Сам Байрон не знал, во что может вылиться поэма, начатая им в Венеции в 1818 году. Он то называет свое произведение «бессвязными стихами импровизатора», то «эпической сатирой». Гете считал «Дон Жуана» Байрона величайшим произведением века. Прерываемая другими темами, останавливаемая зачастую житейскими вторжениями, недописанная поэма имеет по существу все признаки внутренне законченного произведения. Октавы семнадцатой песни не входили в первоначальные издания и впервые стали известны только в 1903 году, равно как и посвящение Бобу Соути в виде начальной строфы стало известно только с 1833 года. Байрон решил пожертвовать им вовсе не по мотивам политической боязни, а потому, что требовал анонимного печатания поэмы и потому не желал, как он выразился, «нападать на эту собаку в темноте». «Так как поэма выходит без моего имени, — пишет он Меррею, — то посвящение надо выбросить, анонимно нападать могут только негодяи и ренегаты вроде Соути».

Сюжетную канву «Дон Жуана» Байрон намеренно не выдумывал. Он просто решил втиснуть в пределы старинных повестей об испанском обольстителе Дон Жуане все черты своего века. Имеются сведения, что Байрон до конца хотел быть последовательным в соблюдении старинной фабулы. Повидимому, Дон Жуан после всех своих скитаний должен был попасть в Англию, а затем закончить дни свои на родине, в Испании. Байрон успел лишь привести своего героя на берега Соединенного королевства, и здесь закончился его путь, ибо закончился жизненный путь и самого Байрона.

Расцвет легенд и повестей о Дон Жуане относится к XVII веку в Испании. В это же время и в других странах появляются повести и пьесы о легкомысленном, ненасытном, но пленительном кавалере, который проводит жизнь в скитаниях по свету, ища всюду наслаждений, попирая законы божеские и человеческие. Старинная испанская литература заканчивала «эти повести о „Севильском обольстителе“» отправкой Дон Жуана в католический ад, а уже в середине XIX века мы видим, что этот ад превращается в страшную внутреннюю опустошенность человека новой Европы, иссушившего все живые и творческие истоки жизни на огне себялюбивых страстей: так заканчивается история испанского дворянина Дон Жуана в повести Проспера Мериме «Души чистилища», вышедшей в 1834 году.

Было бы совершенно напрасной задачей искать литературные заимствования Байрона, ибо «Дон Жуан» совершенно не является ни подражанием, ни историко-литературной сводкой популярного материала, касающегося приключений пленительного испанца. Сбрасывая покров ложной скромности, Байрон писал своему издателю: «О проклятых цензурных урезках и сокращениях я не хочу и слышать. Единственную „урезку“ я допускаю — это урезку имени автора. Издавайте поэму анонимно: это для вас будет лучшим исходом. Вы требуете современной эпопеи, — так вот вам „Дон Жуан“. Это такая же дивная эпопея для нашего времени, как „Илиада“ для времени Гомера».

Байрон, повидимому, во всей полноте сознавал свою политическую и общественную задачу, когда начал «Дон Жуана», потому что продолжать поэму при той силе сопротивления, какая была ей оказана, можно было только при исключительной приверженности к своему замыслу. Первые две песни вызвали ожесточенные нападки на Байрона, а последующая работа чрезвычайно осложнялась вмешательством молодой женщины, слишком молодой и возрастом, и умом, и сердцем, чтобы понять значение этой поэмы. Терезу Гвиччиоли работа над «Дон Жуаном» пугала, как нечто такое, что может повредить любимому человеку. Вполне понятно, что горячие и сухие искры байроновской сатиры не только зажигали человеческую мысль, но и пугали ее. И если, несмотря на это очень сильное сопротивление, Байрон неустанно работал над поэмой, то, очевидно, он считал это произведение основным делом своей жизни. Недаром вокруг этого произведения возникло сразу столько волнений.

Именно «Дон Жуан» показал Байрона во весь рост и друзьям и врагам поэта, именно эта вещь была вменена ему как преступление всей реакционной Европой. Там, где австрийский шпион и плохой историк литературы видели «сумасшедшие чудачества распущенного лорда», там, где наложные содержательницы европейских салонов, старые пиэтистки и охранители буржуазной морали искали признаков сатанизма, вдруг во весь рост встал человек, вооруженный оружием сатирического смеха. Вполне понятно, что враги шарахнулись в сторону, когда под плащом романтика они увидели реалистического писателя, который на все их сентиментальные и клеветнические выкрики ответил улыбкой сардонического гения. Сам Дон Жуан, условный герой, в котором пытались найти черты Байрона, оказался не только не похожим на Байрона, но даже вообще не похожим на романтического героя, лирическая фигура которого вызывает к себе симпатии и заинтересовывает своей личной судьбой. Дон Жуан — это в высшей степени обыкновенный человек. Автор проводит его через жизнь, нагружая встречами, приключениями, успехами только для того, чтобы показать жизнь, как она есть, чтобы дать оценку стремлениям и достижениям заурядного удачливого человека XIX столетия.

Анализировать характер самого Дон Жуана в условиях байроновской поэмы невозможно, так как это лишь условная формула, масштаб для измерения сложнейших отношений действительности.

Пылкая любовная связь с Юлией, кораблекрушение, блестящие строфы, посвященные острову, где происходит встреча с дочерью пирата Гайде. Возвращение к любимому колориту Востока, совершенно по-новому звучащие перепевы из «Путешествия Чайльд Гарольда», рабство Дон Жуана, проданного в султанский гарем, наконец миролюбивое и проникнутое симпатией описание Турции, совсем не предвещающее необходимости для автора «Дон Жуана» выступить во главе полка сулиотов против турок. Седая комическая фигура Суворова, по приказанию которого Дон Жуан мчится в Петербург, блестящие строчки, посвященные варварской деспотии Восточной Европы, и наконец пребывание Дон Жуана в Англии, в обетованной стране колониального грабежа, узаконенного пиратства, в стране богатых олигархов, фальшивых браков, лицемерной добродетели, бесконечного ханжества, в стране, где одновременно существуют и богатейшие дворцы и разваленные хижины рабочих, — вот главнейшие этапы Дон Жуана.

То обстоятельство, что Байрон без всякой пощады снимал покровы с настоящих побуждений европейского реакционного «человечества», было главным поводом для обвинения Байрона в безнравственности, а собственная большая и выстраданная мораль Байрона, столь непохожая на мораль христианской награды за хорошее поведение и столь напоминающая гимны Руссо естественному человеческому характеру, была просто игнорирована современной Байрону европейской критикой.

Все дело в том, что Байрон нисколько не морализирует, он не обличает. Ему были отвратительны нудные и скучные литературные формы каких бы то ни было современных «гениев», случайно попавших в роль учителей человечества. Виктор Кузен во Франции и школа «назидательных романистов» с Шатобрианом во главе, литература панегирика и сервилизма в Англии с коронным поэтом Соути во главе и наш российский «Соути» — Василий Андреевич Жуковский — все они, не зная друг друга, соединились в едином чувстве ужаса перед Байроном. Царский цензор указывал на вредное влияние произведений Байрона, проникающих в Россию. Он писал: «Безбожное влияние байроновского разума, изуродованного свободомыслием, оставляющее неизгладимый след в умах молодежи, не может быть терпимо правительством». Это было написано при появлении первых сведений о «Дои Жуане» в благонамеренных российских журналах. Тот же цензор писал о Байроне, вычеркивая эти информации: «Никакой нет пользы от того сообщения, что в Англии либо в Австралии появился писатель, поощряющий революционные выступления Зандов и Лувелей»{Занд убил русского шпиона Коцебу. Лувель убил наследного принца французского короля, герцога Беррийского.}. И в тон этому цензору Жуковский пишет Пушкину по поводу его увлечения Байроном: «Наши отроки познакомились с твоими буйными, одетыми прелестью поэзии, мыслями. Ты уже многим нанес вред неисцелимый, — это должно заставить тебя трепетать. Талант ничто, главное величие нравственное».

Вот на это величие «нравственное» обрушился Байрон как на маскировку лжи и насилия человека над человеком. Впервые в поэтической форме в лице автора «Дон Жуана» высказался человек против сентиментального идеализма в защиту естественных, простых и сильных чувств, не впадая при этом в меланхолическую чувствительность Руссо и ядовито осмеивая тех, кто фальшивой расстановкой слов и понятий заслоняет реальные мотивы человеческих действий.

Искренние и неискренние побуждения, сознательная ложь и самообман, вся относительность качественной оценки внутренней жизни человека проходят перед нами с первых до последних страниц «Дон Жуана». Одной из героинь двадцать три года, она почти бессознательно влюбляется в Дон Жуана, будучи в то же время довольной своим пятидесятилетним супругом. Ей гораздо больше удовольствия доставило бы разделение одного пятидесятилетнего на двух двадцатипятилетних с правом держать обоих при себе. Но ей чуждо лицемерие, она начинает серьезно увлекаться Жуаном. Внезапно влюбленных застает супруг. Возникают новые свойства молодой Юлии: она так умело лжет, она обманывает старого мужа с ловкостью, которая буквально оскорбляет Дон Жуана, он подозревает прирожденную лживость своей любовницы. Но не судите ее преждевременно. Она пишет прощальное письмо Дон Жуану, после прочтения которого читатель стыдится своего поспешного заключения об этой женщине. Ее письмо доказывает всю возвышенность ее сожаления о том, что пришлось прибегнуть к столь низкому средству. Слезы на глазах. Дон Жуана могут вызвать слезы на глазах читателя, но когда Дон Жуан читает это письмо, стоя на борту корабля, подкрадывается морская болезнь, герой испытывает тошноту. Письмо улетает в море, выпав из рук Дон Жуана, наклонившегося через борт. Усиливается буря. Кораблекрушение. На обломках корабля, на лодке истощенные матросы с'едают последние остатки пищи и голодными глазами смотрят на уцелевших пассажиров. Решают кинуть жребий — кого первого надо убить и с'есть. Для жеребьевки рвут на куски и номеруют оставшиеся странички письма Юлии. Представители «нравственного» человечества на строчках любви ставят номер будущего смертника. Матрос Педрилло вынимает этот номер, цифра смерти поставлена на самой нежной строчке письма. Есть еще место под небом, где рядом с тихой мечтой любви можно встретить выражение ужаса в остекляневших глазах человека, превращаемого в пищу своих товарищей? Есть ли такое место во вселенной? Байрон отвечает за своего героя: «Да, есть такое место. Это наша старая знакомая земля».

Вторая героиня Байрона — это Гайде. На этот раз это женщина положительного типа. Тем-то и замечательно это произведение, что в нем наряду с едким и желчным смехом мы видим спокойную внимательность взгляда Байрона при встрече с полноценными явлениями жизни. Байрон не отрицает их существования и деятельно их разыскивает.

Но разве существует мир правильно устроенный, в котором дважды два равняется четырем, живой мир, в котором самые низменные и наиболее возмутительные страсти могут каждую минуту дать знать о себе? Мир, в котором проявление красоты и человечности жизни встречаются то в виде минутного проблеска, то волной света, то многодневного сияния, то солнца многих лет? «Да, — отвечает Байрон, — такой мир существует».

И вновь ведет читателя с невольнического рынка на поле сражения, где солдаты поднимают детей на Штыки. Описывает рабство и барабанный бой, войну и альковные дела, и лицемерные покровы этих дел, для того, чтобы внезапно прорезать воздух звуками революционной боевой трубы. Снова строчки о великой революции. Вот описание Англии, сделанное пером материалиста. Байрон пишет: «Одни толкуют о возвышенных страстях, другие о призыве чувств, третьи обращаются к лозунгам рассудка, но ни одна жалоба не действует так сильно, ни одна военная труба не вызывала такого поспешного ответа, ничто не пробуждает такие благородные чувства в Англии, ничто не действует так умиротворяюще — как укрощающий страсти и прекращающий ссоры могучий звук обеденного колокола».

Байрон говорит о себе: «Чем больше я страдаю от болезней, тем более я становлюсь ортодоксальным. Первый удар заставил меня поверить в господа бога. Я, впрочем, всегда в него верил, равно как и в чорта. Второй — в непорочное зачатие святой девы. Третий — в происхождение зла. А четвертый удар неопровержимо убедил меня в существовании святой троицы. Одного мне только недостает, чтобы я уверовал окончательно, одного я пламенно желаю, чтобы троица состояла из четырех лиц».

Происхождение зла и добра и социальная значимость этих понятий в разные эпохи берется под обстрел байроновской сатиры, главным образом путем приведения к нелепости основных истин религии и социальной морали XIX столетия. Байрон пишет: «Нравственное падение райского воробья, который тоже обречен на земные страдания, это, конечно, дело рук господа бога. Что касается преступления этого воробья, то библия ничего не сообщает на этот счет. Но я-то имею основание предполагать, что и воробей был с позором выгнан из рая за то, что осмелился посидеть на том дереве, которое столь любовно обшаривала госпожа Ева».

Меррей перепугался насмерть, прочтя это, и отказался издавать «Дон Жуана». Байрон обратился к комиссионеру, который был поставлен в такое положение, что издание принесло ему убыток. Байрону предложили еще до выпуска «Дон Жуана» смягчить такие места, как суждение автора: «Гораздо почетнее осушить одну единственную слезу, чем пролить море крови». И далее, то место, где английская королева Елизавета именуется полуцеломудренной королевой. Вычеркивали также и противопоставления: «Дети Ирландии тают от голода, а Георг английский весит уже четырнадцать пудов».

«О, Ульберфорс! — восклицает Байрон, — ты благороднейший человек, стремящийся освободить негров от рабства! Тебе остается маленькое дело — в один прекрасный день привести в порядок и другую половину человечества. Ты освободил негров, а теперь с помощью Англии обрати в негров все белое население Европы. Обрати всех нас в рабов российского хвастуна Александра I и отправь всех трех коронованных людей Священного союза в Сенегал с поучением, что соус, пригодный для одного гуся, годится и для многих гусей, и пусть бич плантатора щелкает по спинам королей, ибо самая загнанная лошадь бьет задом, когда упряжь в'едается в тело, а трудящемуся человечеству надоест в конце-концов играть в терпение библейского Иова. Одна революция способна очистить землю от ада. Не знаю, кто в ней победит, но даже без этого знания я бегу в первые ряды. Грядущие поколения с трудом будут верить историкам, повествующим о королях нашего времени. Они удивятся так же, как удивляемся мы, видя остатки мамонта. Подумайте, что станется с людьми, если им показать вырытого из земли нашего Георга IV. Потомки с трудом поверят, что такое чудовище могло существовать. Но мне-то это все равно, я пою — боже, храни короля и королеву, ибо уж если ты, господи, перестанешь их охранять, то кто же это сделает, — сомневаюсь, чтобы люди! Чудится мне, слышится мне, чирикает маленькая птичка и поет о том, что простой народ становится все сильнее и сильнее!»

Эти революционные строки принадлежат человеку, вышедшему из среды самой старинной, самой надменной и жестокой аристократии в мире.

Черты законченного аристократизма в манерах и в самой форме протеста остались в Байроне навсегда, и если в порыве гнева он громил репутацию европейских королей и принцип деспотии в Европе, то наряду с этим лорд-карбонарий часто переживал душевное состояние, роднившее его протест с независимостью своенравного феодала. Байрон страдал этой раздвоенностью чувств, неизбежной для людей его круга, входивших под тяжелые своды капиталистического века, после того как своды их собственных замков стали пропускать дожди и ветер европейской реакционной погоды.