Шелли, Мери Годвин и Джен Клермонт 29 августа 1815 года уезжают из Швейцарии на север, а по прошествии месяца Байрон в сопровождении своего друга Гобгоуза, слуги Флетчера и доктора Полидори отправляется в новое путешествие по Бернским Альпам.

Настроение Байрона после швейцарского периода не прояснилось. Наоборот, он почувствовал, что закончился, завершился круг философических размышлений, что жизнь бросила его снова из творческого уединения в вихрь и водоворот бытия, и снова он устремился из города в город, из страны в страну. Недаром фантастическую поэму «Моряк-скиталец» Кольриджа считают изображением скитальческого духа Байрона. Матрос убил прекрасную мopcкую птицу альбатроса. Товарищи по морским путешествиям вешают на шею убийцы тело убитой птицы. И вот в этом неуклонном романтическом виде герой Кольриджа должен скитаниями искупить свое преступление. Многие увидели в этом намек на Байрона, причем не могли разгадать, кого Кольридж изобразил под видом убитой птицы. Одни говорили, что это муза самого Байрона, другие — более «опытные»— доказывали, что этот альбатрос олицетворяет собою леди Байрон. Судьба героя, осужденного на вечное скитание за совершенное преступление, была все-таки легче для Байрона и безвредней, чем обыкновенные житейские преследования, стремившиеся отравить его страннические будни.

Отголосок тяжелых настроения Байрона обнаруживается в большом стихотворении, написанном на смерть Шеридана.

Шеридан умер в Лондоне 7 июля 1815 года. Байрон тяжело переживал его смерть. Знаменитый драматург и крупный политические деятель уже задолго перед смертью переживал крушение политической карьеры. Блестящий парламентский оратор, человек острого сатирического ума, когда-то великодушный, бескорыстный и сильный, он все больше и больше запутывался в денежных делах; его парламентские выступления создали ему много врагов, которые использовали эту путаницу. Говорили о том, что Шеридан получает деньги на организацию предвыборных кампаний и что эти деньги фактически идут на уплату его личных долгов. Все эти слухи дошли до Байрона, и его «Монодия на смерть Шеридана», отражает горькую обиду за судьбу таланта, судьбу, которая во многом походит на его собственную.

Целью путешествия Байрона была Италия. Так же как проезд через Францию, так и путь через австрийские границы не предвещал Байрону гостеприимства, и только чрезвычайная осложненность политической ситуации тогдашней Италии открыла Байрону возможность избрать Италию местом своего творчества. Байрон стремился в Венецию. Воспоминания о впечатлениях Востока делали для него особенно привлекательными приморские города Италии, сохранившие на себе, каждый по-своему, колорит торгового Востока — Леванта. Города Средиземного моря, как большие дороги мировой истории отразили на себе угасание и расцвет старинной торговли. Если такие города, как Генуя, еще сохраняли во времена Байрона значение европейского порта, то Венеция, переставшая быть торговыми воротами Европы, ведущими к азиатскому Востоку, после открытия Америки превратилась в мертвый город, в город-призрак.

Стремление Байрона к восприятиям красивых зрительных впечатлений манило его в Венецию, но он помнил, что Италия 1816 года была населена людьми, испытавшими на себе австрийский гнет, давление власти итальянских Бурбонов и наполеоновские войны.

Период революционных войн (1792–1815) был периодом, всколыхнувшим общенациональное чувство итальянского населения, достигшее наибольшего развития в период организованного грабежа, которому подверг Италию Наполеон Бонапарт. Если перед этим в Италии было свыше десяти независимых друг от друга владении, если люди, говорящие на одном языке, но разделенные маленькой речкой, по берегам которой разные австрийские принцы по-разному ими управляли, почувствовали, наконец, необходимость об'единиться, то, конечно, одним из толчков к атому была полная перестройка границ под влиянием французской революции и вторжения французских войск. Надо всем возвышались две аристократические республики — Генуя и Венеция. Далее, по степени политической их самостоятельности, шла Романья, или область римского папы, с полицией и жандармами в рясах. Потом шли семь государств — герцогства и королевства, очень разные по величине, по степени политического влияния и самостоятельности. Из них только одно Сардинское королевство, т. е. Савойя, Пьемонт и остров Сардиния, находились под управлением итальянских властителей. Что касается других, то все эти бесчисленные герцогства и королевства были резервами сдельных владений безработных принцев и государей северной Европы. Их отдавали в распоряжение то австрийского, то бурбонского королевского дома. Сицилия в течение этого периода четыре раза становилась жертвой династических переворотов, и как правило все скандальные происшествия с кражами и растратами в королевских семьях, все брачные контракты королей и разводы герцогов отзывались на положении горожан, ремесленников и крестьян Италии.

В период наполеоновских войн первые прокламации и декреты Наполеона несли с собой такие обещания итальянскому населению, о которых к этому времени сама Франция не смела мечтать. Генерал Бонапарт, полагая, что все средства хороши, обещал направо и налево столько всевозможных счастливых преобразований, что мелкобуржуазная молодежь Италии кинулась под его знамена: уничтожение сословий, восстановление единой Италии под республиканским флагом, облегчение гнета религиозных учреждений, пepeдел земли, сложение налогов и прощение недоимок, а главное — ликвидация ненавистного австрийского гнета. Сердце не выдержало, голова закружилась у самых трезвых итальянских политиков.

В 1794 году генерал Бонапарт начал завоевание Италии, а в 1797 году он захватил Венецию. И если вхождение в Милан веселых революционных войск, еще несших в сердце великие идеалы Конвента, сопровождалось неожиданным взрывом бодрого и жизнерадостного ощущения, если побег последнего жандарма и исчезновение последнего попа радостно приветствовалось всеми жителями Милана, то на примере Венеции мы видим, во что фактически превращалась власть первого консула Бонапарта. Когда маленький французский корабль проходил мимо венецианской крепости на Лидо, неосторожный комендант крепости выстрелил из пушки. Это дало Наполеону повод об'явить войну Венеции. Сенат Венеции собрался последний раз. Решили предложить Бонапарту деньги, — нахмуренный генерал замахал руками: «Нет, нет, если бы вы даже усыпали весь прибрежный песок венецианских лагун золотым покровом червонцев, если бы даже вы предложили мне все золото мира, — я не могу принять его за кровь свободных французских граждан». Это звучало очень красиво. Старики в венецианском совете были напуганы. Сенаторы, поспешно подбирая полы, разошлись по ступенькам дворца дожей, а веселый и беспечный дож, как говорят, входя в свои покои, снял с головы шапочку, символ своей власти, и, швырнув ее лакею, сказал: «Возьми-ка. Больше не понадобится».

Четыре дня спустя французы вошли в Венецию. Народ с ликованием и музыкой сажал деревья свободы по тому же обряду, как и во Франции. Пели «Карманьолу», перед замками выносили дворянские грамоты и долговые записи простолюдинов и жгли их на кострах. Перед дворцом дожей сожгли золотую книгу венецианского дворянства и шапочку венецианского дожа, а кузнецы и металлурги Венеции в тот же день по предложению французского комиссара заменили евангельский текст под пятою льва св. Марка и на страницах бронзового евангелия выгравировали первую страницу «Декларации прав человека и гражданина». С горящими глазами молодая Италия следила за этим зрелищем.

С доверием и с надеждами на новую, неслыханную свободу пришел во французскую казарму молодой рыжеволосый гигант Уго Фосколо, блестящий автор трагедий, чудных итальянских стихов, увидевший спасение Венеции от австрийского ига под революционными французскими знаменами. Судьбу этого человека испытали многие итальянцы, и так же, как он, они дорого заплатили за короткий хмель этого увлечения.

Не сразу Италия почувствовала, что метла, выметающая австрийское иго, «чисто метет» и выметает итальянскую свободу. Временное правительство, учрежденное Бонапартом в Венеции, просуществовало всего лишь несколько месяцев. За красивыми словами циничный французский генерал прятал чисто грабительские намерения. Французская буржуазия имела в лице Бонапарта замечательного приказчика, который, пользуясь правами военной диктатуры, успешно пополнял дефициты французского послереволюционного бюджета. Приток контрибуций был главным источником французского казначейства в эти годы. Война из самозащиты французского Конвента превратилась в акционерное предприятие крупнейших буржуазных авантюристов, и как только, Бонапарту представилась возможность выгодно помириться с Австрией, Наполеон продал Венецию австрийскому императору 17 октября 1797 года в Кампо-Формио.

18 января 1798 года австрийские войска вошли в Венецию. «Лев св. Марка снова „перевернул страницу“», — писал Уго Фосколо, — но не вперед, а назад. Снова евангельский текст заменил собою «Декларацию прав человека и гражданина». Уйдя в подполье, бонапартовский офицер Уго Фосколо громил Наполеона в прозе и стихах, он выпустил свои «Орационы» — собрание лучших прокламаций, беспощадно изобличавших Бонапарта, изображавших этого предателя в таких язвительно-сатирических тонах, что ставший в 1804 году императором Наполеон счел необходимым потребовать голову Уго Фосколо, оценив ее в очень большую сумму. Это не Помешало появиться прекрасной книге карбонария Уго Фосколо — «Последние письма Джакопо Ортиса». Судьбу Уго Фосколо переживали многие, как только Италия была поделена между представителями реставрированных Наполеоном династий И его собственной родней. Шурин Наполеона Иоахим Мюрат сделался королем неаполитанским, пасынок Наполеона Евгений Богарнэ сделался вице-королем Италии и засел в Милане. Наконец, рахитичный сын Наполеона в пеленках был назван римским королем. Самого римского папу Наполеон еще безжалостно таскал в карете, заставляя путешествовать то на Ривьеру, то в Париж на собственную коронацию. Так было до тех пор, пока падение Наполеона и общеевропейская реакция не привели к тому моменту, когда в Риме полностью было восстановлено господство папы, а в 1814 году, в качестве помощи римской церкви, был осуществлен иезуитский орден, упраздненный в 1773 году. Теперь этот секретнейший аппарат римской церкви был восстановлен полностью, с возвращением ему колоссальных богатств и имуществ, со всеми ухищрениями, осуществляющими его господство, с его манерой действий по принципу «цель оправдывает средства». Европа вступила в полосу страшнейшей реакции. Была организована международная тайная полиция «священного союза». Практически все это привело к тому, что возникшие в двадцати городах революционные вспышки были погашены и не имели успеха.

О том, как все эти события отражались в Италии, мы можем судить уже по одному тому, что войнами Бонапарта в течение одного года было срезано все ее молодое поколение. В феврале 1812 года с весельем и музыкой двадцать семь тысяч итальянцев, отпраздновав карнавал в Милане, вышли в русский поход. Из него снова под знаменами собрались в декабре семьсот пятьдесят человек, остальные погибли. Следующий набор дал Наполеону тридцать тысяч молодых людей, — в ноябре 1813 года через Альпы возратилось две тысячи четыреста. Из тридцати тысяч; итальянцев, досланных в Испанию Наполеоном, только семитысячный отряд с трудом вернулся через Лиренеи. Вот все, что осталось от цветущего, полнокровного, молодого и здорового итальянского населения в возрасте двадцати лет. Не было семьи без траура, не было матерей без горя. Ратники почетной стражи французского императора, гвардейцы из знатнейших княжеских фамилий Италии пострадали в этот раз в русских снегах вместе с крестьянами, садоводами и батраками.

Если давно уже братья Верри в Милане составили кружок под названием «Кофейня», из которого вылетали первые прокламации, об'единявшие итальянцев, то теперь национальное чувство людей, говоривших на одном языке и раз'единенных таможнями, рогатками и заставами, смысл которых был окончательно потерян и скомпрометирован, дошло до своего апогея. В одной из таких листовок было напечатано: «В городе Милане появился человек, который к общему удивлению всех присутствующих имел наглость назваться не миланцем, и не сардинцем, и не пьемонтцем, и не туринцем, и не савойцем, и не сицилийцем (мы опускаем все последующие перечисления, приводимые в песенном стихотворном размере. — А. В.)… он заявил, что его наименование даже не форестьер (иностранец), он заявил, о ужас! что он просто итальянец». Листовка эта вызвала большое волнение австрийских и французских властей. Припомним, что это было Время, когда за итальянский язык в канцеляриях и на австрийской службе грозила тюрьма, а, за мечты о национальном освобождении — пожизненная каторга в сицилийских рудниках или смерть в монтуанских колодцах. В такой обстановке возникло очень своеобразное национально-политическое явление, известное под именем карбонаризма.

Карбоне — по-итальянски — уголь, карбонарий буквально значит — угольщик. Полагают, что в лесах и горах Калабрии, в Абруццо, где был сильно — развит промысел угольщиков, в этих лесных избушках впервые укрывались участники тайного политического общества, стремившегося к уничтожению политического деспотизма во всех его видах, к установлению свободных демократических учреждений во всем мире и прежде всего в Италии, освобожденной от иноземного ига.

Организованные наподобие старых масонских союзов карбонарии к концу первой четверти XIX века насчитывали в своих рядах свыше шестисот тысяч членов. Декрет неаполитанского короля Мюрата 4 апреля 1814 года устанавливал смертную казнь за простую принадлежность к карбонаризму. Поэтому целый ряд карбонарских организаций возник под другими именами. Такими были миланский «Союз Орфеев», в котором под видом и параллельно музыкальным занятиям осуществлялась тайная политическая работа при участии скрипача Паганини. Такими были организации литературные, вроде «Кончилиаторы» в Милане, где под руководством Федериго Конфалоньери произошло соединение североитальянских карбонарских вент. Филиалом этого кружка в Болонье выступило «Сочиета романтика»— романтическое братство, во главе которого стоял Байрон. В дальнейшем Байрон возглавлял и другие карбонарские организации на севере Италии. Вента — это была первичная ячейка карбонарских союзов; далее выступали уже такие, как баракка, буквально значит — хижина, т. е. место, где происходило заседание; во главе организации стояла верховная вента, об'единявшая собой областные, и, наконец, общеитальянские карбонарские организации.

Окружение, которым пользовались карбонарии в целях конспирации, их аристократические союзы и показная дружба с представителями римского духовенства и высокой австрийской полиции говорят о большом политическом опыте карбонаризма. В Милане, в Большой опере Ля Скаля, где богатые люди и представители староитальянского дворянства имели собственные ложи, была ложа Людовико Брема. Это был сын католического духовника вице-короля Италии. Он собирал у себя в гостиной представителей тогдашнего света, у него бывали германские философы, английские путешественники, испанские революционные генералы, попавшие в опалу, у него бывали итальянские поэты Монти, Пеллико и другие. У него в ложе, состоявшей из пяти комнат, из которых только одна примыкала к зрительному залу театра, каждый вечер собирались лучшие люди Милана И, пользуясь высоким общественным положением Людовико Брема и некоторых его гостей, говорили свободно, не оглядываясь на представителей австрийской полиции и на папских шпионов.

Там же бывал Анри Бейль (Стендаль), только что начинавший свою литературную карьеру, быстро сросшийся с интересами итальянского народа и кинувшийся в об'ятия карбонаризма. Ему мы обязаны сведениями о многих деталях, рисующих образ поэта и интересы его в Италии{Я дал перевод этих воспоминаний в № 7 «Красной Нови» 1933 г. — А. В.}. Образ Байрона, нарисованный пером неподкупного художника-реалиста, чрезвычайно ценен. Свои воспоминания о Байроне Стендаль писал через шесть лет после смерти поэта, в год, когда озверелая английская реакция клеймила этого величайшего гражданина своей страны как сатаниста и врага человеческого рода. По дороге из театра, при свете факелов, по ночным улицам Милана до маленькой гостиницы «Дадда», на кровле гигантского островерхого, сотканного из мраморных кружев Миланского собора — развертывались их беседы о судьбе Италии. В Альразианской библиотеке Байрон с увлечением читал письмо дочери папы Александра VI, Лукреции Борджиа, кардиналу Бембо, в галлерее Брера он впервые почувствовал увлечение итальянским искусством, особенно живописью.

Ознакомление с жизнью Италии столкнуло Байрона со странным поведением некоторых влиятельных людей. Так было с известным итальянским поэтом Монти. Старый поэт Монти читал в присутствия Байрона поэму «Маскерониана», посвященную итальянскому поэту-атеисту, политическому деятелю и математику Лоренцо Маскерони, умершему в 1800 году, «Маскерониана», написанная Монти, была проникнута республиканским духом и той особой риторической высотой прекрасного итальянского стиха, которая в устах Монти обладалa способностью заражать слушателей высокими чувствами, нисколько не будучи выражением авторского миросозерцания. Байрон с наслаждением слушал звучные итальянские стихи, хотя и казалось ему странным, что конец поэмы посвящен египетскому гению — Наполеону, изображенному простым гражданином, солдатом свободного народа, который громит беспутных тиранов и разбивает цепи плачущих народов.

Египетский гений Бонапарт в 1816 году уже проживал в качестве заштатного императора на острове св. Елены, и в памяти Италии он оставил, главным образом, осиротевшие семьи, списки контрибуций, ограбленные галлереи и продажу с молотка Ломбардо-Венецианской области. Байрон обратил на это внимание Монти. Байрону возражали, что с уходом французского оружия, с водворением иезуитского ордена папская полиция запрещает освещение в Риме улиц и принесенное Наполеоном оспопрививание, считая, что эти якобинские выдумки опасны для авторитета римской церкви. Все это заставляет оценивать положительно пребывание наполеоновских войск в Италии.

Скоро Байрон с удивлением узнает о том, что прибытие войск Павла I с фельдмаршалом Суворовым в Милан вызвало столь же восторженные стихи Монти, хотя генерал русского царя при в'езде кардинала в столицу Ломбардии стал на колени перед ослом, на котором сидел кардинал, и, целуя руку католическому епископу, громко заявил о том, что русский царь приказал солдатам восстановить власть римского папы и прогнать нечестивых французов.

При следующих посещениях миланского общества Байрон делал все, чтобы не встречаться с Монти. Старик был очень огорчен, когда до его сведения довели фразу Байрона, сказанную намеренно резко о парнасском Иуде-предателе, продающем за кроны, франки и рубли итальянскую свободу.

В Милане был заложен фундамент — всех будущих литературных связей Байрона с Италией. Байрон выступает в качестве переводчика итальянских поэтов, итальянцы деятельно приступают к переводам Байрона, и надо отметить ту удивительную быстроту, с какой Байрон овладел итальянским языком. Только очень горячее чувство к чужой стране, только очень живая связь с людьми этой страны может об'яснить то, что Байрон, с трудом усваивавший латинский и греческий языки на школьной скамье, с такой легкостью сделал своим родным итальянский язык.

11 ноября 1816 года Байрон приехал в Венецию. Здесь ждала его английская почта. Она была неутешительна. Дело о разводе, вырезки из газет — все говорило о том, что чем дальше, тем острее становится вражда к поэту со, стороны английского общества. «Я ношу в себе пытку, к которой ничего уже не прибавишь», — писал Байрон. После швейцарского уединения, нарушаемого лишь наглыми вторжениями шпионов-туристов, Байрон, живя в Милане, впервые отдыхал, общаясь с людьми, которые видели в нем не гонимого политического деятеля и не человека, которого можно безнаказанно оскорблять и ненавидеть, а величайшего поэта и представителя огромной интеллектуальной силы. В Милане перед Байроном развернулась могущественная и прекрасная культура Италии; но вот от огромных серых конвертов с газетными вырезками и письмами, не предвещавшими ничего доброго, снова повеяло Англией.

Совершенно очевидно, что Байрон хорошо знал состояние Англии 1816 года, — запрещение союзов, голод и нищета рабочих, дети которых, еще до наступления девятилетнего возраста, попарно запряженные в вагонетки, возили уголь, приостановление закона о неприкосновенности граждан, манчестерское шествие на Лондон, восстание ткачей в том же Ноттингеме, листовки Коббета со словами: «Война, восстановившая Бурбонов и инквизицию, ввергла страны в нищету, небывалую в истории человечества», слова министра Каннинга: «Никогда Англия не была в столь опасном положении». В Англии продолжались волнения, а правительство ежедневно придумывало новые способы репрессий. Чем сильнее было применение билля о казни рабочих, против которого выступал Байрон 28^ февраля 1812 года, тем шире и шире развертывали свою агитацию Вильям Коббет и Гент.

В 1816 году Коббет обходит закон о высоком штемпельном сборе на листовки и газеты. Без предупреждения он превращает свою газету в «политический журнал» и 15 мая 1816 года выпускает его шестидесятитысячным тиражом. После первых трудностей, уже много лет спустя, Коббету удалось заговорить полным голосом, и то, что он не сумел сказать в этом журнале в 1816 году, он произнес уже незадолго до смерти, когда его убеждали в том, что — «пиво и сало на столе рабочего» являются мерилом государственного благосостояния. Коббет ответил в «Ежедневном политическом журнале»: «Да, я согласен. Если прибавить к пиву и салу хлеб, одежду, обувь, стекла в окнах, постельное белье, уборные в каждом доме. Ненавижу вас, либералы, болтающие о духовных благах, когда у вас на глазах рабочие мрут с голода и стонут от нищеты».

Припомним, что в ответ на речь Байрона в защиту луддитов через двадцать дней появилась прокламация за подписью принца-регента, впоследствии Георга IV. Ни слова не говоря о том, что во всех городах десятки виселиц увешаны рабочими-ткачами, принц-регент призывал население к спокойствию, обещал снисхождение и награду тем, кто будет выдавать зачинщиков луддитского движения. «Секретный комитет фабрикантов по борьбе с разрушителями машин и стригальных рам» не брезговал никакими средствами для устранения участников луддитского движения. Располагая большими средствами, этот «секретный, комитет» не довольствовался правительственными войсками. Фабрикант Картрайт и фабрикант Горсфольс назначали премии до двадцати тысяч рублей за выдачу рабочих организаторов и еще большую сумму за убийство вожаков. Картрайт нападал на рабочих, став во главе отряда «золотой молодежи».

Борьба луддитов приняла чрезвычайно ожесточенные формы: из первоначальной борьбы против машин она вылилась в борьбу против капиталистов, вырастая впоследствии до размеров борьбы за экспроприацию орудий производства и превращение машин в мощные средства раскрепощения свободного человеческого труда в бесклассовом обществе. Но в те годы, когда правительство Кестльри стремилось бросить силу английского капитала на борьбу с идеями французской революции, «луддиты кричали на митинге луддитских организаций в Галифаксе о том, что „все средства хороши для того, чтобы обессилить богачей, вампиров, ожиревших от пота и крови рабочих, ибо хозяева, вводящие эти новые машины, хотят задушить нашими руками французскую свободу. Да здравствует борьба против угнетателей! Да здравствует демократия Англии!“» Эти слова были сказаны луддитом Бейнесом в марте 1812 года.

«Требуется известное время и опыт, — пишет Маркс, — чтобы рабочий научился отличать машину от ее капиталистического применения и вместе с тем переносить свои нападения с материальных средств производства на общественную форму их эксплоатации». («Капитал», т. I, стр. 408–409. ГИЗ, 1932 г.).

Недаром Ленин писал в статье «Третий Интернационал и его место в истории»: «Когда Франция проделывала свою великую буржуазную революцию, пробуждая к исторически новой жизни весь континент Европы, Англия-оказалась во главе контрреволюционной коалиции, будучи в то же время капиталистически гораздо более развитой, чем Франция. А английское рабочее движение той эпохи гениально предвосхищает многое из будущего марксизма». (Собр. соч., изд. 3-е, т. XXIV, стр. 249).

Английская буржуазия была, пожалуй, самой настороженной и хитрой буржуазией Европы, а консерватизм тогдашней Англии примял форму контрреволюционного озверения.

Выступление Байрона в защиту ткачей не забывалось ни на минуту. Да и вообще в поэзии Байрона угадывали революционное влияние на рабочие массы Англии. Впрочем, еще Энгельс в «Положении рабочего класса в Англии» отметил, что «Шелли, гениальный пророк Шелли, и Байрон с чувственным пылом и горькой сатирой на современное общество имеют больше всего читателей среди рабочих». (Собр. соч., т. III, стр. 520). Вот почему бдительность буржуазного окружения и активность консервативной власти сделали все, чтобы ничтожный факт семейного спора члена верхней палаты раздуть до размеров скандала.

Правящие классы Англии задались прямой целью задушить живого человека, довести его до самоубийства. Байрон слишком хорошо это знал, чтобы поддаться на провокацию. Он неоднократно в письмах заявляет о своем презрении к самоубийству, а на письма о смирении отвечает 24 декабря 1816 года письмом Томасу Муру. Он описывает Венецию, свое путешествие, свои приключения и потом переходит к стихам, написанным забавной танцующей строчкой:

Ну, как ты существуешь, Милейший Томас Мур?..

Но внезапно этот песенный тон обрывается на восьмой строчке. Поэт резко спрашивает, что нового в среде луддитов, что делают лорды, что делают лютеране в политике, сдвинулся ли вопрос о реформах, что делают ткачи, разрушители рам? — и, закончив эти вопросы, он внезапно вписывает стихи, как бы сочиненные экспромтом:

Как за морем кровью свободу свою Ребята купили дешевой ценой, — Так будем и мы: или сгинем в бою, Иль к вольному все перейдем мы житью, А всех королей, кроме Людда, — долой! Когда ж свою ткань мы соткем и в руках Мечи на челнок променяем мы вновь, — Мы саван набросим на мертвый наш страж, На деспота труп, распростертый во прах, И саван окрасит сраженного кровь. Пусть кровь та, как сердце злодея, черна, Затем, что из грязных текла она жил,— Она, как роса, нам нужна: Ведь древо свободы вспоит нам она, Которое Людд насадил!

Так Байрон заканчивает письмо к Томасу Муру. Комментаторы по-разному об'ясняют цели помещения в этом письме песни, написанной для восставших луддитов. Вернее всего об'яснить это тем, что Мур переписывал письма Байрона, а потом они ходили по рукам. Этим способом Байрон хотел довести до восставших ткачей новую песнь. Появилась она в печати только в 1830 году, через шесть лет после смерти Байрона.

Следующие письма Байрона являются сплошной жалобой на то, что «из Англии я ничего не получаю и ни о ком ничего не знаю».

Трудно определить, чем был вызван этот внезапный перерыв почтовых сношений Байрона с Англией. В Венеции был английский консул, сношения с Англией не прерывались, и однако во всех изданиях Байрона заметен этот пробел в его переписке и дневниках. Повидимому даже письма Томаса Мура и те не в полном виде доходили до Байрона. Таким образом, после первых чрезмерно богатых английских политических и бытовых впечатлений наступил перерыв. «Я ненавижу нацию и нация ненавидит меня», — говорит Байрон. Он прилагает все усилия к тому, чтобы довести себя до самозабвения венецианскими развлечениями, но достаточно взять хотя бы приведенное выше письмо к Томасу Муру от 24 декабря 1816 года, и станет ясно, как бурно врывается в венецианский карнавал совсем другая песня.

Все же венецианская атмосфера тогдашних лет оказала на Байрона губительное влияние. Венеция к этому времени представляла собой, по существу, гигантский ресторан с отдельными кабинетами, непристойную кофейню европейских туристов, где эпигоны патрицианского купечества, ломавшие хребты своим соперникам на рынках Африки, Палестины и Индии, перемешивались в игорных домах с авантюристами разного масштаба, стекавшимися в Венецию после падения венецианской аристократической республики. В Венеции довольно трудно было встретить итальянца из обыкновенной трудовой семьи. Там мы видели или шпионов австрийской полиции под видом разносчиков почты, или иезуитов под видом гондольеров, или какого-нибудь темного дельца под видом крупье в игорном доме. Там были мастера своднического ремесла, были политические шантажисты и, наконец, владельцы дворцов, трижды перекупленных и перепроданных, — обветшалые представители старой венецианской знати, растерянные, усталые, по павшие в лапы цепких авантюристов вроде Казановы, Калиостро или других молодцов того же типа.

Как это ни странно, все историки литературы описывают Байрона в Венеции, не считаясь с тем, что представляла собой сама Венеция 1816–1817 годов. Байрон не принадлежал к числу тех, кто приходит в игорный дом ради простого наблюдения, и, конечно, Венеция тогдашних лет нисколько не напоминала ни кабинет философа, ни лабораторию химика. Байрон не ощущал этот город как исправительное заведение. В порядке об'яснения его поведения, которое является об'ектом трактовки по крайней мере трехсот-четырехсот брошюр и книг, мы обязаны признать, что Венеция не является блестящей страницей биографии Байрона, и все-таки, как читатель увидит в дальнейшем, этот период жизни Байрона, обусловленный временным, но полным отрывом от действительности, сопровождался огромным и напряженным трудом, в результате которого мы имеем блестящие достижения его поэтического гения.

Бичер Стоу и Баррингтон буквально в одних выражениях пишут: «Разврат и цинизм Байрона дошли до невероятного размера и погубили его дарование. Венеция положила начало его умственному и моральному падению. Начиная с этого времени язык Байрона стал едким и пошлым. Его письма к Меррею и Муру утеряли всякую литературность». Могут ли они иначе оценить Байрона, когда именно в письме к Муру написана боевая песня для восставших луддитов…

Сам Байрон действительно характеризовал Венецию как приморский Содом, город библейского греха, город соблазна, город его собственного житейского падения. О Венеции того времени рассказываются чрезвычайно характерные и печальные повествования. Но как это ни странно, именно этот город, где золотая молодежь венецианской знати соревновалась со случайными европейскими авантюристами в прожигании жизни, был тем городом, в котором жили Буратти Уго Фосколо и другие большие и серьезные люди, боровшиеся за дело всеитальянской свободы. Гоббес за это время вместе с Байроном подготовлял исторические справки об Италии для четвертой песни «Чайльд Гарольда». 16 июня' 1817 года во время пребывания в Венеции выходит издание «Манфреда». В переписке с сестрой Байрон указывает на то, что ему опротивела тоска, он пишет: «Протестантский проповедник, смотря на улыбающиеся лица прихожан, воскликнул в ужасе: „нет надежды для тех, кто смеется“, — так и со мной, сестрица: я смеюсь слишком много, вместо того, чтобы питать в сердце надежду на божественное спасение. Дело обстоит так, что я не имею права впадать в уныние, если имею возможность предупредить его любыми средствами».

Байрон забавлялся. Дом, избранный им для жилья, принадлежал суконщику Сегати. Внизу была его лавка, где он, Сегати, отмерял на старые локти проданные за месяц цветные сукна. Жена Сегати — Мариана, молодая женщина при старом муже, заявила английскому путешественнику, что только с приездом его она узнала впервые любовь. Начались декамероновские приключения Байрона с теми «ужасными баталиями женщин, стремившихся добиться предпочтения», которые так захлебываясь описывают старые сплетницы Баррингтон и Бичер Стоу.

Байрон пишет Муру по этому поводу: «Я погрузился в любовь — бездонную любовь, но чтобы вы не промахнулись и не усмотрели с завистью во мне обладателя какой-нибудь княгини или графини, любовью которых наши английские туристы склонны гордиться, разрешите вам заявить, что моя богиня это только купеческая супруга — жена „венецианского купца“.»

Байрону было двадцать девять лет, Мариане двадцать два года. Между ними не было ничего общего, кроме того, что Байрону хотелось забыть старую Англию, а Мариане старого супруга, за которого ее выдали насильно. Из всех перспектив, стоявших перед Байроном, он выбрал перспективу этой связи, которую он так об'яснял Муру: «Любовь наилучшая или наихудшая вещь, которую я сейчас могу сделать. Кроме этого есть только одна возможность: броситься в канал. Но это бесполезно, так как я хороший пловец».

К разряду таких же нелепых поступков и намерений относится стремление поехать в Рим, видеть римского папу, сообщить ему о том, что он, Байрон, защищал ирландских католиков против гнета официального протестантизма, и наконец сообщение о том, что он намеревается выписать своего новорожденного ребенка{12 января 1877 гада родилась его дочь Аллегра.} для того, чтобы отдать его на воспитание в католический монастырь, так как мать, Джен-Клермонт, отказывается воспитывать девочку, а других способов воспитания ребенка без матери и отца нет.

Наступил апрель 1817 года. Байрон был на короткий срок в Риме. В результате этой поездки появилась большая вещь, серьезная по значению, хотя и малая по об'ему, — «Жалоба Тассо». Это произведение касается биографии Торквато Тассо, автора «Освобожденного Иерусалима», который с 1579 до 1586 года находился в доме умалишенных. В настоящее время экспертиза писем Тассо показывает, что он был настоящим галлюцинантом, окончательно потерявшим какую бы то ни было творческую способность, но в годы, когда Байрон навещал могилу Тассо на одном из римских холмов, еще господствовала легенда о том, что причиной заключения Тассо в больницу была любовь поэта к принцессе Элеоноре Феррарской. Для Байрона Тассо, так же как и Боннивар, является жертвой монархической тирании. Политическая установка этой поэмы говорит о том, что в это время Байрон со всей резкостью определил свое отношение к давящему разгулу европейской реакции, которая душила и его самого и ставила под угрозу его жизненный путь.

Его работа над «Жалобой Тассо» была внезапно прервана. Вести из Англии подняли вновь его тревогу. Дело о разводе приобретало все более скандальный характер. Английский суд принял решение против него. Он терял не только жену, но и дочь. Известно письмо Байрона к леди Байрон от 5 марта 1817 года. В нем содержатся следующие строки:

«…Помните, что не я первый начал; но после того, как дело начато, я не сдамся первым. Теперь, наконец, я убедился в том, что чувство, которое я лелеял все время, несмотря ни на что, — надежда, хотя и далекая, на наше примирение и соединение, — оказалось напрасным; и хотя надежда эта, принимая во внимание все обстоятельства, не могла быть особенно пылкой, все же была искренняя, и я лелеял ее, как болезненное самообольщение; теперь я прощаюсь с ним, быть может, с более горьким сожалением, чем некогда прощался с вами.

…Если вы предполагаете, что я захочу вам отомстить, — вы ошибаетесь, я недостаточно убог и смиренен для того, чтобы думать о мщении. Я был раздражен, быть может, могу и теперь быть раздраженным — разве это так удивительно, но я действовал против вас под влиянием этого раздражения, за исключением какой-нибудь минутной вспышки, — с того момента, когда вы покинули меня, до того, когда мне сообщили, что наша дочь будет наследницей нашего раздора и взаимного ожесточения. Если вы думаете примириться сами с собой, осыпая меня жестокостями, вы снова никогда не будете спокойны даже в той незначительной степени, которая доступна большинству людей. Что же касается меня, я справедливее, чем вы, я верю в судьбу, которая пронесет меня через все. Я должен был ожидать несчастий, которые меня постигли. Вас и ваших близких я вначале считал только орудием в моих последних превратностях; поэтому я не стал бы обвинять вас, если бы все поступки ваши не заставляли предполагать с вашей стороны злонамеренности, которая теперь превратилась в целую систему. Однако, время совершит то, что я не хочу делать, если б даже это было в моих силах теперь или впоследствии. Вы улыбнетесь этому предсказанию, — смейтесь, но запомните его, оно основано на всем человеческом опыте. Никто никогда не оставался без возмездия, даже если причинил другому невольное зло; я платил и плачу за содеянное мною, но и вы когда-нибудь заплатите».

Вся переписка этого времени показывает, что Байрон стоял на какой-то последней черте, и только два момента спасали его от гибели — это уход от тяжелых впечатлений в водоворот венецианских любов ных интриг и, что гораздо сильнее, уход в напряженную творческую работу.

В июне 1817 года была начата четвертая песнь «Чайльд Гарольда». Летом 1817 года Венеция и Венецианский округ страдали от недостатка хлеба. Покинув свой походный зверинец, в котором были собаки, птицы, постоянно сопровождавшие Байрона, поэт совершал прогулки верхом по берегам Бренты. Он уже давно тайком выполнял, как он говорил, «прихоть сердца», т. е. раздавал пособия нуждающимся семьям. Байрон делал это тайком и всегда под видом праздного любопытства. Перед этим в самой Венеции он кинулся в огонь, чтобы спасти семью сапожника, а потом тайком помог погорельцам восстановить их жилище. Теперь он, как мы случайно узнаем из одного письма, вместе с Гобгоузом посещал беднейшие села на берегу Бренты и стал предметом внимания случайно встреченной жены булочника Маргариты Конти. Эта женщина, прозванная «Форнариной» в честь подруги Рафаэля, быстро вытеснила всех свох соперниц и к великому скандалу английских путешественников поселилась у Байрона. С этого момента репутация Байрона считалась окончательно погибшей. Вольные я невольные друзья Байрона своей торопливостью окончательно испорти ли ему перспективу возвращения в Англию, и в середине венецианского лета Байрон приходит к убеждению о полной невозможности когда-либо вернуться на родину. Он пишет:

«Я надеюсь, никому не придет в голову бальзамировать мое тело и тащить его в Англию. Мои кости будут стонать всюду, на всех английских кладбищах, и мой прах никогда не смешается с пылью вашей страны. Мысль о том, что кто-либо из моих друзей внезапно окажется настолько диким и безобразным человеком, чтобы перетащить даже мой труп в Великобританию, может вызвать у меня бешенство в минуту смерти. Помните, даже червей Альбиона я не согласен кормить».

Это решение было твердо, и, чтобы окончательно порвать с Альбионом, Байрон отдает распоряжение начисто развязаться с имущественными правами в Соединенном королевстве, которые давали ему право на звание лорда. Если когда-то он писал, что «только с кровью сердца можно вырвать у меня Ньюстед», то теперь без всякой крови сердца, а просто за девяносто четыре тысячи фунтов стерлингов Ньюстед был продан Уальдмену, который когда-то учился вместе с Байроном в школе Гарроу.

Из Англии приходили плохие письма Соути — придворный поэт — вел борьбу против Байрона на континенте, Маргарита Коньи старалась научиться азбуке, чтобы читать письма, получаемые Байроном. С простодушием венецианки из простонародья она советовала Байрону отравить жену и всех своих соперниц, а когда однажды рассерженный Байрон потребовал, чтобы она не мешала ему работать, она бросилась на него с ножом, а потом, в отчаянии от неудавшегося покушения, сама бросилась в лагуну, и стоило большого труда вернуть ее к жизни. Эти события остались бы неизвестными, если бы сам Байрон не сделал нее, чтобы разгласить их. Как нарочно, зная правила перлюстрации австрийской полиции, зная нескромность английской почты, Байрон до мелочей описывает все обстоятельства, порочащие его быт.

По вечерам Байрон уходил к берегу; один из его безвестных и неграмотных друзей, лодочник Тито, перевозил его на остров Сен-Лазар, на котором среди небольших групп зданий, затененных деревьями, виднеются купола и колокольни с позолоченными крестами. Это приют ученых монахов, изгнанников Армении, так называемых «мхитаристов». В отличие от обыкновенных венецианских монастырей тогдашнего времени, привлекавших великосветскую молодежь Венеции в качестве мест всевозможных запретных форм веселья, этот маленький венецианский монастырь был замаскированным штабом армянской независимости, как называл его Байрон. В годы, связанные с особенным старанием царского правительства раздуть национальную вражду на Кавказе, в годы, связанные с турецким угнетением армянского языка и армянской национальности, остров Сен-Лазар был единственным местом, где беспрепятственно звучала живая армянская речь и тщательно изучалась древняя культура Армении с ее большой летописной литературой, с ее сказаниями. Байрон часто посещает это место. Библиотекарь, отец Паскаль Авгерьян, уже давно обучает Байрона армянскому языку, и в то время, как в Англии с осуждением перечитывают вызывающие и легкомысленные по тону описания любовных приключений Байрона, сам он пишет по-армянски предисловие к грамматике, в котором проповедует восстание угнетенных народов. И как бы в насмешку над легковерием друзей, убежденных в окончательной гибели Байрона, он вместе с английским консулом Гоппнером, с другом Стендаля Буратти, с венецианцами Альбрици и Бенциони ведет интереснейшие литературные собеседования.

Чтобы не возвращаться потом к этой теме, опишем, как распределялось время Байрона в Венеции. Он, по обыкновению, очень мало спал, очень мало ел, раннее вставание, плавание в морских просторах сменялось большой работой, которая отнимала у Байрона большую часть дня. «Однако голова моя горит, я чувствую, что Пегас уносит меня слишком далеко. Это значит, что мне необходимо охладить голову быстрой ездой верхом навстречу ветру», — так писал Байрон.

В Венеции Байрон вошел в соглашение с комендантом порта Лидо и там держал своих лошадей. Когда кончались занятия, не ограниченные никаким временем (Байрон мог работать подряд без перерыва целые сутки), Байрон менял крылатого Пегаса на одну из своих верховых лошадей и до захода солнца совершал верховые прогулки из конца в конец маленького острова до мыса Маламокко. Лидо по-итальянски значит — язычок. Этот длинный остров, похожий на жало змеи, был местом одиноких прогулок Байрона до приезда Шелли. Вот самое существенное, что касается быта Байрона в Венеции.

Количество написанных произведений, их огромная поэтическая высота является лучшим доказательством творческого напряжения Байрона в этот период. В Венеции кроме «Жалобы Тассо» были написаны следующие произведения Байрона: четвертая песнь «Чайльд Гарольда», «Мазепа», «Оды к Венеции», две песни «Дон Жуана», не считая большого количества стихотворений, и наконец начатая в октябре 1817 года легкая шуточная поэма «Беппо».

Как бы в ответ на разговоры о полном падении таланта появляется необыкновенно легкое, изысканное по стилю, гибкое и пластичное по языку комическое произведение, совершенно не похожее на все, что перед этим писал Байрон. «Беппо» является новым формальным достижением Байрона, ибо форма комического произведения, как правило, заключает в себе несравненно большие трудности, нежели возвышенно-трагические моменты, сами по себе уже воздействующие на читателя. Дать изящество в комическом гораздо труднее. На это указывает справедливо вся критика, и враждебная Байрону и сочувствующая ему. Психологически эта поэма свидетельствует о переломе в жизни Байрона, неуклонно шедшего к трагической развязке житейского узла, и есть большая внутренняя закономерность в том, что в самый мрачный период венецианского отчаяния Байрон нашел в себе силы преодолеть самого себя и таким образом возвыситься над своим вчерашним днем.

Многие критики и историки литературы, помимо суб'ективных побуждений Байрона перейти на комический сюжет, устанавливают еще и об'ективное влияние на английского поэта тех итальянских произведений, которыми от тогда занимался в целях знакомства с языком. В течение трех лет пребывания в Венеции Байрон работал напряженно и много не только над изучением армянского языка, не только над своими большими вещами, но он ежедневно посвящал свои досуги переводу с итальянского поэмы Пульчи «Морганте Маджиоре», которую он печатал впоследствии в основанном им журнале, имевшем целью распространение карбонарских идей. Поэма Пульчи «Морганте Маджиоре» написана в 1483 году. Почти четыре столетия отделяли ее от Байрона. Если извлечь эту поэму из специфически итальянской обстановки ее времени, то она в этом изолированном и оторванном виде будет звучать простой пародией, свойственной некоторым изустным романам или народным оказаниям. Это собрание комических приключений из времен Карла Великого напоминает «Гаргантюа» Раблэ. Этого же французского автора напоминает и все сатирическое содержание поэмы, облегченное разве только чертами итальянской буффонады. Байрона привлекли именно эти легкие черты поэмы Пульчи. Начатая с евангельского текста — «Вначале было слово», поэма дает этому «слову» блестящее применение. Пользуясь высоким благочестивым слогом, обманчивым и делающим ее как бы написанной для монастырского чтения, поэма полна озорных и не всегда пристойных выходок против религии и католической церкви. Но здоровая, полнокровная, веселая шутка соответствовала тому периоду, когда кондотьерское здоровье старинных итальянских героев конкурировало с купеческой отвагой дальних мореплавателей, порождая легенды о баснословных героях старой Италии. Быть может Байрону хотелось этой поэмой воскресить в представлении новой Италии силу старинных старинных характеров, так мало напоминавших слабовольное, изнеженное аристократическое население новой Венеции.

Сюжет поэмы «Беппо» очень прост. Герой ее типичный венецианец Джузеппе, или просто Беппо, в силу своей профессии купца-морехода отлучается из дома Надолго и гораздо чаще, чем это совпадает с потребностями его супруги. Лаура, красивая женщина, заводит себе заместителя супруга «главным образом для защиты». Лаура и молодой вертопрах, путешествующий граф, живут очень счастливо много лет, вполне довольные друг другом. Но однажды на карнавале они встречают турка, который на самом деле оказывается не турком, а вернувшимся из путешествия мужем Лауры. Комическое разрешение встречи, забавный разговор за кофе, беззаботная концовка, возвращающая Бегаю в лоно семьи.

В поэме девяносто строф. В мировой литературе только, пожалуй, пушкинский «Домик в Коломне» может равняться по качеству с байроновским «Беппо».

Мы остановились на этом произведении, как на водоразделе, определяющем переход Байрона к другой полосе его жизни и творчества. И если вышедшее 28 апреля 1818 года окончание «Чайльд Гарольда» позволило Байрону решительно расстаться с той гранью, которая отделяет автора от героев, то это одновременно свидетельствует и о том, что Байрон окончательно отошел от того суб'ективизма, который раскрывал его самого в первый период его творчества, закрывая героя и события. Теперь мы видим героя, мы видим расстановку явлений, мы дышим ритмическим напряжением прекрасного байроновского стиха, но автор остается в тени. Он наблюдает, описывает, оценивает тонко и иронически, но не смешивается со своими героями. Из автора фантастических поэм он становится трезвым и насмешливым реалистом. «Беппо»— это поворотный пункт в творчестве Байрона. Прежде чем Байрон успел удивиться невероятному успеху своей поэмы, она уже выдержала семь изданий. Но путь, на который вступил поэт, влек его дальше.

Вот письмо, которое говорит о непосредственной связи между «Беппо» и величайшим произведением Байрона «Дон Жуаном»:

«…Я закончил первую (довольно длинную, около 180 октав) песню поэмы в стиле и манере „Беппо“, окрыленный успехом последнего. Она называется „Дон Жуан“ и в ней обо всех предметах будет говориться спокойно-шутливым тоном. Но я боюсь, что бы она не была слишком вольной, по крайней мере в наши скромные дни. Во всяком случае я сделаю эксперимент анонимно; если это не пройдет, его можно будет прекратить. Поэма посвящается Соути: в хороших, простых и диких стихах говорится о политических убеждениях лауреата и о том, как он до них дошел»…

Венецианской зимою, дождливой и туманной, Байрон перебрался на Большой Канал и занял пустовавший дом, принадлежавший венецианским богачам Мочениго. Мрачный дом оживился и наполнился совершенно необычным населением. В нижнем этаже гондольер Тито созывал своих товарищей. К нему собирались его друзья и родные. Профессиональные певцы и уличные музыканты заходили запросто в этот недавно еще недоступный дворец. Пестрая толпа совсем незнатных, неизвестных и незнакомых мужчин и женщин встретила Шелли, когда он приехал в этот «вертеп Мочениго» в августе 1818 года.

И как бы следуя скептическому настроению, сменившему романтическое вдохновение его ранних фантазий, Байрон становится все больше и больше peaлистическим сатириком в поэме, которую он предполагал сделать своим основным эпическим произведением. Угрожая друзьям и врагам быстрым ростом «Дон Жуана», поэт обещал довести поэму до пятидесяти песен.

На жалобы Шелли по поводу избытка «дурного общества», окружающего Байрона, поэт ответил эпиграфом к «Дон Жуану»: «Неужели ты думаешь, что оттого, что ты добродетелен, в мире не-должны существовать пироги и пиво». Этим эпиграфом из «Двенадцатой ночи» Шекспира начинается «Дон Жуан». Байрон провозгласил законность всех сторон жизни в качестве об'екта для писателя.

Можно долго рассказывать о том, как вслед за Марианой Сегати появилась Маргарита Коньи, вслед за Маргаритой появилась Анджиолина и целый ряд других женщин или сомнительной нравственности, или несомненной порочности, сделавшихся завсегдатаями дворца Мочениго. Роль биографа сводится к тому, чтобы связать творческие истоки поэта Байрона с его собственной жизнью и с жизнью эпохи. Перечень произведений венецианского периода указывает на то, что первенствующее значение в жизни Байрона играли не эти легкомысленные связи, а те живые соприкосновения со всеми слоями итальянского обществам на которых выросли самые блестящие произведения английского гения, и не только произведения, но и горячее участие Байрона в итальянском освободительном движении. Добросовестность биографа требует, чтобы эти стороны были отмечены не в порядке оправдания, ибо Байрон в нем не нуждается, а в порядке об'яснения той исторической ситуации, которая позволила гениальному бунтарю-одиночке выйти за пределы своего класса, несмотря на все угрозы, какие должны были явиться результатом неестественной замены положения лорда поло жением поднадзорного поэта-свободолюбца.

Мы берем живого Байрона со всеми его человеческими свойствами, с его печалью и смехом и с его «мировой скорбью», которая имела вполне естественные, исторически обусловленные причины, но не растворяем Байрона в потоке социальных сил, а показываем в нем живое и критическое отношение к действительности, несомненно осложненное в какой-то степени теми элементами сословных предрассудков, к которым Байрон бессознательно прибегал в период самозащиты. При всей противоречивости творческого образа Байрона нельзя забывать главного свойства его натуры, которое служило основой всех его творческих устремлений, а именно: полное и яркое ощущение всех революционных замыслов эпохи, твердое и ясное представление о социальной справедливости, вытекавшее из его отношения к человеку, независимо от его сословного происхождения, и наконец горячая защита этой справедливости всеми доступными ему средствами.

Попытки развенчать Байрона начались, как мы уже знаем, с первого момента его литературной славы, но теперь, в годы пребывания Байрона в Венеции, они приняли поистине чудовищные размеры. Поэт-лауреат Соути к этому времени дошел уже до того, что начал обличать Байрона как человека, «наложившего клеймо позора на литературу великой Англии, ибо он совершает тягчайшие преступления против общества, выпуская творения, в которых яд насмешек замешан на огне ужасов, грязь разврата сочетается с безбожием и крайняя степень нравственного падения с вольнодумством мятежника».

В сентябре 1819 года Байрон пишет своему издателю Меррею: «Не говорите мне об Англии. Я не хочу о ней слышать. Там были моя семья, ребенок, дом, земля, имя. Все изменилось и исчезло. Из десяти последних и лучших лет моей жизни шесть прошли за пределами этой страны. Я не чувствую любви к своей стране. Но, собственно говоря, вражда с обеих сторон должна бы иметь знак равенства, иначе у меня ничего не выйдет. Однако революция не делается на розовой водице. Боюсь, что мой вкус к революции не притупится моими другими страстями». Итак, наступал период решительного перелома в жизни Байрона.

2 января 1818 года Байрон подписывает посвящение Гобгоузу в четвертой песне «Чайльд Гарольда». Это предисловие так же интересно, как сама поэма. «Обращаясь к вам, я от вымысла иду к истине, посвящая вам завершенное или во всяком случае оконченное поэтическое произведение, самое длинное и самое продуманное, и самое понятное из всего, что я писал, я хочу оказать честь себе, вспоминая о вашей дружбе.» И далее: «…даже число, помеченное на этом письме, — годовщина самого несчастного дня в моем прошлом» (2 января 1815 года — день бракосочетания лорда Байрона и мисс Изабеллы Мильбенк).

Говоря о содержании последней песни, Байрон сообщает: «Я устал проводить границу между героем и автором, ее все равно никто не признает». Далее Байрон говорит о характере итальянской национальности, стремясь об'яснить свое пристрастие к новой родине. Он произносит ряд имен, которые кажутся ему великими только потому, что они связаны с национально-освободительным движением Италии. Вот почему среди этого перечня мы встречаем Уго Фосколо. А дальше Байрон уже приводит имена безвестных римских рабочих, которые поют песню о своем родном городе, и делает вывод об удивительной даровитости римского простонародия, о его восприимчивости, о кипучести его гения и о той единственной жажде, которая достойна одаренного человека всех сословий, которая называется «жаждой бессмертия» — бессмертия независимости.

Приводя в предисловии первую строчку из песни римских рабочих, Байрон говорит: «Как не противопоставить эту песнь разнузданному реву торжествующих трактирных гимнов Лондона по поводу кровопролитий под Ватерлоо или предательства Италии, Франции, Генуи, напоминая таким образом позорное поведение представителя Англии Кестльри, который был инициатором английского предложения об уступке австрийскому императору Ломбардии и Венецианской области, в силу парижского трактата». Байрон заканчивает: «Не буду говорить о том, что выиграла Италия недавним перемещением национальных влияний. Бесполезно говорить об этом, пока не подтвердится молва, будто Англия что-то выиграла введением постоянного войска и отменой неприкосновенности личности. Лучше бы Англия следила за тем, что происходит у нее дома». С момента основания «священного союза» Байрон рассматривает об'единение европейских правительств только как грабительский комплот, угрожающий молодому по запасу сил и талантливому, но разобщенному насильственными границами итальянскому народу.

1818 год закончился для Байрона изданием четвертой песни «Гарольда», «Оды к Венеции» и «Мазепы». Последние две вещи вышли вместе в виде небольшой брошюры. Содержание «Мазепы» заимствовало из вольтеровской «Истории Карла XII», и есть основание полагать, что чтение этой поэмы навело Пушкина На мысль написать «Полтаву» в противовес байроновскому толкованию «Мазепы». Байрон берет только ранний эпизод из жизни украинского гетмана, тот момент, когда паж польского короля Яна Казимира превращается в преступника, покусившегося на благосклонность польской королевы. Мазепа, привязанный к бешеному украинскому коню, который мчит его по степи, проходит через вереницу ужасов. Преследуемый волками и мучимый голодом, вынесенный из волн разбушевавшейся воды, Мазепа сохраняет неукротимый дух, и он один только помогает ему перенести вое несчастия и страдания. Как человек силой обстоятельств может быть связан с разнузданной, озверевшей стихией человеческой ненависти, так и Мазепа связан с лошадью, мчащей его день и ночь. И здесь, как призыв к защите себя и своей стальной индивидуальности, Байрон описывает торжество непокоренной личности. Очень характерной особенностью этой поэмы является подчеркивание тех свойств полноценной личности, которые только и могут обеспечить человеку спасение и от стихии природы, и от произвола деспотической власти.

В Венецию внезапно приехала в сопровождении няни-швейцарки маленькая девочка Аллегра Байрон, которая, несмотря на малый возраст, изгнала большой беспорядок из дворца Мочениго. Выписанная с большим трудом письмами отца, эта девочка сделалась спутницей Байрона в его итальянские годы, так же, как Шелли, а затем наступило другое влияние, которое, как и появление дочери, также было вызвано внутренними поисками самого поэта.

Почти все русские биографы Байрона повторяют одну и ту же нелепую версию о том, что встреча с некоей графиней обусловила либерализм Байрона и вхождение его в карбонарскую конспирацию. П. Морозов прямо пишет: «В апреле 1819 года на вечере у графини Бенцони поэт был представлен юной графине Терезе Гвиччиоли, урожденной графине Гамба, которая только что вышла замуж за богатейшего землевладельца Романьи, шестидесятилетнего, старика, уже похоронившего двух жен»{Байpoн, т. II, изд. Брокгауза.}. Отсюда, как полагают наши исследователи, возникло стремление Байрона написать историю Мазепы, этого красивого пажа, который влюбляется в супругу престарелого короля. Чтобы не возвращаться к этой нелепости, отметим, что «Мазепа» был закончен за год до встречи с Терезой Гвиччиоли и что эта девятнадцатилетняя итальянка ни по имени, ни в лицо не была известна Байрону в период написания «Мазепы».

Другие факты еще более подтверждают наши предположения о том, что соприкосновение с Италией, от римских рабочих до крестьян на берегах Бренты, от заговорщика Уго Фосколо до члена миланского магистрата Федериго Комполоньери, подготовило в Байроне решительно все для вхождения его в самую активную связь с карбонарскими организациями. Чем больше он сталкивался с живой итальянской действительностью, тем легче он отрывался от «обломков домашних пенатов Англии», и нужен был только повод для того, чтобы этот вольнодумный английский отщепенец по-настоящему почувствовал себя сыном Италии, готовым отдать за нее свое состояние, счастье и самую жизнь. Совершенно естественным и логическим концом этих поисков было то, что неожиданное знакомство с семьей, целиком посвященной в конспирацию североитальянских карбонариев, сыграло роль завершения многолетнего пути, а если это, соприкосновение с семьей Гамба совпало с тем, что девятнадцатилетняя Тереза Гамба-Гвиччиоли сделалась на остаток лет подлинной подругой жизни Байрона, так это только подчеркивает правильность нашего утверждения. Старый Гамба — отец Терезы, ее брат Пьетро Гамба были людьми именно того закала, который больше всего располагал к себе английского поэта.