарь действует не так, как надо. Раз так делает, значит так и надо. Но, не желая обидеть хозяйку, согласно закивал головой. «Видать, женщина свойская, — решил Ромка. — Ясно, хорошая. Не стал бы секретарь брать себе плохую жену».

Улучив минуту, когда хозяйка умолкла, Ромка начал прощаться. Тогда Валентина Львовна спохватилась.

— Ох ты, боже мой, чуть не позабыла. Иван Петрович вам записку оставил. Куда же я ее девала?

Она бросилась на кухню искать записку. Ромка смутился. «Вот номер! Как же я ее прочту, эту записку? — подумал он. Впервые за всю свою недолгую жизнь Ромка пожалел, что не учился грамоте. — Такое подумает про меня и секретарю еще скажет…»

— Вот она, нашла, — прервала хозяйка его нерадостные мысли. — Вот, нате. Иван Петрович сказал, что, если вздумаете поступать на завод, — зайдете к нему или снесете эту записку к начальнику отдела кадров.

Ромка бережно положил записку в фуражку, осторожно надвинул фуражку на голову и распрощался.

Глава шестнадцатая

Шурочка быстро сдружилась с Верой Павловной, ежедневно бывала у нее. В хорошую погоду они вместе ездили на пляж и там проводили все время, пока Шурочке не пора было идти на работу. По выходным дням, если Коваль был занят, Шурочка ходила с Гусевыми в кино, театр.

Второго мая, в воскресенье, Шурочка была именинницей. Решили не устраивать семейного торжества, так как Коваль должен был находиться целый день в цехе, шел ремонт. Но в воскресенье рано утром принесли телеграмму с сердечным поздравлением от Гусевых. Часов в двенадцать Шурочка позвонила в цех и взволнованно прокричала в трубку:

— Ты знаешь, Миша, Гусевы прислали мне подарок.

— Хорошо, Шурочка… спасибо, — растерянно промямлил Коваль.

— Ты даже не спросишь, какой подарок, — обиделась Шурочка.

— Прости, пожалуйста, тут столько дела сейчас, что я закрутился.

— Они прислали мне отрез крепдешина… Чудный! Набивной крепдешин. Такие красивые цветы… А Мстислав Михайлович прислал сумочку. Из деревянных красных бусинок… Прелесть! Такой, наверное, ни у кого нет.

Ковалю стало неловко за свой подарок. Накануне в цехе было собрание, и Коваль до половины шестого задержался в заводе. После окончания собрания надо было еще зайти к диспетчеру. Он выбежал из завода, когда промтоварные магазины были уже закрыты. В одном из ларьков, всегда отталкивавших его от себя унылым однообразием дешевых товаров, Коваль купил коробку пудры и флакон духов, самых дорогих, какие нашлись в этом киоске. Они стоили всего девять рублей…

— Почему же ты молчишь? — услышал он голос Шурочки в телефонной трубке.

— Я не молчу… Я очень рад.

— Рад, рад… Надо поблагодарить людей.

— Конечно, надо… Пошли телеграмму.

— Какую телеграмму? Почему телеграмму? Надо пригласить их к себе.

— Но я же не могу сегодня, Шуронька, родненькая… Я не могу отсюда уйти… Мне придется сидеть всю ночь…

— Всегда дела. Даже в мой день рождения, — протянула разочарованно Шурочка.

В телефоне звякнуло. Коваль повертел трубку в руке, словно ожидая, что она подскажет ему выход из положения, потом бережно положил трубку на рычаг телефона, горестно вздохнул и побежал в цех.

Шурочка провела день своего рождения у Гусевой. Поговорив с мужем, она просидела полчаса у трельяжа, разглядывая в трех зеркалах свое лицо, потом решительно встала и позвонила Вере Павловне. Шурочка поблагодарила ее за внимание и шутя принялась ругать мужа за то, что он даже в день рождения жены не может посидеть дома.

— Напрасно вы его браните, — заступилась Вера Павловна. — Михаил Ефимович — настоящий мужчина. А настоящие мужчины, как это ни странно, часто забывают о женщинах. То они в рыцарские походы отправляются, оставляя на долгие годы в одиночестве своих возлюбленных, то заседают… — Она звонко рассмеялась. — Что же делать, если у нас мужья настоящие мужчины… Знаете что, Шурочка? Приходите ко мне… Поболтаем, выпьем чаю, поскучаем… Мстислава Михайловича тоже нет. Идите скорее…

День ото дня Коваль чувствовал, как все больше растет влияние Веры Павловны на Шурочку. Вначале это его радовало. У Веры Павловны был хороший вкус, и Шурочка под ее влиянием перестала покупать дурацкие копилки в виде белых глиняных свиней в красных пятнах и мало похожих на себя зайчиков, которыми уставила всю квартиру. Шурочка купила красивый чайный сервиз. Она начала хорошо одеваться.

Но знакомство с Верой Павловной принесло и много неожиданного; наверное, нехорошего, — подумал Коваль.

Однажды Шурочка завела разговор о том, что ей трудно совмещать работу с домашним хозяйством.

— Пока уберешь в доме, пока сваришь обед, не успеешь оглянуться, уже надо бежать на работу. Света белого не видишь.

— Что же делать? — пытался утешить ее Коваль. — Сейчас все так. У всех работы много… И я вот почти круглые сутки в заводе. И другие тоже.

— У других домработницы есть. Вот у Коломийца домработница, и у Гусева, и… у всех. Только мы как нищие.

— У Коломийца ж дети!

— Но она не работает. А у Гусевых детей нет.

Взяли домработницу. Клаву Бутько. Двадцатилетнюю деревенскую девушку, смущавшуюся, немного напуганную непривычной обстановкой, худенькую и стройную. Рядом с Шурочкой — высокой, полной, здоровой — она казалась совсем ребенком, и Коваль невольно подумал: «Это все равно, что дочка за мамой ухаживать будет». Но Клава Бутько старательно делала все, что ей поручали, и заслужила одобрение даже Веры Павловны, пришедшей однажды к Шурочке.

— Вам повезло, — сказала Вера Павловна. — С моей Соней не так легко сладить… Вы знаете, мы люди не жадные, у нас в доме всего вдоволь… Но она ест! Ужас!.. А работать не любит. То у них собрание, то гулять хочет пойти… Восьмичасовой рабочий день, отпуск… В общем, одна морока.

Коваль первое время испытывал неловкость, когда Клава, чужой человек, убирала кровать, как это делала раньше Шурочка. Но постепенно свыкся. И был доволен, потому что была довольна Шурочка. Она много раз об этом говорила.

Но однажды Шурочка пришла и сказала, что хочет оставить работу.

— Неужели твоей зарплаты нам не хватит на двоих и на домработницу? — спросила она.

Коваль растерялся и не знал, что ответить.

— Вера Павловна тоже говорит, что неудобно мне работать. Ты же начальник цеха!

Коваль удивленно взглянул на Шурочку, как будто только сейчас впервые ее увидел, и сказал с досадой:

— Как хочешь.

Глава семнадцатая

С некоторых пор Гусев стал пользоваться особой благосклонностью у Коломийца. Сигов как-то сказал Коломийцу о своем отношении к Гусеву, но Федор Кузьмич с улыбкой заметил ему:

— Я думаю, это у тебя личная неприязнь. Когда-то поспорили в цехе — до сих пор обиды забыть не можешь.

— Не в обиде дело. Обидеть он обидел не только меня, но и других. Только не в этом дело… Чувствую я, что не наш это человек.

— Но у тебя ведь нет никаких оснований подозревать в нем врага.

— Фактов нет… Но я ему не доверяю. Скользкий он какой-то. Мне кажется, что подкрасился под старого интеллигента-консерватора. Затаился. Ждет…

— Я думаю, ты ошибаешься… Он застрял одной ногой в прошлом. Хочет вытянуть ногу и пойти рядом с нами, но боится, что калоша останется в грязи. Жалко… Он и оглядывается.

— Насчет калоши, может быть, и хорошая острота, только я бы на твоем месте воли особенно ему не давал.

На всякий случай Коломиец после разговора с Сиговым позвонил в отдел кадров, вызвал Щетинина и попросил его захватить личное дело Гусева.

Коломиец недолюбливал Щетинина и встретил его сухо. Это, однако, нисколько не обескуражило Щетинина. Он вошел в кабинет четким военным шагом, на секунду улыбнулся, здороваясь с Коломийцем, но тут же заставил улыбку соскользнуть с лица и, хлюпнув сердито носом, отчеканил:

— Явился по вашему приказанию.

— Хорошо, садитесь. Каково ваше мнение о Гусеве? — с места в карьер спросил Коломиец.

Не раскрывая папки, которую он держал в руках, Щетинин без запинки произнес:

— Отец — инженер, до революции работал на Гартмановском заводе в Луганске, ныне Ворошиловград, мать-домохозяйка. Отец по линии своего отца — немец, Михель Эдуардович, но родился в России и жил в России. Мать — русская, дочь юриста, защитника…

— Зачем мне отец и мать? — нетерпеливо перебил Коломиец. — Я спрашиваю, какого вы мнения о самом Гусеве?

Щетинин хлюпнул носом.

— О Гусеве?.. — Он раскрыл папку и принялся читать — Гусев, Мстислав Михайлович, родился в 1885 году, отец — инженер, до революции работал на Гарт…

— Хватит об отце. Я спрашиваю о Гусеве.

Быстрыми испуганными глазками Щетинин пробежал анкету.

— В революционном движении не участвовал… в белой армии не служил… в оппозициях не участвовал…

Он поднял голову и обрадованно, точно ему удалось наконец докопаться до самой сути, сказал:

— Вроде ничего. Все правильно. Под судом и следствием не был, наград не имеет, женат, жена — Вера Павл…

— Обождите, товарищ Щетинин, — остановил его Коломиец. — Вы мне анкету читаете, а я вас спрашиваю: какого вы мнения о Гусеве. Вы же знаете его не первый год.

— Конечно. Я всех знаю, я здесь с тысяча девятьсот шестнадцатого года. Все помню, всех знаю…

Коломиец подбодрил его взглядом.

— Поэтому я и обратился к вам. Я хотел бы знать ваше личное мнение о Гусеве.

Щетинин понимающе закивал головой.

— Старый спец. Отец — инженер… До революции служил на Гартмановском заводе…

Коломийцу хотелось выругаться, но он сказал спокойно:

— Благодарю вас за сведения. Все ясно.

— Очень рад, — отчеканил Щетинин и аккуратно начал складывать бумажки в папку. — Хороший человек! — сказал он задумчиво.

— Вы о ком?

— О ком же… О Гусеве.

Коломиец насторожился.

— А вы откуда знаете? — спросил он с издевкой.

— Как же? Третий год вместе рыбу удим… Рыболов он, и я тоже.

— Вы часто с ним встречаетесь?

— Каждый выходной день почти. С четырех утра как засядем — и до самого вечера. Душевный человек.

— А политические взгляды?.. Как он относится к советской власти?

— Наш, весь наш, — хлюпнул носом Щетинин. — Он за советскую власть грудью… Только отец у него, сами видите, не пролетарский…

— Ясно. Можете идти.

После разговора со Щетининым не хотелось верить Гусеву, но Коломиец подумал: «Если даже такой придира, как Щетинин, говорит, что это хороший человек, значит колебаться нечего».

Тем более, что Гусев оказался очень полезным человеком. Технический отдел нельзя было обвинить в консерватизме, хотя именно этого опасались после назначения Гусева. Мстислав Михайлович горячо поддерживал все новое, в последнее время активно включился в общественную работу. Коломиец заметил, что это — человек, умеющий постоять за себя и за свой завод.

— Простите за легкомысленное сравнение, — сказал однажды Гусев, — но, так же как в торговле, так и всюду, важно не только изготовить хороший товар, но и суметь преподнести его покупателю, показать товар лицом. Мы иногда переоцениваем свои успехи, но нередко и принижаем себя.

Последнее время на завод все чаще наведывались журналисты. Их привлекала история с цыганом Михо, да и завод хорошо работал.

И все чаще Коломиец стал направлять приезжающих журналистов к Гусеву.

— Я охотно занялся бы с вами, — говорил он, — но очень занят. Прошу вас обратиться к товарищу Гусеву, начальнику технического отдела, он даст вам все необходимые сведения.

И Гусев действительно вполне удовлетворял любопытство любого журналиста. Он водил приезжего по заводу, знакомил его с процессами производства, со стахановцами. Не ожидая расспросов, сам рассказывал о трудностях, возникавших в работе завода, и о том, как они преодолевались, умел к месту, неназойливо вставить фамилию директора и секретаря парткома завода, причем как раз в такой связи, что эти строки обязательно попадали в статью.

Однажды Гусев сказал Коломийцу:

— А почему мы должны ждать, пока о заводе кто-то напишет? Не грех и самим иногда напомнить о своем заводе в газете.

— О чем же писать?

— Хотя бы о качестве. У нас в последнее время сделано немало. Я как-то, сидя вечером, попробовал даже тезисы статьи набросать. Может быть, посмотрите?

— С удовольствием.

Просмотрев записи Гусева, Коломиец с восхищением сказал:

— Какие же это тезисы? Это самая настоящая статья. Да еще какая!

— Вы думаете?

— Безусловно.

— Может быть, надо что-нибудь добавить?

— Мне кажется, что все сказано и все на месте. Можно подписывать и отправлять.

— Тогда подпишите, Федор Кузьмич.

Коломиец удивился.

— Почему я буду подписывать? Это же ваша статья.

— Вы преувеличиваете, Федор Кузьмич. Я всего только несколько перефразировал применительно к требованиям газеты ваш доклад на хозяйственном активе. Так что автор, безусловно, вы, а я, так сказать, не больше, как литературный обработчик…

— Что вы, в самом деле, Мстислав Михайлович, — возмущенно перебил его Коломиец. — Не буду я подписывать чужую статью. За кого вы меня принимаете?

— Прошу прощения, Федор Кузьмич, — обидчиво возразил Гусев. — Я не собирался вас обижать… Я мог бы и сам подписать эту статью, но мне кажется, что более веско для завода, чтобы вы подписали… И для редакции, прямо говоря, подпись директора представляет больший интерес, чем моя… А нам, в конце концов, важно, чтобы поместили статью… Для завода важно. А мы уж между собою помиримся.

Коломиец уступил Гусеву.

Спустя две недели Гусев предложил новую тему для статьи. Они сели рядом за столом, Коломиец высказывал свои мысли, а Гусев писал, с журналистской быстротой и четкостью формулируя мысли.

В разгар работы над статьей Коломийца вызвали в горком партии.

— Придется отложить, — сказал с сожалением Коломиец. — Завтра закончим… Нет, завтра не выйдет, целый день на бюро.

— Если разрешите, я сам закончу, продиктую машинистке и оставлю на столе. Вы утром просмотрите статью и подпишете, а я отправлю.

Статья получилась хорошей, ее напечатали в областной газете почти без переделок и сокращений.

— Вы как настоящий журналист! — сказал с восхищением Коломиец. — Я даже не пойму, как это у вас получается.

— Вы преувеличиваете, Федор Кузьмич. Дело очень простое: я внимательно читаю газеты, и мне поэтому удается попасть в тон… И, откровенно говоря, мне довелось непродолжительное время заниматься журналистикой. В годы гражданской войны…

— Мне неловко, что я вас загружаю этим делом… И что я подписываю ваши статьи.

— Оставьте, Федор Кузьмич. Я не буду говорить о том, что рад оказать личную услугу вам. Надеюсь, гораздо важнее и для меня, и для вас, и для всех нас — высоко держать честь нашего завода. Если этому могут помочь наши статьи, — какая разница, кто их подписывает.

— Может быть, вы и правы, — колебался Коломиец, — но все-таки неудобно.

— Прошу вас даже не думать об этом. Поверьте, я достаточно пожил, чтобы не гнаться за славой и понимать, что интересы завода выше личных интересов — ваших или моих.

Когда прибыл гонорар за статью, Коломиец пригласил к себе Гусева и хотел отдать ему полученные двести пятьдесят рублей. Гусев категорически отказался взять деньги.

— Вы обижаете меня, Федор Кузьмич. Я достаточно много зарабатываю.

— Я, слава богу, тоже не нуждаюсь.

Спорили долго, наконец Гусев предложил:

— Будем считать деньги ничейными. Купим два подарка для наших жен.

— Согласен.

— Надеюсь, вас не обидит, Федор Кузьмич, если я оговорю одно условие.

— Прошу вас.

— Подарок вашей жене вручаю я, подарок моей жене — вы… При случае, конечно. Я не заставлю вас отрываться от дел ради такого пустяка.

— Нет, почему же, это даже интересно. Я согласен.

С тех пор Гусев стал писать все статьи для газет и журналов, которые заказывались Коломийцу.

Гусев стал бывать в доме Коломийца. А Федор Кузьмич то и дело приходил с подарками к Вере Павловне.

Здесь он встретился с Шурочкой.

Глава восемнадцатая

Второго мая Вера Павловна позвонила Коломийцу домой. Домработница ответила, что он в заводоуправлении. В выходной день секретарша не работала, и Коломиец сам откликнулся на телефонный звонок.

— Здравствуйте, Федор Кузьмич, — услышал он голос Веры Павловны. — Вы свободны? — И торопливо, чтобы предупредить отрицательный ответ, она промолвила: — Сегодня ж воскресенье, праздник. Неужели и праздник надо жертвовать делам?

— Нет, зачем же? — вежливо проговорил Коломиец. «Она чересчур назойлива», — подумал он.

На другом конце телефонного провода почувствовали холодок, как инеем покрывший вежливый ответ Коломийца. Вера Павловна заговорила совсем другим тоном, уже не заискивающим, а доверенным, твердым тоном сообщника:

— Приходите, Федор Кузьмич. Мы одни… Да, да, во множественном числе. Я и дама, которая вас давно интересует.

«Коваль!» — сразу же подумал Коломиец. Как-то раз, когда они заговорили о женщинах, он сказал Вере Павловне, что находит жену Коваля самой привлекательной женщиной из всех, кого когда-либо видел, и что ради такой женщины можно пойти на все.

— Никогда не думала, что партийный человек может так понимать женщин и так говорить о них, — заметила Вера Павловна.

— Коммунисты такие же люди, как и все, — ответил Коломиец. — Я видел ее всего несколько раз… Она мне очень нравится…

…— Не угадываете? — верещало в телефонной трубке. — Приходите, я не обману ваших ожиданий.

Было неловко спросить, о ком идет речь. Надо было отказаться от приглашения или идти, не расспрашивая. Идти к Вере Павловне не хотелось. Но, может, быть, там действительно жена Коваля? Коломиец взглянул на груду бумаг, по которым прыгали зайчики веселого майского солнца, и решительно проговорил:

— Хорошо, сейчас приду.

Чувство неловкости оставило Коломийца, как только он вошел в дом Гусева. Стол был уставлен закуской. Женщины уже, видно, выпили. Шурочка раскраснелась, была очень оживленна и нисколько не смущалась, когда Коломиец, сев рядом, принялся ухаживать за ней. Она нежданно бойко отвечала на его комплименты, а когда он поцеловал ее руку, с детской наивностью, но хитро подмигнув, сказала:

— А я думала, что вы страшный.

— Почему же?

— Вы же директор!

— Ну так что, что директор? Я такой же человек, как и все.

Шурочка на миг задумалась.

— Я вижу… А раньше мне казалось иначе, вас все боятся.

— И Коваль боится?

Шурочка нахмурилась, но тут же прогнала тучку.

— Угу, — сказала она шаловливо.

— Никогда бы не подумал. Он у вас такой свирепый, непокорный, всегда, точно назло, вступает со мной в пререкания, — искренне сказал Коломиец.

Шурочка удивленно вскинула брови.

— Неправда.

— Точно. Готов честное слово дать.

Шурочка отстранилась от него и сказала задумчиво:

— А он не такой.

— Как не такой?

— Он спокойный, покорный… Что я захочу, то он и делает.

— Двуликий Янус, — обронил Коломиец.

— Ошибаетесь, Федор Кузьмич, — вмешалась в разговор Вера Павловна. — Совсем не то. Это, по-моему, естественно. Люди дома часто совсем не похожи на тех, что на работе. Михаил Ефимович — человек твердых взглядов, высокой принципиальности… на работе. А с женой — другое… Сильнее любви только смерть.

В это время постучали. Вера Павловна вышла.

— Я думаю, что это правильно, — сказал Коломиец.

— Что правильно? — встрепенулась Шурочка.

— То, о чем Вера Павловна говорит.

— Что мужчины — разные на работе и дома?

— Нет… что сильнее любви только смерть.

Коломиец взял руку Шурочки и поцеловал ее. Она не отняла руки, только удивленно посмотрела на Коломийца.

Дверь открылась, и вошла Вера Павловна с какой-то цыганкой.

— Простите… Шурочка, Федор Кузьмич. Я решила повеселить вас. Эта… цыганка… У нас в поселке здесь табор остановился. И она приходит ко мне… Я очень люблю цыганские песни, а Полина хорошо поет. Спой, Полина.

Цыганка спела несколько романсов, а Вера Павловна недурно аккомпанировала ей на гитаре.

Федор Кузьмич, возбужденный выпитым, вызвался быть за конферансье и справился у цыганки:

— Ваша фамилия?

— Чурило. Полина Чурило.

Он объявлял номера. Полина пела. Шурочка бурно аплодировала.

Цыганка рассказала старинную легенду о молодом цыгане, которого рыцарь заточил в подземелье крепости, чтобы овладеть его возлюбленной. Сердце цыгана ожесточилось и начало превращаться в камень… Табор кочевал по многим странам и спустя много лет снова оказался у этого замка… Цыган в это время умирал, сердце его уже совсем почти превратилось в камень… Но вот среди ночи раздались звуки любовной песни:

Я залью твое пламя своею любовью, Я тоску твою страстью своей прогоню…

Сердце цыгана, уже готовое окаменеть, ожило, забилось, он обрел силы, выломал решетку и по веревке, которую передала ему возлюбленная, спустился вниз…

Полина неожиданно заплакала.

Вера Павловна объяснила, что возлюбленный Полины осужден за мелкую кражу и находится в приморской тюрьме.

Полина бросилась на колени перед Коломийцем.

— Драгоценный мой начальник… Помоги. Выручи Вайду.

Коломиец растерянно отодвинулся от нее.

Тогда Полина подползла к Шурочке и поцеловала край ее платья.

— Красавица! Драгоценная, скажи своему мужу, пусть спасет моего любимого.

Шурочка испуганно вскочила:

— Он не муж мой!

— Все равно, ты можешь. Скажи ему, попроси… Ты такая красивая, он все сделает, что захочешь!

Шурочка взглянула на Коломийца.

— Вы хотите, чтобы я помог ей? — спросил он.

— Да, — нерешительно прошептала Шурочка.

— Хорошо. Для вас…

Вера Павловна увела цыганку. Коломиец и Шурочка остались одни.

Глава девятнадцатая

Первая беседа в таборе прошла не так, как хотелось Саше Гнатюку.

Когда Сигов сказал Саше, что партийная организация поручает ему во время подготовки к выборам вести агитационную работу в таборе цыган, стоящем недалеко от поселка, он вначале даже обиделся:

— Ничего лучшего для меня не нашли? — спросил он недовольно. — Или это наказание за то, что случилось тогда в общежитии?

Сигов укоризненно взглянул на него.

— Я думал, тебе теперь понятнее, чем другому, почему так важно туда пойти. Там особая душа нужна.

…Саша тщательно готовился к беседе. Перечитал несколько раз «Положение о выборах», подобрал материалы об избирательных законах капиталистических стран, поговорил с Михо о порядках в таборе, о его родных и знакомых.

Михо, узнав, что Сашу прикрепили агитатором к табору, несколько удивился. Ему боязно было идти в табор, не хотелось встречаться с Чурило; мало чего хорошего могла сулить и встреча с отцом. Дважды приходила к нему Замбилла и говорила, что отец все еще и слушать не хочет ни о каком примирении.

Судя по рассказам Замбиллы и Ромки Дударова, люди бедствовали, роптали, но Чурило все еще крепко держал их в руках.

«Мне понятнее все, что там делается, — размышлял Михо, — и они своему быстрее поверят».

В душе вдруг зашевелилась холодная мысль: «А может, мне не доверяют? Считают, что цыган с цыганом может договориться не только о хорошем, но и о плохом, и поэтому посылают в табор украинца».

Эта мысль удручала его, и он решил, что не найдет покоя, пока все до конца не выяснит.

Михо волнуясь высказал Гнатюку все, что думал. Саша удивленно посмотрел на Михо, потом улыбнулся.

— Напрасно ты тревожишься. Тебе доверяют. Но идти в табор, я думаю, тебе пока не следует. Подожди немного, скоро пойдешь.

Михо настаивал:

— Почему нельзя?

Выбирая между желанием утешить друга и необходимостью молчать о том, чего еще нельзя сказать, Саша мягко проговорил:

— Одно скажу тебе: пройдет несколько дней, и ты узнаешь, что тебе доверяют.

И отошел от Михо, явно показывая, что не желает продолжать разговор.

Странное дело: насколько раньше посещение табора казалось Михо неприятным, настолько сейчас оно стало желанным. Ведь именно он, только он может по-настоящему объяснить цыганам то, что нужно знать о выборах. Он даже стал завидовать Саше. Но Михо подавил в себе это чувство и подробно рассказал Саше о том, что его ожидает в таборе.

Наставления Михо оказались очень полезными. Со слов Михо Гнатюк узнал о недоверчивости цыган, о безраздельном авторитете старшины, за которым и поныне, не размышляя, тянется весь табор. Михо рассказал о каждой семье, о характерах людей, с которыми Саше придется встретиться.

— Может быть, Ромку, друга моего, встретишь, — сказал Михо. — Помнишь… того, ну… что куртку Федора… взял. — Михо потупил глаза. — Дударов его фамилия. Так ты ему привет передавай. Может, он поддержит тебя. Парень он хороший.

…Табор расположился у небольшой посадки, метрах в двухстах от грейдера. С другой стороны, сверкая на солнце, дружно бежали рядом рельсы железной дороги. Табор стоял в низине, и Гнатюк с высокого полотна железной дороги видел все, что делалось возле цыганских повозок.

Три женщины, горласто переругиваясь, возились у костра. Какой-то мальчишка скакал на палке меж шатрами. Вдали, метрах в двадцати от табора, паслось несколько стреноженных лошадей. Мужчин не было видно.

Гнатюк долго и тщетно отбивался хворостинкой от двух лохматых сварливых собак, соперничавших в своем усердии остановить непрошенного гостя. Голый цыганенок лет трех — четырех, с рахитично вздутым животом, облепленный грязью до такой степени, что стал похожим на глиняную статуэтку, сосредоточенно ковырял в носу, равнодушно наблюдая эту сцену. На его помощь рассчитывать, разумеется, нечего было. Три цыганки у костра тоже не шли к агитатору на помощь.

Гнатюк не мог придумать, как ему утихомирить лютых псов, когда из ближайшего шатра вышла старая цыганка. Она рукой заслонила глаза от солнца, разглядывая, с кем воюют собаки, потом подбежала к цыганенку, взяла его на руки и только после того, как отнесла его к шатру и оставила там, не спеша направилась к Саше. Цыганка прогнала собак и глуховатым, почти мужским голосом спросила:

— Тэбэ что нады, маладой чалавэк? Или ты заблудыл?

Гнатюк объяснил, что он агитатор и пришел провести беседу о предстоящих выборах.

— Нэ знаю, нэ понымаю, — сказала старуха неприветливо. — Падажды тут.

И направилась к шатрам. Собаки, словно получив подтверждение, что в табор явился непрошенный гость, с новой силой атаковали Сашу.

Из первого шатра, куда направилась старуха, вскоре вышел рослый цыган, в черных, заправленных в сапоги шароварах, в коричневой рубахе, на выпуск и в яркосиней жилетке поверх нее. Он взглянул в сторону Гнатюка, но не пошел к нему, не прогнал собак, а направился в дальний конец табора.

Саше надоело ждать, и он двинулся вперед, шаг за шагом отвоевывая пространство у беснующихся псов. Он увидел, как из предпоследнего шатра вышел первый цыган, а за ним шел второй — низкий, коренастый, обросший огромной нечесаной черной бородой. Вся его фигура, почти квадратная, сутулящаяся, с длинными руками, болтающимися чуть ли не у земли, и большой головой, казавшейся с бородой еще больше, — напоминала Гнатюку изображение неандертальского человека в учебнике истории. «Старшина, видно», — подумал Саша, вспоминая разговор с Михо.

Оба цыгана подошли к Гнатюку. Он поздоровался, протянув руку. Старшина нерешительно пожал ее, потом, еще менее решительно, пожал ее второй цыган.

Гнатюк сказал о цели своего прихода.

Старшина сумрачно глядел на него, минуту или две о чем-то размышлял, потом спросил:

— Это по постановлению советской власти?

Саша ответил, что имеется решение правительства о проведении выборов.

Старшина оглянулся на своего спутника, пожал плечами и покорно сказал:

— Раз есть такое постановление, делай, что надо, мы против советской власти не идем.

Со слов Михо Гнатюк знал, что цыгане сходятся в табор к заходу солнца. На вопрос Саши, когда лучше всего провести беседу, старшина посоветовал подождать еще с полчаса и пригласил его к себе.

Гнатюк, помня характеристику, которую Михо дал старшине, хотел было отказаться от приглашения. Но подумал, что успех первой беседы будет во многом зависеть от старшины, и решил пока не портить с ним отношений.

Они вошли в шатер, откуда ударил резкий запах мочи и чего-то слежавшегося. «Все время на воздухе, а вонь какая!» — брезгливо подумал Саша. Больше половины шатра занимала перина. На ней сидела молодая цыганка в грязной холщовой кофте и черной юбке. Она кормила ребенка. Цыганка, увидев вошедших, быстрым движением прикрылась платком, но Саша успел заметить татуировку на ее груди.

Прямо против входа лежало несколько свернутых ковров. Один ковер был расстелен в шатре.

В углу лежала сваленная в кучу кухонная утварь и всякое тряпье. Рядом — конская сбруя и свернутая в трубку кожа.

Все было очень убого, хотя из рассказов Михо Саша знал, что Чурило богат.

— Садись!

Грубый голос Чурило вывел Сашу из задумчивости.

— Стульев не имеем, сюда садись, — Чурило показал на перину. Второй рукой он указал на выход. Молодая цыганка покорно поднялась и, ни слова не говоря, вышла из шатра.

Саша с трудом подавил брезгливость и сел на перину. Чурило сел рядом с ним, привычно сложив под собою ноги.

— Полина! — крикнул он.

Молодая цыганка в ту же секунду появилась в шатре. Чурило сказал ей по цыгански:

— Хас! Ягали!

Она молча положила ребенка на край перины, открыла стоявший в углу ящик и подала на старом эмалированном подносе бутылку водки, круг колбасы, хлеб. Пока дочь возилась с приготовлением закуски, Чурило молчал. Гнатюк начал было говорить о том, что не будет ни есть, ни пить, но Чурило остановил его:

— Не мешай!

«Споить собирается, — с тревогой подумал Саша, твердо решив ни к чему не прикасаться, и горько пожалел о том, что вообще пошел к старшине. — Походил бы лучше по табору, Ромку разыскал бы», — мелькнуло в голове. Но отступать было поздно.

Чурило снова что-то сказал дочери по-цыгански. Она вынула из ящика банку рыбных консервов, поставила ее на стол, взяла ребенка и молча вышла из шатра. За все время она так и не произнесла ни слова. Гнатюк сказал об этом Чурило:

— В городе цыганки такие разговорчивые, что не остановишь их, а здесь молчат. Или это только ваша дочь такая?

Чурило удивленно взглянул на Сашу, взял бутылку водки, налил аккуратно по пол стакана. Закончив эту операцию, он снова взглянул на Сашу и сказал:

— У вас есть поговорка: «Среди волков жить, по-волчьи выть». Ты не обижайся, что я так тебе говорю. — Он говорил по-русски чисто, с едва заметным акцентом. — Ты сам спрашиваешь, я тебе отвечаю. У вас женщины не знают порядка, распущенные. Наши женщины, когда попадают к вам, должны быть как все. Мы там в городе делаем все, как делают другие, а здесь, в таборе, — Чурило поставил стакан, который до этого держал в руке, — здесь у нас свои порядки. И никто их не изменит.

Глаза его сверкнули. Саша выдержал пылающий гневом взор и спокойно (его самого удивило это спокойствие, как будто произносил слова не он, а кто-то другой) сказал:

— Посмотрим, товарищ Чурило.

— А ты откуда знаешь мое вурма… фамилие?

— Знаю, — все так же спокойно отвечал Саша. — И многое другое тоже знаю… Только не об этом сейчас разговор.

Он встал с перины.

— Время уже, наверное, начинать беседу. Может быть, соберете людей?

Чурило взглянул на Гнатюка. Этот паренек своей решительностью смущал старшину. Он взял в руку стакан водки, а другой подал Саше.

— Зачем сердиться! Выпьем, товарищ, а потом пойдем. У нас такой обычай — гость без угощения не уходит.

Гнатюк осторожно отодвинул руку Чурило, державшую стакан, и сказал:

— Мы уважаем обычаи всех народов, и цыганского народа тоже. Но я пришел сюда по очень важному делу и пить не буду.

По тому, как сказаны были эти слова, Чурило понял, что уговоры бесполезны. Он опорожнил свой стакан, крякнул, захватил в рот огромный кусок колбасы и, на ходу пережевывая его, вышел вслед за Гнатюком из шатра.

Длинные вечерние тени степенно легли на землю. Солнце пряталось за далекие холмы. Наступал тот короткий, но прекрасный час, когда уходящий день разносит по небу всю радугу своих пестрых красок. Заря вспыхнула, как фейерверк, и застыла в небе, как будто не желая уходить вслед за солнцем.

Было тихо. Только неутомимые кузнечики все еще продолжали свою хлопотливую трескотню в траве. В одном из шатров скрипка плакала о чем-то далеком, безвозвратно утерянном.

Чурило окликнул стоявшего неподалеку мальчишку, сказал ему что-то, обернулся к Гнатюку и, указывая на дымивший невдалеке костер, сказал:

— Пойдем туда. Сейчас все соберутся.

Саша подошел к костру и уселся на пахнущую полынью теплую землю. В костер недавно подложили свежие сучья, и они стойко сопротивлялись огню, исторгая едкий желтоватый дымок.

Но вот костер разгорелся. Пламя разогнало дым и взметнулось вверх. Некоторое время оно тщетно соперничало с закатом, бессильное затмить его. Но постепенно краски на горизонте стали блекнуть, а в вышине темнели, переходя от голубого и фиолетового до темного, почти черного цвета. И тучка, совсем недавно такая легкая, розовая, нахмурилась, отяжелела. И тогда костер, словно торжествуя свою победу над солнцем, разгорелся во всю силу.

Стали сходиться цыгане. Гнатюк глядел на непривычные, чужие лица, и его охватывало чувство робости. Как раз напротив него уселась цыганка, высохшая от старости. Узловатыми пальцами, исстрадавшимися в тщетной борьбе с ревматизмом, она взяла из костра горящую веточку и разожгла длинную тонкую трубку. Рядом с ней сел мальчишка лет двенадцати, грязный, оборванный. Он уставился на Сашу черными жадными глазенками. «В школу бы его!» — с жалостью подумал Саша.

Через десять минут у костра собралось человек двадцать. Лица утомленные, озабоченные, безрадостные, особенно у женщин. Среди подошедших Саша узнал Ромку Дударова. Саша подошел к нему и подал руку. Ромка поспешно пожал ее.

— Как дела, товарищ Дударов? — спросил Гнатюк.

Ромка смутился, но, желая поддержать свой авторитет, бодро сказал:

— А что мне? Все хорошо. Я вашу фамилию знаю, товарищ Гнатюк.

— Хорошо, хорошо, товарищ Дударов, — сказал Саша.

Потом обернулся к сидевшим у костра и произнес:

— Ну что ж, начнем, товарищи?

Гнатюк сел на свое прежнее место у костра, рядом с ним сел Чурило. Саша вынул из кармана брошюру с Положением о выборах, раскрыл ее, пробежал глазами первые строки, не отдавая себе отчета в том, что читает, потом взглянул на веселое, пляшущее пламя костра и, не отрывая от него глаз, словно обращался к нему, а не к окружившим его людям, сказал:

— Товарищи цыгане! По Указу Президиума Верховного Совета УССР назначены выборы в местные Советы депутатов трудящихся. Партийная организация нашего завода поручила мне проработать с вами Положение о выборах.

Голос был каким-то чужим, далеким, и слово «проработать», такое обычное, слышимое каждый день, здесь, у костра, прозвучало непонятным и ненужным. Саша почувствовал, что не с того начал, не так говорит. Он снова заглянул в брошюрку, мелькнули строки: «На основе всеобщего, равного и прямого избирательного права при тайном голосовании… все граждане Украинской ССР, достигшие 18 лет, независимо от расовой и национальной принадлежности, пола, вероисповедания, образования, оседлости…» И вдруг стало ясно, о чем надо говорить здесь, у костра, во время первой беседы и как говорить…

Саша встретился взглядом с сидевшей напротив него старой цыганкой. Глаза ее были усталые, тусклые, даже огоньки костра не оживили их.

Он начал говорить о цыганах. Идя сюда, он решил не заглядывать в тезисы беседы, чтобы придать меньшую официальность беседе. Но в эту минуту какое-то подсознательное чувство подсказало ему, что блокнотик не помешает, что эти слушатели не избалованы речами. И действительно: когда Саша вынул свой блокнотик и, заглядывая в него, начал говорить о многовековом преследовании цыган, слушатели уже не отрывали взоров от этой маленькой книжечки, где говорилось об истории их племени.

Вокруг костра было тихо, только звук потрескивающих веток нарушал тишину. Саша снова встретился глазами со старой цыганкой. Ему показалось, что они стали другими, как будто рассказ о страданиях далеких предков заронил в них искры негодования. Саша почувствовал себя увереннее, заговорил громче.

— Так было, товарищи цыгане, в далекое время. Но и сейчас, в наше время, в Америке, Франции, Англии — в тех странах, где у власти буржуи и помещики, — цыган за людей не считают.

Гнатюк привел несколько фактов о положении цыган в зарубежных странах. Потом положил блокнот на колени и взял в руки лежавшую рядом с ним на земле брошюру. Он медленно, старательно отделяя одно слово от другого, прочитал первую главу Положения о выборах, разъясняя каждую статью, повторяя ее текст своими словами. Потом заключил:

— Ну вот, товарищи, о чем я хотел вам рассказать во время нашей первой беседы. У кого есть вопросы? Может быть, что-нибудь непонятно?

Все молчали. Старая цыганка, встретившись взглядом с Гнатюком, отвела глаза. Вдруг сзади Саши раздался голос Ромки:

— А здесь что будут выбирать? Ну, значит…

Ромка не успел закончить вопроса, его перебил глухой равнодушный голос Чурило:

— А нам зачем это нужно? Мы сегодня здесь, а завтра уйдем.

Чурило сказал это так, словно перечеркивал все, о чем говорил до сих пор агитатор. Саша почувствовал, что тоненькие нити, чуть наметившиеся между ним и слушателями, разорваны. Он снова заговорил об избирательном праве, о том, что в Советском Союзе все граждане участвуют в управлении государством, что и цыгане должны воспользоваться великими правами, предоставленными им Конституцией, и принять активное участие в выборах. Но снова прозвучал голос Чурило:

— Какая нам разница, кто будет в Совете! Нам главное, чтоб дождь не размочил дороги и чтобы лето дольше стояло. А от вашего Совета нам ни холодно, ни жарко.

В толпе раздались одобрительные смешки.

Саша, отвечая на реплику Чурило, рассказал, чем занимаются Советы, объяснил, что избиратели, в частности, вправе ставить перед депутатами вопрос о приведении в порядок дорог… У него мелькнула мысль: «Не то я говорю. Выходит, я им доказываю, что советская власть проложит лучшие дороги и им удобнее будет кочевать». Он замял разговор о дорогах, пытался сказать о лучшей доле, которую приносит цыганам советская власть, о счастье, которое ждет их, если они изменят образ жизни. Но чувствовал, что слова его как будто встречают какое-то невидимое препятствие и не преодолевают это препятствие, не доходят до слушателей, не проникают в сердце.

Уходя из табора, он чувствовал, что отчужденность осталась. Люди внимательно слушали его, были минуты, когда казалось ему — он сумел заинтересовать цыган. Но вот он уходит, не поняв их, и они тоже ощущают, наверное, что приходил чужой, с таким делом, которое им ни к чему.

Закончив беседу, Саша сказал, что придет снова и составит список избирателей. Он искал глазами Ромку, чтобы спросить, не хочет ли он передать что-нибудь Михо, но Ромки не было.

Саша распрощался и двинулся в сторону поселка. Было совсем темно. Из табора доносился лай собак…

Саша шел по полотну железной дороги невеселый, усталый. В душу закралось чувство боязни чего-то неведомого. Он вспомнил злые диковатые глаза Чурило. «Еще прибьет», — подумал он и, словно в подтверждение этой мысли, услышал позади себя быстрые шаги.

Гнатюк ускорил шаг. Человек, шедший сзади, тоже пошел быстрее. Саша готов был уже побежать, сам не зная, от чего спасаясь, когда услышал голос запыхавшегося человека:

— Обождите, товарищ Гнатюк… Никак не догоню…

Саша узнал голос Ромки и остановился. Он покраснел, словно кто-нибудь мог заметить его смущение.

— Темно как! — сказал Ромка, с трудом переводя дыхание после быстрой ходьбы. — Сами, может, и дороги не найдете… Так я решил с вами.

Саша поблагодарил его.

Несколько минут они шли молча. Потом Ромка, точно догадываясь о том, что делается на душе у Саши, сказал:

— Хитрющий он, Чурило, старшина наш.

— Чего же он хитрит? — спросил Гнатюк.

— Боится, что все за Михо пойдут. Что же, он один кочевать будет?

— И он тоже в колхоз может пойти или на завод.

Ромка рассмеялся.

— Не дюже ему надо. Тут он барон… Та шо там — герцог! Всех в кулаке держит, а там работать придется. А цыган работать не любит.

— Ну, ты напрасно так говоришь, — возразил Гнатюк. — Вон как Михо работает!

— То ж Михо! — сказал Ромка с уважением.

— Что Михо? Михо такой же, как все; попал бы ты на завод, в коллектив, и не хуже Михо работал бы.

— Ну да!.. Куда мне… Я что?

Помолчал несколько минут, потом неожиданно спросил:

— А вас кто до нас послал? Иван Петрович, товарищ секретарь?

— Да, Петрович.

Ромка сбился с ноги, потом по-военному взял шаг и, сдерживая дыхание, спросил:

— А для меня ничего не сказал?

Саша не понял, о ком идет речь.

— Кто?

— Петрович.

— Нет, не сказал. А что?

— Да нет, то я так спрашиваю, — невнятно ответил Ромка.

Глава двадцатая

Ковалю не удалось отмахнуться от надвинувшейся беды.

Вернувшись однажды с работы, он застал Шурочку в слезах.

— В чем дело? Что с тобой? — спросил он встревоженно.

Шурочка разрыдалась еще сильнее. Слезы душили ее, и она не могла вымолвить ни слова.

— Не плачь, Шурочка… Не надо… — бормотал Коваль растерянно.

— Не могу, ох, не могу…

— Но что случилось, скажи, что случилось?

Шурочка на миг подняла заплаканное лицо и снова уткнулась в подушку.

— Не могу!.. Боже мой, что делать? — вскрикивала она истерически.

Коваль сел на кровать рядом с Шурочкой и погладил ее волосы.

— Не надо, — вскрикнула она испуганно. — Не притрагивайся ко мне… Нехорошо.

— Что нехорошо?

— Не надо, Мишенька… Не спрашивай, лучше уйди.

Коваль закурил и нервно заходил по комнате. Он терялся в догадках: что могло произойти с Шурочкой? В последнее время она жаловалась на головные боли… Но почему она плачет и ничего не говорит?.. Может быть, опять из-за путевки на курорт? Вера Павловна уговаривала Шурочку поехать в Крым, но Коваль не мог достать путевку. Цехком как-то получил путевку в Ялту. Когда на заседании решали, кому ее выдать, Коваль уже готов был попросить отдать путевку ему. Он рад был уплатить за нее не тридцать процентов, а полную стоимость, да еще приплатить. Но ему вдруг стало не по себе. Он промолчал, а потом объяснял Шурочке:

— Я не мог этого сделать… У Сергея Никифоровича обнаружился туберкулез. Ему ехать надо.

— Но он старик! Какой туберкулез? — удивилась Шурочка.

— Не знаю, — признался Коваль. — Разве у стариков не бывает туберкулеза?

— Говорят, что после сорока лет туберкулез не страшен.

— Может быть… Не знаю… Но у него туберкулез, врачи признали, не мог же я забрать эту путевку… Неудобно.

— Неудобно! Тебе всегда неудобно… — Шурочка повернула к нему злое лицо. — Другие делают… Если любят жену — для нее все делают.

Они тогда поссорились, три дня не разговаривали. И даже домработница это заметила и, когда Коваль утром умывался, сказала ему укоризненно:

— Помирились бы, Михаил Ефимович. Не можу я дывытысь, як Александра Прохоровна мучается.

В то утро Коваль не поспел к оперативке. Он долго возился с чертежами новой форсунки и все никак не мог определить коэффициент использования топлива. Не в форсунке, конечно, было дело, чертежи можно рассмотреть и в цехе. Он ждал, когда проснется Шурочка, чтобы поговорить с ней. А когда она проснулась и взглянула припухшими сонными глазами на него, он сказал, как ни в чем не бывало:

— Достану тебе путевку в Ялту, подожди с недельку.

Шурочка радостно бросилась к нему и прильнула жаркими губами к его губам.

Неделя прошла. С путевкой пока ничего не выходило. И Коваль решил пойти к Коломийцу. Он ждал расспросов и больше всего боялся, что Коломиец спросит:

— Разве ваша жена больна? В Крым ведь едут чахоточные.

Надо было бы тогда выкручиваться, объяснять.

Но Коломиец ни о чем не расспрашивал. Выслушав просьбу Коваля, он, не задумываясь, сказал:

— Сделаем, Михаил Ефимович. Для вашей жены… значит, для вас… все сделаем.

Коваль не рассказал об этом разговоре Шурочке. Мало ли что может быть. Коломиец мог забыть, путевки могло не оказаться. Лучше уж не обещать и прийти с готовой путевкой…

Третьего дня он встретил Гусева, и тот между делом сказал ему, что Вера Павловна собирается скоро в Ялту. Может быть, это разволновало Шурочку?..

— Не плачь, Шурочка, — сказал он, подойдя к ней. — Я сделаю так, что ты поедешь с Верой Павловной в Ялту.

Шурочка вскочила, как ужаленная. Слезы все еще текли по ее щекам, но глаза вдруг стали сухими, точно какой-то невидимый огонь осушил слезы.

— Не надо! — вскричала она. — Не говори о ней.

Она закрыла глаза, прижала ладони к лицу и процедила сквозь зубы с омерзением:

— Какой ужас! Что я сделала!..

Глава двадцать первая

Коваля вызвали в милицию. Направляясь туда, он недоумевал по поводу того, зачем его вызвали. Как-то у него произошла ссора с начальником милиции из-за того, что возле общежития стоял незакрытый мусорный ящик. Милиционер оштрафовал коменданта за антисанитарию, тот пожаловался Ковалю и просил его заступиться. Коваль позвонил тогда начальнику милиции и разговаривал с ним в повышенном тоне.

— Вам, видно, покоя не дает административный зуд. За что вы оштрафовали человека?

Начальник милиции ответил, что коменданта неоднократно предупреждали о его ответственности за санитарное состояние общежития и прилегающей территории. Но он мер не принял, и наказание им вполне заслужено.

Сгоряча Коваль не разобрался и принялся отчитывать начальника милиции. Тот в свою очередь повысил тон. Коваль, не закончив разговора, бросил трубку. Комендант уплатил штраф. На том дело и кончилось.

«Видно, обиду затаил, — размышлял Коваль по дороге в милицию, — придерется к чему-нибудь… Только шутишь, не на такого напоролся!»

Дежурный направил Коваля к оперуполномоченному. В тесной комнате стоял стол и возле него два простых стула. За столом сидел среднего роста человек лет тридцати пяти, с приятным лицом, напоминавшим кого-то знакомого, «Видел, наверное, в городе», — подумал Коваль.

Когда он сел, оперуполномоченный сказал:

— Я вызвал вас по делу, о котором вы уже, очевидно, знаете.

— О мусорном ящике возле общежития?.. Видно, делать нечего милиции, что она мусолит так долго это дурацкое дело.

— Какой мусорный ящик вы имеете в виду?

— Открытый мусорный ящик, за который оштрафовали коменданта. По этому поводу меня вызвали?

Улыбка горечи мелькнула на губах следователя.

— По этому поводу, я думаю, вас не стали бы тревожить… А больше вы ничего не знаете?

— Что именно?

— Жена вам ничего не говорила?

— Мало ли о чем говорит жена с мужем. Почему это вас интересует?

— Ваша жена говорила вам, что мы ее вызывали на допрос?

Коваль удивленно раскрыл глаза.

— Нет, не говорила.

На лице следователя что-то дрогнуло. Он встал из-за стола и сел на стул напротив Коваля.

— Это совсем плохо, Михаил Ефимович. Я имя и отчество ваше знаю не только в связи с этим делом, — сказал он просто, с оттенком грусти. — Моя фамилия Чернов. Брат мой работает в вашем цехе… И Александру Прохоровну знаю. Она хорошая женщина… Наша, советская, Я помню ее еще девочкой. Мы в одной школе учились… Что произошло?

Что произошло? Это то, о чем думал все эти дни Коваль. Что произошло с Шурочкой? Она бросила работу, целые дни и вечера ее нет… Истерика, которая произошла вчера… Она так и не объяснила, в чем дело.

— Она плакала, — вырвалось у Коваля.

— Когда плакала? — спросил Чернов.

— Вчера… Я пришел с работы… Она плакала.

— И она вам не объяснила почему?

— Нет, не объяснила.

Ковалю стало неловко перед этим чужим человеком, который знает о его жене больше, чем он сам.

— Мы вызывали ее на допрос.

— Зачем? Объясните, наконец, в чем дело.

Следователь снова сел за стол.

— К сожалению, я далеко не все еще могу объяснить. Может быть, вы мне поможете. Скажите, ваша жена никогда к вам не обращалась с просьбой об освобождении из тюрьмы цыгана?

— Какого цыгана?

— Осужденного за воровство.

Коваль развел руками.

— Ничего не понимаю… О каком цыгане идет речь? У нас работает цыган… Михаил Сокирка… Стахановец. Он кандидат в депутаты.

— Знаю. Не о нем речь… О цыгане Вайда…

— Вайда?… Стойте. Знаю. Со мной говорили.

— Кто? Жена?

Коваль пытался вспомнить, кто с ним говорил об этом цыгане. Нет, не Шурочка… Кто-то звонил… Коломиец.

Он снова замкнулся.

— А что такое?

— С вами говорили?

— Говорили.

— Почему?

— Начальник тюрьмы — мой товарищ. Меня просили поговорить, чтобы Вайду перевели на зачетную работу, чтоб день считался за три.

— Кто просил?

Коваль задумался.

— Я скажу вам, — сказал он. — Только мне хотелось бы перед этим поговорить с Сиговым.

— Хорошо. Поговорите… Но это не все.

— Что еще?

— Вы три тысячи рублей от гражданки Гусевой Веры Павловны получили?

— А какое вам дело до этого? — возмутился Коваль.

— Если бы это не имело отношения к делу, — Чернов положил ладонь на папку, — я бы вас не спрашивал… Получали три тысячи рублей у Гусевой?

— Получил.

— Лично?

Вера Павловна дала деньги Шурочке. У Коваля тревожно забилось сердце. «Не говорить о Шурочке».

— Какая разница!

— Разница, конечно, есть… За что вам Гусева дала три тысячи?

— Как за что? Взаймы.

— Вы так близки с ней… или с мужем, что прибегаете к займам v них?

— Да говорите наконец, в чем дело, — не выдержал Коваль. — При чем эти деньги, цыган?.. И зачем вызывали мою жену?

— Даже если бы я хотел и имел право вам все объяснить, я не смог бы это сделать. Нам самим еще не все ясно. Но кое-что я могу вам сказать.

Он раскрыл папку и перелистал несколько бумажек.

— Гражданка Гусева обвиняется в разных спекулянтских махинациях через цыган. Замешан в этой истории и тот самый цыган Вайда, о котором вас просили. И другие цыгане тоже; повидимому, потому, что ходатаем за него была не жена его — сестра Михо Сокирки, а почему-то совсем другая цыганка — Полина Чурило… Это еще все выяснять нужно… А ваша жена часто бывала с Гусевой, видела эту Полину… Ну и три тысячи эти примешались сюда.

— Кто вам сказал о них? — спросил Коваль угрюмо.

— Гусева… Думаю, что она хочет навести нас на ложный след и поэтому старается запутать в это дело побольше людей… Хорошо, если вы поможете нам и расскажете все, что знаете.

— Хорошо. Я расскажу.

Глава двадцать вторая

Шло заседание парткома. Коваль потоптался в приемной, невпопад ответил что-то на вопрос управделами и, чувствуя, что обращает на себя внимание, отправился домой.

Его пугала встреча с Шурочкой. Он хотел было уже повернуть в переулок, ведущий к заводу, но потом передумал. «От кого бежать? От себя?»

Когда Коваль вошел в комнату, Шурочка испуганно взглянула на него. Но в глазах ее был не только испуг. Ковалю показалось, что Шурочка о чем-то просит его.

Он не знал, что сказать. Резкими движениями снял пиджак и повесил его на стул, потом подошел к письменному столу и взял какую-то книгу. Он чувствовал на себе неотступный взгляд Шурочки.

— Ты была в милиции? — спросил он.

— Была, — не выговорила, а прошептала Шурочка.

— Почему не сказала? — укоризненно спросил Коваль.

Взглянув на Шурочку, он встретил полные слез глаза.

— Не знаю… Боюсь…

Шурочка упала перед ним на колени.

— Мишенька!.. Прости меня, Мишенька… Прости… Я ничего не понимаю.

Коваль хмуро свел густые черные брови. На какой-то миг мелькнула жалость в его глазах, но вот они опять стали сосредоточенными и рассудочными.

— Встань, Шура, — сказал он властно.

Шурочка покорно встала и испуганно взглянула на мужа.

— Ты почему прощенья просишь?

— Мишенька… милый, не спрашивай.

Шурочка прильнула к Ковалю, он ощутил ее слезы на своих щеках. И знакомый запах духов, которые подарил ей к именинам.

— Я все знаю… Только почему от других?

Глаза Шурочки были полны слез. Она закрыла их, и слезы текли по щекам.

Коваль прикусил губу и сказал сурово:

— Если каешься, должна сказать в чем… Я все равно знаю.

Шурочка не открывала глаз, точно боялась взглянуть на Коваля.

— Не могу… боюсь… — шептала она.

— Говори.

— Прости… Запуталась… Я и сама не знаю, как получилось… Я скучала, а он так ласков был со мной…

— Кто?

— Коломиец…

Шурочке показалось, что невыразимо страшное обрушилось на нее, что стены дома рушатся… весь мир рушится. И среди огромных глыб камня, острых, вонзающихся в тело, в сердце, в мозг, — что-то совсем маленькое… Крохотка. Капля… Она…

Шурочка раскрыла глаза. Комната повернулась вместе со всем, что было в ней, и стала на место. Коваль стоял у стола. Она услышала, как кто-то сказал:

— Вот так!

И как будто кто-то другой сказал:

— Вот так, значит, дорогой товарищ.

Она долго не могла понять, кто произнес это. Потом увидела Сигова, стоявшего рядом с домработницей у двери.

Сигов что-то сказал Клаве. И она ушла. Потом Шурочка увидела, что Сигов направился к ней. Она хотела подняться, но не могла и осталась лежать на полу. Меркнущее сознание запечатлело обрывок фразы:

— Чего же ты стоишь?

…Шурочка тут же очнулась. Первое, что она увидела, был солнечный луч, забившийся в угол комнаты. «Уже поздно, вечер», — подумала она. И увидела встревоженное лицо Коваля. Он склонился к ней.

— Успокойся, Шура…

Он бережно поднял ее и усадил на диван.

— Ты лучше ложись, сейчас я принесу подушку.

— Не надо, — прошептала Шурочка, хотя ощущала страшную слабость. — Я посижу. Уже все прошло.

Потом Сигов что-то рассказывал, но Шурочка не могла уловить нить разговора. Какое-то давящее безразличие сковало всю ее с головы до ног. Только когда Сигов вдруг поднялся и сказал: «Ну, я вижу, теперь все в порядке. Пойду», — она испуганно воскликнула:

— Не надо, Иван Петрович… Сидите… Сейчас обедать будем.

Он поблагодарил и хотел все же идти. Но Шурочка принялась его уговаривать. Ей страшно было оставаться одной… с Мишей.

— Останьтесь… Я уже совсем хорошо себя чувствую. Пообедаем.

Она взяла себя в руки, встала с дивана и пошла на кухню.

Сели за стол. Шурочка выглядела совсем спокойной.

Клава подала колбасу, сыр, жареную рыбу и тоже села за стол. Она оказалась рядом с Сиговым. Не обращая внимания на ее смущение, Сигов принялся расспрашивать ее:

— Из Марьевки, говоришь? Под Воронежем? Знаю, знаю. Не под Воронежем это, дорогой товарищ. От Воронежа это далеко, к Украине ближе. Ольховатский район. Знаю. Там по-украински все разговаривают.

Клава обрадованно кивала головой.

— И справди. У нас вси по-украинскому говорять.

— Знаю, знаю, бывал там. Ну, а ты что дальше думаешь делать?

— Не знаю.

— А кто же знает? Подумать надо. Всю жизнь не будешь в домработницах, у чужих людей.

Клава смущенно прикрыла рот уголком косынки.

— Или хозяева такие хорошие, что бросать не хочется?

— А чого ж, и справди хороши.

— А бросать их все-таки надо. Ты девонька молодая, здоровая. Пошла б на завод, специальность получила бы. Специальность, она пригодится, когда замуж выйдешь тоже. А специальности не будет — от мужа будешь зависеть. Сейчас от хозяйки, а потом от мужа… А муженек, небось, уже на примете есть. Так?

Клава покраснела.

— Ну, раз краснеешь, значит есть. У нас на заводе парней много хороших. Как на подбор.

— Та знаю! — сказала вдруг Клава бойко.

— Кого же это ты, интересно, знаешь?

— Земляки тут.

— Кто?

— Чернов, Рыжов… Гнатюк.

— Саша Гнатюк?

— Он самый. Мы ж з одного села.

Она снова покраснела.

Сигов сделал вид, что не заметил ее смущения.

— Это парень хороший. Ты с ним поговори насчет работы. Он тебя сразу сагитирует на завод пойти. Он вот целый табор хочет сагитировать. Люди сейчас нужны. Сидеть без дела грех.

Шурочка почти не слушала разговор, только при последних словах Сигова у нее мелькнула мысль: «Не обо мне это он?»

Сигов уже заговорил о другом. Ему очень понравилась рыба, он съел уже третий кусок.

— А у нас не жарят рыбу с луком. Вкусно. Посоветую своей жинке перенять опыт.

Он подробно расспросил Клаву, как она готовит рыбу, два раза повторил с ее слов рецепт приготовления. Потом распрощался. Коваль пошел его провожать.

Они не отошли и десяти шагов от дома, как Сигов остановился.

— Ну, что скажешь, Михаил Ефимович? — спросил он строго.

— Не знаю, что сказать… Растерялся я совсем… Ничего не пойму.

— Жену оставил на произвол судьбы, и сам виновен, что так получилось.

— Но Коломиец… Как он смел!

— О Коломийце особый разговор будет. За то, что следует, ответит. Ты-то муж ей… Забыл? В кровати только вспоминал. Она работу бросает, черт-те с кем связалась. А ему хоть бы что: делай, мол, как, хочешь. Она и делала, что пришлось.

— Не пойму я ничего… Мне целую историю рассказали в милиции. Только я думаю, что Шура ни при чем.

— И я думаю, что ни при чем. Ее поддержать надо сейчас. Она же твоя жена! Помнишь, когда тебя из комсомола исключать собирались, как она горой встала. Не побоялась, сказала, что верит в тебя.

— Помню.

Коваль тяжело вздохнул.

— Хорошая она… Любил я ее…

— А сейчас что, сразу и разлюбил?

Коваль опустил голову.

— Не знаю я… В глаза ей теперь смотреть не смогу…

Сигов взял руку Коваля и крепко пожал ее.

— Держись, Миша! В жизни и не такое еще может быть… Главное, не горячись… Остынь. А потом, как сердце подскажет, так и сделаешь.

Он распрощался и пошел. Коваль окликнул его.

— Иван Петрович… А то, что в милиции говорили, правда?

Сигов нахмурился и сказал:

— Запутанное дело какое-то… Хорошо, если только уголовным пахнет. Этот цыган Вайда как будто и не наш цыган… есть сведения, что он прикочевал в нашу страну издалека. У жены Гусева с ним какие-то дела были.

— А Гусев?

— Гусев? — Сигов задумался. — Было бы хорошо знать, кто это… И с ним не все ясно… Распространять это не надо. Стало известно, что в годы революции он был анархистом. А сейчас не по характеру тихий… Больше ничего пока не известно. И надо начеку быть, время сейчас как перед грозой.

Глава двадцать третья

Цеховая комсомольская организация выдвинула Михо кандидатом в депутаты городского Совета. Наступили счастливые, но и трудные дни. Ему приходилось выступать на собраниях избирателей, произносить речи, к которым он не привык, отвечать на десятки вопросов, иногда совсем неожиданных.

— Почему до сих пор не проведен водопровод? — спросили его на собрании домохозяек.

«Думает ли наше правительство помочь китайским коммунистам?» — прочитал он записку на собрании рабочих механического цеха.

— Почему в кочегарке силового цеха пользуются до сих пор старыми измерительными приборами, тогда как на передовых предприятиях уже давно внедрены новые? — спросили в силовом цехе.

Сигов побывал на двух собраниях с Михо, приходил ему на помощь, советовал, что ответить.

— Не знаешь чего-нибудь, не стесняйся, скажи: не знаю, выясню, в следующий раз у вас буду — отвечу. Или запиши, кто спрашивает, и напишешь ему ответ. Люди тут все свои, такие же рабочие, как ты, поймут тебя.

С каждым собранием, с каждым выступлением становилось легче. Михо обрел некоторую уверенность, всей душой почувствовал, как велико значение того, что с ним происходит, и появились сами собой слова, которыми нужно было выразить мысли, теснившиеся в голове.

Очень трудным было первое собрание. В небольшом красном уголке, прокатного цеха собралась после работы вся смена. Здесь все знали Михо и он знал всех. Но, когда, избирая президиум, назвали его фамилию и он под аплодисменты взошел на небольшое возвышение, его охватило такое смущение, такая робость, что заметивший это Сигов сказал:

— Ну, что это ты покраснел? Смелее!

Но не так-то легко было взять себя в руки. Михо сидел за столом президиума такой красный, словно скатерть поделилась с ним своей кумачовой яркостью. Он не решался взглянуть на сидевших в зале и нервно вертел в руках карандаш. Михо почти не слышал того, что говорили ораторы, механически аплодировал вместе со всеми, когда очередной оратор заканчивал речь. Потом он услышал слова председателя:

— Слово предоставляется кандидату в депутаты — Михо Игнатовичу Сокирке.

Зал бурно аплодировал, но Михо все же расслышал слова нагнувшегося к нему Сигова:

— Спокойно, Михо!

Михо подошел к трибуне и взглянул в зал. Мелькнуло лицо Сергея Никифоровича. И Михо показалось, что Сергей Никифорович повторяет слова Петровича:

— Спокойно, Михо!

Немного дальше сидел Саша Гнатюк, и казалось, что губы его тоже шепчут:

— Спокойно, Михо!

И с большого портрета по-отечески улыбался ему Сталин. И он тоже, казалось, неслышно говорил:

— Спокойно, Михо!

В зале волновались не меньше оратора. Каждый думал: «Что скажет Сокирка? Хоть бы сказал хорошо! Наш ведь».

И оттого, что установилась такая незримая связь между слушателями и оратором, Михо успокоился. Он положил перед собой листок с речью, над которой он и Марийка долго вчера сидели, увидел первую фразу: «Товарищи! Приношу горячую благодарность за доверие, которое вы мне оказали». Но, cам еще не отдавая себе отчета в том, почему так делает, отложил листок и сказал:

— Дорогие мои товарищи! Я — цыган… Такой, как все цыгане, был… Я с табором три года назад кочевал. Я кино тогда ни разу не смотрел… А когда в город приходил… и видел в окнах магазинов бутылочки с одеколоном, я никакого понятия не имел, что это такое и зачем оно нужно. Зачем в цыганском таборе одеколон?..

Он рассказал о жизни в цыганском таборе, о том, что произошло с ним за эти три года…

Потом остановился и смущенно сказал:

— Кажется, я не то говорю.

Зал ответил аплодисментами и возгласами:

— То, то! Говори.

И Марийка кивнула головой, точно говоря ему: «Правильно! Говори!»

Михо, ободренный, продолжал уже смелее:

— А теперь как будто на высокую гору меня подняли. Я даже не знаю, как оно получилось… Да здравствует наша Коммунистическая партия!

…Однажды Сигов сказал Михо:

— Завтра будет особая встреча, хорошо подготовиться надо.

— С кем?

— В цыганском таборе… Проголосуют те двадцать человек или нет — не особенно важно… Главное, чтобы люди те за советской властью пошли.

Михо почти всю ночь не мог уснуть. Его беспокоила мысль, как его встретят в таборе…

Гладкая дорога бежит навстречу «эмке». Но мысли Михо обгоняют машину.

…Вот подкатит «эмка» к цыганским шатрам. Ему приятно было думать об этом — как он подъедет к табору на машине. Там немало таких, что ни разу не ездили в легковой машине. И вот приедет он в машине… Пускай посмотрят и позавидуют. Но ему тут же стало неловко: нет, не годится так… Замкнутся люди. Он знал, как настороженны и недоверчивы его соплеменники.

Михо обернулся к Сигову.

— Может, не надо подъезжать к самому табору? — сказал он нерешительно. — Можно стать за бугром, а там пешком пойти.

Сигов думал в это время о своих делах и не, сразу понял, что делается на душе у Михо.

— А почему не подъехать? — удивился Сигов. — Пусть поглядят на машину. Новенькая, любо смотреть.

— Не надо, Иван Петрович. Не хочется мне…

Сигов взглянул на Михо и подумал: прав парень, как это раньше не дошло до меня?

— Ладно, пойдем пешечком, — сказал он. — Ноги привычные. А ты, товарищ Гнатюк, покажешь, где нам лучше остановить машину.

Сашу, сидевшего рядом с Сиговым, не меньше, чем Михо, волновала предстоящая встреча. Он побывал в таборе пять раз. Последние беседы многим отличались от первой. Его не только слушали, но и спрашивали, а последний раз даже выступили во время беседы. Эти несколько слов, произнесенные Ромкой Дударовым и цыганкой Хинусей Будзигановой, трудно было назвать речами в привычном смысле этого слова. Но Саше, пережившему тягостное молчание слушателей во время первых бесед, эти несколько слов казались красноречивее любых речей. Люди впервые заговорили о том, что им плохо живется в таборе. Заговорили перед чужим человеком.

Последний раз Саша был в таборе после того, как на комсомольском собрании Михо выдвинули кандидатом в депутаты. Он решил сказать об этом только во время беседы, хотя его так и подмывало быстрее рассказать и Ромке, и отцу Михо, и Замбилле.

Когда Саша под вечер явился в табор, его уже ждали здесь. Он прошел к костру у шатра Дударова, где обычно проводил беседы, справился о делах каждого. Как ни отлична и отдаленна была жизнь табора от жизни рабочего поселка, Гнатюк сумел уловить нити, которые связывали его с жизнью, интересами этих людей, и протянуть нити, связавшие табор с советской жизнью.

Выяснилось, что у цыганки Хинуси Будзигановой родился шестой ребенок и она имеет право на получение пособия по многодетности. У цыгана Гусенцова оказались облигации займа.

— Дядька в додачу дал, — сказал он Саше. — Нe знаю, що й робыть з нымы.

Саша переписал номера облигаций, проверил по тиражным таблицам, и оказалось, что на одну из облигаций пал выигрыш в пятьсот рублей.

Трудно сказать, кого больше обрадовал этот выигрыш — владельца облигации или Сашу. Во всяком случае можно представить себе, что делалось в таборе после того, как Саша объявил Гусенцову о выигрыше и вместе с ним отправился в город за деньгами.

— Заманит куда-нибудь, вот и будет выигрыш, — сквозь зубы проговорил Чурило.

— Ни разу не обманул, какой ему интерес обманывать? — отозвался Ромка.

Отец Ромки, недовольный тем, что сын непочтительно разговаривает со старшиной, сердито прикрикнул:

— Цытёв! Молчать!

Когда через два часа Гусенцов вернулся в табор и показал пятьсот рублей, полученные в сберкассе, Чурило мрачно сказал:

— Подкупить хотят коммунисты.

Но его слова уже не имели прежней силы. Невероятным казалось, чтобы коммунисты ради какой-то непонятной выгоды стали задабривать цыган подарками. И притом все было чересчур естественно, такого не подстроишь.

Гусенцов со всеми подробностями рассказал, как он с Гнатюком пришел в сберкассу, как проверяли облигацию и как девушка, сидевшая у окошка, сердилась, что облигация сильно запачкана, ходила куда-то с ней, но деньги все-таки выдала…

Хинуся Будзиганова, крестясь, рассказала, сколько бумажек написали про нее и что она не одна там была, а еще женщины были… А у одной женщины совсем много детей, и она много денег получает, несколько тысяч…

Когда Саша пришел в табор, его окружили плотным кольцом. Саша оглядел этих людей, еще совсем недавно казавшихся такими далекими, непонятными и ставших теперь родными, близкими. Чурилы не было среди них, Саша спросил о нем. Ромка, подмигнув, ответил:

— Обиделся, ушел…

— На кого обиделся? — спросил Гнатюк.

Ромкины глаза так и брызгали озорством.

— На всех обиделся.

— Почему же обиделся?

— Он уже и так злой, что привел табор сюда. Жадный, дела у него тут… А зараз хотел, чтобы мы ушли… А мы не хочем. Куда нам идти?

И со злостью добавил:

— Нехай сам идет.

Немного прожил на свете Саша Гнатюк. Но немало уже было в его жизни радостей. Не только наивных, детских, но много ярких, незабываемых радостей счастливой юности.

…Он часто вспоминал день, когда мастер Никифоров сказал ему:

— Сегодня ты сам работать будешь.

Не первый раз он управлял станом. Сулима и до этого все чаще вверял ему стан, но Саша знал, что за каждым его движением наблюдает учитель и, случись что-нибудь, он сразу придет ему на помощь. Теперь на помощь нельзя уже рассчитывать, теперь надейся только на свои силы. Как приятно было, когда, сойдя вместе с ним с площадки стана после окончания смены, Никифоров в присутствии всей бригады сказал:

— Хороший мастер вырос у нас. Теперь тебе, товарищ Сулима, держаться надо. Гляди, ученик скоро обгонит учителя.

…Незабываемые дни в Москве. Кремлевский дворец. Саша встретил здесь людей, которых до этого знал только по портретам. Как тревожно было перед этим на душе: тогда, когда Гусев снял его с работы. Он чувствовал свою правоту, но не знал, как доказать ее.

А здесь сразу все стало ясным. Выступал товарищ Молотов и рассказывал, какую борьбу пришлось выдержать архангельскому лесопильщику Мусинскому, когда он тайком вырабатывал новые нормы. И Сталин сказал, что кто и дальше будет мешать стахановцам, того партия обуздает…

…Приезд Клавы Бутько. Он ее почти не знал. Помнил худенькую замурзанную девчонку, бегавшую в соседском дворе. В памяти осталась ее старшая сестра, самая красивая девушка в Марьевке. За ней хороводом ходили все парчи. А Саша в то время был еще совсем юнцом и только украдкой вздыхал о недосягаемой Насте Бутько. Она вышла замуж за землемера из района.

Редко бывают сестры так похожи друг на друга. Когда Саша на стук открыл дверь и увидел знакомое лицо, он готов был уже воскликнуть: «Настя!» Но девушка, стоявшая у порога, сказала:

— Вы Гнатюк… Драствуйте. Я Клава Бутько, з Марьевки. Вы, мабуть, и не знаете мене. Сестру мою памятаете? Настю. А я тоди зовсим маленька була.

Клава рассказала, что приехала в Приморск еще два месяца тому назад, растерялась в чужом городе, не знала, куда податься. Встретила одну девушку, Соню, она у Гусева служит. Соня посоветовала ей пока поступить домработницей.

— У Коваля я живу. У начальника цеха, — сказала Клава, смущаясь. — А зараз до вас пришла… Земляки ж. Тут еще наши…

Саша пригласил ее в кино. Потом они пошли в парк. Было так тихо и хорошо! Даже неугомонные листики прекратили свою возню на деревьях. Клава рассказывала о Марьевке, и запахло детством, далеким, безмятежным.

Они встретились и на другой, и на третий день… Саша никогда не думал, что любовь может прийти так внезапно. Может быть, это воспоминания о красавице Насте разбудили чувство? А может быть — сама Клава, немного напуганная тем, что вдруг нахлынуло на нее после встречи с этим парнем, но не отстранившая горячих губ, когда Саша привлек ее к себе и поцеловал…

…И вот еще один счастливый день. Его радовало чужое счастье. Значит, не напрасно он сюда ходил! До людей дошли его слова. И когда Ромка сказал: «Нехай сам идет!» — Саша просиял. Спуталось все, что было так тщательно задумано, сорвалось то, что он терпеливо сдерживал, и, позабыв о намеченном плане беседы, без всякой связи с тем, о чем говорилось до сих пор, он взволнованно сказал:

— Я вам очень важное известие принес… Михо Сокирка… выдвинут кандидатом в депутаты городского Совета.

Люди притихли. Может быть, они и не поняли значения того, что сообщил им Гнатюк. Но вдруг отделилась от толпы Замбилла и побежала к дальнему шатру, крича:

— Дад! Батя! Та йдить сюда.

Саша и все остальные побежали за ней. А навстречу им вышел из шатра старый Игнат, хмурый, со всклокоченными волосами. Он недовольно взглянул на дочь, потом обвел недобрым взглядом подбегавших людей.

— Чего тебе? Чего раскричалась, дуреха?

— Дад! — срывающимся от волнения голосом сказала Замбилла. — Вы слухайте, что кажуть про Михо.

Игнат грубо остановил ее.

— Чего раскричалась? Забивают вам голову, а вы слухаете. — И недовольно взглянул на Гнатюка.

Саша подошел к старику и сказал ему:

— Зачем вы ругаете Замбиллу? Вашего сына выдвинули кандидатом в депутаты.

Старый Игнат хотел что-то сказать, но в это время заиграла скрипка. Все обернулись и увидели Ромку, стоящего со скрипкой в руках. Бурная мелодия звала к пляске. Вырвалась Замбилла и закружилась в вихре танца. И еще, и еще — одна за другой пошли за ней девушки, и табор зазвенел ликованием…

Саша вспомнил этот вечер, вспомнил свою беседу, так не похожую на прежние. Он вспомнил, как подошел к нему после беседы старый Игнат и тихо, чтобы не слышали другие, спросил:

— Михо знает, что мы тут?

— Знает, — ответил Саша. — Хотел прийти… Думает, что вы еще сердитесь на него.

Не поднимая глаз, старый Игнат сказал:

— Ты не думай, что я… того… что он такой стал, говорю. А я то… вообще… Правильно, что пошел он на завод. Чего с них толку! — и обвел широким жестом присутствующих.

Глава двадцать четвертая

Машина остановилась у лесопосадки, окаймлявшей железную дорогу. Михо торопливо, не дожидаясь своих спутников, взбежал на высокое полотно. Навстречу выскочили два взлохмаченных пса. Вдруг один из них остановился, удивленно потянул воздух и, лая, визжа, бешено размахивая хвостом, бросился к Михо.

— Нэрка! — Михо ласково трепал собаку. — Узнала! Это я, Михо. — И, с трудом сдерживая волнение, обратился к Сигову:

— Три года прошло… Узнала!

Из табора бежала детвора, и какая-то женщина, разглядев идущих, тоже бросилась навстречу.

— Замбилла!

— Пшал!

Михо крепко прижал ее к груди.

— Как долго ты не приходила! — укоризненно сказал Михо.

— Батя больной был… и… — она замялась.

— Что? Говори, что случилось? — взволнованно спросил Михо.

Замбилла недоверчиво оглядела спутников Михо и сказала по-цыгански:

— Вайда… баруно.

— За что? — спросил Михо по-русски.

Замбилла снова недоверчиво взглянула на Сигова и Гнатюка.

— Говори, говори, не бойся, — сказал Михо. — Это свои люди. От них не надо скрывать.

Замбилла заплакала.

— С Чурило… Чурило выпутался, а Вайду судили.

Михо ласково погладил Замбиллу по голове.

— Не плачь, Замбилла. Может, оно и лучше… Не такой муж тебе нужен.

Подходя к табору, Михо увидел отца. Игнат сидел на камне и чинил сбрую. Он встретился глазами с Михо, что-то дрогнуло в его лице, но усилием воли он сдержал волнение и, подав сыну руку, сказал совсем спокойно, как будто не было этих трех лет разлуки:

— Здоров!

И, обернувшись к всхлипнувшей Замбилле, крикнул:

— Ну, чего ревешь? Никогда не просыхает лужа под глазами.

— Да я ничего, — оправдывалась Замбилла. — Я так просто.

— Так просто, так просто! — передразнил ее Игнат. — Люди чужие пришли, а ты ревешь.

Михо тоже сдержал вспыхнувшее волнение, крепко пожал руку отца и представил ему Сигова:

— Это секретарь наших коммунистов, мой второй отец.

Игнат нахмурился.

— У человека один отец, — проговорил он недовольно.

— Я не то думал сказать, — поспешил объяснить Михо, но Сигов жестом остановил его и сам обратился к Игнату:

— Не так Михо сказал. Он никогда не отказывался от своего отца. Я секретарь партийной организации завода, мне Михо говорил о вас, я желаю вам счастья.

Игнат пытливо взглянул на Сигова.

— Вас Петрович зовут? — спросил он.

— Петрович — это мое отчество, отец мой был Петр, а зовут меня Иван. А вам откуда известно? — спросил он удивленно.

Игнат замялся.

— Знаем… Сказал тут один.

— Ладно, разберемся как-нибудь. А сейчас у меня к вам дело, Игнат Григорьевич.

— А вы откуда знаете, как меня зовут? — в свою очередь спросил Игнат.

Сигов улыбнулся.

— Знаем… Сказал тут один.

И рассмеялся.

Игнат тоже улыбнулся, но сразу же отогнал улыбку и сурово спросил:

— А какое дело до меня?

— Мы приехали провести встречу избирателей с кандидатом в депутаты. Прошу вас, созовите людей.

Игнат взглянул на Сигова, как будто пытаясь разгадать, что замышляется против него, и сказал:

— А что я? У нас старшина есть.

— К старшине не хочется сейчас обращаться, дела у него незавидные вышли с советской властью, разные у нас дороги.

Игнат нахмурился.

— Мне до того нет дела, — сказал он сумрачно. — А за старшину быть мне никто не поручал.

— Ну что ж, Саша, — сказал Сигов. — Ты тут, наверное, уже свой человек, созывай людей, проведем собрание.

Когда люди собрались возле шатра Дударова, Гнатюк объявил собрание открытым.

— У нас так заведено, — сказал он, — что на собраниях избирается президиум.

Наступило продолжительное молчание. Его нарушил Сигов.

— Это значит, — сказал он, — что трех или пять человек (сколько решите) нужно назвать — они будут как самые главные, самые почетные на собрании: кому слово дадут, тот будет выступать… В общем, они за порядком следить будут. Прошу теперь называть фамилии тех, кого вы хотите избрать в президиум.

Цыгане молчали.

Неожиданно раздался голос Ромки:

— Нехай товарищ секретарь будет… товарищ Петрович.

Сигов утвердительно кивнул Гнатюку, и он сказал:

— Хорошо. Значит, в состав президиума предлагается товарищ Сигов, Иван Петрович. И еще предлагаю избрать в президиум кандидата в депутаты городского Совета — товарища Сокирку Михо Игнатовича.

Сигов зааплодировал, но толпа безмолвствовала.

— Еще кого изберем в президиум, товарищи? — спросил Гнатюк.

И вдруг старая цыганка, так внимательно слушавшая всегда рассказы Саши, но за все время не произнесшая ни одного слова, сказала:

— Я нэ понымаю зачем… Но я хочу сказать фамилие вот, этот, — она показала на Сашу. — Нэ знаю его фамилие… Все равно, он правильно говорит.

Сигов взглянул на густо покрасневшего Сашу и сказал:

— Хорошо, запишем в президиум Александра Гнатюка. — Вынув из пиджака записную книжку, он записал первые фамилии. — Еще я предлагаю избрать в президиум Игната Григорьевича Сокирку, воспитавшего такого хорошего сына.

Люди поняли, что это следует приветствовать, и недружно, вразброд зааплодировали. Кто-то сказал:

— Правильно!

— И еще я предлагаю избрать в президиум одну женщину. Я ваших людей не знаю, вы сами назовите, кого из женщин вы хотите избрать. По Конституции женщины имеют такие же права, как и мужчины. Хорошо, если в президиуме нашего собрания будет женщина. Прошу вас, назовите фамилию женщины, которую вы больше всего уважаете.

— Жибазову, — крикнула Замбилла.

— Это старуха, что сидит рядом с отцом, — шепотом сказал Михо.

— Хорошо. Значит, есть предложение в президиум нашего собрания избрать кандидата в депутаты товарища Сокирку Михо Игнатовича; его отца Игната Григорьевича; от женщин товарищ Жибазову; агитатора, который прикреплен к табору, товарища Гнатюка Александра и меня. Кто за это предложение, поднимите руку. Кто не хочет голосовать за этих товарищей, сейчас руки не поднимайте.

Нерешительно, один за другим люди подняли руки. Сигов подсчитал — четырнадцать.

— Кто против? Теперь поднимите руку те, кто не хочет, чтобы этих, людей избрали в президиум.

Люди оглядывались, никто не поднял руку.

— Значит, как говорится, принято единогласно. Теперь прошу товарища Михо Сокирку, его отца, товарищ Жибазову и товарища Гнатюка выйти сюда, в президиум. Мы будем управлять собранием.

Саша и Михо подошли к Сигову и сели рядом с ним. Игнат неловко потоптался на месте, взглянул по сторонам, потом чертыхнулся и тоже подошел к Сигову. Старая цыганка продолжала сидеть на своем месте. Иван Петрович подал ей руку.

— Пойдемте, товарищ Жибазова. Это вам почет от табора. А от почета, если заслужил его, отказываться не полагается…

И вот по одну сторону костра оказалось пять человек, а по другую — сросшаяся, с трудом различимая в сумерках масса. Сигов, усевшийся было рядом с членами президиума на земле, встал и голосом уже совсем обычным, таким, каким говорил всегда на собраниях, сказал:

— На повестке дня у нас один вопрос: встреча с кандидатом в депутаты городского Совета товарищем Сокиркой Михо Игнатовичем. Возражений нет? — Он обождал секунды две и, так как никто не нарушил молчания, продолжал: — Значит, принято.

Пробежал взглядом по лицам застывших в ожидании людей, совсем неожиданно почесал за ухом, словно скорбя по поводу того, что собрание идет не так, как ему хотелось, но за этим жестом последовала улыбка. И уже другим тоном Сигов сказал:

— Вот что я хочу вам сказать, товарищи. Некоторые цыгане не верят коммунистам, думают, что мы их обманываем. А вот вы скажите: какой нам интерес обманывать? Людей у нас на заводе и в некоторых колхозах не хватает, потому что строят у нас в стране много и заводов, и клубов, и школ. И люди теперь нарасхват, на вес золота. Очень мы рады, когда к нам приходят поступать на работу. Только не ради того, чтобы еще двадцать рабочих было на заводе или в колхозе, мы зовем вас бросить кочевать. Вчера вот мы с завода рассчитали двух рабочих. А люди нам нужны. А почему рассчитали? Потому, что они пошли против коллектива, не хотели трудиться так, как все трудятся, а хотели прожить за счет других… Так, как ваш Чурило.

В толпе одобрительно загудели.

— Почему мы говорим, чтобы вы перестали кочевать и шли на завод или в колхоз? — спросите вы. Не я вас зову, а наша Коммунистическая партия, наше правительство. А зачем им это? Какой им интерес, что вы кочевать перестанете? И вот тут я хочу сказать о нашей партии, о нашей стране. Ленина и Сталина, которые организовали нашу партию, партию коммунистов, много раз арестовывали, в тюрьму садили, в Сибирь высылали. А за что высылали?

Сигов увидел напряженные лица людей.

— За то высылали, что они стояли за народ. Коммунисты говорили: неправильно построена жизнь в царской России. Воля, свобода — у богатых, у тех, кто ничего не делает, а живет как бог. А те, кто трудится, те никаких прав не имели. Землю пашет, пшеницу сеет, потом убирает, день, ночь работает, а черного хлеба и того вволю не ест. Сапоги, ботинки, туфли делает, а сам босой ходит. Пан к лошади не притронется, боится руки запачкать, а в колясках ездит. А тот, кто за лошадью ухаживает, кто чистит ее, кто кормит и поит ее, — тот пешечком ходит. И еще, Ленин и Сталин были против того, что в России угнетались малые народы, что турки враждовали с армянами, что еврейские погромы устраивались, что преследовались цыгане. Партия коммунистов боролась против таких порядков. Сколько хороших людей, коммунистов, погибло в этой борьбе! Но не даром пролилась их кровь. А сейчас Коммунистическая партия у власти и может сделать то, за что боролась: чтобы люди жили в хороших домах, а не дрожали, как говорят, цыганской дрожью; чтоб ели хорошо, вволю, а не ждали, пока подаст им чужая рука; чтоб дети учились в школе, стали врачами, инженерами, мастерами… как ваш Михо… За это боролась Коммунистическая партия, и других выгод и интересов у нее нет. Вот что я хотел вам сказать. А теперь пусть скажет Михо Игнатович Сокирка.

Михо встал. У него сомлели ноги от ставшего уже непривычным сидения на корточках («а раньше часами сидел — и не чувствовал», — подумал он). Он потер ногу. Потом взглянул на сидевшего рядом отца, на старую Жибазову, на Петровича…

— Вот что я скажу, — начал он, обращаясь к отцу. — Я тогда сказать не мог. Не того, что боялся, все равно сильно мы тогда поссорились… Не знал я, как сказать. И всем вам хочу сказать. — Он обвел взглядом сидевших напротив него у костра. — Нельзя нам так жить. То раньше так жили и думали, что иначе нельзя… Цыган всегда преследовали. Потому, что мы обманывали, воровали… А как заработать кусок хлеба? Оттого мы и крали… Не знали, как заработать. А кто и не хотел знать. А сейчас другое время. Может, вы не верите Ивану Петровичу, — подумаете, он коммунист. И мне не поверите, — скажете: парнэ, продался им и разговаривает по-ихнему. Тогда сами пойдите посмотрите, как живут люди. Налетит ветер, пойдет дождь, в шатрах загуляет холод, твои дети, Францевич, проснутся, будут плакать. Ты начнешь собирать тряпки, чтобы их укутать, и все равно не хватит у тебя тряпок, дети будут дрожать от холода.

Он взглянул на людей, сидевших вокруг костра, глаза его остановились на одном лице:

— Что будешь завтра кушать, Михайло? — спросил он, и человек, к которому он обращался, опустил глаза и недоуменно пожал плечами. — Не знаешь? И что будет кушать твоя Галина — не знаешь. И дети твои, если выклянчат — будут сыты, а нет — так и будут целый день голодные.

Он отыскал глазами в толпе Ромку и, увидев его, спросил:

— Скажи, Ромка, ты был у меня в общежитии?

— Был.

— Видел, как я живу?

— Видел, — Ромка рассмеялся. — Хорошо живешь. Сам хочу так жить, сколько раз бате говорил, — не отпускает.

Михо обратился ко всем:

— Не только про дом, я хочу вам сказать про то, что крыша над головой лучше, чем шатер, катуна. И не только про то, что я кушаю больше, чем самый богатый из вас. Это все хорошо. Хочу я главное сказать: новая жизнь у меня… Совсем новая. Раньше я был как слепой щенок. Солнце светило — а я его не видел; деревья, цветы вокруг — а я вроде не знал, что это такое. Везде новая жизнь. А мы и не знали про нее, шли мимо. И еще хочу сказать. Сколько цыган уже перешли к новой жизни. Помните, нам говорили про цыганский хутор на Кубани. Я недавно читал в газете. Люди довольны, что пошли в колхоз. У них все есть: и маро, и молоко, и мясо. Клуб построили, кино каждый день смотрят. Никто из этого колхоза не ушел, не хочет кочевать. Значит, новая жизнь лучше! И табор Михайлы Голосного тоже больше не кочует. Помните, тот табор, что мы встретили возле Херсона? Я получил недавно письмо от Голосного, он прочитал в газете про меня, как я работаю, и написал мне, что они организовали артель, сита делают и очень довольны, что бросили бродячую жизнь. Хорошо живут, оделись, дети учатся. Кто перестал кочевать, обратно в табор не идет… И сколько вам мучиться, дрожать от холода, недоедать?..

Табор молчал. Игнат, словно под тяжестью пережитого, опустил голову. Старуха Жибазова держала в руках погасшую трубку и не разжигала ее.

— И еще, что хочу сказать, — продолжал Михо, — это о наших выборах. Цыган всегда преследовали, считали ворами, называли проклятым племенем. А в нашей стране цыгане такие люди, как все. Так и говорят коммунисты. Если цыган вместе со всеми честно работает — его уважают. Меня ж раньше никто не знал. А теперь избирают в советскую власть… Вот что я хотел сказать.

Обычно Михо заканчивал свои речи перед избирателями под бурные аплодисменты. На этот раз было тихо, словно люди боялись раньше времени выразить то, что уже созрело, но еще ждало толчка, чтобы стать твердым решением.

В немой тишине раздался голос Сигова:

— Теперь, товарищи, кто желает, пусть скажет свое слово, а если кому что неясно, можно задавать вопросы.

Старый Игнат поднял голову, обвел взглядом сидевших напротив него цыган, потом взглянул на Сигова и глухо произнес, не вставая с земли:

— Я хочу сказать.

— Говорите, Игнат Григорьевич, — ободряюще сказал Сигов. — Пожалуйста.

Игнат переложил из правой руки в левую плетку, с которой никогда не расставался, задумчиво взглянул на потрескивающий костер и сказал:

— Может, это и правда. Посмотреть надо.

Глава двадцать пятая

Чурило не вышел из шатра даже тогда, когда собрание кончилось и городские ушли. Он сидел на корточках, ни на минуту не выпуская изо рта трубку и чутко прислушиваясь к тому, что делалось в таборе.

Вечер был тихий, и звукам было просторно в степи, но все-таки всего, что говорилось там, у костра, Чурило не слышал. Сюда доносились отдельные фразы. Но Чурило и без того знал, что делается сейчас там. Рушилось то, что веками стояло незыблемо; он чувствовал, как люди, которых он цепко держал в руках, выскользают, уходят. Еще немного — и их уже не удержишь.

На призывы коммунистов вступить в колхоз ответить было не так уж трудно. И русскому мужику нелегко было согласиться отдать в колхоз свою лошадь, ту, на которой пахал, которая кормила тебя. А цыгана не заставишь отвести лошадь в общую конюшню. Это — что кусок от сердца оторвать.

Но теперь они придумали другое.

Игнат Сокирка всегда ходил тенью за Чурило. На нем держался табор. Чурило это знал. Многие цыгане последнее время перестали верить Чурило, они готовы были уйти. Но их удерживал пример Игната Сокирки. Они знали, что не ради выгоды держится он в таборе, а потому, что, как настоящему цыгану, не нужна ему другая жизнь.

Теперь и Сокирка сдается. Сыном приманули.

Чурило хлестнул плеткой. Шальной удар пришелся по Полине, дремавшей в углу.

— Ой, батя, не бейте! — крикнула она.

— Цыц, дура, а то совсем убью!

Чурило ударил ее еще раз, еще, еще… Первый удар был случайным, теперь Чурило бил дочь исступленно, от накипевшей злости, чтобы хоть на ком-нибудь сорвать досаду.

Полина перестала кричать, она знала, что от этого еще хуже будет, и только взвизгивала после каждого удара, как собака, которую бьет хозяин, а она не находит в себе сил отойти.

Только после того как отец перестал ее бить и, пнув сапогом, отошел, Полина сказала жалобным голосом:

— Я ж не виновата…

— Виновата! — взревел Чурило. — Надо было заставить его полюбить. Такая девка не могла взнуздать лошонка! Дура ты! Убить теперь тебя… И его убить…

Убить! Опять крадется эта мысль. Убить! Конечно, убить! А кого убить? Михо? Гнатюка? Или того, что сегодня пришел? Это, видать, самый главный… Всех убить!..

Чурило заметался по шатру, натыкаясь в темноте на кастрюли, ведра… Почувствовав сапогом тело Полины, снова принялся стегать ее плеткой…

Убить… Нет, это не подходит. Это теперь для дураков… Убьет он Михо или Гнатюка… Все равно табору не быть. Надо будет уйти, прятаться… А если попадешься, тогда совсем пропал. Нет, это не подходит.

Но что-то надо делать. Нельзя же сидеть вот так и ждать, когда все уйдут! Главное, пережить завтрашний день. Чтоб не пошли цыгане на эти проклятые выборы. А потом уговорить уйти подальше и больше никогда сюда не возвращаться… Но как это сделать?..

Чурило внезапно остановился, потом присел на перину и, словно увидев что-то, от чего оторвать глаз нельзя, уставился в темный угол шатра.

— Стой! Придумал! — не выкрикнул он, а прохрипел всей грудью. — Полина!

Полина вздрогнула и испуганно спросила:

— Что?

— Вставай, иди сюда.

Чурило потянул ее с такой силой, что порвал рукав кофты.

— Сюда иди, — хрипел он. — Слушай, что я тебе скажу…

Глава двадцать шестая

Утро в день выборов выдалось чистым и ясным, как будто умылось в честь праздника.

В праздничные дни улицы наших городов, поселков, сел становятся строгими, торжественными и неожиданно тихими. Горят кумачом флаги на домах, вспыхивают лампочки иллюминации. Над общественными зданиями висят плакаты, лозунги, портреты руководителей партии и правительства. Когда я выхожу на улицы нашего поселка в дни праздников, у меня такое ощущение, какое было, когда я впервые попал в Москву и, торопливо пройдя Охотный ряд, вышел на Красную площадь, к мавзолею, к древним стенам Кремля. На душе стало торжественно, как будто сейчас вот, на твоих глазах, с твоим участием должно свершиться какое-то событие исторической важности. Не знаю, как другие, но мне кажется, что такое чувство испытывают многие люди. Я думаю, что это так, когда гляжу, как торжественно ступает по улице старик-рабочий, а рядом с ним идет его старая подруга жизни.

И мальчишки в эти дни как будто не такие уж ошалелые. Одетые в новые костюмчики, в новые, сверкающие нечищенным блеском ботинки, они, встретившись, спокойно обмениваются мнениями о том, что лучше — сливочный пломбир или шоколадное эскимо, — или важно рассуждают о преимуществах кавалерии перед пехотой…

Но при всей этой внешней строгости и подчеркнутой торжественности всем весело и радостно. В эти дни, казалось бы, можно подольше поваляться в постели, но каждый, наоборот, встает пораньше, чтобы быстрее отправиться на демонстрацию или на избирательный участок, если это происходит в день выборов. С раннего утра нескончаемым потоком идут люди к избирательным участкам.

А здесь строгость и торжественность переплетаются с бьющим через край весельем. Нет предупреждающих призывов «Будьте взаимно вежливы», но не слышно грубого слова. Вас предупредительно встретят у дверей, укажут стол, ка котором стоит табличка с невыговариваемым словом «АБВГД» или «КЛМНОП», в течение одной минуты найдут вашу фамилию в списке избирателей и выдадут вам бюллетень.

Стрелки указателей приведут вас в тихую, безлюдную комнату, где задрапированные кумачом стоят кабины. Вы входите в кабину, и снова наступают секунды, когда чувствуешь себя как на Красной площади.

Передо мною вся страна, от края и до края, огромная, ее даже мыслью трудно объять. И жизнь наша: моя, ваша — всех двухсот миллионов, такая же необъятная, многообразная, кипучая. Мелькнет лицо Чкалова, перелетевшего через полюс. Вспомнится Стаханов в забое ирминской шахты. На тысячную долю секунды появятся знакомое лицо Паши Ангелиной и лицо совсем неизвестной таджички, сбросившей чадру. Вспомнишь коногона, ставшего академиком, и прекрасное здание санатория, где провел отпуск…

Как кадры в фильме, бегут мысли, разрозненные, как будто совсем не связанные друг с другом.

Но вот замедлился их бег, они сливаются, и ты видишь Москву, Кремль…

Ты бережно складываешь вдвое бюллетень и опускаешь в урну.

Потом гул празднично настроенной толпы возвращает тебя к тому, что делается на избирательном участке. В читальне шуршат газеты. В детской комнате пятилетние карапузы, широко раскрыв глазенки, слушают сказку и переносятся куда-то далеко, в неведомое царство. Любители закусить толкутся в буфете, сокрушаясь по поводу того, что нет «горяченькой», и, за неимением ее, пробавляются пивом и квасом.

А в зале, на сцене, самодеятельность сменяют артисты городского оперного театра, заехал на полчаса оказавшийся в городе знаменитый московский скрипач…

Людно, шумно, весело. И не хочется уходить, хотя все уже проголосовали и разве забежит еще командировочный с удостоверением на право голосования или задержавшийся в заводе рабочий. Председателя избирательной комиссии то и дело останавливают одним и тем же вопросом:

— Ну как, все уже?

— Почти все, — скороговоркой отвечает председатель, но все еще поглядывает на дверь.

И все смотрят на дверь: значит, кто-то еще не пришел. Хорошо бы поскорее, чтобы все сто процентов проголосовали!

…На дверь поглядывали все, кто был в этот полуденный час на избирательном участке. Но те, кого с таким нетерпением ожидали, не появлялись. Не видно было и Саши Гнатюка, хотя ушел он давно.

Что задержало его? Почему не явились на избирательный участок цыгане? Что происходило в это праздничное утро в таборе?

…Утро здесь было, как и всюду, ясным и солнечным. Но лица были на редкость задумчивыми и невеселыми.

Как только взошло солнце, Игнат Сокирка вышел из шатра и пошел к стреноженным лошадям. Он привел свою лошадь к шарабану и скребком принялся чистить ее.

Из всех шатров поглядывали за тем, что делает старик Сокирка, и, точно по команде, принялись за чистку лошадей.

Проснувшаяся детвора подняла шум и визг. Матери принялись успокаивать детвору, искоса поглядывая на мужей и не зная, что делать: отправляться на заработки или ждать. Весь вечер мужчины толковали о том, что делать утром: идти на избирательный участок, или не идти? Сокирка, когда расходились, сказал: «Пойдем!» Но и он сейчас медлил. Может быть, передумал за ночь?

Ромка Дударов не выдержал и спросил отца:

— Так что, поедем в город, до Михася, чи я сам пойду?

— Что? Как так «сам пойду»? — набросился на него отец. — Я тебя, как цуценятку, прибью.

Услышав крики соседа, Игнат подошел к нему.

— Чего кричишь? — спросил он.

— Я?… Я ничего, то так.

Ромка смело выступил вперед.

— Я спрашую, когда мы поедем в город голосовать. А он раскричался.

Игнат строго взглянул на него.

— Чего спешить? Успеем. Почистим коней, а потом и поедем.

В это время вышел из шатра Чурило. Он был в новых синих шароварах, красной шелковой рубахе, подпоясанной ярким кушаком, в новых блестящих сапогах, сбежавшихся гармошкой на его крепких ногах.

— Что за шум? — спросил он и, не дожидаясь ответа, весело сказал: — С праздничком!

Цыгане недружно ответили на приветствие.

Чурило подошел к Дударову, провел рукой по крупу лошади, потом обратился к хозяину:

— Ты чего не оделся? Сегодня ж праздник!

— Та я шо, я зараз могу, — нерешительно ответил Дударов. — Это мы можем.

Игнат удивленно смотрел на Чурило, потом обрадованно спросил:

— Ты с нами пойдешь?

— А с кем же я пойду? — все так же весело отозвался Чурило. — Куда все, туда и я.

Он обернулся к своему шатру и крикнул:

— Полина!

Дочка старшины вышла одетая в лучший свой наряд. Синяя шелковая юбка плотно облегала ее крутые бедра и веером расходилась у стройных ног. Поверх шелковой оранжевой блузки — накидка в блестках. Вместо правого рукава блузки — полосы цветных лент. Стан ее стягивал широкий пояс из парчи. На груди большая брошь, в волосах ниточка бисера. Все залюбовались ею. А Чурило, довольный эффектом, который произвела дочь, крикнул:

— Выноси ковер!

Полина вынесла ковер и расстелила его на траве у шатра.

— Неси закуску, выпивку, — приказывал Чурило. — Сегодня у нас великий праздник. День выборов. И нашего цыгана Михо Сокирку выбирают в советскую власть. Граждане цыгане! В честь праздника я, как старшина, всех угощаю.

Старый Игнат, подойдя к Чурило, обнял его и поцеловал.

— Правильный у нас атаман! — сказал он восхищенно.

Мужчины расселись у ковра, на который Полина поставила блюда с колбасой, огурцами, раскрытые банки консервов, литровые и пол-литровые бутылки водки.

— А голосовать когда? — робко спросил Ромка.

— Садись, Ромка! — Чурило притянул его к себе. — Садись и пей! Я угощаю. А голосовать успеем.

Глава двадцать седьмая

Еще подходя к табору, Саша Гнатюк услышал пьяные выкрики, нестройные звуки песни и звон бубна. Спустившись с железнодорожной насыпи, он понял, в чем дело. Пьянка в таборе была в разгаре. Две цыганки, в одной из которых Саша узнал Замбиллу, в другой — дочь старшины, плясали на ковре среди бутылок и подносов с закуской. Мужчины пели, а Ромка Дударов играл на скрипке.

Увидев Сашу, Ромка опустил смычок, ухмыльнулся, но вдруг испуганно крикнул:

— Тише!

Гнатюк, не зная, что делать, остановился.

Чурило встал и, пошатываясь на захмелевших ногах, подошел к нему.

— Здравствуйте, товарищ Гнатюк, — сказал он, по-пьяному глотая слова. — С праздником вас!

— Спасибо! — растерянно ответил Гнатюк.

— Сидай з нами и выпей за выборы и за нашего цыгана Сокирку.

Помутневшими, пьяными глазами на Сашу смотрел Ромка. Повернувшись, Саша увидел настороженные, ожидающие глаза Игната Сокирки. Они словно говорил: «Посмотрим, что ты сейчас сделаешь?»

Саша оттолкнул от себя Чурило, ухватившегося за его руку, и крикнул зычным голосом:

— Кто за Михо Сокирку, пойдемте со мной!

Саша увидел, как отец Михо сделал попытку встать. Саша подбежал и помог ему подняться на ноги.

— Запрягай! — крикнул Саша Замбилле и Ромке.

Они бросились запрягать лошадей. Будзиганов, Францевич и еще двое тоже поднялись и пошли к своим повозкам.

— Стой! Не надо! — крикнул Чурило.

— Чого не надо? — спросил Игнат. — Поехали, вже{дефект оригинала}

— Не надо, говорю! Хай воны сказяться з ихними {дефект оригинала} и з ихним депутатом.

{дефект оригинала} широко раскрытыми глазами посмотрел на {дефект оригинала} лицо Чурило и, размахнувшись, ударил его прямо в переносицу.

* * *

В два часа дня главная улица поселка выглядела весьма необычно. Дребезжа подвешенными сзади ведрами, катились к клубу девять цыганских кибиток. На передней, понукая лошадей, сидел старый цыган с большой, почти до пояса бородой. К ободу пестрого шатра, прикрывавшего кибитку, был прибит колышек, на котором развевался небольшой кусок красной материи. Неумелой рукой не то мелом, не то краской в уголке флажка были выведены неровная звездочка и в середине ее два небольших значка, означавшие, видимо, серп и молот.

В остальных кибитках сидели мужчины и женщины. Ветер трепал их пестрые лохмотья, точно пытаясь выдуть из них пыль многолетних и дальних дорог.

У клуба первая кибитка остановилась, и вслед за ней остановились другие. Старый цыган спрыгнул наземь и удивленно взглянул на фронтон здания, расцвеченного флажками и разноцветными лампочками. Наверху, вовсю высоту второго этажа, висели большие, в красках портреты Ленина и Сталина. А ниже, как раз над входом, — несколько поменьше — портрет молодого красивого парня.

К старику подошли цыгане, из остальных кибиток, и один из них тихо сказал, указывая на портрет:

— Михо!

В это время в дверях клуба появился Сигов. Он подошел к цыганам и, крепко пожимая каждому руку, сказал:

— Все выглядывал, выглядывал вас, а потом замотался и все-таки пропустил. Ну ничего, идемте, товарищи, сейчас я все устрою.

Потом спохватился:

— А на кого мы лошадей оставим? — по-хозяйски спросил он.

— Нехай постоят, — успокоил его старый цыган. — Ребята с ними побудут.

— Э, нет, это не годится, товарищ Сокирка. Надо, чтобы все пошли в клуб. Детвору отправим в детскую комнату; кто постарше — пойдет посмотрит наш {дефект оригинала} клуб, а совершеннолетние голосовать будут.

Только тут Сигов заметил, что цыгане очень {дефект оригинала}дены, и обратился к Гнатюку:

— Что ж такое?… Им же сейчас и голосовать нельзя… Что там случилось?

— Потом, потом расскажу… Напоил их Чурило.

Сигов призадумался. Наконец он принял решение.

— Позови комсомольцев, пусть постерегут коней и повозки… Взрослых отведи в комнату отдыха, там диванов много, пусть поспят. А вечером проголосуют.

— Так мы же затянем выборы, — заволновался председатель избирательной комиссии Коваль.

— Не беда. По такому поводу не грех, если ваш участок окажется последним, — успокоил его Сигов.

Не прошло и двух минут, как из клуба вместе с Сашей вышли несколько юношей, покинувших в разгаре боев шахматные доски. Они приняли на свое попечение имущество цыганского табора.

Цыгане, смущенно подталкивая друг друга, начали подниматься по ступенькам в клуб.

Навстречу им спешили Михо и Марийка. Подойдя к отцу, Михо сказал, указывая на Марийку.

— Невеста, тэрны.

Старый Игнат посмотрел в ясные открытые глаза девушки и, взмахнув рукой, словно перечеркивая прошлое, сказал:

— Бахтало дром! Счастливый путь!