Плотина

Виноградов Иван Иванович

Действие романа И. Виноградова разворачивается на крупной современной стройке Сибири, где создается одна из уникальных по масштабу гидроэлектростанций.

Главное место в романе уделяется повседневной жизни и работе гидростроителей, которые осваивают дикие берега рек и оставляют после себя долговечные плотины и гидроэлектростанции, новые города.

 

 

Река вскипела за одни сутки. На десять, на двадцать километров ниже плотины покрылась она сплошной белой пеной, и, глядя на нее с какой-нибудь прибрежной сопки, можно было подумать о гигантском, космических размеров котле, который здесь неизвестно зачем запустили и вот он погнал по Реке свою адскую отработку.

Котлом этим стали сама недостроенная плотина и ее водобойный колодец, куда низвергался теперь мощный водопад-водомет. Он падал с большой высоты, вскипая и взрываясь еще на уступах-блоках, и над ним поднимался водяной дым, словно неопадающий белый взрыв. Сквозь водяную пыль уже не всегда просматривалась мощная дуга водопада, так что она крушила все на своем пути как бы под прикрытием дымовой завесы. А надо всем этим то и дело вставали яркие полудужья радуги, придавая начинавшейся беде неуместную красоту праздника…

В первые часы своего беснования одичавшая Река смыла, столкнула с плотины вниз все нетяжелое — доски, щиты опалубки, малые механизмы; затем, набрав силу, обрушилась на бетоновозную эстакаду, которая проходила вдоль всей плотины и под ее прикрытием — от берега до берега. По этой поднятой над землей дороге тридцатитонные бетоновозы подкатывали со своим грузом прямо к блокам, к кранам, к бригадам, ускоряя работы. Как только вода качала переливаться через плотину, бетоновозы предусмотрительно уехали, но на эстакаде застряла одна несчастная автомашина с лесом. Шофер, сердясь и дергаясь, бегал по воде — надеялся завести мотор. Ему кричали, чтобы уходил, а он все надеялся и что-то отвечал, шевеля губами. Тогда кто-то из начальников заорал шоферу в «матюгальник»: «Приказываю оставить машину и немедленно уходить!» Шофер поднял голову, несколько секунд зачарованно постоял так и поспешно ринулся от машины прочь, как будто она могла вот-вот взорваться. Потом он стоял на сухом месте, недосягаемый для потока, и смотрел вместе с другими, как дуга водопада пружинится, разгибается, крепнет. Вот она хлещет уже по бревнам, и бревна спичками рассыпаются, падают, кувыркаясь, вниз, в пучину. Вслед за ними соскользнула, приподнявшись на волне, и удивительно легкая машина и больше уже нигде не обозначилась, не вынырнула, как будто была всего лишь спичечным коробком. Водяной дым внизу становился все гуще и поднимался все выше.

Дальше водопад-водомет начал расправляться с самой эстакадой, разбивая настил и сталкивая вниз колесоотбои. Добрался до двутавровых, метрового профиля, прогонов и стал гнуть их, срывать с болтов… Да полноте, вода ли это?! — дивился и ужасался человеческий разум. — Не превратилась ли она в какую-то новую, еще не ведомую нам сверхпрочную материю, которая способна сокрушать сталь? Как же противостоять ей? Какими материалами и какими механизмами? И как же можно этот неуемный разгул стихии называть таким мирным, даже чуть лиричным словом — паводок?

Особенно крепко держался на своих длинных ногах двадцатипятитонный башенный кран, оказавшийся на пути потока. Вода хотя и дыбилась, но пока не доставала ему, голенастому, даже до колен. Он возвышался над нею, как некий богатырь-дозорный, наблюдая с высоты за наступлением вражеских лавин. Река все выгибала и выгибала грозно свою змеиную покатую спину, как бы становясь в боевую стойку, но кран спокойно взирал на ее потуги.

Не сразу стало заметно, что он дрожит от напряжения. Это проявилось лишь после того, как обычная дрожь напряженного металла перешла в опасные вздрагивания, которые пробегали по всему стальному костяку — от ног до стрелы. Потом он покачнулся. Но еще и после этого, раскачиваясь, держался много часов. Только тогда, когда уже совершенно иссяк запас его стойкости, он начал медленно падать.

Подобно живому существу, стараясь и в минуту смертельной опасности хоть за что-нибудь ухватиться, он зацепился клювом стрелы за соседние, более высокие блоки, весь напрягся в своем героическом сопротивлении и так, по-прежнему дрожа и, наверное, звеня от предельной перегрузки, пытался удержаться, даже поверженный.

Никто не засек времени, которое кран провел в таком положении. Во всяком случае, он не сдавался и здесь до самой последней своей возможности. Нескончаемые и нарастающие методические удары воды, не дававшей ему передышки, пытался хладнокровно выдержать. Но в конце концов они изнурили уставшую сталь, и она согнулась. Кран сорвался. Ударяясь о бетон, изгибаясь и скручиваясь, он рухнул в кипящую пену и там пропал.

А Река все ярилась, ей все было мало. Непотухающий водяной взрыв над плотиной все разрастался, и вот от него уже пошел дождь, заливая плотину и даже падая через водораздельную стенку в сухой котлован строящегося здания ГЭС. Сначала это был просто дождь, потом начали фонтанировать сильные струи — ответвления неуправляемого потока, раздробленного сложной конфигурацией этой части плотины: одни блоки были здесь подняты повыше, другие остались намного ниже, третьи — между первыми и вторыми. Прыгая по этим ступеням и завихряясь на них, вода совершала дикую непредсказуемую пляску — и ничего теперь для обуздания ее, для введения в какое-либо русло сделать было невозможно. Так и случилось, что котлован у здания ГЭС стало затапливать, и возникла угроза для работающего там первого энергоблока, в свое время введенного в строй досрочно. Он был и гордостью, и символом трудовой славы гидростроителей, меркой мастерства и сознательности. На его спасение были брошены лучшие силы. Нельзя было позволить Реке залить и остановить его. Пока он работает, все другие беды можно еще стерпеть, ибо ГЭС остается в строю действующих. Терпит бедствие, но действует.

Его попытались оградить барьером из мешков с цементом. Вода это ограждение снесла. Она уже проникла и в шахту энергоблока. Теперь главная забота сводилась к тому, чтобы не пустить к генератору грязную воду, — иначе придется перебирать его заново. Агрегат был остановлен, и начали возводить вокруг него кольцо из бетона. Ребята из лучшей комсомольско-молодежной бригады надели резиновые гидрокостюмы и вошли в воду. А вода здешнего паводка — это вода горных ледников. Сперва она была по пояс, потом по грудь…

За ночь комсомольско-молодежная возвела бетонное кольцо. Генератор был остановлен, но спасен.

И стояла, не дрогнув, не покачнувшись, плотина, не подав и вида, что ей тяжело. Стояла с бетонным упорством, как вкопанная, как влитая. Как истинная скала, перегородившая Реку. Можно сколько угодно говорить о ее бесчувственности, о мертвой ее материи, но плотина стояла как бы с сознанием своей ответственности за всю ту жизнь, которая доверчиво разместилась вниз по течению Реки, на берегах и сопках, в деревнях и поселках. Похоже, что плотина восприняла какие-то качества от своих создателей: почти человеческое терпение, твердость и готовность выстоять несмотря ни на что.

«Своррочу! Сокррушу! Опррокину!» — белея от злости, рычала Река и, действительно, все, что могла сокрушить, сокрушила и сокрушала. И люди смотрели на нее уже с каким-то новым почтением, если не с боязнью, чего-то опять недопонимая. Ведь казалось, что Река уже усмирена бетоном и уже согласилась покорно течь по оставленным для нее руслам и руслицам. Думалось, что ее следует пожалеть после порабощения. А вот нет. Она, оказывается, могла еще дать бой. Временами тут даже такое на ум приходило: ты или она!

Как всегда в драматические моменты жизни, люди пробовали обращаться к прошлому, старались припомнить, не случалось ли чего похожего на других стройках и как там выходили из положения. Не было ли и здесь каких тревожных предзнаменований или предсказаний, к которым своевременно не прислушались?

Но нет, вроде бы ничего такого не случалось, не припоминалось. Просто была работа, шла жизнь. Были зимы с морозами и весны с причудами. Тревоги и беспокойства, разумеется, выпадали, но когда и где нынешний человек обходится без них? Только у молодых они проходят и забываются, а у людей зрелого возраста проходят и накапливаются…

1

Года два назад, как раз на День Победы, когда все в природе несколько преждевременно зазеленело и расцвело, выпал неожиданный большой снег. Он пошел еще ночью и продолжался утром. Вдоль Реки, сверху вниз, дул напористый южный ветер, именуемый здесь «китайцем», и все нагонял, нагонял в каньон косяки снега, летящего стремительно и густо. Утро из-за этого ненастья получилось по-зимнему сумеречным, и никакого праздника в поселке долго не чувствовалось. Люди даже на улицу не выходили, — кроме тех, кому полагалось отправиться спозаранку в котлован, в свою дневную смену.

Потом снег прекратился, в небе появились голубые оконца, и через них стали прорываться на землю потоки белого, ослепляющего света. Это было как полыхание огня: то резкая, автогенной яркости вспышка, то мягкое покорное затухание, после чего — новое разгульное сияние свежих снегов. Происходили мгновенные смены дня и ночи, или времен года, или, может быть, полюсов земли, прошлого и будущего, войны и мира, наконец. Все сделалось таким неустойчивым и неспокойным, что зарождалось неясное беспокойство и в душе человека, в общем-то неотделимой от тревог и ритмов Земли. Посветит — и ты сощуришься от неведомой радости, потухнет — и ты загрустишь в ожидании чего-то…

Николай Васильевич Густов заметил эти световые эффекты природы, еще лежа в постели. Проснулся он, по многолетней заведенности, рано, спать больше не хотелось, однако и вставать он сегодня не спешил. В такой день старому вояке вспоминаются разные солдатские «заповеди» насчет сна, и он думает, что и в нынешней жизни в подходящее время не вредно придавить ухо минуток на шестьсот: ведь и после войны от сна еще никто не умер — не было таких сообщений ни в печати, ни по радио.

Дома было тихо. Старший сын работал, жена, по-видимому, совершала праздничный обход магазинов — не появились ли там какие-нибудь неожиданности. Ну а дочка… с ней дело сложнее. Не поймешь даже, где теперь ее постоянное местожительство — в своей собственной, наполовину опустевшей однокомнатной или опять под родительской крышей? Бывает, что после ужина попрощается и уйдет ночевать к себе, а утром встречаешь ее здесь за ранним завтраком.

Мается, мается девка, и надо бы как-то помочь ей, но — как? Не вдруг и подступишься с разговором на эту тему. Да и что скажешь? Ведь сам же, старый дурак, приводил в дом этого тихоголосого типа и сам, можно сказать, сосватал за него дочку. А теперь вот ищи-свищи его, зятька своего драгоценного. Ни с того ни с сего рванул на Север и там затаился. Ни писем, ни вызова жене; известно только, через других людей, что жив, здоров и преуспевает. Работает главным инженером стройки (здесь он много лет был дежурным инженером штаба — и ни с места!), полагается ему там казенная «Волга», есть секретарша.

Надя ему тоже не пишет — из гордости. И на людях она держится пока что крепко. Спросят ее милосердные соседушки, как, мол, там муженек, чем таким особенным занимается, — она улыбнется и ответит сибирской шуткой: «Слыхала, что для гусей сено косит». Дома, если вспомнит кто про беглеца, тоже хорохорится. Жили, мол, без такого красивого двадцать лет, проживем и остальные. А то вдруг начнет перечислять свои теперешние преимущества: «Зато свободно-то как без него! Не надо ни готовить, ни стирать, ни нытье выслушивать».

Все правильно, дочка, все совершенно верно. Одно плоховато: какая-то неприкаянная досталась тебе нынче свобода. Ходишь, сама себя не видя. Сядешь к телевизору — в глазах полное отсутствие. Возьмешь книгу, а шелеста страниц не слышно…

Николай Васильевич встал, оделся. Вышел из спальни в соседнюю проходную комнату, самую просторную, и первый взгляд — на стул перед балконным окном (эта комната имела еще свое аристократическое название — «балконная»).

Нади не было. На стуле оставлена книга: «Что делать?» Чернышевского. Вполне подходящее выбрано чтение.

Николай Васильевич подошел к окну. Вровень с балконами пятого этажа, а где-то вровень с крышами просторно поставленных домов росли тонконогие сосны; сейчас они медленно покачивались, сбрасывая со своих лап стерильно-белые пласты снега. Дальше за домами и за невидимой отсюда Рекой поднималась, заслоняя собою четверть неба, обрывистая скала правого берега со своей неровной, будто зазубренной хребтинкой. По всему ее верху тянулась теперь белая кайма. На крутой ребристой скале снег держался плохо, а на хребтинке его насыпало вдоволь, и вот он сиял там и плавился под солнцем.

Вспышки и затухания света происходили уже пореже: облака истончались, ветер стихал. По местным приметам, это могло означать, что ниже по течению Реки «китаец» натолкнулся на упорного «сибиряка» — другой господствующий в здешних краях ветер, и там наступало, распространяясь во все стороны, успокоение и умиротворение. Существует даже какое-то предание об этих двух ветрах-соперниках, и считается, что излюбленным местом их встречи бывает старое сибирское село Теплое. Лежало оно в излучине, и погода там действительно бывала лучше, чем, скажем, в Сиреневом логу, нынешнем поселке гидростроителей. Само название старого села говорило будто бы о райском уголке земли, выбранном древними поселенцами… Сибирь, как и всякая другая старинная земля, полна преданий, сказаний и легенд.

Николай Васильевич услышал, что открылась входная дверь, и выглянул в прихожую. В дверях стояла жена с целой охапкой колбасных батонов на левой руке и с продуктовой сумкой в правой. Он рассмеялся. Колбаса на стройке, конечно, не часто бывает, но чтобы вот так, как поленья дров, приносить ее…

— Ну, Зоя Сергеевна, с тобой не пропадешь! — сказал он.

— Возьми лучше сумку, — устало и чуть ворчливо проговорила Зоя Сергеевна.

— Ты что это, весь поселок собираешься созвать на ужин?

— Мне приходится не об одном сегодняшнем дне думать… — Она уже раскрыла холодильник и загружала в него колбасы — опять же, как поленья в печку. — И не одна теперь семья у нас. Сергею с Люсей надо дать? Надо. Надюшка тоже, может быть, захочет себе взять. Юра на выходные в какой-то дальний поход собирается…

Зоя Сергеевна помнила и думала обо всех своих детях, и для нее неважно было, жили они под ее материнским крылышком или уже обосновались в своих собственных гнездах. Как втянулась еще смолоду в домашнее хозяйство, так и везет с тех пор свой нелегкий воз, и неизвестно даже, когда он был для нее тяжелее — тогда ли, когда все жили вместе, или теперь, когда Сергей с молодой женой своей переехал в другой конец поселка, а Надя мечется меж двумя домами. Для Зои Сергеевны это означает лишь удлинение маршрутов. Потому что и сегодня она для всех покупает одежду и обувь, а без примерки это не всегда получается удачно, и нередко бывает так, что, совершив счастливую покупку, тут же бежит благодетельница обратно в магазин — менять или возвращать. Ругмя ругает по дороге себя и всех, кому служит, зарекается ни о ком больше не заботиться, если все, такие неблагодарные и бесчувственные… А потом увидит какие-нибудь босоножки для невестки, колготки для внука или джинсы для сына — и опять покупает, торопится домой с чужой обновкой… Такая определилась жизнь.

Разгрузившись от колбасы, Зоя Сергеевна закрыла холодильник и пожаловалась:

— Устала я, Коля.

— Еще бы! Такие оптовые закупки.

— Да не сегодня, вообще устала. От беспрерывности.

Николай Васильевич посмотрел на жену подольше, чем это бывает в обычных незначительных разговорах, и действительно увидел в лице ее застаревшую, как у солдата-фронтовика, усталость. Предложил:

— Давай хоть сегодня буду помогать тебе.

— Сегодня твой день, — не согласилась Зоя Сергеевна. — День победителей.

— А ты у меня кто?

— Побежденная, наверно. Побежденная своей семьей.

Зоя Сергеевна присела на краешек табуретки там же, у холодильника, — немного передохнуть. И немного поговорить, раз уж оба настроились.

— Ты не представляешь, как изнуряет хозяйство, — говорила она. — Сегодня, завтра, послезавтра. Готовка, стирка, мытье посуды — и опять все по тому же кругу. Понимаешь? Ни выходных, ни праздников. Праздники для меня еще хуже — скоро я начну ненавидеть их.

— А раньше — любила, — напомнил Николай Васильевич.

— Раньше и ты меня любил.

— Ну-у, Зоя Сергеевна! — осудил ее Николай Васильевич. — Это уже не в тую степь.

Зоя только вздохнула, опять став похожей на усталого солдата.

Она могла когда-то и раньше пороптать на свою долю, поворчать на детей, которых не приучила помогать себе, но обычно она тут же находила какой-нибудь успокоительный мотив. «Это же хорошо, что есть о ком заботиться», — скажет сама себе — и пошла дальше. Или еще так: «Когда есть что таскать, надо только радоваться…» Однако сегодня она ничего такого придумать не могла и вставать не торопилась, и Николай Васильевич понял, насколько у нее все это серьезно. Понял нескончаемую круговую утомительность ее забот и хлопот. Всегда ведь все на ней одной — и праздники, и будни.

— Избаловала ты нас — вот в чем беда, — проговорил он. — Ну вот где сейчас Надька? Ведь свободная, выходная.

— Ей не до нас, Коля. — Зоя Сергеевна сразу встала на защиту дочери.

— Занялась бы делом — и самой веселее, — не поддержал ее Николай Васильевич. — За работой все проходит. А то бродит где-то. Жалейте ее!

— Да как же не пожалеть!

— Надо брать себя в руки. Ждать больше нечего и некого. Если уж зимой не вспомнил кобель о домашнем тепле, к лету не объявится.

— Ей ведь и перед людьми стыдно.

— За кого? — вскинулся Николай Васильевич.

— Просто стыдно. Это вам, мужикам, все равно… У тебя много ли гостей-то будет? — перевела Зоя Сергеевна разговор, поняв, что подошли они к стенке, сквозь которую ничего не видно.

— Откуда много? Мих-Мих, Григорий Павлыч.

— Ну и наших семеро.

— Для своих убиваться нечего — что сготовила, то и ладно. И вообще… На мытье посуды надо дежурных назначать — я сегодня первым заступлю. Стирку тоже по очереди: у машины постоять — все равно что позабавиться.

— Спасибо хоть за добрые намерения. — Зоя Сергеевна заметно повеселела, встала с табуретки, подошла к мужу, поцеловала его. — С праздником тебя, майор!

— Тебя — тоже, гвардии ефрейтор!.. Больше я не позволю тебя эксплуатировать.

— Кому не позволишь-то?

— Ребятам. Самому себе.

— Для тебя мне не трудно, сам знаешь…

Он это знал. Не в первый раз с чувством благодарности и даже вины вспоминал он, как долго и нудно болел после своей нелепой мотоциклетной аварии на Чукотке, как заботливо и умело выхаживала его Зоя. Привезла в свой Иркутск, поступила на прежнюю работу в техникум, набрала дополнительных уроков — и все для того, чтобы не позволить ему работать. Почти полгода он был ее иждивенцем. Непонятно страдал по армии, хотя в сорок пятом, в Германии, чуть ли не со слезами просился «в народное хозяйство» и мечтал о какой-нибудь крупной стройке.

Стройка оказалась под боком — Иркутская ГЭС. На нее он и пришел, тайком от Зои. Зачислили его, из уважения к воинскому званию и должности, прорабом, но все тут было другое, не такое, как в родной части. Руководить он пытался на первых порах по-армейски, больше полагаясь на команду, приказ, а народ на стройке не хотел больше таких порядков. Происходили столкновения, дававшие искру. Пропадала прежняя офицерская уверенность в себе. И опять тут проявила удивительную чуткость Зоя. Знала, когда надо утешить и подбодрить, а когда — подзадорить. «Ну что, мы не солдаты, что ли?» — смеялась она.

В это же время родился их первенец Юра; его сдали на руки Зоиной сестре, у которой тоже рос малыш.

Много было всего.

И всегда была рядом Зоя — и на Иркутской, и на всех других «гэсах», и тогда, когда ему бывало трудно, и тогда, когда все наладилось и ему стали давать на праздники часы, а потом и ордена.

Много им выпало переездов, неустроенности, много было обжито и оставлено жалких комнатушек и вполне приличных квартир, много сменилось хороших и средних начальников, много прошло перед глазами подчиненных, тоже самых разных. Ну а больше всего было, конечно, работы, работы, работы. Бетон, арматура, опалубка. Кубы, тонны, квадратные метры. И оставались позади, как этапы жизни, плотины и «гэсы», и к каждому названию их он мог теперь прибавлять — «моя». Моя Иркутская, моя Красноярская…

Сегодня у него продолжается то же самое: кубы и тонны… план и график… бригады и звенья… проценты… В сущности, на это и ушла (считай — без остатка) вся послевоенная, судьбой подаренная солдату жизнь. Всему этому отдавались силы, нервы, душа. Без расчета, без экономии, без сожалений.

Рядом же все время жила-была женщина. Шла все равно как в одной упряжке. А много ли души отдавалось ей?

— Ты меня прости, Зоя, — вдруг проговорил Николай Васильевич.

Она даже растерялась и немного насторожилась.

— За что? — спросила.

— За твою нелегкую жизнь.

— Легкой-то и у тебя не было.

— Я — мужик.

— Не сильно здоровый.

— Был не сильно. А сейчас я снова как бык. Даже неловко как-то: скоро могут на пенсию вытурить, а у меня никакой солидной хворобы.

— Не каркай… товарищ бык!

Зоя Сергеевна улыбнулась и направилась к себе на кухню — к своим несчитанным тоннам. Николай Васильевич тоже пошел было за нею, но на середине этой короткой дороги остановился. Слишком мала там территория.

Он вернулся в большую комнату и стал ходить из угла в угол. Задерживался у широкого балконного окна, стоял недолгое время перед ним, жмурясь от снежной заоконной яркости, что-то ему напоминавшей, чем-то тревожившей, и снова отступал в глубь комнаты — от яркости и напоминаний. В конце концов оказался перед тумбочкой, на которой стоял телефон, и набрал номер своего участка.

— Сапожников слушает, — ответил ему старший прораб.

— Юры там нет? — спросил Николай Васильевич, не зная, о чем бы еще мог он спросить Сапожникова.

— Ушел на блоки.

— Значит, бетон идет?

— Порядок в войсках, Николай Васильевич! Вахту держим.

Николай Васильевич еще немного подержал трубку возле уха и положил ее, ничего не добавив. Когда идет бетон, не о чем говорить и вроде бы не о чем беспокоиться.

2

Юра Густов, старший сын Николая Васильевича и старший прораб второго строительного участка (в здешних деловых бумагах — СУ-2), каждый новый день встречал в добром и бодром настроении. Быстро поднимался, быстро, не очень замечая, что ему подано, завтракал, говорил матери спасибо и выбегал на улицу, а там — прямой дорогой к автобусу. Здоровался по пути со знакомыми ребятами, и если они шли в хорошем темпе — присоединялся к ним, если же «ползли» — обгонял. Он как будто постоянно спешил или куда-то опаздывал, хотя на самом деле время у него бывало рассчитано точно, и он почти никогда никуда не опаздывал. Просто исповедовал современный стиль жизни, в котором на первое место ставил энергичность и точность.

В этот день Юра и встал, и позавтракал, и выбежал из дому в своем привычном темпе, в свой обычный час. На улице он не удивился весенней метели (уже видел ее из окна) и не испугался ветра. Ему даже нравилось ходить против ветра, ощущая на лице упругий шлифующий напор его. И в метель он не прятался под крышу, ко всякой погоде относился спокойно и терпимо: наверно, и такая нужна! Кроме того, он считал, что сибиряку не пристало на что-нибудь жаловаться, а уж на погоду — тем более. Этот принцип хорошо помогал ему и в армии, и во всей жизни, и на нынешней работе, проходившей в основном на открытом воздухе.

Он, собственно, сам и выбрал ее, такую.

Начинал он свою «карьеру» в отделе технической инспекции при штабе стройки и в общем-то тоже не жаловался, но со временем как-то заскучал. Все-таки проверять и принимать чужую работу — это не то, что делать ее самому. Однажды сказал об этом отцу. Тот засмеялся: «А у меня на участке один сменный прораб спит и видит себя на штабной службе». Юра пошел к этому парню и предложил полюбовный обмен должностями. Тот не поверил: «Ты не разыгрывать меня пришел?» И честно предупредил: «Учти: работа на плотине — не сахар». — «А я не сладкоежка», — сказал Юра. И начал действовать.

Ему пришлось дойти аж до начальника стройки, потому что главный кадровик — заместитель начальника по кадрам, давний друг старшего Густова, Михаил Михайлович Локотко, сокращенно Мих-Мих, — не давал согласия на перевод, опасаясь нежелательных разговоров. Дескать, сынок решил делать карьеру под отцовским крылышком, а зам по кадрам дружески посодействовал этому проявлению семейственности. И хотя сынок шел из конторы на производство, а не наоборот, Мих-Мих никак не решался, пробовал даже отговаривать, и вот тогда-то Юра направился к начальнику всея стройки. Был принят и понят, можно сказать, с полуслова.

Правда, в первый же день работы на участке он и сам почувствовал, что состоять под началом отца не совсем удобно. Прибежал он тогда как сменный прораб в конторку с тревожней вестью — бетона не будет до обеда! — и не знал, как обратиться к отцу. Сказать «папа» — очень уж по-детски получится, назвать по имени-отчеству непривычно да и нелогично: ведь всем известно, что отец он тебе! Хорошо, подвернулось тут универсальное современное словечко — «шеф». Так он и стал называть отца на работе. А потом и дома.

Второе неудобство для обоих Густовых возникло, когда на участке освободилась должность старшего прораба. Юра считался к тому времени одним из лучших сменных прорабов, и ему, казалось бы, сам бог велел стать теперь старшим прорабом. Но опять: не стали бы говорить! На сей раз больше всех сомневался уже отец, а Мих-Мих, по-прежнему не осмеливаясь решать вопрос самостоятельно, отправился к начальнику стройки. Тот выслушал и повелел: «Кому охота говорить — пусть говорят, а Густовы умеют работать — и пусть работают».

Когда Юра приехал автобусом в котлован, над плотиной еще светили с ночи прожекторы и в пронизанной ими смежной мгле неторопливо, будто на ощупь, поворачивались длинные клювы башенных кранов с подцепленными к ним бадьями. Завывали сирены, предупреждая бетонщиков о нависшем над их головами многотонном грузе. Кому-то о чем-то сигналили короткие вспышки электросварки. А к плотине по разбитой, раскисшей от снега дороге спешили все новые и новые «белазы», ревя своими мощными моторами. Они шли с зажженными фарами, как если бы везли особо опасный или особо важный груз, и люди сторонились от них на обочины.

Стройка жила своей привычной, размеренно-напряженной жизнью, несмотря ни на что. Как началась тут много лет назад безостановочная работа, так и продолжается теперь днем и ночью, в дождь и в бурю, в будни и в праздники. Круглые сутки и круглый год шевелится, двигается, гудит и урчит огромный деятельный организм, потребляя невероятные количества бетона и металла, машинного и человеческого труда. Потом здесь останется ГЭС и будет многие десятки лет перемалывать в своих турбинах накопленную за плотиной воду — перемалывать в электроэнергию. И тоже безостановочно… Невозможно даже вообразить, сколько всего произойдет в мире, какие совершатся открытия на Земле и в космосе, какие возникнут новые виды энергии, сколько сменится поколений за те годы и столетия, что отведены для жизни этой ГЭС. Невозможно предсказать и длительность ее жизни. Может, со временем заменят на новые, более совершенные, энергоблоки — и дальше работай, Река! Может быть, нынешним «гэсам» предназначена столь же долгая и славная жизнь, как античным памятникам.

Впрочем, эти вопросы и эти заботы — уже не наши. Человек не всегда способен распознать в момент работы — творит ли он вечное или очередную однодневку? Все вечное он создавал не для будущего, а для своего настоящего прежде всего. Только само Время, производя неторопливый тщательный отбор, оставляло на века самое достойное и прочное. У человека же вечной должна быть привычка все делать достойно…

Юра шел с автобусного «пятачка», в котлован с обычным для него видом спешащего человека, обгоняя знакомых и незнакомых. Ему и в самом деле хотелось поскорее прийти на участок, чтобы овладеть ходом событий и управлять ими, тем более — в отсутствие отца. По утрам ему вообще редко требовалось общество, разговоры, шуточки… И все же, когда увидел впереди стайку девушек и молодых женщин из бывшей своей техинспекции, просто так обогнать их не смог. Сперва окликнул их и обстрелял снежками, потом нагнал, вклинился в стайку и потребовал:

— Ну, докладывайте, кто влюбился, кто развелся, кто замуж собирается.

— Мы все ждем, когда ты сватов зашлешь, — подзадорила его Саша Кичеева, веселая простодушная бурятка.

— Ты, Саша, уже давно засватана и окольцована.

— А у нас вот еще какая девочка есть! — Саша подхватила под руку не знакомую Юре русоволосую девушку в синей куртке и джинсах, в белой вязаной шапочке. — Ты еще не видал такой.

«Школьница, промокашка», — подумал почему-то Юра. Но все же заглянул в лицо девушки. И невольно задержался.

— А что? Ничего-о! — протянул он.

— Послушайте! — возмутилась незнакомка.

— Да нет, я серьезно.

— Наташенька, Юра — свой, — поспешила на выручку Саша. — Ты не смотри, что он так, он — хороший.

— Свои нахалы не лучше чужих, — отвечала на это девушка.

— Тоже неплохо сказано, — одобрил Юра.

Но тут все они подошли к развилке, и «техдевчата» свернули на свою дорожку, что вела в гору, к штабу стройки. Немного отойдя, они прокричали что-то на ветер, сами для себя посмеялись и помахали, оглянувшись, Юре. Он понял, что говорили о нем, и погрозил кулаком. Но на него уже не смотрели. Ежась под ветром, который был там, на юру, еще сильнее, девчата взбежали одна за другой на крылечко штаба, нырнули в открытую дверь.

Этот зеленый домик был построен на старом, ненужном теперь рубленном «в лапу» ряже и был виден в нижнем котловане отовсюду, как шатер главнокомандующего на поле сражения. Над ним бился красным крылом нейлоновый флаг, а под крышей денно и нощно дежурили толковые инженеры, способные дать ответ на запросы участков и оказать им оперативную помощь. Здесь же был небольшой, тоже как бы оперативный, кабинет начальника стройки, размещалась техническая инспекция, а чуть ли не половину домика занимал просторный зал заседаний, в котором проводились утренние летучки. К девяти часам к штабу подтягивался весь командный состав стройки — «свои» начальники управлений и служб и субподрядчики, в веселую минуту называемые «субчиками» (их насчитывалось до шестнадцати). Чуть пораньше приезжал на своем темно-зеленом «газике» начальник стройки Борис Игнатьевич Острогорцев, человек простой с виду и в обращении, но в то же время и слегка выделяющийся, чуть-чуть стоящий над массой, как выделяются и кажутся для рядовых солдат немного загадочными главкомы и маршалы. Проистекает это, по-видимому, от того, что рядовым трудно бывает представить себе масштаб их мышления, осознать всю меру ответственности за такие неохватные дела.

Острогорцев был здесь, конечно, признанным главкомом — и по должности, и по сложившейся ситуации в руководстве стройки. Первым заместителем прислали ему, по чьей-то рекомендации, человека не слишком инициативного, малоопытного, самостоятельно ничего пока что не построившего, а главный инженер, умница и насмешник, оказался болезненным и часто прихварывал. Так что люди со всеми серьезными и не очень серьезными делами шли прямо к начальнику стройки, и ему приходилось во все вникать, во все влезать, все решать самому — на самом высшем здешнем уровне. Люди уже привыкли, что только его слово бывает здесь окончательным, и справедливо рассуждали: зачем терять время на низшие инстанции, если можно прямо к главкому?

Между тем ничего главкомовского, генеральского ни в поведении, ни в обличье Бориса Игнатьевича не замечалось. Над своим поведением он, пожалуй, и не задумывался — просто жил своей нелегкой, доставшейся ему жизнью крупного руководителя. Еще меньше заботился он о внешнем своем облике. Пиджак и галстук видели на нем только в официальной обстановке или когда он уезжал в Москву, а так носил не очень элегантные не то куртки, не то спецовки, из-за чего казался мешковатым и неуклюжим. Слушая его энергичную речь, динамичные, мгновенные, порою резкие реплики, с трудом верилось, что этот увалень способен к такой бурной активности. Но было именно так.

О его прежней, до Сиреневого лога, жизни можно рассказать коротко. Родился на Смоленщине в семье лейтенанта в конце тридцатых годов. Немного помнил гарнизонную жизнь, стрельбы на опушке ближнего леса, отцовские кожаные ремни и фуражку. Памятнее были толпа беженцев на пыльной летней дороге, налеты «мессеров», материнские руки, пахнущие дорожной пылью. Потом были эшелон, питательные пункты на станциях, длинные перегоны, леса. Покой Предуралья. Жизнь в чужой, бывшей кулацкой семье. Незабываемый вкус хозяйской картошки. Школа, военные игры. Незадолго до Победы — похоронка на отца, подполковника Острогорцева И. В. Тихая, никем не услышанная клятва быть похожим на отца и отомстить за его смерть.

Но мстить стало уже некому — настало время учиться и строить. Он счастливо выбирает интересную и перспективную в те времена специальность гидротехника, затем, при распределении из института, ему счастливо достается Сибирь, которая всегда ценила тех, кто приезжает на ее просторы ради серьезной работы. И так пошел Борис Острогорцев по стройкам, как по ступенькам, — все выше и выше.

В молодые годы он отдал дань и кое-каким тогдашним поветриям: отпустил бороду, обзавелся трубкой. С трубкой у него все решилось очень скоро и просто — на стройках не бывало хорошего курительного табака. А вот с бородой дело подзатянулось. Он уже понимал, что устарел для нее, что пора уже кончать с этим «пережитком» стройромантики, но успел в то же время понять, что есть в ней и некоторая польза: не надо ежедневно бриться, терять лишние утренние минуты. Так пока и не трогал ее.

Минутами ему приходилось дорожить постоянно. Однако спешащим, бегущим, суетливым его никто не видал. Подъехав утром к штабу, он выходил из своего «газика» почти лениво, окидывал взглядом всю видимую отсюда плотину, здоровался с теми, кто уже стоял на площадке перед крылечком, и тут же начиналось решение каких-то дел на ходу. Но ровно в девять все шли в зал заседаний — на утреннюю летучку. Рассаживались за длинным заседательским столом каждый на свое место. Затухали вольные разговоры…

Обычно летучки начинаются спокойно и мирно (если, конечно, за ночь не случилось какого-то серьезного ЧП). Дежурный инженер обстоятельно докладывает об итогах и событиях минувшей ночи, Острогорцев что-то переспрашивает, уточняет, просит записать в журнал или тут же дает присутствующим начальникам необходимые указания. Разговор ведется в спокойных добрых тонах, все пока что подчеркнуто деловиты и вежливы. Но в какой-то единый миг, от какого-то неожиданного сообщения тональность летучки может резко измениться. Вот кто-то доложил, что с самого начала дневной смены стоит без тока один кран на втором строительном участке. Простаивает, естественно, и бригада — одна из лучших на стройке бригада Ливенкова. «В чем дело, Мамаев?»— вопрошает, узнав об этом, Острогорцев и зорко вглядывается в иерархическую середину длинного стола, где должен сидеть главный энергетик. Мамаев поднимается и сообщает: монтажники порвали кабель. Главный монтажник встает, не дожидаясь, пока его «поднимут», и, не отрицая случившегося, тут же начинает обвинять строителей, которые зажали его на «пятачке», не дают площадки, — вот он и крутится, как бес на сковородке, и поневоле кого-то задевает в такой тесноте своим угловатым железом. У строителей — свои объяснения: их теснят от берега взрывники… Но тут уже взрывается сам Острогорцев. Голос его, как говорится, крепчает: «Где конец этой цепочке безответственности? Когда мы научимся взаимодействовать и поддерживать друг друга, а не обвинять, не вредить? Вам всем не приходило когда-нибудь в голову, что первоисточником всякого происшествия являются безалаберность, неосмотрительность, грубость в работе? Надо приучаться работать точно и аккуратно. Масштабы тому не помеха. Масштабы, наоборот, обязывают к этому…»

Юра, по своей малой должности, не мог присутствовать на штабных летучках, на них не приглашали даже Густова-старшего. Здесь собирался только высший командный состав. Но, проработав несколько лет в штабе и ежедневно наблюдая его жизнь, Юра хорошо знал, как она проходит, эта утренняя зарядка руководителей. Она действовала через стенку и на начальницу технической инспекции, под руководством которой работал в те годы Юра.

Приятная толстушка, неизменно вызывавшая мужское любопытство и привлекавшая внимание, Валерия Алексеевна старалась быть приятной не только внешне. Она не позволяла себе повышать голос, говорила часто с улыбкой, ласково, хотя порою весьма непреклонно. И вот с началом летучки она чуть прихлопывала своими пухлыми ладошками по столу и говорила:

— Ну, бездельнички мои милые, нечего нам рассиживаться, давайте-ка на объекты. Юра и Саша принимают сегодня блоки на втором СУ.

— А ничего, что я у отца принимать буду? — спросит для проформы Юра.

— Ничего, Юра, не в первый раз.

Получив задание, Юра выходил в коридор, где были слышны отголоски бушевавших в зале страстей. Иногда заглядывал в маленький штабной буфетик, приглашая и Сашу или другую свою спутницу выпить для бодрости чашку кофе. Иногда это совпадало с окончанием летучки, и возбужденные ею начальники вгорячах дообсуждали здесь обсужденное, заново возвращаясь к подробностям и пересказывая их. Юра тогда прислушивался и смаковал кофе подольше, невольно завидуя этим людям — даже тем из них, которые только что получили хороший «втык», но зато теперь бежали на настоящее дело и будут сейчас что-то устранять, выправлять, налаживать, а затем лениво-равнодушным голосом доложат в штаб: «Ну так все у нас о’кей… Наладили… Действует».

После кофе и услышанных в буфете разговоров Юра шел, бывало, на плотину с таким ощущением, будто не акт приемки должен был подписывать, а ликвидировать тот прорыв, о котором только что говорили начальники. Он уже представлял себе сложившуюся ситуацию и пытался представить свои действия на месте. Бывало даже так, что, отправив на блок свою напарницу, сам он сворачивал к месту происшествия — посмотреть, что там делается. Так хотелось поучаствовать!

И вот желаемое достигнуто.

Бегать, что-то ликвидировать и налаживать, требовать от бригадиров, лаяться со снабженцами — всего этого было у него теперь вдоволь, а кое-чего с лихвой. Но он все равно не жалел о своем выборе. Работа и должна быть активной.

На своем участке в прорабской он застал двух бригадиров и второго старшего прораба — Геру Сапожникова, который сегодня опередил его. Поговорили о Дне Победы. А с началом смены вдруг выяснилось, что в комсомольско-молодежной бригаде Вячеслава Шишко не вышли на работу сразу два плотника-бетонщика — Лысой и Щекотухин. Вчера вечером видели этих ребят пьяненькими, так что выяснять причину невыхода уже не требовалось. «Ознаменовали» ребятки праздник.

Юра переобулся в резиновые сапоги и полез на плотину. Он взбирался по металлическим лесенкам-этажеркам, как хорошая обезьяна, — наловчился! Вначале наведался в передовую, всегда благополучную бригаду Ливенкова. Она работала по самой современной технологии: мощный кран-«тысячник» — восьмикубовые бадьи — манипулятор. Почти стопроцентная механизация. У Юры теплилась тайная надежда перебросить отсюда одного паренька в бригаду Шишко.

Он остановился на краю соседнего с ливенковским блока и стал смотреть вниз, в выгородку, где шла работа. Просторный, объемом в тысячу кубов, деревянный короб был уже наполовину заполнен проработанным бетоном. Вчера начали, сегодня закончат. Идеальный вариант: за смену — блок!

Крановщик подавал в выгородку очередную бадью с бетоном. Стропальщик в своем желтом жилете командовал крановщику: «Вправо… влево… майна помалу… стоп!» Открыл затвор бадьи, и из ее горловины начала выползать серая и сырая, блестящая влагой масса. Она тут же слегка расползается, но все же лежит горкой. И тогда вступает в дело манипулятор — небольшая каракатица на гусеничном ходу, на электропитании. У нее длинный хобот с пятью подвесными вибраторами на конце. Женщина-оператор, симпатичная и решительная, двигает рычагами, и хобот тянется к горке бетона, а пять вибраторов впиваются в нее. Серая масса податливо растекается, горка расплющивается в лепешку. Два-три погружения — и нет больше никакой горки, есть ровная, увлажненная сверху поверхность. Бетон уложен. На него падает завихренный в выгородке снег и не тает. Новая бадья разгружается рядом — и снова все повторяется. Будет уложен слой по всей площади блока — можно укладывать новый. И так — пока не заполнится вся трехметровая высота выгородки. «Блок готов!» — доложит тогда довольный Ливенков, спустившись ради этого вниз, в прорабскую. Ему назовут номер следующего блока, где-нибудь по соседству. Да он и сам заранее знает свои блоки — все они расписаны еще в начале месяца. Знай переходи с одного на другой и поднимайся все выше.

«Бетонная плотина состоит из кубиков, — так начинал свой курс в новосибирском институте известный профессор-гидротехник. — Ее возведение можно уподобить тому, как дети строят из кубиков свои замысловатые сооружения. Кубик на кубик — у нас они именуются блоками — и вот вам столб, три-четыре столба — вот вам секция, а несколько десятков секций, примкнутых одна к другой, выстроенных поперек реки, образуют плотину. Чтобы блоки не смещались и не ерзали, есть у них на каждой плоскости выступ и выемка, так называемые штрабы, которыми и соединяется вся эта мощная кладка… А чтобы примыкание блоков было непроницаемо для воды, существует такая мудрая штука — цементация. Но это уже другая тема, другой разговор, мои юные коллеги…»

Юра наблюдал бетонирование сотни раз, ему здесь ничего уже не открывалось нового, и все-таки он частенько ловил себя на том, что стоит и смотрит на все это как будто впервые. Смотрит и смотрит — и ему не скучно. А то спустится в блок, что-то подскажет, где-то поможет — ну, хотя бы подержит, оберегая от гусениц, провода, пока женщина-оператор перегоняет свою машину на новое место. Лишний раз напомнит ребятам основной закон Густова-старшего: лучше прорабатывать бетон в углах выгородки!

Когда отец вводил Юру в курс его обязанностей на плотине, он беспрерывно повторял, что надо чаще наведываться в бригады. А когда Юра спросил, для чего же, отец и сказал с чуть заметной усмешечкой: «А для того, чтобы лучше прорабатывали бетон в углах». — «И все?» — так же усмехнулся Юра, принимая это за шутку. «Остальное подскажут и потребуют сами бригадиры».

В общем-то тут действительно было сказано многое — сумей только понять. Следить за технологией и быть поближе к бригадирам, чтобы им не разыскивать тебя слишком долго в случае какой-то надобности, — вот главная твоя забота, прораб. Наконец еще и так было сказано: «Для нас и просто посмотреть за работой — уже работа». Юре и это запомнилось.

Но сегодня он пришел не работу смотреть, а лишнего работника высматривать. И ему пора бы уже подозвать Ливенкова, завести разговор насчет взаимопомощи и соревнования, то есть наоборот — насчет соревнования и взаимопомощи. Но он все стоял и смотрел — и не мог оторвать Ливенкова от дела. Уж очень тут все шло хорошо, налаженно, и у старшего прораба не поворачивался язык, чтобы разрушить эту налаженность. Он представлял, как начнет кипятиться Ливенков, как прислушаются, а может, и вмешаются другие парни — и все настроение у них рухнет.

Он направился в бригаду Шишко с тайной надеждой, что и там как-нибудь наладилось дело. И попал как раз к такому моменту, когда над выгородкой висела, укоризненно покачиваясь, пуская струйки воды, полная бадья, крановщик из своего поднебесья гудел сиреной, требуя опорожнить посуду, а в самой выгородке пыхтели трое бетонщиков и сам Шишко, нарядившийся в желтый жилет стропальщика. Пока не было бадьи, он работал ручным вибратором, а теперь, бросив вибратор, спешил, тяжело увязая в сыром бетоне, на свободное место — принимать бадью. Остальные тряслись над работающими вибраторами. Их дожидалась еще одна порция бетона.

— Ну что, ударнички, зашиваетесь? — громко спросил Юра, возвышаясь над бортом и морщась от налипающего на лицо снега.

— Не видишь, сколько нас? — огрызнулся бригадир.

Юра еще с тех дней, как был сменным прорабом и особенно много времени проводил в бригадах, так и остался для многих просто Юрой, и к нему почти весь участок, по крайней мере все бригадиры обращались на «ты». Хорошо это или плохо для авторитета руководителя, он пока что не знал да и вряд ли сумел бы что-то изменить теперь. Оставалось положиться на время, которое само расставляет людей по ранжиру и определяет, кого называть по имени-отчеству, кого до седых волос по имени, а кого и по кличке…

— За то, что вас мало, благодарите своих друзей, — ответил Юра бригадиру.

Шишко промолчал, но один бетонщик, расслышав разговор, вставил:

— Благодарности начальство выносит, а наше дело — знай вкалывай.

— Я-то вынесу! — пообещал Юра. — Но на вашем месте я тоже устроил бы им…

— Темную, что ли?

— Можно и на свету.

Впрочем, не было никакого смысла вот так препираться или кого-то заочно прорабатывать — надо было прорабатывать бетон. Если в начале смены у них такая запарка, то и всю смену будут трепыхаться, как рыба в сачке. Чего доброго, еще бетон «закозлят». Отец разобидится. «В такой-то день!» — скажет.

Юра спустился в выгородку и пошел по сырому месиву к свободному вибратору. Надо поддержать у ребят дух и помочь выбраться из затора.

Взявшись за ручки вибратора, он повытащил его из бетона и включил. Вибратор затрясся, задергался в руках, будто хотел вырваться, не желая подчиняться чужому. Но Юра уже вспомнил все его повадки и не мешал ему ни трястись, ни дергаться, ни тем более погружаться в сырую массу, пахнущую не то болотом, не то прогрессом. Сложный аромат научно-технической революции… Двое других бетонщиков тоже поочередно вонзали в бетон вибраторы и сами врастали ногами в вязкую массу. Бригадир, опростав бадью, взялся за лопату и начал выравнивать да приглаживать бетон у стенки опалубки. А внизу под плотиной гулко бухнулась о землю неловко опущенная крановщиком пустая бадья, фыркнул нетерпеливый «белаз», пододвигаясь к ней кузовом, чтобы в одно опрокидывание снова наполнить ее.

Передышки теперь не будет, пожалуй, до самого обеденного перерыва, определенного каждой бригаде по специальному графику и рассчитанного только на то, чтобы спуститься вниз, дойти до котлованной столовки, громко названной «Столичная», побросать в рот достаточно сытный (если взять два вторых) обед, выкурить сигарету и вернуться в выгородку.

Юра быстро вспотел в своей нейлоновой, на подкладке, куртке и заметил, что ветер стих и начало пригревать солнце. Оно выглядывало из-за туч все чаще и светило все дольше. От высоких берегов било в глаза белое яркое отражение. Река сверкала мелкими, как чешуя, бликами и накатывала на перемычку сплошным серебряным наплывом, непрерывным и нескончаемым, словно какие-нибудь излучения. Уровень ее, кажется, поднялся, воды стало больше, она чуть-чуть угрожала. С праздничной улыбкой, весело, но все-таки предупреждала: «Вы со мной не очень-то шутите, ребята, я ведь ого-го-го какая!..» А на скалах и в логах лежал и дразнил глаз этот неурочный и тоже праздничный весенний снег. Голубым и белым стал мир. Тихо было. Только привычные, незамечаемые звуки стройки не прекращались поблизости и в отдалении. Природа же вокруг словно бы погрузилась в самосозерцание — и похоже было, что понравилась сама себе в нынешнем ангельском одеянии. Затаила дыхание. Широкой ясной улыбкой озарился весь чуть замороженный (а может, и завороженный) лик ее, и она нежилась теперь под солнышком, исходя свежей здоровой истомой. А в воздухе было что-то такое, что бесхмельно пьянило, размаривало и будоражило, рождая мечты и отвагу.

— Ну, парни, пошли теперь к девчатам, — сказал Юра, щурясь от снега. — Обед!

3

Вечером у Николая Васильевича собрались все Густовы и двое бывших фронтовиков с женами — Григорий Павлович Воробьев, начальник участка бурения и цементации, работающий вместе с Николаем Васильевичем уже на третьей ГЭС, и, конечно, Мих-Мих. Понемножку пили, много говорили, причем о войне больше всех рассказывал Мих-Мих, успевший попасть на фронт только в сорок пятом, к заключительным боям. Спели потом любимую песню Николая Васильевича — «Под ракитою зеленой русский раненый лежал». Она была длинной и грустной, но здесь певали ее и раньше, так что всю до конца помнили — и ветераны, и младшие Густовы, и даже невестка Густовых Люся, жена второго сына Сергея, недавно отделившегося от родителей. У Люси был хороший голос и слух, и в общем-то песню вела она.

Так и приближался этот вечер к своему завершению, и в какой-то момент Николай Васильевич уловил, что завершается он неожиданно грустно. Неожиданно и неправомерно. Тогда он встал и предложил такой тост:

— За Победу мы выпили, за наших славных женщин тоже, а теперь давайте-ка за самих себя, за всех «гидриков», за то, как мы живем и обживаем дикие берега рек, ставим плотины и «гэсы» — и все дальше, все глубже забираемся в сибирские углы. Разве мы и теперь не герои? Пока есть такие люди, всегда будут победы и на мирных фронтах — важные победы и необходимые. Потому что наши плотины не только напор воды сдерживают, но и некоторых любителей «поднажать на Советы». Потому что пока есть энергия — есть все!.. Я не слишком торжественно? — вдруг остановил он себя.

— Нет, Коля, в самый раз! — ответил ему Воробьев, бывший танкист.

— А я вижу, что нам опять придется пить стоя, — заулыбался Мих-Мих, который слушал хозяина дома с какой-то сочувственной грустцой, как будто жалел его.

Встали все, включая и женщин, и действительно возникла некоторая торжественность, которую приняли и разделили и младшие Густовы, тоже сознающие свою причастность к серьезным здешним делам. Они, конечно, понимали, что сегодняшнюю их работу не сравнишь с той работой старших, которая увенчалась Девятым мая, но все-таки, все-таки. Здесь и они стояли сегодня вровень со старшими, а на плотине молодежь главенствует давно и прочно. И оставит свой материальный привет будущему, отпечаток своей судьбы… В сущности, каждому поколению выпадают в молодости свои крупные задачи и дела, надо только не проглядеть их и не обойти сторонкой..

— А вот интересно, — проговорила лишь недавно присевшая к столу Зоя Сергеевна, — какими мы стали бы теперь, если б не война?

— Остались бы несовершеннолетними, — живо отозвался Мих-Мих, которому в начале войны не было и семнадцати.

А Николай Васильевич — серьезно:

— Хуже не стали бы, Зоя.

— Ты думаешь?

— Тут и думать нечего.

— А с другой стороны, мы и сложились, и показали себя на войне, — заметил Григорий Павлович.

— Совсем неплохо, надо сказать, — подхватил Мих-Мих.

И опять оживились ветераны, опять вернулись к своему славному и страшному прошлому, начали сопоставлять его с сегодняшней жизнью и тут, конечно, не обошли вниманием сегодняшнюю молодежь, которая не знала войны.

— Я вот гляжу иногда, — начал старый танкист, — на какого-нибудь своего лохматого гитариста и думаю: а как он повел бы себя в танке? Когда сталь на сталь?

— Так, как надо, Григорий Павлович, — неожиданно, чуть ли не впервые за весь вечер подал свой голос младший сын Густовых Сергей, полномочный, так сказать, представитель нынешних «гитаристов». Сам он, правда, не умел ни играть, ни петь, но обожал тех, кто умеет, работал вместе с ними на плотине и потому поспешил вступиться.

— Ты уверен, Сережа? — спросил Григорий Павлович серьезно и с полным довернем.

— Ну!

Все немного помолчали, ожидая, что он скажет еще, но длинных речей ждать от Сергея не стоило. Его вообще считали в семье несколько странным, хотя все любили. Он не захотел после школы ни в институт, ни даже в техникум, а пошел на плотину газосварщиком. «Это же блеск! — объяснял он свой выбор. — В пятьдесят лет — на пенсию, и занимайся чем хочешь». «А чем ты хотел бы, Сережа?» — надеясь услышать о какой-то красивой мечте, спросила тогда Зоя Сергеевна. «Кто его знает!» — отвечал Сергей. «А вот Юра…» — «Так это Юра!»

Однако жениться он успел раньше своего старшего брата и восседал теперь на диване рядом с суровенькой, но симпатичной Люсей, а за их спинами топтался и сопел, лез под руку, требуя внимания, Сережа-маленький, Сергей Сергеевич, как именовали его с самых пеленок.

— Ну, если Сергей сказал «Ну!» — значит, все в порядке, — подвел итог Мих-Мих. — Наша оборона — в надежных руках.

— Ну дак! — опять подтвердил Сергей.

Как и положено в такой день, разговор завершился международной темой. Что в мире творится, во что выльется. Новая война действительно может стать последней, но вряд ли кому захочется пережить ее. Потому что не на чем будет жить. Не с кем воевать, но не с кем и соседствовать.

Куда же, к чему придет человечество, в конце-то концов? Что ему надо еще совершить сверх того, что было, какие одержать победы — и над кем, над чем? Неужели надо сперва погибнуть, чтобы никогда больше не воевать?

Вот к каким невероятным вопросам пришли победители из Сорок пятого года, пришли и задумались. Потому что как ни были они прозорливы и многоопытны, как ни умели надеяться и верить, тут они не знали окончательных и уверенных ответов. Даже хозяин дома, любивший в разговорах законченность и определенность, ничего не нашел добавить к тому, что уже высказал в своем несколько торжественном тосте. К тому, что надо нам быть сильней и богаче — и в энергетике, и вообще…

Первой вышла из-за стола невестка Люся, не по возрасту строгая и непреклонная в своих решениях. Ни удерживать, ни уговаривать ее не пытались — знали, что бесполезно. Зоя Сергеевна и Надя, как по команде, кинулись помогать ей собирать Сережу-маленького, и это было им позволено. Впрочем, до того момента, когда хозяйки начали совать в кармашек Сережи конфеты. Тут Люся остановила их: «Прошу этого не делать. Он получает все, что необходимо по рациону». Вот так!.. Правда, на прощанье она примирительно чмокнула Зою Сергеевну в щеку, и та сразу повеселела.

Спустя недолгое время задвигали стульями и грузноватые ветераны. Юра включил магнитофон, и грянула военная музыка, специально записанная им к отцовскому празднику. Затем Юра пошел проводить гостей, сам тоже был не прочь прогуляться, проветриться после застолья.

Сначала все вместе проводили Воробьевых, потом Юра сопровождал Мих-Миха и его жену-толстуху. Шли медленно. Дорожки были сырые, в незамощенных местах — откровенно грязные, из-под задержавшегося кое-где снега бежали мартовские в мае ручьи. Было свежо. И все же в воздухе стоял или витал истинный май, даже запахи какого-то цветения чувствовались.

Михаил Михайлович взял Юру под руку и доверительно сказал:

— Нам с тобой надо как-то выбрать времечко для серьезного разговора.

— Ну так что откладывать-то, Михал Михалыч?

Мих-Мих призадумался.

— Ты заходи как-нибудь на свободе.

— Обязательно в конторе и через стол? — подзадорил Юра.

— Ну ладно, ты только пока не разглашай. Насчет старика твоего надо подумать…

Сам Мих-Мих был всего на пять-шесть лет моложе Николая Васильевича, но причислял себя уже к следующему, так сказать, среднему, более современному поколению. Надо сказать, что и выглядел он — может, из-за своей энергичности и упитанности — достаточно моложаво, и с молодыми кадрами умел разговаривать на их языке, и к своему, по-студенчески укороченному имени-отчеству относился с доброй усмешкой. С Николаем Васильевичем он сошелся еще на Красноярской ГЭС, когда оба они были достаточно молоды, и именно там началась их многолетняя дружба. Юра подрастал и взрослел на глазах Мих-Миха.

— А что такое случилось? — насторожился Юра, услышав об отце.

— Шестьдесят ему скоро… случится.

— Это мы отметим как надо! — Юра понял, что речь идет с проведении юбилея. — У меня есть адреса его фронтовых дружков — я их приглашу всех. Но это должно быть сюрпризом, так что вы, пожалуйста…

— Ну что ты, Юра, ясное дело, — заверил его Мих-Мих.

— Есть у нас и еще кое-какие задумки, а с начальством вы уж сами.

— Тоже все понятно, Юра. Но у меня-то другой разговор. В Советском Союзе в шестьдесят лет… — Мих-Мих элегически улыбнулся, — мужчины уходят на пенсию. Ты об этом не думал?

— А что, это обязательно? — Юра опять насторожился. — Если сегодня стукнуло шестьдесят, то завтра уже…

— Не совсем так… Не совсем и не везде так, — повторил Мих-Мих, — но на нашем производстве, да еще на комсомольско-молодежной стройке… Нас не поймут, если мы будем держать на бетоне человека постпенсионного возраста.

— Шеф давно уже не болеет, — начал Юра как бы упрашивать и сам услышал, почувствовал всю противность этой интонации. Закончил уже потверже: — Он всегда был надежным.

— А я разве возражаю? Мы и не собираемся окончательно списывать его, просто переведем на другую работу. Оклад там не меньше, но работать зато не на открытом воздухе, не на ветру и не на морозе.

— В контору, значит? — понял Юра.

— Я сказал тебе, но ты пока ничего ему прямо не говори. Надо его подготовить… Я боюсь, что он начнет обижаться — дескать, в тылы загоняете, ну и так далее. А дело там, может, поважней, чем на плотине.

— Вы все ради плотины существуете, — не слишком вежливо заметил Юра. — Все конторы и все конторские.

— Не будем спорить, не в том дело, — покладисто уклонился Мих-Мих. — Дело в том, что отец тебя особенно уважает, и только ты можешь подействовать на него в хорошую сторону. С Зоей Сергеевной тоже можешь посоветоваться и объединиться.

— А что за должность-то все-таки? — спросил Юра.

— Заместитель начальника УОС по материальному обеспечению.

— Нет, в снабженцы он не пойдет! Зуб даю — не пойдет. Он же их…

— Это все предвзятое мнение, Юра! Вот ты говоришь: он их не любит. И ты не любишь. Так это, может быть, потому, что нам не повезло на эти кадры и снабженцы у нас не первый сорт.

— А где они — первый? Где их любят?

— Так вот мы и хотим настоящих людей туда внедрять. Не понятно?

Мих-Мих некоторое время шел молча. Потом все же продолжил:

— Чувствую, что не вовремя я начал с тобой этот разговор, но и на половине останавливаться не стоит. Открою тебе еще один секрет: на его место мы планируем тебя. Так что участок как был густовским, так и останется.

— Ага, ясно! — Юра как-то весь напружинился, и Мих-Мих, державший его под руку, сразу это почувствовал. — Все ясно, Михал Михалыч. Вы хотите, чтобы я родного отца вытолкнул.

— Да не ты! — Мих-Мих остановился. — Жизнь все это делает, жизнь!.. Аннушка, ты поднимешься домой одна? — обратился он совсем другим тоном к своей жене. Они стояли уже у подъезда.

— Хорошо, Миша, вы тут поговорите, а я пойду, — согласилась послушная Аннушка.

— Ты пойми и не горячись. — Мих-Мих снова взял Юру под руку и повел его по диагональной дорожке в сторону от дома. — Пойми, что жизнь устроена так: одни люди стареют, другие взрослеют и приходят на смену. Так что не ты кого-то выталкиваешь…

— Не я, так мной! — перебил его Юра. — Мной хотите отца вытолкнуть. И чтобы я согласился? Да я лучше на Зею уеду — меня давно туда перетягивают… Вот вам и вся проблема.

— Да не беги ты, как дикий жеребец! — взмолился Мих-Мих, не поспевая за расходившимся Юрой. — Стой, говорю! — приказал он наконец, и Юра сбавил шаг. — В кого только ты уродился такой? Отец — северянин, мать — сибирячка, а ты прямо африканец какой-то.

— Потому что… — начал Юра.

— Потому что слишком торопишься, — по-своему закончил за него Мих-Мих. — А надо думать. И ты введи сначала в свою не до конца отлаженную мыслительную машину весь объем информации, потом основательно все прокрути и только после этого изрекай…

От быстрой ходьбы и бурных речей Мих-Мих задышал шумно и часто (молодящийся, а все-таки ветеран!), и Юра пошел еще медленнее. Между тем Мих-Мих продолжал:

— Введи в свою ЭВМ такое задание: кому Николай Васильевич с легкой душой передаст участок — тебе или другому прорабу?.. Ну что затих?

— Во-первых, я не рвусь на эту должность, — сказал. Юра. — А во-вторых, поставить надо не того, кого вы любите, а того, кто лучше справится.

— Да ты, ты лучше, потому тебя и предлагаем.

— Не пойму что-то. То для шефа стараетесь, то для меня.

— Со временем поймешь, — пообещал Мих-Мих. — Быстрый да туговатый ты, как я погляжу. Должностями в наш век не бросаются — учти! Если ты умный человек, то должен понять: чем выше должность, тем заметнее ты можешь влиять на ход дела.

Тут Мих-Мих, случайно ли, нет ли, надавил на самый подходящий клавиш в мыслительной машине Юры. Прокручивалось в этой машине нечто подобное и прежде. Влиять на ход дела, влиять заметно, действуя решительно, строго и даже сурово, — это его пунктик. Немного бравируя смелостью суждений, он любил вспомнить к случаю известные предвоенные указы, по которым за каждый прогул, за опоздание на работу, за всякую украденную с производства гайку полагалось отдавать под суд. Юра считал, что это было правильно. Отец говорил ему: «Ничего ты об этих указах и том времени сам не знаешь, судишь сгоряча и понаслышке». — «Но ведь это же непорядок, когда ничего нельзя сделать с прогульщиком, с воришкой, алкоголиком!» — горячо возражал Юра. «Наверно, что-нибудь можно сделать, если делать», — говорил на это отец…

Юра почувствовал теперь какое-то полусогласие с доводами Мих-Миха, но тут же подавил его в себе и заявил твердо:

— На отцовское место не пойду! И вы, пока он не захочет, не отстраните его от дела.

— Да мы не отстраняем и не устраняем — пойми ты это! — более жестко заговорил и Мих-Мих. — Мы повысить его хотим. Для пользы дела и для его собственной пользы. Чтобы он постепенно сбавлял нагрузки и переходил к более плавному образу жизни.

И опять надавил хитрый кадровик на самый верный клавиш! Юра и сам подумывал о том, что надо будет как-то позаботиться об отце на старости лет, обеспечить ему спокойную беспечальную жизнь. Он еще не знал, как это сделать, и понимал, что последнее слово будет принадлежать здесь самому «шефу», но ведь в таких случаях и от сыновей кое-что зависит.

— Если бы сыновья все время не приходили на смену отцам… — начал Мих-Мих новую, наверняка верную мысль, но Юра ворвался со своим:

— Поймите вы, дядя Миша: отец для меня — главный человек! Для вас он в данной ситуации, может быть, просто штатная единица, а для меня… я уже сказал. Так что для меня хорошо только то, что хорошо для него, и мне всегда надо быть…

— Правильно: надо быть! Сыновьям всегда надо быть на высоте. Одно плохо: ты так и не понял, что для меня он тоже не просто штатная единица. Мы с ним — фронтовики, Юра.

— Ну простите, если я не то… — повинился Юра.

Прощаясь у своего дома, куда они снова, за разговорами, вернулись, Мих-Мих приятельски и по-молодежному толкнул Юру плечом, что могло означать лишь полное примирение.

— Будем считать так, — сказал он, — я тебе ничего не говорил, ты ничего не слышал.

Юра охотно согласился, но, подумав, все же заметил:

— Я-то, конечно, слышал все-таки…

— А я просто разведку проводил, — сделал новый ход Мих-Мих. — Я хотел тебя прощупать.

— Хитрый вы! — без осуждения проговорил Юра.

— Такая служба.

— Но если вы действительно не будете трогать отца…

— Не будем, не будем, — вроде как пообещал Мих-Мих.

Но Юра уже и не знал теперь: не хитрит ли он снова?

4

Юра пошагал домой, попутно слушая отголоски и всплески затухающего праздника и заново обдумывая весь этот разговор. Было все-таки неприятно, что против отца втайне что-то готовилось, замышлялось то есть, может быть, даже и не против, но все же за его спиной. Вроде бы и заботится Мих-Мих о своем друге-фронтовике, но кто сегодня может точно сказать, отчего чаще страдают и болеют ветераны — от перегрузок или от малой подвижности после напряженно прожитой жизни? На соседней стройке одного известного гидротехника перевели с должности главного инженера на должность заместителя начальника стройки, а он возьми да и умри в тот же день от разрыва сердца. Теперь говорят, что он перетрудился, качая ручным насосом воду для своего огородика, но ведь он и раньше этим занимался. А вот в его семье говорят другое: очень не хотел он такого перевода, не нуждался в таком повышении.

Тут Юра спохватился, что не туда забрел в своих размышлениях, что ему такие аналогии ни к чему, — и незаметно прибавил шагу, словно бы надеясь поскорей удалиться от нежелательных и опасных сопоставлений.

Он проходил мимо мужского общежития. Большой пятиэтажный четырехподъездный дом все еще гудел праздничными голосами и музыкой, хотя соседние, «семейные» дома постепенно затихали. На балконах общежития «висели», как гроздья, веселенькие парни и задевали поздних прохожих, особенно девчат. Со всей щедростью сыпались и приглашения «на огонек», и комплименты женским достоинствам, и чуть ли не предложения руки и сердца — прямо с балкона. Девчата то хихикали, то боязливо прошмыгивали, а то и смело отвечали: «Гляди, не покачнись да не свались!»

Было что-то сказано и вдогон Юре, когда он проходил мимо четвертого подъезда, но он не стал оборачиваться. Ему только вспомнилось, что как раз в этом подъезде живут двое сегодняшних прогульщиков из бригады Шишко — Лысой и Щекотухин. Памятью плеч и рук, выдерганных за полсмены вибратором, вспомнилась заснувшая было злость на этих лоботрясов. Вспомнились разговоры в выгородке, даже пахнуло сырым бетоном и потом, и поиграла перед глазами тысячью чешуйчатых взблесков наплывающая на перемычку Река.

Он завернул в подъезд, взбежал по лестнице и остановился только на третьем, нужном ему этаже. В квартиру (общежития здесь строились с заглядом вперед, как обыкновенные многоквартирные дома) он вошел без звонка, поскольку дверь не была заперта. В прихожей стояли в ряд несколько пар плохо вымытых резиновых сапог, на вешалке громоздились брезентовки и другая рабочая одежда. Но в квартире было почему-то тихо.

Юра постучал в большую, точно такую же, как у них дома «балконная», комнату и сразу вошел. Лысой и еще двое каких-то не знакомых Юре парней играли за столом в карты, Щекотухин, одетый, лежал на койке — спал. Увидев постороннего, один из игроков — темноволосый, дремучий, с черно-красной узорчатой лентой через лоб (настоящий индеец!) — спокойным движением прикрыл газетой лежавшие на столе деньги. Все оглянулись на Юру. Лысой мотнул головой — поздоровался. «Индеец» смотрел на гостя как на представителя враждебного племени, но пока что выжидал — как гость поведет себя?

Юра тоже не торопился ступать на тропу войны и даже не стал прямо с порога бранить Лысого. Присел на свободный стул к столу. Невольно, в силу какого-то магнетизма, что ли, стал смотреть не на Лысого, к которому пришел, а на «индейца».

— Дать карту? — спросил тот, и на скуле его чуть дрогнул мускул.

— А сколько она у вас стоит?

— Недорого. Красненькую.

Юра достал из кошелька десятку и положил на газету, «индеец» умело и по-своему грациозно выхватил из-под колоды карту и протянул Юре.

Карта оказалась червонным тузом.

Юра посмотрел в чуть сощуренные глаза «индейца», почему-то уже поверив в свой выигрыш.

— А можно вторую из серединки?

— Для гостя — все! — «Индеец» перебрал пальцами колодцу, полувытащил оттуда карту. — Можно открыть?

— На весь банк. Идет?

— Давай.

— Открывай.

Вторая карта оказалась тоже тузом — трефовым.

Юра открыл первого туза.

— Ваша! — «Индеец» вернул Юре его десятку, сдернул с остальных денег газету и подвинул в его сторону «банк». Юра аккуратно складывал пятерки и десятки и заодно считал. Набралось шестьдесят рублей. Он положил их во внутренний карман куртки и встал.

— С тобой, Лысой, и со Щекотухиным я буду говорить завтра, — пообещал он бетонщику.

Лысой переводил взгляд с Юры на «индейца» и явно чего-то ожидал. Крепкий, мускулистый сибиряк, всегда такой уверенный и спокойный, сейчас заметно волновался и даже побаивался чего-то.

Юра не собирался уносить с собой так легко и неожиданно выигранные деньги, но пока что и не возвращал их. Чувствовал, как напряженно следит за каждым его шагом «индеец», и невольно дразнил его. Скорей всего, дразнящим был и его шаг к двери.

«Индеец» сделал столь же легкое движение наперерез.

Юра, словно бы в какой-то игре или борьбе, словно бы на борцовском ковре, сделал еще шажок к двери.

— Люблю! — вдруг признался ему «индеец».

— Кого? — простецки полюбопытствовал Юра.

— Поиграть.

— И я… если без шуток.

— Мы не шутим, — ввязался в игру и второй незнакомец, кудлатый, осовевший и опухший. — Так не положено: сгреб деньги — и ходу.

— А как положено — снова проиграть их?

— Продолжать игру, — пояснил «индеец».

— А ты как, Лысой, настаиваешь?

Лысой молчал.

— Видите, он не настаивает.

— Нас двое — и мы настаиваем, — вежливо улыбался «индеец».

— А кто у вас ответственный за комнату? — спросил Юра, глядя на Лысого.

— Ну я, так что? — проговорил Лысой, еще не зная, на чью сторону стать, кому подчиниться.

— Ага! — обрадовался Юра. — Тогда скажи: можно в общежитии играть в карты?

— Откуда я знаю!

— Так вот я знаю: нельзя! Абсолютно точно знаю.

— Все-таки не сильно возникай, инженер, — придвинулся тут поближе к Юре «индеец».

— Я вас слушаю, — повернулся к нему и Юра. — Моя фамилия — Густов, — протянул он руку. — Старший прораб второго СУ.

— Фамилия здесь известная, — вроде как польстил «индеец», сжимая Юре руку с одновременной демонстрацией силы.

— Но когда знакомятся — называют себя, — напомнил Юра, отвечая на демонстрацию тем же.

— Законно. Иванов, автоколонна-два, — соврал, не моргнув, «индеец».

— А правила знакомства надо соблюдать честно! — весело погрозил ему Юра. Потом вынул из кармана куртки выигранные деньги, взял из них свою десятку и отдал остальные Лысому. Предупредил его:

— Помни, что ты отвечаешь за комнату!

— А что я? Мне больше всех…

— И чтоб завтра, как штык — на работу! — не дал ему кончить Юра. — Щекотухину тоже передай. Ребята хотят встретить вас хлебом-солью.

Спускаясь вниз по лестнице, Юра подумал, что надо будет узнать у Лысого, что за тип этот явно липовый Иванов, — и на том его мысли о своем визите к прогульщикам закончились. О сделанном помнить не обязательно. Важнее то, что предстоит делать. И приближаясь к своему дому, он снова стал думать об отце, об ожидающей отца перемене, от которой ему все-таки со временем не уйти. Как-то он и сам заговаривал о своем будущем, но заканчивал почти всегда одинаково: «Что там гадать! Надо сперва дожить до этой критической даты». Но вот эта дата приближается. Что он сейчас думает, к чему готовится?

На пятом этаже, перед своей дверью, Юра неожиданно затоптался, прежде чем открыть ее. Усмехнулся: «Вот уже и начинаем вести себя соответственно!» И с этой потайной усмешкой вступил в дом, прошел в «балконную» комнату, где дорабатывал свой напряженный день телевизор. Отец с матерью смотрели на экране свою стреляющую, атакующую, наводящую переправы молодость, и никаких проблем сегодняшнего дня для них не существовало. На балконе, за двойными стеклами, сидела ссутулившись, совсем какая-то не праздничная Надя.

Юра направился к ней.

— Ну дак чо, Надь? — сыграл он этакого кондового сибирячка. — Своего шатуна ждешь-высматриваешь?

— Нужен он мне! — с подчеркнутым равнодушием отвечала Надя.

— Вот так и ври дальше, сестренка, — одобрил Юра. — Это по-нашенски: плачь, но смейся.

— Как ты, что ли?

Юра пододвинул к сестре невысокий кедровый чурбанок, точно такой, на каком сидела она, и предложил:

— Давай лучше помолчим.

В доме напротив, за утихшими соснами, начали гаснуть окна. Одно за другим. То тут, то там. Как будто ими управляли с какого-то скрытого пульта, и оператор слегка забавлялся, без разбора нажимая на кнопки.

Чем меньше оставалось освещенных окон в этом и в других домах поселка, тем отчетливей и резче проступала на фоке размытого неба правобережная скала-стена, особенно угрюмая в темноте. Угрюмая и немного таинственная, что-то в себе таящая и что-то за собою прячущая.

5

Юра смотрел поверх домов на темную скалу, а видел перед собой привольную красивую дорогу к знаменитым красноярским «Столбам». Он шел тогда с двумя приятелями, с которыми давно не виделся, и в планах у них было покорение какого-нибудь очередного «столбика». Он радовался приезду в знакомые, в общем-то даже родные места (когда строилась Красноярская ГЭС, он бывал здесь довольно часто), и все вокруг казалось ему в этот день особенно привлекательным и дорогим. Радовала и предстоящая жизнь на спортивной базе под боком у Красноярска. Большой город иногда манит бродяг-строителей. Постоянно жить в нем они не могут и не хотят, но наведаться вот так, на время, слегка покуролесить, поразвлечься — это приемлют. Поэтому Юра с охотой отозвался на приглашение клуба «столбистов», исхлопотал отпуск и вот уже шел на покорение «непокоренных».

За разговорами ребята не заметили, как рядом с ними оказалась девушка с микрофончиком в руке.

— Молодые люди, вы не в первый раз идете на «Столбы»? — обратилась она почему-то к Юре.

— Нет, а что?

— Это ваш воскресный отдых или спортивное увлечение? — продолжала девушка, и микрофончик в ее руке скова качнулся в сторону Юры.

Юра стал объяснять, что, когда он жил в Дивногорске, это было и спортом и отдыхом, а теперь строит ГЭС в Сиреневом логу, но вот пригласили друзья на сборы… Девушка заинтересовалась. Позабыв о «Столбах», начала расспрашивать о далекой стройке, о том, как живет и отдыхает там молодежь, какая там природа и скоро ли ГЭС будет построена.

Разговаривать на ходу было неудобно, и они приглядели в стороне ствол старой березы, поваленной ветром. Прошли к нему. Приятели Юры остановились поодаль, не зная, как быть им дальше. Перед обычной девчонкой они бы не стушевались, а эта — с микрофоном! И вообще, когда речь зашла о Сиреневом логе, они стали здесь лишними. А Юра чем дольше разговаривал с этой девушкой, тем меньше думал о своих спутниках. Ему было все интереснее, и он становился смелее. Уже почти не замечал змеиной головки микрофона, качавшейся между ними, не боялся и не уклонялся от прямого взгляда своей собеседницы, сумевшей расположить его к откровенности. Ему даже нравилось теперь отвечать на ее вопросы и видеть, что она довольна его ответами. Ему уже не хотелось, чтобы она вдруг поблагодарила его за интервью и отправилась на поиски кого-то другого. Пусть лучше спрашивает. В ней чувствовалось то, что нравилось Юре в девушках, но не часто встречалось: простота, доверительность. И возникло такое ощущение, будто они уже давно и хорошо знакомы…

— Да, у вас там, я вижу, много интересного, в вашем Сиреневом логу, — проговорила девушка, закончив расспросы и выключив свой «Репортер».

— Приезжайте — все увидите! — пригласил Юра.

— Н-не знаю, — усомнилась девушка. — Очень это далеко для меня, могут не отпустить. Вот если какой-нибудь особенно захватывающий материал подскажете.

— А какой вам нужен?

— Ну, например, какой-нибудь случай — необычный, героический или романтический. Чтобы поразил, удивил...

— Что хотите найдем! — расщедрился Юра. И вспомнил Ливенкова. — Вот у нас бригадир есть — рыбак, охотник, таежная душа. Как выходной, так он в моторку — и пошел вверх по реке. Бывает, на сотню, на две сотни километров забирается, заходит в речки-притоки, а там такая красота! Но дело не в этом. Как-то раз он утопил в реке именные часы. В общем-то потеря небольшая — у каждого хорошего бригадира таких часов до десятка накапливается; он даже искать их не стал. А через год вдруг получает письмо из Москвы: будете в столице — заходите по такому-то адресу; ваши часы-утопленники ждут вас на полном ходу.

— Интересно! — загорелась девушка. — И он что же, поехал?

— Специально не поехал, конечно, ко, когда пролетал через Москву к себе на родину, взял в аэропорту такси — и по адресу. Выяснилось: московские туристы ходили на байдарках по нашим рекам, остановились как раз в том месте, где Ливенков отдыхал, и выловили часы. А на них фамилия и название ГЭС.

— Забавно, — проговорила девушка, теребя свой «Репортер». — А что же дальше?

— Жену-москвичку привез.

— Прямо вот так, с налета?

— Ну а что тут особенного?

— Да, действительно… И она, что же, так и живет у вас? Не сбежала обратно в Москву?

— И не думает! Двое детей у них. И сама — в детском садике.

— Хотела бы я с ней встретиться.

— В чем же дело? Через месяц я буду возвращаться домой — только свистните!

— Я подумаю.

— А еще у него, у нашего бригадира, есть друг — егерь в таежной глубинке. — Юра вдохновился и готов был вспоминать и рассказывать сколько угодно, лишь бы его слушали, лишь бы заинтересовались. — Егерь тоже спортсмен и смельчак, отслужил в десантных войсках, так что браконьеры его владения стороной обходили. Но злобу копили. И вот однажды пришли к нему сразу трое, чтобы проучить. Ружья — в сторону, поскольку они в большинстве были, — и двинулись на егеря. Как вы думаете, что там произошло дальше?

— Я даже представить не могу.

— Всех троих повязал и сложил на полу.

— Не может быть!

— Я и сам не верил, пока не увидел этого парня. Настоящий!

Заинтересовать свою слушательницу Юре, кажется, удалось. Она пошла с ним и его друзьями дальше к «Столбам», слушая его рассказы. Осмелев, Юра взял у нее «Репортер», повесил через плечо и зачем-то без конца поправлял ремень.

Все вместе вернулись они в Красноярск и вместе затем поужинали. Потом ребята понимающе отстали, а Юра сказал, что ему хотелось бы пройтись по набережной Енисея — давно не бывал там.

— Ну что ж, ладно! — согласилась его спутница.

Они вышли к Енисею — на ту благоустроенную часть набережной, где на вечном приколе стоит исторический пароходик «Святитель Николай», непритязательный и по-старинному уютный. Прошлись вверх по реке. И когда на набережной никого поблизости не оказалось, Юра, дурачась, решил взять интервью у хозяйки «Репортера».

— Представьтесь, пожалуйста, радиослушателям, — поднес он микрофончик к ее лицу.

— Ева Буркова, — включилась она в игру.

— Так, очень хорошо. Где вы работаете — я уже понял. Скажите, вам нравится ваша работа?

— Нравится, когда бывает интересной.

— Расскажите, пожалуйста, что вас в ней увлекает?

— Разнообразие. Встречи с интересными людьми. Трудности.

— Так. А в чем трудности?

— Я думаю, вы скоро поймете, — улыбнулась Ева.

— Где?

— Здесь.

Юра подумал и вдруг понял, насколько это действительно нелегкое, странное и не слишком удобное занятие — расспрашивать незнакомого человека, держа перед ним эту ловящую слова головку. То есть вот так, как сейчас, в шутку, — это еще ничего, это забавно, а если всерьез? Ведь каждый человек живет своей жизнью, и по какому праву ты пытаешься влезть в нее — непонятно! Ну о работе еще можно кое-что спросить, а дальше о чем? Об увлечениях и досуге? О семье?

Он вспомнил, что именно об этом любят расспрашивать радио- и тележурналисты, и продолжал игру:

— Теперь расскажите нам, как вы проводите свое свободное время.

— В общем-то обыкновенно и скучно, — отвечала Ева.

— Вот уж не поверю! Такая девушка — и скучно. Это, говоря по-интеллигентному, нонсенс. Какая у вас семья?

— Тоже обыкновенная: муж, дочка, свекровь.

— Ага! Значит, муж и свекровь. — И больше Юра уже не мог ничего придумать, сколько ни напрягал свою затормозившуюся мысль.

— Вот видите, не так это просто — быть радиорепортером, — улыбнулась Ева.

Юра согласился и надолго умолк. Пожалуй, больше всего поразило его то, как спокойно, обыденно сказала на эти слова: «муж, дочка, свекровь». Ему почему-то казалось, что она должна была бы скрыть это. Хотя бы для начала. А тут прямо вот так.

Он молчал и смотрел, отвернувшись от Евы, на воду Енисея, заметно потемневшую за то время, пока они здесь гуляли. За их спинами, на благоустроенной части набережной, зажглись фонари… Издали позвал Юру далекий и милый отсюда Сиреневый лог.

— Вы поспешили с вопросом о семье, Юра, и сорвали весь репортаж, — проговорила Ева, хорошо уловившая его настроение.

И опять он поразился: она и это сказала совершенно спокойно, даже с улыбкой. Сам он боялся сейчас своего голоса.

Но все же пришлось ответить.

— Лучше раньше, — сказал он.

И вдруг начал прощаться.

— А меня, что же, одну здесь бросаете? — спросила Ева, и теперь ее голос не был так спокоен. — Привести женщину бог знает куда, бросить одну… Вы где воспитывались?

— В основном — на бетоне.

— Заметно.

— Ничего. Это не самое плохое воспитание. Там все в открытую и начистоту.

— А здесь?

В самом деле: куда более открыто и честно. Муж, дочка, свекровь...

Юра наконец понял, насколько глупо ведет себя, извинился, обозвал — и осознал — себя дикарем, и все-таки Ева обиделась, и они вроде бы слегка поссорились, едва успев познакомиться. И вот чудо: это не отдалило, а скорее сблизило их! Оказывается, бывает и так, когда взаимные упреки и обиды, рожденные взаимным неравнодушием, каким-то странным образом сближают мужчину и женщину. По крайней мере, у них появляется необходимость встретиться еще раз, чтобы получше объясниться и помириться.

Юра приехал через день. Разыскал радиокомитет, вызвал Еву на улицу и потащил в кафетерий на проспекте Мира, который помнил еще с тех времен, когда приезжал сюда из Дивногорска и когда еще любил пирожные.

Народу в этот раз в кафетерии почти не было. Юра и Ева сели в дальнем уголке, вовсе одни, и Юра начал восстанавливать чуть подпорченный им самим мужественный образ гидростроителя. Он стал разъяснять Еве, что на бетоне работают не какие-нибудь там дубы и мужланы, а вполне интеллигентные люди. Плотина даже не терпит дубового мышления. Плотина — это пример соединения искусственного и естественного воедино, для единой цели и службы в веках. Если уж на то пошло, такая работа, как строительство крупных гидроузлов на дикой первозданной природе, десантирование цивилизации в глухие углы, может быть, лучше всего способствует формированию гармоничного человека, надежного в деле, ответственного за дело и за завтрашний день, способного на крепкую дружбу и высокие чувства. У этого человека особая мера счастья и свой взгляд на отношения между мужчиной и женщиной: оба должны быть прежде всего единоверцами, преданными делу. Если я отдаю год за годом, десятилетие за десятилетием сначала одной, потом другой ГЭС, то и моя подруга должна понимать все это, идти со мной рядом, со стройки на стройку, не ныть от бытовой неустроенности, не набирать в дорогу лишнего барахла, — словом, быть навсегда надежным товарищем и спутником, то есть спутницей. Семья, созданная на основе общих крупных интересов и единой духовной программы, — самая крепкая. Большое совместно дело — и большая любовь. Это показало нам старшее поколение гидростроителей, которое прошло через войну…

Юра продолжал о том же и на улице, сам поражаясь своей говорливости и ясности той «программы», которую излагал в общем-то впервые. Ева слушала его, не перебивая, только увела незаметно с многолюдного проспекта Мира в тихий боковой переулочек. Там, кажется, была какая-то церквушка… а может, и не было.

Ева слушала и не мешала ему, а когда он выговорился, осторожно попросила:

— Юра, милый, вы не могли бы повторить все это в микрофон?

Юра остолбенел. Потерял дар речи вообще, не говоря уж о том, чтобы начать заново повторять свой монолог, прорвавшийся неизвестно из каких глубин.

— Ну, Юрочка! — продолжала упрашивать Ева. — Ну пожалуйста!. Хотите, я вас поцелую? Для храбрости.. — И действительно поцеловала его приятельски в щеку, и мягкие теплые губы ее надолго отпечатались этим своим теплом на его щеке. А он от этого действительно осмелел, по-медвежьи обхватил ее. Она же словно бы ненадолго забылась.

Однако ненадолго.

— Юра, Юра! — остановила его. — Ты слишком увлекся.

Освободившись из его рук, она некоторое время шла молча, хотя и не похоже было, чтобы сердилась. И не забывала, оказывается, о своем.

— Ну давай поразговариваем снова о том, с чего ты начал, — напомнила она. — Ты пойми: в наш век, когда молодые люди вот-вот разучатся говорить друг другу чистые искренние слова, когда быстро женятся и через год расходятся, им просто необходимы вот такие откровения, что ли. Да еще когда они от молодого исходят… Ты не представляешь, сколько получишь писем от девушек! — попробовала она соблазнить и этим.

И ведь сумела! Только не завтрашними письмами от девушек, а тем, как сама говорила с ним. И тем, как слушала. И тем, как радовалась его словам. В какой-то момент он уже и не понимал, к кому обращается, — не к ней ли самой?

Он видел, что она довольна, — и доволен, почти счастлив был сам. Пригласил ее в кино. Немного подумав, она согласилась: «Была не была!»

Билеты они взяли в самый последний ряд, то есть, собственно, Юра взял, и не без умысла. Уединившись, полузабывшись, они целовались там, как десятиклассники. Никакого кино, конечно, не видели. И когда пришло время уходить, Юра — опять не без умысла! — предложил:

— А что, если мы все-таки посмотрим эту картину?

И ведь действительно снова купили билеты, отсидели еще один сеанс… и опять не видели фильма.

Что же это все-таки было с ними, если поразмыслить на трезвую голову? Может быть, что-то сверхъестественное, нереальное? Может быть, все это происходило на экране, а они были только лишь честными, сильно сопереживавшими зрителями? Ведь в реальной-то повседневной жизни такого с людьми, наверное, не случается. Чтобы два раза встретились — и сразу такая любовь? Не просто любовь, а словно бы взрыв любви, настоящее безумие… прекрасное безумие.

Нет, не всё мы знаем о любви, не всё!

Без вина пьяные, бездумно счастливые, брели они потом по сумеречным улочкам-закоулочкам и оказались в чьей-то пустой квартире, где Ева почему-то должна была взять соковыжималку. Как потом выяснилось, это была квартира ее родителей, куда-то уехавших… Ева искала соковыжималку и показывала фотографии своих стариков, совсем не старых на этих снимках. Попалась фотография маленькой голенькой девочки, которую Ева быстро перевернула. «Дочка?» — спросил Юра. «Да нет, мама… в дочкином возрасте».

Они все время о чем-то говорили, хотя не смогли бы потом вспомнить, о чем именно. Все обволакивалось какой-то словесной дымкой, все уходило в нее. И случилось в тот вечер то, что нередко случается между мужчиной и женщиной, только, может быть, не всегда столь неожиданно.

Юра внутренне ахнул от удивления, восторга… и ужаса. От ужаса потому, что Ева была замужней, чужой, и еще потому, что все происшедшее здесь было резким контрастом той чистой радиопроповеди, которую он только что произносил и которая находилась тут же у кровати, в «Репортере», готовая обличительно зазвучать.

Прекрасное безумие продолжалось и дальше. Временами у Юры возникала даже такая иллюзия, будто есть у него теперь жена и дом, что он, можно сказать, семейный человек. Ева не мешала ему так думать, только просила не торопить ее и вообще не говорить пока что об их будущем. Ей было нелегко — он понимал это. И не торопил. Ему ведь не к спеху, у него «в запасе вечность». Поскольку им двоим все совершенно ясно теперь, поскольку они уже знают, что созданы друг для друга, то спешить им незачем и даже не нужно. Наоборот, все надо делать основательно и серьезно.

Плохо было лишь то, что Ева никак не отваживалась на разговор с мужем. Юра и тут понимал ее. Муж был намного старше ее, он был для нее и учителем, и большим другом… Но раз уж решили, надо когда-то отважиться. И Ева обещала: «Я скажу, скажу… Он поймет, он простит. Не сказать — это уж совсем подло, правда?»

Потом у Евы появился какой-то мистический страх за жизнь дочери. Она стала думать, что, если уйдет из семьи, дочь обязательно погибнет.

— Да воспитаем мы ее! — обнадеживал Юра. — Моя маманя троих вырастила, теперь за внуков возьмется.

— Ах, Юра, Юра, добрая ты душа! — вздыхала Ева.

Когда оставалось всего три дня до отъезда Юры, она взмолилась:

— Юра, милый, родной, самый лучший на свете, отпусти ты меня ради бога! То есть прогони, побей, оскорби последним оскорблением, чтобы невозможно было даже увидеться после этого. Я же — подлая, подлая. Неужели ты еще не видишь этого?.. Ну, сделай ты со мной что-нибудь, сделай!

— Иди домой и собирай чемодан, — сказал тогда Юра. — Быстро и сразу. Дочку заберешь потом, когда все немного отстоится.

Ева смотрела на него и не двигалась.

— Ну, пошли! — продолжал Юра. — Я возьму такси и буду ждать тебя за углом.

— За углом? — встрепенулась Ева.

— Если хочешь — пойду с тобой.

— За углом? — повторила Ева. И почти закричала: — Нет! Нет, Юра, нет! Нет!.

У них еще были и объяснения, и слезы, но Юра уже знал: домой он поедет один. И долго еще будет один..

Юра продолжал смотреть на скалу-стену и видел теперь только ее. Все промелькнувшее, все прожитое, хотя еще и не отжившее, осталось там, за нею, в том далеком отгороженном мире, где продолжается уже не очень понятная для него, какая-то иная жизнь.

Надя ушла спать.

Внизу, на первом или втором этаже, тихонько открылась балконная дверь и негромкий женский голос спросил ночную тишину:

— Любка, ты все еще шаришься?

— Как же мне не шариться, если его, проклятого, до сих пор дома нету, — отвечала расстроенная Любка.

— Выпивши, дак и нету.

— Дак если б не выпивши, я и не шарилась бы…

Вот и такие бывают еще тревоги.

А по дороге, чуть в стороне от поселка, проносились бессонные «белазы», для которых что день, что ночь, что праздник — что будни — все одно.

6

Среди непреложных житейских правил Николая Васильевича было и такое: приходить на работу не позже семи тридцати, чтобы застать на месте ночную смену и своими глазами увидеть, что за ночь сделано, что недоделано, где напортачено. В восемь он был уже в прорабской, готовый и к разговорам со своими помощниками, и к докладам высшему начальству.

Когда был помоложе, он ездил в котлован на мотоцикле и тем экономил немного времени, мог вставать на четверть часа позже. Потом мотоцикл передал Юре, а сам купил «Запорожец», но тут никакой экономии не получалось, возиться с утра с машиной вскоре надоело, так что пришлось перейти на общий для всех, за исключением большого начальства, транспорт — автобус. Он оказался, кстати, самым удобным и бесхлопотным. «Запорожец» использовался теперь для поездок на дальнее, пока еще рыбное озеро Утиное, где особенно хорош бывал зимний, подледный лов. Ветры и морозы там тоже хороши, но против них старый солдат применил военную хитрость: попросил младшего сына Сергея прорезать в днище машины отверстие, и рыбку ловил теперь с удобствами. Прорубив лунку, он наезжает на нее своим «Запорожцем», опускает через отверстие крючок с наживкой, включает в салоне отопление и радио — и вот так промышляет. Не рыбалка, а настоящий кейф, как говорят молодые ребята. Даже в лютую метель можно рыбачить.

Для летней рыбалки у них с Юрой есть моторка — она стоит за перемычкой.

Но это все так, к слову, упоминается. Главное же было в том, что каждый день, иногда и в воскресенье, он появляется на работе не позже семи тридцати, независимо от транспорта, погоды и настроения. Так было пять, десять, пятнадцать лет назад — и сегодня тоже.

Сегодняшнее утро ознаменовалось хотя и рядовым, хотя и привычным, но всегда приятным событием: первая бригада только что закончила бетонирование очередного блока. Вместе с бригадиром Ливенковым Николай Васильевич посмотрел готовый блок, затем они перешли на новый, куда уже подавали краном опалубку. Подавали и сразу ставили. Ливенковские ребята не любят прохлаждаться и раскачиваться, за что и любит их начальник участка. Особенно — бригадира, с которым работал еще на Красноярской ГЭС. За полчаса до конца смены другой бригадир и не подумал бы начинать работу на новом блоке, а этот начал. Так что у звена, которое заступит в дневную смену, сразу будет подготовленный фронт работы. Отсюда и постоянно хорошая выработка у этой бригады, и очень часто — первое место в соревновании…

«Надо будет как-то поощрить ребят в конце месяца», — подумал Николай Васильевич. А вслух сказал:

— Майский план не завалим?

— Был бы бетон, — ответил Ливенков.

Вниз Николай Васильевич спускался довольный. И когда услышал, входя в прорабскую, телефонный звонок, то не без удовольствия подумал: «Интересуетесь новыми блоками? Что ж, можем доложить».

Но звонили насчет того, чтобы послать двух бетонщиков в Теплое, в подшефный совхоз. Что-то там требовалось подбетонировать на ферме.

— У меня самого людей в обрез! — решил Николай Васильевич посопротивляться. — Мне самому на блоках не хватает народу. Да еще конец месяца.

Ему напомнили, что разговор о шефстве был еще зимой, когда приезжал директор совхоза, и что все делается сейчас с благословения высшего начальства.

— Зимой у меня не было такого жесткого графика и такого фронта работ, — все еще на что-то надеялся Николай Васильевич.

— Но вы же понимаете, что теперь нам никуда от этого не убежать, — сказали ему.

Он все понимал. И в конце концов все такие распоряжения выполнял. Но ему хотелось, чтобы и его поняли и ему посочувствовали.

Не дождался.

Положил трубку и собрался отдать распоряжение сидевшему напротив Сапожникову, но телефон зазвонил снова. Теперь производственно-технический отдел УОС действительно спрашивал о готовых блоках.

— Так точно, есть! — отвечал Николай Васильевич уже совершенно иным голосом, который сам по себе прорезывался у него в определенные приятные моменты. — Докладываю: — продолжал он этим новым своим голосом, — блок тридцать девять-один-двенадцать, отметка триста пять, объем тысяча восемь кубов. Да, начинаем еще два. Первый: сорок один-два-одиннадцать…

Закончив доклад, он достал свою записную книжку и занес в нее число месяца, номер готового блока, объем его — и тут же вывел нарастающий итог бетонных работ по участку с начала месяца. Май завершался неплохо: вместо плановых тридцати пяти тысяч получится около сорока тысяч кубометров, а это близко к ста десяти процентам. Будет прогрессивка. Ребята Ливенкова опять могут выйти победителями в соревновании бригад. Вот тогда их легко будет и поощрить.

Неплохим получался и общий итог пяти месяцев, а отсюда близок был и успех полугодия.

Николай Васильевич любил нарастающие итоги и всякие другие «положительные» цифры. Он выводил их в своей книжке, как старательная чертежница, красиво и тщательно. Любил он учет и порядок вообще. У него дома, в таких вот книжечках, сохраняются все записи с первого дня бетонных работ, и если вдруг случится какая надобность в старых данных, производственно-технический отдел сверяется с его записями. Сверяются — и доверяют, что особенно льстит Николаю Васильевичу.

Но это, конечно, краткие и не самые главные минуты жизни. А пока…

— Начнем с неприятного, — сказал он собравшимся в домике прорабам и бригадирам. — Надо выделить двух бетонщиков в совхоз.

— Да что они там… — сразу взвился и пошел костить Сапожников.

Когда старший прораб отвел душу, Николай Васильевич улыбнулся:

— Ну вот, я вижу, Сапожников хорошо понимает и точно оценивает этот вопрос, так что ему и поручим.

Бородатый, усатый, вихрастый Сапожников так и ощерился на начальника участка всей своей жесткой растительностью. Усы у него ежиком, борода — дикобразом, брови — как соломенные застрехи, волосы надо лбом — опять ежик, только уже крупный, осенний. Человек он добрый и мягкий, пожалуй, даже не очень в себе уверенный, но когда вот так поглядит на тебя — страшно делается. Может быть, всю эту растительность на лице он затем и отрастил, чтобы казаться пострашней и посолидней.

Он смотрел зверьком, а Николай Васильевич улыбался… И Сапожникову ничего, не оставалось, как смириться.

— Женщин можно туда? — спросил он.

— Просят с вибраторами. А женщинам, сам знаешь, рожать надо.

— А если у мужчины откажет — от кого она рожать будет? — хоть тут да отыгрался Сапожников.

— Иди, иди, у тебя, по-моему, все в порядке, — проводил его Николай Васильевич. И к Юре: —Ты на новых блоках потолкись, пока все не войдет в колею.

— Ясно, шеф!

— А еще пошуруй на участке — не найдешь ли какого-нибудь ненужного железа. План по металлолому требуют.

— Может быть, им кран разрезать? — возмутился теперь и Юра.

Утро, начавшееся приятным событием, продолжалось не ахти как хорошо. Если каждый день отрывать от дела по два человека, то и план майский может погореть, и бригаде Ливенкова не видать первого места. Лучезарные надежды Николая Васильевича несколько потускнели.

Однако печалиться и предаваться долгим раздумьям на стройке не дадут. Только ушел Юра, как в дверь протиснулся грузный, большой Сорокапуд, главный механик стройки. Сел перед Николаем Васильевичем на крошечную для него табуретку, достал малюсенький блокнотик и с доверительной интонацией сообщил:

— В три часа меня вызывает на ковер Борис Игнатьич. Не могли бы вы мне по-быстрому высказать свои нужды по малой механизации?

— Это я могу даже спросонья, — как бы обрадовался Николай Васильевич, вполне готовый сделать приятное хорошему человеку. — Рубильные молотки заказывал — нету! — начал он перечислять «приятное». — Камней для шлифовальных машин нету! Бучарду просил — нету! Срубаем выступы бетона простым молотком, как во времена Волховстроя… Продолжать дальше?

— Дай записать. — Главмех делал пометки в своем игрушечном блокнотике.

— Но главное — краны, — вспомнил Николай Васильевич. — С этими «тысячниками» только график срывать.

— Вот тут они у меня! — похлопал главный механик себя по затылку. — Вызвал заводскую бригаду — пускай на месте доводят их до дела, если на заводе не сумели.

Краны КГБС-1000, в быту именуемые «тысячниками», были хорошо задуманы, но не до конца отлажены и потому частенько капризничали, а из-за них простаивали бетонщики. Разговоры об этих кранах нередко велись в духе и в стиле прораба Сапожникова.

— Мне манипулятор надо бы в ремонт отправить, но боюсь, — вспомнил еще Николай Васильевич.

— Не все сразу, дорогой! — взмолился Сорокапуд. — Но если хочешь — дам тебе манипулятор на резиновом ходу.

— Под «тысячник» нельзя, завалит его с головой.

— Вот и пойми вас всех! То плох «тысячник», то он завалит бетоном… Ну, пока!

Николай Васильевич провожал его сочувственно, потому что знал: в три часа дня пополудни этому здоровенному мужику придется попотеть. В общем-то заслуженно, но, с другой стороны, вроде и жалко человека. Ему ли, такому огромному, выслушивать нотации!

Сложен мир человеческий…

Вскоре после обеда по телефону и по штабному громкоговорителю начали предупреждать о предстоящих — в шестнадцать часов — взрывах на левобережной врезке. Николай Васильевич поморщился от этого, как от боли. Пусть не от свежей, пусть от застаревшей, почти уже хронической, но все равно — от боли. Потому что приходилось останавливать все работы, уводить людей в укрытие, а после того, как с огромной высоты обрушится вниз лавина камней и земли, над котлованом образуется непроглядное пылевое облако, переменчивые здешние ветры начнут гонять его то вверх, то вниз по реке — и опять не вдруг приступишь к работе.

Возглавляет взрывные работы мирная спокойная женщина, Ольга Поваляева, прозванная по традиции Богиней огня. Невысокая, стройная даже в своей аккуратной брезентовке и напущенных на сапоги шароварах, она жила большую часть времени где-то там, наверху, на врезке, но когда-то спускалась и вниз и приходила на штабные летучки. Конечно же, всегда бывала замечена. Не только потому, что женщины на летучках — редкость, но прежде всего потому, что все понимали, для чего она здесь «возникла». Начальники строительных управлений глядят на нее косо и отпускают не всегда ласковые шутки. Она все это замечает, все понимает — и не обижается. В конце концов, что ты с них возьмешь, с этих неразумных мужчин? Им хочется думать, что их работа самая главная, ну и пусть думают. Обращаясь к руководителю летучки, а им всегда бывает (если не в отъезде) сам Острогорцев, она деловым спокойным голосом докладывает, что очередная серия взрывов в основном подготовлена и что ей хотелось бы знать, какой день и час наиболее удобны для этого.

— Да нет такого дня и часа, эпохальная ты вредительница! — криком кричит начальник СУЗГЭС Варламов, красивый, рослый, нервный. Он больше всех страдает от взрывов, потому что уже начал под самым берегом готовить основания для первых гидроагрегатов.

Богиня не оставит этот крик души без внимания, одарит Варламова коротким взглядом своих янтарных, чуть насмешливых глаз, но ответом не удостоит. К чему бесполезные разговоры? Она ждет решения Бориса Игнатьевича и смотрит на него с союзническим достоинством.

А тот — не ей союзник, а Варламову и тем начальникам, которые дают ему кубометры особо важного, особо нужного бетона. Однако он понимает, что и Богиня огня делает нужное и неизбежное дело и чем она скорее закончит его, тем лучше. Оно ведь тоже на благо плотине. Взрывники выбирают из береговой скалы все слабое, «трухлявое», чтобы бетон примкнул впоследствии к здоровому крепкому монолиту и навеки родственно с ним спаялся.

— Давайте-ка в пятницу, — все же оттягивает Борис Игнатьевич взрывы на самый конец недели. — На стыке дневной и вечерней смен.

В зале слышится чей-то вздох — и тишина. Слышно, как богиня Ольга поворачивается и уходит, слегка топая своими рабочими сапогами. Ее никто не удерживает. И сказать тут больше нечего — только вздохнуть да смириться. Да в пятницу услышать:

— Внимание, внимание! В шестнадцать часов на левобережной врезке будут произведены взрывы. Всем людям укрыться в потерне или за перемычкой…

7

Когда штабной громкоговоритель в последний раз повелел всем покинуть котлован, в прорабскую вошел Юра — в белой своей каске, в выгоревшей чуть не добела давнишней студотрядовской куртке и сам весь прокаленный солнцем, подгрунтованный тонкой котлованной пылью. Молодец молодцом! Прямо хоть плакат с него рисуй. Что-нибудь в таком роде: «Покорись, Река-матушка!»

Правда, физиономия у Юры была совсем не плакатной и заговорил он вполне буднично:

— Ты куда, шеф, пойдешь прятаться от бомбежки?

— Наверно, в потерну, — без умысла скаламбурил Николай Васильевич. — Отсидимся там в тишине.

— Нет, я — за перемычку, — отказался Юра. И заметив, что отец вроде бы обиделся, поспешил пояснить: — Сегодня, я слышал, мощные заряды заложены. Интересно же!

— Ну, что ж, для маленьких и это театр…

Похоже, что он и в самом деле обиделся, хотя и непонятно, на кого. На Юру смешно было бы, потому что старый сапер и сам любил в свое время и готовить, и производить взрывы, и смотреть на них с безопасного расстояния. Что ни говори, но, когда крутанешь ручку подрывной машинки, всегда сжимая при этом зубы, и когда вспучится, будто под пленкой, земля, а затем выбросится вверх этаким черным цветком преисподней, — есть во всем этом какая-то необъяснимая красота. Черная, но красота, будь она неладна! И сегодняшняя обида происходила не оттого, что такая красота приелась ему, а оттого, что нынешние взрывы означали для него помеху в работе, да еще такую, перед которой он был бессилен. Хотя он рос и складывался, формировался как работник с твердым сознанием, что жизнь есть борьба и преодоление трудностей, временами ему уже хотелось крикнуть кому-то: «Не довольно ли борьбы в мирное время? Не пора ли научиться щадить друг друга? Работа — не война». Но кричать было некуда, и оставалось терпеть…

— Ладно, пойду и я с тобой, — уступил он Юре. — Заодно там лодку нашу посмотрим.

— Я смотрел. Там днище просмолить надо.

Но Николай Васильевич уже встал из-за стола и направился к выходу. Из первой, проходной комнатки выскочили перед ним немного расшалившиеся Люба и Гера Сапожников и побежали к проезду, делившему плотину надвое, как ущелье делит горную гряду. Эти-то явно в потерну нацелились, где в такой час набивается много народу и под бетонными сводами, в тесноте и духоте, в полумраке и сырости, начнется чуть ли не праздник. Смех, треп, шутки, розыгрыши. Какой-нибудь новоявленный Вася Теркин начнет выдавать невероятные современные байки — хочешь верь ему, хочешь нет. В какой-нибудь узенькой боковой галерейке парень прижмет подвернувшуюся под руку девчонку, а та забарабанит по его гулкой груди кулачками. И снова смех, треп, веселье. На такой ярмарке и время пройдет незаметно, и взрывов можешь не услышать, а стало быть, и сам взрываться от них не будешь…

Навстречу Любе и Сапожникову из проезда выступили двое рослых парней в красных касках, с красными флажками и такими же повязками на рукавах. Они помахивали своими флажками, как бы подметая котлован, и весело покрикивали на запоздавших. Сами они направлялись за перемычку не только затем, чтобы переждать взрывы, но и чтобы никого не выпустить оттуда раньше времени. Это были полномочные представители Богини огня и полные на данный час хозяева в котловане.

— Побыстрей, побыстрей, товарищи! — торопили они последних одиночек. — А то прилетит вот такой подарочек — ба-аль-шую шишку поставит! — Один из парней для наглядности толкнул ногой остроугольный камень, сброшенный сюда каким-то прошлым взрывом.

С перемычки Николай Васильевич оглянулся. Котлован вымер, стройка замерла. Остановились, каждая в своем повороте, стрелы гигантских «тысячников», неприбранно, будто ненужные, валялись на земле оранжевые и серые, заляпанные бетоном бадьи, уехали, почуяв опасность, «белазы».

Обезлюдевшая стройка выглядела заброшенной, законсервированной до каких-то лучших времен. Ничто в ее облике и конфигурации вроде бы не изменилось, не уменьшилось число кранов, не стала менее внушительной возведенная часть плотины, но вот остановилось движение, ушли люди — и вся стройка превратилась в мертвый город..

С перемычки же, как только двинулись дальше к воде, Николай Васильевич сразу разглядел среди других лодок свою голубую «Ангару», названную так в память об Иркутской стройке. На нее он и взял курс.

Даже и без детального осмотра было ясно, что лодка протекает: под кормовым сиденьем блестела вода.

— Взялись бы с Сергеем да и просмолили, раз заметили, — ворчливо проговорил Николай Васильевич, у которого вдруг, разом испортилось настроение. — Как пользоваться, так все умеют.

В отношении Сергея он был неправ — тот лодкой почти не пользовался. Ну а Юра…

— Сделаем, чего там! — тут же пообещал он отцу.

— Не надо было и ждать.

— Боялись, вдруг обидишься.

— Хорошая молодежь пошла! — не то осудил, не то восхитился Николай Васильевич.

— От старшего поколения набираемся опыта, — слегка подзадорил Юра отца.

— Старшее поколение любило все делать сразу, не откладывая, — не остался в долгу и отец. — Потому и успели кое-что..

— Но всех-то дел не переделали, нам тоже кое-что оставили..

— А вы что же, хотели бы на всем готовеньком? На чужом горбу — в рай?

— Да нет, я это так… — отступился Юра. И вдруг отважился: — Слушай, шеф, а тебе не хотелось бы вообще-то пожить посвободней, попривольней?

— В каком смысле? — глянул Николай Васильевич через плечо. Он пробирался в это время на корму лодки, чтобы исследовать, где там пробивается вода.

— Во всех смыслах, — отвечал Юра, придерживая лодку. — И дома, и на работе. Заслужил ведь.

— Дома мы, дружки дорогие, и так все на мать переложили, — проговорил Николай Васильевич. — А тут… Куда ты от всего этого денешься?

— На меня побольше наваливай.

— Семеро наваливай — один тащи? — усмехнулся Николай Васильевич.

— И Гера Сапожников у тебя не перегружен. Он не обидится, если будешь побольше поручать и побольше доверять ему.

— Да разве я кому-нибудь не доверяю? Ты что это?

— Ну, я не в том смысле..

В сущности, Юра предпринял первую попытку выяснить, что думает отец о своем завтрашнем дне. Специально он к этому не готовился, хотя и вспоминал иногда разговор с Мих-Михом, хитрить и разводить дипломатию с родным отцом не собирался, но тут получилось все естественно, и не стоило уклоняться.

— Если ты намекаешь на мой предпенсионный возраст, — догадался Николай Васильевич, — то в этом вопросе я солидарен с остряками из вашего поколения.

— Не понял, шеф.

— Ну они говорят так: пенсии надо назначать молодым, а старикам все равно нечем больше заняться, кроме как работой. Так вот и я.

— А мемуары писать? — подурачился Юра.

— Мои мемуары — в бетоне, — серьезно отвечал Николай Васильевич. — Редкая теперешняя книжка столько проживет, как плотина.

— Это действительно! — удивился и даже обрадовался Юра. — Мне как-то и в голову не приходило.

— Значит, еще не до всего дошло ваше мудрое поколение, — усмехнулся Николай Васильевич. Он уже сидел на корме, а Юре показал место на скамеечке, что шла вдоль борта. Через минуту он продолжал совсем иным, деловым тоном, как бы закрыв тем самым предшествующую тему: — Я вот все думаю насчет прогульщиков, которых ты в праздник клеймил. Надо их в самом деле более чувствительно воспитывать. И вот мне пришло в голову: что если нам держать на участке одного-двух, так сказать, скользящих бетонщиков. Где прогул — их туда, и платить за счет этих бригад, а в принципе — за счет прогульщика — по самому высшему тарифу… Как ты мыслишь?

Самому Николаю Васильевичу (видно было!) эта идея нравилась. Но Юра скептически спросил:

— А кто нам это позволит?

— А кто запретит? — встречно спросил Николай Васильевич.

— Бригада, профсоюз, расчетчики… Я не знаю — кто, но уверен, что найдутся.

— Но почему нельзя, ты скажи! Ведь все будет законно. Человек работал? Работал. И не просто работал — выручил всю бригаду. За это тоже надо платить.

— Но не больше, чем по нормам.

— Вот бюрократа вырастил!

— Я просто трезвый реалист, шеф… В данном случае, — уточнил Юра.

Он смотрел на воду, переводя взгляд все дальше вверх по реке, и в его памяти стало прорисовываться одно его путешествие в том направлении. Давно уже было это — еще в раньшее время, как полагалось бы сказать истинному сибиряку. Они с отцом только купили в том году моторку и всего два раза сходили на рыбалку. Один раз ленков и сома привезли, в другой — тайменя. В третий Юра сел как-то в лодку прямо после смены, завел, вроде бы для пробы, мотор, вывел лодку на середину реки и погнал ее, не сильно раздумывая, вверх, выжимая предельную скорость. Шумел в ушах ветер, рокотало, отражаясь от каменных берегов, округлое эхо, пластами отваливалась на две стороны разрезанная носом вода. В брызгах вспыхивал иногда кусочек радуги, удивляя и радуя.

Неизвестно, сколько времени гнал он, как мальчишка упиваясь движением и скоростью, и мчался словно бы навстречу чему-то новому, оставляя за собой привычное. И впереди действительно открывалось новое, незнакомое или не замеченное в прошлые две поездки. Лихость, азарт, прорыв в новизну полностью овладели сознанием Юры, притупив рассудок. Шуметь и лететь в брызгах и в радуге, не думая о цели и конечном пункте, — вот высшее блаженство и высший смысл этого часа!

Но всему приходит конец — и горючему тоже. Мотор почихал, подергался и заглох. Наступила гулкая в высоких каменных берегах тишина. Тонко звенело какими-то дальними и, может быть, давними отголосками светло-голубое небо. Стало слышно деловитое и торопливое движение неспокойной Реки. Лодку начало разворачивать, берега стали меняться местами: то правый оказывался слева, то левый справа. И то справа, то слева, а то и обеих сторон одновременно чистые птичьи голоса вопрошали: «Чьи вы?.. Что вы?»

Пора было вспомнить себя.

Юра достал весла, вставил в уключины, огляделся. Но грести не стал, заметив, что лодку и без того быстро несет течением вниз. Именно вниз! Река здесь просматривалась далеко вперед, и было очень хорошо видно, как велик перепад уровней воды, и явно чувствовалось, как влечет тебя туда, в далекую горловину, этот мощный напористый поток, не признающий преград и остановок. Отдавшись на его волю, ты и сам становишься его неотделимой молекулой, сливаешься с его жизнью, с его движением. И вот уже наступает удивительное безвременье, неподвижность мысли. Действительно: чей я и что я? Путешественник-первопроходец, ратник Ермака или, может быть, заяц, оказавшийся в лодке деда Мазая? Или птица, летящая над быстрой водой без видимой цели и смысла?

Но разве бывает полет без смысла?

Разве без цели плывут облака — белые по голубому?

Берега, поросшие тонконогими, хилыми на вид, но на редкость цепкими и жизнестойкими деревьями, были безлюдны: на такой крутизне кто удержится? Только всюду проникающие «сибирские верблюды» — туристы с огромными заплечниками — сумели обосноваться и тут, у впадения в Реку ручья. Они что-то прокричали Юре, но он не стал отвечать, не хотелось шуметь. Он и в самом деле как бы растворился во всем этом плывущем, голубеющем, звонко-тихом пространстве.

Но крики туристов, отраженные скалистыми берегами, что-то в нем все же нарушили, всколыхнули. Вдруг выросли перед его внутренним зрением, все заслонив собою, другие скалы — памятные красноярские «Столбы», незабываемая дорога к ним. И возникла не в первый раз Ева со своим микрофончиком: «Это у вас воскресный отдых или спортивное увлечение?» А вслед за этими простыми словами начали прорываться из прошлого совсем другие и совсем не простые уже: «Ты — третий, Юра… Ты даже четвертый… Ну а как же еще считать? Рядом со мной — двое, ты знаешь, и они сейчас от меня зависят… Нет, Юра, страшно все это, нельзя — ты пойми это! Мне ведь еще труднее. Женщине всегда труднее — она ведь за всех отвечает: и за детей своих, и за мужа, и за того человека, то есть за счастье того человека, который зовет ее от мужа, от ребенка». (В глазах ее стояли слезы, на лице застыло страдание, в голосе звучала то мольба, то жалоба, но в то же время чувствовалось: она и на этот раз не уступит.) «Ты сильный, Юра! — продолжала она. — Ты самый сильный из нас четверых, я чувствую это, и ты — самый свободный». — «Самая сильная сейчас, наверное, ты», — сказал Юра. «Ой, не сила это, не сила, а горе…»

Слезы наконец пролились из ее пронзительных страдальческих глаз, и она как-то странно, одними пальцами, кончиками пальцев начала вытирать их — как будто собирала в горсть. И еще попыталась улыбнуться. Ей не хотелось расставаться в обиде, непонимании или обозлении. Она даже готова была повернуть все «по-современному», когда легко сходятся и легко расстаются, оставляя надежду на будущие встречи. «Тебе хорошо сейчас? — не раз спрашивала она его. — Ну и не будем отравлять друг другу эти святые часы. Я сейчас все равно как в полете. Ну и пусть несет нас это воздушное течение. Полетаем пока…»

Юра от таких слов сердился. В нем собиралось что-то взрывчатое и темное. «Я для тебя — четвертый, но ты-то для меня одна! — почти кричал он от обиды и безнадежности. — И я не из тех, чтобы делить… или делиться!»— «Если ты меня любишь сейчас… — начинала Ева, и вся его ярость гасла, он снова готов был слушать и говорить о любви. — Если ты меня любишь — пусть нас несет куда-нибудь вдаль…»

Он вспоминал, а Река несла его на своей бугристой спине, поворачивая лодку по своей прихоти. «Пусть несет», — думал он о Реке и о жизни, и ему ничего уже не хотелось менять. Пусть несет…

Впереди стал слышен мощный шум воды. Оказывается, лодку прибило к правому берегу и несло в бурную протоку между береговыми камнями и высокой осклизло-черной скалой, что стояла в воде отдельно. Юра схватился за весла.

Но раньше, чем он начал грести, его вдруг поманило в этот кипящий бурун, в этот проран — и будь что будет! Пусть несет. На разлом так на разлом, на распыл так на распыл. Пусть несет. Есть гибельная радость водоворота…

Всего лишь секунду продержалось в нем это состояние, но ее хватило для того, чтобы упустить момент: лодку протащило через бурун, как по булыжнику, и выбросило на спокойную быстрину… Всего лишь мгновение, однако запомнилось оно, запечатлелось в памяти, как в сургучном конверте, — на долгое хранение. Может быть — на всю жизнь. Может быть — в назидание, может — для другой какой цели, еще не известной сегодня…

Все разговоры и молодежный треп за перемычкой оборвались как по команде. Гулкий толчок встряхнул землю, отозвался даже на воде в лодке.

— Смотрите, смотрите! — закричали девчонки.

На верху левобережной скалы, на врезке, распустился в это время веерообразный черный цветок, на глазах начал разрастаться, расширяться каждым лепестком и заодно, словно бы под возрастающей своей тяжестью, клониться книзу, в котлован. Стало слышно, как по плотине, по тугой земле, по кабинам кранов замолотили крупные и помельче камни, а когда они свое отбухали, вниз, по уже отработанной чистой врезке, по этому каменному ложу, в которое упрется плечо плотины, поползла с громким шорохом земляная, тоже с камушками, лавина, потом из нее вдруг вырвался и запрыгал вниз, с каждым прыжком все дальше отскакивая, запоздалый большой валун и гулко бухнулся за плотиной, там, где варламовские ребята уже начинали бетонировать круглые, точно рассчитанные основания под будущие энергоблоки… Очень скоро выяснится, что он там натворил.

Текущая, шуршащая по врезке лавина тоже постепенно разрасталась, распространялась во все стороны серым пылевым облаком. Запах сгоревшей взрывчатки и прокаленной на страшном огне земли почувствовался и здесь, за перемычкой. Кто-то на берегу закашлялся, кто-то чихнул, а девушка-студотрядовка в новенькой чистенькой курточке удивленно и почти радостно вскрикнула:

— Ой, ребята, смотрите, вы сразу все загорели!

Николай Васильевич и Юра, люди опытные, не торопились выходить из лодки: у воды воздух все-таки почище и посвежее. Они уходили отсюда последними. Но и на их долю осталось достаточно пыли и гари. Пока они дошли до своего переносного домика, их лица и руки покрылись тонким наждачным слоем.

— Ты можешь ехать домой, а я уж пойду расстраиваться, — сказал Николай Васильевич у домика.

— Может, наоборот, шеф? — предложил Юра. — Мы ведь только что говорили.

— О том и говорили…

Нет, такого «шефа» не вдруг отодвинешь от его дел, забот и расстройств. «Трудновато вам с ним придется, Михал Михалыч».

Юра оставил в прорабской каску, помахал рукой Гере и Любе, которые не торопились домой, и вышел. Увидел отца. С неспешной возрастной своей степенностью направлялся «шеф» к этажерке.

В тенистом ущелье проезда, где и в жаркий день бывает прохладно и сыро, Юре стали попадаться навстречу ребята из вечерней смены, задержанные взрывом на подступах к котловану. А впереди, по всей дороге, вразброд и вразвалочку уходили те, кто отработал свое в дневную смену, на солнцепеке.

Еще из проезда Юра увидел знакомый штабной домик, и не узнал его. Все стекла в нем были выбиты, и дом смотрел на мир пустыми темными глазницами, казался брошенным, нежилым. Над крышей понуро висел потемневший и потрепанный, как после боя, флаг. Невольно думалось о каком-то бедствии и бегстве — и о том, не пострадал ли кто из его знакомых штабных?

Эти взрывы и в самом деле как бедствие, от них и в самом деле бегут и прячутся, бросая работу и механизмы. До сих пор в котловане пахнет тревогой и гарью. Под левым берегом, рядом с фундаментами первых гидроагрегатов, насыпало взрывом изрядную горку породы, и туда все еще стекала струя земли и мелких камушков. На крайних блоках плотины тоже наверняка насыпало камней и вообще натворило недобрых дел. Что-то могло залететь и на довольно далекий второй участок — не зря «шеф» пошел проверять…

Юра вдруг остановился и подивился спокойствию, с которым он тут обо всем рассуждает. Подивился своему душевному благополучию. Секунду-другую постоял, словно бы что-то вспоминая, и повернул обратно. Как будто что-то забыл.

Отца он нашел в третьей, обычно не выделявшейся среди других, «тихой» бригаде. В блоке шли спешные работы по спасению бетона от преждевременного схватывания. Ребята расстилали на критическом участке бетона брезент и смачивали его водой; бригадир Степан Дуняшкин, неприметный, небольшого роста мужичок, то и дело поглядывал через выгородку вниз и кричал стропалю, чтобы тот скорее подавал новый бетон, чтобы закрыть им старый, а стропаль кричал, на кого-то сердясь, что «белазы» к нему не подходят… Юра сообразил, что тут как раз для него наклевывается работенка. Быстро скатился по этажерке вниз, остановил у проезда первый же «белаз» и привел его к стропалю третьей бригады. Пришлось, конечно, поуговаривать шофера и кое-что приврать, но блок стоил того…

Было уже семь часов вечера, когда Густовы, отец и сын, возвращались домой. По дороге Николай Васильевич спросил:

— Ты зачем вернулся-то?

— Устыдился, — честно признался Юра.

— Я же тебя отпустил.

— А мне и самому можно было сообразить.

— Это, конечно, никогда не вредно.

Они помолчали, пожалуй, оба довольные, что обменялись этими словами.

— В общем-то молодец, что вернулся, — добавил потом, для завершения разговора, Николай Васильевич. — И помог, и показал себя хозяином.

Последние слова были, наверное, не обязательны, но Николай Васильевич во всем любил полную ясность и завершенность.

8

В поселке, когда поравнялись с популярным кафе «Баргузин», Юра потрогал усы и предложил:

— Зайдем, промоем горло.

Но Николай Васильевич отказался:

— Ты мне домой принеси пивка. Если будет.

И очень хорошо, что он не зашел! Потому что едва Юра обвел взглядом дальние от дверей столики — есть ли свободное место? — как увидел Надю, уже чуть-чуть под хмельком и в довольно веселой компании. Правда, стол был у них без мужчин, но зато какие-то ухари перегибались и тянулись к ним из-за соседнего стола. И был среди этих ухарей хорошо запомнившийся Юре «индеец», с которым он так ловко сыграл недавно в карты. А Надя пировала со своей товаркой из отдела рабочего проектирования Лилей и с какой-то еще молодой женщиной, вроде нездешней.

Заметив брата, Надя помахала ему рукой и позвала:

— Юра, иди к нам, если хочешь!

— Еще бы не захотеть в такое прекрасное общество! — сказал он, усаживаясь в свободное, четвертое кресло.

— Ого! — обратила к нему накрашенное лицо незнакомка. — Есть еще мужчины, которые говорят дамам комплименты.

Юра не отозвался: ему не понравилась эта третья, слишком уж накрашенная.

Для него нашли стакан, налили из большой, в три четверти литра, бутылки красного узбекского портвейна.

— Спасибо, девочки, но это для меня слишком крепко, — отказался Юра. И поймал за руку проходившую мимо знакомую официантку. — Валечка, мне пива, две.

— Нету, Юра! — пожаловалась Валя.

— Тогда бутылку сухого… и все-таки бутылку пива с собой. Надо! Для шефа.

— Ну, попрошу там…

— А нам? — капризно спросила третья.

— А вам вот этого хватит. — Юра переставил к ней стакан портвейна, налитый для него.

— Девочки, а что он здесь раскомандовался? — возмутилась третья. — Мы собрались, чтобы эмансипироваться.

— Это Надюшин брат, — сказала Лиля. — Он это так.

— Почему он не представился дамам?

Она была не столько пьяна, сколько хотела казаться выпившей и раскованной. Обычно так ведут себя подростки.

— Честь имею. — Юра встал. — Густов-младший.

— Лионелла, — представилась незнакомка.

— Юриокарий, — не сдержался Юра, смеясь глазами.

— И не смешно! — сказала Лионелла.

— Зато красиво, — не унимался Юра.

И так продолжалось бы дальше, если бы Надя не остановила их. Она сказала Юре, что Неля — их новая сотрудница, приехала из Ленинграда…

Юра утихомирился. Зато вдруг активизировался «индеец». Перевесившись через спинку своего кресла, он заговорил:

— Девочки, а вас там не слишком много? Три к одному — это несправедливо.

— Что вы предлагаете? — кокетливо спросила Неля.

— Объединиться.

— В этом что-то есть! — полусогласилась Неля.

«Индеец» встал, отодвигая кресло.

— Ты, парень, не суетись раньше времени, — сказал Юра.

— А ты что-то слишком часто стал возникать передо мной, инженер, — не отступил тот.

— Нет, ну, ребята, ну зачем вам ссориться? — новым, миротворческим голосом заговорила Неля.

— Устами красавицы глаголет истина, — изрек «индеец» и предложил сдвинуть столы. Надя тоже поддержала его, тут же лихо допив свой стакан.

Юре захотелось уйти. Но все же оставить Надю в такой компании он не мог и потому остался за общим столом, наблюдая и слушая. Его участие в беседе было уже не обязательным, каждый слушал себя, так что сидеть вот так, потягивая свое сухое, было даже любопытно.

Однако настало и такое время, когда ему пришлось остановить сестру.

— Надя, ты уже пьяненькая. Пошли домой! — тихо сказал он.

— Не хочу, не хочу, не хочу! — закапризничала она, как в детстве. Потом на нее нашло быстрое просветление, и она наклонилась к нему, зашептала доверительно и почти трезво: — Юронька, я буду слушаться тебя, как маленькая слушалась, только не уводи меня, пожалуйста. Мне хорошо сейчас, понимаешь? Ни о чем не думается, никого мне не надо.

— Зато к тебе лезут. — Юра никак не мог смириться с тем, что с другой стороны рядом с Надей сидел «индеец» и все норовил облапить ее.

— А что мне, свободной-то, Юраша? — Надя вдруг выпрямилась, как будто нарочно выпятив свою красивую грудь, и в глазах ее вспыхнуло что-то в ней не знакомое, озорное или ухарское.

А «индеец» поддал жару:

— Вот это женщина! Избираем ее королевой стола. Кто против?

Против никого не было. Надя вышла зачем-то на тот свободный «пятачок» между столами, на котором в субботу и воскресенье танцуют, раскинула руки, пошла по кругу… и пошатнулась.

Нет, надо было все-таки уводить ее, чтобы не позорилась.

Юра встал. Сделал вид, что подключается к танцу, прошелся, так же раскинув руки, и тихонько начал вразумлять сестру:

— Наденька, ты у меня схлопочешь. Не здесь, так дома… Ты меня знаешь.

— А что я такого делаю?

— Шатаешься — вот что!

— Правда? — Она, кажется, осознала то, что услышала, и сразу протрезвела: — Тогда спасай меня, братик.

Юра сказал официантке, что еще вернется, и вышел с Надей из кафе. Ему приходилось крепко держать сестрицу под руку, потому что она вся как-то размякла, отяжелела, стала неуклюжей и неловкой.

— Куда ты меня волочешь? — спросила она на улице.

— Только не к нам домой. Увидят тебя, такую…

— Плохо выгляжу, да?.. Ну, ты сам все реши, Юр. И не сердись на меня, хорошо?

— Всыпал бы я тебе, да великовата стала, выросла.

— Я еще не совсем плохая, Юр! Я просто несчастливая получилась.

Когда поднялись в Надину квартиру, чистенькую, прибранную, но словно бы еще не обжитую, Юра повел покорную сестру в ванную и велел хорошенько умыться, а сам прошел в комнату и включил телевизор. Там что-то пели.

Надя не появлялась долго, а появившись, первым делом сообщила:

— Меня скоро из квартиры выселят.

— Это почему же?

— Сам посуди: можно ли при таком жилищном голоде оставить брошенной бабе отдельную квартиру?

Юра подумал и согласился, что действительно могут выселить.

— Куда же ты пойдешь? — спросил он.

— В общежитие.

— Ну этого-то не будет. Я поговорю с отцом.

Надя села на диван и вдруг беспомощно, по-детски захныкала.

— Ну почему я такая неудачливая, Юра? — приговаривала она. — Ну ведь не хуже всех — и честная, преданная была. Что ему не жилось со мной?

Юра заерзал в креслице, не зная, как ее утешать, как уговаривать.

— А хочешь, я поеду к нему? — вдруг родилась у него идея. — Возьму отпуск — и поеду. Разыщу, набью морду и привезу, брошу к твоим ногам.

— Он тоже сильный, Юрочка, — усмехнулась Надя.

— Ничего, справимся. Всегда сильней тот, кто прав.

— Ох, братик, братик! — вздохнула Надя горько и глубоко. — Ты помнишь, какие мы с тобой маленькими были? Ты, правда, всегда мне большим казался, а я рядом — маленькая, но все равно никого не боялась. Потому что у меня был ты… Знаешь, меня не только мама с папой растили, но и ты, старший братик. Ты справедливый был и заботливый…

— Ты это в мой юбилей скажешь, ладно? — остановил ее Юра.

— Нет, я сейчас хочу! — В Наде еще бродил хмель. — Чтобы ты знал и помнил… А какие тогда интересные книжки были, помнишь? Я думаю, это было наше самое счастливое время, золотой век. И мой, и твой.

— Ну-ну, не записывайся в старухи — слишком рано! Чем нам сейчас плохо? Сидим, песни слушаем…

Надя отмахнулась от телевизора и его песен, даже не глянув в его сторону, и продолжала свое:

— Вот и ты все еще один ходишь. А почему? Ведь ты же хороший.

— Будем считать, что как раз поэтому, — ответил Юра с улыбкой. — Мы оба хорошие и потому пока что не совсем счастливые. Вспомни, как развиваются события в тех же книжках нашего детства. Сначала хорошим людям бывает плохо. Им вредят злодеи, на них обрушиваются всякие испытания и невзгоды, они страдают и борются… — притом благородно! — и под конец все у них налаживается. Добро побеждает и торжествует, настрадавшиеся гордые герои становятся счастливыми… Вот так и у нас с тобой будет.

— Жизнь — не книжки, Юронька! — опять вздохнула Надя. — Да и в книжках некоторых такой конец бывает, что потом целую ночь не спишь.

— Эти книги мы с тобой… тоже прочитали, кажется. А новые — впереди.

Тут они оба помолчали. У каждого было о чем подумать и помолчать.

Первой заговорила после этого Надя. О своем беглеце.

— Если он даже вернется — на порог не пущу! Не веришь? Хочешь, поклянусь самой страшной клятвой? Чтоб у меня детей не было, чтоб мне счастья…

— Замолчи! — резко и грубо остановил ее Юра. — Тоже мне, урка нашелся. Зачем тебе эта божба?

— А чтоб не передумала, подлая! Ты еще не знаешь баб.

Юра не ответил, и Надя продолжала:

— Вот я ненавижу его как смертельного врага, он убил во мне всякую веру, спроси у меня, что я хотела бы для него, и я скажу одно: смерти! Лютой смерти, во льдах или где там еще. Чтобы он хоть в последний час свой вспомнил меня и пожалел, что так сделал… и вроде как побыл со мной. Ты понял, Юра?

— Да ну тебя с этой психопатией!

— Как хочешь, так и суди. А я говорю тебе: ненавижу его, как гада, как предателя… и жду, Юронька! Жду проклятого. До сих пор жду, пропади он пропадом! И ничего не понимаю…

Надя расплакалась, словно от какого-то моментального приступа, и Юра даже немного испугался, побежал в кухню за водой.

Но приступ так же быстро и кончился, как начался. Когда Юра вернулся со стаканом воды, она уже вытирала ладонями щеки и сидела прямо, и слезы больше не бежали.

— Вот, Юрочка, как бывает, — проговорила она. — Может, это и хорошо, что ты один.

— Про меня не надо.

Юра сел на диван рядом с Надей, обнял ее за плечи. Надя еще раз всхлипнула, прислонившись к брату.

— Что это ты у меня такая слезливая стала? — заговорил Юра все равно как с маленькой. — Не надо поддаваться… И смерти никому не надо желать — она сама… Надо, наверно, прощать, забывать… молчать. Мы уже взрослые и сильные, а ты еще и красивая. Ты всегда верила мне, верь и теперь. Все еще будет у тебя…

Надя слушала и успокаивалась, хотя, может, и не вполне верила предсказаниям Юры. Ей опять было хорошо оттого, что есть у нее такой брат, что он сидит рядом с ней, жалеет ее. И ничего больше, и никого больше в этот момент ей действительно не нужно было.

Но долго ли длится момент?..

Перед уходом Юра сказал ей:

— Твоя комната у нас будет сегодня свободна, так что, если захочешь, приходи в любое время.

— А не заметят, что я…

— Ты уже в норме.

Сам он, однако, не чувствовал себя в норме и не мог сразу пойти домой. Ему надо было хотя бы пройтись. Затем он вспомнил, что должен расплатиться в «Баргузине».

За сдвинутыми двумя столами продолжалось веселье, но Юре там не к кому и незачем было подходить. Он расплатился с официанткой у ее столика неподалеку от двери и заодно спросил про «индейца»: часто ли он здесь бывает и вообще — что за тип? «Не связывайтесь с ним, — шепнула Валя. — Темный он». — «А про пиво для шефа мы забыли, Валечка?» — напомнил Юра. «Ну, ни одной бутылочки, Юра! Правда-правда», — «Ну, живи!..»

Честно и с добрыми намерениями предупредив Юру насчет «индейца», Валя только раззадорила его, разожгла любопытство. Прямо из кафе он пошел в общежитие, к Лысому и Щекотухину. Застал дома одного Лысого. Тот, поглядывая на дверь, стал рассказывать. Фамилия «индейца» действительно не Иванов, а Ухватов, из автоколонны он уволен и нанялся теперь рабочим в продмаг. Держит хороший контакт с шоферами, ездит куда-то и в нерабочее время. В общем выгоняет не меньше, чем на бетоне, да еще в картишки поигрывает. Культурный, с образованием. Любит командовать и не любит, если кто-то поперек. Его тут побаиваются…

— И зачем только у тебя все это? — сильно ткнул Юра в мускулистое загорелое плечо Лысого (тот сидел в майке). — Такой богатырь — и… побаивается.

— У него — нож, — сказал Лысой тихо. — Знаете, такой, как в заграничных кино, с пружинкой: раз — и выскочит! Блестит весь… — В голосе Лысого звучало явное почтение к этому заграничному ножу.

— Ладно, пока что будем наблюдать и помалкивать, — сказал Юра, прощаясь.

На улице он почувствовал усталость. Захотелось скорее под холодный душ и — в постель. Шел одиннадцатый час.

Правда, поселок все еще шумел, гомонил, не хотел засыпать. Уж очень хорош был вечер! Именно в этот час полностью оправдывалось название этого места — Сиреневый лог.

Солнце уходило за привольные сопки левобережья, и легкая тень их медленно поднималась по отвесной скале правого берега. Было такое впечатление, будто на эту скалу снизу вверх, не особенно торопясь, надвигается полупрозрачная сиреневая шторка или, скорее, вуаль. Сквозь нее все отлично просматривалось — и старческие морщины скал, и живописные группы героических берез и сосен, угнездившихся в этих морщинах, взобравшихся на выступы, — но ничто уже не сохраняло первородного цвета, принимая приглушенные, вечерние тона. Зеленое было уже не зеленым, синее не синим и даже белое (тонкие стволы берез) — не настоящим белым, а чуть притуманенным, слегка сиреневым. И вот диво: всегда неприглядная, мрачная скала-стена, которая долго прячет по утрам солнце и которую бранят за это, как воровку, в свой благословенный вечерний час преображается, выглядит привлекательно и приветливо, почти по-домашнему. Вот солнце уже совершенно спряталось, а на скале оно все еще теплится, она тихо тлеет остаточным мягким светом, отдавая поселку накопленное за день тепло, — и нет здесь резкого перехода от жаркого дня к прохладной ночи, а есть продолжительный теплый вечер, особо любимый местной ребятней.

О, этот многочисленный шумный народ! Он и после заката продолжает безудержно носиться по асфальтовым, плиточным и песчаным дорожкам, пронизавшим поселок вдоль и поперек. Он кричит, этот лихой народец, суетится, воюет деревянным и пластмассовым оружием, катается на велосипедах и самокатах, спотыкается на бегу, падает, плачет, вновь поднимается и снова орет самозабвенно, торжествующе, требовательно. Слушайте его, скалы и сопки, слушай, Река, слушайте, люди! Это вырвалась на простор юная сибирская шалога, это во весь голос заявляет о себе завтрашнее население города-строителя и всей здешней земли, которая издавна любит отчаянных. Слушайте, внемлите, уважайте…

Какая-нибудь молодая мамаша (других, не молодых, здесь и не бывает!) высунется из своего окошка на третьем или пятом этаже, чтобы позвать домой свое чадо, но вдруг и сама засмотрится на дивный этот мир, пристынет к подоконнику. И скажет соседке по квартире, задержавшейся в таком же положении, как нечто значительное: «Вечер-то какой! Надо бы детей спать укладывать, а им так хорошо бегается. Как вспомнишь свое детство…» Тут, глядишь, и третья молодушка присоединится, приляжет на свой подоконник, повернет головку и скажет: «Ой, не говорите, девочки! Все равно как спишь, а сна нету…» А снизу на них будут вроде бы невзначай, вроде бы так, без интереса, поглядывать прохожие парни, которым бывает тоскливо по вечерам. День и вечер — это совершенно разные пласты времени, различные сосуды настроений. По-иному все видится, по-иному слышится. Когда идешь второпях на работу или возвращаешься с нее, усталый и проголодавшийся, то и не замечаешь: попадаются тебе навстречу интересные женщины или нет. А тут что ни окно, то красавица, Незнакомка, Синьорина. И голоса у них такие приятные, мягкие, добрые — даже у тех, что продавщицами работают. Наверно, потому, что все они здесь молодые, пока еще больше склонные к воркованию, нежели к ворчливости…

Доброго тебе вечера и доброй ночи, Сиреневый лог!

9

В июне выяснилось, что стройка дала рекордную цифру по бетону, и это подбодрило людей, прибавило трудового азарта. Но продолжались и взрывы на левобережной врезке, что затрудняло и затягивало бетонные работы, случались и какие-то другие помехи. Приходилось без конца что-то объяснять людям, к чему-то призывать — и все это сверх того, что необходимо всегда объяснять и к чему всегда приходится призывать. В конце концов Николай Васильевич не выдержал. Когда надоедливый корреспондент центральной газеты стал приставать к нему, насколько взрывы мешают нормальной работе, Николай Васильевич провел ладонью по горлу и сказал:

— Вот настолько!

— А вы не могли бы просветить меня, почему создалась подобная ситуация? Она неизбежна во всех случаях или только в данном? — Журналист или действительно ничего еще не знал, или хотел сопоставить разные мнения, а может быть, просто выведать местные секреты.

Николай Васильевич усмехнулся:

— Чтобы понять, что ошибся, надо было сперва жениться.

— Нет, ну а все-таки, — наступал москвич. — Это ведь очень важно — если не для вашей стройки, то для всех будущих. Вот я слышал здесь, что врезку можно было бы отработать до начала бетонных работ.

Николай Васильевич ответил:

— Пожалуй. Но тогда мы не уложили бы к сегодняшнему дню столько бетона.

— Выходит — неизбежно?

— Да не «выходит», товарищ дорогой!

— Тогда разъясните. В научном мире существует твердое мнение, что полезен не только положительный, но и негативный опыт.

— В штабе вам лучше бы разъяснили, — все еще не решался откровенничать Николай Васильевич, хотя его и распирало желание кому-то пожаловаться.

Журналист оказался упорным. И пришлось Николаю Васильевичу попросить Любу-нормировщицу никого не впускать к нему без особого дела, а самому начать «разъяснение». Он говорил медленно, учитывая то обстоятельство, что корреспондент должен успеть все за ним записать и ничего не перепутать — хотя бы в самом главном. Приходилось думать также и о том, чтобы не повредить стройке — ее престижу, популярности, наконец — привлекательности и притягательности; впереди еще много лет работы, и люди должны прибывать сюда беспрерывно, так что нельзя их отпугивать преходящими частностями.

О стройке и писали много: и в центральных, и в республиканских, и особенно — в ленинградских газетах и журналах, потому что ленинградцы ее и проектировали, и делали теперь турбины и генераторы и много разных других вещей. Писали много, но все больше о положительном, а тут предстояло коснуться и «негативного опыта».

— Вы, конечно, уже слыхали здесь, — говорил Николай Васильевич, — что наша плотина уникальная, нигде еще не встречавшаяся. Должен вам сказать, что в гидростроительстве типовых плотин и ГЭС просто-напросто не бывает, как не бывает совершенно одинаковых рек, берегов, донной подошвы, ну и всего прочего… Вы не собираете спичечные коробки?

— Нет, — удивленно оторвался журналист от блокнота.

— Я — тоже, — улыбнулся Николай Васильевич. — Но выпустили недавно такой набор — «Шаги энергетики»; в нем десятка два коробков с изображением двух десятков наших известнейших ГЭС. Посмотришь на эти рисуночки и увидишь, что ни одна плотина, ни одно здание ГЭС не похожи на другие. У каждой свое лицо, каждая на свой манер. Между прочим, есть в том наборе три коробки и с «моими» плотинами, где я не только снаружи, но и изнутри все вижу. Чуть ли не каждый блок могу вспомнить… Но я заговорился, ушел, как говорится, не в тую степь.

— Да нет, мне это тоже интересно. — Парень торопливо гнал строку в своем столичном блокноте.

— Ну так вот, — продолжал Николай Васильевич. — Одинаковых ГЭС практически не бывает, и, когда мы некоторые свои заторы начинаем объяснять уникальностью своей стройки, не всегда этому верьте. Мы и предназначены для того, чтобы создавать уникальные объекты, и на это должны быть настроены. Вам, конечно, надо понять особенности проекта и условий нашей станции, но постарайтесь разобраться и в том, где неповторимость, а где недодумка… С левой врезкой у нас долгое время было неясно: как убирать, увозить породу. Сперва все в котлован валили, а когда стала подниматься плотина, попытались пробить наверх дорогу. Не получилось! Слишком отвесные береговые скалы, сложные переходы. В проекте предусматривался тоннель в левобережной скале — до уровня гребня плотины. Начали его форсировать. Пробили до того самого уровня. Но это нам пока что ничего не дает. Взрывные работы ведутся все еще ниже этого уровня, а дорогу от них к тоннелю проложить опять невозможно. И опять после каждого взрыва сверху несколько часов сбрасывают в котлован породу. А на плотине простои.

— Где же выход? — спросил журналист.

— В данный момент его нет. То есть нет пока что другого технического решения — и нет иного выхода.

— И что же здесь такое: уникальность или недодумка?

Николай Васильевич покачал головой: ишь какой ловкий! Пригнувшись к столу, глянул в окошко, выходившее как раз на левобережную врезку, видную отсюда до половины высоты. И с легкой усмешечкой продолжал:

— Не скажу вам ни «да», ни «нет». Одно могу утверждать с уверенностью: взрывники работали не слишком напряженно. Думаю, что могли бы уже заканчивать, а они еще продолжают. Хотя у них тоже есть свои сложности. Порода здесь — двенадцатой категории твердости. Возникают и такие вот уникальности… — Николай Васильевич снова смотрел на врезку, наклонясь над столиком. — Вот посмотрите. Примерно на половине высоты врезки неизвестно за что зацепился и неизвестно на чем держится большой валун, точней бы сказать — висун, потому что висит и не валится. Сколько в нем? Пудов, я думаю, двадцать. Скалолазы попытались подойти к нему — и отскочили. Понадеялись, что после очередного взрыва вместе с другой породой сползет, а он не сползает. Вот теперь сиди и жди, когда и куда он бухнется. Крайнюю, береговую бригаду перевели на соседний участок, хотя ей пора уже отрабатывать примыкание плотины к скале. Где-то мы перепрыгиваем через одни работы к следующим и нарушаем технологическую схему, а это может сказаться каким-то непредвиденным образом. Мы и сами не всегда бываем хозяевами положения. Например, пока мы ведем дешевые земляные работы, мы еще не стройка, а так, что-то подготовительное, заявка на стройку. Нас и финансируют и снабжают, как бедных родственников. Вот мы и спешим поскорее начать дорогостоящие бетонные работы. Только тогда Госплан и Госбанк признают нас всерьез и пошире открывают сейфы. Но и тут еще не все. Есть сложная и сильно разветвленная система взаимосвязей: смежники, поставщики, снабженцы. Пока что она как следует не отлажена. Каждое предприятие думает прежде всего о своем плане, и, если для него, для предприятия, выгоднее выполнить не наш, а, скажем, канадский заказ, они наш отложат. Мы тут начнем что-то мудрить, чтобы занять людей в другом месте. Так постепенно и привыкаем к разбросанности, неритмичности. Многовато еще у нас и всяких мелких сбоев и неурядиц своих собственных. Мы их, конечно, преодолеваем, справляемся — человек со всем может справиться! — и идем дальше. Так и должно быть на стройке. Но надо, наверно, и анализировать всякую мелочь и пресекать, чтобы она не повторилась. А то ведь накапливается вся эта зловредная текучка. А то, что накапливается, потом обязательно прорывается, как при паводке. Наверно, возможен и паводок мелких неурядиц. Я еще когда служил в армии…

Но тут Николай Васильевич приостановился — прежде всего потому, что заметил нервическую торопливость своей речи и ненужную в таких делах порывистость, откровенность. Так можно и лишнего наболтать… если уже не наболтал.

Журналист, воспользовавшись паузой, торопливо закурил и начал жадно глотать дым. В то же время ему хотелось и продолжать слушать разговорившегося начальника СУ. Парень вошел в азарт, как рыбак при хорошем клеве.

— Слушаю вас, Николай Васильевич! — снова нацелился он своим «шариком» на блокнот.

Но Николай Васильевич уже остыл и образумился. Он понял, что по крайней мере свои армейские аналогии должен оставить при себе. Смысл их был нехитрый, но тревожный. В самом деле: как пойдут, бывало, разные нарушения дисциплины и порядка, пусть даже мелкие поначалу, — непременно жди вскорости крупного ЧП, о котором надо в округ, а то и министру докладывать. Не дай бог, если такая же закономерность проявится и на стройке! Ведь всякой малой безалаберщины, честно говоря, многовато еще. Прав Юра: надо жестче требовать, строже наводить порядок везде и во всем. Всюду надо ставить крепкие, надежные плотины, перед всяким злом и перед всяким беспорядком. Но тут не газетой, тут только настойчивостью да терпением можно взять. Чем, собственно, и славится наш брат гидростроитель.

— Я слушаю вас, — повторил корреспондент и напомнил — Вы остановились на том, что еще когда служили в армии…

— А! — с деланной беззаботностью махнул рукой Николай Васильевич. — Всего не перескажешь. Надо и другим оставить.

— У других — другое.

— Это верно… Кстати сказать, в других местах с этими взрывами еще хуже бывает, — начал Николай Васильевич уводить разговор в сторону. — Вон у соседей наших ближайших — там, рассказывают, как взрыв, так все кабины у кранов побиты, какая-то техника даже из строя выведена. У нас-то еще терпимо. Ну, вылетят в штабе стекла, кое-где опалубку подправим, ребята из-за простоев пошлифуют нам нервную систему — вот и все. А в конце концов и это забудется, — продолжал он все дальше уводить своего собеседника, да и самого себя от больной темы. — Взрывы затихнут, пыль осядет, ссоры забудутся, и в день пуска ГЭС все мы будем стоять на какой-нибудь просторной площади, как братья родные, как боевая воинская часть в день вручения гвардейского знамени. И те, кто служил в армии, вспомнят свое…

Гость, однако, разгадал нехитрые уловки Николая Васильевича и не хотел уходить от темы.

— Значит, никто не виноват? — спросил он.

— В чем? — переспросил непонятливый хозяин.

— В том, о чем вы говорили. В затянувшихся взрывах, в нарушении технологии.

— Прости, дорогой мой… — В минуты волнения, особенно в самые первые, Николай Васильевич нередко переходил на «ты» и с совсем незнакомыми людьми. — Прости, дорогой человек, но я тут не обвинитель, а непосредственный участник самого дела.

Гость улыбнулся чуть насмешливо, чуть ехидно. И с тем же выражением на лице заметил:

— Да, умеют тут у вас вовремя остановиться, чтобы не сказать лишнего.

— Боюсь, что я уже сказал, — проговорил Николай Васильевич и выразительно посмотрел в окошко, затем на дверь и еще, для полной выразительности и ясности, на часы. — Мне на блоки надо бы наведаться.

— Но вы позволите мне еще заглянуть к вам когда-то?

— Само собой. Стройка открытая.

Он вышел из своей прорабской с облегчением, но все же недовольный собой. Нашел перед кем распинаться! Ну что может понять этот парень в делах такой стройки за свою командировочную неделю? Напишет с налету какую-нибудь несуразицу, прикроется по ходу твоей фамилией — вот и пыхти, и красней потом перед старшими и перед младшими… Правду говорят, что в старости люди болтливы становятся.

Все выше поднимался он по этажерке, и все новые мысли настигали и сопровождали его по этим звонким железным этажам. Теперь уже неприятно было и то, что струсил, сбежал от газетчика. Раньше он или выстоял бы до конца, или отбился бы как-то по-другому… А тут попробовал увести, не сумел и — позорно отступил… Откуда только появилась она, эта слабость в поджилках ветерана?

И ответ был ясен: от того самого ветеранства, от того, что к пенсионной черте приблизился. Инстинкт самосохранения обострился, как, бывало, на фронте при выходе в нейтральную зону. Обострился и подсказывал в сущности то же самое, что и там: не высовывайся, будь незаметнее! А то напишет этот парень какую-нибудь критику, сославшись на тебя, начальство прочтет и скажет: «Он еще не на пенсии, наш старик Густов?» Мих-Мих услышит — и вот тебе почетный приказ с благодарностью и ценным подарком на прощанье.

В разговорах с другими и в своих внутренних монологах он никого и ничего, казалось бы, не боялся. Совсем еще недавно хорохорился перед Зоей: «Я теперь самый независимый член общества. Предложат на покой отправиться — отправлюсь, захочу еще поработать — поработаю. Обидят здесь — на другую стройку махну, у меня везде „племяши“ и дружки найдутся, а там, где ни одного знакомого не окажется, по одной фамилии примут. Ты рассуди: кто сейчас на новых стройках командует? Те самые парни, которые в одних котлованах со мной работали и росли — только что побыстрей и повыше меня выросли. Приеду, так что, не возьмут? Еще как возьмут!»

Он был прав во всем. Действительно, есть у гидротехников доброе чувство братства. Время и жизнь разбрасывают их по разным стройкам, но они, если уж когда-то вместе и по душе работали, — никогда не забудут друг друга. Они могут и не переписываться, не поддерживать явной дружбы, но каким-то образом, через вторых или третьих лиц, все друг о друге знают: кто где работает, какой пост занимает и к кому, стало быть, можно в случае чего ринуться под крыло. В случае окончания здешней стройки или в силу серьезной несовместимости со здешним начальством, наконец — в случае развода с женой. Можно поехать и быть уверенным, что тебя там примут, устроят жилье, помогут зализать полученные раны. Иногда начальники строек и начальники управлений просто переманивают к себе желательных проверенных людей. Теперь начали переманивать гидротехников даже на обычные промышленные объекты. Узнают, что есть на такой-то ГЭС толковый обиженный инженер без перспективы роста, и шлют своего вербовщика, соблазняют должностью главного инженера, например, автомобилем, северной надбавкой. Именно так и увели у Нади мужа… сукиного сына! Не баба же увела его от такой девки…

Он был прав, он рассуждал разумно и точно, задубевший на ветрах и солнце старый строитель плотин. Чистую правду рассказал журналисту, не зря подумал и о годах своих, о переломном рубеже своей жизни. От возраста, как от смерти, никуда не спрячешься. Его можно до поры не замечать, о нем можно не вспоминать и не говорить, а если даже и вспомнить, то повести речь так, будто тебя это еще не касается. Есть, мол, такие старцы, которые держатся за свое кресло уже немощными, дрожащими руками, бывает, что от этого и само кресло, и все дело, этим «креслом» возглавляемое, начинает дрожать и трястись, делать опасные сбои, но все это где-то там, в других местах, а я еще крепок и умом и телом, я еще работник — и какой работник!.. Удивительны бывают наши речи в своей многозначной гибкости! И не только те, что на чужое ухо рассчитаны, но и те, что для самого себя произносятся. И можно ведь самого себя подобными речами настолько взбодрить, что начнешь верить в свою незаменимость и гениальность. Беда только, что другие-то, со стороны, все видят ясно. Все замечают. И не всегда молчат. Точно так же, как ты сам замечаешь и осуждаешь засидевшегося на своем посту старика.

И все-таки нет ни в чем абсолютной истины. Вот на соседней стройке семидесятилетний главный инженер, как утверждают люди, отлично ведет инженерную политику и в выходные дни поднимается на пятикилометровую гору, водит туда молодежь, руководит секцией альпинизма. А кто из гидротехников не знает одного московского бодрого старичка, который до сих пор председательствует в приемочных комиссиях, когда вводится в строй очередная ГЭС. Ему, кажется, уже под восемьдесят, а он летает за многие тысячи километров от Москвы, дотошно лазает по всем уголкам сдаваемой ГЭС — и нет, говорят, лучшего приемщика, чем он.

Кто есть я? — вот, наверное, главный вопрос человека в возрасте. Кто есть я сегодня? Кто есть я для дела и для людей, меня окружающих? Правильно ответишь на этот вопрос — и примешь самое правильное решение.

«Но почему это я подумал, что мне надо куда-то переезжать?» — вернулся Николай Васильевич несколько назад. И уже не смог или не захотел пробиться сквозь пласты и наплывы других мыслей, свободно разгулявшихся на этом вольном просторе. С верховья Реки дул легкий ветерок, рожденный, скорей всего, здесь же, в каньоне, движением больших масс прохладной воды, и думалось уже о том, как здесь будет после накопления водохранилища и окончания стройки. Вода остановится и станет еще более холодной, и наберется ее здесь великое количество — и что станет с климатом здешним? Изменится ведь. И не к лучшему, скорей всего… А мы все равно не остановимся, не можем остановиться. Поедем на другие реки. Говорят, что планируется переброска вод северных рек в пустыню. Вот где приволье для так называемых непредсказуемых последствий!.. Однако начнись там работы — и мы поедем тоже. Будем гнать план и гордиться успехами…

Остановиться уже невозможно.

И не нужно человеку останавливаться, пока идет истинное благоустройство Земли.

Ему надо только думать, думать и думать, прежде чем делать. Семь раз отмерь — это неспроста сказано. А нам бывает и некогда думать. Вот в чем беда. Как сказал тут один парень в момент сильной запарки: «Думать нельзя — можно только работать!» Вот в чем беда…

Николай Васильевич уже окончательно потерял нить своих рассуждений: откуда они начались и куда привели? Надо было действительно возвращаться к делам.

Он посмотрел работу на двух блоках. С бригадиром Ливенковым еще раз обговорили последовательность, очередность бетонирования его блоков, и тут выяснилось, что самый ближний завален щитами опалубки, арматурой и еще чем-то, так что его надо основательно расчищать. У Дуняшкина пришлось осадить грубоватого парня за неуважительное обращение к бригадиру и довольно долго доказывать ему, почему это недопустимо на производстве.

На третьем блоке — у Славы Шишко — он тоже подзадержался. Вмешательства здесь в данный момент не требовалось, но все же он постоял над выгородкой, может быть, в силу известной собственной установки о том, что понаблюдать за работой — это тоже работа.

Над блоком, как над какой-нибудь лесной полянкой, летали желтые бабочки-однодневки, опускаясь временами и совсем низко, словно им хотелось посидеть на бетоне. Вот тоже загадка природы: ну чем, казалось бы, может привлечь их эта неестественная мертвая масса, да еще и сырая и не так уж вкусно пахнущая? Не цветок ведь. Но вот летают, снижаются — и не боятся. Все дело, видимо, в том, что они — однодневки, что у них нет опыта вчерашнего дня и нет тревог о завтрашнем. Утро, день, вечер — вот и весь цикл, весь возраст их бытия, все, что отведено им и на познание мира, и на саму жизнь…

Синицы — не однодневки. Они ловки, быстры, опасливы, они совершенны в своей изящной, отточенной рациональности, они понимают, где добыча, где опасность. Но и те находят здесь какой-то свой интерес. Даже попискивают от восторга или любопытства, Так и шныряют — одна за другой, одна над другой. То пронесется, быстрая и смелая, над блоком, то усядется на щит опалубки, славно пахнущий свежей древесиной, и долго будет смотреть в выгородку, на желтый жилет стропаля, на медвежеватого парня — Диму Лысого и, конечно же, на ту молодую женщину, что угнездилась на маленьком, подобном ковшику, сиденье манипулятора и сидела на нем, по законам какой-то особой трудовой грациозности, слегка изогнувшись. На ней были старенькие тесные джинсы и красная трикотажная футболка с короткими рукавами. Женщина молодая, гибкая, умелая. Двинет она рычажок — и хобот манипулятора со всеми подвешенными в ряд пятью вибраторами протянется к свежей горке бетона, и все пятеро железных тружеников точно вонзятся в серую массу, уплотняя и выравнивая ее. Двинет рычажок в другую сторону — и хобот приподнимется, покачается: куда теперь?.. На женщину смотрит синица, на ее красную футболку летит доверчивая бабочка, и смотрит, смотрит на нее же, издали и сверху, начальник участка… не ради того ли сюда поднявшийся?

Женя Лукова… «Горе мое луковое», — говорит иногда сам себе Николай Васильевич.

Она, похоже, заметила его появление и отозвалась на это особыми, почти неуловимыми движениями, которые могли быть ответом на его пристальный, остановившийся взгляд. Что было в этом ответе, Николай Васильевич не мог знать, но человеку свойственно думать лучшее, и он обрадовался. Ему стало приятно, что она заметила и вроде как ответила: «Вижу, мол, вижу, Николай Васильевич». Ну и ладно, что видишь, и не надо больше ничего…

Он тут же отвел взгляд в сторону и поспешил придать ему равнодушное выражение. То есть просто стал смотреть на плывущую в синем небе бадью, а потом и вообще поспешил удалиться, поскольку ощутил в груди какие-то глубинные и учащенные удары своего немолодого, все-таки поизношенного сердца.

Оно не было, это сердцебиение, ни болезненным, ни пугающим, как бывает у сердечников, — нет! Оно было даже приятным, теплым. Но от него начинался в душе и в мыслях великий переполох. Соединялось желанное и стыдное, проталкивалось, пробивалось из глубин прошлое, как бы меняясь местами с настоящим и будущим, менялись местами времена года, полюса земли, война и мир наконец. Все делалось таким неспокойным и неустойчивым, что сама плотина, монолит из монолитов, начинала словно бы покачиваться, готовая уплыть в небеса. Да вот и поплыла уже. Отделилась от донной подошвы и пошла себе навстречу течению Реки — как движутся в пору ледохода мосты на реках, как плывет вместе с тобою земля, если лечь на нее лицом кверху, зажмуриться, а потом смотреть только на белые тучки в небесах.

Николай Васильевич ушел от этого блока и, уходя, оглянулся: не смотрит ли кто вослед? Не почувствовал ли кто этих перемен на плотине и в нем самом? Нельзя, чтобы кто-то заметил и почувствовал. Ему даже самому перед собой полагалось бы таиться, держать все в тайне, как держится до сих пор, остается неразглашенным его давний (и единственный) грех с Машей Корбут.

Действительно, давно это было — еще когда служил на Чукотке. Грех действительно старый… но и свежий, все равно как вчерашний. Что-нибудь напомнит о нем — и вот уже полыхают где-то рядом неспокойные апрельские снега Чукотки, яркие, как само солнце. От них-то и ослеп тогдашний командир, инженер Николай Густов — ровно на три дня. Ослеп и лежал в своей холостяцкой квартирке, в «каркасно-продувном» домике, и пришла его проведать от имени женсовета Маша Корбут, жена замкомандира по строевой, — Маша-Женсовет. Темно было тогдашнему Густову под повязкой, которую врач не велел снимать, но когда Маша наклонилась над ним и стала поправлять подушку, вслух вспоминая свою прежнюю работу в госпитале, когда он услышал запах ее духов, то сразу прорезалось под повязкой его потерянное на время, от снежной слепоты, зрение. Не видя, узрел он дразнящий вырез на ее черном платье из панбархата, в котором она была на недавнем празднике, увидел ее темные, почти без зрачков колдовские глаза, а руки… известно, что делают в таких случаях молодые руки.

Маша — это серьезный, непроходящий грех, с этим он даже связывал впоследствии главные свои беды — и тамошнюю, чукотскую, аварию, когда его ослепила, должно быть, некая темная вспышка и он съехал вместе с мотоциклом в глубокий каменный овраг, и затем все, что случалось плохого в семье. Заболевал кто-то из детей — и Николай Васильевич вспоминал свой грех и проклинал себя, считая, что это настигает его возмездие. Может быть, от того же давнего греха берет начало и сегодняшняя тайная беда Николая Васильевича — его запоздалая и опять, как тогда, слепая любовь к молодой женщине. Даже и неизвестно, любовь ли это в ее изначальном, в молодости постигаемом смысле, но что-то такое же томительное и вдобавок — безысходное. Не столько любовь, сколько беда.

Вообще сегодня сильно что-то расколыхалось в душе Николая Васильевича. Расколыхалось и не хотело успокаиваться — как осеннее штормовое море.

Гонимый своими взбудораженными разнообразными мыслями, которые уже начинали временами сталкиваться между собой, вызывая смятение и тревогу, он спустился в котлован. Здесь путь был один — проторенный и неизменный — в прорабскую. Но сейчас идти туда почему-то не хотелось: пусть сперва прояснится кое-что в голове и в душе. Хорошо бы и освободиться кое от чего. Не лишним был бы здесь какой-то понимающий серьезный человек. Но в прорабской такого собеседника он сейчас не надеялся встретить. Юра еще молод и порывист сам — с ним не успокоишься, а другие прорабы и молоды, и не столь близки. Сходить бы к старому танкисту Григорию Павловичу, но его не вдруг сыщешь, у него участок не то что у строителя. У него участок — вся плотина, все нижние галереи, вся донная подошва, которую он должен прошить своими скважинками, обе береговые врезки, да еще и цементный завод в придачу… Невредно бы встретиться еще раз с этим столичным журналистом, чтобы кое-что доразъяснить ему, чтобы он не упустил из виду и большой положительный, новаторский опыт, накопленный на стройке, и во всем разобрался поглубже, поосновательней, не с налета. А то они такие…

Еще не вполне сознавая, к кому и зачем идет, он направился к штабной горке. Это было продолжение уже начавшегося в душе движения, в нем была какая-то непроизвольность, во всяком случае, оно не было продумано и подготовлено. В другое время он, пожалуй, приостановился бы и постарался понять, куда и с чем идет, но тут, наверное, не успел. Шел почти как лунатик. И остановился только тогда, когда вступил в кабинет начальника стройки.

Острогорцев напряженно разговаривал о чем-то со своим первым заместителем и человека с плотины встретил вопросом, который повторялся здесь не так уж редко:

— Ну что там еще?

«Не вовремя», — понял Николай Васильевич. Но на вопрос надо было отвечать.

— Поговорить бы, Борис Игнатьевич.

— На тему?

— О положении дел и некоторых сомнениях.

— А может, в свободное время, Николай Васильевич? — не обидно, а только лишь от большой занятости поморщился Острогорцев. — Мы тут тоже… о положении дел беседуем, и Москва заказана — с минуты на минуту соединят… Может, ты к парторгу зайдешь пока?

«Не вовремя», — повторил про себя Николай Васильевич и смутился.

— У меня в общем-то не горит, — проговорил он. «Только тлеет», — подумал уже в коридоре.

10

Юре позвонил из поселка Дима Лысой и сказал, что его сосед по комнате картежник Ухватов увозит со стройки сразу двоих бетонщиков — Щекотухина и Гошева.

— Как это увозит? — удивился и возмутился Юра.

— Ну, они много проиграли ему в карты, а отдать нечем. Вот он и подбил их перекинуться на БАМ, где больше платят. Он говорит, что там по пять, по шесть сотен выгоняют.

— Напились они, что ли, со вчерашней получки?

— Не-е, сегодня не пили, только похмелились маленько. Он и так задурил их.

— А ты не можешь задержать их немного?

— Да запугал он их. И словом связал.

— Где они сейчас? Далеко от тебя?

— На автобус пошли.

— Ты все-таки попробуй, Дима! Придумай что-нибудь, схитри. А я сейчас приеду на первой попавшейся…

Он приехал в поселок через полчаса, но на автобусной остановке застал одного Лысого. Тот виновато доложил, что ничего не мог сделать.

До следующего рейсового автобуса в аэропорт оставалось два с половиной часа, а за это время самолет должен улететь. Юра вспомнил о своем мотоцикле, и они побежали с Лысым к густовской сараюшке, а минут через пятнадцать были уже в дороге, в погоне. Теперь у Юры появилось время поразмыслить над тем, как все же убедить ребят вернуться и как «отбить» их от Ухватова. Что им можно пообещать? На БАМе действительно платят чуть ли не вдвое больше, а деньги — фактор! Там, конечно, и условия посложнее — неустроенность, болота, гнус, комары… Но в разговоре с молодыми ребятами это не слишком серьезные доводы. Да еще с такими парнями, которые столько лет проработали на плотине. «Не будут они меня слушать!» — вдруг подумалось Юре.

Но продолжала раскручиваться и та деятельная деловая пружина, которую привел в движение звонок Лысого. Отступать все равно нельзя. На участке каждый теперь на счету, а главное — нельзя отпускать ребят с этим полубандитом. Неизвестно, где они с ним окажутся — на БАМе или в тюрьме? Пусть бы он один улетел — и черт с ним! В Сиреневом даже милиции нет, чтобы за ним присмотреть.

В аэропорту, в этой маленькой усадьбе, выгороженной посреди степи, толпился народ, и было ясно, что самолет задерживается. Это не было случайной удачей для Юры, это становилось уже системой. Блистательный исправнейший Аэрофлот на здешней местной линии как-то не стремился поддерживать безупречность своей репутации, возможно, потому, что железной дороги здесь не было и люди все равно вынуждены были пользоваться его услугами. Люди уже смирились с этим и регулярные опоздания принимали спокойно. Так было и сегодня. Пассажиры стояли группками или расхаживали внутри огороженной усадебки, не проявлял никакого волнения.

Трое беглецов Сиреневого лога стояли неподалеку от выхода на летное поле, у самого заборчика. Стояли каждый сам по себе. Смотрели на зеленое, со светлой бетонной полосой поле. Юру заметили только тогда, когда он подошел и стал рядом, тоже облокотись на забор.

— Вы куда это наладились, мужики? — спросил он, как будто ни о чем не догадываясь.

— На кудыкину горку, инженер, — за всех ответил Ухватов, одетый на сей раз в легкую замшевую куртку. Он выглядел куда импозантней инженера, который тут пристроился в своей брезентовочке.

— А ты, Андрей? — обратился Юра к Щекотухину.

— Мы все вместе, — отвечал тот.

— И ты тоже, Саша? — слегка перегнулся Юра через забор, чтобы увидеть лицо Гошева, стоявшего с другого края, за Щекотухиным и Ухватовым.

Тот промолчал.

— Что-то вы сегодня неразговорчивые, мужики, — продолжал Юра. — Я вас обидел, что ли?

— При чем тут это! На БАМ решили махнуть — вот и все.

— Без расчета, без трудовых книжек? Как же вы там оформляться будете? Ведь это все равно, что без паспорта.

— Не все равно, инженер, и ты это знаешь, — улыбнулся Ухватов с некоторым превосходством. — Трудовую книжку вышлете по почте.

— Можем и не выслать, — не слишком уверенно проговорил Юра.

— Вышлете, никуда не денетесь. — Ухватов продолжал демонстрировать свое превосходство. — Мы в свободной стране живем, и весь народ борется сейчас с формальностями.

— Прямо вот так: весь!

Разговор явно не ладился, и надо было что-то придумывать.

— Ну ладно, — как бы полусогласился Юра, — не будем о формальностях. Давай, Андрей, немного отодвинемся и поговорим о деле, — взял он Щекотухина под руку и потянул к себе.

— Да чего говорить-то? Мы решили, так чего теперь! — не поддавался парень.

— Ты что, боишься меня, что ли? — подзадорил его Юра.

— Бояться мне нечего… — Он все же подвинулся к Юре, и они отошли вдоль забора на десяток шагов. — Просто я не могу вернуться.

— Ты скажи, сколько ты ему проиграл? — прямо спросил Юра.

Щекотухин отвел глаза и покосился в сторону Ухватова, который сохранял удивительное спокойствие.

— Ну, смелей, смелей! — подтолкнул Юра Щекотухина. — Еще не вечер, как говорится. Что-нибудь придумаем в конце концов.

— Ничего не придумаешь. Тысячу проиграл.

— Ого! — не удержался Юра. — А Сашка сколько?

— Он поменьше. Но все равно решил уехать, потому что у него с бригадиром заварилось… — Щекотухин становился разговорчивей, и это подбодрило Юру.

— С бригадиром уладим, — пообещал он. — Можно к другому обоих перевести. Хотите к Ливенкову?

К Ливенкову любой захотел бы, но тут Юра рисковал, давая такое обещание. Потому что Леша хотя и приятельствовал с Юрой, но во внутрибригадные дела никого особенно не допускал.

— Саша, давай сюда! — позвал Юра и Гошева. — Есть и к тебе разговор.

Но Гошева попридержал Ухватов.

— А может быть, вы к нам вернетесь? А то нечестно получается, — сказал он.

— Ну что ж, можем и мы, — не стал Юра задираться. Но перед тем, как вернуться, все же высказал Щекотухину главное: — Послушай, Андрей, и поверь мне: ты пожалеешь потом, если свяжешься с этим человеком. Я чувствую, что он темный. Пускай один улетает… Ну что ж, можем и мы к вам! — громко повторил Юра для Ухватова, и они вместе со Щекотухиным вернулись к заборчику. Туда же подошел и Дима Лысой. — Вот и полный кворум, — удовлетворенно произнес Юра. — Кому первое слово?

— Ты зря суетишься, инженер, — повернулся к нему Ухватов, снисходительно усмехаясь. — Ребята решили подзаработать. В чем тут криминал? У вас платят меньше, там больше.

— Но в чем тут твой интерес? — Юра невольно повысил голос.

— Просто я знаю в те края дорогу.

— Вот и ехал бы!

— А ты уходил бы, Густов!

— Только вместе с ребятами! Им не по пути с тобой — понял?

Каким-то шестым или седьмым чувством, еще не получив ни малейшего явного подтверждения, Юра уловил, что Щекотухину, а заодно и Гошеву уже никуда не хочется уезжать, как не захотелось бы и ему самому, и всякому другому, привыкшему к этим местам, к этой работе, к товарищам и даже к общаге своей, шумной, но своей, куда ты можешь прийти в любой час и в любую погоду. А что там, на новом месте? Все незнакомое, все заново, все сложившееся без тебя… Новые места манят, когда уже не держат старые.

— Сколько они тебе проиграли? — вплотную придвинулся Юра к Ухватову.

— Чего проиграли? — очень искусно изобразил тот непонимание.

— Хорошо. Следующий вопрос: ты водишь мотоцикл?

— Я и вездеход вожу, — похвастал Ухватов.

— Тогда забирай мой мотоцикл в счет их долга и поезжай куда хочешь!

Ухватов вроде бы заинтересовался, и сердце у Юры заныло в ожидании. Он понял, что ход сделал рискованный. Стоит Ухватову согласиться — и прощай навсегда старый добрый отцовский «ижик»! Навсегда — и ни за что ни про что. Жалко стало… Но игра есть игра, ход сделан, и Юру уже понесло. Он начал даже торопить Ухватова:

— Ну? Согласен?

— И не жалко тебе? — решил немного покуражиться Ухватов.

— Жалко. Но все равно — забирай!

— И права отдашь?

— Отдам!

— Но у меня, видишь ли, билет на самолет куплен. — Улыбка на лице Ухватова превратилась в торжествующую, и не поймешь — отчего!

— Билеты можно сдать… Ребята, бегите в кассу, сдавайте билеты! Вы этому мужику больше ничего не должны, мы с ним рассчитались. У него к вам нет никаких претензий…

Юру несло, как на волне, как на крыльях, и Ухватов в какой-то момент словно бы загляделся на него, расслабился — и вмиг ослабли те незримые нити, которыми он удерживал при себе Щекотухина и Гошева. Гошев спросил у Юры:

— А насчет Ливенкова — правда?

— Правда. Переведу… И быстрей, быстрей давайте, вон уже самолет показался.

Ребята переглянулись и взялись за свои чемоданчики.

— Смотрите, голуби, я еще вернусь! — пригрозил им спохватившийся Ухватов.

— А может, не надо? — всерьез предложил ему Юра.

— У тебя не спрошусь! — огрызнулся Ухватов. — И с тобой мы еще тоже встретимся! — откровенно погрозил он. И снова заулыбался: — Я ведь в законный отпуск еду, инженер.

Это Юру поразило больше всего.

— В отпуск на БАМ?

— Так что мотоцикл твой я тебе дарю, — не ответив, продолжал Ухватов. — И помни мою доброту.

— Постараюсь…

У Юры и ночью продолжался этот быстрый, иногда отрывистый и вместе с тем какой-то тягучий разговор, и там, во сне, было еще не ясно, чем все закончится. Щекотухин с Гошевьм то уходили, то возвращались, передвигаясь замедленно и неуверенно, будто хмельные; дверца рейсового автобуса несколько раз открывалась и закрывалась перед ними, потом, когда уже двинулись в путь, домой, начались чудеса с самим автобусом и Юриным мотоциклом: колеса у них крутились с положенной скоростью, а никакого движения не получалось. Одна только лента дороги бежала навстречу, наподобие тренировочной дорожки космонавтов, а все, что на обочинах, — оставалось на месте. Юра прибавил газу — никакого эффекта. Тогда он оглянулся. И увидел хохочущего Ухватова. Он стоял за какой-то широкой машиной, и она наматывала на свои мощные валы серую ленту дороги. Можно было сколько угодно прибавлять газу — и ни на шаг не сдвинуться с места.

Проснувшись, Юра вспомнил все вчерашнее и сонно улыбнулся. Как-никак, дело закончилось благополучно: ребята вернулись, Ухватов улетел… И все же какое-то продолжение, какая-то незавершенность действительно оставались, если Ухватов и впрямь вернется из своего отпуска.

Проснувшись, Юра вспомнил и то, что сегодня не обязательно спешить, — была суббота. Валяться в постели он не привык, но в выходные дни позволял себе вставать и разминаться неторопливо, не ощущая над собой власти коротких утренних минут. Включил негромко магнитофон — и зазвучал любимый Сибелиус.

Потом, был семейный завтрак, тоже неторопливый, за которым Юре пришлось еще раз кое-что повторить из вчерашней своей эпопеи.

Особенно переживала за него Надя, которая немного знала Ухватова. Она то и дело перебивала и переспрашивала Юру: «А ты? А он?» Николай Васильевич грозился всерьез поговорить с этими двумя «дуроломами». Но Юра попросил пока что не трогать их, яснее говоря — не вмешиваться. Николай Васильевич сердито насупился. «Я им слово дал, шеф! — объяснил Юра. — Мы договорились, что никто никуда не дергался и вообще ничего не было». — «Дипломаты-самоучки!» — обругал всех заодно Николай Васильевич.

В конце завтрака мать позвала Юру на Огороды — надо было там прополоть и полить грядки и посадить еще немного картофеля. У Юры уже складывались какие-то свои планы, ему не хотелось ехать на Огороды и заниматься там, в сущности, женской работой, и он просительно посмотрел на Надю.

— Юрочка, я бы с удовольствием! — поняла его сестра. — Но у нас снова запарка с рабочими чертежами и у нас ввели, по примеру Ленинграда, рабочую субботу.

— Никакая суббота вам, сачкам, не поможет, — сказал Юра.

— Да ты что! — обиделась Надя. — Ты не представляешь, сколько всяких переделок, новых решений…

Юра представлял, но не стал дальше слушать; как всякий производственник, он относился к проектировщикам несколько свысока, считая их проблемы не столь серьезными. И потом — зачем спорить, если все равно ехать. Надо было соответственно одеться и не особенно мешкать.

День выдался солнечный, дорога была недальняя, и автобус бежал легко, без задержек — не так, как во сне. Через полчаса были на месте.

К нынешнему времени Огороды представляли собой уже довольно большую деревню, состоящую из маленьких домиков, времянок, сараюшек и небольших освоенных участков. От дороги ее отделяла каменная гряда, густо заросшая кустарником и лесом, и тут стояла первобытная тишина. Где-то пропел петух, и его голос прозвучал словно бы из глубины веков.

Деревня продолжала разрастаться и строиться. В разных местах можно было увидеть свежий сруб с белыми ребрами голых стропил, а то еще только начатый, обозначенный лишь первыми венцами. Густовы вообще до сих пор не решили, строить им здесь дачку или не строить и если строить, то с каким прицелом — на всю семью или на одних стариков: молодые ведь, построив ГЭС, все равно уедут отсюда! Их сосед по участку Варламов тоже обходился пока что жалкой времянкой. Сам он, в общем-то, и не появлялся здесь — ему вполне хватало той стройки, которую он вел, напряженно и нервно, в котловане, под залпы взрывников.

Но здесь, на участочке, оказалась младшая сестра Варламова — Наташа, та самая девушка, с которой Юра впервые встретился в памятный снегопад на День Победы. Они тогда обменялись не самыми деликатными словами, и Юре до сих пор помнилось: «Свои нахалы не лучше чужих». Он и не спорил. Он даже зауважал ее за эти слова. Но когда видел после этого Наташу в автобусе или в котловане, заговаривать с нею не пытался или даже не решался: что-то его останавливало. Только и узнал пока, что она — сестра Варламова.

Здесь он тоже не собирался напоминать девушке о той встрече и своем полузнакомстве с нею. Сначала он, что называется, в охотку таскал воду для поливки грядок, потому что всегда любил мышечные нагрузки, потом стал помогать матери полоть те же грядки, но был позорно отстранен от работы: вместе с сорняками вырывал и рассаду. Тогда он решил позагорать и стал приглядывать удобное местечко. Проходя мимо символического забора между участками — телефонного провода на колышках, — не мог не заметить молодую соседку.

— Привет частному сектору! — помахал он рукой.

Девушка не ответила.

— Я говорю — здравствуйте! — уже понастойчивей поприветствовал ее слегка задетый Юра.

— Здравствуйте, — ответила без особого воодушевления соседка и даже не подняла головы от грядки.

— Может, скооперируемся? — предложил Юра.

Девушка опять не ответила.

— Напрасно пренебрегаете, — продолжал Юра, стараясь не замечать ее невнимания. — Кооперация — это современно и выгодно: сперва делаем мою часть работы, потом каждый свою.

Юра уже перешагнул через провод, чтобы удобнее было разговаривать, но Наташа встретила его слишком уж серьезным и почти что возмущенным взглядом:

— Послушайте!

Юра дальше не пошел, но и назад не вернулся.

— Я свою работу привыкла делать сама, — сказала тогда Наташа, уже чуть помягче.

— Ты что — единоличница?

— В известной мере — да! И не люблю слишком быстрых. Сразу и «ты», и вообще.

— Я тоже такой… был когда-то, — продолжал Юра. — Но в большом трудовом коллективе…

— О господи! — обратилась девушка к высшей небесной инстанции. — До чего же вы все тут привыкли изрекать… и покорять!

Юра немного опешил.

— Я просто по-соседски, — проговорил он. — Почему это вы решили?

— А вы почему?

— А что я? Я — ничего.

— Честь труду! — Наташа чуть улыбнулась и добавила: — Вас ждет ваша часть работы, Юрий Николаевич.

Кажется, его поставили на место, да еще на глазах у матери. Нельзя сказать, что это ему понравилось, но почему-то и не рассердило. И он продолжал стоять и смотреть, как Наташа, продавив кулачком лунку, высаживала в землю какую-то не известную ему, скорей всего — цветочную, рассаду. Посадив, поливала стебелек из детской зеленой леечки.

— Честь труду! — проговорил в ответ Юра и перешагнул через провод на свою территорию. Снова стал помогать матери, почти весело размышляя над тем, как бы поостроумней отомстить при случае строптивой соседке. Не обидно — нет, но остроумно. Может быть, даже сегодня, в автобусе, когда поедут обратно в поселок.

Но в поселок они уехали в разное время и на разных автобусах. И здесь повезло на неожиданную приятную встречу не Юре, а Зое Сергеевне. Она сразу заметила в руках одной женщины, судя по всему, приезжей, немецкие газеты — «Berliner Zeitung» и просто «Zeitung». Намеренно села рядом с этой женщиной, а Юра устроился за спиной у них, у окошка. Обычно не очень общительная с незнакомыми людьми, тут Зоя Сергеевна быстро разговорилась, выяснила, что женщина эта действительно приехала из Ленинграда, и не по делам, а в отпуск к мужу, который работал здесь в группе авторского надзора. «Так мы нынче с ним договорились, — охотно рассказывала женщина, — сперва я к нему, потом он ко мне, и так у нас получится вроде как два отпуска, и оба проведем вместе, и год не будет таким длинным». — «А здесь у нас не хотите устроиться?» — полюбопытствовала Зоя Сергеевна. «У меня тоже своя работа, — сказала женщина. — У него здесь все-таки командировка, хотя и длительная, а у меня постоянная работа и чисто ленинградская». — «Не с немецким ли связана?» — опять поразведала Зоя Сергеевна, поглядев на газеты. Оказалось — с немецким. И тогда разговорилась сама Зоя Сергеевна. За оставшуюся часть дороги она успела рассказать приезжей чуть ли не всю свою биографию: как ушла из института на фронт, как стала переводчицей сначала в дивизионном разведотделе, потом в советской военной комендатуре, как совершенно случайно встретилась там со своим будущим мужем, как демобилизовалась и он потом нашел ее в Сибири, а дальше была Чукотка и стройки, стройки. Там, где были школы с немецким, ей давали пару часов в неделю, но это так мало. К тому же в отдаленности, без общения с коллегами, без литературы, без газет утрачиваешь чувство живого современного языка…

Юра слушал все эти разговоры сквозь шум тарахтевшего мотора автобуса, негромкий разноголосый гомон пассажиров и уже сквозь легкую дрему, которая незаметно на него накатывала — от недавней приятной усталости, от покоя и тепла огородной долинки и еще оттого, наверное, что был он здоров и молод и слушал привычно добрый, всегда существовавший для него, почти всегда спокойный и успокаивающий голос матери. Под ее рассказ Юра и сам заново возвращался на те берега и «гэсы», которые мать называла, и возвращались к нему какие-то впечатления и ощущения детства, и возникали перед ним то старинные иркутские улочки, то простор Ангары, то изящная плотина Красноярской ГЭС, наверное, самой красивой среди всех других. На Иркутской стройке мать читала ему на ночь сказки или рассказы из большой книги Бориса Житкова, на Красноярской будила по утрам в школу… Голос матери был для него как бы главной, ведущей мелодией родного дома. Отец — это работа, работа, плотина, бетон, план, а мать — просто дом, где тебя любят и тебе хорошо. «Дом — это женщина, — говорил один отцовский дружок по Красноярской ГЭС, который и жил тогда в квартире Густовых. — Добрая и веселая женщина — такой же у нее и дом, унылая и злая — унылый и недобрый дом». Юра знал с той поры, что у них, у Густовых, — добрый дом…

Когда мать и приезжая ленинградка заговорили вдруг на немецком, Юре вспомнились честные многолетние старания матери привить ему любовь к этому языку. Честные и безуспешные: Юра оказался неважным учеником. В институте он выбрал уже английский, но тоже не преуспел в нем. Как, впрочем, и многие другие его однокашники. Они еще бравировали тогда, повторяя чью-то глупость: «На плотинах нам потребуется один русский, да и то по сокращенному словарю».

Должно было пройти много лет, чтобы с явным опозданием понять заблуждения молодости…

В поселке, когда сошли с автобуса, все «цайтунги», бывшие в руках ленинградки, оказались у Зои Сергеевны. Она была довольна, как школьница. Вместе с Юрой проводила ленинградку до гостиницы, где жили командированные. Пригласила ее заходить в гости. И все это на немецком, на немецком. Видимо, что-то молодое ожило, встрепенулось в Зое Сергеевне, и она сама словно бы помолодела.

— В жизни еще много всего интересного, — проговорила она, распрощавшись с неожиданной собеседницей, но думая, пожалуй, уже не только о ней.

А Юра взял мать под руку и, смеясь, предложил:

— Хочешь, я тоже скажу тебе что-нибудь по-немецки?

— Ну-ка, скажи, скажи.

— Их либе дих… Их либе лебен…. И мне хорошо.

11

В июле состоялось собрание партийного актива стройки. Еще когда оно готовилось, ждали, что приедет министр. Ближе к назначенному сроку приехал заместитель министра и в первый же день побывал в штабе, на плотине, на бетонном заводе.

Проходило собрание в единственном здесь большом помещении — кинозале «Сибирь», построенном и отделанном по-современному элегантно — с деревянной обшивкой стен, с мягкими, обитыми красным кожзаменителем креслами. Когда огласили состав президиума, то, действительно, были названы в этом списке и замминистра, и главный инженер проекта ГЭС, сокращенно «гип». А с докладом выступил, как и предполагалось, Борис Игнатьевич Острогорцев, начальник Всея…

Он говорил о делах стройки, о делах и недоделках, большинству известных, — и его слушали вежливо и терпеливо, но без напряженного ожидания: больших новостей он не скажет! Вольно или невольно взгляды и внимание были направлены на замминистра. Приезд гостя такого ранга всегда возбуждает любопытство и некое ожидание. Может, готовятся в правительстве какие-то постановления, касающиеся гидростроительства, может, намечаются какие-то новые льготы и привилегии для гидроэнергетиков Сибири — да мало ли что еще! Не поедет же замминистра в народ с пустыми руками.

Острогорцев же призывал тем временем наращивать темпы работ, в особенности бетонных, изыскивать для этого возможности и резервы на местах. «На то мы и коммунисты, чтобы искать и находить новые возможности и новые решения». Затем он много говорил о порядке, организованности на каждом участке и в каждом звене, повышении требовательности — «начиная с меня и с моих заместителей и помощников». Сказал и такое: «Моим заместителям и помощникам полезно вытаптывать блоки ногами, а не сидеть в конторе в ожидании сводок… Вы меня извините за прямоту, но обстановка такова, что нам не до нежностей».

Как-то не сразу дошло до сидевших в зале его предложение, высказанное в конце доклада от имени парткома и руководства стройки. Суть его была в том, чтобы пересмотреть свои прежние социалистические обязательства и взять новые, то есть обеспечить пуск первого гидроагрегата на год раньше срока — уже к концу будущего года… Сказав это, Острогорцев сделал паузу, как бы в ожидании аплодисментов, но народ, что называется, безмолвствовал. Только кто-то из задних рядов неуверенным, сомневающимся голосом попросил:

— Нельзя ли повторить, Борис Игнатьевич! Мы тут что-то недослышали.

Острогорцев повторил, и теперь уже все расслышали и все осознали, потому что по залу прошел удивленный ропот:

— Ничего себе!.. Да что он, смеется, что ли?.. Мы и так горим. Это же несерьезно!

Острогорцев уже собирал тем временем свои маленькие, в осьмушку, листки с тезисами доклада и ждал, пока ропот утихнет. Не дождавшись, повысил голос и заговорил напористо, словно бы и сам себя взбадривая:

— Я не сомневаюсь, товарищи коммунисты, что мы вполне способны на такой шаг. Возможно, здесь даже применимо слово «подвиг», поскольку сегодняшнее положение дел не настраивает нас на высокий оптимизм. Многое нас беспокоит и нервирует. И тем не менее должен заверить вас, что реальность предлагаемого ускорения подтверждена точными расчетами, мы все досконально проверили и пересмотрели, прежде чем отважились на такой рывок, посоветовались с ЭВМ. В конце концов это просто необходимо, товарищи коммунисты. Нужна электроэнергия — и нужна сегодня. В энергосистеме Сибири и, в частности, в нашем развивающемся регионе образовался дефицит. Его надо покрывать. Надо!

Аплодисментов не последовало и на этот раз, только в двух или трех местах в зале мелькнули белым добытые из карманов записные книжки, появились в руках шариковые авторучки. Это нетерпеливые порывистые люди писали записки в президиум, делали наспех наброски для выступления, производили какие-то расчеты — в подтверждение или в опровержение дерзких замыслов руководства стройки. Замминистра смотрел в зал веселыми глазами, немного удивляя народ. В самом деле, что его могло здесь так развеселить? Было известно, что первый взгляд на стройку не порадовал его и уже будто бы состоялся у него разговор с Острогорцевым в резких тонах. Главный инженер проекта, молодой, но сильно поседевший, с какой-то усталостью в глазах, посматривал то в один угол зала, то в другой и все поправлял перед собой красивую заграничную папочку, — любил человек порядок…

Секретарь парткома объявил первого выступающего в прениях:

— Слово предоставляется начальнику управления строительства здания ГЭС Валентину Владимировичу Варламову.

На сцену быстро взошел рослый, загорелый, светловолосый красавец в легкой брезентовке. Видимо, что-то задержало его в котловане, и он не успел забежать домой переодеться, как сделали многие. А может, он и не собирался этим заниматься. У него и на работе из-под отворотов куртки всегда выглядывает воротничок свежей и, как правило, модной сорочки. Однако и это не было предметом его забот, а только лишь показателем заботливости жены. Он жил прежде всего делом. Почти все его время от утра и до вечера, часто — до позднего вечера, принадлежало будущему зданию ГЭС. Временем он дорожил и требовал того же от других. Даже и здесь. Едва поднявшись на сцену, еще не доходя до трибуны, он заговорил своим крепким вразумительным голосом, хорошо слышным в зале без всяких усилителей:

— Не буду делать вид, будто я только сейчас узнал об этом если не рискованном, то, по крайней мере, отважном решении нашего парткома и руководства стройки. Мне было заранее сказано: будет внесено такое предложение и ты, Варламов, хорошенько подумай и выступи. Но только я начал думать, как на мою голову посыпалась порода, и основание под тот самый досрочный энергоблок, тщательно подготовленное под бетон, было в один час завалено породой. Пришлось сделать перерыв в обдумывании своей речи и командовать расчисткой, успокаивать ребят… Завтра я начну устанавливать опалубку — вы прекрасно знаете, насколько все это должно быть точно сделано, потом начну бетонировать, а по мне снова дадут залп сверху…

Высказав и другие, уже не столь тревожные свои жалобы и сомнения, Варламов продолжал:

— Я, конечно, не противник ускорения, не ретроград. Мои бригадиры вчера на партсобрании об одном просили: обеспечьте фронт работ, не гоняйте с места на место, не заставляйте выполнять мартышкин труд. А вот этого-то я и не могу им обещать. Вы тоже пока что не можете, Борис Игнатьевич, вы будете только требовать с меня.

— Безусловно! — подтвердил Острогорцев из-за стола президиума.

— Вот поэтому я и прошу… я и хочу, — поправился Варламов, — чтобы сегодня не решали дело второпях и с кондачка. Надо решать все конкретно. Когда бетонный завод выйдет на полную мощность? Когда прекратятся взрывы на врезке? Надо же что-то придумывать и кончать с этим разбоем. Дадут ли нам ленинградцы энергоблок к тому времени? Ведь у них тоже свои планы и свои сложности.

— Ленинградцы обещали, и они не подведут, — заметил тут замминистра.

— Ну, ленинградцам можно верить — правильно! А как другие поставщики, смежники, «субчики»? Я вот не знаю, не успел все до конца додумать, но было бы разумно связать всех нас — строителей, поставщиков, проектировщиков, субподрядные организации — единым договором, что ли, ответственными жесткими обязательствами… — Варламов посмотрел на замминистра.

Тот с улыбкой бросил Острогорцеву:

— Надо создать товарищу Варламову условия, чтобы он до конца додумал свои соображения.

— Пошлем на рыбалку, — усмехнулся Острогорцев.

— Или в Ленинград, — с каким-то намеком заметил замминистра.

— Ему нужен большой зонтик! — крикнули из зала. — Чтобы не боялся взрывов.

На сцену поднялся бригадир монтажников Павленко, известный на стройке человек, такой же, как Варламов, рослый, но худой, как будто высушенный на здешнем солнце, продубленный ветрами и морозами. Он работает, как здесь шутят, «на высоком уровне». И говорит он о своем: о монтаже еще одного крана-«тысячника» и бетоновозной эстакады, особенно — последней. Металлоконструкции поступают с задержкой, монтаж идет прямо с колес, да и то вдруг выясняется, что не дослали двух ригелей. Сразу и стоп и стон! «Ссылки на то, что у нас много всего строится и не всем хватает тех или иных материалов, меня не убеждают, — говорил монтажник. — Наши заказы размещены на заводах своевременно, все в пределах плана, ничего лишнего мы не требуем, но плановое подай! На то у нас и плановая система. Я целиком поддерживаю товарища Варламова. Надо всех нас соединить в одну цепь, чтобы мы шли, как альпинисты в связке, — и тогда не сорвемся».

Другой известный на стройке бригадир сказал так: «Смежники нас более-менее устраивают, потому что мы сами плохо работаем». Главный механик Сорокапуд по пунктам, записанным в книжечку, оправдывался или объяснял причины простоев и неисправностей механизмов. Мих-Мих доложил об ожидаемых «поступлениях рабочей силы», сообщил о приезде полутора тысяч студентов и тут же предупредил, чтобы это не расхолаживало «своих», а то как только приедут студотряды, так «свои» начинают уходить в отпуска, снижают производительность. «Новые задачи нам придется решать прежде всего своими силами». В заключение он рассказал о нескольких уволенных «бичах», которые продолжают жить в общежитиях, пропивая заработанное, втягивая других. Таких надо выселять… Это он говорил со слов Юры Густова и по сообщениям комендантов общежитий.

Каждый говорил о своем, и почти каждый упоминал о недостатках, «узких местах», слабой дисциплине, малой ответственности. Доведись постороннему человеку послушать всех здешних ораторов, у него могло бы создаться впечатление, что стройка находится в серьезном прорыве, что тут в пору караул кричать, а не пересматривать сроки в сторону сокращения, да еще при повышении качества всех работ.

И все-Таки здесь говорили об этом. Говорили и трезво, и горячо, и сердито. Нередко что-то выкрикивалось из зала. Секретарь парткома, который вел собрание, несколько раз призывал людей к порядку. Но разговор слишком близко всех касался, и к тому же преобладал в зале молодой горячий народ.

И вот к трибуне вышел заместитель министра. Он начал так:

— Характер вашего нынешнего начинания, по-моему, совершенно точно определил товарищ Варламов, хотя он и работает в обстановке активных помех. Вы должны сделать действительно отважный шаг. Но не рискованный. Потому что действительно существуют расчеты и обоснования, которые заслуживают полного доверия. Стало быть, единственное, что я могу сказать по этому поводу: с богом, товарищи коммунисты!.. Ну а теперь, — продолжал он, переждав небольшое оживление в зале, — о вашей стройке. Честно говоря, не получилось у нас здесь того, на что мы рассчитывали, когда проектировали и начинали ее. Нам виделось здесь не только выдающееся гидротехническое сооружение, но и образцовая современная стройка, с использованием новых и мощных механизмов и новой, соответственно, технологии. То есть в общем-то она так и ведется — с применением нового, но ведь черепашьими темпами, друзья дорогие! Не думайте, что я хочу вас обидеть и во всем обвинить: вы свое дело, свою часть дела делаете не так уж плохо. Я даже сказал бы, что в существующих условиях — и природных, и планово-финансовых — вы работаете вполне сносно! То, что вы вот уже несколько лет получали по десять — вместо ста! — миллионов рублей в год, не могло активизировать стройку. Но, с другой стороны, у вас очень затянулся подготовительный период, вы постоянно живете с недобором квалифицированной рабочей силы, и у нас всякий раз возникает сомнение: сможете ли вы освоить сто миллионов в год? Нынче вам дано восемьдесят. Попробуйте их освоить. Куда их направить — вы знаете. Правда, тут опять создались сегодня особые условия: вы достигли пиковых нагрузок и по бетону, и в строительстве подсобных предприятий, и по жилью. Все вдруг! Сумейте же распределить силы и всюду успеть. Со своей стороны мы можем вам пообещать шестидесятичасовую неделю, то есть выплату сверхурочных. Такое постановление вышлем вам скоро. Ну и конечно, будем жать на поставщиков, постараемся почаще бывать у вас на месте.

Вернемся, однако, к создавшейся ситуации, — продолжал высокий гость. — Стройка затянулась, страдает от затяжной аритмии, условия природные и геологические — сложные, рабочей силы не хватает. Какое же может быть решение? Еще несколько дней назад мы его не знали. То есть их было несколько, а это означает — ни одного. Теперь оно высказано: мощный рывок вперед — и решительно во всем! В темпах. В уровне организации работ. В выработке новой, наступательной психологии, что потребует и нового уровня работы партийной организации, всех коммунистов Сиреневого лога. Во всем сказанном выше я вижу теперь единственное и чисто большевистское решение. Я здесь вспомнил кое-что из прошлой нашей жизни и практики, когда в самые трудные дни принималось безумное, на сторонний взгляд, решение — и выполнялось! Штурм? В иных случаях возможен и штурм. Но не штурмовщина. Штурм как вид организованного, распланированного до деталей, до мелочей, рассчитанного по времени наступления. Такого, какое применялось при взятии крепостей и городов…

Тут в зале в первый раз прошелестели отнюдь не бурные, но все же аплодисменты, и возбудил их не кто иной, как Николай Васильевич Густов, неравнодушный к военной наступательной терминологии. До сих пор он слушал рассуждения о досрочности без особого доверия. «Хорошо бы выйти просто на существующий плановый уровень и ритм», — думал он. Однако теперь, после всех речей, после вот этих слов замминистра, он поверил, оживился и первым хлопнул в ладоши. Его поддержали сидевшие рядом Мих-Мих и молодой коммунист Юра Густов, впервые приглашенный на партийный актив. Юра уже что-то прикидывал в уме по своим блокам, выстраивая из них самую экономичную и удобную для перевода бригад очередность и оптимистично, доверчиво думая в этот час о полной гармонии в отношениях с бетонным заводом, с механизаторами, с цехом опалубки. Ведь не кто-нибудь — замминистра говорит о новом этапе в жизни стройки!

После некоторой патетики, вполне извинительной для такого случая, замминистра рассказал о конкретных мерах, предпринятых ради ускорения строительства министерством и Госпланом, и закончил уже под аплодисменты. И хотя в них, в этих аплодисментах, могло быть выказано, помимо одобрения, обычное уважение к высокому гостю, все же чувствовалось, что тональность собрания заметно меняется.

Дальше активу предстояло выслушать «гипа». Этого человека на стройке хорошо знали и по-своему чтили, поскольку ежедневно так или иначе соприкасались с его творением — проектом гигантской, красивой и действительно уникальной ГЭС. Старые кадровые гидротехники, работавшие уже не на первой стройке, знали и то, что на целую жизнь проектировщика такого ранга приходится два-три, от силы — четыре крупных гидротехнических узла и что эти люди во всем, что касается проекта и технологии, особенно дотошны и требовательны. Они слишком много времени и сил отдают работе над своими немногими проектами. Олегу Всеволодовичу, например, было уже за сорок, а за плечами у него всего лишь два самостоятельных крупных проекта, включая здешнюю ГЭС. Под третий его проект существовало только решение начать геологические исследования. Короче говоря, лет пять-шесть «гипу» придется поездить еще в Сиреневый лог — до сдачи стройки госкомиссии, примерно столько же может потребоваться на новый, третий, проект. Надо будет и его успеть сделать… И вот «гип» живет стройкой Сиреневого лога, болеет за каждый поворот событий на ней, за каждую вновь сложившуюся техническую ситуацию, а снится ему уже та, завтрашняя, третья его ГЭС. Только первые снимки, только берега реки да стойбище геологов на фотографиях видел пока что Олег Всеволодович, но в голове уже сами собой прокручивались варианты будущей плотины и ГЭС, рисовался общий вид гидроузла. Допускалась при этом и некая доля фантастики, но в общем-то там должны были в полную мощь проявиться весь практический опыт, в том числе и опыт Сиреневого лога, вся проектантская изощренность, все представления о рациональной эстетике подобных сооружений. Он не боялся ставить эти вроде бы несовместимые слова — рациональная эстетика— рядом и в неразрывности. Только вчера он толковал об этом своим собратьям (и в большинстве — землякам своим) из отдела рабочего проектирования. Далее как-то заново понравился всем, особенно женщинам (Надя, например, вернувшись домой поздно вечером, сказала Юре: «Вот мужчина, в которого можно влюбиться!»). А рассказывал он, вернее, начал свой рассказ — с поездки во Францию. Там на него особое впечатление произвел мост дю Гар — творение древних римлян, колонизировавших в свое время французский Прованс. И еще ему запомнился разговор с каким-то художником.

Мост дю Гар — это одновременно и мост, и водовод через реку Гар. Трехъярусное арочное сооружение из светлого тесаного камня. Нижний ярус, тяжелый и прочный, с мощными быками, — это собственно сам мост через реку, по которому до сих пор ходят и ездят, в том числе на автомобилях. Над ним — ряд более высоких и стройных арок, которые поддерживают второй, легкий мост. Третий, верхний арочный ряд подпирает собою, несет на себе сплошной каменный желоб — по нему-то и шла самотеком вода в город Ним из далекого озера. Поверху желоб перекрыт каменными плитами. Раньше по этим плитам тоже ходили, теперь же всюду висели предупредительные запрещающие таблички. Но Олег Всеволодович и художник отважились нарушить запрет и прошли по древним священным плитам от одного берега до другого. Шли и переговаривались, делясь ощущениями. «Смотри, — говорил художник, — какое широкое и объемное здесь небо. Оно всюду — сверху, справа, слева и внизу, в голубой воде реки. Мы раздвигаем небо грудью, трогаем его руками, дышим им, голубым и чистым!»— «Осознай, — отвечал проектировщик, — что ты прикасаешься к прошлому, возраст которого почти две тысячи лет. Сколько миновало веков и событий, сколько всего сменилось и переменилось, а этот мост стоит, и теперь он уже практически бессмертен, потому что мы можем оставить своим потомкам его фотографии, рисунки, голографические снимки». — «Бессмертно все прекрасное», — говорил художник. «Здешняя красота прежде всего рациональна — и потому она красота, — утверждал гидротехник. — Наши представления о прекрасном нередко складываются под воздействием очень практичных конструкций и сооружений, воплотивших в себе строгие и сухие инженерные расчеты. Эйфелева башня, например. В ней одна инженерия. А современные лайнеры?»— «Жалкий технократ!» — восклицал художник, оборачиваясь и чуть пошатнувшись даже, рискуя свалиться с пятидесятиметровой высоты акведука вниз, в необычайно красивую сверху реку («Такая смерть была бы прекрасной!» — скажет он потом, уже на земле). «Жалкий технократ! — повторил художник, обретая устойчивость на своей плите. — Ты смотрел когда-нибудь на цветок, любовался его формой и расцветкой?» — «Сама природа, — методично возражал гидротехник, — наш первый учитель и признанный эталон красоты — рациональна во всех своих формах и построениях. Цветок устроен таким образом именно для того, чтобы выполнять свое функциональное назначение». — «Вот, вот кто погубит нашу земную красоту! — снова обернулся назад художник, неистово и опасно жестикулируя. — Технократы, алгеброиды, стальные мозги!» Дальше они шли по мосту молчаливые и сосредоточенно-злые. Раздвигали собою небо, дышали небом, шли по небу — и были по-земному злы. Не боги и не дьяволы — люди… Внизу они вроде как помирились, потому что обоим было грустно расставаться с той рукотворной красотой, к которой они здесь приобщились. Уходя, оглядывались. И тут художник еще раз не сдержался: «Ты все-таки посмотри хотя бы на верхний ряд этих изящных, я бы сказал, музыкальных арок. Она же в самом деле звучит музыкой, эта аркада, — послушай!» — «Да, она прекрасна, — согласился технократ. — Древние удивительно чувствовали соразмерность частей», — «Да красоту, красоту они чувствовали, чудовище ты железобетонное!» — опять взъярился художник. «Каждая арка здесь, — спокойно возражал технократ, — есть не что иное, как несущая конструкция, рассчитанная на свою долю нагрузки. Она так рассчитана и так выполнена и вот стоит две тысячи лет. Только потому и стоит, что хорошо рассчитана и тщательно сработана…»

Когда Олег Всеволодович подошел к трибуне, устроил на ней свои руки и заговорил о научно-техническом содружестве, предложенном ленинградцами, трудно было поверить, что он мог вести эмоциональные споры о прекрасном. Он говорил ровным и довольно скучным голосом. Сказал, что проектировщики подготовили новые расчеты и схемы производства работ по новому, ускоренному циклу и что все они вполне реальны. Передал, что Ленинградский Металлический завод еще в нынешнем году изготовит и будущим летом отправит по Северному морскому пути свою первую турбину для здешней ГЭС, а «Электросила» тоже на год раньше отправит генератор… Только в конце своего выступления «гип» позволил себе некоторую эмоциональность. «Образно говоря, — улыбнулся он, — нам предстоит передвинуть, приблизить к себе на один год будущее, чтобы отдать этот год уже другой, тоже ожидающей нас работе». Скорей всего он подумал тогда о своем третьем проекте, ожидающем его в некотором отдалении. Ожидающем и манящем…

Последним выступил секретарь парткома стройки, человек относительно новый здесь, но дело свое он, по всей вероятности, знал неплохо, поскольку начал работу с того, что прошел по всем объектам, побывал в каждой бригаде и вот таким-то образом познакомился с коммунистами, с партийной организацией, в конечном итоге — со стройкой. У него была несколько странная фамилия — Болгарин, хотя происходил он откуда-то из центральной России.

Начал он, Аким Болгарин, совсем просто:

— Мы здесь много говорили о том, чего нам не хватает, чего не дают, что задерживают. Будем надеяться, что в дальнейшем материальное и финансовое обеспечение стройки улучшится. Надо думать, что поставщики взбодрятся от принимаемого нами решения. А теперь давайте посмотрим, сколько еще неиспользованных резервов и возможностей имеем мы здесь, на месте! Вот у меня в руках постановления низовых партийных организаций с конкретными предложениями по ускорению строительства ГЭС. — Болгарин поднял над трибуной пачечку разноформатных листков бумаги, исписанных разноцветными шариковыми ручками. — Их десятки, этих реальных предложений, товарищи! Так что вот еще в чем наша сила, наши возможности — в коллективной мудрости масс, в коллективной заинтересованности и коллективной ответственности…

Если бы существовала такая контрольно-измерительная аппаратура, которая способна определять психологическое состояние человеческой аудитории, состояние душ и уровень доверия ко всему тому, что в данный момент говорится и предлагается, то график здесь получился бы весьма волнистым. В зале сидели люди практического дела, люди расчета, не привыкшие доверяться даже самым красивым порывам, им требовались реалии в виде чертежей, бетона, металлоконструкций, оборудования, «обсчитанного» плана и т. п. В то же время это были люди общественные, коммунисты, всегда заинтересованные в улучшении и ускорении той работы, которую они выполняют. То, что они слышали с трибуны, было весьма соблазнительно, заманчиво; то, с чего начнется у них завтрашний день, пока что не внушало большого оптимизма… И все-таки, все-таки линия доверия и уверенности на том фантастическом графике в ходе собрания постепенно, хотя и волнообразно, поднималась вверх. Действительно существуют резервы — и скрытые, и такие, что прямо на глазах лежат. На этой основе можно кое-чего добиться. Даже прикидочные поспешные подсчеты в уме подтверждали возможность ускорения многих видов работ. Наконец существуют еще инерционные силы, которые сопутствуют и способствуют всякому движению. Стоит только дать толчок — и тогда в самой массе зародится эта добрая инерция.

Главным начальством стройки, возможно, учитывалось и такое обстоятельство: у многих опытных руководителей участков и объектов имеется некий тайный командирский резерв, который вводится в дело в особых обстоятельствах. Этакий НЗ на случай. Допустим, подсчитали в конце месяца (квартала или года) все полагающиеся показатели, вывели всю номенклатурную цифирь — и не хватило какого-то полпроцента до ста или до привычных ста одного, ста трех, ста десяти (это уж как у кого заведено). Яснее сказать: подсчитали — прослезились. Хмурятся бригадиры, ежатся прорабы: горит, ребятушки, прогрессивка, накрывается тринадцатая зарплата! И тут-то мудрый мужичок-руководитель пускает в дело свое секретное, или давно известное, или только что сгоряча изобретенное оружие. Банальная штурмовщинка или известный всему миру «тяп-ляп» у такого руководителя не в ходу, он больше рассчитывает на интеллектуальные методы. Мобилизуется все: опыт, сноровка, изобретательность, даже некоторая изворотливость, используется неучтенный переходящий задел, умение наладить с кем надо добрые отношения — и бог знает, что еще! Даже и не бог, пожалуй, а скорее тот чумазый парень с рожками. Иной руководитель совершает при этом настоящие открытия, которые, правда, не особенно афишируются и нигде не патентуются…

Словом, жребий ли, вызов ли — был брошен. Впереди всем этим людям — и десяти тысячам отсутствующих — предстояла опять работа, работа, работа. В общем-то известная, привычная, но уже и чуть-чуть новая.

Когда выходили из зала, в дверях кто-то, словно опомнившись, спросил:

— Слушайте, ну кого мы обманываем? Себя обманываем!

Николай Васильевич хотел было оглянуться на этот голос, но сдержался, не удостоил. И никто, кажется, не оглянулся. По крайней мере никто не отозвался на него. Так он и повис в воздухе.

Но человек этот, наверное, уже приготовил, затаил в себе до поры до времени, и другую фразу: «Я же говорил! Я же предупреждал!»

12

Николай Васильевич спросил Юру, останется ли он смотреть кино, обещанное после собрания. Юра подумал и отказался.

— Судя по названию, там опять будут выступления в прениях, а я уже наслушался… Наше собрание было для меня интереснее, — добавил он, как бы смягчая отказ.

Но после этого и Николаю Васильевичу расхотелось смотреть кино. Все-таки действительно стали выпускать многовато пустых, неинтересных фильмов. Не то, что до войны было. Там что ни картина, то событие. Ну пусть не каждая, пусть через одну, зато какие выходили произведения! «Чапаев», «Александр Невский», «Мы из Кронштадта», «Петр Первый», «Юность Максима»… До сих пор живут они и работают. Какое по счету поколение воспитывают! Собрались бы когда-нибудь киноработники и задались этим вопросом, обсудили и проанализировали…

Тут мысли Николая Васильевича снова вернулись к только что отшумевшим здешним речам на свои родные темы, и он решил немного пройтись да подумать. На улице еще и такую перед собою цель поставил: выйти к Реке, посмотреть, не ловит ли кто с берега рыбу, и спросить, как клюет. В природе все по-вечернему притихло, и клев может быть хороший. Так что приятно и полезно будет посидеть на бережку. Посидеть и подумать, глядя на поплавок, о своих делах и заботах. Их теперь наверняка прибавится.

Занятная это штука — работа. Казалось бы, все ты о ней знаешь — и что делать, и как делать, но вдруг возникает некий новый поворот, и ты опять стоишь, как в начале пути. Все приходится продумывать и что-то придумывать заново. Самое легкое на свете дело — это сказать: «Сделаем!»

Вдруг пришло в голову, что все эти сжатые, предложенные сегодня сроки можно было заложить в свое время в проект — и не потребовались бы теперь никакие дополнительные обязательства. Хотя и невозможно все предусмотреть заранее, а ведь надо. Сегодня особенно надо, чтобы потом не вздыхать и не ахать. Ученых много, а науки мало…

Пожурив кого-то безымянного, он опять вернулся к своим личным заботам, с которыми столкнется уже завтра. И так, за раздумьями, незаметно прошел весь густой, не тронутый строителями березовый лесок и вышел к Реке. Она теперь, после бурного и мутного весеннего возбуждения, постепенно успокаивалась и светлела лицом. Особенно привольным было ее течение в этой широкой излучине, где стремнина отодвинута, отжата к противоположной береговой скале. Сама природа отгородила здесь уютный тихий уголок, как бы изначально приуготовленный для отдыха человека. И люди оценили этот подарок природы: домов на берегу не строили, березнячок сохраняли для будущего городского парка… Это, к счастью, сумели предусмотреть.

Для молодежи здесь и сегодня — парк. В поселке гуляют все больше семьями, с колясками, а тут — царство парочек, в котором они чувствуют себя вполне свободно и непринужденно. Вон как притиснулись эти двое друг к дружке — и обнимаются, и целуются без всякого стеснения. У парня на запястье какая-то металлическая цепочка, у девчонки над вызывающе молодой грудью — большое красное сердце на голубой кофтенке.

Увидав пожилого человека, все же застеснялись, в лесок свернули.

У них свое, у ветерана — свое. У него такие заботы и забавы далеко позади остались. Ему их не так уж много и выпало, если начать вспоминать. Все съела война, надолго оставив в душе непроходящую, словно бы законсервированную, беспредметную любовную тоску.

Впереди, на одном из двух черных камней, торчавших из воды у самого берега и прозванных Братьями, стояла с удочкой женщина. Хотя в Сибири женщина с удочкой — не диво, Николай Васильевич чему-то про себя удивился и замедлил шаг. Это была Женя Лукова.

Женя тоже увидела его, как-то ненароком оглянувшись. От этого движения она слегка покачнулась на своем камне, потеряв ненадолго равновесие, забалансировала руками, подергивая попутно удочку, и надо же было такому случиться, что как раз в этот момент поплавок вздыбился и спрятался в воду. Женя еще не установилась окончательно на камне, а надо было подсекать.

— Поосторожней… — попросил Николай Васильевич.

— Ничего, мы в тельняшке! — Женя подсекла и выдернула небольшого хариуса, стала ловить рукой, снова качаясь над водою, леску. Она была и в самом деле в поперечно-полосатой трикотажной безрукавке, напоминающей тельняшку, и в подвернутых до колен брюках — матрос на палубе, да и только!

— Хоть ловится ли? — спросил Николай Васильевич — в том смысле, что оправдан ли весь этот риск и матросская удаль.

— Уже четвертый, — ответила Женя, заталкивая хариуса в полиэтиленовый мешочек.

— Да, для кошки уже хватит.

— Может, вы забросите, Николай Васильевич? — вдруг пришло в голову Жене.

— Мне-то… не с руки сейчас.

Он посмотрел на свою одежду и праздничные, редко обуваемые полуботинки.

— Вы прямо с собрания? — догадалась Женя.

— Оттуда.

— Что хорошенького вы там для нас придумали?

— И для вас, и для нас, и даже для наших смежников, — отвечал Николай Васильевич. — В общем-то неплохо придумали, даже — хорошо.

— Ну, если хорошо, так и ладно!

Николай Васильевич стал смотреть на Женю и на поплавок. Сам он не любил, если кто-нибудь во время рыбалки останавливался у него за спиной и стоял над душой, но теперь даже не вспомнил об этом. Стоял и с напряжением ждал — не клюнет ли? Им овладело состояние, близкое к тому, когда сам ловишь. Время тогда становится немеренным, все окружающее — застывшим вместе с тобой в ожидании и созерцании. Смотрел он вроде бы на поплавок, но видел, все время видел и Женю и в дальнейшем уже только ее одну. Если бы кто-то понаблюдал со стороны — забавная представилась бы картинка: над бурной водой, на камне, стоит с удочкой молодая стройная женщина в закатанных брюках, а на берегу — одетый, как на парад, даже с орденскими планками, заслуженный ветеран, который не сводит с женщины глаз. Чего он ждет, что высматривает?

— Работать придется напряженно, — проговорил он после длительного молчания, возвращаясь к прерванному тишиной и созерцанием разговору, в общем-то не нужному и не интересному сейчас для него.

— Мы работы не боимся — сгоняй больше народу! — весело отвечала Женя.

— А вот насчет народу — придется прежними силами…

Где-то недалеко, за сопками, приглушенно громыхнул гром, и стала особенно ощутимой здешняя, ближняя тишина, отгороженная скалой и лесом. Лопотание реки стало теперь уже различаться по тону: у берега — шуршливое, у двух камней — чуть шипящее, а на стремнине — норовисто-бурливое, как музыка скорости… Громыхнуло еще раз — теперь совсем близко, — и почти сразу зашлепали по дороге, по листве берез и прибрежных кустов крупные дробинки дождя. Оспой покрылась бегущая вода. Запахло свежестью и пылью. В поселке за березняком закричали, завизжали дети и, похоже, начали разбегаться по домам… А Женя продолжала стоять на камне, жадно глядя на поплавок, надеясь, что вот сейчас-то и клюнет! И продолжал стоять на берегу Николай Васильевич, вполне сознавая всю несуразность этого своего парадного стояния под начинавшимся дождем.

Дождь прибавил, и Женя ловким прыжком перескочила на берег, поближе к Николаю Васильевичу.

— Придется удирать, — сказала она. И побежала под березки, неся в одной руке удочку, в другой — прозрачный мешочек с несколькими хариусами. — Пойдемте у меня переждем, я тут близко живу! — крикнула она, не оглядываясь.

— Я знаю, — сказал Николай Васильевич.

Еще бы не знать ему! Сколько ходил по начальству, выбивая для Жени эту однокомнатную квартирку! Потом подкатывался к Михаилу Михайловичу, чтобы тот помог Жене, матери-одиночке, устроить в детский сад ее девочку. До этого Женя жила со своей матерью в маленькой деревне на берегу Реки, километрах в четырех от поселка, и ей приходилось вставать в пять утра, чтобы успеть в дневную смену. А бывают ведь еще и вечерняя, которая заканчивается в двенадцать ночи, и ночная, которая в двенадцать начинается.

Он помнил все эти свои хлопоты (хотя Женя вроде как забыла уже) и помнил также, что они были ему тогда приятны, нисколько его не обременяли. Он тогда-то и почувствовал, что эта молодая женщина не безразлична ему. И чем больше заботился о ней, тем она ближе становилась… Теперь вот не о чем стало хлопотать — и вроде как незачем встречаться.

Они вбежали в пустой подъезд, Женя позвонила в дверь средней, прямо на площадку выходившей квартиры и немного подождала. Потом достала из брючного кармана свой ключ и открыла дверь.

— Бегает непоседа! — без осуждения сказала о дочери.

В квартире было не так чтоб очень уютно, но чистенько и просторно из-за малого количества мебели.

— Давайте ваш пиджак, — первым делом распорядилась хозяйка. — Повесим его на плечики — он и подсохнет. И не сомнется. А то попадет вам от жены.

— Мне уже давно не попадает, — все равно как пожаловался Николай Васильевич.

— Тогда вам хорошо живется.

Женя взяла из шкафа халатик и ушла в ванную и оттуда вернулась уже не в матросском, а в чисто женском домашнем обличье. Даже успела причесаться и чуть мазнуть губы помадой.

— Ну что же, чайку согреть, пока дождь идет? — предложила она.

— Не стоит беспокоиться, — отозвался Николай Васильевич.

— Да какое же это беспокойство!

Она опять ушла, теперь уже на кухню, а он остался слушать дождь, хорошо к этому времени расшумевшийся.

Чаю он все-таки выпил, и чай был хороший, крепкий, он и согрел и подбодрил Николая Васильевича. Но, как видно, не развеселил.

— Что это вы такой печальный сегодня? — спросила Женя, посмотрев ему в глаза.

— А мне-то думалось, что я радуюсь, — ответил он, чуть заметно улыбаясь.

— Конечно, надо радоваться. Я вот бобылкой живу, и то не тужу.

— Ты — молодая. К молодым тоска не пристает.

— Не скажите, Николай Васильевич! Еще как пристает-то!.. Теперь я, правда, хорошо живу — спасибо вам! — все-таки вспомнила она его хлопоты.

— Ну что там!

— Нет, все-таки что-то вас угнетает, — опять пожалела его Женя. — Может, расскажете, как я вам про свое рассказывала?

Да, был у нее такой исповедальный час, когда она, то ли в порыве благодарности, то ли от тоски, разговорилась, разоткровенничалась и рассказала про свою молодую жизнь и про то, как она вдвоем с дочкой осталась. «Это же такая любовь была, Николай Васильевич, что теперь даже самой не верится. Расскажи мне кто-нибудь про такое, я теперь просто рассмеюсь. А тогда — было. Даже своего залетного сокола так закрутила-запутала своей любовью, что он, бедняга, тоже поверил: „Да-да, это судьба, мы созданы друг для друга…“ Ему пора уже домой возвращаться, а он все гостит и гостит в нашей деревушке. Сено тогда косили, запах в пойме стоял — не надышишься! Вы знаете, как свежее сено пахнет? А тут еще любовь. Обалдеть можно… Уезжал мой залетка — чуть не плакал, а я — ничего. „Ты, — говорю, — только свистни меня — и я тут… как сивка-бурка“. Тогда и он: „Приезжай, — говорит, — ко мне, и мы там поженимся“. Ну а мне что? У меня же крылышки за спиной. Подпрыгнула, поднялась и полетела через всю Сибирь, через Урал, только в Москве и приземлилась, Потом до его города — золотого Звенигорода — добралась. Вот где красота-то старинная, неописуемая, Николай Васильевич! У нас тут природа, реки, тайга, а там — церкви, купола, позолота — и Россия! Ой, какая она!.. Словом, опять был у меня праздник на весь мой отпуск. Только не свадьба!.. Раньше я всем говорила, что свадьба была, что, мол, все по закону строилось, а на самом-то деле ничего такого не было. Просто сокол мой оказался гусем…»

Этот прорыв откровенности случился с Женей в день ее новоселья, в этой вот квартирке. Гости уже расходились, когда Николай Васильевич заглянул поздравить ее, и Женя оставила его, угостила вином, а сама села напротив, облокотилась на стол, подперла голову руками и все говорила, говорила. Может, и не первый раз она откровенничала, но перед мужчиной, скорей всего, — первый, а в этом у них особая печаль и сладость — когда о своем, о женском, — перед мужчиной.

«Вернулась я домой уже без крылышек, — продолжала она в тот вечер, — опять бегаю на плотину — я тогда в бригаде Ливенкова бетонщицей работала — и все жду и жду чего-то, как будто вот-вот, не сегодня, так завтра, не в этот час, так в следующий, что-то обязательно случится, сдеется — ну, как дурочка ходила! И дождалась дочечки своей… вон она у меня какая хозяюшка самостоятельная, сама спать ложится, сама в детский садик ходит. Зажили мы втроем — три женщины на берегу реки. Мама, правда, состарилась от этой моей любви и сюда из деревни переезжать не хочет — стыдно ей, оказывается. А я — ничего. Я теперь никогда одна не буду — доча у меня есть. И квартирка теперь своя собственная… Дайте я вас поцелую за нее, Николай Васильевич!»

Она и в самом деле поцеловала его, и он едва сдержал тогда свои руки, которые сами потянулись к ней, к ее молодости. И горько, и грустно было потом вспоминать ему эту минуту. И потом, и сегодня…

«Ты еще найдешь себе хорошего человека», — проговорил он тогда, глядя на Женину дочку, которая уже угнездилась в своей постельке и смотрела оттуда на чужого дядю чуть ревниво и выжидающе.

«Где я теперь найду? — отвечала на его слова Женя. — Мои ровесники давно переженились, молоденькие ребята нынешние меня пенсионеркой кличут и такого приданого, — она кивнула в сторону дочки, — не желают, побаиваются. Да мне и самой слишком молодого боязно брать, если уж по-честному. Ну какой это муж, если я старше его и опытнее? Командовать начну. Появится в доме еще один взрослый ребенок, а мне двоих многовато… Вот какие дела, Николай Васильевич!»

«А что, если бы я предложил ей взрослого мужа?» — вдруг подумалось теперь Николаю Васильевичу под мирный шум летнего дождя. И он усмехнулся про себя, посмотрел на Женю.

— Так не хотите рассказать про свои заботы-печали? — напомнила ему Женя.

«Может, теперь сказать?» — подумалось ему.

И он сказал:

— Слишком много смелости надо.

— Перед бабой-то?

— Перед тобой-то особенно.

— Интересно — почему же?

— А ты не догадываешься? Не чувствуешь?

— Вот, чтоб с места не сойти!

— Тогда о чем говорить?

Он понял, что все-таки проговорился, и решил поскорее прикрыть правду шуткой:

— Видишь, прибежал за молодой женщиной. Может быть, ухаживать собрался.

— От такого ухажера никто не откажется, — улыбнулась Женя. И добавила: — Только мне-то ведь жених нужен, Николай Васильевич.

— Это верно, — тут же согласился он. — Нельзя в такие годы на себе крест ставить.

Он понял, что все у него тут закончилось, и тоскливо посмотрел в окно: как там дождь?

Дождь затихал, становилось светлее под светлеющим небом — и яснее в душе. Яснее — до боли. Попроси его Женя о каком-нибудь самом невероятном одолжении — ну, например, «похлопотать» насчет жениха для нее (как раньше хлопотал насчет квартиры), — и то было бы лучше, чем эта законченная ясность.

Он встал, снял с плечиков свой пиджак с пестрой радугой орденских планок, надел его и сказал как мог спокойнее:

— Ты, Женя, не обижайся на мои неуместные шутки. Мы ведь старые друзья.

— Ну ясно же, Николай Васильевич! — с легкостью, а может, и с облегчением откликнулась она.

13

Ни на другой день, ни через неделю после собрания партактива каких-то особенных перемен на стройке не замечалось. Все шло по-заведенному. Как и прежде, поворачивались над плотиной краны, ревя сиренами и бережно перенося над головами бетонщиков восьмикубовые бадьи, как и прежде, круглосуточно действовала своеобразная поточная линия бетоновозов по элементарно простой схеме «завод — плотина», как и прежде, случались на этой линии заминки и перебои. По-прежнему бушевал на летучках статный и страстный Варламов, и все его понимали, все ему сочувствовали, в том числе и кровный враг его — Богиня огня.

Здесь же и шутили, и кого-то разыгрывали, переходя с веселого на серьезное.

Однажды Острогорцев поднял начальника бетонного завода и доверительно сообщил ему:

— Только, для вас, Сергей Владимирович: на следующей неделе ожидаем министра.

— Так это вам положено встречать его, Борис Игнатьевич, — не растерялся бетонодел.

— Я встречу. Но вы постарайтесь, чтобы завод работал так же, как во время пребывания у нас замминистра. Вы тогда отлично показали себя.

— Постараемся, — отвечал польщенный бетонодел.

— Очень прошу вас. Очень! — Острогорцев набирал тембр. — И в следующую неделю, и в следующий месяц постарайтесь, пожалуйста, продолжить эту великолепную показуху. Вы не думайте, что я кого-то разыгрываю или шуткую, я даю вам прямое указание: продолжайте показуху еще месяц, два, три, а еще лучше — весь предстоящий год, когда мы должны выйти на рубеж двух миллионов кубов… Черт бы нас всех побрал! — уже откровенно закипел начальник Всея. — Ведь можем, оказывается! Целую неделю работаем без единого сбоя, наблюдаем почти образцовую стройку… Не наводит это на какие-нибудь интересные мысли?

Острогорцев выдержал паузу, как хороший актер, хотя и не собирался актерствовать. Он ждал ответа, реакции — и не дождался. Участникам летучки, вероятно, хотелось услышать дальнейшее развитие его мыслей от него самого.

— Ну что ж, — продолжал он. — Если ни у кого не хватает смелости, я сформулирую сам. Не хватает нам элементарного самоуважения — вот в чем все дело! Нам обязательно нужно высочайшее присутствие — и тогда мы подтянемся, мобилизуемся, продемонстрируем. А как же сами-то перед собой — не хотим выглядеть красиво?.. Опять молчим, товарищи школьники? Ладно, идем дальше. Скажите откровенно: очень перенапряглись вы в эту неделю? Конечно, не очень! Просто держали себя в хорошем рабочем режиме. Давайте же так и дальше! Не перед начальством, а перед своей родной совестью. Перед своим родным делом… Ну а если кому-то необходимо постоянное внимание начальства, я постараюсь его обеспечивать… Летучка закончена! — неожиданно объявил Острогорцев, даже не сделав необходимой паузы.

Никто, однако, не сдвинулся с места, потому что никто не поверил: летучка еще только начиналась. И стоял в ожидании продолжения начальник бетонного завода.

— Я сказал: летучка закончена! — повторил Острогорцев. — Идите на объекты и продолжайте в прежнем духе. Следующая летучка — в среду. И так впредь: два раза в неделю — и в темпе!

Он вышел из-за стола и направился к дверям своего здешнего кабинета.

Начали подниматься и переглядываться, пока что без слов, и остальные. Кто-то, помоложе других, улыбчиво провозгласил:

— Да здравствует реформа!

Другой сказал:

— Мужики, кажется, что-то начинается…

Начальники расходились в некотором недоумении, но без обиды. В управлениях и на объектах каждого ждали свои дела, и это совсем неплохо, что летучка закончилась так быстро. Не худо, пожалуй, и то, что теперь она будет проводиться всего два раза в неделю. Вот он, неожиданный резерв командирского времени! Конечно, каждый день могут возникнуть у начальников какие-то вопросы к руководству, но для этого есть штаб, есть телефоны, есть ноги, наконец.

Начальники спускались с главкомовской горки в котлован, шли к плотине, и все, что видели вокруг и перед собой, было для них в высшей степени привычно и вроде бы неизменно. То есть они знали, что плотина ежедневно подрастает на столько-то кубов, но на глаз это уже не определялось, только лишь по отметкам. Плотины растут, как дети, — незаметно и медленно, и не зря рост тех и других фиксируется отметками: геодезическими или на дверном косяке.

Еще труднее было бы заметить и проследить перемены в умонастроении многотысячного коллектива. Нет таких отметок, нет такой аппаратуры, и мало кто из людей наделен способностью улавливать эти перемены. Их легко увидеть в часы перекрытия реки или пуска станции, а в обычные дни люди ведут себя буднично и обычно.

И все-таки, все-таки изменения происходили! Не всегда заметные, даже не всегда чисто положительные, но происходили — и в общем направлении положительном. Они происходили в сознании и психологии людей. В самом организме стройки. В ее клетках. В ее темпах. И настал день — это было первое августа, — когда вечернюю смену встретил в котловане новый большой плакат: «Есть 100 тысяч!»

На следующий день большой щит появился и при въезде в поселок, неподалеку от автобусного «пятачка». На нем был нарисован красивый бетонщик в аккуратной защитного цвета робе и в красной каске. Одной рукой он вытирал вспотевший лоб (Николаю Васильевичу это напомнило известный военный плакат «Дошли!»), другой — придерживал вибратор, только что вытащенный из сырой массы бетона. Плакат и здесь сообщал: «Есть 100 тысяч!»

Это было уже событие. Его могли не заметить и не понять посторонние люди, но строителям все было ясно. Дело в том, что сто тысяч кубов бетона в месяц — это как раз та желанная цифра, которая необходима для задуманного ускорения. Это была живая реальность уже начавшегося ускорения. От этой реальности исходила и новая уверенность: «А ведь действительно можем, черт бы нас взял!..» Что же касается скептиков, то они теперь замолчали, а это очень важный показатель и хорошая примета. Когда умолкают скептики, значит, машина идет на подъем.

Николай Васильевич провел в эти дни во всех бригадах свои собственные летучки или собрания, а точнее сказать — беседы, поскольку не устанавливалось на них ни регламента, ни порядка выступлений, не выбирался президиум и никто не вел протокола. Говорили когда кому хотелось, а завершал беседу во всех бригадах и сменах один и тот же неторопливый оратор, который под конец как будто совсем забывал о производстве и переходил на свободные темы.

— Вот вы, бывает, жалуетесь на сегодняшние трудности-сложности, — говорил он. — Одному долго не дают квартиру, у другого она, с пополнением семейства, маловата стала, ну и так далее. А я вот вспоминаю теперь свою неустроенную молодость — и горжусь! Знаю, знаю, что не нравится вам, когда старики поучают: мы, дескать, вон как жили и то не тужили! Знаю и не собираюсь равнять вашу молодость с нашей: вы дети своего времени, мы — своего. Я ведь о чем толкую? О том, что гордимся мы честно пережитыми трудностями, и это у нас сегодня, может быть, самые дорогие воспоминания. Так что не надо бояться смолоду трудностей, не надо лишать себя самых хороших воспоминаний… Ну а то, что касается недостатков и недоработок, которые тут отмечались, — будем их преодолевать все вместе. Вот сидят с нами наши старшие прорабы, ученые люди, хорошо вам известные и тоже молодые, — они, я надеюсь, тоже что-то придумают дельное. Главное — теперь уже всем ясно, что мы можем хорошо работать, а если можем, то, значит, и обязаны…

Уходя из бригадного домика вместе с Юрой или один, он еще продолжал некоторое время думать о том, что сказал и хорошо ли сказал.

В эти дни он еще чаще стал возвращаться к тем своим молодым годам, о которых рассказывал ребятам, и тогда уж непременно «просматривал» какие-нибудь отрывочные кадры из своей многосерийной эпопеи жизни. То вдруг переносился на берег далекой фронтовой речки и стоял над ней в размышлении, как получше организовать на рассвете переправу пехоты, а то вдруг вспоминалась и сама переправа, с ее приглушенной нервной суматохой, первыми всплесками воды и первыми пугающими выстрелами с того берега или из глубины обороны, когда после каждого отдаленного хлопка вырастает на реке близкое черное дерево. Одно, другое, третье… Черные стволы и стеклянистые развесистые кроны. И много белобрюхих рыбин, плывущих вниз по реке. И чья-то вздувшаяся на спине гимнастерка, плывущая вниз по реке… Хорошо еще, не было на тех реках плотин, а то собирались бы перед ними жуткие скопления утопленников.

Почему-то все чаще вспоминалась теперь и Чукотка, где не было и не намечалось никакой войны, но, как выясняется, много было такого, что помнилось! И вот чудо! Как бы в ответ на его неоднократные прорывы к чукотским уголкам памяти пришло вдруг письмо от тогдашнего замполита Глеба Тихомолова, с которым они начали вместе служить еще в Германии. Густова назначили тогда командиром батальона, а Глеб Тихомолов, сотрудник военной газеты, пришел замполитом. Новый комбат и новый замполит. Но если комбат был старым сапером, то замполит выглядел человеком неясным. В самом деле, зачем журналисту идти в батальон? А журналист, оказывается, сам попросился. Ему, оказывается, надо было получше узнать русского солдата, чтобы затем написать о нем выдающуюся книгу. Почти все вечера он проводил тогда в ротах, в казарме и все, что слышал, записывал, накапливал в своих самодельных записных книжках: солдатские судьбы, анекдоты, присказки, поговорки. Когда часть переехала из Германии в Крым, Глеб встретился там с настоящим писателем Петром Андреевичем Павленко, показал ему свои первые опыты — и снова что-то писал, корпел, сомневался. Саперы там разминировали знойные Сиваши, а затем были брошены на трудовой марафон по восстановлению «Запорожстали», где командир и замполит встречались, кстати сказать, с будущим главой государства и даже что-то у него требовали. Он просил, они требовали. Он просил ускорить, они требовали обеспечить. Был такой памятный контакт на высшем уровне… Затем Густову и Тихомолову выпала честь поехать на Дальний Восток, в Южно-Сахалинск. Но вместо Сахалина угодили они на Чукотку — и опять было там много такого, о чем можно вспоминать теперь с гордостью, то есть, по нынешним меркам, непостижимо трудного. И возникла крепкая дружба, когда не было между командиром и замполитом ни тайн, ни обид, ни тем более недомолвок. Все было открытое и общее — что твое, что мое.

Расставшись не по своей воле, они долго переписывались, но это дело пошло уже с явным затуханием. Однажды и совсем затухло — не поймешь, почему. Оборвался где-то в незаметном месте проводок — и не нашлось расторопного связиста, чтобы тут же срастить его. Первое время Николай Васильевич все надеялся увидеть фамилию друга на книжной обложке, поскольку это было заветной мечтой Глеба, но время шло, а книги все не было. Еще в Дивногорске Николай Васильевич спрашивал в книжном магазине, нет ли книги такого-то писателя, но ему всякий раз отвечали, что нет и не слышали о таком. Здесь, в Сиреневом логу, он уже и не спрашивал.

А теперь вот письмо:

«Прочитал на днях очерк о твоей стройке, в котором сразу двое Густовых упомянуты, принес газету домой и прочитал уже вслух, перед всем своим немногочисленным, в отличие от густовского, семейством. И потекли рекой воспоминания. А у Лены — и слезы. До сих пор не может она спокойно вспоминать тогдашнюю нашу дорогу, особенно по морю, а потом рождение сына, всякие невзгоды… Но и другое тоже! Обычно у нее так бывает: погорюет немного, подумает, потом скажет: „А все-таки это было у нас, может быть, самое счастливое время!“ Вполне может быть…

А ты, я чувствую, врос в свое дело, как плотина в берега. Мне этот образ из очерка — о „корневой системе“ плотины — очень понравился, и я позавидовал очеркисту. Заодно и тебе, поскольку понял, как вы там изощренно ведете свое дело, как оно, должно быть, интересно для вас…»

Николай Васильевич довольно усмехнулся. Дело красивое — не будем скромничать! Люди со стороны даже не представляют себе, что не только вся плотина в целом, но и каждый отдельный блок ее — целое хозяйство, жизнеспособная клетка, вроде бы отделенная от других, но и навечно спаянная со всеми другими. Настоящий большой организм, хотя и бетонный и кому-то видится мертвым. А плотина живет, дышит, греется и остывает, потеет, работает всей своей мускулатурой, всем стальным костяком своим, упираясь в берега и сдерживая напор воды… Может быть, и мы сами перенимаем кое-что от нее, упираемся тут против Реки и стихии и действительно врастаем корнями в свое дело.

Насчет «корневой системы» плотины тот настырный парень действительно неплохо написал, но это не он придумал. У нас так давно говорится. И действительно очень похоже это на корни, когда смотришь в проекте, хотя и называется «завесой». Цементационной завесой. А это вот что такое, старый дружище. Дно реки и скалистые берега ее пронизаны, прошиты сквозь бетон плотины (из внутренних галерей) сотнями скважин, в которые нагнетается под большим давлением цементный раствор высочайшей марки. Он заполняет не только саму скважину, но и всякую пустотность, любую трещинку и щелочку в скале, попавшуюся на пути. И становится скважина стержнем, стволом корня, а все заполненные пустоты — ветвями его и щупальцами, и перекрывается таким образом всякая возможность для фильтрации воды. Воде нельзя оставить даже игольчатого отверстия… Недавно вышла книжка главного строителя Красноярской ГЭС Андрея Ефимовича Бочкина под таким названием: «С водой, как с огнем». Так вот: точнее не скажешь!

О себе Глеб Тихомолов писал:

«В газету я так и не вернулся — состарился. Дослужил на политработе до положенного срока и уволился в запас. Посидел годик над своими блокнотами, кое-что насочинял, но, видимо, неудачно — не приняли. Зато предложили поработать в журнале, и я согласился. Корплю теперь над чужими рукописями и все готовлюсь к чему-то серьезному в своей жизни, а время уходит и уходит. Накопил я всякого материала достаточно, только об одном не подумал: хватит ли времени, чтобы реализовать эти накопления? Пока что собрал лишь первую свою книгу (надеюсь, она скоро выйдет в свет, и тогда я пришлю ее тебе). Теперь же самое время приступать ко второй, то есть к „Повести о несостоявшемся писателе“. Материала для нее хватит с лихвой».

«Сын мой единственный, на Чукотке рожденный, — писал Глеб дальше, — отцовской судьбы не пожелал и пошел в естественные науки. Впрочем, ты это знаешь — не целый же век прошел с тех пор, как оборвалась наша переписка! Сейчас он работает в Центральной лаборатории по охране природы и окружающей среды, довольно самостоятелен и отчасти угрюм. Прочитав, то бишь прослушав в моем исполнении очерк о вашей стройке, природе и Реке, засобирался к вам. Так что может случиться — встретитесь… Надо бы и мне проветриться от прокуренных редакционных комнат и коридоров, но теперь я, подобно Скупому рыцарю, дрожу над каждым часом своего рабочего времени. Вот уж действительно нет ничего в мире более дорогого и более дефицитного, чем время!».

Николай Васильевич как будто въяве услышал взволнованный голос Глеба, но это был давнишний молодой голос, он не соответствовал грустным словам нынешнего письма, и потому он звучал недолго. Только прорезался и пропал. И сам Глеб, его облик, ненадолго обозначившись, тоже исчез, растворился, стушевался. Не стало в нем былой отчетливости. Все куда-то с годами отступает, уходит… Или это мы сами постепенно уходим, и начинается уход с того, что затухает молодая дружба? Или же просто идет, идет время, появляются новые друзья, возникают новые интересы — и постоянно сопровождает тебя, перестраивая на свой лад, госпожа Работа. На плотине она ведется в три смены, и пока ты не выбьешься в начальники, так и вкалываешь: неделю в утро, неделю — в день, неделю — в ночь. А когда выбьешься, то вкалываешь в среднем по полторы смены в сутки.

Насчет новых друзей… Появлялись они на каждой новой стройке. С некоторыми так вместе и переезжали с одной на другую — как вот с Мих-Михом и Григорием Павловичем. А если оказывались на разных, то переманивали друг друга к себе, соблазняли красотой природы, потрясающей рыбалкой и охотой, обещали хлопотать — и хлопотали! — о жилье. Не было ко времени приезда готового жилья — брали к себе на квартиру, ясно, что не получая от этого дополнительных удобств. На Красноярской у них с Зоей уже двое сыновей было, когда приехал на стройку и оказался без крыши над головой Василий Сергеевич, старый дружок по Иркутской плотине. Что делать — взяли к себе, благо, только что получили трехкомнатную квартиру. Выделили гостям (детей у Василия Сергеевича тогда еще не было) лучшую комнату и зажили коммуной. И неплохо жили. Но как-то пришли мужчины с работы, а на кухне обыкновенная для коммуналки бабья ссора — просто не узнать вчерашних подружек! Спросили, в чем дело, — молчат, только каждая на своего поглядывает. Тогда Василий Сергеевич, тоже не говоря худого слова, берет свою за шиворот или, культурнее сказать, за воротничок, ведет в отведенную им на двоих комнату — и читает мораль с погремушками: «Как же ты посмела, такая-сякая, расхорошая? Люди тебя приютили, себя стеснили, а ты…» Николай Васильевич, чтобы Зоя не слушала этих речей, тоже уводит ее в комнату и тоже мораль: «Люди у тебя в гостях, они и так-то стесняются лишний раз на кухню выйти, а ты…» Приказ у обоих мужиков был одинаковый, прямо как сговорились: быстро, милые, в магазин за водкой — за ужином мириться будете! Ну и верно, вышли хозяйки на кухню к совместному ужину, и одна ставит бутылку, другая тоже. Мирились весь вечер, по-российски — с печальными и веселыми рассказами о военной и послевоенной жизни, с песнями про Ермака и про Катюшу, со слезой очистительной… И мир наступил после этого долгий, и дружба не пострадала. Ни одного праздника или семейного события одна семья без другой не отметила. Ни печали, ни радости не оставались неразделенными. Потом разъехались — один сюда, другой на Зею… А дружба — вроде как в третью сторону. То есть в первые годы, как водится, писали друг другу и не то в шутку, не то всерьез звали один другого к себе на стройку, но прошли эти первые годы, каждого захватила своя новая жизнь — и опять повторялась та же история, как с Глебом Тихомоловым…

Николай Васильевич разгладил лежавшее на журнальном столике письмо Глеба и полюбовался им. Написано оно было на хорошей, чуть голубоватой бумаге (неужели еще с тех давних лет трофейную сохранил?), с широкими «писательскими» полями и очень ровными строчками, хотя бумага была нелинованной. И очень красивым почерком. Когда, бывало, заходила речь о будущем его писательстве, Глеб шутил: «Одно у меня сомнение: слишком почерк хороший! У всех великих почерк трудный, торопливый, а у меня — как у писаря».

Николай Васильевич начал искать в Зоиных закромах бумагу, поскольку сам уже давно не держал ее ни в тетрадках, ни отдельными листами. Сам он обходился теперь небольшой записной книжкой, чтобы заносить в нее номера и объемы забетонированных блоков и дату бетонирования. И хватает ему для всей этой обстоятельной летописи три-четыре странички на целый год.

Бумага у Зои нашлась, но одновременно попался на глаза и ее самодельный словарик. Почему-то ей нравилось самой выписывать немецкие слова, хотя были у нее и настоящие, типографские словари. Тоже любила, как Глеб, накапливать свои запасы… И тоже, если подумать, «не состоялась» у нее судьба. Ей так хотелось переводить книги! Те немногие учебные часы, которые она имела в школе, ее уже не удовлетворяли, ей хотелось дела потруднее и поинтереснее. Как-то, еще в Дивногорске, Николай Васильевич увидел у главного инженера УОС немецкий гидротехнический журнал и попросил его на пару дней. Зоя перевела несколько статей, в том числе одну о плотинах. Николай Васильевич прочитал статью с интересом и показывал потом другим прорабам, неизменно упоминая, что это жена перевела. Как-то потом дал ему Юра почитать переводной английский роман, и Николай Васильевич чуть ли не первый раз в жизни обратил внимание на фамилию переводчика. Там было напечатано: «Перевела С. Руперт-Соловьева». И он подумал тогда, что сложись как-то иначе обстоятельства, и могла бы появляться на книгах такая подпись: «Перевела 3. Густова». Не обязательно же иметь сложную составную фамилию, чтобы стать переводчицей. Скорей всего — не обязательно…

Он взял бумагу, ручку и подсел к журнальному столику. Но писать так, согнувшись, было неудобно, и он перешел в бывшую Надину, а теперь Юрину, комнату, где стоял настоящий письменный стол. Самого Юры не было, Зоя ушла на «любовное свидание» к внуку, так что обстановка для писания писем получилась самая подходящая.

«Дорогой ты мой Глеб! — начал он. — Прежде всего большое тебе спасибо за письмо, за то, что помнишь старую дружбу, а затем сразу хочу посоветовать: не думай ты о годах своих — они сами о себе, когда надо, напомнят. Ведь мы с тобой даже среднего всесоюзного возраста еще не достигли. Вот когда этой отметки достигнем, тогда можно будет и оглядеться по сторонам, прикинуть, много ли осталось впереди. А пока пиши новые свои книги. Только не „Повесть о несостоявшемся писателе“, а роман толкового писателя о нашем поколении. Главное — не поддаваться. У нас тут один наш ровесник так говорит: „Пока у тебя все в порядке по мужскому ведомству и пока не утратил чувства юмора, ты еще не старик“. Если действительно соберешься к нам приехать, гарантирую тебе хорошие впечатления, красивую тайгу и красивых людей. В самом деле — соберись! Ведь ты Сибири пока что не знаешь — только дважды проехал по ней из конца в конец. А это такая земля, которая может заменить даже родную, то есть ту, где родился. По себе чувствую…»

Письмо получилось на четырех тетрадочных страницах — таких длинных уже давно не писал. А главное — разохотился. Не сходя с места, написал и Василию Сергеевичу, на Зейскую стройку. Это письмо получилось покороче.

Тут он просто напомнил о себе, слегка пожурил старого приятеля за то, что давненько не подает вестей, рассказал о своих последних новостях, главным образом семейных, а под конец, неожиданно для самого себя, предпринял такую разведку: «Напиши, кто там у вас из наших общих знакомых в управлении работает и как у вас относятся к людям пенсионного возраста — не выгоняют насильно на заслуженный отдых? Не подумай, что я о себе беспокоюсь, — тут же подзамел следы, — просто мне хочется знать, какое где отношение».

На этом он и поставил точку.

Как раз и Зоя вернулась со своего свидания, прошлась по пустым комнатам, даже, можно сказать, бегом пробежалась и начала громко звать:

— Коля, ты дома? Коля, где ты?

Он решил поиграть, вспомнив молодые годы, и не отозвался.

— Умней ничего не придумал? — сказала она, заглянув наконец в Юрину комнату.

— Вот, письмо пишу, — доложил он.

Но Зоя продолжала волноваться:

— С тобой тут ничего не было? Как ты себя чувствуешь?

— Как молодой, — отвечал Николай Васильевич.

Они помолчали.

— А против меня ты ничего не замышляешь, Коля?

— Что я могу замышлять?

— Ну вот, говоришь — как молодой. А я уже старая.

— Не прикидывайся. И что вы все зарядили: старость, возраст? — повысил Николай Васильевич голос, преувеличенно сердясь.

— Но когда и забывают о своем возрасте — тоже плохо.

Зоя смотрела на него так, как будто читала в его душе. На ее губах обозначилась чуть заметная грустная улыбка всепонимания. И Николай Васильевич подумал, что ей что-нибудь наговорили про него или она сама почувствовала какую-то опасность для себя в том, что он так усиленно молодится.

Надо было сказать что-то убедительное и правдивое, чтобы Зоя поверила.

— Если ты насчет баб, — заговорил он глуховатым, будто простуженным голосом, — то для этого я, наверно, и в самом деле состарился.

Зоя улыбнулась недоверчиво.

— А люди говорят, что видели, как ты выходил от одной молодой женщины, — сказала она.

Николай Васильевич хмыкнул и ответил:

— Выходил… И весь вышел.

— Смотри, Коля, не шути этим!

— Какие уж там шутки!

14

После ночного дождя с грозой утро было свежее, чистое, даже обещающее какое-то. «Сегодня будет тебе подарок», — будто сказало оно Юре, как только он выбежал на улицу.

Солнце уже пряталось за правобережной скалой, но свежесть утра от этого только дольше сохранялась, а тепла в летнее время здесь хватает с утра до вечера. Так что в данный момент скала-стена была вроде как на месте и даже полезна. В природе во всем есть какая-нибудь польза.

Времени у Юры вполне хватало, чтобы пойти на работу пешком, и он свернул к Реке, на тропинку, проложенную вдоль берега до самого котлована. У поселка это был естественный берег с его песчаными отлогостями и подмытыми берегами, потом все заменил собою дробленый темно-серый диабаз, вырванный из береговой скалы при прокладке дороги и вынутый при строительстве тоннеля к будущему гребню плотины. Вывозить его было просто некуда, вот и ссыпали тут же, поблизости.

В минуты недолгой тишины, когда по дороге рядом не проносились на своей наступательной скорости «белазы», тут можно было услышать несмелые всплески, словно бы Река пыталась что-то сказать человеку. Повернешься на этот всплеск, приглядишься — и вдруг заметишь какую-нибудь странность. Вот идешь ты сейчас против течения, вверх по Реке, и Река катит мощным потоком тебе навстречу, а какая-нибудь прибитая к берегу щепка или обрезок доски плывут, как твои попутчики, против потока. Как это получается, что тянет их вверх, наперекор всем законам и правилам, — не вдруг разберешься. Видимо, Река и сама подзапуталась, не успела еще перестроиться сообразно новым условиям. У нее ведь издавна были проложены здесь свои руслица, намыты отмели и перекаты, оставлены где надо островки и проложены между ними протоки, а теперь ее в одном месте перегородили, в другом потеснили, в третьем выровняли под шпур, а где-то создали новые, каменные мешки — заводи. Разберись тут! «Чо натворили-то, люди?» — словно бы спрашивала Река. И шевелила своими азиатскими, желто-кофейными мускулами — не без значенья, небось… «Чо натворили-то, люди?»

А люди продолжали творить свое, идя своим руслом, преодолевая свои пороги…

«Подарок», который пообещало Юре красивое сегодняшнее утро, оказался своеобразным: бригаде Ливенкова, самой передовой, прославленной и самой надежной, грозил простой. Кран, который на нее работает, остановился, другой, дублирующий, не доставал до блока уже начатого Ливенковым. Юра застал на плотине бригадира и своего «шефа» за обсуждением создавшейся ситуации.

— Как же так вышло, Юра? — сразу обратился Николай Васильевич к сыну. — Мы ведь недавно обеспечивали двойное перекрытие кранами каждого блока. На схеме у нас так и есть.

— Так и есть, — подтвердил Юра. — Но мы тут немного не дотянули крановый путь.

— Почему?

— Когда его прокладывали, на этом блоке бетон был еще не совсем затвердевший. — Юра постучал пяткой по монолиту.

— А потом?

— Потом пошло другое… Забыли, в общем, — признался Юра.

— Но я и не знал об этом!

— Мы тут с Сапожниковым и механиком сами командовали…

— Ну вот и теперь думайте сами! — Николай Васильевич повернулся и пошел прочь, как будто его здесь больше ничто не интересовало.

— Надо дотянуть сюда рельсы — вот и все! — запоздало ответил Юра отцу.

— Пока ты дотянешь, мой бетон заскорузнет, — напомнил Ливенков.

— Ну а что еще?

Ливенков пожал плечами.

Они были ровесниками, давно работали на одном участке и, пока Леша был холостяком, хаживали на пару в тайгу, поднимались на ближний ледник, иногда вместе охотились и рыбачили. Леша познакомил Юру со своим приятелем, егерем Богачевым, с которым служил когда-то в десантных войсках, приехал затем в эти края, но тут вышло так, что один пошел на плотину, другой — в лесные отшельники. У Богачева они не только охотились и рыбачили, но и схватывались на «ковре» — на теплой летней лужайке перед домом егеря. В институте Юра занимался борьбой самбо, ему захотелось проверить с бывшим десантником свою спортивную форму, и она оказалась на первый раз никудышной… Сейчас она, наверно, еще хуже. С тех лор как Леша обзавелся семьей, а в семье появились двойняшки, совместные походы и выезды сократились. Только работа всегда была у них общей, и ее всегда хватало…

— Был бы у нас другой сосед, — проговорил Ливенков, глядя на работавший поблизости от его блока кран третьего стройучастка. — Он бы справился и на два фронта, этот «тысячник».

— Кран-то справился бы…

Ну а дальше они могли уже ничего не объяснять друг другу — оба хорошо знали и соседа, и характер отношений между начальниками этих двух участков.

Дело в том, что третьим СУ руководил в свое время Густов-старший и считал его своим, может быть, до конца строительства. Потом прислали к нему молодого перспективного прораба Толю Губача. Парень и впрямь оказался ловким и хватким, в работе напористым. Не прошло и двух лет, как его решили выдвинуть, тем более, что в то время как раз освобождалась должность начальника второго строительного участка. Все было нормально. Но на освободившееся место вдруг рекомендовали Николая Васильевича, а Губача оставляли на третьем участке. Решение было вроде бы даже почетным для старого солдата — его бросали в прорыв, на участок, где многое надо было перестроить и наладить после снятого с работы растяпы и хапуги, а молодого товарища, естественно, оставляли на прежнем участке, в привычной и отлаженной системе. Опять все логично. Однако заноза в душе Николая Васильевича осталась, и с тех пор он особенно ревниво следил за деяниями молодого соседа. Сначала в этом была естественная забота о своем бывшем участке, своих людях и состоянии дел, оставленных преемнику в полном порядке. Забота и тревога: не завалил бы, не развалил бы этот парень так любовно налаженную систему. И вскоре появились первые признаки. Сперва до Николая Васильевича дошло, что Губач критикует густовские порядки и собирается их поломать, но это бы еще бог с ним! Мало ли таких преемников, которые начинают с того, что охаивают своего предшественника! Бывалому человеку пора бы к этому привыкнуть и не обращать внимания. Так, между прочим, и вел себя до поры до времени Николай Васильевич. Но когда Губач начал перетасовывать и смещать бригадиров и звеньевых, подобранных Николаем Васильевичем, то тут ветеран не мог оставаться безучастным. Он поговорил с начальником управления основных сооружений Александром Антоновичем Проворовым и первого обиженного Губачом бригадира взял к себе. Это был как раз Ливенков, нынешняя гордость стройки…

— А ты знаешь, я все же попробую! — вдруг загорелся Юра.

— Бесполезно, — помотал головой Ливенков.

— Я через механиков. Через Костю.

— Только побыстрей! — попросил Ливенков.

Юра буквально скатился по этажерке вниз, а там — в прорабскую, и за телефон. Набрал давно затверженный наизусть номер отдела механизации. В трубке отозвался знакомый, но не очень приветливый голос — чего, мол, надо?

«Не в настроении», — понял Юра. Но отступать не собирался.

— Здоров, Костя! — начал он бодро и этак по-приятельски. — Ну, сколько чего поймал, вчера?

— Не поймал, а убил, — отвечал недовольный Костя.

— Неужто сбраконьерил, такой-сякой?

— Точно. Живое время убил.

— А вот Гера Сапожников десять ленков взял, одного налима и еще харьюзят сколько-то.

Костя помолчал. Но не потому, что сильно позавидовал рыбацким успехам Геры Сапожникова, а просто начал ждать, чего Юра попросит. Все эти рыбацко-охотничьи запевки для того и ведутся, чтобы сразу после них попросить что-нибудь несусветное.

Юра тоже понял момент и перешел к делу:

— Слушай, друг, прикажи своей властью тринадцатому крану поработать пока на Ливенкова. Временно!

Костя удивился:

— У тебя же свой «тысячник» там стоит.

— Это у тебя… то есть у нас обоих — на схеме. А он, гад, — на простое.

— Не вечно же он будет стоять.

— У меня бетон сохнет.

— Ты обеспечен самой современной техникой… — у Кости тоже были отработаны свои отговорки.

— У тебя что, уши заложило? — рассердился Юра. — Стоит твоя современная… — И дальше Юра напомнил механику, как они в свое время «сбраконьерили», не дотянув подкрановый путь до конца. А потом оба забыли.

— Давай пока так договоримся, — немного помолчав, предложил Костя. — Ты принимай бетон на соседний блок, а мы тебе поднимем бульдозер — будешь сталкивать бетон в выгородку.

— А там — лопатами? Ты соображаешь?

— Больше пока ничего не могу, Юра. Бетон идет вовсю, и на третий участок тоже. Если я Губача о чем-то попрошу, он у меня потом десять раз потребует… Сам-то ты как, рыбачишь? — Теперь уже в голосе Кости послышались добрейшие приятельские нотки.

Юра бросил трубку и немного посидел без движения, соображая, нельзя ли предпринять что-нибудь еще. Но ничего реального не придумалось, кроме как согласиться на бульдозер и ждать выздоровления «тысячника».

Следующий номер телефона он набрал почти автоматически, по давней привычке.

— Бетонный завод слушает, — тут же отозвалась трубка.

— Ну как там у вас здоровье, не чихаете? — спросил Юра тоже, в общем-то, по привычке.

— Простудные времена кончились, Юра, — ответили ему, узнав по голосу. — Скоро мы вас завалим бетоном.

— Спасибо, — ответил Юра.

Как раз сейчас-то ему и не требовалось много бетона.

Неожиданно и решительно он набрал номер главного инженера стройки. Он понимал, что превышает свои полномочия и нарушает субординацию, но совершенно точно знал и то, что любая ссылка на главного инженера будет законом для Толи Губача.

Телефонная трубка продолжительными гудками долго убеждала Юру, что хозяина нет в кабинете.

Все возможности были исчерпаны.

И все же Юра не хотел с этим согласиться. Он резко встал из-за стола и направился в переносной «городок» третьего участка. Вступил в щеголеватую прорабскую Толи Губача. Здесь много было разных деревянных планочек и реек, на стенах висели крупные, неплохо выполненные фотографии — пейзажи и производственные процессы. Сам начальник участка сидел, чуть откинувшись на спинку деревянного стула. Приход Юры встретил откровенным недоумением.

— Послы сопредельного государства, — отрекомендовал себя Юра почему-то во множественном числе.

— Если они с верительными грамотами главы государства… — сдержанно улыбнулся Губач.

— Пока что без оных. По срочному оперативному поводу.

— Понял, но не могу.

— Чего не можешь?

— Поделиться краном. Самим нужен.

— А коллективизм и взаимовыручка?

— То есть жену — дяде?

— Ты отлично все понимаешь, и я тоже видел: кран половину времени стоит, ждет бетоновоза.

— Бетоновозы могут вот-вот зашустрить так, что только поворачивайся.

— Тогда и разговора быть не может.

— А как старина Густов поживает? — вдруг поинтересовался Губач.

— Ничего, спасибо.

Губач в ответ проиграл на столе пальцами несколько барабанных тактов.

— Слушай, Анатолий, ты же современный руководитель…

Юре довольно тошно было произносить эти, в сущности, льстивые слова, и он попутно убеждал себя, что у этого парня действительно заметна тяга к современности во всем. Даже в этом вот оформлении прорабской… Словом, Юра говорил и говорил, а Губач слушал, и оба они за время этого короткого монолога успели не то чтобы сблизиться, но кое о чем одинаково подумать. Может, почувствовали и осознали некое возрастное родство. Может, промелькнуло у Толи Губача и такое соображение: не сегодня-завтра Юра станет начальником соседнего участка, и им надо будет поддерживать уже современный уровень отношений. В итоге Губач решил:

— Добро! Когда кран свободен…

— Спасибо, — поблагодарил Юра.

— Но в случае у нас что…

— Ясно! — понял и пообещал Юра.

Дальше ему предстояло как-то деликатно объясниться с отцом, но это дело было неспешное, и, вернувшись к себе, он снова начал названивать Косте-механику, чтобы он все-таки закончил прокладку подкранового пути. Потом он наведался в бригаду Славы Шишко, в которой опять не хватало людей, и надо было что-то предпринимать. Может быть, даже посидеть когда-то в отделе кадров и поговорить там с новоприбывающими, чтобы они смелее шли на бетон. А то, как слышно, побаиваются нынешние молодые. Не понимают, что на плотине крепкий характер вырабатывается…

У Юры нарастала потребность действовать широко и активно, раздвигая сферу своей деятельности во все стороны. Получить бы еще побольше прав и власти — вот раскрутил бы маховик! Всех бы заставил бегом бегать, и сам не сидел бы на месте. Или, наоборот, сидел на связи — и требовал, нажимал, проверял. Потому что у истоков всех наших трудностей и сложностей, так же как и успехов, стоит человек, с его умом или бестолковостью, трудолюбием или ленью, профессионализмом или неосведомленностью, человек, ответственный перед делом и перед своей совестью или живущий только для себя. Надо это как следует осознать на всех уровнях и неучей учить, бракоделов и прогульщиков прижучить так, чтобы они и думать забыли о своих замашках, горьких пьяниц — изолировать как социально опасных людей. Плановиков и снабженцев научить расторопности, чтобы все, предусмотренное проектом, все, записанное в спецификациях и заявках, было обеспечено и доставлено на место работ вовремя, а на производстве технология, качество, современный уровень организации и производства работ всегда должны стоять на первом месте, выше, чем погоня за процентами перевыполнения плана…

Он чувствовал, что залетает мыслью не в свои сферы, но не хотел себя сдерживать ни в размышлениях, ни в очередных действиях. Мысли, если они толковые, могут пригодиться со временем, а действия необходимы уже сейчас — и постоянно. Во всяком случае простой бригады был предотвращен, путь для второго крана тянули дальше, а перед самым обедом «выздоровел» и захворавший «тысячник» — на него прислали из штаба заводского наладчика. Наверно, сработал здесь и специфический закон поведения механизмов: когда ты уже обернулся и можешь обойтись без какой-либо забарахлившей машины, она как ни в чем не бывало возвращается в строй.

А Николай Васильевич, оказывается, все это время незаметно наблюдал за действиями Юры. При очередной встрече спросил:

— Что это ты так разгулялся?

— Кровь играет, шеф, — засмеялся Юра.

— Ну-ну… Можно, пожалуй, и так…

Полной ясности он в этот раз не стал добиваться, но Юра понял, что за самовольный визит к соседу его упрекать уже не будут.

Обедать он пошел вместе с Ливенковым, и по дороге они, как водится, поговорили о рыбалке — дескать, неплохо бы мотануть куда-то подальше, хотя бы к тому же Богачеву, да денька на два, с ночевкой, чтобы две зорьки было. Какая там у него на поляне под кедрами уха варится — нигде такой не бывает!

Размечтавшись, они привычно посетовали на нехватку времени. У Леши семья, у Юры своя какая-то беспрерывность дел.

— Даже лодку просмолить не соберусь, — вспомнил он.

— А я на своей защитное кольцо на винт делаю, — сказал Ливенков. — Вот поставлю — и мне тогда ни мелководье, ни галька, ни мелкие коряжки — все нипочем!

— Это ты ловко придумал, — оценил Юра. — Покажешь?

— Там и показывать нечего. К корпусу мотора крепишь металлическое кольцо… Сядем за стол — нарисую.

Но за стол Юра сел не с Ливенковым, а по соседству. Его позвала Саша Кичеева, которая уже обедала вместе с Наташей Варламовой.

— Третья встреча — уже судьба! — изрек Юра, подсаживаясь к «техдевчатам» со своим подносом и обращаясь к Наташе.

Его как будто не услышали, и он немного опешил.

— Леша, нас здесь не понимают, — повернулся он опять к Ливенкову.

Но тут захлопотала, засуетилась Саша:

— Да что ты, Юрочка, мы же тебе место на столе расчищали.

Все-таки Юра был недоволен, и уже не столько Наташей, сколько самим собой. Действительно, третий раз встречает ее — и всегда начинает с пустого балагурства, с полутрепа, который процветает на танцплощадке, в «Баргузине» или в автобусе по дороге в котлован. Слова вылетают пачками, сталкиваются и отлетают друг от друга, а что после них остается — поди-ка вспомни! Многим девчонкам это нравится, но, как видно, не всем.

— Как живешь-то, Юра? Зашел бы, что ли, когда, — начала Саша.

— Плотина держит, — отговорился он.

— Плотина-то никуда не убежит от тебя…

Это было сказано с каким-то намеком, и, чтобы Юра получше все понял, простодушная Саша повела своими остренькими и словно бы чуть припухшими глазами в сторону новой своей подруги. «Вот кто может убежать!»— сказали Сашины глаза.

Юра тоже невольно глянул на Наташу и вдруг обнаружил, что она кого-то сильно напоминает. Нет, похожей на нее знакомой девушки у Юры не было, и все же началось какое-то чудо узнавания. Скорей всего, он подсознательно сличал сейчас ее облик с тем идеалом или эталоном женщины, который заложен в нашем представлении о будущей подруге неизвестно когда и, даже видоизменяясь (под воздействием реально встречаемых нами женщин), сохраняет в основе свою изначальность и некую путеводность в наших поисках. Юра, по-видимому, обнаруживал сейчас желанное сходство, и от этого в его душе зарождалась тихая радость. Он все дольше задерживал свой взгляд на ее лице, пока не заметил, что это ее смущает. Даже хороший летний загар не мог уже скрыть проступившего на ее щеках румянца. И это тоже было для Юры почему-то приятно. Он был к лицу ей, этот добрый, здоровый румянец, — вот в чем дело! От смущения девушка нахмурила брови — темные, красиво изогнутые, и Юра обрадованно улыбнулся — неизвестно чему.

Наташа теперь торопилась закончить обед, а Юре и торопиться не требовалось — он всегда это делал быстро. И как только Наташа поднялась из-за стола, он тоже незамедлительно встал и вышел вслед за нею на улицу. Саша — вместе с ними.

— Интересно, — проговорила Наташа, остановившись у крыльца столовки и глядя на высокую правобережную скалу, — как мы все оттуда выглядим?

— Как муравьи… и как богатыри, — поспешил Юра ответить. И тут же предложил: — Можем хоть сегодня, после смены, подняться туда… Ты как, Саша?

— Я все видела, Юрочка, везде побывала, — отказалась Саша. — А вам надо.

Юра повернулся к Наташе.

— Как-нибудь в другой раз, — из солидарности отказалась и она.

Но Юра уже знал, что скоро пойдет с нею и на левый, и на правый берег, поведет ее вверх по своему любимому Сиреневому логу и по другим логам и распадкам, по заветным тропкам и нетоптаным травам.

15

В первую же субботу они встретились в центре поселка. У Наташи в руках была небольшая корзинка.

— Говорят, черника созрела, и дома мне посоветовали… — как бы извинилась девушка.

— Наберем! — пообещал Юра.

Он вырос в семье гидростроителя, где уважаются и ценятся первобытные радости таежной жизни: съездить на рыбалку, сходить пешком или сгонять на мотоцикле в тайгу и вернуться домой с корзинкой грибов, ведерком ягод и охапкой цветов в придачу. Здесь каждая хозяйственная семья заготавливает на зиму добрый запасец сушеной, вяленой и соленой рыбы, грибов и ягод. Это доставляет людям приятные хлопоты и дает не менее приятную добавку к рациону, нигде не лишнюю.

Последними «строениями» поселка, которые уже вклинивались в заросли Сиреневого лога, были собачьи конуры; в них местные любители охоты содержали своих лаек, натасканных на таежных зверьков. Собаки провожали молодых людей жалобным повизгиванием и требовательным лаем. Они как будто просили: «Возьмите нас с собой… Выпустите… Дайте же побегать, черт возьми!»

Дальше начиналась настоящая тайга. Справа и слева сопки, густо поросшие березой и сосной, прямо по распадку — тропа, проложенная вдоль ручья. Позади еще слышалось пульсирующее, наплывами, гудение «белазов», а здесь особая птичья тишина, запахи трав и листвы — и волюшка вольная!

Юра и Наташа шли теперь молча. В поселке они обсуждали предстоящий поход, проходя через «собачий городок», дружно пожалели бедных животных, которым за свою привязанность к человеку приходится расплачиваться своей свободой, — но вот все привычное осталось позади, и словно бы там же остались все подходящие слова. Юра еще очень мало знал Наташу и, как выяснилось, не слишком хорошо знал себя. Не такой он, оказывается, говорун!

Так они и шли, обмениваясь лишь необходимыми и незначительными фразами: «Осторожно, тут переход по камням…» — «Ой, какие милые березки! Как пять сестер…» — «Они и есть сестры…»

Если мало говорили Наташа и Юра, то бегущий навстречу ручей не затихал ни на минуту.

Он всегда говорлив, этот старый Юрин знакомец. Он всегда весел и приветлив. Только после дождей начинает вдруг сердиться, рычать и даже катит вниз камни. Тогда он становится мутным и недобрым, тогда не становись на его пути!

Но чаще он все-таки вот такой, как сегодня: резвый и не злой. И ведет свою нескончаемую жизнерадостную песенку. Журчим, дескать, работаем, бежим, бежим, торопимся — чтоб встретиться с Рекой. Там ждет нас жизнь особая, течение раздольное: каньонами, долинами, тайгой, холодной тундрою — и прямо в Океан!.. И вот когда, — слышится далее в песне ручья, — вот когда мои скромные струи приобщатся к истинному, невероятному могуществу, о каком здесь, за своей работой в логах и распадках, нам даже мечтать не приходится! Может быть, только там и только тогда, когда принесешь Океану-отцу свою малую кровинку, вольешься в него и сольешься с ним, — только там и познаешь весь истинный смысл своих здешних ручейковых трудов. Есть, есть в них смысл! И всегда будет — отныне и до века. Для того и бежим, для того и торопимся, в пути сливаясь с братьями, чтоб влиться в Океан…

Работяга ручей. Мудрец ручей…

Разные, как уже говорилось, бывают у него состояния, разные песни. В дожди — одна, в жару — другая, журчливая. Но всегда он — в труде. И всегда что-то напевает.

В это солнечное нежаркое утро он напевал, наверное, лучшую свою песенку — мелодичную, свежую и чистую. Об общей радости бытия. О прелести движения, которое суть и потребность наша. О счастье слияния с какой-нибудь резвой речушкой. Об общем устремлении к большой воде, в которой только и отразится вся неоглядность и чистота голубого неба.

Счастливого тебе пути, ручей-брат!..

— Юра, вы не знаете, где он начинается? — заинтересовалась Наташа. — Сколько идем, он все бежит и бежит.

— Я как-то шел весь день — и все время он был, — отвечал Юра. — Если не рядом с тропой, то в овражке… Где-то есть родник, наверно.

— Вы говорите — целый день. А когда же домой вернулись? — спросила Наташа.

— Ночью.

— И не страшно было?

— Тут есть один секрет, в этих логах: очень трудно повернуть обратно. Хочется идти, идти, смотреть… Даже не поймешь, в чем дело.

— Кажется, и я начинаю это ощущать, — проговорила Наташа, промолчав добрые две-три минуты, словно бы проверяя в это время правильность Юриных слов.

А ручей, пока говорили о нем, успел раздвоиться: один бежал теперь по правой стороне тропы, другой — по левой. Прошли еще немного — и целых три образовалось: два по бокам, один — по самой середине размытой, труднопроходимой каменистой ложбинке. Задуматься, так один этот ручей — целая экологическая система. Где он пробежал — там свежесть, прохлада, травы и песня… А может, и все эти лога, распадки — тоже работа ручьев? В таком случае хорошими они были творцами, продуманно и красиво разместили здешние сопки, проложили пути между ними. Сколько ни шагай, сопки не заступят тебе дороги. Впереди может возникнуть, после очередного поворота, какая-нибудь широкая гора, заслоняющая весь видимый горизонт и словно бы преграждающая себе дорогу, но приблизишься к ней и увидишь, что можно обойти ее, и там опять откроются перед тобой новые распадки, новые пути, новая бесконечность.

Появились противные маленькие мухи. Привяжется — и толчется перед глазами, как будто на невидимой резиновой паутинке подвешенная, и сколько ни отгоняй ее — она все тут. Не иначе, хочет войти в контакт с человеком.

Чтобы избавиться от этих мошек, надо подняться повыше. И как раз неподалеку начиналась, ответвляясь от нижней, верхняя — заветная Юрина тропка. То есть ее знали и другие — иначе она не стала бы тропой! — но знали только немногие любители дальних походов, и Юра привык считать ее своей. Не очень заметная, местами и совсем пропадающая в траве, она поднималась здесь на гребень невысокого длинного хребта, и по ней можно было идти далеко-далеко. И чего только не встретишь на этом долгом красивом пути! Привольные духмяные полянки и резкие, неожиданные «прорастания» голых скал (как на красноярских «Столбах»), небольшие семейства старых патриархов тайги — кедров и заросли низкорослого шиповника, а потом будет еще и такое возвышение, с которого, оглянувшись назад, можно увидеть Реку, спокойную и тихую, словно бы приостановившуюся в своем движении. Так она выглядит, так она сообщает о себе издали. Поработала, мол, на славу — вон какой коридорище в горах проточила! — а теперь и отдохнуть не грех. Вот и улеглась она в своем привольном ложе и только чуть светится под голубым небом, чуть взблескивает под солнцем своей богатырской кольчугой…

Но это еще впереди. А пока что Юра показал Наташе «свою» тропу, и девушка вдруг сорвалась с места и побежала по склону хребта, по высокой траве, размахивая своей корзинкой, вверх. За нею и Юра. Он мог бы легко догнать ее, но не спешил. Он был все же старшим и «хозяином» здесь. Он обрадовался, что Наташа наконец-то почувствовала себя свободно, — и пусть порезвится! Пусть думает, что он не мог догнать ее. Пусть почувствует себя победительницей.

Так они взбежали одним махом наверх, на привольный гребень хребта. Запыхались. Посмотрели друг на друга. И начали смеяться. Просто так. От хорошего, веселого настроения. От легкого движения молодой крови. Оттого, что здесь так красиво и что впереди еще много непройденного.

Словно бы завершая эту свою радость, они поцеловались. Юра увидел совсем близко глаза Наташи. В них были восторг, недоумение и отвага.

— Но ты… не плохой, Юра? — все же спросила, мягко отстраняясь, Наташа.

— Я совсем-совсем хороший, — отвечал Юра.

И снова им было весело. Наташа закружилась, размахивая корзинкой, и вдруг бросила ее вниз по склону.

— Не хочу быть сборщицей ягод, хочу быть вольною птицей!

И они пошли, полетели, не отрываясь от земли, дальше.

После быстрого подъема и неожиданного поцелуя они еще как следует не отдышались и теперь жадно вдыхали здешний легкий и душистый, от разогретого разнотравья, воздух, смотрели то на синие сопки, толпившиеся вдалеке, то себе под ноги, где столько росло красоты земной! То тут, то там, одиноко возвышаясь над травами, желтели и розовели крупные горные лилии, целыми колониями и в одиночку стояли свежие сиреневые ромашки, в изобилии рос несеяный клевер и стелилась рядом с ним вика, попадались очень рослые одуванчики и радовали глаз маленькие полевые гвоздики — от розоватого до черно-вишневого цвета. Идешь, идешь — и вдруг блеснет из травы этакий пятиглазый светлячок, блеснет и приманит к себе, и захочется тебе сорвать его — именно за то, что так красив. Но воздержись, человек! У цветка ведь такой же, как у тебя самого, цикл жизни: весна — лето — осень — зима. Дай же ему прожить всю его жизнь до конца, до зимнего холодного засыпания. Нагнись к нему и посмотри, как чудесно подобраны в этом малом творении цвет и форма, как сочетаются свежесть и глубина тона, как хорош контраст основному, царящему здесь зеленому фону! Тут и смелость, и трогательность, красота и беззащитность. Пять алых лепестков — как пять живых континентов… Нагнись, поклонись этой красоте — и шествуй дальше, могущественный и умный! Шагай в открытую перед тобой бесконечность — и радуйся ей. Бесконечность и малый цветок — в извечном родстве между собой. И как хорошо, что в мире есть и то, и другое! Иначе пришлось бы все создавать самому человеку. Не стал бы человек прозябать без цветов — и не смирился бы с отсутствием бесконечности. Пришлось бы создавать и бесконечность, ибо всякий раз, наткнувшись на какую-то стенку, человек стал бы пробивать ее, чтобы посмотреть, что там за нею. Сколько длительных лишних трудов!.. Наверное, так же трудно создать заново и цветок. Сохранить-то легче…

— Теперь я понимаю, почему мой брат влюбился в эти места и меня позвал, — говорила на ходу Наташа, все стараясь опередить Юру, идти впереди него.

— Мы тут все влюбленные, — не пожелал Юра быть хуже Варламова.

— Бывает, что и безжалостно любите, — заметила Наташа.

— А что создаем-то здесь!

— Я слышала, что искусственные моря на Волге покрываются ряской. Вот что вы создаете!

— Наша Река не зацветет — слишком быстрая. Да и холодная. А когда наберем водохранилище, еще холоднее станет.

— Говорят, что это тоже плохо.

— Да, купаться в ней не придется.

— А тем, кто в ней живет, — как придется?

— Рыбы — холоднокровные, им не страшно.

— Там есть и другие обитатели…

«Да ты у меня серьезная!» — подумал Юра, внимательно посмотрев на Наташу.

— Так хочется, чтобы нигде ничего не ухудшалось! — в ответ на его взгляд проговорила Наташа. — Нигде-нигде, ни у кого, ни у кого.

То смешливая, то серьезная, Наташа все больше нравилась Юре. Ему хорошо было, когда он шел рядом с нею, он любовался, глядя на нее издали, а Наташа явно наслаждалась привольем и свободой, ни минуты не оставаясь на одном месте. То она бежала к старику кедру, то наклонялась над каким-то новым цветком, то пыталась поймать бабочку… Так они подошли к той возвышенности, к той горбинке на спине хребта, с которой, если оглянуться назад, можно увидеть и ленту Реки и несколько домов поселка. С краю этого возвышения торчала «проросшая» из земли голая скала «Дикая Бара» — так прозвали ее туристы. Она и в самом деле немного напоминала женщину с распущенными волосами. Угадывались плечи и грудь, а дальше был крутой обрыв к говорливому ручью.

Как только Юра помог разглядеть Наташе очертания «Дикой Бары», девушка помчалась к скале, чтобы взобраться на нее.

— Наташа, стой! — попытался Юра задержать ее, вспомнив об опасном и малозаметном из-за кустов обрыве; только в прошлом году с него упала молоденькая больничная медсестра.

— А я хочу! — закапризничала Наташа, уже пробираясь к «прическе» этого прихотливого изваяния природы.

— Наташа, если ты не остановишься, мы больше никогда…

— Никогда-никогда? — поддразнила его Наташа, и не думая останавливаться.

— Ну тогда подожди меня, мы вместе…

— А я хочу быть первопроходцем!

Затевать игру с нею, пытаться догонять — означало бы подтолкнуть ее к коварному обрыву. И Юра остановился.

— Я ухожу обратно!

Он действительно повернулся и сделал несколько шагов, как вдруг услышал укоризненный и просящий голос со скалы:

— Юра-а! Ну почему ты такой?

— Потому что в тайге должна быть дисциплина, — остановился он.

— На стройке дисциплина, в тайге дисциплина, в семье — порядок… Мы что, уже не пойдем дальше?

— Пойдем, если ты будешь слушаться.

Ей очень не хотелось покориться, но все же она начала спускаться со скалы на зеленую полянку.

— Ты со мной все равно как с маленькой.

Юра рассказал о коварном обрыве и о том, что здесь уже случалось. Тайга, Река и особенно дальние горы с белыми шапками вечных ледников — все это не только красиво, но и таит опасности.

Наташа слушала, и видно было, что старалась разделить его серьезность, но это не удавалось. И хотя она соглашалась и даже говорила: «Слушаюсь!» и «Есть, командир!» — все это было для нее лишь веселой игрой.

— Ты пойми, что я здесь просто опытнее! — убеждал ее Юра.

— Наверно, не только здесь…

Это был уже явный намек на «опыт» его прежних отношений с девушками. Наташа как бы подразумевала, что именно тот прежний опыт и позволяет Юре так уверенно командовать. И чувствовалось, чувствовалось, что ей хотелось бы узнать, правильно ли она подумала. Прямо спросить она не решалась и вот остановилась на этаком полувопросительном многоточии.

Юра все понял.

Юра вспомнил Еву.

— Наташа… — Он приближался к ней медленно, словно обдумывая каждый свой шаг. Видно было, что он собрался сказать нечто важное. Но не о прошлом своем, не о Еве. Он просто хотел обнять Наташу, прижать к себе и сказать единственное: «Верь мне!»

Он выглядел, наверное, очень серьезным, и девушка вдруг оробела. От робости и смущения она чуть нервно рассмеялась и стала отступать от него снова к скале.

— А что должно быть в тайге, Юра? — говорила она при этом. И сама же отвечала: — Дисциплина, Юра! Неужели ты забыл?

И женщина, и ребенок!

— Такого серьезного я тебя боюсь. Правда — боюсь…

Юра остановился. Буквально — остановил себя, подумав, что вдруг и в самом деле испугает ее своим порывистым признанием и как-то оттолкнет от себя. А ему нельзя было оттолкнуть ее, нельзя даже подумать о таком. Пожалуй, им обоим надо было немного успокоиться.

Юра предложил самое на земле спокойное и мирное занятие:

— Давай-ка мы позавтракаем у «Дикой Бары».

Он сиял с плеча свою сумку-торбочку, достал из нее салфетку и начал раскладывать приготовленную матерью еду.

— Ты такой хозяйственный? — подивилась Наташа.

— Это все моя Зоя Сергеевна.

— А знала она, с кем ты идешь?

— Знала.

— А ты, правда, испугался за меня, когда я на скалу полезла?

— Правда.

— А я подумала, что просто хотел подчинить меня. Чтобы я всегда слушалась.

— Наташа… — Юра опять, как тогда, стал серьезным. — Ты можешь всегда верить мне.

И опять Юре почудилось, что она на что-то намекает, то есть даже не намекает, а ждет от него откровенного рассказа о его прошлом, а это значит — о Еве. Он на мгновенье задумался. Ему стало боязно: как воспримет Наташа его исповедь? Поймет ли? Не разрушит ли его исповедь то доброе и радостное для него, что уже наступало, начиналось между ними?

— Что-то есть, Юра? — проницательно догадалась и словно бы подтолкнула его Наташа.

Он начал рассказывать, ничего не утаивая и ни от чего не отрекаясь. Закончил так:

— Вот и все о Еве.

Кажется, эти слова из названия старого заграничного фильма были самыми подходящими для завершения рассказа. Они как бы отделяли, отъединяли прошлое от настоящего, отодвигали прошлое на такое расстояние, с которого на все можно смотреть спокойно, как на пересказанный фильм, или книгу, или давнишнюю, от кого-то услышанную историю.

Но Наташа вдруг погрустнела.

— Значит, все это было у тебя очень всерьез, — проговорила она.

— В то время — да, — не стал Юра обманывать, да и не смог бы он обмануть Наташу. Он только добавил: — Мне ведь уже тридцать, было время и для серьезного.

— Я понимаю…

Она и в самом деле старалась понять его. О чем бы ни говорила она на обратном пути к дому, Юре слышались в ее голосе или сочувствие, или сестринское участие, или дружеская забота. Она старалась. Она не хотела поддаваться дурному чувству или настроению.

И все же распрощалась с ним в центре поселка и попросила:

— Ты не провожай меня.

— Почему?

Она не ответила, а он как стоял, так и остался на месте и не вдруг сообразил, что Наташа действительно уходит без него и уходит нехорошо, отчужденно.

— Наташа, не уходи так! — догнал он ее.

— Как, Юра?

— Как чужая. Как непонятная.

— Ну хорошо… — Она заставила себя улыбнуться. — Я — не так, Юра… Только ты все равно не провожай меня. Ладно?

16

Плотины растут, как дети, — медленно. Пройдет десяток и больше лет, прежде чем поднимется она, могучая, на свою проектную высоту и образуется перед нею «море», необходимое для непрерывной устойчивой работы гидроэлектростанции. В жизни каждого здешнего человека может произойти за это время множество событий, у кого-то родятся и подрастут дети, для которых плотина и ГЭС будут существовать уже как нечто данное, каждый здешний работник и сам незаметно подрастет, повзрослеет духовно, а если говорить о лучших, то они поднимаются здесь, вместе с плотиной, особенно высоко и гордо и покидают стройку в сиянии орденов и славы.

Много перебывает здесь народу и помимо строителей — и никто не уедет без новых впечатлений и мыслей. Разнообразную информацию о стройке разнесет по всем уголкам страны многочисленная пишущая, рисующая, снимающая братия — журналисты и писатели, художники и киношники. Прокладывает сюда свою тропу и до чертиков любопытный турист, совершенно лишний на стройке, но почему-то уже неизбежный. Нет-нет да и пожалует зарубежная делегация… Вот только что уехала, к примеру, делегация иностранных гидротехников, которую привело сюда желание «ознакомиться с очень интересным проектом». Почти все они были инженеры и двое, по-видимому, какие-то крупные начальники. Ходили, смотрели. Высказывали свои соображения: «Мы, наверное, перекинули бы с берега на берег кабель-кран и бросали бетон в плотину тоннами». Не скупились вначале на сомнения относительно пуска первого агрегата в будущем году. Но перед отъездом один из них сказал:

— Хотя нам показалось, что до пуска первого агрегата пройдет несколько больше времени, чем у вас обозначено на плакатах, но я уже давно не спорю с русскими относительно сроков. Я не смог бы предложить ничего лучшего в смысле технических решений, поэтому не буду давать и оценок…

Впрочем, они приехали и уехали, не оставив следа.

Надо сказать, что уезжают порою и наши, не прижившиеся.

Но зато сколько приедет в тот же день новых ребят — «хороших и разных», как сказал поэт! Сколько новых судеб здесь сложится, сколько людей проверят себя!

Скажем, прикатит на стройку какой-нибудь случайный паренек с гитарой — ради экзотики или романтики. Приедет и начинает бренчать в сиреневых сумерках «про жизнь тайги и джунглей», завлекая местных красоток и вспоминая своих «девах», которых оставил в далеком милом городе, покрасовавшись на прощанье вдрызг. Бренчит и напевает — и вечер, и два, и три… А жизнь стройки между тем уже начинает втягивать его в свой железный ритм: день — вечер — ночь… Когда в день и в вечер — это еще ничего, а вот ночная смена с непривычки дается трудновато. Глаза к рассвету слипаются, резиновые сапоги намертво вязнут в сыром бетоне, спина чугунная. Приедешь домой, а братва в общаге не очень-то считается с тем, что ты в ночь работал, — шумит, колготится, бренчит на своих гитарах, терзает свои транзисторы. Проснешься — тоска по дому… Эх, мать честная, не собрать ли чемоданишко да не махнуть ли обратно под батино крылышко?

Собраться-то недолго, но как, с какими глазами приехать? И как посмотреть в глаза хотя бы тем «девахам», с которыми так лихо, и мужественно распрощался? Да и от этой братвы уже не просто теперь улизнуть: такое сказанут на дорожку — век не забудешь!

И снова идет, тащит себя парень на плотину, на бетон. Дрожит, трясется в руках вибратор, и трясется над ним наш грустный гитарист. Складывает в уме новые строчки для сиреневых сумерек:

Плотина, мать родная, Бетонная ты мать. За что тебя — не знаю! — Я должен поднимать?

А дальше снова: в утро — в вечер — в ночь. Месяц, другой, третий. Спина уже гнется, как у тех девчонок, что делают художественную гимнастику. Мышцы набухли, набрались упругой, борцовской силы. На приезжающих новичков парень смотрит уже с ветеранским прищуром. И в какие-то субботние сумерки, помывшись под душем, приняв необязательный стакашек, парень бренчит уже по-иному:

Сегодня бетон, И завтра бетон, И послезавтра — Стоим на том. Любому известно, Что нынче бетон И в жизни и в песне — Хар-роший тон!

Поет и видит: девчонка с него глаз не сводит. И откуда она такая взялась? Ясно, что здешняя, но раньше вроде бы не попадалась на глаза. А может быть, просто не замечал — не на каждую ведь оглядываемся. Сейчас она тоже не выглядит потрясной красавицей, хотя в этих сумерках происходит что-то зашибательное: со второго взгляда она уже по-другому смотрится, с третьего — опять по-новому. Все у нее при всем — и очень даже. И глаз не сводит, полоумная. А в глазах этих — море света и преданности…

И громче по струнам, И звонче струна — Девчонка шальная Глядит на меня! Глядит не мигая, Не видя других… И песня другая — Одна на двоих!

А утром снова поднимается парень спозаранку, выходит на улицу, бухает по плиткам тротуара своей увесистой рабочей обувью, веса которой, впрочем, давно уже не замечает. Идет легко и бодро — красиво. Брюки с напуском на сапоги — это тоже красиво. Волосы для рабочего человека явно длинноваты, но, как видно, не мешают ему, а главное, тут ничего не поделаешь — мода! Она вездесущая, она — всюдупроникающая…

Идет парень без песни, но в добром маршевом ритме, приветствует, чуть поднимая руку, встречных ребят. «Здорово, мужики! Как вы там сегодня?» — «Положительно!» — «А на мою долю оставили?»

Идет надежный крепкий мужик заступать в свою смену. Ему теперь без разницы — в день или в ночь. Он идет поднимать — все выше и выше — плотину, мать родную. Блок за сутки сделали — на три метра поднялась. Правда, блоков по всей ширине и толщине плотины слишком много — к двум сотням наберется на каждом «этаже». Так что надо двести раз заполнить и утрамбовать тысячекубовую выгородку, чтобы вся плотина поднялась на эти три метра. И блок за сутки не у каждой бригады получается. Но в этом ничего нового, все известно.

Плотины растут медленно.

Но зато вместе с ними растут и люди.

Вместе с ними растут и дети.

Наступает когда-то и такой вечерок в Сиреневом логу, когда бывший наш гитарист, нынешний надежный мужик с каменными мускулами осторожненько выкатит на главную улицу поселка красивую голубую коляску на мягких рессорах и аккуратно покатит ее перед собой из конца в конец улицы, мимо домов и магазинов, мимо «Ермаков» и «Баргузинов». Перед тем, может быть, прошел тихий летний дождик, и бетон дорожки, плиты тротуаров слегка поблескивают, рослые березы, оставленные тут и там, в уютных колодцах из бетона, пахнут свежими вениками. Легко бежит по бетону коляска, легко и приятно дышится. Навстречу опять попадаются знакомые («Здоров!» — «Здоров!»), а рядом выступает со степенным достоинством ясноглазая сибирячка — та самая, из сиреневых сумерек. «А чо, девка? — под истого сибиряка работает и бывший наш гитарист. — Живем не хуже столичных!» — «Ага!» — отвечает глазастая коротко и ясно.

Вот она, жизнь сибирская, жизнь строительская…

Столько перемен и событий в доме и вокруг.

Особенно — вокруг.

Если бы всю информацию о происходивших в мире событиях заложить, замуровать в плотину, получилась бы долговечная и многотомная летопись человеческих деяний и антидеяний — побед и поражений, благородства и подлости, доверия и коварства. Но бетон не умеет хранить информацию, он бесчувствен и беспамятен, ему определены и уготованы лишь такие функции: прочность и долговечность. И еще способность противостоять.

Плотину обдувают разные ветры — и тоже много чего приносят с собой. Когда дует северный «сибирячок», то слышится в нем чистый морозный звон новеньких рельсов с Магистрали века, когда же прорывается сквозь распадки, переваливает через сопки левобережья юго-западный ветерок, то можно различить в его легком пении стрекот хлопкоуборочных машин и свежее дыхание новых оазисов, созданных человеком в пустыне. Восточная скала-стена почти не пропускает сюда ветров той стороны. А вот коварный настырный «китаец», который даже весной может нагнать в каньон снега, вдруг принес с собою отзвуки не очень далекой автоматно-пулеметной стрельбы и запах военной гари. Всколыхнули дальнюю землю взрывы снарядов и фугасов. Передалось по воздуху, как по проводам, горе беженцев. И стоны раненых. И несмолкаемое, кричащее безмолвие убитых…

Вот против чего полагалось бы возвести хорошую плотину! Такую, чтобы ни один снаряд, ни один самолет со смертоносным грузом не мог перелететь через нее и чтобы жили за нею люди воистину как за каменной стеной, не ведая страха и не зная никакой иной смерти, кроме естественной. И чтобы стояла она, эта человекозащитная плотина, нерушимо и вечно, как стоят на земле мудрые, старые, в седине и морщинах, горы.

Конечно, фантастика это, мечта мимолетная — не больше того. Нет пока что на земле такого конструктора и такого бетона, чтобы возвести ее, человекозащитную. Есть на земле только лишь сам человек, сам себя защищающий и сам для себя готовящий убийственные силы, которые уже превосходят силу природных стихий. Только лишь человек. Великий в творениях своих и малый перед лицом самоизобретенных смертоносных стихий.

Только он и есть — со своими мечтами, надеждами и нескончаемыми трудами. Он и оплот самому себе, и защита всему сущему на земле. И только у него сбываются, бывает, сказки, а фантазии воплощаются в камень, в металл, в бетон…

Впрочем, вот уже идет, вот плывет по воздуху очередная бадья с бетоном. Принимайте ее, строители.

Принимайте бетон, творцы-мечтатели, реалисты-кудесники!

Все сущее на земле возникало из мечты, стремления и надежды.

Идет бетон.

Принимайте бетон…

17

И снова — события, события, большие и малые.

Александр Антонович, начальник УОС, зашел на второй стройучасток прямо со штабной планерки. Николай Васильевич приготовился доложить ему о новых блоках, но гость опередил его.

— Должен сообщить вам пренеприятнейшее известие, — проговорил он с улыбкой, но без веселости и шутливости.

— К нам едет ревизор? — все же хотелось Николаю Васильевичу повернуть разговор на веселую волну.

— Хуже. Решено перебросить бригаду Ливенкова на здание ГЭС.

— А мой план кто будет выполнять? — Николай Васильевич понял, что тут не до шуток.

— Ты. Кто же еще?

— Двумя бригадами я выполню ровно две трети.

— Будем формировать третью из новичков. Приезжают солдаты, комсомольцы по путевкам.

— Вот и формировали бы там, на новом месте.

— Ты же понимаешь, что на здании ГЭС даже не все ливенковцы сразу освоятся. Работы по высшему классу точности.

— А у меня — без класса?

— Пойми: у Острогорцева нет выхода. Не успевают там с бетонными работами, не могут обеспечить фронт для монтажников. А если монтажники не успеют свое сделать — опозоримся с досрочным пуском первого агрегата… Так что подбирай толкового бригадира из звеньевых — и принимай пополнение. Придется, конечно, разбавить новую бригаду опытными старичками.

— Да-да, все перешерстить, все перемешать… Так это легко — перетрясти все бригады…

Александр Антонович терпеливо слушал, понимая, что начальнику участка будет полегче, если он выскажется. И Николай Васильевич еще некоторое время продолжал высказываться:

— Если мы не наберем высоту, так и ваш агрегат не пойдет. Мои секции и так ниже, чем на третьем участке, их надо подтягивать…

Когда говорить стало нечего, Николай Васильевич посмотрел на гостя доверительно и спросил:

— Скажи, Александр Антонович, тебе не кажется, что не все у нас хорошо идет? Дергаемся мы много. То тут авралим, то там.

— Мне это не кажется, — столь же доверительно проговорил гость-начальник, — я это вижу и чувствую.

— Как же дальше будем?

— А вот так. Тут подтянем, там подгоним.

— Ты считаешь, что и так можно?

Гость-начальник, судя по всему, еще не готов был к полной откровенности, он просто промолчал. А Николай Васильевич уже настроился поговорить всерьез.

— На Красноярской мы как-то ровнее шли, — сказал он.

— Бывали и там авралы.

— Может быть, со временем все плохое забывается, но я что-то не припомню.

— А затопление котлована не помнишь?

— Ну, это другое. Это случайность, че-пе.

— Все — от людей…

Николай Васильевич помнил это затопление. Там бульдозерист расчищал площадку, перерубил кабель, питавший насосы, и убежал со страху в тайгу. А вода во внутреннем озере стала катастрофически прибывать. Четыре часа не могли спецы догадаться, что происходит, трое суток потом боролись с водой…

Каждый старый строитель хорошо помнит подобные эпизоды и любит порассказать другим — в назидание или с гордостью. Хорошо помнят люди и прежних своих руководителей: как они вели себя в критических ситуациях, как разговаривали с рабочими, как жили. «Бочкин, бывало, в диспетчерской спал, все в одних руках держал — потому и получилось!» Или: «Я тогда пошел к Бочкину, все выложил ему — и через день ехал с женой в санаторий, с двумя окладами в кармане». Нередко прежних руководителей вспоминают как бы в укор нынешним: дескать, вот были тогда начальники, не чета нашим! И сегодня получилось, что не удержался от того же Николай Васильевич. Сказав о ровной работе на Красноярской ГЭС, он ведь подумал о Бочкине, а вслед за тем — об Острогорцеве. А поскольку Бочкин оставался его кумиром, никакой другой начальник — и Острогорцев тоже — сравнения с ним выдержать не мог.

Бочкин оставался вне сравнений по многим причинам. Во-первых, он действительно был выдающимся строителем-гидротехником. Во-вторых, как-то разговорившись, они, Густов и Бочкин, установили, что родились в одних краях (Бочкин — тверской, Густов — лужский), воевали одно время на Втором Белорусском фронте, прошли одним и тем же маршрутом по Польше и Германии и вот встретились на великой сибирской стройке. Некоторая общность судеб, принадлежность к одному и тому же героическому поколению многое значит. При Бочкине Николай Васильевич многое постиг, прошел его школу и вот приехал в Сиреневый лог, к Острогорцеву, человеку совершенно иного склада, иной судьбы. Острогорцев, естественно, и не мог быть таким же, как Бочкин. Ни один человек не может повторить другого, как бы ни был сам по себе замечателен.

Честно говоря, Николай Васильевич не любил таких разговоров со сравнениями. В нем, наверное, до конца дней останутся какие-то офицерские понятия и установки, согласно которым генералов не обсуждают, генералам повинуются. Он вообще не любил обсуждать или осуждать кого-либо за глаза. А тут вот не сдержался… Затаившись, примолкнув, он стал ждать, как поведет себя дальше его собеседник.

— Я замечаю, — говорил между тем Александр Антонович, — что у каждой стройки — своя судьба. Не знаю, зависит ли это от руководства, но так получается: одна сразу, с ходу набирает темп и потом не сбавляет его до последнего гвоздя, а другая как начнет ковылять по-инвалидному, так и продолжает. Вот и наша, при всей своей популярности и уникальности, начиналась враскачку. То мало денег давали, и мы начали гнать бетонные работы, не закончив неотложных земляных, потом бросились поселок строить и забыли про бетонный завод. С бетоном теперь вроде бы налаживается, так бетонщиков не хватает…

— А чего нам хватает? — усмехнулся тут Николай Васильевич.

— Забот. Энтузиазма. В смысле «давай-давай!». Ну и разговоров тоже… Я тебе честно скажу, — чуть, наклонился Александр Антонович над столом, — у меня с Острогорцевым не самые лучшие отношения, не очень мы уважаем друг друга. Я отдаю должное его организаторским способностям, напористости, завидую его памяти. Он умеет мобилизовать людей, умеет проверять выполнение решений и приказаний. Но ему не хватает, по моему слабому разумению, мудрости в технической политике. Главный инженер стройки оказался в подчиненном положении, главные специалисты не объединены твердым руководством, технология не занимает в наших умах, главенствующего положения. Сейчас мы начнем метаться между двумя неотложностями: необходимая высота плотины и досрочный пуск первого агрегата.

— Ты считаешь, не надо было спешить с этим агрегатом? — полюбопытствовал Николай Васильевич.

— Нет, не считаю. Чем раньше мы пустим его, тем лучше. Для страны и для нас. Но все на стройке взаимосвязано, и нельзя форсировать одно за счет другого. Ты верно сказал: нельзя дергаться. Иначе наживем такую аритмию, с которой и не вдруг сладишь. У тебя, кстати, нет аритмии?

— А что это такое? — спросил Николай Васильевич.

— Счастливый человек!

Александр Антонович достал сигареты, закурил, заметно поуспокоился. Улыбнулся сам себе. И продолжил:

— Ты не думай, что я это только перед тобой раскудахтался. Только что распинался насчет того же на летучке и, чувствую, слишком распалился, кое в чем перехватил. Острогорцев, правда, остроумно вышел из положения. Слушал, слушал, потом встал, подтянул рукава и этак лихо, по-мальчишески предложил: «А ну давай выйдем!» Все рассмеялись. Потом назначил беседу на четыре часа. Вот я и прокручиваю все заново… А ты что молчишь? Не согласен?

— Согласен… Только тут ведь не от одного человека зависит. — Николаю Васильевичу уже стало жаль Острогорцева, который, хотя и не спит в диспетчерской, но ведь тоже не знает никакой другой жизни, кроме стройки. И действительно: не все ему под силу. Говорят, даже министры жалуются порой на свое бессилие в каких-то вопросах.

— Ну что ж, действуй, Николай Васильевич! — вдруг поднялся гость-начальник. — Понадобится помощь — звони, зови, а пока мешать тебе не буду.

Эго его кредо: в серьезные моменты не мешать людям действовать, и пока они действуют верно — не вмешиваться.

Николай Васильевич остался один. Долго никто не заходил к нему, никто не звонил, как будто все вокруг сговорились не мешать ему думать и мучиться. Думать и означало мучиться. Потому что невозможно было представить себе участок без бригады Ливенкова, без его всегдашних высоких показателей, без его примера и, прямо скажем, авангардной роли. От авангарда, от его продвижения зависит успех наступления всего войска. На воспитание этого авангарда положено немало сил и души, с ним связывались многие надежды. И вот его переводят в другую часть, а старине Густову предлагают наступать сокращенными силами. Говорят: дадим пополнение. Но кому же неясно, что новобранцы не способны равноценно заменить опытных, обстрелянных бойцов! Сколько времени пройдет, сколько сил потребуется, прежде чем новички освоятся на блоках…

Никто не входил в прорабскую, никто не звонил. Некому было высказать свои мысли и обиды. И пришлось начать перебирать в уме, одного за другим «просматривать» заместителей бригадиров и наиболее толковых звеньевых. Кто из них сумеет сформировать и возглавить новую бригаду и сразу ввести ее в дело?

Хорошо бы оставить на участке ливенковского заместителя, который насмотрелся на работу передового бригадира и наверняка многому научился. Но его могут не оставить. Скажут: переводится вся бригада целиком, в полном составе и в полной боеспособности. Нельзя ее рушить.

Ну что ж, не будем.

Не так уж слаб наш участок, чтобы не найти еще одного бригадира.

Можно взять Лаптева, заместителя из бригады Шишко, — все равно они там не ладят между собой, каждому хочется быть первым. В этом есть и польза: когда Лаптев ведет ночную смену — можно спать спокойно… Лаптев и Ливенков — на одну букву, легче будет переоформить и доску показателей…

Есть еще Панчатов, бывший бригадир. Он приехал зимой с Зейской ГЭС, видимо, с кем-то там не поладил или что-то занеполадилось в личных делах. По документам женат, не разведен, но приехал без жены, она осталась на Зее. На полную откровенность пока что не идет, но Николай Васильевич и не допытывается: личное есть личное, и не обязательно докладывать о своих сложностях начальству. Один тебя поймет, посочувствует, даже поможет, если можно там чем-то помочь, а другой при случае воспользуется полученной от тебя «информацией» против тебя же самого. Личное есть личное. Вся его сладость и вся его горечь предназначены только тебе…

Когда в прорабскую заглянул Юра, перед Николаем Васильевичем лежал маленький листок бумаги с пятью-шестью фамилиями на нем. Многие были уже зачеркнуты. Оставались две: Лаптев и Панчатов.

Николай Васильевич поделился с Юрой грустной новостью, дал ему возможность свободно и без регламента покритиковать руководство, затем показал свой списочек.

Юра на список глянул только мельком — он еще продолжал внутренне сопротивляться. Он сказал:

— Имейте в виду, что Ливенков может просто не согласиться.

— А вот это не нужно, Юра! — предупредил Николай Васильевич, догадавшись, что сын может по-дружески посоветовать своему приятелю такой ход и Ливенков проявит желанную строптивость.

— Что-то ты стал добреньким, шеф, — понял его и Юра. — Ко всем другим.

— «Других» на стройке не бывает, сын, — серьезно заметил Николай Васильевич. — Только свои.

Юре пришлось примолкнуть.

— Давайте-ка соберемся сразу после обеда всем синклитом, — сказал далее Николай Васильевич, — будем мозговать.

Юра кивнул. Он понял, что отец уже согласился с потерей, «сдался», и не стоило теперь растравлять его, сыпать соль на свежую рану.

И еще событие.

Когда новая бригада под командой Панчатова начала работать и все постепенно стало налаживаться, как было раньше, Николая Васильевича прихватила болезнь. Хорохорился, хорохорился, хвастаясь своим самочувствием, — а она тут как тут.

Болезнь оказалась странной: ничего не болит, нигде не колет, просто наступает какая-то непонятная слабость и ты начинаешь слышать удары своего сердца: три раза ударит, на четвертый — пропуск. Заволнуешься, занервничаешь — оно сделает пропуск через два удара на третий. Так что лучше приляг и спокойненько подыши… Как в воду глядел Александр Антонович, когда спросил в том памятном разговоре насчет аритмии. Вот она и объявилась, долго ждать не заставила. «Экстрасистолия»— называется по-ученому. «Ультрасимуляция»— называет это состояние, опять хорохорясь, Николай Васильевич.

Вначале он старался не обращать внимания на перебои, считая, что тут не столько болезнь сказывается, сколько тоска и мнительность и всяческая маята, вдруг наступившая в его жизни. Но как только попал к врачам, те засуетились, начали делать серьезные глаза. К ним присоединилась и Зоя: «Посиди, отдохни, неужели ты не наработался за свои шестьдесят?» Опять эти шестьдесят не дают им покоя!

Отдохнуть, конечно, не вредно. Хорошему отдыху всякий рад. Закатиться бы сейчас денька на три вверх по Реке, за пороги, за каменные столбы, завернуть бы там в какую-нибудь боковую речушку, пока не похоронили ее под мощным пластом воды, пристроиться в какой-нибудь доброй заводи или на стремнинке, подергать харьюзят, ну и что там еще попадется, похлебать наварной ухи наедине с природой — кто от такого откажется? А лежать в постели или бродить по пустым комнатам, прислушиваться к своему сердцу, по часам принимать лекарство — это не отдых.

Особенно плохо то, что от такого лежания унылые думы появляются, и начинаешь со всеми соглашаться — и с докторшей, и с Зоей, и даже с «предателем» Мих-Михом. Соглашаешься, что действительно заслужил отдых и что рано или поздно этим заслуженным отдыхом придется воспользоваться… Только вот насчет того, что наработался, — все равно не согласен! Не наработался и не выработался. Тут вернее было бы так сказать: вработался, втянулся, многое понял. Если, скажем, сравнить всю его предшествующую жизнь с восхождением, то теперь он поднялся на перевал, и впереди оказался приличный отрезок хорошей ровной дороги. Вот и зашагал ветеран в свое удовольствие, любуясь красивым окружающим пейзажем, — и не надо бы ему мешать!

Правда, у Николая Васильевича во всем этом деле есть еще один аспект, не понятный другим ветеранам: задерживаясь на своей должности, он заступает дорогу родному сыну. Другие в таких случаях имеют дело с общей проблемой, про них могут сказать, что они «сдерживают рост молодых», «мешают омоложению коллектива», ну и так далее. А перед Николаем Васильевичем родной сын, молодой и способный, стоит как бы в ожидании и не может ступить на очередную ступеньку: на ней отец! Конечно, у сына, как у всякого молодого, впереди еще много времени (сам Николай Васильевич только после сорока получил должность старшего прораба, на которой теперь Юра состоит), но молодым всего хочется достичь побыстрее. У них шаг пошире. Они не приучены к терпению. Наконец, что там ни говори о карьере, даже о карьеризме, но способного человека нельзя слишком долго сдерживать. Он должен переступать по ступенькам служебной лестницы, пока это ему интересно, пока это будоражит и мобилизует скрытые резервы таланта. В жизни самого Николая Васильевича служебная лестница имела не очень много ступеней, однако всякий раз, поднимаясь на новую, он немного менялся и чувствовал не только возросшую ответственность, но и сознавал новые свои возможности и старался как можно лучше их использовать. Ну а для того, чтобы «забуреть», обюрократиться, возможностей у него не возникало. Плотина — не такое место, где можно «забуреть».

Юра, конечно, не торопит его, он будет, если потребуется, отстаивать и защищать своего «шефа» на всех уровнях, но надо кому-то и о том подумать, что если парень долго будет топтаться на одной и той же ступеньке, он может потерять интерес к дальнейшему росту и совершенствованию. А из него, может, новый Бочкин со временем получится. Бочкин для новых условий…

Вот так задумаешься да пораскинешь карты перед собой, так в пору и лекарство глотать.

Лекарство еще и тем хорошо, что после него засыпаешь и смотришь приятные сны. То красивая рыбалка приснится, то город заграничный в белых флагах, а то еще — просто смех! — женщина молодая. Вот тебе и пенсионер, вот и ветеран! Можете посмеяться, кому охота.

Бывали сны и посложнее.

Однажды он превратился во сне в плотину. Сначала просто стоял на блоке и смотрел, как набегает сверху вода, поднимаясь все выше, к свежим блокам, и грозя перелиться через верх. А ему нельзя было допустить этого. И вот он стал спиной к воде и начал разрастаться в плечах, загораживая собою реку. Разросся до такой непомерной ширины, что уперся плечами в берега, выгнул спину навстречу водяному напору и так замер, бычась от натуги. Оглянуться и посмотреть, что там за его спиной делается, он не мог, но чувствовал, помимо напора, еще и приближение чего-то особенно страшного, такого же чудовищно страшного, как война. И уже слышал военные звуки, военные крики («Прорыв! Танки! Обходят!»), слышал нарастающую стрельбу. Становилось не просто страшно, а предельно, панически страшно: сумею ли устоять? Все люди куда-то пропали, остался он один перед всем этим нарастающим ужасом. Плечи его уже срослись с берегом, руки и пальцы рук, одеревенев, «проросли» в скалу. «Надо!» — говорил он себе, имея в виду, что надо устоять, сдержать все это, и повторял: «Надо!» Почувствовал болезненный удар в спину, под лопатку, понял, что ранен, но силы у него еще оставались, и он продолжал сдерживать напор, и еще поднапрягся, чтобы не пошатнуться: плотина ведь может «покачнуться» в своей верхней части лишь на какие-то сантиметры — не более. Потом он все же позвал сына: «Юра, подмогни!» Тот оказался поблизости. Появился веселый, беззаботный, будто не понимающий того, что здесь происходит. «Ты что, шеф?» — спрашивает. «А ты не видишь?» — «Сам виноват, — отвечает. — Все на себя берешь». И поучительно добавляет: «Сдержи себя!»

Тут Николай Васильевич проснулся и действительно увидел у кровати Юру.

— Позови-ка мать, — попросил.

Зоя пришла тотчас же, встревоженно спросила:

— Как ты?

— Все равно как противотанковую болванку под лопатку всадили, — пожаловался он. — Но ты, Юра, не уходи! — остановил он сына, который, посчитав себя ненужным здесь, направился к двери.

Зоя накапала капель, дала таблетку, и Николай Васильевич успокоился, уверенный в том, что теперь все пройдет.

— Вот и боли дождался, — усмехнулся он. — А то они все спрашивали: не болит ли тут, не ноет ли там? Теперь придет, так порадую: заболело, доктор!

— Не шутил бы ты этим, Коля, — грустно посоветовала Зоя Сергеевна. — Подлечиться всегда не вредно.

— А сама? — напомнил Николай Васильевич.

Еще летом врач сказал Зое Сергеевне, что у нее, скорее всего, тромбофлебит и что надо бы проконсультироваться у специалиста, а то и полежать в городской больнице, но после прописанных той же докторшей таблеток стало Зое Сергеевне полегче, и ни о какой больнице теперь разговора не возникало.

— Мы, женщины, крепче вас, — ответила она мужу.

— Ну и ладно, если так. Я не возражаю… Как там у нас на участке? — спросил Николай Васильевич сына.

— Все в порядке, шеф! — доложил Юра.

— Новая бригада не сильно тянет назад?

— Панчатов по две смены на блоках топчется. Бригадка у него, конечно, еще хилая, но план сделаем. Это мы тебе обещаем.

— Сам в выгородку полезешь?

— Теперь некогда, — усмехнулся Юра какой-то простецкой мальчишеской усмешкой, через которую глянул на Николая Васильевича довоенный Колька Рустов, мечтавший стать строителем и ставший военным курсантом… Где он теперь, этот давнишний Колька? Как соединяется его время с нынешним?

— Принеси-ка мне мою книжку, — попросил Николай Васильевич сына.

Юра сразу понял, о чем идет речь, и вышел в прихожую, где отдыхал в стенном шкафу бессменный рабочий пиджак отца. Уже износился, вытерся пиджак-ветеран, залоснился на локтях, но менять его хозяин никак не хотел. «Дыр еще нету, а я привык к нему», — объяснял он свою приверженность.

С хорошо знакомой и тоже поистрепавшейся книжицей Юра вернулся к отцу. Он знал, что последует дальше.

— Ты все помнишь по новым блокам? — с некоторым сомнением спросил Николай Васильевич.

— Как дважды два.

— Тогда продиктуй.

Он сел на койке, нащупал ногами шлепанцы, попросил у Юры шариковую ручку и приготовился записывать. Юра начал диктовать — номер блока, отметка, объем…

— Объем точно помнишь, не переврешь?

— Я их уже по пять раз переписал и по десять раз повторил по телефону.

— А я вот уже не могу удержать в памяти много цифр, — пожаловался Николай Васильевич.

— Можешь, не прибедняйся. Все ты еще можешь.

— Значит, тридцать девятая секция так и будет у нас отставать? — понял по цифрам Николай Васильевич.

— Растянулся же участок. В одном месте подтянешь, в другом отстанешь. А там кран забарахлил снова.

— Вот наградили нас морокой героические машиностроители! Превратили стройку в испытательный полигон… Ладно, диктуй дальше. Да смотри, чтобы точно! В этой книжке еще ни одной ошибки не было.

Вписывая цифры, Николай Васильевич, подобно школьнику, повторял их вслух, после каждого блока выводил нарастающий, за месяц и за квартал, итог, и в его голосе все определеннее звучали нотки душевного довольства и благополучия.

— Ну что ж, — заключил он бодро, — если и дальше так пойдет, месяц у нас действительно неплохой будет, хотя и без Ливенкова. Молодцы, ребята! И руководители молодые — тоже на уровне.

— У кого учились-то! — не остался Юра в долгу.

— Льстить начальству я тебя не учил, — заметил «шеф».

— А если я уважаю начальство?

— Его хорошей работой уважать надо.

— Так ведь тоже стараемся.

— Ну вот, сошлись кукушка и петух, — проворчал Николай Васильевич. А по лицу видно было: доволен! И еще заметно было: прошла, отпустила его за приятным разговором и недавняя боль. Он снова улегся в постель и смотрел на сына и жену не как больной, а как отдыхающий после работы человек. Деланно рассердился:

— Ну чего собрались? Идите по своим делам, а я тут на свободе подумаю да почитаю.

На стуле у койки лежала у него книга — «Воспоминания и размышления». Автор — маршал Жуков.

18

Провернув все свои неотложные утренние дела, Юра позвонил в техинспекцию. Трубку взяла Саша Кичеева и сразу же спросила: «Тебе Наташу?» — «Наташе — привет! — ответил Юра. — А просьба ко всем, кто будет в конторе при окончании летучки, — брякнуть мне: Юра, летучка кончилась!» — «Ой, как таинственно!.. Ну я все-таки дам тебе Наташу». Юра и Наташе повторил то же самое — и ничего больше. Никаких других слов по служебному телефону он говорить не хотел.

Потом позвонили ему самому с просьбой (понимай — с приказанием) выделить людей в совхоз на капусту.

— Не могу я слышать этого слова — «выделить!», — сразу взорвался мирный и благодушный до этого Юра. — Мне самому людей не хватает! Вы что, не слышали о новых цифрах по бетону, не знаете, что от нас лучшую бригаду забрали?.. Ну, разговаривайте с Сапожниковым, а я не дам… Гера, возьми трубку! — крикнул он в дверь серединной, проходной комнатушки, в которой всегда задерживался Сапожников. Он там что-то бубнил Любе и, наверно, не слышал, как Юра отфутболил «просителя» к нему. Сняв трубку, Гера спокойно все выслушал, потом начал тянуть слова:

— Ну, это я не знаю, это надо к Юре Густову, он у нас замещает начальника… Да не мог он на меня… Юра! — крикнул ответно Сапожников. — Это к тебе!

И сам вошел к Юре, стал слушать, ухмыляясь.

Людей все равно пришлось выделить: совхоз снабжал капустой и стройку, и тут четко действовал принцип «дашь на дашь». Пришлось «перетрясти все тылы», как говорит в таких случаях Николай Васильевич, перебрать всех, не связанных с бетоном, чтобы наскрести непременных трех человек. Ради шутки Юра предложил включить в это число и Любу, но Гера нашел чем пригрозить в ответ: «Тогда ты сам будешь закрывать наряды».

Юра посмотрел на приятеля и вдруг заметил, что все его натопыренные ежики как-то улеглись, или укоротились, или же просто были сегодня причесаны, — кто их там разберет!

— Гера! — сказал он. — В твоей жизни, я вижу, происходят благотворные перемены.

— По-моему, и в твоей тоже, — прежним ежиком глянул Сапожников.

— Не слышно на участке крепкого сибирского мата, — продолжал Юра.

— Сейчас услышишь! — пообещал Сапожников, направляясь к двери, чтобы прикрыть ее.

— Нет, стой! — остановил его Юра. — Все должно быть при открытых дверях. — Люба! — позвал он нормировщицу.

И Люба — вот она! Как будто стояла за простенком и ждала, пока позовут.

— Ты не слышала, о чем мы тут толковали? — спросил Юра.

— Насчет капусты? — проговорила Люба.

— Насчет свадьбы!

— Вы собрались жениться? — невозмутимо спросила Люба. И Юра оказался в своем собственном капкане.

— Да не я, а вы! — все-таки не сдавался он. — Гера, ты что, еще не говорил Любе?

— Юрка, ты сейчас получишь! — погрозил Сапожников.

— Ну, ребята, нельзя так затягивать дело, — продолжал Юра уже по какой-то приданной самому себе инерции. — Если дело за мной, так я тоже готов. Давайте сразу две! Ну?

Тут и Гера посмотрел на Любу из-под своих козырьков-бровей с вопросом и ожиданием. А Люба наклонила голову к плечу, улыбнулась и сказала:

— А чо?

— Заметано, ребята!

Юра тут же убежал на новые блоки — посмотреть, как там идет подготовка, — и по дороге уже всерьез обдумывал то, что наболтал в порыве непонятного шутовства. Ну, Гера с Любой, кажется, не очень удивились и не слишком растерялись, а вот сам-то он с чего так расхрабрился, у самого-то откуда взялась такая нахальная уверенность? Наташе он все еще так и не сказал тех главных слов, после которых могла бы начаться для них совершенно новая жизнь. Наедине с собой он уже мечтал об этой жизни, а встречаясь с Наташей, хотел одного: не расставаться, не расходиться по разным квартирам, все время быть вместе. Видеть ее как можно чаще — хотя бы мельком, в автобусе или на блоке, стало для него потребностью и необходимостью. Повидался — значит, все хорошо, не встретился — даже дела на участке идут хуже. Он уже понимал, чувствовал, что Наташа — его судьба, думал о ней не только радостно, но и серьезно, рисуя в воображении картины их будущей совместной жизни. Он уже видел свою семью и даже пытался обдумывать что-то практическое: как быть с жильем, с чего начать устройство… Это были, конечно, наивные и малореальные проекты: они всегда наивны и нереальны, пока составляются в одиночку. Он понимал это. Однако вовлечь в свои замыслы и мечтания Наташу, сказать ей все до конца пока еще не решался. Может — боялся. Не уходила из памяти ее фраза: «Значит, все это было у тебя очень всерьез». За нею как будто следовало такое продолжение: «Если у тебя уже было серьезное сильное чувство, значит, оно уже не повторится. Во второй раз такого не будет».

Мысленно Юра убеждал ее, что ничего здесь и не должно повторяться. Чувство приходит вновь и новое. Оно уже пришло — и такое, какого он не знал никогда. И, может быть, только теперь он способен вполне оценить новизну своего чувства и предстоящие радости семейной жизни. Он способен и оценить и дорожить всем этим. Как раз потому, что он уже не мальчик и пережил серьезное…

Он поднимался на плотину в недавно смонтированном, прилепившемся к бетону полуоткрытом лифте, жидком и шатком на вид, с дребезжащими стойками, но, как видно, надежном. В кабине он оказался наедине с девушкой-лифтершей, молоденькой, недавно приехавшей на стройку. Спросил, не надоедает ли ей кататься вверх-вниз и не страшно ли. «А чего бояться-то? — задорно и смело отвечала девчонка. — Вас, что ли?»

Щелкнули громко контакты, звякнул звонок — лифт остановился на верхней площадке.

Юра не выходил.

— Дальше не едем. Выше только небо, — сказала задорная.

— А мне опять захотелось на землю.

В кабину вошло несколько ребят, и лифт пошел вниз, дребезжа свою унылую песенку.

Как только кабина остановилась и парни подняли дверцу-заслонку, Юра вышел и быстрым шагом направился на штабную горку.

Глядя в лифте на девушку, он вспомнил Наташу и почувствовал, что должен сейчас же, немедленно идти к ней. Что он скажет, о чем спросит при встрече, он сейчас не думал — просто ему необходимо было увидеть ее. Если он не застанет Наташу в техинспекции — пойдет разыскивать ее на блоки или в потерну; если не вышла на работу — пойдет к Варламову… нет, пойдет к ней домой; если не застанет дома — пойдет по всему поселку, но уже не остановится и не успокоится, пока не увидит, не поговорит, не посмотрит ей в глаза. Все дела были забыты, все мысли соединились на одном: Наташа!

И все же, переступив через знакомый порожек техинспекции, о который многие с непривычки запинались, войдя в знакомую до мелких подробностей комнату и охватив одним взглядом всех присутствующих — и Наташу, и Валерию-начальницу, и своего «побратима», с которым несколько лет назад поменялся должностями, — он не мог подойти прямо к Наташе и заговорил, обращаясь сразу ко всем:

— Привет технической милиции! Как у вас на фронте борьбы с нарушителями технологии?.. А это любопытно! — остановился он у стола своего «побратима» и стал читать плакатик на стене, писанный славянской вязью: — «Указ Петра I от 11 генваря 1723 года. Параграф первый. Повелеваю хозяина Тульской оружейной фабрики Корнилу Белоглазова бить кнутом и сослать на работу в монастырь, понеже он, подлец…» Понятно: за срыв качества! — заключил Юра.

И только после этого подошел к Наташе.

— Садись, — показала она на стул.

Он сел, но так, что сразу видно было: не надолго. Бочком, без основательности.

— Я звонила, звонила, — сказала Наташа, напоминая о его просьбе, — но все на Сапожникова или на Любу попадала. Летучка кончилась, как видишь.

— Спасибо, я понял… Я к Острогорцеву собрался, но это потом…

Он все еще сидел и смотрел на нее, хотя ясно видно было: не сидится ему!

— Ты можешь на минутку? — Он кивнул на дверь.

— Конечно.

Прямо с крыльца он позвал ее за угол домика, на узкую «смотровую» площадку, с которой открывался вид на всю плотину, от берега до берега, уже не разорванную проездом на две половины, а соединенную и выросшую до высоты многоэтажного современного дома. Над нею колдовали, шевелились, ревели сиренами огромные членистоногие-подъемные краны. Под левобережной скалой, на месте будущего здания ГЭС, уже обозначились массивным бетоном и ажурным плетением арматуры круглые основания под первые гидроагрегаты. На них работала теперь бригада Ливенкова…

— Наташа, — начал Юра, — мне надо было обязательно увидеть тебя.

— Что-то случилось? — забеспокоилась девушка.

— Случилось уже давно, только я хожу, как дурак, и все жду чего-то. Понимаешь, я не могу без тебя, я знаю, что мы должны быть вместе.

— Юрочка, милый… — Наташа смущенно оглянулась.

— Это ничего! — понял Юра. — Здесь у нас проходит половина жизни, здесь мы и встретились, если помнишь… Я был тогда не совсем…

— И сейчас тоже, Юра! — улыбнулась Наташа.

— Не в себе, что ли?

— Нет. Я не знаю, как сказать, но как-то…

Ей трудно было найти точное и не обидное слово, но она видела, что Юра и впрямь как не в себе сейчас. Он непонятно торопился куда-то. Вернее — слишком торопился сказать, словно боясь передумать. Вот что промелькнуло в сознании Наташи. А Юра вдруг увидел в ее лице, в сосредоточенном прищуре глаз что-то от Евы, которой тоже всегда хотелось найти более точное слово. И вот уже сама Ева проглянула сквозь непохожее лицо Наташи, как если бы одно изображение наложилось на другое.

Он растерялся и ненадолго замер в недоумении и словно бы отдалился от девушки на большое расстояние.

— Юра! — позвала его Наташа.

— Я здесь, — опомнился он.

— Да нет, Юра, не здесь! Не здесь! — что-то почувствовала и поняла Наташа. — Ты же меня не видишь.

— Да что ты, Наташа!

— Ты не меня видишь!

Она закрыла лицо руками и отступила, спряталась за Юру, чтобы никто не увидел ее со штабного крылечка, редко пустовавшего. Некоторое время они так и стояли спиной друг к другу. Юра настолько был потрясен внезапной прозорливостью Наташи, что уже окончательно потерял способность говорить. Ему надо было возражать ей, уверять ее, и она в конце концов, возможно, поверила бы, но он не мог возразить против той правды, которую так удивительно, так прозорливо угадала Наташа. Наконец он просто не мог опомниться и растерял всю свою сообразительность и уверенность. Все, что здесь произошло, было непостижимо и непонятно: и то, что вдруг напомнила о себе почти совсем забытая теперь Ева, и еще более то, что Наташа тоже как бы увидела, почувствовала ее присутствие.

— Уйди, Юра, — тихо попросила Наташа.

— Ну ладно, ну… — Юра страдал вместе с нею, но особенно больно было ему оттого, что больно ей. Он попытался приласкать, пожалеть ее, но девушка отстранилась и съежилась от его прикосновения, как от чего-то неприятного. Он тогда повернулся и медленно, понуро, как никогда не хаживал прежде, начал спускаться по дорожке в котлован. Он мало что видел и мало что слышал, и остался как будто совсем один в этом шумливом и людном, знакомом и родном, но сегодня до непонятности странном мире. Опять один…

19

Острогорцев заканчивал очередной трудный разговор с главным механиком стройки.

— Я хочу понять, — говорил он, — почему с участков все время идут жалобы на работу механизмов и механизаторов? У вас не хватает единиц или механизмы слишком быстро выходят из строя? Не справляются ремонтные мастерские или еще что-нибудь?

Сорокапуд почти на все вопросы отвечал одинаково: «И это есть… И это тоже». Потом вспоминал что-то свое и даже радовался новому козырю:

— Кадры механизаторов не всегда на уровне.

— Так учите их!

— Все по сменам расписаны, учить некогда.

— А я вот и работаю и без отдыха учусь постигать своих ближайших помощников. — Острогорцев не скрывал, что и сейчас он стремится постичь кое-что.

— Запчастей не хватает, — вспоминал между тем главный механик свои беды.

— Запаситесь, если не хватает! Впереди еще не один год напряженной работы. Кто вам будет приносить их?

— Вот если бы вы в министерстве…

— Александра Ивановна! — крикнул Острогорцев в полуоткрытую дверь. Дело происходило в управлении стройки под конец дня, когда в приемной уже не могло быть много народу. — Александра Ивановна, заготовьте, пожалуйста, Сорокапуду командировку в Москву — он вам скажет, в какое министерство.

Грузный Сорокапуд растерянно поднялся с маленького для него стула, и стул обрадованно крякнул.

— А если я зря прокатаюсь?

— Подготовьте все свои претензии, все заявки, все раскладки — и бейтесь там на всех уровнях, — наказывал Острогорцев.

— Но вы же знаете, что не всегда…

— Знаю, но езжу и добиваюсь. С богом, как говорится! А через месяц мы направим на вас «Комсомольский прожектор» и высветим все темные уголки — можете не сомневаться…

Сорокапуд вышел, но Острогорцев еще с минуту сидел в боевой позе спорщика, готовый продолжать схватку. Потом несколько расслабился и повернулся к главному инженеру, который добрых полчаса сидел у его стола и ждал. Худой, за все лето почти не загоревший, с болезненно увеличенными подглазьями, он сидел терпеливо и незаметно, не вмешиваясь в разговоры и никак не высказывая своего к ним отношения. Разве что по выражению его немолодых и чаще всего невеселых глаз можно было бы угадать, чьи речи он одобряет, чьи не одобряет. Так же незаметно и тихо он умел сидеть и на совещаниях, летучках, приемах. Если необходимо было высказаться, он говорил чаще всего в совещательной форме: «Не стоит ли нам обратить внимание… Не пора ли подумать… Мне кажется, есть смысл заняться…» Обычно он высказывал дельные и актуальные вещи, но сама эта полувопросительная, не мобилизующая интонация как-то невольно снижала и своевременность и важность его соображений. Почти всегда требовалось, чтобы их услышал и поддержал своим уверенным тоном Острогорцев, и тогда уж все обретало силу закона.

— На что сегодня направлена инженерная мысль? — спросил Острогорцев, немного отдохнув от беседы с Сорокапудом.

— На плотину, Борис Игнатьевич, — отвечал главный. — Не пора ли нам подумать о ее конфигурации?

— О плотине нам всегда полагается думать, Павел Ильич, — проговорил Острогорцев, настраиваясь на спокойную, тихую беседу. Надо же когда-то и просто поговорить, не споря и не уличая, не требуя и не нажимая. Весь этот день был особенно напряженным и горячим. Тут и машина может раскалиться, и даже ей потребуется время на охлаждение.

— Я это к тому, Борис Игнатьевич, — продолжал главный инженер, — что если мы не подровняем ее до паводка…

— Хорошо хоть проезд закрыли. — Острогорцеву все еще не хотелось слишком серьезно вникать в новую проблему.

— Я думаю, есть смысл поговорить с начальниками участков, особенно — второго и третьего, где наметилось отставание.

— Они идут на пределе возможного… А потом — сколько еще до паводка?

— По календарю — много, по состоянию нашей плотины — просто в обрез.

— Успеем, Павел Ильич. Нам бы пока что с сегодняшними печалями разделаться. Одним махом! И лечь спать без хомута на шее.

— Сегодняшние не могут кончиться, пока не начнутся завтрашние, — философски заметил Павел Ильич. — Непрерывность заполненного времени.

— Я бы назвал это деспотизмом текучки… Кто там у нас еще, Александра Ивановна? — крикнул Острогорцев в полуприкрытую дверь.

— Кажется, все прошли…

Александра Ивановна появилась в дверях с этой доброй вестью весьма довольная. Время было позднее. «Все прошли и все разошлись — не пора ли и нам по домам?»— говорила ее добродушная улыбка. Настраивала на завершение дел и тишина управленческих коридоров. Только на первом этаже в диспетчерской кто-то кричал в телефон, еще больше подчеркивая общую тишину.

Острогорцев отогнул широкий рукав своей просторной куртки и, глядя на часы, стал вспоминать:

— Я еще обещал навестить старшего Густова, а в восемь — к ленинградцам. В девять тридцать — встреча со своим домашним коллективом по вопросу о двойке, полученной молодым Острогорцевым… Александра Ивановна, завтра в десять проверьте отправку «рафика» в аэропорт едут новые гости. Когда приедут — позвоните мне в штаб. Заниматься ими будет Мих-Мих… Я загляну сюда в пятнадцать ноль, но никого принимать не буду — разговор с отделом НОТ. Потом еду на гравийный.

Все это время он посматривал на часы, как будто на их циферблате были записаны все его сегодняшние и завтрашние «печали». На самом же деле он не пользовался даже записной книжкой — все держал в памяти. Она была у него редкостной. Он помнил все, что ему предстояло, что у него было намечено сделать, на неделю вперед. Держал в голове сотни лиц, фамилий, множество телефонных номеров, помнил не только тех людей, с которыми работал и часто встречался, но и случайных попутчиков по самолету, и когда-то донимавших его журналистов, и второстепенных служащих министерств и главков, ближних и дальних смежников. Мог назвать все крупные механизмы, задействованные сейчас на стройке и номера блоков, находившихся в работе. В любой день мог сказать, сколько на сегодня уложено в плотину бетона или сколько осталось до конца года неосвоенных денег. Если он сказал кому-то: «Через неделю доложить» или «Через три дня проверю», — можно было не сомневаться, что в положенный срок он все вспомнит. Конечно, он не забывал ни об одной назначенной встрече ни об одном обещании.

Некоторые называли его память феноменальной, однако сам он считал ее нормальной рабочей памятью руководителя. Если ее не имеешь, нельзя и соглашаться на подобную работу, как нельзя, к примеру, заике быть командиром пожарной дружины. Руководителю крупного объекта вообще полагалось иметь определенный набор личных качеств, в числе которых у Острогорцева значились и цепкая память, и широкая осведомленность, и быстрая (без опрометчивости и суеты) реакция, и незлобивый характер, и даже отсутствие художественных наклонностей. Последнее часто вызывало возражения. Ему говорили, к примеру, что один высокий руководитель играл в свободное время на скрипке. «А что этот человек построил?» — спрашивал Острогорцев. Ему говорили о зодчих Возрождения. «Не путайте эпохи! — возражал он. — Тогда было время универсалов, сегодня — узких специалистов. „Никто не обнимет необъятного“ — утверждал Козьма Петрович Прутков».

Рабочий день Острогорцева начинался с утренней летучки, на которой нередко определялись и дальнейшие его занятия. Вдруг где-то требовалось непременное его участие, и он шел или ехал на объект. Там возникало еще что-то новое — начиналась цепная реакция. Всем казалось, что при любой заминке надо обращаться к высшему начальству, обо всякой мелочи докладывать ему же и ждать его решения. Нередко, рассердившись, он отсылал руководителей-просителей… к самим себе. «Вы зачем поставлены на свой пост? Докладывать о неполадках и трудностях или руководить делом и преодолевать трудности?» Но тут же, конечно, во все встревал, всем «возникшим» занимался, а если уж в чем-то лично поучаствовал, то и потом не забывал поинтересоваться, как же там идут, как продолжаются дела…

— До паводка нам, Павел Ильич, предстоит еще пуск первого агрегата, — не забыл он и о прервавшейся теме разговора с главным инженером. — А при зубчатой плотине мы не наберем нужного для пуска объема водохранилища. Так что конфигурацией плотины действительно — с вашей помощью! — надо будет заняться. Что еще?

— Я не могу сказать, что это уже все, но на сегодня пора и честь знать, — проговорил Павел Ильич.

— А противопаводковые меры начинайте разрабатывать вместе с Проворовым. — Острогорцев впервые за все это время улыбнулся. — Он как начальник УОС, а также как наш постоянный критик должен лишний раз почувствовать и свою личную ответственность за свою родную плотину.

— Он вообще-то болеет за нее…

— А кто не болеет?.. Александра Ивановна, посмотрите-ка там в своем «колдуне» номер квартиры Николая Васильевича Густова. Дом помню, что пятый этаж — помню, а квартиру не помню.

Александра Ивановна тут же сообщила, даже, пожалуй, не заглядывая в свой справочник.

Острогорцев уже стоял у двери.

— До завтра! — попрощался он.

На улице он не отметил никаких особенных перемен в своем настроении или состоянии, не «вдохнул жадно свежего воздуха», как пишется иногда в книгах, — у него ведь просто продолжалась работа. А где она продолжается — в штабе или на плотине, в рыскающем по объектам «газике» или на заседании парткома, — это для него практически не имело значения. Сейчас он готовился к встрече с Густовым и думал о нем. Вспомнил в общих чертах его биографию и какая у него семья. Все вспомнил! И то, что Густов на фронте был сапером, и что второй его сын работает в управлении механизации газосварщиком, а жена преподает в школе немецкий, вспомнил и все «гэсы», на которых раньше работал Густов, и по значению тех строек произвел определенную коррекцию значительности самого этого человека, руководствуясь таким соображением: «Скажи мне, что ты строил, и я скажу, кто ты». Даже про «Запорожец», приспособленный для зимней рыбалки, вспомнилось Борису Игнатьевичу, хотя он и не видел этой машины, а только слышал о ней от кого-то. И что-то доходило до его слуха насчет дочери Густовых, не то разведенной, не то брошенной.

Разумеется, он не собирал специально сведения о Густове, но они накопились исподволь в его натренированной памяти и теперь, в нужный момент, вспоминались, выстраивались в определенный ряд.

«Запоминающее устройство» Острогорцева выдало ему и, так сказать, негативную информацию о старшем Густове: ведь это же он наговорил столичному журналисту много лишнего и неприятного для начальника стройки. После той публикации уже звонили из министерства и требовали отреагировать на выступление печати. Придется сочинять ответ. А что в нем напишешь? Как отреагируешь? Отменишь необходимые и неизбежные на врезке взрывы или, может быть, перенесешь здание ГЭС в другое место? Одно только можно сообщить с удовлетворением: после статьи (только не из-за нее, конечно) вышел на полную мощность бетонный завод, большой бетонный завод, и наконец-то решилась одна из главных проблем стройки. Теперь бы побольше народу на бетон!.. В ответе редакции стоит написать и насчет неотлаженных кранов-«тысячников» — пусть напечатают и это! Пусть прочитают на заводе — может, кое-кому икнется. Пусть везде думают о необходимости сочетать трудносочетаемое: сроки и качество!

Надо сказать, что такого правила — навещать больных — у Острогорцева заведено не было: он и времени лишнего не имел, и не считал это обязательным. Его интересовали прежде всего те люди, которые находились в данный момент на объектах. Он и сегодня не пошел бы, не появись у него в штабном кабинете, что-то около двенадцати, Густов-младший. Сам Острогорцев разговаривал с приехавшими ленинградцами — с Металлического завода и «Электросилы», но молодого Густова заметил. Видел, как он вошел, видел, как его остановил дежурный инженер («Борис Игнатьевич занят!»), видел, как легко и непринужденно прошел Юра эту заставу. Тут уже пришлось заинтересоваться: что там стряслось? Человек с плотины в неурочное время и без вызова — это уже тревожно. Пришлось извиниться перед гостями и подозвать парня к себе.

— Я насчет отца, Борис Игнатьевич, — сказал Юра, становясь так, чтобы отгородить своей широкой спиной остальных собеседников.

— А что с ним?

— Болеет он.

— Да, я слышал. Но не тяжело?

— Переживает он сильно.

— Больные все переживают.

Наверно, тут надо бы проявить побольше сочувствия, но все предшествующие разговоры, начиная с летучки, велись динамично и деловито, и этот диалог с Юрой, как бы по инерции, начался в том же стиле.

— Вы не могли бы навестить его? — не стал больше тянуть и Юра. — Это было бы для него очень полезно. В смысле морального состояния.

Тут пришлось призадуматься. Внешне это могло выглядеть как прикидка времени визита, поиски подходящего «окна» в жестком регламенте начальника стройки, но на самом-то деле именно тогда впервые подумалось: «Мог бы догадаться и сам, товарищ начальник!»

— Ты заходи ко мне в половине шестого — вместе и поедем, — сказал Юре, вспомнив, что от шести до восьми вечера он свободен.

Но у парня были еще и свои соображения.

— Вообще-то лучше бы без меня, Борис Игнатьевич, — сказал он. — А то отец сразу поймет, что это я… организовал.

— Все продумал!

— Так полагается, когда идешь к начальству.

— Хорошо, ждите меня вечерком, от семи до восьми. На водку не траться — пить не буду…

И вот он шел теперь к Густовым.

Открыла ему хозяйка — Зоя Сергеевна. В прихожей он увидел удочки и спиннинг, и этим определился первый вопрос к больному:

— Ну так когда же на рыбалку, Николай Васильевич?

Хозяин же пребывал пока что в растерянности. Дело в том, что, услышав в прихожей голос начальника стройки, он быстренько вскочил с постели, начал натягивать брюки, затем стал искать рубаху, но так и не нашел ее — остался в пижамной куртке. От всей этой торопливости он неожиданно запыхался, что особенно сильно и смутило его: предстать перед начальством в таком болезненном, почти загнанном виде было обидно.

Ответил он все же уверенно:

— Думаю — через недельку, Борис Игнатьевич.

— Вот это разговор!

Тут на помощь пришла Зоя и рассадила всех по местам — гостя на стул, хозяина — на свою койку.

— Вот это разговор! — повторил Острогорцев. — А то вдруг узнаю: заболел Густов-старший. Не поверил. Решил сам проверить.

— Правильно, что решили, — проговорил Николай Васильевич. — У нас могут и лишнего наговорить.

— В самом деле, что-то я не припомню… или память стала подводить? — Острогорцев и сам заметил, что слегка пококетничал насчет своей памяти. — Не помню, чтобы вы хворали когда-то.

— На вашей стройке не было — это точно, — подтвердил Николай Васильевич не без удовольствия.

— Что врачи говорит?

— Я понял так, что они меня решили на профилактику поставить. Как старый бетоновоз.

— Ну вот теперь мне все ясно! Профилактика — вещь полезная. Потому что впереди у нас самый трудный и самый главный год, и на нас теперь слишком много народу смотрит — и сверху, и снизу, и со всех боков…

Николай Васильевич чувствовал себя неловко и как хозяин. Он извинился и позвал Зою, чтобы она собрала на стол: время-то ужинное. Но гость остановил и хозяина, и появившуюся тотчас хозяйку.

— Пожалуйста, не хлопочите, Зоя Сергеевна, — сказал он. — Мне еще с ленинградцами ужинать предстоит, Там будут и тосты.

— Это в официальной обстановке, а тут в домашней, — все еще пытался хозяин соблюсти этикет.

— Водка и коньяк везде одинаковые, от них везде хмелеешь. И никуда от них не денешься. Ты — хозяин, у тебя гости. Бывает, что и высокие гости.

— Так вот я и говорю… — усмехнулся Николай Васильевич.

— Нет-нет, пощадите и меня, и себя. Вам, я думаю, тоже не стоит.

— Вообще-то правильно, — согласился хозяин. И успокоился.

И наступила заминка.

Острогорцев пожалел, что не расспросил Юру поподробнее, о чем тревожится, из-за чего переживает Густов-старший. Надо было не отпускать Юру так сразу. Однако по-другому не получается: все время перед глазами и вокруг толпится народ. С одним разговариваешь, другой через его плечо тянется и тоже просит выслушать. Так и живешь. Вроде бы начальник, а сам себе не хозяин. Люди идут и идут, приносят с собой вопросы и жалобы, и каждого надо выслушать, и по каждому вопросу принять решение, да еще и не очень затягивать, чтобы освободить мозг для новых вопросов и решений. С Юрой тоже так было. Принял решение — «Ждите меня вечером», — запомнил это для себя и продолжал выслушивать других, высказываться по другим поводам.

Ну что ж, надо принимать решение и теперь.

Чтобы не хитрить, не дипломатничать и не тянуть понапрасну время, спросил прямо:

— Ну а что же все-таки тревожит вас, Николай Васильевич? Если вот так, по-мужски спросить.

Николай Васильевич вздохнул. Он понял, что ему выпадает редкий случай напрямую высказать главному начальнику свои душевные волнения и сомнения. Другой такой возможности, пожалуй, уже не дождешься: одно слово Острогорцева — и пусть потом дорогой Мих-Мих что угодно предлагает, ничего он уже не изменит. Да, надо собраться с духом и откровенно сказать: не хочу на пенсию!

А сказать-то и не мог. Мешала гордость. Никогда еще ничего за свою жизнь не выпрашивал у начальства, так не начинать же теперь, на старости лет… А тут еще услышал гулкие и частые удары своего сердца, и это сначала отвлекло, затем приостановило его: вот, мол, что для тебя важнее теперь — как стучит сердце! Если оно так сильно забеспокоилось от одного только приближения к разговору, то как же дальше-то?

— Что-то не узнаю старого солдата, — подзадорил его Острогорцев и снова вспомнил недавнюю статью в газете, прямоту и откровенность Густова в разговорах со столичным журналистом.

Николай Васильевич еще раз вздохнул и проговорил;

— Вопрос поставлен прямо, так же надо и отвечать на него. Действительно, тревоги есть.

— О чем же?

— О завтрашнем дне.

— Ну, если в широком, глобальном смысле, то все мы об этом тревожимся, но пока что, честно сказать, не заболели от таких мыслей. Что-нибудь личное?

— Да оно и личное и общественное вместе, — начал Николай Васильевич и неожиданно заговорил о делах стройки, поскольку упомянуто было о завтрашнем дне в широком смысле. О своем можно будет и потом, на прощанье, сказать, а начать надо все-таки с дела. Для этого тоже не вдруг появится вторая такая возможность — чтобы с глазу на глаз и с полной откровенностью.

— Для нас тут и общественное стало семейным, и личное, бывает, превращается в общественное, — продолжал он. — И вот что меня давно мучает: много еще у нас всяких нервных мелочей…

Острогорцев внутренне поежился: «Мало мне министра и крайкома, так еще и он!» В лице его появилась некоторая жесткость. Но Николай Васильевич ничего не замечал или не хотел замечать, он развивал свою мысль.

— Я боюсь такого еще с армии: как только начнется, бывало, полоса мелких нарушений, так и жди крупного че-пе. Каждая отдельная мелочь — пустяк, на который можно и внимания не обращать, но когда они начинают накапливаться — это уже беда, того и гляди, прорвется где-то. И еще такая опасность есть: у людей вырабатывается привычка и, как говорится, терпимость к ненормальному положению дел. Пронесло в этот раз, пронесет и в другой…

— Ты считаешь, что у нас намечается такая опасность? — Острогорцев, подобно Густову, в минуты волнения легко переходил на «ты».

— Я не могу сказать, что она уже существует, — поотступил под строгим взглядом начальника Николай Васильевич, — но кое-что постепенно накапливается. В одном месте одно, в другом другое. Маленькие нарушения графика, если их сплюсовать, вырастают в солидные цифры. В связи с ускорением мы неплохо мобилизовались, народ вроде бы подтянулся, но мы слишком заторопились, а в спешке чего не бывает!.. Я тут лежал и думал: все время мы идем на пределе, все время должны выполнять что-то досрочно, а что-то потом доделывать, да еще на всякие посторонние дела отвлекаемся — то совхозу помогаем, то леспромхозу. Все время вяжет нас по рукам малая механизация, снабженцы не могут обеспечить даже электролампочками…

— Говорят, нашего главного московского снабженца перевели в пустыню, — усмехнулся тут Острогорцев. — И что ты думаешь? Там теперь дефицит песка… Но я это так, ты продолжай.

— Так вот я и говорю — не задергать бы, не загнать бы нам людей, как в спешке лошадей загоняют, — продолжал Николай Васильевич, немного сбитый с толку неожиданной шуткой гостя. — Вот вы спросили насчет опасности — намечается она или наметилась уже? Я не знаю. Но когда вот так раздумаешься — об одном, о другом, — то и покажется, что наметилась. Вот и боюсь…

Николай Васильевич остановился, снова услышав свое сердце, а Борис Игнатьевич все еще как будто продолжал слушать. Потом сказал:

— А я, ты думаешь, ничего на свете не боюсь?

Николай Васильевич увидел перед собой совсем незнакомого Острогорцева. По крайней мере это был уже не всегдашний, уверенный и напористый, быстрый на слово и окончательное решение начальник Всея стройки, как именует его Юра. На стуле сидел сейчас просто уставший, перегруженный заботами человек, которому, как видно, знакомы и сомнения и тревоги, только он не имеет права обнаруживать их перед подчиненными. Его удел — уверенность и твердость. Как генерал, начавший наступление, лишается права на колебания и обязан лишь неуклонно и неутомимо требовать решительного продвижения вперед, так и начальник крупной стройки, положив первый камень, уложив первый куб бетона, не может позволить себе никаких шатаний в мыслях и поступках. Если даже в его личном механизме уверенности что-то разладится, он обязан все там решительно подправить, подвинтить и наладить и впредь не позволять расшатываться. Удел и долг командующего — уверенность и непреклонность.

У Острогорцева были за плечами две ГЭС, на которых он работал прорабом, начальником УОС и начальником стройки. Он считался вполне преуспевающим руководителем. Некоторые недоброжелатели или завистники, которые у крупных руководителей всегда бывают, считали его слишком быстрорастущим кадром и подозревали, что у него крепкая «рука» в Москве, вспоминали при его имени переиначенную поговорку: «Не имей сто друзей, но заведи одного — в отделе кадров». Но все это были, в общем-то, досужие вымыслы. Когда же и руководить подобной стройкой, если не в сорок с небольшим? Кому же и строить завтрашние объекты, если не сорокалетним?

В последнем назначении Острогорцева был, правда, и элемент случайности: его предшественника в Сиреневом логу отстранили от должности. Естественно, стали искать замену. И тут кто-то вспомнил Острогорцева, у которого не было ни одного «прокола» и был уже немалый опыт. Всегда ведь при назначении на должность кто-то должен вспомнить надежного, по его мнению, человека — и только тогда может состояться назначение.

Слухам насчет «руки» в Москве тоже не стоило особенно доверять. Да, есть у Острогорцева в министерстве друг-товарищ, с которым они вместе начинали на одной стройке. Но дружба на расстоянии неизбежно затухает, особенно если друг оказывается в начальственном, а ты в подчиненном положении. Да, бывая в Москве, Острогорцев заходил к другу, они выпивали традиционный коньяк, Острогорцев высказывал свои беды и выслушивал московские новости верхнего эшелона, а потом уезжал — и каждый оставался как бы сам по себе. Личной переписки и телефонных переговоров, не касающихся дела, они не вели. Если честно сказать, им вполне хватало тех встреч, которые происходили во время поездок Острогорцева в столицу. Повидались — и ладно. Помог друг в решении очередных дел — спасибо, не помог — значит, не смог.

Другой, более близкий душевно друг остался на прежней стройке. Мечтой Острогорцева было — перетащить его к себе, чтобы здесь вместе и всласть поработать. Но никак не освобождалась для него подходящая должность. Собственно, одна-единственная должность — первого заместителя начальника стройки. Вот кем хотел бы видеть здесь своего друга Борис Игнатьевич! Но нынешний первый зам сидел крепко: у него-то как раз и была верная «рука» в Москве. Острогорцев считал его лишним человеком на стройке, мало что доверял ему, хотя внешне держался с ним подчеркнуто уважительно и почти всегда спрашивал его мнение по обсуждавшемуся на летучке или совещании вопросу. Мнение зама никогда не отличалось от высказанного мнения начальника, и это должно бы радовать начальника. Но не таков был Острогорцев. Он ясно видел за этим беспрекословным согласием беспомощность и неумелость своего первого помощника. А это заставляло его лишний раз вспомнить о толковом и опытном друге, который мог бы сейчас сидеть рядом и всерьез участвовать в решении сложных проблем.

С ним можно было бы поделиться и всякими своими сомнениями, даже обидами, которые, как ни странно, бывают и у крупных руководителей. Пока что Борис Игнатьевич ни перед кем не мог здесь раскрыть свою душу. Поговорить обо всем и начистоту, с полным доверием, с полной откровенностью, о делах стройки и тревогах совести.

Его не считали замкнутым человеком — и он не был таким. Он жил на виду, открыто, общался с десятками и сотнями людей, откровенно и честно обсуждал с ними десятки и сотни деловых проблем, производственных и житейских ситуаций, кого-то мог облагодетельствовать, кого-то покарать, хотя не злоупотреблял ни тем, ни другим, умел пошутить и принять шутку, не умел долго сердиться даже на сильно провинившегося работника, если тот осознавал свою ошибку, — словом, он был для всех — и ни для кого в отдельности. И у него тоже не было никого в отдельности. Вот в чем секрет. Вот в чем беда. У него были так называемые любимчики, к примеру, Варламов, но начальническая любовь чаще всего оборачивалась для подчиненного дополнительной тяжестью: кого любил — на того грузил. И это еще не означало душевной дружбы. Поэтому никто не знал и не думал, что у него бывают минуты тревог и сомнений, терзаний и разочарований. Такое просто невозможно представить, чтобы Острогорцев терзался и переживал! Или почувствовал неуверенность. Или кому-то пожаловался. Люди могли заподозрить в нем скорее излишнюю уверенность, а то и самоуверенность, нежели какие-то интеллигентские слабости. «Гибрид компьютера с бульдозером», — сказал как-то о нем, в порыве раздражения, Александр Антонович Проворов.

И вдруг вот такое: «А я, думаешь, не боюсь?» После этого вопроса оба — хозяин и гость — помолчали, подумали. Николаю Васильевичу хотелось уже не перечислять недостатки и «нервные мелочи», не укорять ими Острогорцева, а просто по-человечески посочувствовать ему и основательно подумать, как же все-таки получше бороться со всяческими «недо» — недоработками, недостатками, недовыполнениями, недоразумениями.

— Мы, низовые руководители, — заговорил он первым, — многое видим, но не многое можем, у вас колокольня повыше, но с высоты не всегда разглядишь подробности…

— Хватает и того, что вижу, — усмехнулся, выходя из задумчивости, Острогорцев. — На каждой летучке воюем с подробностями… Я потому и отменил ежедневные летучки, чтобы начальники сами, на местах, ответственно решали возникающие вопросы, а штаб больше работал на внешних связях — с поставщиками, смежниками, субподрядчиками. Ведь все время приходится что-то пробивать и выбивать, а наша нарастающая номенклатура поставок становится уже лавиноподобной. Бывает, что весь штаб, все управленцы, и я в том числе, только тем и заняты, что выясняем, откуда что не дослано, где что застряло, куда отправлено по ошибке. Но пока этим занимаешься, возникают собственные «подробности» на плотине и здании ГЭС.

— Насчет того, чтобы начальники решали вопросы на местах, — это правильно, — одобрил Николай Васильевич. — А то теперь обозначается и такой тип руководителей, которые много времени занимаются собственным благополучием и самообеспечением.

— Ну таких у нас немного, — возразил Острогорцев.

— С другой стороны, надо и то сказать, — продолжал Николай Васильевич, — что основные, преданные делу кадры работают, не жалея сил. Такие, как Варламов, Ливенков… Отняли вы у меня Ливенкова, — не смог удержаться, попенял Николай Васильевич.

И с этого момента разговор перешел в какую-то иную тональность, принял иное направление.

— Не на курорт я направил твоего Ливенкова, а на передний край, — заметил Острогорцев.

— А у меня что же, тылы?

— У тебя тоже передовая, но мы надеемся на Густовых.

— Потому и взяли от них лучшую бригаду?

— На кого надеешься, от того и берешь.

— Хотя бы поговорили перед этим, — опять попенял Николай Васильевич.

— Проворов должен был все объяснить… после того как сам с большим трудом понял.

— Он старался.

— А я не успеваю — пойми!

— Понимаю, Борис Игнатьевич. Я это так уж, по-стариковски…

Вот тут-то, пожалуй, и наступило самое время сказать, как бы к слову, о своей присухе. Поговорить о возрасте и особенностях этого возраста, когда человек хотя и не молод, но работоспособен, и ему еще хочется послужить, сделать кое-что на прощанье.

Самое подходящее было время для такого разговора. Но опять не повернулся язык, чтобы о себе говорить, за себя просить. И еще подумалось: может быть, главное, гложущее его беспокойство вызвано как раз тревогой за общий ход дела? Может, отсюда все проистекает? Стоило вот поговорить, поделиться — и уже легче.

Так и не высказал он своего личного, а про возраст даже совсем неподходящее добавил:

— С годами у нас говорливость прорезается, как зубки у младенцев, так что, может, я и лишнее наговорил. Но тут, я думаю, такая ситуация: лучше сказать, чем смолчать.

— Не всегда это так, — заметил Острогорцев. — Но сегодня все здесь было не зря.

И начал прощаться. У него уже подступало время новых разговоров — на этот раз за столом, с гостями.

Николай Васильевич проводил гостя до прихожей, потом вернулся в большую комнату и долго стоял перед широким балконным окном, глядя на застывшие перед ним кроны сосен, на отдельные березки, уже тронутые первыми сединами осени. Долго стоял, смотрел, думал.

Осень теперь самое понятное для него время года.

20

Осень… Но какая выдалась в этом году осень! Почти каждый день солнце и летнее тепло. Сопки левого берега и даже мрачноватая скала правого светились золотом берез, багрянцем осин и зеленой свежей хвоей пихт. Река поуспокоилась, сбавила за лето свой темп, и вода посветлела, в ней отражались ясное небо и вся осенняя просветленность природы. Глянешь на все это и невольно подумаешь: лучше ли бывает весна? И как бы в подтверждение сходства или равенства между весной и осенью в октябре снова зацвел багульник, а кто-то даже видел в тайге цветущие жарки — чисто весеннюю сибирскую радость.

Появился удивительный стальной цветок и в котловане стройки — рабочее колесо первой турбины. Оно проделало невероятно долгий путь — от причала Ленинградского Металлического завода на Неве по Северному морскому пути до устья Реки, а затем вверх по Реке — до котлована новой стройки. Здесь его выгрузили, поставили на специально срубленный ряж, и теперь оно, яркое, покрытое суриком, действительно напоминающее цветок своими гнутыми лопатками-лепестками, ежедневно встречало строителей по утрам и провожало по окончании смены. В любую погоду, в любое время суток этот «цветок» не тускнел и не закрывал лепестков, и становился он здесь своеобразным символом, знаком содружества и ускорения. Ленинградские турбостроители как бы напоминали: «Мы свое обязательство выполнили, слово теперь за вами, сибиряки».

И сибиряки вкалывали. Торопились на здании ГЭС, чтобы не опоздать с пуском первого агрегата к обещанному сроку, и поспешали на плотине, поднимая и выравнивая ее по всей длине, без чего не пустишь ни первый, ни второй агрегаты. Знали: зима обязательно осложнит и замедлит бетонные работы, так что надо было максимально использовать каждый благоприятный осенний день. У хлеборобов летний день год кормит, у гидростроителей многое зависело от того, сколько бетона ляжет в плотину к началу зимы. Надо было создать такой задел, который хоть немного перекрыл бы неизбежное зимнее отставание.

Юра уходил теперь на плотину, по примеру отца, ранним утром и возвращался к позднему ужину, пожалуй, только теперь начиная понимать, что такое должность начальника участка. Помимо новых, умножившихся забот он почувствовал и новый характер ответственности, тоже возросшей. Она стала теперь не только общей, как была при отце и когда распределялась между ним и отцом, между Герой Сапожниковым, сменными прорабами и бригадирами, — теперь она все больше становилась личной, персональной. Она уже не только гоняла его на плотину, но заставляла раздумчиво сидеть над графиками и схемами, над лимитками и чертежами. Ему доводилось делать это и раньше, он мог, скажем, заметить ошибку в чертежах и согласовать поправку с проектировщиками, но мог, в общем-то, и не заметить, мог не вглядываться с такой дотошностью, ибо был над ним «шеф» с его цепким глазом. Теперь же надеяться на какую-то высшую контрольную инстанцию не приходилось, во все надо было ответственно вникать самому, все решать без надежды на последующую поправку.

Возникали новый уровень и новый характер отношений — со старшими, младшими и равными. Новый бригадир Руслан Панчатов вдруг начал называть его Юрием Николаевичем. «Да брось ты, Руслан, какой я Николаевич!»— отмахнулся в первый раз Юра. Но Руслан и в следующий, и в третий раз обратился к нему по имени-отчеству.

Ну пусть бы один Руслан Панчатов, все-таки молодой и слегка облагодетельствованный, но и начальник УОС Александр Антонович Проворов тоже стал величать его по батюшке!

— Неужели я так сильно повзрослел, Александр Антонович? — отметил Юра это новое обращение.

— А ты сам не замечаешь? — вопросом на вопрос ответил Проворов, глядя на него какими-то знакомыми, почти отцовскими глазами.

Верный своей методе, Проворов не вмешивался в дела молодого начальника — только наблюдал. Зайдет после штабной летучки, осмотрит, как будто впервые, стены прорабской и словно бы между прочим, «без надобности», спросит:

— Ну как себя чувствуют молодые кадры?

Юре, правда, и в таком обычном вопросе слышался некий скрытый смысл, по-модному говоря — подтекст. Он ведь был посвящен Мих-Михом в план кадровых перемещений в пределах УОС: если «шеф» уйдет к Проворову замом по материальному обеспечению, то Юра останется у того же Проворова начальником участка. Густова-старшего Проворов знал дольше и лучше, а вот молодого мог и не знать настолько, как это требовалось для новой, для будущей ситуации. Поэтому Юре то и дело казалось, что Александр Антонович, навещая его, заодно и присматривается к будущему кадру, изучает его в деле, определяет его пригодность для новой должности. У Проворова была теперь идеальная возможность: еще до назначения человек проходит испытательный срок!

Честно сказать, Юру это несколько нервировало и раздражало, казалось обидным. Страдало его достоинство. Проработать столько лет на плотине и оказаться в роли испытуемого (сам он применял здесь слово «подопытный») было не так уж приятно. Однако Проворову он отвечал на его вопросы вполне учтиво. Учтиво и не слишком серьезно, как и полагается между начальниками в таком разговоре:

— Молодые кадры гонят план, Александр Антонович.

— Не нуждаются в помощи старших?

— Как нам без нее! — отвечал Юра. Но без крайней нужды ни о чем конкретно старался не просить. Знал систему Проворова, не любившего опекать подчиненных, да и сам не хотел выглядеть опекаемым. Так же, как и «подопытным».

Иногда он чуть-чуть топорщился и отвечал Проворову с едва заметным вызовом:

— Строят плотину молодые кадры.

Проворов усмехался и задавал новый вопрос:

— Ну и как же она строится?

— В полном соответствии.

— Тридцать девятую секцию, надеюсь, подтянете? — вроде бы не начальственно, но все же указывал Проворов на одно явное, давно наметившееся «несоответствие».

— Она у нас на стыке участков и плохо перекрыта кранами… — начинал объясняться Юра.

— Вот-вот, — говорил Проворов. И удалялся.

Самое удивительное было здесь то, что, топорщась и внутренне сопротивляясь вниманию Проворова, Юра все больше проникался к нему уважением и временами даже тянулся к нему. Хотелось поговорить обо всем запросто и прямо. Думалось, что был бы понят. И разрасталась даже такая тайная надежда, что у этого умного человека может возникнуть некое новое, пока еще никому не известное, но непременно мудрое, для всех приемлемое решение кадровых дел. Узнать бы его — и успокоиться.

В то же время Юра понимал, что начать такой разговор с Проворовым он никогда первым не сможет. Это не Мих-Мих, с которым он недавно объяснялся.

Мих-Мих, кстати, тоже наведался в эти дни на плотину, что было для Юры и для всех на участке большой неожиданностью. Как всегда бодрый и бодрящийся, готовый к доверительности и доброжелательному пониманию. Вежливо пожал руки молодому «правителю» и Гере Сапожникову, который сидел у Юры, — они вместе мудрили над тем, как разместить на блоках еще один кран. Был самый разгар обсуждения, но Гера, завидев гостя, немедленно встал, шевельнул своими колючками и поспешно вышел к Любе.

— Чего это он? — все заметил и удивился Мих-Мих.

— Деликатный мужик — вот и все, — объяснил Юра, хотя и сам не мог понять, что так подхлестнуло Геру, отчего он так подхватился.

— А мне показалось… — о том же продолжал Мих-Мих, глядя на дверь. Однако делиться своими подозрениями не стал и вместо этого спросил Юру: — Ну как у вас дома? Как старик?

— Вы что-то не заходите, — слегка упрекнул Юра.

— Понимаешь, все собирался, собирался со дня на день, а потом, слышу, Острогорцев меня опередил. Теперь надо хотя бы денек переждать, а то как будто по следам начальства… Ты не знаешь, какие они там проблемы обсуждали? Не при тебе это было?

— Нет, я в своей комнате сидел — на случай необходимости.

— Похоже, что у них серьезный разговор состоялся.

— Какие там серьезности с больным человеком! Просто навестил начальник ветерана.

— У него так просто ничего не бывает, — знающе заметил Мих-Мих. — Да и твой шеф — заводной, если дела коснется.

— Ясно, что о чем-нибудь дельном тоже говорили.

— А насчет наших кадровых раскладок толковали?

— Не знаю. И пока что не хочу знать, — ответил Юра без особой деликатности.

Он и в самом деле не знал, заводил ли отец разговор относительно своего будущего. Сам Николай Васильевич ничего ему не рассказал, а спрашивать Юра не стал. Ему, в общем-то, не до этих проблем теперь. Ему бы хоть в своих новых проблемах разобраться да и на плотине себя не уронить.

— Похоже, твой шеф выдал Острогорцеву насчет порядков на стройке, — продолжал Мих-Мих. — Тот далее на летучке упомянул: «Мы тут с Густовым-старшим посудачили недавно насчет наших дел и пришли к некоторым выводам…» Разъяснять, к каким, он, правда, не стал, но, по-моему, недоволен.

— Ну а если действительно шеф пощекотал нервы Острогорцеву? — спросил Юра.

— Тогда он сам себе все испортил!

— Правдой ничего не испортишь, я слышал.

— Идеалист! Если у старика хватило ума наседать на Острогорцева, он сам подписал себе приказ о выходе на пенсию. И уже без назначения на новую должность.

— А заготовить приказ должны вы, как я понимаю? — не то спросил, не то подразнил Юра Мих-Миха.

— Правильно понимаешь.

— Только вам надо еще уяснить, какой именно приказ?

— Не дерзи старшим, мальчик!

Мих-Мих насупился. Может быть, он и не собирался скрывать своих целей и намерений, но не хотел быть так упрощенно понятым или так легко разгаданным.

Однако и долго сердиться Мих-Мих тоже не умел. Немного помолчав, спросил о здоровье Зои Сергеевны (хотя болел сейчас Николай Васильевич), заметил, что нынче красивая стоит осень, осведомился, как справляется участок с планом. Пожалел, что не удастся сходить на осеннюю охоту, И продолжал подспудно думать о своем, о том, ради чего пришел сюда.

— Что же будем делать, Юра? — спросил, уже собираясь уходить.

— Строить ГЭС, — отвечал Юра. Ему очень понравилась эта формула, и он повторил ее в этот день уже во второй раз.

Попрощался Мих-Мих вполне дружески, в своем стиле, передал привет Николаю Васильевичу, пообещал в самое ближайшее время навестить его.

«Теперь поторопится», — подумал Юра с невольной улыбкой.

Но не заклеймил друга дома презрением, даже осудил его не очень сильно. Так уж, видимо, сложился этот человек. Он уверен, что так и должно действовать: окольными путями разведать все, что требуется, чтобы подготовить потом безошибочное, суть угодное начальству предложение. В данном случае — тоже. Поскольку окончательное решение будет принимать Острогорцев, Мих-Мих считал необходимым заранее знать его отношение, его намерения касательно Густова-старшего. Все нужно знать заранее, чтобы оставаться единомышленником с начальником стройки. Иначе ведь нельзя действовать заму по кадрам, иначе разнотык получится. А так он поступает, со своей точки зрения, правильно и профессионально — и ни в чем ты его не упрекнешь, Юра Густов. Разве что еще чуть-чуть поуменьшится твое уважение к этому человеку…

Гера уже не вернулся, и определять место установки нового крана теперь придется Юре одному. Гера вообще ушел слишком поспешно; можно было понять это так, что его уважение к Мих-Миху уменьшилось намного раньше. А еще тут вдруг шевельнулось у Юры предположение, что в душе Гера, может быть, тоже претендует на пост начальника участка, если уйдет Николай Васильевич. Гера — такой же старший прораб, как и Юра, их деловые качества почти одинаковы, а стало быть, и право на выдвижение у них тоже одинаковое. Но Гера знает, что Мих-Мих — друг дома Густовых, и может подумать…

Вот еще какой поворот!

Поддайся, черт возьми, подобному течению мыслей — и самого себя заподозришь в карьеризме, и ведь где-то в глубинах сознания найдешь необходимые подтверждения. Вспомнишь, к примеру, промелькнувшее когда-то желание власти — только для дела, разумеется, только во имя улучшения дела! — вспомнишь, как в те же дерзкие минуты обращался мыслью к самому главному креслу этой огромной стройки, чуть ли не сознавая себя способным занять его, — вот тебе и необходимые штрихи к портрету карьериста!

Так что скорей на плотину, друг!

И порадуйся еще раз, что есть у тебя такое славное место, как плотина. Там всегда дует вдоль Реки — в ту ли, в другую ли сторону — свежий ветерок, там постоянно, днем и ночью, работают и работают люди, там ведутся здоровые разговоры о бетоне, опалубке, металле — и почти никогда о должностях! Там не остается времени и не остается в душе места для сомнительных мыслишек. Так что едва подумалось тебе не совсем хорошо о хорошем человеке — шагай поскорее туда, на ветерок! От собственных искусительных и угнетающих мыслей — туда же спеши! Когда почувствуешь, что о чем-то нельзя думать, а можно только работать, — вперед, на плотину, дружище! Вспомнил о женщине, тебя отвергнувшей, — и опять не найдешь, не придумаешь ничего лучшего, как подняться туда же. Плотина — великий остров спасения. Символ упорства и мудрости. Символ стойкости. Место вольных ветров и свободных дум.

Мысль о женщине…

Если приостановиться и подумать: что такое женщина в нашей жизни? В жизни мужчины и в жизни вообще? Она и сила наша, и слабость. Она и слабого может сделать героем, и подлинного героя низвести до самого низкого уровня. Из-за нее дрались на дуэлях, а когда-то, говорят, вели кровопролитные войны. Ради нее писали поэмы и совершали страшные преступления. Ее обожали, превозносили, лелеяли, ставили выше богов и законов — и ее же втаптывали в грязь. Ее прекрасное тело обожествляли и предавали анафеме, нежно ласкали в тихом уединении и выставляли на всеобщий позор к черному столбу, стегали плетьми, сжигали живую неизъяснимую красоту на кострах. Она сама шла на подвиг и на позор, на торжество и на смерть.

Все это — женщина.

И добрый, уютный нынешний дом с запахом чистоты — это тоже женщина.

И запущенность в доме, уныние и бездетность — она же.

Твое настроение, твоя рабочая удаль или унылая лень — чаще всего от женщины.

И сами мы, каждый из нас, — от женщины.

И наше прошлое, настоящее, будущее соединены женщиной.

Радость и горе, свет и тьма, красота и безобразие, надежда и уныние, восторг и горесть, полет и падение, счастье и беда, доброта и злоба, рай и ад — все это женщина, женщина и женщина.

И, наконец, самое главное: само продолжение жизни человеческой, противоречивой и сложной, непрерывной и обнадеживающей, — разве оно возможно без Женщины? Без Женщины с большой буквы.

А есть еще у каждого и одна-единственная женщина со своим единственным обликом и характером, со своим именем и своей удивительной неповторимостью.

Наташа — вот ее нынешнее имя в сознании и в сердце Юры.

Настроение и мысли о ней менялись у Юры в эти дни постоянно и временами резко, контрастно. То он трезво, рассудительно обращался к недавнему прошлому, когда все возникшее между ним и Наташей представлялось серьезным и прочным, и тогда не мог поверить, чтобы все это могло так сразу и навсегда оборваться. А то вдруг вспоминал последнее объяснение, чужое лицо Наташи — и все вмиг становилось безнадежным, беспросветным. Сожалел о своей тогдашней порывистости. Он вообще не очень-то ценил слова в отношениях между мужчиной и женщиной, поскольку тут происходила, может быть, самая грозная девальвация: клятвы оборачиваются предательством, ласковость — грубостью, многие обещания решительно ничего не стоят. Меньше всего говорят и клянутся надежные люди, а себя он привык считать надежным. Он и не хотел торопиться… Однако же пришла, нагрянула такая минута, когда он уже не мог не сказать Наташе о своей любви, побежал, заторопился к ней — и вот случилось непредвиденное. Его порыв к радости, его краткий праздник души закончились обидой и тоской.

Снова и снова вспоминая эти минуты, он уже не верил ни в какую трезвость, ни в какую логику. То есть ему казалась более убедительной логика обратная: если все между ним и Наташей с такой легкостью оборвется, то, значит, ничего серьезного и не намечалось. И тогда невольно думалось о какой-то предначертанности, предопределенности. Видимо, не суждено. Знать, такова судьба, что ни в первый раз, ни теперь… Стало быть, надо просто смириться с этим и остаться на всю жизнь одному, в гордом и свободном одиночестве. Пусть это будет унылая, бедняцкая гордость — все равно это лучше унижения.

И в то же самое время, за этими самыми мыслями он не переставал ждать встречи с Наташей. Вот еще какая бывает логика! Пытался представить себе, как это может произойти и что он скажет Наташе, и что она ответит ему, и как они оба будут постепенно приближаться к пониманию, к примирению, к дружбе.

Встреча должна была состояться неизбежно — это он знал. Дорога в котлован здесь одна для всех, дорожки в поселке хотя и разбегаются в разные стороны, но сходятся к центру, без которого не обойтись ни одному жителю Сиреневого лога. Наконец была еще общая для всех плотина. На ней тоже немало своих путей-переходов — и столько же возможностей встретиться.

Только вот когда и как это произойдет?

Пока что проходили день за днем, а Наташу он или не видел совсем, или только издали. Когда ходил к Острогорцеву насчет отца, нарочно задержался в штабном коридоре, без нужды поразговаривал с дежурным инженером, потом долго пил чашку растворимого кофе в буфете и все посматривал через дверь: не выйдет ли кто из комнаты техинспекции. Не дождался… И переступить через знакомый порожек в знакомую комнату не решился. Ему тут подумалось, что вся техинспекция уже знает или догадывается об их размолвке.

А встречи у него происходили в это время совсем другие — и каждая словно бы со своим намеком, со своей подсказкой.

Как-то он зашел в новую бригаду Руслана Панчатова. Здесь готовили к бетонированию давно законсервированный и основательно замусоренный блок. Панчатов работал в дальнем углу — бил по уже очищенному бетону сильной струей воды, а у самой лесенки, у входа на блок, трудился незнакомый худенький парнишка — драил металлической щеткой старый бетон. Юра понял, что это тот самый студент, про которого рассказывал утром Гера Сапожников. Почти все лето парень проболел воспалением легких, от своего студотряда отстал, но решил все же поехать вдогонку, чтобы «посмотреть и прикоснуться». Был он в невзрачной курточке, выглядел рядом с кадровыми ребятами в их благородных брезентовках хилым и хлипким, однако свою черную, явно не престижную работу выполнял с пониманием, если не с гордостью, и даже начал, не отрываясь от дела, просвещать Юру, приняв его за постороннего наблюдателя, может — за журналиста.

— Бетон любит чистоту, как хорошая женщина, — изрек он, глянув на наблюдателя снизу и как-то бочком. — Даже не всякая хозяйка так чисто моет полы в своей квартире, как бетонщики чистят блоки перед бетонированием. Тут ни одной щепочки, ни одной соринки не должно остаться, чтобы новый бетон намертво схватился со старым.

Юра слушал молча, и это поощряло словоохотливого студентика. Он и Юре повторил свою историю с воспалением легких и все продолжал делиться своими обширными познаниями в области бетонирования:

— Наш профессор утверждает, что плотина учит людей чистоплотности — как в работе, так и в отношениях между собой.

— Ты из Новосибирского политехнического, что ли? — спросил тут Юра.

— Ну! — обрадовался студентик. — А вы как узнали?

— Десять лет назад я слушал того же профессора.

— А теперь, значит, на нашем участке работаете?

— Точно, друг! На вашем.

— А вы не курите? — Студентик оставил свою щетку, разогнулся, но остался все же в просительной позе — на коленях.

— Что я тебе девка, что ли? — повторил Юра местную шутку.

Студентик весело рассмеялся.

— И правда: они теперь не хуже нас дымят!.. А вы когда кончали наш институт? — вдруг заинтересовался студентик.

Юра сказал.

— Я так и подумал! — обрадовался парень. — Вы не знали такого Игоря Столбикова?

Юра пригляделся к тощему труженику — и вот она, его собственная студенческая юность, вспыхнула отдаленным веселым светом, высветила забавную, так хорошо знакомую физиономию приятеля-однокурсника!

— Братан твой? — уверенно спросил Юра.

— Родной! — продолжал радоваться студентик.

— Где же он теперь?

— На Зее.

— Ну, привет ему от Юры Густова. А мне — адресок… Хотя Зея — это уже точный адрес…

Они поговорили немного об институте, немного о Зейской ГЭС, затем о том, почему парень не поехал на практику к братану («Не с моими легкими», — сказал на это парень), и Юра пошел в следующую бригаду, заразившись от неожиданного собеседника непонятной какой-то радостью. Длилась она, правда, недолго и сменилась не слишком веселым прозрением: Зея — это выход! Не зря она вспоминается уже во второй раз, как только возникает сложная ситуация. Может, и в самом деле махнуть туда, все здешнее забыть, заглушить — и пусть еще раз начинается для него отдаленная, отшельническая жизнь. По сравнению с какими-то другими местами и Сиреневый лог — суровая стройка, но Зея — это посерьезнее. Это вечная мерзлота и свирепые ветры в междугорье, и еще большая отдаленность, неустроенность, тоска. Ну что ж, пусть так. Думать о трудностях, борьбе, одиночестве было даже приятно. Пусть так. Чем хуже, тем лучше…

Юра попытался представить себе, как она может выглядеть — Зея. Но не вдруг нарисуешь себе то, чего не видел своими глазами. И почему-то увиделся взамен ближний ледник, на который он вместе с Ливенковым, уже давно, поднимался. Тоже суровость и ветры… И тамошняя каменная река — курумник — возникла, перед внутренним памятливым зрением, заставив еще раз пережить великое удивление и странное восхищение.

Долго они стояли тогда с Ливенковым на краю застывшего каменного потока, сами тоже окаменев от изумления. Гадали, как это могло получиться, что происходило здесь в давние непроглядные времена? Какая сила собрала столько валунов в одно место и пустила их вниз по ложбине, а потом вдруг затормозила, заморозила — и они застыли, где оказались, друг подле друга и один на другом, — на вечные времена? Смирились с мертвой неподвижностью. Состарились, обомшели, спрятав под этой шубой свой возраст и свою тайну… А какие тут бушевали силы и громы!

После смены Юра пришел в правобережную столовую «Под скалой», где провожали на пенсию единственного ветерана третьей бригады Степана Митрофановича Крутикова. Парни успели переодеться и почиститься, попричесали свои длинные космы, и, когда уселись за сдвинутыми столиками, их было просто не узнать. Сидели чинненько, переговаривались вполголоса и с полнейшим равнодушием, не то показным, не то искренним, взирали на бутылки сухого вина, расставленные по всей длине общего стола. Они, конечно, хотели бы чего-нибудь покрепче, но понимали: сухой закон — сухое вино. А может, и запаслись другим каким напитком и потому без интереса взирали на бутылки официального «сухаря».

Митрофаныч и бригадир уселись во главе стола. Оба были среднего роста, оба худощавые и жилистые, но и очень разные. Шишко светлоглазый и светловолосый с несколько удлиненным приятным лицом, а Крутиков — с черными, без седины, волосами, с круглым и темным, словно бы прокопченным, лицом, с узкими глазами неопределенного цвета. «У нас на Алтае говорят: глаз нет, нос нет, вся — лицо», — любил он веселить ребят такой прибауткой. Скажет — и радуется, сияет своими действительно узенькими, будто съежившимися, будто спрятанными от ветров и солнца глазами.

Сегодня он сидел серьезный, отрешенный, чуть окаменевший — как Будда. А бригадир волновался, снова и снова оглядывая стол и вопросительно посматривая то на завстоловой, то на Юру.

В комсомольско-молодежной бригаде, сколько она существует, никого еще не провожали на пенсию, и Славе Шишко хотелось, чтобы сегодня и старик Митрофаныч был доволен, и ребятам все это надолго и хорошо запомнилось. Он собрал на подарок ветерану триста рублей и долго советовался со всеми, что же купить на них, пока не догадался через кого-то третьего разведать у самого ветерана, что ему больше всего хотелось бы. Ветеран не раздумывал ни минуты. «Шифоньерку хочу», — сказал он. И пожаловался: «Жена ушел, шифоньерку увез — нет больше шифоньерки дома». Так выяснилось, что перед уходом на пенсию он еще и одиноким остался, и тут уж ребята на все были готовы, лишь бы поддержать человека. А жена ушла к другому. В пятьдесят-то с лишним годков…

Но вот бригадир поднялся, чтобы сказать речь. Юра стал слушать — и не мог не подивиться. Выбрал Слава очень верный тон — и задал его остальным. Все говорили и толково, и не длинно. Митрофаныч только и знал, что обходил всех по-за спинками стульев и повторял:

— Спасибо, ребята, спасибо!

А когда Женя Лукова, единственная в этом собрании женщина, подошла к нему и поцеловала, он прослезился и смущенно проговорил:

— Ну это ты, девка, поди-ка, кого же…

И снова повторил свое:

— Спасибо, ребята, спасибо!

Кто-то шепотом помянул его старуху-эмансипатку, а другой тут же предложил тост за верную мужскую дружбу. Тост подхватил Слава Шишко и сказал ветерану слова, которых он, может быть, особенно ждал в этот день:

— Ты, Митрофаныч, знай и помни: работа в бригаде по твоим силам и по твоим рукам всегда найдется. Отдохни пока, сколько тебе захочется, но если заскучаешь — иди к нам.

И снова повторил старик свое благодарственное заклинание:

— Спасибо, ребята, спасибо!

На стол было выставлено только сухое, но что за пир для бетонщика без водки? И вот уже начали склоняться волосатые головы к подстольным запасам, зазвенело горлышко посуды о стаканы, и кто-то затянул, для прикрытия звуков, «Ермака». Нашлись в бригаде запевалы, басы, баритоны — просто диво! Столько лет с ребятами видишься, ругаешься, шутишь — и не знаешь, как они поют! А бригадир еще раз удивил Юру: спел без аккомпанемента сложную длинную песню «Мадагаскар», а затем пел романсы. У него оказались сильный чистый голос и отличный слух.

К Юре подсела Женя Лукова и спросила о здоровье Николая Васильевича. Юра сказал, что шеф поправляется.

— Он ведь такой крепкий еще, — проговорила Женя, глядя на Юру не то с вопросом, не то с ожиданием.

— Он и не считает это болезнью. Тихая симуляция, говорит. — Юра неосознанно, из какой-то мужской солидарности, поддержал авторитет «шефа» в глазах молодой женщины.

— Передай ему привет.

— Спасибо.

— Ну вот…

Она начала как-то замедленно улыбаться, приоткрывая чудесный ряд своих ровных и плотных, один к одному, зубов. А в глазах ее разрасталось почти озорное нетерпение. Ей так хотелось что-то сказать, выплеснуть, что она еле сдерживалась. И было в этих глазах уже знакомое Юре чарующее бабье колдовство. Он даже съежился внутренне под этим ее взглядом, под этой улыбкой тайного вызова, ему даже подумалось, что Женя возьмет да и предложит сейчас пойти с нею — и что тогда делать? Что придумать?

— А ты похож на него, — сказала наконец Женя.

— На кого? — не понял Юра.

— На отца своего. На шефа.

— Удивила!

— Удивила бы я тебя, Юрочка, ох, как удивила бы, да вот все еще не могу понять, надо ли.

— Не надо, — попросил Юра.

— Не буду! — решила Женя. — Потому что уважаю обоих… На свадьбу-то позовешь? — быстро и вроде бы ловко перескочила она с одного на другое.

— Может, сперва твою сыграем? — в тон ей ответил Юра.

— За Крутикова выйти, что ли? — тихонько рассмеялась Женя и доверительно ткнулась Юре в плечо.

— Не прибедняйся.

— А что? — вроде как всерьез продолжала Женя. — Человек он тихий и свободный теперь. Стабильная пенсия. Новый шифоньер ему подарили. Он бы любил меня.

— Шифоньер-то?

— Дурачок ты, Юрочка, ох, дурачок! — обозвала его Женя, все равно как приласкала. А что при этом подумала, опять было неясно. Скорей всего — сразу о многом, за каждым простым словом двойной смысл держала. И оттого Юре все труднее, все невозможнее становилось оставаться рядом с нею, видеть ее глаза, слышать ее голос с многозначными интонациями. Ему почудилось в Жене опасное всепонимание. Казалось, она читает тебя, как открытую книгу, и может по собственному произволу выбирать любые нужные ей страницы.

— Мы же с тобой ровесники, Юра, ты знаешь это? — еще раз перекинулась Женя на новую тему. — Даже в одном месяце.

Юра все понял и пожалел Женю, но ничего ей не ответил.

Но тут он словно бы ожегся. Потому что против Наташи «работала» эта непроизвольная и неожиданная мысль.

А Женя вдруг встала, церемонно поблагодарила его:

— Спасибо, Юрочка, за компанию, за хорошую беседу, а за хлеб-соль я пойду поблагодарю бригадира.

— А то посиди еще, — не очень уверенно предложил Юра.

— Да нет, надо идти. Меня дочурка ждет.

Она пробралась вдоль стенки к Крутикову и бригадиру, еще раз чмокнула ветерана в щеку, сказала им обоим что-то веселое. Затем прошла к двери, помахала всем оттуда рукой, одарила всех воистину белозубой улыбкой, повеселила частушкой:

Я любила ягодиночку, Любила его мать. Развеселую семеечку Пришлося забывать.

— Женя, стой! — закричали ей ребята из-за стола. — Куда торопишься? За что обижаешь?

Захмелевший Лысой вылез из-за стола и, по-медвежьи потопав по полу, пробухал в ответ Жене свою частушку;

Тараторочку на полочку, Топорик на плечо. Свою милку на вечерочке Обидел ни за чо!

Лысой, наверно, тоже хотел, чтобы Женя осталась, и не уходил с круга, ожидая ее ответа, но Женя поулыбалась-поулыбалась в дверях и убежала…

— С вами тут усмеешься и уплачешься! — крикнула на прощанье.

21

При последней встрече с врачом — молодой, но очень уверенной женщиной — Николай Васильевич ни словом не обмолвился насчет выписки на работу. Раньше он при ее посещении обязательно говорил что-нибудь такое: «Не пора ли долечиваться симулянту на плотине?» А теперь, когда и самочувствие и последняя электрокардиограмма были вполне приличными, он вдруг перестал проявлять нетерпение. Докторша сама готова была в этот раз выписать его, а он молчал, не напоминал и не просил. И тогда забеспокоилась она сама:

— Вам не стало хуже?

— Нет, — коротко ответил Николай Васильевич.

— Но что-то вас все-таки тревожит?

— Живого всегда что-то тревожит.

— Ну-с ладненько, ладненько…

Она еще раз послушала, постукала, повертела его и вынесла решение:

— Давайте посидим дома еще денька три — для надежности. На улицу выходить можно.

— А как насчет рыбалки? — неожиданно для себя спросил Николай Васильевич.

Докторша смотрела на него с недоумением и непониманием.

— С берега, — уточнил он.

— Ладно, с берега порыбачьте. Только не утомляться, не нервничать.

— Это меня не утомит. Там одни только положительные эмоции, — ввернул он медицинское словечко.

Дождавшись предвечернего часа, он наладил удочку и отправился на Реку. Прошел почти до пристани и обнаружил там отличный пенек прямо над обрывистым берегом и расположился, можно сказать, с удобствами.

Здесь и провел он оставшиеся два больничных дня, прокручивая свои новые, открывшиеся во время болезни мысли.

Нового в них было не так уж много, но кое-что было. Во-первых, приходилось согласиться, что здоровье у него отнюдь не богатырское и, стало быть, надо не торопиться к инфаркту, как сказала мудрая молодая докторша. С другой стороны, чем меньше остается у тебя в запасе времени, тем больше надо торопиться, если хочешь побольше сделать. Всякий настоящий человек думает, конечно, о том, чтобы побольше сделать, побольше оставить после себя. Однако на это способен только здоровый, сильный, в меру спокойный человек.

Наконец оставалась и давно известная проблема: сын!

В этой проблеме тоже ничего не появилось нового. Сын опять оказался на высоте. Он подробно докладывал обо всем, что делается на участке, и можно было только радоваться, слушая его. Хотя с участка ушла лучшая, надежнейшая бригада Ливенкова и не было в строю самого начальника, план месяца выполнялся. «Молодец!» — только это и оставалось повторять изо дня в день Николаю Васильевичу. Да еще записывать в свою заветную книжицу данные по забетонированным новым блокам. И потихоньку гордиться сыном-работником, справедливо видя в его умелости и свою долю. Сам же воспитал и взрастил его!

Правда, временами и глубоко втайне Николай Васильевич ждал, что когда-то сын придет и пожалуется на трудности, попросит совета или помощи или хотя бы скажет, какое это нелегкое дело — руководить участком. Пусть бы даже слукавил, но пожаловался. Но сын только докладывал нарастающие итоги, положительные цифры, приятные новости. Он не умел лукавить. И создавалось впечатление, что ему там совсем неплохо без старого «шефа», а может, даже и лучше без старого-то. И тогда у Николая Васильевича стали нарастать неуправляемые обида и ревность. Что же, старший Густов уже не нужен на участке? Уж не хочет ли сын исподтишка доказать ему и другим именно это?

Николай Васильевич, может быть, впервые в жизни подумал о сыне с неприязнью: «Надо мне было, старому дураку, выманить его из штаба, надо было научить летать, чтобы ему захотелось получить все небо!» И сделал вывод: «Нет, сыновья должны идти где-то поодаль, параллельным курсом, не пересекая дороги отцам!»

Это была подлая минутка, и Николай Васильевич не мог тогда погордиться собой. Он словно бы споткнулся о нее, как спотыкаются о камень на дороге, и невольно остановился, затоптался на месте — от боли и обиды. И еще оттого и для того остановился, чтобы поосновательнее разобраться в самом себе, чтобы уже не оставалось никаких неясностей и неопределенностей.

Три дня он думал только об этом.

На четвертый тишком, не предупредив Юру, вышел на работу. Сойдя с автобуса, заметил, что плотина вроде бы подросла и по всей ширине, и на его участке, и подумал, что слишком долго провалялся, если на глаз можно увидеть эти изменения. Прошел прямо в прорабскую, в свой привычный обжитой домик, по которому, оказывается, изрядно соскучился. Домик перевезли еще до болезни из верхнего котлована вниз, к управленческой столовке «Под скалой». Тут же выстроились в рядок вдоль Реки бригадные домики, все одного, зеленого, цвета, изрядно подзапылившиеся. Николай Васильевич прошелся вдоль небольшого их строя, посмотрел на доски показателей. На доске третьей бригады увидел фамилию нового звеньевого — «Лысой П. Т.». Значит, все-таки не послушался Юра, поставил звеньевым этого безвольного медведя. Ну-ну…

В домике была только Люба-нормировщица, которая обрадовалась его приходу и затараторила:

— С выздоровлением вас, Николай Васильевич! Мы все уже соскучились без вас, ребята из бригад заходили, спрашивали…

— А новое начальство не пришлось вам? — не удержался Николай Васильевич.

— Нет, что вы, не в этом дело! — столь же искренне испугалась Люба. — Юра работает, как зверь, всех гоняет и себе покоя не дает… Кажется, даже про свадьбу свою забыл.

— Я думаю, выберет время, вспомнит.

— А мы с Герой тоже решили пожениться, Николай Васильевич, — сообщила Люба и чуть замерла в ожидании.

— Совет вам да любовь, ребятки!

— А вас мы просим быть посаженым отцом. У нас же никаких родственников поблизости нету.

— Спасибо. Посижу… — Николай Васильевич улыбнулся, и с него свалилась большая часть того напряжения, которое он нес в себе от самого дома.

Вскоре после восьми часов появился Юра. По-деловому быстро ворвался в комнатку начальника участка — и прямо к столу. А за столом отец.

— Ты, шеф? — удивился Юра.

— Собственной персоной, — отвечал Николай Васильевич, глядя на сына с каким-то изучающим ожиданием.

— Что же ты не сказал, что выходишь?

— Хотел провести неожиданную инспекцию.

— Ну так пойдем.

На плотину поднимались на дребезжащем лифте, к которому Николай Васильевич относился без доверия, хотя и вынужден был признать, что он экономит время и силы. Прошли сразу к новой, недавно сформированной бригаде. Здесь блок был забетонирован только наполовину и фронт работы был еще достаточный. Вторая бригада только начала работать в новой выгородке, и у нее тоже никаких осложнений не предвиделось. В третьей укладывали последние порции бетона в довольно сложный фигурный блок. Работало как раз звено Лысого, и сам звеньевой принимал бадью, подманивая ее рукой к трудному закоулку.

— Как он справляется? — спросил Николай Васильевич.

— Старается… Я ему сказал, что только временно назначаю, до твоего прихода.

— А на доске его фамилия написана капитально.

— Так надо же как-то звено обозначить.

— Ну ладно, — не стал противиться Николай Васильевич. — Я вижу, что мог бы еще три недели дома сидеть, — не то в похвалу Юре, не то с другой какой мыслью проговорил он. — Все у тебя тут в ажуре.

— Это не моя вина, шеф, — поспешил Юра «оправдаться». — Просто все везде здорово налаживается: бетон вымаливать не надо, арматуру дают вовремя, краны работают, а людям ведь только одно и надо — чтобы дело шло без задержек.

— И оно, что же, вот так все идет и идет, без сучка без задоринки, весь божий день?

— Работа есть работа, шеф… Но в этом соревновании-содружестве что-то есть!

— Не дураки придумали.

— И еще новость: Острогорцев повел бешеную борьбу со всякими зловредными мелочами.

— Значит, все-таки засело это у него в голове, — удовлетворенно заметил Николай Васильевич.

— Твоя идея? — догадался Юра.

— Он и сам толковый мужик…

Теперь Николай Васильевич уже сверху, с плотины, посмотрел в нижний котлован, на штабную горку и дальше, вниз по Реке, где в зелени берез и сосен блаженствовали пятиэтажные дома поселка, светлея отделкой из мраморной крошки. Наверное, не в первый раз смотрел он отсюда и вверх и вниз по течению Реки, слушая бурливые речи ее, но сегодня все ему вдруг показалось несколько новым и словно бы уменьшенным. Все словно бы отодвинулось, затуманилось или сгладилось. Даже строительного мусора и Грязи стало в котловане как будто меньше. И чище, оранжевей стали «белазы», бежавшие от бетонного завода к плотине, я веселее катилась голубеющая от неба вода, и оживленнее было в нижнем котловане, под станционной плотиной, где намечались первые штрихи будущего здания ГЭС. Обновили потрепанный взрывами флаг над штабом, и новизной блестели недавно вставленные там стекла.

Загляделся, задумался Николай Васильевич, и какие-то новые мысли или ощущения приподняли его еще выше, куда-то к тому уровню, на котором протянется от берега к берегу (и в дальние завтрашние времена!), выгнется гордой красивой дугой поперек Реки могучая плотина, очищенная от всего лишнего, прекрасная в своей завершенности. Она не только будет работать, накапливая воду для турбин, она украсит этот уголок земли человеческим творением. Пусть говорят что угодно, пусть и сам я понимаю, что мы пока что портим плотинами реки, но всякий раз, когда ты ее закончишь, это действительно поднимает тебя. Посредством таких творений человек прикасается к вечному и к вечности.

Не оттого ли все сегодняшнее, все здешнее показалось вдруг Николаю Васильевичу отдаленным и вроде бы уменьшенным? Не оттого ли, что он посмотрел на все с завтрашней высоты?..

Когда вернулись в прорабскую, Юра сказал:

— Давай, шеф, я доложу тебе о готовых блоках.

Николай Васильевич медленно уселся за свой стол, широко возложил на него руки, будто обнимая или заново примеряясь к нему, затем столь же неторопливо достал из пиджака свою заветную книжицу. Во время болезни он заметил, что обтерлась у нее обложечка, и как мог подремонтировал, подклеил. Хотел еще и в целлофан упрятать обложку, но что-то тогда помешало, а потом забыл. Зато в том месте, где кончались предшествующие записи, оставил закладочку и теперь сразу открыл книжку на нужной странице. Посмотрел на аккуратные колонки цифр. Перевернул несколько листов назад, в прошлые годы. И протянул книжку Юре.

— Держи!

— Не понял, — чуть растерянно проговорил Юра, не решаясь принимать этот неожиданный дар.

— Держи, держи! — повторил Николай Васильевич. — Запиши новые блоки и оставь ее у себя.

— Да я не умею так красиво писать цифры, — все еще сопротивлялся, словно бы опасаясь чего-то, Юра.

— Захочешь, чтобы было не хуже, и научишься.

— Но ты же сам любишь.

— А теперь ты привыкай. Очень скоро поймешь, что это не просто учет.

— Ты что-то задумал?

— Ничего нового, Юра. Просто хочу, чтобы ты получал иногда удовольствие.

— Только чтоб без всякого подтекста, шеф!

— Я и не знаю, что такое подтекст.

— Я тоже, — засмеялся Юра и взял книжку, поскольку уже невозможно было смотреть, как отец безответно держит ее на весу. У него даже рука стала вздрагивать. Надо было выручать старика.

А вот сказать что-нибудь еще Юра уже не смог, не нашелся и потому сел тут же к соседнему, своему столику и начал по памяти вписывать в книжку традиционный ряд цифр: номер блока, его отметка, объем в кубах, марка бетона… Он приступил к делу со всем старанием, но его цифры все равно не получались такими же красивыми, как у отца, и в книжке сразу наметилась смена стилей. В следующем ряду Юра начал выводить каждую цифру отдельно, подлаживаясь под отцовский «чертежный» шрифт. После нескольких цифр откинулся, чтобы посмотреть чуть издали. Остался доволен. И почувствовал вдруг, что это действительно приятная, черт возьми, процедура. Особенно когда добавляешь к прежнему итогу новый, нарастающий. Не зря отцу нравится это…

Николай Васильевич смотрел в это время в окошко. Здесь, на новом месте, его окно выходило на Реку, чуть ниже водобойного колодца, где вода постоянно бурлит и пенится, сердится и шумит. Редко когда удается понять человеку ее говор, но при сегодняшней свежести восприятия, во все вглядываясь и вслушиваясь как бы заново, Николай Васильевич услышал и то, о чем говорила здесь Река. «Прорвемся… Прорвемся… Прорвемся…» — твердила она, как солдат, оказавшийся в окружении. Она действительно была прижата к одному берегу, и ей действительно приходилось прорываться, пробиваться, проталкиваться сквозь оставленные для нее в плотине донные отверстия, которые живую массу ее разрезали на несколько взбитых горных потоков. Затем она воссоединялась и перемешивалась в огромном корыте водобойного колодца, опять же стесненная бетоном… Так человек приучает ее ходить по струнке, бежать по оставленным и проложенным путям — приучает и приручает, чтобы она потом покорно и мощно работала на него. А Река… «Я — живая… живая… живая…» — журчат ее слившиеся и снова привольно разлившиеся в берегах воды. Журчат и празднуют избавление от человеческого насилия.

Когда-то она журчит, а когда-то и рычит.

Приходилось Николаю Васильевичу слышать и рычащие голоса рек — то ли в дни весенних паводков, то ли в часы перекрытий.

Много чего приходилось ему слышать и видеть на реках. Мало чего нового открывала ему теперь жизнь. Но он все не мог наглядеться на нее, не мог наслушаться, он все еще продолжал ждать чего-то.

Мимо окошка споро прошагала своими длинными ногами Женя Лукова, и Николай Васильевич понял, что идет она к ним, в прорабскую. Слегка подтянулся, перевел взгляд на открытую дверь.

Женя вошла и заулыбалась:

— С выздоровлением вас, Николай Васильевич! Я и не знала…

— Спасибо, спасибо, Женя.

— А теперь — неприятность, — не стала Женя тянуть резину. — Скис мой манипулятор, и я ничего не могу.

На нее смотрели теперь оба Густова — и старший, и младший. Потом Юра перевел вопрошающий взгляд на отца: кто будет распоряжаться?

— Я думаю, поможем твоему горю, — проговорил Николай Васильевич и снял телефонную трубку, набрал номер. — Мастерские? А где же там Петр Федорович? Дайте его…

Он стал объяснять, что срочно нужно прислать мастера на плотину, — может, он сумеет наладить манипулятор на месте. А то дело застопорилось, а бетон идет безостановочно. Ручными вибраторами много не наработаешь… Отвечая на какие-то возражения начальника мастерских, Николай Васильевич напомнил требование Острогорцева: «Все службы поставить на службу бетону!»

Он говорил о серьезных делах, а глаза его, помолодевшие и не очень серьезные, смотрели в это время на Женю. Этот взгляд можно было понять так: «Не бойся, договоримся!» Но было в нем и еще что-то невысказанное, но об этом оставалось лишь только гадать. Он и сам не мог бы сказать, что там сейчас творится в его глазах.

Между тем Женя и Юра затеяли под сурдинку свой, дурашливый полуразговор-полутреп: «Ну дак как?» — «Ну дак вот». — «Ну и что дальше?» — «Дак увидим». — «А она?» — «Кто она?» — «Эта самая…» Можно бы продолжать это до бесконечности, но им самим стало смешно от произносимой бессмыслицы, и они действительно рассмеялись — тоже негромко, чтобы не мешать Николаю Васильевичу.

А он уже закончил переговоры, положил трубку и, подперев голову сложенными руками, смотрел на молодых. Выражение лица его было странным, как будто он увидел вдруг нечто неожиданное. Ничего такого, чего не бывало здесь прежде, он увидеть, казалось бы, не мог, но вот все же увидел и поразился. Похоже, что жизнь, которую он знал давно и достаточно хорошо, преподнесла ему какое-то серьезное открытие.

Нужно было определенное время, чтобы освоиться со всем этим, и Николай Васильевич просидел положенные минуты молча, подпирая свою многомудрую голову руками. Молчали, ожидая его слова, и молодые.

— Пришлют тебе монтера, — сказал он наконец Жене.

— Так я пойду встречать? — спросила Женя.

— Встречай и привечай… А ты покажи мне теперь канцелярию, — обратился он к Юре. — Не запустили тут документацию?

— Старались не запускать, — проговорил Юра не очень уверенно, поскольку и в отсутствие «шефа» здесь сохранялось негласное распределение труда: Юра — по большей части на плотине, Гера Сапожников — с бумагами. Это подходило обоим по характеру, а Гера сверх того получал еще возможность посидеть лишний часок с Любой. В иные дни из-за таких гостеваний Любе приходилось потом оставаться после смены, чтобы подогнать свою работу, но тогда Гера оставался тоже и помогал ей…

— Ну что ж, проверим. — Николай Васильевич раскрыл лежавший на столе журнал производства бетонных работ.

Не сразу он вник в записи, сделанные торопливой рукой, малоразборчивым почерком. (Не умеют нынче молодые люди красиво писать, и научить их, наверное, уже некому, поскольку сами учителя такие же. Некоторые даже гордятся, что пишут неразборчиво, чуть ли не считая это признаком талантливости и совершенно не думая о тех людях, которым придется после них мучиться над каракулями.)

Не сразу вник и втянулся старый начальник в дело. Но когда втянулся, то посторонние мысли его уже не отвлекали и не смущали. А если вдруг прорывались в голову, он их отгонял, оттеснял. Никому не нужны они здесь, такие. Неподходящие они теперь для него. Хотя и грустно с чем-то дорогим расставаться, но если надо, так что поделаешь?..

— Когда вы только научитесь писать разборчиво! — проворчал он, закрывая журнал бетонирования и берясь за другой.

22

Как будто специально на буйный нынешний праздник осени приехала в Сиреневый лог группа столичных ученых. Они работали по программе «Природа». Был в ее составе и один археолог, которого интересовали здешние рисунки древнего человека. Острогорцев поручил было заниматься этой делегацией своему заместителю Мих-Миху, как наиболее дипломатичному и наименее занятому в эти дни горячими делами стройки, но делегация настоятельно просила встречи на самом высоком уровне. И в большом кабинете начальника стройки (в отличие от малого, что находился в штабном домике в котловане) состоялась беседа.

Для начала Острогорцев привычно рассказал о стройке, ее особенностях и проблемах, затем ученые изложили свои задачи и цели, которые в общем сводились к тому, чтобы «отвести угрозу от флоры и фауны при затоплении обширных пространств искусственными водохранилищами…»

— Ну вот, одна из особенностей нашей стройки как раз в том и состоит, — с гордостью заметил тут Острогорцев, — что у нас не будет обширных затоплений. Высокий узкий каньон позволит нам накопить необходимые запасы воды за счет глубины, а не площади водохранилища.

— Да, но затоплен будет этот изумительный каньон, — грустно заметил один из ученых.

— Что-нибудь всегда оказывается под водой, — ответил Острогорцев.

— А не есть ли это варварство под видом прогресса? — вскинулась тут молодая экспансивная женщина, которую все в группе ученых называли просто Маришей.

— А что такое прогресс? — спросил Острогорцев.

Ученые не захотели отвечать на столь элементарный вопрос.

— Ну все же? Хотя бы в самом общем определении? — настаивал начальник стройки.

— В самом общем, — чуть снисходительно отвечала Мариша, — это все то, что полезно человеку и не вредно природе. Я имею в виду истинный прогресс.

— Вы электричеством пользуетесь? — спросил далее Острогорцев.

— Я согласна перейти на лучину, — отвечала Мариша.

— Но тогда пришлось бы повсеместно вырубать леса, чтобы наготовить столько лучины. Опять урон для природы.

— Ну это же несерьезно, слушайте! — воскликнула и сама поразилась своей смелости Мариша.

— Вот именно! — Острогорцев поставил первую точку в этом разговоре. И продолжал: — Серьезность проблемы состоит в том, что нам необходима — и во все возрастающих количествах! — электрическая энергия. Мы бьемся сейчас над тем, чтобы скорее пустить в дело хотя бы один энергоблок… Я уже рассказывал вам, что здесь для этого делается и как в эту работу включилась чуть ли не вся страна. Вы думаете, что мы затеяли весь этот деловой шум ради того, чтобы покрасоваться и получить премии за досрочный ввод объекта? Нет, друзья дорогие. Эти полмиллиона киловатт, которые начнет вырабатывать первый энергоблок, позарез нужны здесь, в регионе, — для тех новостроек, которые уже начаты и будут еще начаты, для совхозов…

— Это все понятно, — проговорила мудрая Мариша. Но ее остановил на этот раз руководитель группы, молодой и серьезный кандидат наук (как очень скоро выяснится, сын Глеба Тихомолова, того Тихомолова, с которым Николай Васильевич вместе служил в Германии, в Крыму и на Чукотке).

— Мы все говорим «понятно», когда слышим очевидные вещи, — продолжал, чуть раздражаясь, Острогорцев. — Но сами же и требуем разъяснения очевидных истин… Вот вы говорите здесь о науке, которая предвидит, прогнозирует, предупреждает. Как говорится, дай бог ей здоровья! А теперь вспомним, когда у нас особенно широко развернулось гидроэнергетическое строительство? Да как раз в то время, когда науке при быстром ее развитии понадобились новые, невиданные энергомощности. И если уж продолжить о гидроэнергетике в интересующем вас плане, так вот вам еще одна очевидная истина: «гэсы» работают десятилетиями, не выбрасывая в атмосферу ни одного грамма копоти или углекислоты. Попробуйте представить себе, что вся сегодняшняя электроэнергия вырабатывалась бы на тепловых электростанциях. Сколько копоти и сколько топлива!

— Ну это, конечно… — начала Мариша уже несколько в иной тональности.

— Короче говоря, я предлагаю вывести нашу беседу из острополемического буруна в русло плавного течения, — сказал Острогорцев. — Поймите, что ваши заботы мне не безразличны. Но я буду продолжать наращивать плотину, мы затопим всю проектную площадь, и так будет повторяться и на этой, и на других реках еще довольно долго — даже при успешном развитии альтернативных видов энергии. Ее теперь требуется все больше и больше, и остановки тут не предвидится… К лучине нам уже никак не вернуться, уважаемая Мариша! — галантно закончил Острогорцев.

— Меня очень волнует то, — заговорил после небольшой паузы руководитель группы Иван Глебович Тихомолов, — что вы не собираетесь вырубать леса на месте затопления. Тут, казалось бы, и хозяйственная и экологическая задачи совмещаются.

— В хозяйственном плане — невыгодно, — сразу ответил Острогорцев. — Технически — почти невозможно. Представьте себе: как транспортировать лес с этих скал? Наверху — сплошные горы и сопки, внизу — бурная река, уже перегороженная. Наконец, сам лес — непромышленный… Но почему это вас волнует? — спросил он Тихомолова. — В конце концов лес сгниет…

— В этом-то и беда.

— Тут может быть только один путь, — с обещанием гениального решения проговорила Мариша.

— Какой? — спросил Тихомолов, готовый ухватиться и за соломинку.

— Отдать лес японцам: они найдут, как его вырубить, как вывезти и как использовать. Они даже щепу используют.

Все вежливо поулыбались и продолжали молчать.

— Ну что же, какие будут еще ко мне вопросы и пожелания? — спросил тогда Острогорцев.

Тихомолов попросил показать им зону затопления.

— Мой катер — в вашем распоряжении, — тут же ответил Острогорцев. — С вами поедет кто-то из моих заместителей, так что и новые вопросы, которые возникнут, вы сможете задать ему.

Он явно «закруглял» беседу и откровенно посматривал на свои электронные часы.

— Сможем мы встретиться с вами перед нашим отъездом? — спросил Тихомолов.

— Если возникнет такая необходимость…

Было ясно, что он торопится.

Было понятно — куда.

На другой день вся группа прошлась по плотине, ученые кое-чему подивились, но не слишком, поскольку помнили о своем противостоянии всему этому бетонному могуществу. Неспокойная Мариша, которая была теперь в джинсовом костюме и такого же тона курточке с капюшоном, не могла удержаться от восторгов, когда глянула с плотины вверх по Реке.

— И далеко простирается такая красота? — спросила она Мих-Миха, сопровождавшего группу.

— Чем дальше, тем больше, — отвечал Мих-Мих с гордостью.

— Варвары! — отозвалась она на его гордость.

По переходам и лесенкам ученые, Мих-Мих и моторист начальнического катера спустились в опустевший после перекрытия проезда верхний котлован, прошлись по перемычке, уже воспринимавшейся как нечто доисторическое, и вышли к рыбацким лодкам и катеру. Лодок здесь заметно поубавилось — владельцы перевезли их в поселок, а катер пока оставался на месте. Ученые рассаживались в нем шумно и теперь уже с остротами и изречениями. Кто на боковые скамьи, кто на корму. Мариша — рядом с мотористом.

Моторист вывел катер на середину Реки и повел вверх на малой скорости. Высокие берега Реки проплывали мимо с торжественной неторопливостью, позволяя обозревать себя в подробностях. Правый берег был еще в тени, зато уж левый, «в багрец и золото одетый», светился и праздновал за двоих. Река чуть повернет — и катер входит в тень, затем снова вырывается на солнце, и здесь словно бы происходит смена дня и вечера, смена тепла и прохлады, светлых и сумеречных тонов в природе. Каменный коридор, поросший негустыми и немощными лесами, казалось бы, не много несет в себе разнообразия, однако за каждым поворотом Реки открывалось что-то новое: отвесная стена уступала место лужайке с отдельными пышными деревьями на ней, потом возникали будто сложенные человеком крепостные башни, между ними — узкое ущелье, и через него — прорыв солнца. На высоком плече скалы — одинокая, оббитая ветрами елочка — как скелет селедки.

Зашли в устье небольшой речки, как видно, знакомой мотористу, и неожиданно открылась тихая и чистая заводь, маленькое озерцо с прозрачной водой. Темными молниями метнулась от катера рыба. Рокот мотора пробежался по скалам и затих. Прорезались голоса птиц, громкие и звучные, как будто их проигрывали со стереофоническим усилителем.

— Господи, вот тут бы и умереть! — проговорила негромко Мариша, и ее голос пошел гулять по горам, отражаясь от них.

— Неужели вы и этого не пощадите? — сказала она погромче. И берега начали повторять, сдваивая слоги: — Ели-ели… ите-ите…

Около полудня подошли к тем скалам, на которых были обнаружены наскальные рисунки древнего человека. Вышли на берег. И вот перед людьми начали доверительно открываться каменные страницы древности, наивные, скромные и прекрасные. Одна зарисованная плоскость была обращена к воде (и к восходу солнца), другая — к верховьям Реки (и к полуденному солнцу). На них наелись рядом быки и волки; быки — с тонкими породистыми ногами, волки — с тупо опущенными мордами. И овцы стояли кучкой поблизости. И сам человек (может быть, автор рисунков?) стоял поодаль с копьем, ни на кого в данный момент не покушаясь, только созерцая мир.

Он пользовался, ловкий неуч, всего лишь заостренным камнем и неведомой нам землистой краской, близкой по тону к состарившейся охре, но исполнил все как надо, не хуже своих будущих подражателей — примитивистов. Вряд ли он задумывался о смысле и целях искусства, но послужил и искусству, и истории… Но вот что же было для него побуждающим мотивом? — не в первый раз задумались люди. Они хорошо знали хрестоматийные истины, но им захотелось порассуждать именно вот здесь, у истоков, у каменных этих плоскостей, к которым прикасался, которые обрабатывал и заполнял своим видением мира неизвестный солдат человеческой культуры. В самом деле: кому он хотел рассказать об увиденном или придуманном? Что было раньше: озарение, зов таланта или некая необходимость? Что это было: стремление к самовыражению или бездумное отражение быта? Что двигало его рукой: честолюбие или любовь к женщине? Или он думал в это время о своих детях, о потомках, о нас?

— Можно задать тысячу вопросов — ив каждом из них уже будет какая-то часть ответа, — сказал в заключение археолог-энтузиаст. — И еще совершенно ясно одно: если мы сумеем верно понять его, мы лучше познаем и самих себя.

— А почему вы все время говорите — «он»? — вдруг спросила Мариша, и сама почувствовала, что славно придумала. — Почему не хотите себе представить, что это была женщина?

— Не тот круг интересов, — моментально ответил археолог. — Звери, охота — это для мужчин.

И женщина отъединилась, стала смотреть на другой берег. Ей показалось, что там мелькнуло что-то живое, и — да! — увидела живого, не нарисованного и не придуманного марала. Тихонько, чтобы не испугать зверя на другом берегу, она пропела:

— Смотрите, какой красавец! Какая осанка!

Все обернулись от рисунков к живой природе — все, кроме археолога.

Олень и в самом деле был красив, силен, молод, но чем-то обеспокоен: пробежит — замедлит бег — оглянется. И вскоре стало ясно, в чем дело: за ним гнались две собаки. Вот они выскочили из-за пригорка и сразу бросились на зверя, подступая к нему с боков, норовя схватить за ляжки. Зверь отбрыкнулся — они отскочили. Но потом опять нагнали его, а впереди был каменный завал — куда зверю кинуться? Он вошел в воду и поплыл, гонимый течением и страхом. Собаки же где-то там между камнями, между кустами продолжали азартно и неутомимо бежать, то появляясь, то пропадая.

— А собачки-то натасканы! — определил опытный моторист. — Смотрите: загнали в воду, а сами вперед и вперед по бережку. Будут там поджидать и встречать. Будут вот так гнать и день и два, пока не замучают или пока он ногу в камнях не сломает.

— Чьи же они могут быть? — задумался Мих-Мих.

— Тут один хозяин — Богачев, — ответил моторист.

— Это друг нашего Ливенкова, что ли?

— Ну!

— А у него разве есть собаки?

Теперь задумался, вспоминая, моторист.

— Еще тут старик Калина живет, —продолжал он, — но этот не станет. Ветеран войны все же.

— Значит, браконьерит кто-то.

— У Богачева не очень-то… Его побаиваются.

— Что это за люди, которые здесь живут? — прислушалась и заинтересовалась неуемная Мариша.

— Люди что надо, — отвечал моторист. И решил немного поинтриговать женщину: — Ветеран войны вам не может быть интересен, а вот егерь Богачев — это фигура! В прошлом — десантник, нынче — отшельник. Бородат и красив, как бог, но живет одиноко… Вы, конечно, читали «Отца Сергия» — так вот наш еще поинтересней будет…

— А не слишком ли вы спокойно наблюдаете и рассуждаете? Его спасать надо, а вы…

— Кого спасать? Егеря? — продолжал дурачиться моторист.

— Прежде всего — вас! От равнодушия! На ваших глазах гибнет прекрасное живое существо…

— Что вы предлагаете? Как дедушке Мазаю, подплыть к нему на катере?

— Я не знаю, это вы должны знать.

— Я знаю, что должен доставить вас всех обратно в целости и сохранности. На неразбитом катере, само собой.

— С вами поговоришь… — кажется, впервые за все свое здешнее пребывание полностью отступила Мариша.

Марал уплыл тем временем за мысок, собак не стало видно, и на этом берегу все вновь вернулись к наскальным рисункам, к картинам древней охоты, обреченным на гибель под водой. Их тоже надо бы спасти, но вставал тот же самый вопрос: как? Берег Реки не увезешь с собой…

— А нет ли где-нибудь еще таких рисунков? — спросил с надеждой в голосе археолог.

Моторист вспомнил: есть! За порогами.

— Тогда пошли за пороги! Я только сфотографирую все это…

Пошли за пороги. И там их ожидала всеобщая радость: древний мастер выбрал для своих изображений отдельные огромные камни, сложенные природой на берегу, как чемоданы, — один на другой. Такие камни, хотя и с немалыми трудами, можно все же увезти отсюда.

— Она как будто предвидела эвакуацию и подготовила чемоданы, — сказала Мариша о Реке или о Природе.

Археолог же начал лазать по камням с ловкостью горского подростка в поисках новых рисунков. И все просил моториста не забыть это место, этот редкостный заповедник…

Возвращались в молчании, как с похорон. Катер бежал по быстрине со скоростью хорошего автомобиля, а когда обозначились впереди белыми бурунами пороги, он понесся еще быстрее, и тревожная Мариша начала нагонять жуть на себя и на окружающих:

— Мужчины, неужели вам не страшно? Вам не кажется, что Река теряет терпение и закипает от злости? Злится на этих вот галантных варваров, — кивнула Мариша на Мих-Миха, — а поглотит за компанию и нас, своих защитников… В самом деле, мужчины: я только подумала вот так — и меня холодный ужас пробрал.

— Мне тоже страшно становится, — проговорил Тихомолов. — Лучше бы я сюда не приезжал.

— О как я вас понимаю, Иван Глебович! — уже совершенно серьезно отозвалась Мариша на слова руководителя.

— Приехать, чтобы убедиться в своем бессилии, — это действительно страшновато.

— Но ведь можно еще что-то предпринять!

— Единственное: думать над тем, как сохранить жизнь Реки в новых для нее условиях. Сохранить или восстановить. Большего нам уже не дано. А в дальнейшем — это уже другое деле! — в дальнейшем надо добиться, чтобы ни одна стройка на реках не проектировалась без нашего участия. Только тогда, когда проект закладывается, можно что-то предусмотреть и спасти. С нами согласовывают теперь готовые проекты, а надо, чтобы уже в состав проектной группы, на равных правах, включали инженера-эколога. Чтобы он бился там за природу насмерть, а главное — предлагал свои технические решения. Мы должны противостоять покушениям на среду в самой начальной стадии человеческого вмешательства и в конце концов освободить прогресс или НТР от варварства.

— Это вы прекрасно сказали, Иван Глебович! — похвалила Мариша. — Когда будете в Москве докладывать, начните именно так: освободить прогресс от варварства… Только вот насчет технических решений, — усомнилась она. — Мы ведь ничего не смыслим в гидротехнике, в проектировании.

— Нельзя сказать, что ничего, — возразил Иван, — но, конечно, мало. Поэтому надо ставить вопрос о подготовке инженеров-экологов, а всем проектировщикам давать экологическую подготовку. Тогда будет реальным путь, что предлагает Жак-Ив Кусто: иметь выбор и выбирать такие технические решения, которые совместимы с сохранением окружающей среды и всей экологической системы…

Пожалуй, внимательнее всех других прислушивался к этому разговору Михаил Михайлович. Ему все было интересно, он понимал заботы ученых, но всякий раз, как задевались его чувства старого гидростроителя, когда его причисляли к варварам, он готов был забыть о правилах гостеприимства и вступить в бой с этими близорукими людьми, которые не понимают, что без энергетики вся их наука, все разговоры, все хлопоты равносильны пшику. В конце концов он выбрал момент и сказал:

— Нам здесь приходится многое слышать, на многие отвечать вопросы, но пока что не доводилось быть в роли обвиняемых.

— Мы вас не обвиняем, Михаил Михайлович, — сразу же отклонил его обиду Тихомолов. — Вы делаете свое дело, мы — свое. А надо, чтобы мы эту общую работу делали вместе. Нам надо быть ближе друг к другу — вот в чем задача.

— Один новосибирский академик, — заметил тут кто-то из молчавших москвичей, — высказал любопытную мысль. НТР преподносит нам такие проблемы, говорит он, где нет ни правых, ни виноватых, где нет единственных решений, где один долг противопоставлен другому.

— Вот! — обрадовался Мих-Мих. — Долг против долга, но там и там — долг!

А катер все несся вниз по реке, и река несла его на своей бугристой спине то быстрее, то медленнее, и проплывали мимо, оставались позади обреченные берега, молчаливо предлагая людям еще раз посмотреть на них и попрощаться с ними. Какие бы потом ни предпринимались программы по сохранению Реки, эти берега уже ничто и никто не спасет, и этим деревьям уже в следующую осень придется уйти под воду, потерять свои листья, а затем и ветви и медленно догнивать потом мертвыми тычками на дне будущего глубокого водохранилища, А вода, здесь накопленная, будет пропущена сквозь азартную круговерть турбин, и ее сила потечет по толстенным жилам в окрестные города и села, обернется то светом, то новым движением, то электролизной реакцией — и все это будет на благо человека, отдавшего взамен частицу живой природы. Не будет ни правых, ни виноватых. И самые ярые защитники природы будут пользоваться электрическими бритвами, радиоприемниками, телевизорами, электроутюгами… а гидростроители будут орудовать уже на новой реке.

Соединятся ли, согласуются ли когда-нибудь усилия защитников и покорителей?

— Приезжайте через годик — увидите здесь новое море, — пригласил гостеприимный Мих-Мих, когда ученые высаживались из катера.

— Спасибо, — отозвалась на это одна только Мариша. Да и она поспешила добавить: — Нам-то лучше бы приезжать к Реке, а не к вашему морю.

Мих-Мих обиделся и замолчал. Все-таки он плохо понимал этих неблагодарных людей и был, пожалуй, доволен, что его миссия здесь завершилась.

Все направились к плотине, хорошо в этот час подсвеченной вечерним солнцем. На многих блоках оставались еще с зимы желтые, соломенного цвета щиты утепления, и в тех местах плотина была тепло-золотистой, как будто и не бетонной. Даже и голый бетон в этом мягком освещении выглядел не столь сурово.

С какой-то особой замедленной грациозностью поворачивались над плотиной высоко поднятые на блоки башенные краны. Поскольку людей видно не было, работа кранов воспринималась как некая фантастика. Они словно бы сами собой двигались, сами собой управлялись и временами тяжко, басовито вздыхали — от бессменной работы.

23

Но люди на плотине, конечно же, были всегда, и в этот благословенный час тоже. Продолжали свое, не сегодня начатое. Возводили поперек Реки несокрушимую и в какие-то моменты действительно красивую стену-скалу, эту рукотворную твердь, в общем-то не уступающую природной тверди.

Легко было творцу всевышнему! Сказал про свет — и стал свет, сказал про твердь — и стала твердь. За какие-то семь дней, без проектов и графиков, сотворил все сущее. А тут и после семи лет беспрерывных трудов разве что полдела сделано. И предстоит еще столько попотеть и помозговать! Без перерывов, без любований, без остановок. Так что и в нынешний вечер, как во все предшествующие дни и ночи, несли здесь свою поднебесную вахту невидимые и недоступные крановщики, а в сырости и сумраке потерны, в боковых галерейках, скрючившись над малыми бурильными станочками, сверлили-просверливали сначала бетонную, затем природную твердь угрюмоватые бурильщики, все укрепляя, усложняя и развивая «корневую систему» плотины. Не прекращалось конвейерное движение «белазов» и «мазов» между бетонным заводом и плотиной. Позвякивая цепями и зацепами, перехваченные толстыми кожаными ремнями, лазали по стойкам и прогонам будущей бетоновозной эстакады неторопливые монтажники. Верхние лазали и что-то там крепили, схватывали, а нижние ворчали: опять недослал завод-поставщик два ригеля! Как без них монтировать дальше? Что скажем Острогорцеву, который требует эстакаду хотя бы к сроку, если для досрочной сдачи у нас кишка тонка? Ему и в самом деле нужна позарез эта надземная магистраль, по которой бетон будут подвозить прямо к блокам.

Где-то тут же делали свое дело и менее заметные, не главные вроде бы, но совершенно необходимые другие люди: электрики, газорезчики, водопроводчики, даже повара и официантки (в ночной столовой) и еще многие и многие. Каталась вверх-вниз в железной коробке-клетке (настоящая беличья забава!) миловидная девушка-лифтерша в голубой косыночке. Она еще весела и забавна в это ранневечернее время, ловко пикируется с парнями, но пройдет еще часок, другой, третий, и начнет бедняжка позевывать — укатается! И станет больше помалкивать, вспоминая свою общежитскую кроватку в углу комнаты, где по ночам снятся все еще голубые и розовые сны.

Словом, все люди, необходимые для продолжения дневных дел ночью, были на местах — в кабинах ли кранов и бетоновозов, на блоках или в потерне.

В одной пустой выгородке на водосливной части плотины задержалась комиссия по приемке блоков. Саша Кичеева заметила, что нехорошо промыт старый бетон, обнаружила несколько щепок в углу и начала читать мораль Юре Густову:

217 — Как же ты так, Юра? Не проверил, доверился? Да?

Юра и в самом деле доверился новому бригадиру Руслану Панчатову, который до сих пор так старался показать свою преданность делу, а тут явно сплоховал, и не поймешь, по какой причине. Саша отгадала — доверился. Но признать это Юре не хотелось, и он пытался что-то бесполезно возражать ей, просил все же подписать акт, чтобы не тянуть время, не задерживать начало бетонирования.

— Время уже идет, Юра — мягко, но непреклонно заметила Саша.

— Каменная ты баба! — по праву старого приятеля беззлобно обозвал ее Юра.

— Скажи — бетоновая, — отвечала необидчивая Саша. — Каменных теперь и в степи не осталось — все в музеях.

Юра подозвал Панчатова, показал ему кулак и велел привести своих ребят, чтобы доделать то, что надо, и быстрее начать работу. Он и сам ушел бы, убежал бы отсюда вместе с Русланом, если бы мог. Потому что ему почти невозможно было находиться в этом коробе в присутствии трех женщин. Потому что одной из трех была Наташа Варламова, новый и неожиданный для Юры член приемочной комиссии. Она, правда, не участвовала в разговорах и за все время не сказала громко ни одного слова — только шепнет что-то Саше и опять замолчит. Она вообще вела себя тихо, как неопытный, сознающий свою неопытность, новичок. И так же, как подобает новичку, держалась: вроде бы в группе, вместе со всеми, и в то же время как бы чуть в сторонке. Главной фигурой была здесь Саша. С нею велись все переговоры, ее Юра только и видел, только и слышал. И не было, однако же, такой минуты, когда бы он не ощущал присутствия Наташи и не чувствовал от этого вяжущей и раздражающей скованности. Ему все время было не по себе. Он и говорил не совсем то, что полагалось бы, и у него даже голос изменился, стал каким-то пересохшим и чужим, трудно управляемым. Все тут было нехорошо — и то, что блок не принят, как говорится, с первого предъявления, и то, что его, Юру Густова, уличила и слегка отчитывала эта женщина, ходившая когда-то у него в подручных, как теперь пришла с нею Наташа. Уж не перед Наташей ли хочет унизить его хитрая степнячка?

Привычная и родная, как отчий дом, выгородка, хорошо пахнущая свежей древесиной, вдруг превратилась для Юры в своеобразную ловушку, и ему только одного хотелось теперь — поскорей из нее вырваться. Но для этого нужно было, чтобы комиссия подписала акт. За это он и сражался. Пусть бы они подписали и ушли, а дальше он бы сам здесь за всем проследил и сам бы поговорил по душам с Русланом Панчатовым…

— Когда ты у нас работал, ты требовал того же, — объясняла неуемная Саша свою настырность. — Надо же учить людей работать ответственно. Если не учить, тогда люди совсем испортятся и могут сильно повредить…

Она говорила, как газету читала, и была во всем, как газета, права, но Юру сейчас и правота раздражала.

Они остались в блоке уже только втроем — третий член комиссии, положась на Сашу, подписала акт и пошла себе домой. «Вот как поступают умные люди», — хотел было сказать Юра Саше, но не решился: когда насчет ума, она может всерьез обидеться. А Саша вдруг прекратила свои речи, взяла Юру под руку и повела к Наташе, стоявшей теперь действительно в сторонке. Здесь она заговорила уже не газетно, а как-то озабоченно:

— Ребята, вы что это? Что с вами делается? Какая кошка вас укусила?

— Ты хотела спросить про муху? — усмехнулся Юра.

— А, не все равно! — отмахнулась Саша. — Кошка укусила, муха пробежала, да? Я вижу, что вы укушенные, — вот и все!

— Не надо, Сашенька! — взмолилась Наташа.

— Что значит не надо? Друзья мы или кто-нибудь такие? — Саша уже сердилась.

— Друзья… Друзья… — почти одновременно пробормотали Наташа и Юра.

— Тогда слушайте меня… — Она расписалась на всех экземплярах акта и отдала бумаги Юре. — Слушайте меня и стойте здесь в углу — я вас наказала… Мне больше некогда, я пошла.

Наташа сделала какое-то пробное или просительное движение вслед за нею, но не смогла сдвинуться и осталась стоять, немного растерянная. Молчала.

Не мог начать разговор и Юра, хотя столько прокрутил заранее вариантов. Сейчас, здесь, все его варианты не годились. И вообще он подумал, что первое слово должна сказать Наташа, поскольку он был несправедливо обижен и непонятно за что отвергнут ею.

Первое — и не единственное — слово сказали незнакомые парни, проходившие поверху, по соседним блокам.

— В рабочее-то время! — осудил Юру и Наташу некто веселый.

— Государство им деньги платит, а они за казенный счет любовь крутят, — добавил другой.

— А девочку он откопал вот такую! — Это уже третий сделал свое наблюдение.

— Штабная, видать, чистенькая.

— Он и сам не хиляк…

Юра и Наташа прослушали все это, не отзываясь и не двигаясь. Сначала они смутились под чужими взглядами и от такого вот бесцеремонного обсуждения. Потом каждый про себя немного развеселился. И Наташа не выдержала первой.

— Чудаки какие-то, — сказала она.

— А мы с тобой? — Юра уже посмелей посмотрел на Наташу и увидел, что ей тоже плохо, что она тоже мучается. Так разве же можно тут считаться: кто первый, кто второй? Кто виноват больше, кто меньше…

— Наташа! — вразумляюще воззвал Юра.

— Юра! — подалась она к нему.

И вот они оказались совсем близко друг к другу, взялись крепко за руки, словно боясь, что их могут разъединить, и начали торопливо, полушепотом объясняться:

— Я была все эти дни как дурная…

— А я просто не знал, что делать!

— …как ненормальная, противная, никому не нужная.

— А я хотел уехать на Зею.

— Из-за меня?

— Ну из-за того, что вот так у нас…

— Ой, Юра! — вздохнула Наташа и умолкла — не то собираясь с мыслями, не то отдыхая от торопливости и успокаиваясь. — Я так боялась! Думала, что ни за что не смогу сказать тебе все это, и ты не захочешь слушать… А теперь вот говорю — и мне все легче делается… А тебе как сейчас?

— Я просто счастливый — и больше ничего. Спасибо тебе…

Тут подошли бетонщики со своим бригадиром, стали снова подтягивать водопроводный шланг. Оказался с ними и тот худощавый студентик, который в день размолвки Юры с Наташей так хорошо говорил о подготовке блоков к бетонированию и вспомнил какие-то мудреные слова профессора.

— Что ж ты, брат, забыл поучения своего учителя, — напомнил ему Юра.

— Это не моя работа, — обиделся студентик. — Я за всех не могу отвечать.

— А скоро придется, — сказал Юра.

Он поднялся вслед за Наташей по лесенке наверх и там спросил:

— Поедем домой?

— Нет, побудем еще здесь, — попросила Наташа. Кажется, ей не хотелось так скоро прерывать это наступившее между ними понимание и доброе согласие. Наступившее, но еще не очень устоявшееся, не утвердившееся. В нем еще оставалась пусть радостная, но все же нервическая возбужденность, похожая на неустойчивость. — Побудем, пока они все сделают, — придумала она деловой повод.

— Я на все согласен, — сказал Юра.

Но они и не думали стоять над душой Панчатова и его ребят, а прошли на край плотины и остановились над тем местом, где Река устремляется, втягивается в донные отверстия, закручиваясь в упругие жгуты. На эту воду они и стали смотреть. Ее убыстренное здесь, фигурное движение завораживало и странным образом успокаивало. В душе постепенно устанавливался этот странный покой от движения. От непрерывности движения…

Юра обнял Наташу за плечи, и так они замерли над этой деятельной энергичной водой, боясь даже пошевелиться. Им теперь надо было как бы заново освоиться друг с другом и вполне поверить, что все здесь происходящее не сон и не мечта, а самая настоящая реальность, что опасное время отчужденности минуло, а счастье — вот оно, рядом! И надо теперь учиться беречь его, опасаясь любого неловкого движения или слова…

Многое на свете доступно и принадлежит нам, мужчинам. Многое нам дано, и на многое мы способны — на яркий, как вспышка, подвиг и на пожизненный затворнический труд, на громкую славу и на полную безвестность — во имя достойных идеалов. Наверное, мы способны создать новое Солнце, достичь дальних планет и, может быть, даже спасти свою собственную. Мы и творцы, и воины. Мы наделены силой и волей, крепкими мускулами и трезвой, чаще все-таки трезвой, головой.

Многое нам, мужчинам, дано…

А вот счастьем заведует в мире женщина!

24

Вечером в квартиру Густовых позвонили. Открыла Зоя Сергеевна.

— Моя фамилия Тихомолов, зовут Иваном, я привез вам приветы от отца и от мамы…

Зоя Сергеевна смотрела на пришельца снизу вверх и в первые мгновения не очень хорошо понимала, что с ней происходит. Из каких времен явился этот молодой гигант? Ведь Ваня Тихомолов — это годовалый мальчик, которого соседка Лена Тихомолова давала ей подержать на руках и поиграться. Давным-давно это было, на холодной и неуютной Чукотке.

— Здравствуйте, здравствуйте! — опомнилась наконец хозяйка. И позвала на помощь хозяина: — Коля, иди скорее сюда!

Хозяин дома уже стоял в дверях «балконной» комнаты.

— А ведь это молодой Тихомолов! — сразу узнал он гостя.

— Так точно, Николай Васильевич, — отвечал гость. — Я тоже вас узнал бы.

— Ну, допустим, допустим.

К ужину, ради столичного гостя, собрался весь густовский клан. Юра и гость быстро нашли общий язык, как только зашла речь об осенней тайге и ее красоте; гость тут же попросил показать ему хотя бы один лог. Надя вдруг тоже проявила интерес к тайге и попросилась вместе с ними.

— А что, можно и тебя, и Наташку прихватить, — еще больше оживился Юра.

Николай Васильевич попросил Ивана рассказать о своих стариках: как здоровье, чем живут, к чему готовятся.

— Ну, мама у нас — деятель, — начал Иван.

— Я помню ее в голубом лыжном костюме! — не удержалась Зоя Сергеевна. — Мы все ей тогда завидовали.

— Насколько мне известно из семейных преданий, — улыбнулся Иван, — это был ее самый любимый и чуть ли не единственный наряд того времени. Ну а теперь она в своих брючных костюмах ездит с экскурсантами и показывает подмосковные красоты. Устает, злится, но не бросает. Отец… — Гость немного призадумался, выбирая более подходящие слова. — Отец мой все еще не отказался от своей юношеской мечты: пишет. Я ему не судья, но он и сам понимает, что время упущено… Хотя, в общем-то, в этом деле ничего предсказать и предугадать невозможно. Вот, кстати, его первая — и пока единственная — книжица, он прислал ее вам. — Иван передал небольшую, усеченного формата книжку Николаю Васильевичу.

— За это спасибо! — с чувством проговорил Николай Васильевич. — «Переправа через годы», — прочитал он название. — И с портретом! — продолжал он свои открытия. — Вот говорят некоторые: встретил человека через двадцать или там тридцать лет — и не узнал. А я хоть через пятьдесят узнал бы. Тот же самый Глеб Тихомолов!.. Передай, Ваня, самую горячую благодарность отцу и поздравь его от меня и от всего моего колхоза.

— Все передам, Николай Васильевич, — пообещал гость.

— Раз тут есть слово «переправа», значит, и про саперные наши дела что-то найду?

— Найдете, найдете. Может, даже узнаете кого. Отец — сторонник документализма в литературе. Но это не мемуары, это все же литература. Своеобразное порождение войны, когда писателю можно было ничего не придумывать, не заботиться о сюжете и драматургии — все это делала сама война, великий драматург. От литератора требовались только точное описание, точная психология, честность…

— Ну, честным-то Глеб всегда был, — вставил Николай Васильевич.

— Ему не хватало уверенности, — продолжал Иван. — Эта книжка у него лет десять в столе готовая пролежала. Все не решался. Слишком уж почтительно относился к этой самой литературе. Он ее побаивается, пожалуй, а должен бы покорять. Русский человек вообще очень серьезно относится к литературе.

— Он лучше знает, — осторожно заметил Николай Васильевич, думая о Тихомолове-старшем. — Он смолоду этим жил, изучал, накапливал…

— А время уходило, силы тоже, — вставил Иван. — Многое уходит безвозвратно, и в творчестве — художественном или научном — нельзя топтаться на месте: обойдут другие или сам устанешь от топтанья. К цели надо идти форсированным маршем. В научном мире уже закон: защитил кандидатскую — нацеливайся на докторскую, пробивай необходимые для нее публикации.

— А на дело-то остается время? — спросил хитровато Николай Васильевич.

— Это и есть наше дело.

— Когда дело ради звания… Но не будем спорить — не наша это забота, — сам себя остановил Николай Васильевич. — Я просто рад за Глеба — вот и все. А сын тоже знает, что ему нужно, — так, что ли?

— Примерно так, — согласился Иван.

Книга пошла тем временем вокруг стола по рукам, и самый младший из Густовых тоже прорецензировал ее, ткнув пальцем в портрет автора: «Дядя — хороший». А гость начал рассказывать, по просьбе Нади, столичные новости, главным образом театральные и литературные. Но тут и он сам, и его слушатели вдруг заметили, что особых сенсаций он не произвел. Театральные новшества доносил сюда телевизор, а литературные приносило, как видно, ветром. Правда, книги и здесь были куда большим дефицитом, чем колбаса, а толстые литературные журналы приходили на стройку всего в одном-двух экземплярах, но что сегодня читают и о чем говорят в столице, здесь в общем-то знали. Знали даже то, на ком вторично (или, может быть, в третий раз?) женился знаменитый московский поэт, какие споры кипели вокруг выставки знаменитого, не всеми принимаемого художника, как оценивает критика новый исторический роман известного периферийного писателя, которого почитывают и в столице.

По репликам своих слушателей Иван понял, что ничего решительно нового он им, наверное, не сообщит, и под конец пошутил:

— Ну а теперь расскажите мне, что у нас там в Москве за эти дни произошло?

— Я думаю, сообщили по радио, что мы здесь уложили второй миллион кубов бетона, — предположил Юра.

Между прочим, если бы они послушали в этот вечер московское радио, то как раз об этом бы и услышали.

…Они шли вверх по Сиреневому логу — Юра и Наташа, Надя и московский гость. Сиреневый был выбран потому, что легко проходим для женщин и богат разнообразием природы. Вначале было неясно, пойдут ли с Иваном и другие москвичи, так что учитывалось и это: для большой группы — просторный лог. Надя даже такую разведку провела: «У вас там, наверное, и женщины есть, Иван Глебович?» — «Есть одна, — отвечал Иван. — Но я с удовольствием отдохну от нее». — «Так, может, и нам не навязываться?» — продолжала Надя. Иван, конечно, ответил комплиментом, а Юра зыркнул на сестру с неодобрением: не возникай слишком часто! И Надя покорно умолкла.

В дорогу были наготовлены шанежки — уж если угощать человека Сибирью, так по всей программе! Юра купил бутылку «Сибирской» и бутылку сухого, но перед выходом посоветовался с Иваном, и водку из рюкзака выставил. «Природа и водка — две вещи несовместные», — изрек Иван.

Двинулись в путь под сибирскую частушку-смеховушку, которую исполнили на пару Надя и Юра:

«Милка, ч о ?» — «А я ничо». — «А ч о ты чокаешь, почо?» — «А я не чокаю ничо, А если чокаю, дак чо?»

— Это прекрасно! — восхитился Иван. — Я обязательно запишу ее для отца.

— У нас такого на всю вашу семью хватит — только приезжайте да записывайте, — весело пообещала Надя.

— Придется, — сказал Иван.

Они пошли дальше рядом, а Юра — с Наташей.

На южном склоне того хребта, по которому тянется «Юрина тропа», увидали цветущий багульник. Надя кинулась рвать его, чтобы порадовать гостя и, может быть, даже отправить это осеннее сибирское чудо в Москву. Но Иван остановил ее.

— Это у него вторая весна, второе цветение, — сказал Иван. — Пусть порадуется.

Иван говорил о цветке как о разумном существе, и Надя как-то неожиданно сильно отозвалась душой на эти слова. Вторая весна, второе цветение… Придумала же такое природа! «А может, и с человеком это случается?» — с какой-то неясной надеждой промелькнула догадка. И не показалось бессмысленной. Почему бы и нет, в самом деле? «Очень даже возможно, очень даже возможно!» — начала Надя повторять про себя и прибавила шагу, почти побежала, чуть ли не пританцовывая. «Почему бы и нет? Почему бы и нет?»

И вот она почувствовала, как в груди у нее тоже начали распускаться живые шелковые лепестки. А их розовый отсвет уже проступал — она чувствовала! — у нее на щеках, светился в глазах (она и это ухитрилась увидеть!), а сама она становилась все более легкой, проворной, смелой. Еще вчера она немного стеснялась столичного гостя, заранее обдумывала слова, которые собиралась сказать, а сегодня уже ничто ее не стесняло, ничего ей не требовалось обдумывать — все за нее делали эти волшебные, эти легкие лепестки, что распускались в душе. Она заметила, что и Иван, с которым она шла, как говорят, в паре, тоже на нее немного заглядывается. Как-то мельком отметила его небезразличный взгляд на ее высоко оголившиеся ноги — и не смутилась сама, и не осудила его. Пусть высоко, пусть! Я — женщина, и в этом все! В этот час я — веселая, чуть озорная, а это означает, что уж совсем-совсем женщина. Открытая и смелая в своей женской сущности. Веселая и немного бесстыдная. Разыгравшаяся, короче говоря…

Это было, конечно, не длительное состояние, но оно не прошло без остатка, что-то оставалось от него на все время похода, а может, останется и на завтрашний день.

Она не все время шла в паре с Иваном, потому что ему необходимо бывало поговорить о чем-то с Юрой. Тогда Надя отставала и присоединялась к Наташе. Ей даже и нужно было отставать иногда от Ивана, чтобы не очень-то поддаваться своему внезапно вспыхнувшему «второму цветению». В конце концов они распределились так, как ходят на прогулках взаимно дружащие семейные пары: мужчина с мужчиной, женщина с женщиной. И разговоры пошли у мужчин мужские, у женщин женские.

Надя не могла не рассказать Наташе про своего Юру, про то, как они вместе росли, как дружили, как не было у них никаких тайн друг от друга и как ей, Наде, всегда спокойно и бесстрашно жилось рядом с ним, Тут, пожалуй, намек был и на то, что Наташе повезло: такой парень увлекся ею!

— А у нас с Валентином другие отношения, — поделилась Наташа. — Мы много лет жили врозь, теперь вот он позвал меня сюда, но у него уже своя семья не маленькая, да и работает он по-сумасшедшему.

— Юра, как-то говорил, что он очень заводной на работе, — заметила Надя, чтобы поощрить Наташу.

— Даже злой бывает! — подхватила Наташа. — Я иногда слышу из нашей техинспекции, как он на летучках выступает, так мне даже страшно делается. Уволить же могут!

— Таких работников не увольняют, — успокоила ее Надя и заодно чуть польстила семейству Варламовых.

— А он и не злой в душе-то! — обрадовалась Наташа. — Он даже добрый. Он же хочет как лучше — вот и воюет. Он на этом себе характер испортил. И устает сильно — прямо жалко бывает. Придет весь выжатый, сядет на кухне, как старичок — локти в колени, голову на руки, — и скажет: «Хватит ли сил на все это?» Но если заметит, что я жалею его, — рассердится, накричит, обзовет штабной крысой… Только ты Юре не передавай этого, ладно?

Они незаметно перешли на «ты», начали перебрасываться в разговоре с одного на другое, то посмеивались, то вздыхали — настоящие подружки! Надя вроде бы и забыла об Иване. Поговорив о братьях, они обсудили преимущества брючных костюмов для таких вот прогулок, и Надя пожалела, что не надела свой, недавно купленный матерью. Побоялась, что будет выглядеть, как новый гривенник… Перешли на подружек: как они одеваются, как ведут себя. Надя рассказала про свою Лионеллу, которая совсем недавно приехала из Ленинграда, сбежала от какого-то страстного увлечения и уже крутит роман с одним семейным инженером. Чем все это кончится — неизвестно.

— А ты с кем дружишь? — спросила Надя Наташу — и не совсем бескорыстно. Наде побольше хотелось узнать о Наташе, поскольку у них с Юрой, похоже, любовь.

— У меня еще и нет здесь особенно близких подруг, — как бы пожаловалась Наташа. — Одна только Саша Кичеева… Юра тоже с ней дружит.

— Ну это так, по работе — небрежно заметила Надя, чтобы Наташа, чего доброго, не вздумала ревновать. И опять вернулась к Юре: — Особо-то близких, друзей и у него немного. Он хотя и открытый, компанейский, но сходится трудно. Было время, когда он вообще чуть ли не один оставался.

— Это, наверно, когда расстался с Евой.

— Конечно, и это переживал… — Надя поняла, что сама завела девчонку в запретную зону, и решила поскорее вывести ее оттуда, то есть перевести разговор на другое. Сделала она это поспешно, без всякой подготовки и дипломатии: — Ты скажи, как тебе нравится наш гость?

Сказала и затаилась. Сама же попалась, если разобраться. Не только слова эти, но и голос подтверждал ее неравнодушие к московскому гостю.

— Интересный, — отвечала Наташа, вроде бы ни о чем не догадываясь. — Но уж слишком ученый.

— А я люблю увлеченных мужчин! — пропела Надя, уже почти не таясь. — Мой был ни рыба ни мясо, так что я его…

Надя прикусила язык и глянула на свою спутницу. Но та, умница, сделала вид, что не обратила внимания на последние ее слова.

— Мне кажется, они все увлечены, — сказала Наташа. — И мало что замечают вокруг себя.

— Замечают, замечают, — знающе проговорила Надя.

В груди у нее опять шевельнулись нежные лепестки, ей захотелось даже что-нибудь такое выкинуть, что-нибудь выкрикнуть — и стоило немалого труда сдержать себя… А когда сдержала, то вдруг, без всякой, казалось бы, причины, загрустила, запечалилась. И стала упорно смотреть в спину Ивана, чтобы заставить его оглянуться.

Он действительно оглянулся и помахал рукой.

И опять Надя повеселела и заторопилась вперед, как будто ее позвали.

Подтянувшись к мужчинам, они с Наташей стали слушать, как Юра рассказывает о здешнем, хотя и не близком, Горьком озере, былой красоте его и старых легендах. Открыл озеро будто бы монах-скиталец, построил на нем часовенку, ну а там, конечно, явилась и чудотворная икона Целительницы-богоматери. Стали происходить чудесные исцеления: хромые возвращались, отсюда бодрым шагом, скрюченные — распрямлялись… Потом часовенка сгорела, чудотворная икона пропала, безбожная пропаганда развенчала старые мифы, и осталась у Горького озера лишь одна его непреходящая красота, исцелявшая разве что души людские.

Да и то недолго она оставалась.

Несколько лет назад забрел на озеро журналист-путешественник, и прихватил его тут жестокий радикулит. Местный житель посоветовал заезжему человеку полежать в теплых озерных заводях. Полежал парень. И даже без иконы исцелился. Потом, конечно, написал об этом в своих путевых заметках. И вот не стало прежнего озера. Теперь вокруг него собираются летом стойбища автомобилей и мотоциклов, на теплых отмелях образуются лежбища полуголых людей, жаждущих исцеления, а берега и дно озера все в консервных банках, битых бутылках.

Вот как бывает.

Тут Наде тоже захотелось вклиниться в разговор и рассказать что-нибудь свое, еще более интересное, потрясающее, но как на грех не могла вспомнить ничего подходящего. Что ни промелькнет в голове, все не то, все не достойно внимания таких слушателей. И в конце концов она перестала напрягать память, смирилась. Ей, в общем-то, и так было неплохо сейчас. Ведь как бы ни менялись ее настроения и желания, все же не кончалось, не проходило то главное, возвышенно-приподнятое, явно; не будничное ее состояние, какого она, пожалуй, еще не знавала. Она и сама становилась несколько новой, не всегдашней, может быть, даже не совсем здешней. Чуть воздушная, чуть взвинченная, непостоянная. То она чувствовала себя способной на великий поступок, на взлет, то вдруг превращалась в серенькую провинциальную простушку, этакого воробья в праздничном лесу. Но и то: как только воробей взлетал на высокую ветку, он становился вровень с серьезной птицей.

Когда-то прежде, в голубом девичестве, она назвала бы нынешнее свое состояние хорошо известным, волнующим девушек словом, но теперь ее доверие к этому святому когда-то слову было основательно подорвано, и ей не хотелось ни произносить, ни слышать его — даже в глубине души. Беда была в том, что с некоторых пор Надя стала сомневаться в реальности самого этого чувства, которое тем словом обозначается. То есть у кого-то для кого-то оно, возможно, и существует вполне реально, и пусть люди верят всему, что помогает им жить и радоваться, но Надю теперь не проведешь. Она уже ученая. Зачем же ей обманываться еще раз, зачем лопушить свои воробьиные перышки, если завтра все равно опять оставаться одной, в своем почти вдовьем одиночестве?

Впрочем, все эти «мудрые» мысли пришли к ней, пожалуй, потом, не здесь. Да-да, все, что связано с раздумьями, было позже, когда она как раз и осталась в одиночестве, сама с собой. А сейчас, в тайге, все ее мысли простирались не дальше очередного шага. Она пока что не задумывалась, что там будет дальше и чем все закончится. У нее ведь ничего определенного и не начиналось. Она просто чуть-чуть вырвалась из своей повседневности, чуть-чуть вознеслась повыше.

Когда вернулись в поселок и подошли к небольшой, всего в одну секцию обыкновенного жилого дома, гостинице, Иван сказал:

— Ну, друзья, большое вам спасибо за такую прогулку. Я побывал на хорошей природе и решил остаться у вас еще на недельку.

«Ага! Ага!» — возликовала неизвестно отчего Надя.

— Надо познакомиться со всем этим получше, — продолжал Иван. — Что вы могли бы предложить мне на завтра?

— Завтра — понедельник, тяжелый день, — развел руками реалист Юра. — Я могу только после работы.

— А я могу запросто взять отгул! — выскочила тут Надя, хотя никто ее не просил, никто с нею не советовался. Выскочила — и сама испугалась своей смелости, стушевалась. Закончила уже без всякого воодушевления: — Только я не знаю, какая от меня может быть польза. Тайгу я плохо знаю.

— Вы можете, например, прокатиться по Реке на «Ракете», — подсказал умный все-таки Юра.

— Так я с удовольствием!

Иван протянул ей руку.

— До завтра!

— Но надо же о времени договориться, — заторопилась Надя, уже испытывая прилив деловитости. — Рейсы у нас такие: в одиннадцать, в час..

— В одиннадцать.

Уходя в глубину своего березового проулочка по плиточной, высветленной в сумерках дорожке, Надя думала уже на полсуток вперед. О том, как встанет завтра утром пораньше, как побежит в девять к начальнику отдела за своим отгулом, обещанным когда-то «на любой день», как вернется потом домой и наготовит бутербродов, наполнит термос крепким чаем, забежит к матери и попросит парочку свежепросольных хариусов в дорогу… Ну а потом — будь что будет!

Заснула она легко и быстро, и ничего ей, кажется, не снилось, потому что утром ничего такого не вспомнилось. Будильник вызвал и вырвал ее из полного и глубокого небытия, где и в самом деле ничего не было. Проснувшись, она вспомнила, какой необычный день предстоит ей сегодня, вспомнила заодно и вчерашний и первым делом призвала себя к спокойствию и благоразумию: «Только не забываться, только не трепыхаться, заинька!» Несколько дольше, чем всегда, постояла под душем, полюбовалась собой («Ну ведь совершенно же нормальная баба! Даже хорошая, кто понимает. Даже немного этакая… соблазнительная»). Затем высунулась в халатике на балкон, чтобы посмотреть погоду и решить, как одеться в дорогу. Перед самым окном стояла у нее красивая береза, сильно позолоченная осенним золотом, будто освещенная солнцем, отчего и нельзя было из комнаты понять, ясно сегодня или пасмурно. А еще в солнечной листве этой березы вдруг прошелестело что-то вчерашнее, таежное, неспокойное, и опять надо было воззвать к себе: «Только без вчерашних всплесков! Сегодня мы будем с ним одни, и все будет заметно… Будь умницей, заинька!»

Внизу по плиточной дорожке прошли бабушка и внучка из соседнего дома. Каждое утро проходят они под балконом в сторону детского садика под названием «Теремок», и по дороге внучка громко и вразумительно, отчетливо произнося каждое слово, как на уроке декламации, пытает бабушку своими деловыми вопросами: что, где, как, почему? Сегодня ей, видать, не хотелось топать своими ножками, и она все уточняла:

— Бабушка, значит, ты меня на ручки не возьмешь? '— Нет, милая, не возьму, — отвечала бабушка.

— И никто не возьмет?

— Никто, милая.

— Значит, я все время сама пойду?

— Сама, детка, ножками. Они тебе для того и дадены.

— А кто мне их дадел?

— Не «дадел», а «дал». Зачем ты неправильно говоришь? Назло бабушке?..

Надя не уходила с балкона, пока можно было слышать их разговор, сегодня очень интересный ей, и пока не почувствовала холода. Ночи были уже совсем осенние, и с утра тоже долго держалась бодрящая прохлада.

В комнату Надя вернулась, чуть раскачиваясь, — этакая лениво-грациозная дама. С аппетитом позавтракала, и очень вкусным показался растворимый кофе. Потом неторопливо, со многими сомнениями, преодолевая их, одевалась. Трудно было выбрать что-то подходящее для такой поездки. Одеваться по-праздничному смешно, а в душе вроде как праздник. Решила обновить брючный костюм, пусть немного нарядный для дороги, но ведь не каждый день вот так раскатываемся на «ракетах» в сопровождении столичных мужчин…

25

Доподлинно известно, что день начинается после ночи, весна после зимы, а вот что и с чего начинается в отдельной человеческой жизни — тайна сия велика есмь…

«Ракета» под названием «Звезда» отделилась от причала, развернулась и резво побежала вниз от Сиреневого лога, прибавляя свою скорость к скорости Реки и обгоняя Реку. Надя сидела у окна, Иван — рядом с нею. Катер красиво разбрасывал на стороны игольчатые, будто замерзающие на лету брызги, со спокойным достоинством отступали назад расцвеченные осенью лесистые берега. Легко, красиво началась поездка.

Первая остановка — в селе Теплом. На Реку глядели окнами добротные деревянные дома на высоких фундаментах, с палисадниками и садами при них, со ставнями на окнах. Другие повернулись к Реке бочком, третьи — спиной и огородами. Но всюду чувствовались добротность и прочность, сибирская основательность. Многие жители этого поселка работали теперь на строительстве ГЭС, а вот что они будут делать по окончании строительства — трудно сказать. На землю вернуться им будет трудно — они уже гидростроители! Молодые, наверно, уедут на другие стройки, так что завтрашнему Теплому придется остаться без них…

Чем дальше вниз по течению, тем привольнее становились берега; они здесь все равно как игру затеяли-то один повыше, то другой. А еще дальше началась уже совсем ровная, низинная земля, плодородная котловинка, в которой в стародавние времена, говорят, даже арбузы вызревали. И Река здесь тоже стала как бы другой, в других-то берегах. Все чаще попадались длинные острова, а где-то Река разветвлялась на многие протоки, и там уже невозможно было понять, где «главные» берега, где островные. Сам творец, пожалуй, не смог бы теперь разобраться, чего тут натворил, и сам бы запутался в протоках… Может, он здесь и блуждает в наши дни, наслаждаясь ленивой полурайской жизнью и оставив человечество без руководства, предоставив его самому себе и грехам своим тяжким. Заодно передоверив человечеству и творить вместо себя, и переделывать то, что неудачно сотворил сам, и портить удачные создания… Надя с Иваном разговорились не вдруг и первое время больше слушали других. Особенно — одного голосистого парня, который как сел впереди них, так и начал рассказывать своему соседу о себе. Он, видно, любил поболтать и здесь тоже не терял времени даром. Ехал он в город, на ежегодную осеннюю встречу выпускников тамошнего сельскохозяйственного техникума. Волновался: «Приедут ли гаврики? В прошлом году только шестеро собралось — сачкуют некоторые!» Вспоминал армию, где дружба — закон! Служил он в ГДР, в группе советских войск, помнил многие немецкие города, хранит с тех пор небольшую черно-белую репродукцию с «Сикстинской мадонны». «Ты ей в лицо смотри, — учил он соседа, показывая ему карточку, — все главное — в глазах у нее. Усекаешь?»

— А почему ты после армии дома не остался, сюда приехал? — спросил сосед.

— Да супруга так захотела. Давай, говорит, на стройку поедем. А мне что? Мне все равно. Моя специальность — механизация, так что на любой стройке дело найдется. Ну, собрались и поехали.

— Не жалеешь?

— А чего жалеть-то? Тут все бурлит, все кипит. Много увидишь и узнаешь. Тут кругозор!

Парень говорил почти без умолку, и, вдоволь его наслушавшись, Иван сказал Наде:

— Любопытный тип. Совсем молодой, а говорит — «супруга».

— Может быть, так и надо, — проговорила Надя, чуть улыбнувшись.

— Нет, «жена» все-таки лучше, проще, — не согласился Иван. И задал очень любимый всеми приезжими вопрос: — Часто у вас тут женятся?

— Каждую субботу и воскресенье в «Баргузине» свадьбы играют.

— А разводы как?

— Тоже бывают. Мы ни в чем не хотим уступать столицам… хотя, в общем-то, уступаем.

— Да, тут, пожалуй, семьей дорожат больше, чем в крупных городах.

— Кто как, — знающе отвечала Надя. — Все от людей зависит, а каждый человек — загадка.

— А семья — это уже уравнение со многими неизвестными.

— Обычно — с двумя, — с улыбкой поправила Надя ученого. И захотелось ей тут, к слову, поделиться с ним своей «загадкой», рассказать о своей судьбе-долюшке, но она не решилась. Все же не настолько хорошо они знакомы и близки, чтобы своим сокровенным — и больным! — делиться…

Катер в это время пристал к пустынному подмытому половодьями берегу, на котором всего только и было, что старый пень да ракитовый куст. Под днищем зашумел и затормозил движение песок. С носа катера спрыгнул на берег, попав на мелководье, молодой мужчина — рослый, красивый, русобородый — Илья Муромец с рюкзаком на плече. Помахав рукой капитану, он начал взбираться вверх по осыпи, по еле заметной тропинке, и стал за берегом укорачиваться: сперва ног его не стало видно, затем туловища. Он словно бы погружался в землю, удаляясь от катера. В степь погружался, к кому-то направляясь…

Следующая остановка — уже продолжительная, часовая, — была в большой деревне. Здесь экипаж «Звезды» обедал, а пассажирам предлагалось отдохнуть и погулять.

— Мы можем тоже перекусить, Иван Глебович, — показала Надя свою сумку с торчащим из нее стаканчиком термоса.

— Нет. Раз мы обеспечены, пойдем смотреть деревню.

Прямо от пристани вдаль, в степь, за которой опять рисовались горы, уходила просторная улица, и чуть ли не перед каждым домом на ней громоздились огромные кедровые кряжи и плахи. Некоторые дома были уже обложены, как защитным слоем, колотыми дровами и смотрели на дорогу маленькими добродушными амбразурами окон… По всей деревне шла заготовка топлива на долгую и строгую сибирскую зиму. В улице стоял запах ароматной кедровой древесины, свежих опилок, а сами дрова эти — свежие, чистые — выглядели как заготовки для какой-нибудь художественной работы. Чтобы изготовлять из них кующих деревянных медведей или старичков-лесовичков.

Надя бывала в этой деревне — наезжала вместе с другими женщинами в здешний магазин — и уверенно повела Ивана по улочкам и переулкам, а потом вывела обратно, на высокий берег, на бугор, с которого Река открывалась особенно далеко, широко, привольно. Здесь гуляли какие-то особые свежие ветры или, может быть, воздуха и в грудь ощутимо, вливался простор. Наступала легкая созерцательная отрешенность, все было чисто и ясно — и вокруг, и в душе, и впереди… Вот он, воздух открытых пространств!

— У-ди-вительно! — наслаждался Иван. — И как все меняется! У вас там, в глухой, труднодоступной глубинке, выстроился настоящий современный город с холодной и горячей водой, с электроплитами на кухне, с торговым центром, а здесь — добротная патриархальная деревня со своим укладом, с этими вкусными пахучими дровами и со своей жизнью за этими стенами. Удивительно! — повторил он.

— Это только для приезжих, — заметила Надя. — А когда здесь живешь, то другого и не представляешь.

— Наверно, — согласился Иван. — И все же… Город, в котором не встретишь ни одного толстого и ни одного старого человека, в котором все подъезды заставлены детскими колясками, город, который стоит в лесу и все-таки сохраняет одинокую березу на середине пешеходной дорожки… Мне даже захотелось пожить тут.

— Так за чем же дело стало? — подразнила Надя.

— Служба. Привычки. Дом.

Наде очень захотелось тут расспросить Ивана про его дом, потом подначить насчет странной службы, которая с природой связана, а проходит в Москве, но сказала она совсем другое:

— Можно и вот так почаще приезжать, как теперь приехали.

— Это уже решено. Мы выдвинем сюда наш пост, установим наблюдения за водохранилищем, за поведением Реки после накопления «моря». В европейской части мы многое поняли с запозданием, а тут все делается еще быстрее и в несравнимых масштабах, так что медлить никак нельзя. Надо набирать, как мы говорим, массив информации, чтобы надежнее действовать. Пора начинать паспортизацию малых рек и озер Сибири, без которых не живут и большие. Хорошо бы учредить здесь заповедник, пока человек еще не очень воздействовал на эту природу и пока она так хороша и разнообразна. Когда-то надо не только просить, но и заставлять человека быть человеком…

— Зверем-то он теперь уже не станет, — заметила тут Надя.

— Как знать, Наденька! Всякое с ним случается…

«Наденька…» Это неожиданное ласковое обращение не осталось незамеченным. Было даже удивительно, до чего Надя обрадовалась, придав этому бог знает какое значение. Она как-то еще раз ухитрилась услышать свое имя, произнесенное его голосом, и уже была уверена, что никто на свете, никто и никогда прежде не называл ее столь славно и мило. Хорошо бы и ей ответить как-то вот так же, да разве осмелишься!..

Дальше был старинный городок со старинным же музеем в краснокирпичном массивном здании, а потом обратный, уже более долгий путь против течения. Все сменялось теперь в обратном порядке: степь — предгорья — горы. Все сменялось и все сливалось — вчерашнее, сегодняшнее, и что-то вроде бы вызревало завтрашнее — неясное и загадочное, как звездная туманность.

В Сиреневый лог вернулись поздно, всего насмотревшись и вполне освоившись друг с другом. Каждый успел многое рассказать о себе, и Надя со странным чувством, похожим на радость, узнала, что Иван тоже не очень-то счастлив, что живет он отдельно от жены, и умной и красивой, но слишком властной и задиристой…

Когда пришло время расставаться, Иван сказал:

— Пойдем ко мне?

И Надя пошла за ним…

Ранним утром, еще до того как уходит первая смена на плотину, еще в холодные, отсыревшие за ночь сумерки она вышла из гостиницы. Конечно, ей не хотелось, чтобы ее кто-то увидел, но шла она по пустынному поселку, не спеша и не ежась: если и увидят, так ей никого и ничего не страшно! Она жила еще в легком тумане, и в голове ее повторялись странные стихи, которые она услышала от Ивана впервые, попросила повторить — и вот почти полностью запомнила. Вероятно, потому, что тут, в сущности, ничего не требовалось заучивать. Все, что в них сказано, было и с нею, если вспомнить вчерашний вечер и минувшую ночь.

Обманите меня… но совсем, навсегда… Чтоб не думать зачем, чтоб не помнить когда… Чтоб поверить обману свободно, без дум, Чтоб за кем-то идти в темноту наобум… И не знать, кто пришел, кто глаза завязал, Кто ведет лабиринтом неведомых зал, Чье дыханье порою горит на щеке, Кто сжимает мне руку так крепко в руке… А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман… Обманите и сами поверьте в обман.

Максимилиан Волошин — так звали неизвестного ей поэта…

В своем подъезде она привычно глянула на почтовый ящик — нет ли чего? — и сквозь дырочку увидела, что там что-то белеет. Открыла. Это было письмо от мужа.

Она начала беззвучно смеяться. Стояла на площадке и смеялась и никак не могла остановиться. Надо же, как угадал! Ну прямо день в день! Больше года молчал — и вот обрадовал… Где же ты вчера был, что же ты позавчера думал?

Тут она почувствовала, как сквозь неслышный смех ее стали прорываться всхлипы, и побежала скорее вверх по лестнице, комкая в руке письмо. На своем этаже она быстренько открыла дверь. Юркнула в свою обитель, в свое убежище, и там придавила дверь собою — как будто избавилась от погони. Откинув голову, вздохнула наконец полной грудью. И все тут вмиг прекратилось — и смех, и начинавшаяся истерика. «Все!» — сказала она себе. Будто преграду поставила.

Дальше она все делала с подчеркнутым спокойствием: сняла куртку и повесила ее в прихожей. Отнесла в комнату дорожную свою сумку. Села в кресло. Но как только приготовилась надорвать конверт, какая-то злая пружина вытолкнула ее из кресла. К черту!.. Вместо того чтобы вытащить письмо из конверта, она разорвала его пополам, сложила обе половинки и еще раз разорвала, и потом еще, еще, еще — до мельчайших лепестков, до размеров снежинки, новогоднего конфетти. А в конце еще и обсыпала себя этими «снежинками» прошлогоднего снега и еще повертелась под этим маленьким снегопадом.

— Вот так, дружок! — сказала она вслух. — Прости-прощай!

Некоторое время спустя ей все же захотелось узнать, о чем мог написать ее благоверный. Сложить бы хоть одну фразу, найти бы хоть одно объясняющее слово. Может, он хочет вернуться или зовет к себе?

Но все было поздно… и не так уж нужно теперь.

Вдруг открылось: не нужно! Не нужен и не интересен он сам!

Вроде бы скучно было без него, но ведь скучно и с ним, если вспомнить. До этих последних дней, до этой минувшей ночи все в ее жизни было скучное, неинтересное, ненужное. Так что нечего и собирать отмершие лепестки, бесполезно что-то лепить из обрывочков…

Молчи и дальше, дружок! Крепко, долго молчи!

26

А счастьем заведует в мире женщина…

Юра объявил дома, что женится, привел для знакомства Наташу и после этого сам направился к Варламовым. Так посоветовал ему «шеф», и того же хотел, оказывается, брат Наташи — Валентин Владимирович, неистовый начальник СУЗГЭС.

Этот визит в дом Варламова был у Юры, в сущности, первым — раньше он просто вызывал Наташу на улицу. Хорошо и давно зная Варламова, Юра, как ни странно, немного побаивался его. На работе и по работе у них никаких столкновений не случалось и не могло случиться — разные объекты! — а вот как поведет себя Варламов в домашней обстановке, предсказать было трудно, и потому-то Юра слегка опасался, как бы не начал хозяин дома воительствовать в присутствии Наташи. Как тогда вести себя гостю-жениху?

По годам они не так уж далеко отстояли друг от друга, но и по положению на стройке, и по характеру, и по тому, как строили свои отношения с другими людьми, они очень отличались, разнились. Варламова и старшие, и младшие, и даже приятели-ровесники называли только по имени-отчеству, а Юра еще и сегодня оставался почти для всех Юрой. Даже Наташа называла брата Валентином Владимировичем, а дома Валентином, но никогда — Валей. Такое обращение вообще не подходило Варламову, и трудно себе представить, чтобы кто-то подошел к нему и сказал: «Ну что, Валя, закурим?» Само это имя было выбрано как бы для другого человека. Варламову лучше бы подошло, скажем, Георгий или какой-нибудь Ратобор. Ратобор Владимирович Варламов…

Возможно, сама должность обязывала Варламова к строгой, а то и жесткой манере поведения. Он строит здание ГЭС, тот конечный и, по его понятиям, главный объект, ради которого и затеяна вся эта великая баталия между двух высоких берегов Реки. Он строит, а ему нередко мешают или чего-то «не обеспечивают». И вот он бьется, как полномочный представитель своей сверхдержавы, за свою правду, то есть за право строить без помех, при полной и всеобщей поддержке. Он бывает резок даже с Острогорцевым, когда тот либерально смотрит на чьи-нибудь промахи или недоработки. «Либерализм и порождает безответственность», — мог заявить он на летучке, имея в виду либерализм самого высшего здешнего начальства.

И ему все сходило. Некоторые начальники управлений с оттенком ревности говаривали: «Он же — сынок!»

«Сынком» Варламова называл, приезжая на стройку, заместитель министра, а не Острогорцев, но это не учитывалось. Раз уж замминистра так по-родственному относится к Варламову, то и Острогорцев постарается его не обидеть.

Замминистра работал в свое время вместе с отцом Варламова, ныне покойным. Всезнающая молва утверждала также, что «старики» не только дружили, но в свое время любили одну женщину, и даже это не расстроило их дружбы: они женились на других. А когда умер отец Варламова, Валентин и стал «сынком» замминистра.

Если говорить о преимуществах, получаемых Варламовым от такого своего положения, то он использовал только одно: честно, самозабвенно работать, болеть всей душой за дело. Да, он резко и прямо в глаза говорил на летучках о чьей-то безалаберности или безответственности, но не потому, что пользовался расположением замминистра, а прежде всего потому, что никто не мог бы ответно упрекнуть его в тех же грехах. Сначала он воевал за порядок и тщательность на своем объекте, отдавая ему чуть ли не весь физический запас своих сил и возможностей. Иные считали, что он слегка подчеркивает свою преданность стройке, свою непримиримость к недостаткам и промахам, свое бескорыстие и честность, но он при этом не создавал приукрашенного образа. Все именно так и было: и предан, и непримирим, и честен, и работает без дураков.

Юра уважал его. В душе он хотел бы, чтобы когда-то и о нем говорили, как о Варламове: неистовый, яростный, злой до дела. Но он понимал в то же время, что в его характере не было таких качеств, и понимал, что и дальше будет и сможет жить только по-своему и только своими данными и способностями сможет чего-то добиваться…

Юра шел сперва привычным своим спорым шагом, потом незаметно, для себя перешел на чуть замедленный, словно бы раздумчивый. Дома здесь были длинными, так что пока пройдешь от торца до торца — много чего насмотришься и услышишь. Проходя мимо общежития, невольно вспомнил, что сегодня была получка, и понял, что «сухой закон» здесь сумели обойти, нарушить. Как в летнее время, на балконах висели разогретые парни, переговаривались между собой, кричали что-то вниз. Один тепленький шел навстречу Юре в распахнутой куртке, надетой на голое тело.

— Чайник, спрячь пузо — простудишь! — крикнули ему сверху.

«Чайник» отвечал быстро и находчиво:

— Пошел на…

И отшлепал ладонями чечетку на голом своем животе.

Какое-то длинноволосое существо раздевалось в окне первого этажа. Ленивые движения, тонкая талия, ухоженные кудри… Вот существо повернулось лицом к улице, и оказалось, что помимо длинных красивых волос у него есть еще и усы.

Попадались навстречу новенькие детские коляски с еще не разработанными рессорами, и юные мамаши своими полудетскими голосами вели степенные женские разговоры:

— Ты знаешь, а мой так любит грудь пососать, что мне даже жалко отваживать его. А долго, говорят, вредно.

— Ничего не вредно. Ты знаешь, сколько я в детстве сосала? До двух лет.

— А ты знаешь, давать пустышку совсем не вредно. Сосательный рефлекс снимает у ребенка стрессовые состояния.

Ученый народ!..

Но вот и дом, перед которым Юра не раз прохаживался в условленное время, поджидая Наташу. Вот и подъезд, в который иногда входил и с лестницы условленным звонком вызывал Наташу.

Дверь и сегодня, по такому же звонку, открыла Наташа, явно поджидавшая его. Хорошо улыбнулась — и ему сразу стало спокойнее.

— Ну, пойдем….

Они прошли в такую же, как у Густовых, большую «балконную» комнату, в которой собралась вся семья. Однако ни накрытого стола, ни каких-то приготовлений Юра не увидел, и это обрадовало его: значит, все будет по-простому.

Первым делом Наташа подвела его к пожилой, с молодыми глазами женщине и представила ей, и назвала ее: «Это наша мама, Нила Федоровна». «Какое старинное имя!» — отметил про себя Юра. С Варламовым и его женой, работавшей в отделе коммунального строительства, обошлось, понятно, без представлений — Юра просто поздоровался с ними.

Варламов мастерил из легкой алюминиевой проволоки каркас будущего сценического одеяния для сына-школьника: не то паука, не то жука. Когда Юру усадили в кресло, Варламов начал примерять этот каркас на юного актера, и началось всеобщее обсуждение, где он хорош, а где требует подгонки «по фигуре». Сам Варламов был неудовлетворен, ему хотелось и тут все сделать на высокую оценку. «Слишком мягкая проволока, — сердился он. — Вечная история с этими снабженцами!»

Больше всего Юра боялся начала разговора о женитьбе, считая, что ему же самому придется и начать его. Вспомнилось что-то читанное и виденное в кино, и все представлялось банальным, смешноватым, в чем-то даже чуть-чуть унизительным. Веселая, радостная Наташа, ее скрываемое, но видимое оживление подбодрили его, но все-таки трудно взять да и сказать: «Вот мы с Наташей пожениться решили…»

И тут великолепно выручил его Варламов.

— Ну так что, Юрий Николаевич, тут у нас ходят предпраздничные слухи… — начал он, подгибая проволоку.

— Слухи достоверны, — подтвердил Юра. — Мы с Наташей решили…

— А я все смотрел и думал: не браконьерит ли парень? — продолжал откровенный Варламов. — Все-таки до трех десятков в браконьерах ходил.

Юра смутился и не нашел, что ответить. На выручку ему поспешила жена Варламова.

— Видимо, плохо охранялись заповедники, — сказала она, и непонятно было, выручила Юру или поставила еще в худшее положение.

А Варламов вдруг взвихрился.

— А ну-ка, бабы, марш на кухню! — скомандовал он жене и сестре. — Наташа, ты что-то проявляешь маловато прыти. Тебе положено сегодня юлой вертеться, а ты тут улыбочки строишь… Я все-таки считаю, — обратился он к Юре, — что женщины должны заниматься прежде всего своими главными делами: вести хозяйство, растить детей, ублажать мужей…

— Женщины — тоже люди, — чуть обиженно перебила его Нила Федоровна, может быть, подумав о будущей жизни своей дочери с этим вот молодым человеком, а также о том, что незачем настраивать жениха таким вот образом.

Непреклонный Варламов усмехнулся и перед матерью умолк.

Стол был накрыт быстро и просто. К нему сели Варламов, его жена, Нила Федоровна, Юра и Наташа. Детям — юному артисту и его сестричке лет девяти — было приказано уйти в другую комнату. Когда разливали вино, Варламов отставил от жены ее рюмку, и тут промелькнул намек на то, что в доме поджидают третьего ребенка.

О предстоящей свадьбе почти не упоминали. Так, разве что попутно и к случаю. После замечания о третьем ребенке молодым было сказано: «Смотрите, не отставайте от старших!» Зашла речь о жилье в поселке — и Нила Федоровна спросила: «А у вас, молодые люди, есть надежда на квартиру?» Юра сказал, что есть, в сущности, свободная квартира сестры Нади. «А это не будет бесчеловечно?»— заметил Варламов. «Надя все равно больше живет у нас, чем у себя, — невольно выдал Юра семейную тайну. — Так что на первое время мы можем поселиться у нее, а там ведь можно и попросить».

— Допросишься-то не вдруг, — заметил мрачновато Варламов. — Строим мало. Да и не то строим! — начал он постепенно разгоняться. — Зачем строить обыкновенные жилые дома и отдавать их под общежития молодежи?

Юра слышал, что это дальновидная практика: закончится строительство ГЭС, и те, кто здесь останутся или сюда приедут, получат отдельные квартиры. Но у Варламова, оказывается, был свой взгляд и на эту проблему.

— Холостяки всегда будут, и им нужны холостяцкие удобства. Для них надо строить общежития гостиничного типа, но с сушилками, шкафами для рабочей одежды, с холлами, где они могли бы встречаться не только с соседями по комнате. Вечерний буфет с самоваром, может быть, удержал бы кого-то от выпивки…

— Может быть, им построить здесь гостиницы типа интуристовских? — усмехнулась жена Варламова.

— А ты помолчи! — беззлобно оборвал ее муж. — Сидите там в своей зачуханной конторе, делаете вид, что понимаете в строительстве… а на самом деле ни одного приличного строителя у вас нет!

Тут, как видно, прорывался наружу некий семейно-производственный конфликт, и пришлось вмешаться Ниле Федоровне, чтобы притушить его. Перед нею Варламов снова отступил, умолк.

— Беда гидростроителей в том, что они и дома продолжают кипеть, — проговорила Нила Федоровна, обращаясь к Юре. — Вот таким же был и отец Валентина. И сгорел раньше времени.

— Мама, ты сама из того же племени, — напомнил ей уже слегка успокоившийся Варламов.

— Так я и сама кипела… — Нила Федоровна улыбнулась, что-то про себя вспомнила, затем начала рассказывать: — Когда Днепрогэс начали восстанавливать, мужчин еще мало было, а женщины такие заводные попадаются, и вот столкнулись у нас две бабьи бригады: ни одна не хочет уступить! А тут еще обе бригадирши в прораба влюбились — можете представить, какая рубка пошла!

Все за столом приготовились послушать эту историю, но Нила Федоровна не стала продолжать ее и перенеслась на Каховскую стройку. Вспомнила песчаные бури, когда приходилось работать в шоферских очках, ранние утренние выезды на плотину, когда в поселок втягивалась колонна автомашин со скамеечками в кузовах и к ней бежали из всех домов веселые шумные строители. Вставать приходилось рано, вместе с солнышком…

— Вот и во мне тот же режим воспитали, — довольно заметил Варламов. — У меня будильник всегда на пять тридцать поставлен, в семь — на работу. Начальников, которые к девяти прибывают, — презираю! Снобизм или равнодушие! Таким надо в проектных институтах работать, а не на стройке… Ты расскажи, мам, как вы ее строили, свою Каховскую, — вдруг остановил он себя.

— А так и строили, — с удовольствием продолжала Нила Федоровна. — Как вы теперь говорите — в охотку строили. Дамбу возводили народным методом, то есть приезжали люди из колхозов на своих повозках, со своими харчами и возили землю, а мы руководили. Выходных итээры там не имели — отдыхали на физической работе, с носилками в руках. Приедем домой уставшие — только поужинать да поскорей спать завалиться. А я еще заочный институт решила кончать. И ведь кончила! — с удивлением проговорила она, обращаясь теперь только к Юре, который один здесь мог не знать ее биографию. — Валентин начал в школу ходить, а я за дипломную работу засела. Защитила на «пять». По оформлению мой диплом был признан лучшим, и его показывали потом ребятам с очного отделения.

— Мне — тоже, — вставил Валентин Владимирович.

— И я видела, — добавила Наташа. — Такие аккуратные и красивые чертежи, что прямо чудо!

— Ну вот и похвастала, и похвалили, — хорошо улыбнулась Нила Федоровна и стала явно заканчивать: — А в общем я так вам скажу, что работать на гидростроительстве — всего интересней. Такая сплоченность у нас возникала, что только вместе хотелось работать и дальше. С Днепрогэса мы всем коллективом на Каховскую стройку переехали, все знали друг друга, так что и конфликтов всяких меньше случалось. Народ весь молодой, дружный был… Вся молодость у меня там! — вздохнула Нила Федоровна. — Все самое главное — там… Теперь-то одно осталось — доживать.

— Не так завершаешь, Федоровна! — поправил ее сын. — Надо сказать: воспитать достойных внуков.

— Это ваша забота, дорогие. Я всех, кого надо было, воспитала.

Нила Федоровна отпила вина из своего фужера и задумалась, и словно бы отрешилась от всего окружающего и от всех окружающих — и домашних, и гостя. Она была сейчас, наверно, в гостях у своей молодости… Вот так же порой и Николай Васильевич. Поговорит о войне — и забудется, и не вдруг в такие минуты разбудишь его…

Юра уходил вскоре после десяти часов — Варламов прямо, не стесняясь, напомнил всем о своем будильнике, который он поставил на пять тридцать еще в первый месяц стройки и с тех пор не переводил. Юре он молча пожал руку и ничего не сказал. Но и по тому, как пожал, как кивнул на прощанье, было видно, что расстаются они хорошо, друзьями. Юре хотелось дружить с этими людьми всегда.

На лестнице, прощаясь с Наташей, он спросил:

— Ты хочешь, чтобы у нас была свадьба в «Баргузине»?

— Не очень, — помотала головой Наташа. — Я не люблю, когда кричат «горько». Это какое-то насилие. Это не их дело, я хочу сказать.

— Ты еще подумай и скажешь. Но если будет, я попрошу, чтобы вместо марша Мендельсона поставили «Я помню чудное мгновенье». В мужском исполнении.

— Ну тогда может быть…

— Думай! И люби меня.

Он поцеловал ее и бегом сбежал вниз. Потом зашагал по пустынной дорожке к своему дому. Осенью и зимой поселок ложится спать рано, после десяти вечера прохожих на улице уже не встретишь. Только общежитие-нарушитель продолжало еще гомонить. И тут в подъезде, под крылечным козырьком, Юра увидел своего Лысого, неприютно, бездомно ссутулившегося.

— Ты что, паря, кукуешь тут? — спросил.

Тот махнул рукой и сказал;

— Противно домой идти.

— Опять этот? Ухватов?

— Ну!

— Пойдем, я ему скажу пару теплых.

— Не надо. Он пьяный, гад… И настоящий уголовник, я думаю.

— Так надо проверить.

— А как ты его проверишь? Документы у него в норме, на работу опять устроился. Нет, ты подумай, Юра: такой лоб — и рабочим в продуктовый магазин! Зато каждый день поллитру имеет.

— Давай я хоть вместе с тобой войду — предложил Юра, пожалев Лысого. — А завтра я через кадры, через милицию…

— Не надо бы его дразнить, — вроде как возразил Лысой, но с удовольствием направился в подъезд.

И тут же — легок на помине! — встретился им «индеец» Ухватов, только без своей узорчатой ленты через лоб. Когда и как очутился он в подъезде — трудно сказать, но конец их разговора явно успел услышать.

— Зачем откладывать до завтра? — проговорил он, заступая им дорогу и пытаясь изобразить улыбку. — Давай проверим друг друга сейчас, инженер.

Он сунул руку в карман, быстро выхватил что-то оттуда, и из его кулака с металлическим щелчком выскочило лезвие.

— Юра, не связывайся! — умоляюще попросил Лысой. — Он не посмеет!

Юра отступил с крыльца на дорожку. Конечно, тут сработал приобретенный в свое время на тренировках рефлекс — не позволять противнику слишком приблизиться, но и сам вид ножа заставил Юру отшатнуться.

— Ну что, инженер? — почти мирно рассмеялся Ухватов. — Считаем проверку законченной? Я вас не видел, вы меня тоже.

— Нет, сокол, все только начинается, — ответил на это Юра. Ему было невыносимо противно, что этот тип посчитал его струсившим, в груди поднималась трудно управляемая волна. — Я мог бы поломать тебе кости, — продолжал он, не сводя глаз с Ухватова и его правой руки, — но закон запрещает. Поэтому я просто посоветую тебе: мотай отсюда куда подальше. Здесь не твой климат, понимаешь? Мотай по холодку!

— Какой строгий товарищ, а? — Ухватов опять изобразил страшноватую улыбку. — Ты меня так перепугал, что поджилки трясутся.

— Юра, не связывайся, — опять попросил Лысой.

— А ну-ка сгинь! — цыкнул на него Ухватов.

— Не уйду! — заявил Лысой.

— Пожалеешь!

— Все равно не уйду.

— Ага, значит, двое на одного? Н-ну, хорошо, господа.

Он повернулся и вроде как направился в подъезд, ко вдруг, резко повернувшись и выщелкнув лезвие, кинулся на Юру. Юра успел отклониться и принял стойку, выставив перед собой чуть растопыренные руки.

— Ребята, сюда! — заорал Лысой, повернувшись к лестнице.

Но Ухватов уже замахнулся ножом снизу («В живот метит!») и ударил. Юра успел выставить навстречу ножу «крест», практически непробиваемый, но перехватить кисть противника не успел, и тогда началась опасная возня вокруг этой руки с ножом. Ухватов оказался увертливым и кое-что понимал в самбо, а Юра словно бы перезабыл все знакомые приемы. Только когда нож резанул по бедру, у Юры прибавилось сноровки или злости. Он все-таки поймал руку Ухватова, рванул ее на себя, и тот потерял равновесие, оказался на земле. Юра — на нем. Заводя руку Ухватова за спину, Юра почувствовал, как рука эта хрустнула и перестала сопротивляться. Ухватов вскрикнул.

Юра встал, а подоспевшие вместе с Лысым ребята начали молотить лежащего на земле. По-своему опытный, Ухватов свернулся клубком, защищая голову руками, а живот коленями.

Теперь Юра испугался, что может произойти убийство.

— Ребята, стойте! — крикнул он. — Прошу вас — остановитесь! — И совсем уже по-мальчишески: — Лежачего не бьют!

— А ты за кого? — подлетел какой-то новый, не знакомый Юре парень и ударил его под ложечку.

Юра схватился за живот и согнулся, а тот еще и по затылку успел.

— Лысой, останови! — прохрипел Юра, как только сумел вздохнуть.

Неизвестно, услышал Лысой эту просьбу, или сам догадался, но начал расшвыривать дерущихся в стороны, применив наконец свою медвежью силу.

— Стойте, мужики! — уговаривал он со слезами в голосе. — Своих перебьете! Озверели вы, что ли?

Когда все остыли, он вспомнил:

— Мужики, тут нож должен быть. Стали искать, но не находили.

— Ищите, мужики, — просил Лысой. — А если кто взял, отдайте. Нельзя его при себе оставлять.

Но никто не признавался. Только поглядывали все друг на друга, пытаясь отгадать, кто же подобрал.

— Вы у него посмотрите, — показал Юра на лежавшего на земле Ухватова, который или притворялся, или в самом деле был без сознания.

Нож действительно подобрал он. Скорчился, съежился, а все же подгреб свое оружие под себя и, когда его переворачивали, опять зашарил рукой по земле.

Юра чувствовал, как по ноге течет кровь, и понимал, что надо скорее куда-то идти — домой или в больницу. Рана, как ему представлялось, была неглубокая, так что в больницу не стоило. Но и домой нельзя: отец разволнуется и снова может расхвораться… Он пошел к Наде, моля судьбу, чтобы сестра оказалась дома.

Как только подумал о Наде, тут же вспомнил Наташу, и стало особенно обидно и горько. Как не ко времени все это с ним случилось, как нехорошо заканчивался этот день, до сих пор такой добрый к нему! Подумалось, что, может, и не стоило останавливаться с Лысым. Надоело бы медведю сутулиться у подъезда — и пошел бы домой, и продолжал бы жить, как жил до сих пор. Смирились же они там все с этим Ухватовым — и пусть бы продолжали терпеть.

Можно было свободно пройти мимо, и ничего бы тогда не случилось — не ковылял бы, припадая на раненую ногу. А завтра бы встретился с Наташей… Надо было пройти мимо…

Но для этого, видимо, надо было родиться другим человеком.

Не лучшим, не худшим, но другим.

Ступать на левую раненую ногу становилось все больнее, и все сильней намокала от крови штанина. Поскорей бы перевязать! Только вот найдется ли у Нади бинт?

Его догнал Лысой.

— Он что, поранил тебя? — спросил с сочувствием..

— Немного.

— Тебе помочь?

— Спасибо, что там помог, — проговорил Юра.

— Ты это… с обидой?

— Нет. Ты все-таки остановил их.

— Мне надо было, когда он на тебя пошел.

— Надо было.

— Прости, Юра… Этого гада в больницу потащили.

«Может, и мне лучше бы туда?» — подумал Юра. Но тут же представил, что могут положить в одну палату с Ухватовым, и похромал дальше, опираясь на плечо Лысого.

27

А стройка продолжалась и развивалась, и в ряду своих ближайших соседок занимала все более заметное, даже несколько особое место. Отчасти это объяснялось ее уникальностью, но ведь типовых ГЭС, как известно, не бывает вовсе. Важное ее значение для региона и немалая проектная мощность — это по нынешним временам тоже не редкость, это свойственно теперь большинству возводимых объектов; когда происходит преображение такого континента, такой планеты, как Сибирь, никого особенно не удивишь размерами стройплощадок. И особое положение стройки Сиреневого лога определялось прежде всего тем, что здесь проходил проверку и практическую отработку новозарождавшийся характер взаимоотношений между строителями, проектировщиками, поставщиками. Назвали все это добрым словом — содружество. Началось оно, можно сказать, при попутных ветрах. Люди приняли его везде хорошо — оно ведь предполагало и обещало аккуратную, ответственную, налаженную работу. Никаких других выгод люди не ждали и не жаждали, поскольку понимали, что именно такая работа выгодна, только такая может радовать и не сильно утомлять.

Прошедшие месяцы подтверждали, что — да! — ускорение и улучшение строительства в Сиреневом логу возможно. Это подтверждали сами строители, наладившие наконец ритмичную работу бетоноукладочного конвейера, и многие поставщики. На стройке побывали глаза правительства и министр энергетики и электрификации. Повышенный интерес к ней проявляли все партийные органы — вплоть до Центрального Комитета. Партийные и правительственные органы присматривались ко всему здесь происходящему с совершенно ясной целью: не есть ли это новая ступень в методах строительства, в системе взаимодействия производственных коллективов? Возможно, здесь зарождался и новый вид трудового коллективизма, когда добрая сотня производств, организаций, десятки и сотни тысяч людей, работающих в разных концах великой страны, буквально болели душой за объект, возводимый за тысячи километров от них, в малоосвоенных глубинах Сибири…

Надо было хорошо все понять и осмыслить. В принципе нас волнует и радует всякое новое строительство, где бы оно ни производилось. Мы радуемся и новому заводу, на котором никогда не будем работать и продукцию которого, возможно, не будем потреблять, каждой новой дороге, по которой никогда сами не будем ездить, — и это все понятно. Но тут для всех далеких все здешнее становилось кровным, своим. Тут все объединилось в одном заманчивом стремлении построить прекрасную мощную ГЭС и быстро, и хорошо, и при новом к ней отношении. Для всех поставщиков, для всех участников содружества она стала любимой в семье дочерью, и ей отдавалось все лучшее.

Легче всего понять ленинградцев. Они создали проект этой ГЭС, на ленинградских заводах проектировались и строились уникальные турбины, генераторы и многое другое; они и раньше считали себя прямыми участниками строительства. Они и затеяли это гражданское дело — содружество, взяв на себя смелость первого шага. Но дело-то в том, что к ним тут же начали присоединяться машиностроители Днепродзержинска и Красноярска, Белоруссии и Удмуртии, и с этого времени для этих людей тоже стали кровно родными все дела и проблемы Сиреневого лога. Во всех этих краях и городах стройку называли «наша ГЭС». Каждый энергоблок, подъемник, новый бетоновоз, набор необходимых металлоконструкций или мелких инструментов — все, что предназначалось для «подшефной» ГЭС, было теперь делом особо важным и особо ответственным. Сроками поставки и качеством оборудования для этой ГЭС определялось отныне лицо предприятия-поставщика. Стройка становилась своеобразным смотром способностей предприятия, современности его. Начинал действовать незримый, но самый надежный контролер — совесть. Устранялся институт «толкачей», исключалось взаимное вымогательство по системе «дашь на дашь».

Не всюду, не у всех и не все шло успешно и гладко. Всегда ведь легче сказать слово, чем сделать дело. Кое-кто, возможно, и поторопился взять на себя почетные обязательства, еще не достигнув необходимого для этого уровня культуры производства и ритмичности в работе. Но дело это оказалось не только заразительным, но и двигательным. Оно уже само подтягивало всех до необходимого уровня, обязывало к честности. Был создан Большой координационный совет с участием крупных специалистов и партийных руководителей, который объединял действия всех участников, контролировал их, вносил поправки, делал, в случае нужды, переадресовки заказов.

На самой стройке — на плотине и здании ГЭС — работа шла все время с напряжением. Достигнув одного уровня, приходилось тут же поднимать его, чтобы в новом месяце непременно перекрыть. Тут было, как на состязаниях прыгунов: взял высоту два метра восемнадцать — планку поднимают на два двадцать. Только беспрерывное и безостановочное наращивание темпов укладки бетона могло обеспечить необходимую для пуска первого агрегата высоту плотины. Только так создавался фронт работы для монтажников на здании ГЭС.

Как во всякой большой работе, кому-то приходилось труднее, кому-то полегче, кто-то ухитрялся шагать вроде бы и в общем напряженном ритме, однако же без особых напряжений и волнений. Есть такая удивительная разновидность людей, которые в любой обстановке — даже на войне, даже в момент перекрытия реки и во всякой другой яростной трудовой ситуации — умеют соблюдать режим наибольшего благоприятствования самим себе, устраиваются в таком месте, откуда все видно и где они сами тоже вроде бы на виду, но все-таки, по выражению одного мудрого поэта, не воюют, а «кхекают». Поэт вспоминал мужика, который, глядя на своего соседа, колющего дрова, в такт каждому удару топора старательно, с силой «кхекал». Любопытно, что именно эти «кхекающие» люди больше всех говорят о напряженности планов и графиков, о перегрузках, и так это умеют сказать, настолько научно, тонко и утомленно, что им нельзя не поверить. И нельзя не подумать, что они-то и есть настоящие, современно мыслящие герои строек!

К зиме, когда бетонные работы сильно пошли на спад — под шатрами, в тесноте и парильне, слишком широко не развернешься! — снова прозвучал подзабытый Голос Сомнения, впервые прозвучавший в конце памятного партийного актива стройки. Он был теперь не столь категоричен, в нем слышались и нотки заботы, и какого-то смутного предупреждения. Дескать, не провалимся ли мы с этим досрочным пуском? Ведь если сегодня идем такими темпами, если и тут и там видим недоработки, срывы, так как же успеем к новому сроку? Не зарваться бы нам. Не надорваться бы. Не вышла бы нам эта досрочность боком!

И опять вопрос: надо ли, стоит ли прислушиваться к таким голосам в ходе начавшегося наступления? Первый и самый простой ответ: не надо! Первая реакция нередко бывает и самой верной. Но если задуматься и что-нибудь вспомнить… «Сомневайся во всем», — советовал один древний мудрец. О пользе сомнений часто говорят творческие кадры. Возможно, что и в сомнениях, касающихся стройки, есть свой резон, поскольку в них содержится невредный призыв к трезвости, к благоразумию, к проверке желаний расчетами. Может быть, в них звучит предостережение от безоглядности?

Все может быть.

И мы пока что не будем отвечать на прозвучавшие здесь вопросы, ибо единственно убедительный ответ на все сомнения может дать лишь конечный результат дела, итог наступления. Победил — и ты прав во всем, на всех этапах. Проиграл — значит ошибался на всех этапах или на самых главных. Победителей, как водится, не судят, проигравшим остается анализировать и признавать перед всем честным народом свои ошибки, делать выводы на будущее, не ждать ни наград, ни повышений — и делаться более осторожными впредь. Вот ведь какая жестокая цена проигрыша не в спорте, а в деле! Здесь надо обязательно выходить в победители. Не сомневаться и не оглядываться.

У гидростроителей есть еще и свои особенности, даже своя особая психология.

Установим для начала, что психика и нервы у них в общем-то здоровые, крепкие. Как-никак, люди все время работают на свежем и чистом воздухе, на вольных ветрах; здесь можно приобрести радикулит, но не психическое расстройство. Однако представьте себе такую работу, которую приходится делать годами, на которую уходит целое десятилетие жизни, а конечного результата все нет и нет — и не скоро увидишь! Укладываешь тысячи кубов бетона, но надо обязательно съездить в отпуск, чтобы заметить, что плотина все-таки немного растет-подрастает. Тут и заскучать не трудно. Случается, что и заскучают — и начнут собирать чемоданишко. Но остающиеся, то есть 99 из ста, продолжают тянуть свой однообразный воз исправно, с каким-то дивным упорством, внутренним интересом и задором, придумывают по ходу дела что-то новое, пробуют, отлаживают — и на следующую стройку везут это новое как уже отработанное и апробированное. А там придумывают еще новое — и опять кладут бетон, поднимаются вместе с плотиной и сами все выше и выше.

Растут люди, живут, люди, и некогда им останавливаться, некогда сомневаться. Все начатое положено доводить до конца уверенно, терпеливо и без колебаний. Сомнения должны кончаться на уровне изысканий и проектирования. В строительстве только и можно, что быть победителем. Даже генерал может иногда проиграть бой, но затем ловким маневром выправить положение и одержать победу: строитель же не может кое-как сляпать фундамент и первый этаж, а второй и третий сделать на «отлично» — все равно они рухнут из-за плохого фундамента. Нужна только победа.

И то сказать: проигравших, побежденных строителей практически не бывает. Почти не бывает. Так или иначе, с натугой или без оной, худо ли, бедно ли, но почти все начатые объекты доводятся до завершения и пусть не всегда с высокой оценкой, но сдаются госкомиссии, вводятся в строй, доводятся в строю. Каждый строитель может сказать себе: «Сдавали другие — сдадим и мы!»

Многие так и решают, на том стоят.

И все тут вроде бы верно, все мудро. Практически мудро.

Но отчего же тогда вдруг заноет что-то под сердцем у генерала-строителя, у генерального строителя, разбудит его среди тихой поселочной ночи и заставит прокручивать в голове варианты решений или решать уравнения с целой системой неизвестных? Из-за чего разыгрываются настоящие баталии на утренних летучках, партийных собраниях, на советах бригад? Почему люди волнуются, ожидая ответов ЭВМ на какие-то коренные вопросы стройки? И опять воюют друг с другом и с возникающими трудностями, переживают, не спят ночами… Ведь сдавали же другие — сдадим и мы.

Есть тут какая-то тайна, какая-то истина.

И она скорей всего в том, что другие строят и сдают свои объекты, а ты — свой, в известной мере неповторимый. Даже если он возводится по типовому проекту, для тебя он — неповторим, уникален, потому что он — твой. Ты отвечаешь за него перед людьми и перед самим собой, ты живешь им и как бы вместе с ним долгие годы, и для тебя он навеки останется этапом в жизни. И в твоей биографии не будет более гордых и серьезных строк, нежели названия крупных строек, к которым ты причастен.

В молодости большая стройка — все равно как мать для тебя. Потому что она и учит, и воспитывает, а когда ты уходишь от нее — благословляет тебя на дорогу, на дальнейшую самостоятельную жизнь. Она в то же время и как подруга тебе, потому что ей отданы лучшие годы зрелой поры твоего бытия, отданы любовь и страсть. А потом она и дочь твоя, эта стройка, дитя любви и забот, и она навсегда заносится в твой трудовой паспорт.

Вот так вот: и мать, и подруга, и дочь. И заодно — твоя репутация, твой престиж, твое самосознание и самоутверждение. Твой сегодняшний и твой завтрашний день. Она как бы объединяет твое настоящее с будущим, продлевает тебя в будущее. Ведь только тому светит ясное будущее, кто светло живет в настоящем. Строй — и не будешь забыт! И тут не имеет значения — руководитель ты с крупным именем или простой рядовой трудяга, бригадир, или звеньевой, или руководитель так называемого среднего, то есть серединного, сердцевинного звена.

Начальник и рабочий — тоже проблема. Теперь и не поймешь, кто из них важнее, кому из них живется вольготнее. Если не хватает рабочих — начальнику полный зарез. Есть рабочие, есть материалы и хорошее оборудование, но попался плохой начальник — опять беда! Бывает, что начальник мечется по заводскому двору или по стройплощадке подобно чернорабочему, с одного места на другое, кого-то зовет, кого-то просит, а его подчиненный трудяга, устроившись за каким-нибудь негодным оборудованием или за тарой, спокойненько, не тратя нервов, потягивает из бутылки. Потягивает да посмеивается или изрекает что-нибудь обалденно современное, зашибательное, потрясное.

Однако же, справедливости ради, надо сказать, что в основе-то своей рабочий народ любит хорошую организацию дела, материально обеспеченный план, стабильный заработок, отсутствие отвлекающих помех и раздражителей.

Сумеет начальник обеспечить все это — и у него гармония в отношениях с народом, в тональности разговоров. Хорошая работа не утомляет и его самого.

Гармония… Как хорошо бы на этом слове и остановиться, и задержаться, и пусть бы оно всегда торжествовало в нашей напряженной жизни. Но ведь у начальника тоже свои сложности, свои помехи и раздражители. На него с одинаковой силой действуют мощные магниты и снизу, и сверху. Иногда он и рад бы в этот рай гармонии, да, как говорится, грехи не пускают. Свои ли, чужие ли. То есть все они тут перемешиваются и нарушают гармонию. И возникают вспышки. Работа идет не по НОТу.

Сверху от начальника по большей части требуют: повысить, увеличить, ускорить, перевыполнить. Он все понимает: действительно, есть такая необходимость. Но у него не хватает силенок, ресурсов, мощностей. Его выслушают. К его сложностям и сомнениям отнесутся достаточно терпимо и тоже с пониманием. Посочувствуют. И еще раз скажут: «Надо все же ускорить. Просто необходимо в сегодняшней ситуации». — «Да я понимаю, что надо и необходимо, но поймите и вы, что у меня не хватает фондов, оборудования, рабочей силы, жилья для рабочих». «Составьте мотивированную бумагу — кое-что дадим. Но и сами не сидите там сложа руки. Действуйте, добывайте, выбивайте, что можно, на месте, пробивайте у нас!»

Ну что ты тут скажешь?

«Деньги-то хоть отпускайте не по чайной ложке», попросит на прощанье.

«Деньги везде нужны большими дозами, — ответят, протягивая для пожатия добрую руководящую руку. — Звони, если что…»

Вот так и Острогорцев. Поехал в начале года в Москву — надо было кое-что согласовать и досогласовать, кое-что попросить, кое-что попробовать доказать. Штаб подготовил мотивированные и обоснованные бумаги и расчеты. Сам он хорошо подготовился к серьезным и напряженным беседам. Прилетев в Москву, прошел по всему заветному кругу, включающему Госплан и Госбанк, министерство и Комитет по науке и технике. Все, что полагалось на текущий момент, высказал, все, в чем нуждался, попросил, хотя и не все выпросил. И оставалось самое ясное, не требующее особых доказательств дело: разъяснить, что если в минувшем году стройке было отпущено сто миллионов рублей, то на текущий, при запланированном ускорении, ей потребуется не менее ста двадцати, а не восемьдесят, как определили. Его выслушали. Посочувствовали. «Разве восемьдесят миллионов — не деньги?» — сказали ему. И перечислили, сколько чего можно построить и сделать на такие деньги.

Уехал.

Так они и знали, что все равно уедет и будет строить.

А он, прилетев домой, только ближайшим своим помощникам и пожаловался. А всех остальных сам должен был убедить, чтобы экономили, по одежке протягивали ножки, изыскивали резервы… Разве забыли, куда идут сегодня огромные средства?!

На стройке он сам — главный распределитель и главный разъяснитель. Он может, конечно, сослаться на то, что ему не дали, в какой-то раздраженный момент он и сошлется, но что толку? Разве после этого можно будет сократить работы на плотине или здании ГЭС? Ни в коем случае! Просто придется и в самом деле скрести по сусекам, изыскивать резервы, выкручиваться. Придется составить еще одну мотивированную бумагу, а перед тем провести подготовку в высших сферах, найти поддержку. В конце концов, наверно, прибавят десяток-другой миллионов. А с этим уже можно жить.

Вернувшись на стройку, он сильнее испытывает уже другие на себе воздействия — снизу. На начальников снизу всегда смотрят придирчиво, строго и с надеждой. Не всегда говорят о том, что думают при этом, но смотрят всегда и видят почти всё. Чуть промахнулся, оступился, чего-то не заметил, не доглядел — и уже молва: мышей не ловит! И пример какой-нибудь исторический вспомнят: «При Бочкине такого не бывало!»

«Да я не в силах, дорогие мои! — криком кричит душа начальника стройки. — Не способен один человек, будь он дважды Бочкиным, всюду поспеть, за всем уследить. Будьте вы сами построже к тому, что делаете, к тому, что видите!»

— Не привыкайте быть почтальонами! — обращается Острогорцев уже не мысленно, а вслух в конце летучки к своим помощникам, начальникам управлений и служб. — Это ведь проще простого: получил указание — передал его другому — и успокоился. «Какие будут еще указания?..» Так вот указание номер один: лично следить, лично проверять, лично докладывать об исполнении!

Нет, не сладкая доля у начальников строек, хотя они и генералы по всем статьям! А с другой стороны, очень многое зависит от того, каков начальник, как он наладит и поведет к победе свою армию, каких подберет помощников, какой создаст штаб, какой силой убеждения, запасом уверенности и терпения обладает.

В войне Борис Игнатьевич Острогорцев, кстати сказать, не участвовал — не успел по годам, но военную терминологию обожал с детства, а генеральское мышление вырабатывал на крупных стройках. Он уже твердо знал: раз объявлено и начато наступление, все намеченные рубежи должны быть достигнуты к намеченному сроку. Все соединения, подразделения, тылы и поддерживающие средства обязаны двигаться в заданном направлении и овладевать заданными рубежами («Все службы — на службу бетону!»). Когда возникают трудности, надо нажимать на все рычаги, пускать в дело поощрения, усиливать контроль. Еще летом он усилил премиальную систему в бригадах, а самых лучших ребят представил к награждению орденами и медалями. На бетонном конвейере тогда же установил круглосуточное дежурство ответственных инженеров и управленцев. Огромный фронт работ, множество своих и субподрядных управлений, воздействие многочисленных факторов на ход дела потребовали улучшения и механизации методов управления — и Острогорцев выписывает через министерство новую современную ЭВМ, которая, для начала покапризничав, все же стала неплохо помогать штабу в расчетах, в определении сроков работ по объектам, в выборе оптимальных решений. Она же вносила теперь и некоторое оживление в ход летучек. Чуть что — и вопрос: «А что говорит машина?»

— Машина выдала, что вы слишком много времени и сил отдаете своим огородам, — ответит Острогорцев спросившему.

— Да? — переспрашивает тот вполне серьезно, с доверием.

— Да. Садитесь…

Вот вам и веселая минутка, вот и разрядка.

Или еще такое:

— Машина вызывает начальника автотранспорта.

— На месте! — поднимается невзрачный, но гладенький начальник в буровато-вишневой куртке.

— Вот вы направили в райком комсомола письмо о том, как обсудили и наказали комсомольца Шмакова за пьянство и хулиганство в районном центре. Поделитесь с нами опытом, как это проходило у вас.

— Все прошло на высоком уровне, при высокой принципиальности, — доложил начальник.

— Поподробней, пожалуйста. У нас и на других участках бывают нарушения, так что положительный опыт может пригодиться.

— Ну, значит, собрали общее собрание, поставили вопрос, начались активные выступления. Высказали ребята все напрямую и начистоту, потребовали неповторения.

— Сами вы тоже выступили?

— Не потребовалось, Борис Игнатич. Ребята задали такой принципиальный тон…

— А что же говорили, как убеждали нарушителя?

— Я сейчас не припомню, но не было ни одного либерального выступления.

— Как же реагировал сам Шмаков?

— Дал слово. Обещал исправиться и не повторять.

— Но выговор все-таки влепили парню?

— Так ведь надо было отреагировать на сигнал сверху.

— Ну так вот: примите этот выговор на себя, товарищ дорогой! — Острогорцев повысил голос. — За явный обман! За отписочную липу!

— Я вас не понимаю, Борис Игнатич.

— Я поясню. Никакого Шмакова в вашем управлении — ни комсомольца, ни ветерана — нет и в последние два года не было. Наврал этот Шмаков комсомольскому патрулю, и те поверили, прислали бумагу к вам. А вы, не глядя… отреагировали.

— Тут какая-то неувязочка, Борис Игнатич. Я лично проверю.

— Уже проверено. Через кадры… И мне очень стыдно за вас! Была бы моя воля… Однако продолжим летучку…

Острогорцев на минутку задумался, что было для него не типично, и все начальники невольно притихли, ожидая, не вспомнит ли он еще о чьей-то провинности или «неувязочке».

А Варламов продолжил неоконченную мысль Острогорцева:

— Была бы моя воля, я бы гнал таких трепачей со стройки в три шеи…

28

Штаб заседал теперь в другом месте. В связи с разворотом работ в нижнем котловане он перебрался на голый уступ скалы левого берега. С нового места отлично была видна вся строительная площадка здания ГЭС — и с близкого расстояния и чуть сверху. Так что и установка ажурной арматуры фундаментов первых гидроагрегатов, и работы на самих агрегатах, и монтаж стальных водоводов, глядя на которые вспоминаешь тоннель метро, иначе говоря, все неотложные предпусковые и все последующие работы на левом берегу отныне будут проходить под неослабным присмотром недреманного и всевидящего ока штабного.

Зато отодвинулся штаб от водосливной плотины и всех правобережных работ. Никакого урока для действовавших там бригад и участков от такого перемещения, разумеется, не предвиделось: рост и состояние плотины определяются не на глаз, а по отметкам, чертежам, и показаниям контрольно-измерительной аппаратуры. Глазом такую махину не прощупаешь, не оценишь, разве что заметишь, где она повыше, а где пониже. Да и то не всяким глазом и не с первого взгляда. Внимание и требовательность начальства от перемещения штаба тоже не зависят. Словом, ничего тут как будто бы не менялось… И все-таки Николай Васильевич Густов, строивший водосливную часть плотины, начал вдруг ощущать какое-то непонятное внутреннее неудобство.

Он никогда не был большим любителем бегать в штаб, мозолить глаза начальству — не было у него такой насущной потребности. Однако видеть командный домик с красным флагом над крышей как бы в центре всех дел, всего движения стройки стало для него привычным, даже необходимым. Не обязательно туда ходить — достаточно видеть… И вдруг все исчезает. Ни привычной Штабной горки, ни приятного зеленого домика на ней, а взамен всего появилось на выступе левобережной скалы нечто сильно стеклянное, похожее на нынешние городские «аквариумы». «Не будут ли там пиво продавать?» — пошутил для начала Николай Васильевич. И на первых порах его интерес к этому сооруженьицу вроде бы закончился.

Не ходил туда Николай Васильевич и не заводил разговора о новой «стекляшке». Но какое-то любопытство все же тлело в душе ветерана, все же хотелось ему зачем-то узнать, как там внутри и даже — как выглядит та чудотворная машина, которая может и считать, и давать рекомендации, и чуть ли не предсказывать ход дела. Старожилу стройки не подобало чего-то не знать. И вот в один спокойный добрый час, когда все три бригады спокойно, без задержек «упирались» в своих выгородках, он отправился в путь. Спустился на лифте вниз, прошагал через весь разворошенный, исполосованный дорожками и тропками, весь в холмах и лужах котлован, выбрался из него в неудобном месте, по лесенке, на левобережную дорогу, к автобусному «пятачку», поднялся затем еще по одной лесенке, уже более чистой и парадной, — прямо к новому зданьицу. На площадке перед ним остановился, чтобы посмотреть на свои владения. И показались они ему отсюда прямо-таки окраиной, провинцией, отдаленной местностью, где, может быть, полагается даже надбавку за отдаленность платить. И подумалось, что здешним штабным людям будет теперь еще труднее понимать, чувствовать, угадывать заботы дальних участков — особенно первого и второго. Третий-то, как говорят, перебьется, там начальник прыткий, в штаб бегает без приглашения по два раза на день, так что они не продадут — и участок, и начальник. Совсем недавний тому пример: когда первый СУ передвинулся к берегу, к скале, от него забрали и «уступили» Николаю Васильевичу одну секцию, По справедливости полагалось бы после того одну секцию второго участка передать третьему, но проворный Губач, как видно, что-то уже предпринял, и все остается по-прежнему. Конечно, не очень и хотелось бы передавать кому-то свою, старательно выведенную до такой высоты секцию, но ведь не справиться, не одолеть. И так уже отстает участок по высоте своих столбов. Правда, и Губач ближнюю секцию что-то не тянет вверх, и слышно было, что его участок тоже расширяют, но в сторону станционной части плотины. Там надо как можно скорее подойти к необходимой отметке, чтобы подключить к плотине водовод для первого агрегата, этого всеобщего нынешнего кумира и баловня. Все на него теперь брошено, как в момент генерального наступления…

Стоял так Николай Васильевич на площадке, размышлял о своих и всеобщих делах, а тут как раз выходит из своей новой сверкающей обители Борис Игнатьевич Острогорцев.

— Ну что там у вас? — задал он, пожалуй, самый привычный свой вопрос.

— Да вот, созерцаю, — ответил Николай Васильевич. — Далековато отодвинулся наш фланг от вашего командирского глаза — не вдруг и разглядишь, что там делается.

— Ничего, поставим на крыше стереотрубу, — включился в предложенную «военную игру» и Острогорцев.

— Разве что стереотрубу…

— Тебе что-то не нравится? — уловил, почувствовал Острогорцев в голосе ветерана нотку недовольства или сомнения.

— Всегда плохо, когда отстают фланги, а когда твой собственный…

Он не собирался вести такого разговора, поскольку хорошо видел и понимал весь ход работ, всю их неотложность. Срок пуска первого агрегата приближался, что называется, с курьерской скоростью, а дел оставалось невпроворот. Расчеты руководства были вполне ясны: справимся здесь — подтянем и водосливную плотину. В общем-то, как ни крути, но когда-то приходится действовать по-фронтовому и на мирных стройках: вначале все силы на главное направление, затем начинать подтягивание отставших и тыловых частей.

Все видел, все понимал старый солдат и старый строитель плотин, и ничего не требовалось ему здесь допонимать. Но вроде бы показалось обидным тащиться где-то в стороне от главного направления, потом подумалось, что сроки наступления здесь не могут быть такими, как на фронте, — для частей прорыва одни, для развития успеха — другие. Тут они не могут быть разными, тут для всех пусковых работ — общие! Ничего не выйдет без общей выровненной высоты плотины — ни первого, ни второго агрегата не пустишь…

Острогорцев ответил Николаю Васильевичу именно так, как и предполагалось:

— Справимся здесь — подтянем и твой фланг. А пока надо нажимать повсюду. Если бы ты еще немного прибавил в темпе…

Тут попросились, навернулись у Николая Васильевича слова насчет добавочной секции и насчет Губача, но задержал он их, не высказал. Кивать на другого — это все же не его тактика, да и не знал он доподлинно, какая ситуация сейчас у самого Губача. Перемолчал он это дело. Что же касается «прибавки», то об этом, пожалуй, и сам Острогорцев говорил не всерьез, так что Николай Васильевич просто пошутил:

— Как говорят французы, даже самая красивая женщина не может дать больше того, что имеет.

— Но у нее все-таки больше возможностей! — с веселой назидательностью заметил Острогорцев. И Николай Васильевич явственно вдруг увидел, что ждет начальник теперь уже и серьезного слова. Ждет прямого ответа. А если еще яснее, то ждет, так сказать, новых повышенных обязательств.

Вот тебе и пошутили, вот и побалагурили!

— Да я и так на пределе… — начал Николай Васильевич.

— Все вижу, все знаю! — остановил его Острогорцев. — Не слепой. Но очень надо — вот в чем беда. Ты же сам все понимаешь и видишь.

Обсуждать больше было нечего.

Долго молчал начальник участка, и молчал, и никуда ведь в этот раз не торопился начальник стройки.

Николай Васильевич соображал: найдется ли у него хоть какой резервишко? И ничего реального не видел. Все, что было раньше обнаружено, — давно пущено в ход. Можно, конечно, еще выжать кое-что на сверхурочных, можно еще разок пройтись по всему циклу и попытаться максимально сократить всякие ожидания — бетона, опалубки, сварщиков, работяг из Гидроспецстроя. Но не все, к сожалению, зависит от участка и начальника участка. А сверхурочные утомляют и самых больших любителей заработка.

— Ты всерьез, что ли, Борис Игнатьевич? — несколько растерянно спросил Николай Васильевич.

— Прошу — всерьез. Требовать не хватает совести, и так вижу…

«Ага, все-таки видишь!» — не без удовольствия отметил Николай Васильевич.

— Ты же прекрасно знаешь, — продолжал Острогорцев, — что в таких ситуациях, когда меньше давать уже совершенно нельзя, еще чуть больше можно все-таки выжать. За счет азарта, инерции, энтузиазма…

«Зачем я сюда пришел? — тоскливо подумал Николай Васильевич. — Чего я тут не видел и чего такого не слышал? Сидел бы у себя в прорабской, которую поднял, слава богу, вместе с бригадными домиками на плотину, прямо к блокам, сидел бы на вольном воздухе, поблизости от размеренной доброй работы и ждал, пока там кому-то потребуешься».

Однако за этой тоской и самоосуждением все продолжалась уже начавшаяся прикидка: где и что можно еще выгадать в смысле прибавления темпа? Ощутимых, видимых резервов нет — это ясно, но если действительно пошариться кое-где по мелочам, по минуткам, по отдельным операциям и позициям — может, кое-что и наскребется? Конечно, тут надо сперва все тщательно, пунктуально просмотреть, расчетливо прикинуть, прежде чем говорить…

— Официально обещать ничего не могу, Борис Игнатьевич, — сразу предупредил он начальника.

— А мне от тебя и не надо никаких официальных заверений, — тут же выразил начальник полное доверие к любому обычному слову ветерана.

«Капкан да и только!» — промелькнуло в сознании Николая Васильевича. Но и деловые мысли не оставляли его.

— Новенький манипулятор не подбросите? — вдруг спросил он.

— Уже прослышал? — удивился Острогорцев.

— Даже и про то, что на машиностроительном заводе его нам сделали. А это — марка!

— Верно, машина отличная. Обалдеть можно, как сказала одна специалистка.

— Вот я и говорю. А то у меня всего один настоящий-то, второй часто барахлит.

— Отправь его в ремонт.

— Отправить недолго, да потом ждать скучно.

— Я скажу Сорокапуду.

— Насчет нового?

— А если насчет нового?

— Ну тогда помозгуем. Поскребем по сусекам.

— Договорились! — Острогорцев дождался того, что нужно, и перевел разговор: — Как твой Юра? Поправляется?

— С палочкой, но ходит.

— А тот бандюга сбежал из больницы.

— Похоже, что и наш мотоцикл прихватил. Пропала машина!

— Долго мы без милиции обходились, а теперь, наверно, придется просить…

Внутрь штаба Николай Васильевич так и не заглянул, машины не повидал. Побрел обратно — по лесенкам, по дорожкам, по лужицам, уже подмерзающим. Потащил на своей широкой, чуть пригнувшейся за последние годы спине новые заботы. По дороге продолжал журить себя: «Нельзя нарушать солдатские заповеди, незачем лезть на глаза начальству…» Но в то же самое время сквозь всю эту новую озабоченность, сквозь сомнения и смутные пока что деловые прикидки пробивалась из глубин сознания удивительная бодрящая мысль: «Нужен еще в серьезные моменты и старый бетоновоз! Не спишешь его так запросто в металлолом…»

29

Продолжалась стройка, и продолжалась вместе с тем всякая иная жизнь и деятельность, свойственная всем человеческим коллективам, как большим, так и маленьким.

Одни люди старели, другие нарождались, добавляя все новые коляски у подъездов новых домов.

Появился энтузиаст, который начал вести кинолетопись местной жизни, то есть прежде всего событий на стройке. Увлекся одним делом — прибавилось другое: начал собирать вообще все, что попадется по истории Сиреневого лога, начиная с древнейших времен. Уже не стало хватать места в квартире, а он все тащит, и к нему тащат. Возник конфликт с женой, возник вопрос о выделении в будущем Доме культуры комнатки для будущего музея.

Справляли люди праздники — общие и чисто семейные.

Под окнами Густовых время от времени повторялся негромкий вечерний диалог:

— Опять ты, Любка, шаришься?

— Как же мне не шариться, если его, проклятого, все еще дома нету.

— Выпивши, девка, так и нету.

— Дак если б не выпивши — чего бы я шарилась?

— Мало ли чего…

А то пройдут двое молоденьких.

— Ты что успела сдать, Кать?

— Русский письменный и математику.

— Ой, какая счастливая! А я русского так боюсь, так боюсь!

Домохозяйки, встречаясь, жаловались на снабжение, не без оснований, надо сказать. Мужчины в ответ развивали охоту и рыбалку.

Местная газета не без гордости писала о деятельности друзей природы:

«Дежурства „зеленого патруля“ и общественной охот-инспекций приносят свои результаты. Так, прошлой весной меньше ломали багульник и рвали цветы, меньше было повреждено берез и подожжено кедров. Больше уделяется внимания чистоте и сохранению насаждений. Однако работники магазина „Соболь“, сжигая мусор, подожгли березу, а в АТК-2 вылили на землю целую цистерну лака этиноля, там же стекает с территории в реку масло, выжигая траву…

С наступлением зимы первоочередной задачей становится борьба с браконьерством, поскольку в прошлом году были зарегистрированы случаи отстрела таежного зверя без лицензий…»

На двух досках, в разных концах поселка, постоянно появлялись разнообразные объявления:

«Внимание! Кто потерял кошелек с деньгами, обратитесь по адресу…»

«В деревне Славянка продается картошка. Спросить бабу Дуню, крайняя изба слева».

«Объявляется дополнительный прием рабочей молодежи в школу бального танца».

«Продается новое платье, вечернее, длинное, размер 46–48».

«Продается парик и новый холодильник. Парик размера 56–58, цена 120 р. Холодильник 90 рублей».

«В фойе кинозала „Сибирь“ открыта выставка репродукций — „Титаны Ренессанса“».

«Ищу няню к двухлетнему ребенку». Надпись наискосок: «Ха-ха-ха!» Другая надпись: «Ищу к 22-летнему».

Молодежь постоянно вела разговоры о любви.

— Если она есть — слова не нужны, — говорил юный философ.

— А как же узнать, что она есть? — спрашивала его ученица.

Еще о любви:

— Приезжала к нам после института девушка-туркменка. Познакомилась со своим земляком и родила от него ребенка. А жениться парень вроде как не собирался. Тогда пошла девушка известным путем — к начальству, в партком. Стали парня совестить и уломали — женился. А девушка все печальная ходит, глаз не поднимает. Товарки спрашивают ее: «Ну что ты, милая, у тебя же все хорошо теперь, муж есть, к тебе хорошо относится». — «А! — горестно отвечала молодая женщина. — Формально относится…» Уехали они оба.

— А у меня, девочки, так была: решила аборт сделать, хотя муж и не возражал против ребенка. Жили мы тогда в Дивногорске, взяла я пятьдесят рублей и поехала в Красноярск в больницу ложиться. Сошла с автобуса, а в обувном магазине шикарные импортные туфли выбросили. Стала в очередь и думаю: что же лучше — аборт сделать или туфли купить? Рассказала всю свою ситуацию соседке по очереди — она чуть постарше меня была. «Аборт-то, наверно, важнее», — говорит она, подумавши. А я купила туфли, и так у меня сынок появился.

Велись разговоры о Плотине:

— Плотина — сплачивает…

— Плотина и мусор со всей Реки собирает…

— С плотин начинаются теперь города…

Разговаривала с Плотиной Река.

— Все растешь, все толстеешь? — спрашивала Река.

— Ну дак…

— Думаешь запереть и сдержать меня?

— Мне, девка, нечем думать.

— Но я-то живая, живая! Живая и сильная!

— Ничего-о…

По-прежнему приезжали на стройку различного ранга гости, участники содружества, партийные, министерские и госплановские работники. В очередной раз прилетел из Ленинграда седой, хотя еще и не справлявший своего пятидесятилетия, главный инженер проекта. Уединялся для беседы со здешним руководством. Разговаривали они — «гип», Острогорцев и главный инженер стройки — только втроем, за закрытой дверью. Но дело происходило в штабном кабинетике Острогорцева, куда постоянно кто-нибудь заглядывает и уж если не содержание, то стиль и тон разговора успевает уловить. Впрочем, и содержание всяких таких бесед в узком кругу обязательно доходит каким-то образом до народа, проникая и сквозь глухие, и сквозь стеклянные стены. И вот проникло, стало известно, что тон разговора был там несколько напряженным, а существо дела касалось так называемой инженерной политики на стройке. «Гип» будто бы выразил недовольство качеством некоторых работ, недооценкой технологии, недостаточной точностью и тщательностью исполнения проекта. В ответ ему тоже кое-что высказали — о задержках рабочих чертежей, например… Словом, каких-либо кардинальных новостей во всем этом не содержалось. Но зато на очередной летучке, проходившей в присутствии «гипа», все увидели нового Варламова. В самом конце ее, когда оперативные вопросы были решены, он попросил слова и непривычно спокойно, тихим голосом, поглядывая время от времени на «гипа» и на большой, в полстены, фотоснимок с макета будущей ГЭС, заговорил о проекте и проектировщиках.

Все знали, как он относится к этим своим собратьям. «Надо каждому проектировщику пять лет помесить грязь в котлованах и только потом становиться к кульману!» — вот его кредо. С повторения этого он и начал. Затем, чуть повысив голос, продолжал:

— Но сегодня я хочу сказать о том, что нам повезло: нам выдан отличный проект. Посмотрите еще раз на хорошо знакомый макет и найдите там хоть одну лишнюю или неуверенную линию, несовершенную деталь. Тут видишь, что бетон не только конструктивная масса, но и материал искусства. Бетон — и высота. Бетон на взлете. Есть во всем этом какое-то крупномасштабное изящество. И должно быть (здесь голос Варламова поднялся уже до привычной силы звучания), повторяю: должно быть изящество исполнения! Такое понятие существует не только в художественной гимнастике, но и в строительстве. И об этом мы, конечно, должны думать. А главное — все делать на таком уровне и с таким отношением к работе, когда и сам получаешь от этого удовольствие. На таких сооружениях проходишь своеобразную школу строительной эстетики, а после завершения уносишь с собой и в себе, я бы сказал, эстетическую гордость. Так что давайте думать и об этом. Красота инженерной мысли требует красоты строительного дела, как бы грязно ни выглядели наши котлованы. Есть красота организованности, дисциплины, обаяние исполнительности, деловой обязательности, черт возьми!

Варламов уже гремел. Но если в другое время его слушали обычно с уважением, то на сей раз — с удивлением и некоторой веселостью: «Во, занесло мужика!» И все поглядывали на Острогорцева: как он-то выдерживает? Однако Острогорцев не останавливал своего любимчика, и по лицу его, недавно освобожденному от бороды, трудно было понять, как он ко всему этому относится. Безбородый Острогорцев вообще оставался пока что как бы новым человеком, и его чуть ли не требовалось заново узнавать. Лицо у него было, оказывается, не очень выразительным. Оно казалось застывшим, твердым. Внутренняя жизнь этого человека, напряженная работа или веселая игра мысли, расположение или неприязнь, озабоченность или минутное озорство читались только в глазах его. А тут он и глаза спрятал, обратив их на бумаги, лежащие на столе… Казалось, он просто задумался о чем-то своем и не слышит в этот момент Варламова. Тогда, конечно, все было ясно. Тогда этот реферат по эстетике, этот университет выходного дня мог продолжаться еще долго.

Но Острогорцев все слышал.

— Ты случайно стихи по ночам не пишешь? — спросил он, когда Варламов выговорился.

— Мне по ночам мой первый агрегат снится, — простодушно признался Варламов.

— Эстетично выглядит?

— А у вас он как выглядит? — с ходу ершась, спросил Варламов.

— Действующим! — отрезал Острогорцев. И тут же объявил: — Все свободны, кроме Варламова!..

Кстати, о стихах.

Приезжали сюда и настоящие стихотворцы, писатели, художники, журналисты, кино- и телеоператоры. Если бы все, что они написали и засняли, собрать воедино, получилась бы многотомная красочная история стройки, хотя, конечно, и не полная и не вполне отражающая подлинную здешнюю жизнь. Потому что приезжих пишущих и снимающих людей прежде всего интересуют производственные ситуации, опыт передовиков или, наоборот, недостатки и сложности. Нельзя сказать, что это не настоящая, не подлинная жизнь, но уж не полная — это точно! Не вся она в этом, не вся… А впрочем, кто ее всю объемлет, кто необъятную отобразит?

Чуть ли не каждое лето видят в Сиреневом логу и многие уже знают в лицо старого новосибирского художника Сергея Андреевича. Приезжает он ранней весной, чтобы побольше захватить светлого времени, и уезжает под осень. Живет в рабочем общежитии. И все рисует, рисует свои акварели — чистые, ясные, честные, сквозь которые как-то просвечивает и его собственная честная тихая жизнь. Любит пейзаж. Любит березы, которые наверняка растут и в его родном Новосибирске, но, по-видимому, как-то не так растут. Или та попадается такого роскошного куста багульника, который выдвинул он на первый план и тщательно, со всей стариковской нежностью прорисовал. За кустом — тайга, сопки, но это лишь фон. «Вот же, вот что я прежде всего вижу и прорабатываю! — показывает он своим соседям по общежитию первый план. — Вот ради чего все затеяно. .» Он раскладывает свои листы прямо на полу, подстелив предварительно бумагу, и все говорит, говорит, учит, как надо смотреть картины и рисунки, и ребята слушают его почтительно. «А здесь я хотел передать скорость», — поясняет художник следующую акварельку. По ней несется разогнавшийся, с азартным лицом, с сощуренными, как у стрелка, глазами, мотоциклист в розовом шлеме. Глядя на него, и впрямь почувствуешь, что гонит парень вовсю — может, догоняет кого, а может, удирает…

Однако же самые главные, самые крупные и самые заветные листы Сергея Андреевича — это виды плотины. То в упор, то издали всматривается в нее старый мастер. То она у него золотистая в свете предвечернего солнца, изображенная со стороны верхнего бьефа, то синеватая в сумерках, то по-ночному темная, под сине-черным небом, вся пронизанная лучами и солнцами прожекторов и фар. Видимо, не дает она ему покоя, и вот он ходит к ней на свидания в разное время суток, что-то ищет, пробует, рисует и с одной и с другой стороны, и с Реки и с высоты врезки. Видимо, очень хочется ему создать что-то истинно художественное на этом новом для него «материале». И в общем-то все у него выписано точно, проработано старательно, мастеровито, и зритель получает определенное представление о стройке, но все-таки горы и тайга получаются лучше. Может быть, бумага и акварельные краски не способны передать родственное соседство бетона и неба, а может, и маловаты листы, припасенные художником для такой масштабной работы. Или не те краски привез с собой. Или же не заготовлены еще такие краски и такие кисти, какие нужны здесь. Не понять нам этого. А может, надо быть очень уж великим мастером, даже гением, чтобы с истинной художественностью изобразить все это…

Приехал в Сиреневый лог, отозвался на приглашение Николая Васильевича старый фронтовой друг его, нынешний журналист и писатель Глеб Тихомолов. Удивительная была эта встреча — почти тридцать лет спустя после разлуки. Ведь оба ждали ее, готовились, ибо перед тем письмо было, а как увидели друг друга — растерялись. Ну, конечно, обнялись, Тихомолов по московской моде трижды расцеловал Николая Васильевича, а дальше произошла какая-то непонятная, странная заминка, наступило минутное онемение. Смотрят друг на друга и молчат. Отвыкли! Начать с того, что не знали даже, как обратиться друг к другу. Расстались-то они Глебом и Колей и прежней своей памятью именно эти имена помнили, а теперь стали уже безусловно Глебом Викентьевичем и Николаем Васильевичем. И выглядели очень разно: Тихомолов в шикарной, хотя и не новой дубленке, а Густов — в своем кургузом демисезонном пальтишке, в котором ездит на работу. Может, сказалось и то, что встретились на улице… Хотя — нет! Раньше у них и под обстрелом на фронтовой дороге, и на соленой сковороде Сивашей, и под чукотской, забивающей дыхание пургой быстро находились и произносились легкие слова.

Они еще попытаются «проанализировать» все это за столом, когда вернется к ним прошлая простота общения, и придут к единственному и неоспоримому выводу: отвыкли и постарели! И перейдут от воспоминаний о былом к дню сегодняшнему, опять не простому и не безоблачному. Когда доконали войну, впереди им виделся настоящий золотой век. Ну что ж, большой войны нет сегодня — это правда, но малые-то никак не кончаются, а кто может определить и установить грань между войной маленькой и войной большой?.. Меняется жизнь городов и деревень, вся жизнь природы, меняются и сами люди — и не всегда к лучшему. Золотой век все еще впереди. Шли к нему ветераны, не жалея сия и здоровья, но пришли пока что к неспокойной старости. Покоя не видится и в будущем.

На второй день Тихомолов встал вместе с Николаем Васильевичем и напросился с ним на плотину. «Буду ходить туда, как на службу, каждый день», — сказал он. Николай Васильевич показал ему свой участок, сводил на первый пусковой агрегат и в потерну к бурильщикам. Потом познакомил гостя со своими бригадирами. Правда, допустил оплошность, сказав, что его друг — московский писатель и журналист. Беседы с работягами стали из-за этого несколько трафаретными, по набитой схеме: работа — проценты — дружба в бригаде. «А как дома?»— пытался спрашивать гость. «А что дома? Нормально». — «Дети есть?» — «Ну а как же без детей, если женился?»

Первой удачей оказался молодой инженер, который на вопрос о детях ответил весьма нетипично: «Есть. Шестеро». — «В наше-то время? — не сдержал Тихомолов удивления. — Как же вы с такой армией справляетесь?» — «Трудно одного воспитать, — отвечал со знанием дела тридцатишестилетний папаша, — а когда много — они сами один около другого растут и воспитываются. Мы с женой, бывает, часами не слышим их. У старших развивается чувство ответственности за младших, и наш восьмилетний Димка может, например, сам сварить манную кашу и накормить малышат-двойняшек. Не дай бог заболеть кому, так даже самые маленькие жалеют его, стараются поухаживать. А кого, скажите, пожалеет единственный в доме ребенок, за кем поухаживает? Он знает только одно — что за ним должны ухаживать, что это для него живут все остальные люди».

С этого парня и начались у Тихомолова, так сказать, нестандартные беседы. Бригадир Леша Ливенков рассказал свою историю с утопленными часами и познакомил с женой-москвичкой, которая была очень польщена визитом столичного писателя. Произвел впечатление и современный деловой человек Толя Губач. Щемящими были веселые рассказы Жени Луковой о своем замужестве. Потом встретился «романтик прошлого десятилетия», как назвал его Тихомолов в своей записной книжке. Инженер из управления стройки, из отдела НОТ. Приехал с благословенного Северного Кавказа, где работал себе шофером. Все у него было нормально, ездить он любил, но как-то прочитал в «Комсомолке» о Сиреневом логе, о будущей здешней ГЭС, и вдруг показалось ему в родном краю вроде как тесновато. Взял расчет, сел на свой мотоцикл и двинул в сторону Урала. Правда, недоезжая, остановился — надоело сидеть в седле! Продал мотоцикл и купил билет на поезд. На стройку поспел к самому разгару земляных работ, и все здешние дороги, врезки отлично его «помнят». Ездил на «мазах», «кразах», «белазах» — и одновременно заочно учился в иркутском институте, на филологическом факультете. Получив диплом, поступил в местную районную газету, но очень быстро «сгорел» на одном критическом материале. Теперь — в отделе научной организации труда. Исподволь наблюдает психологию и нравы сегодняшней строительной молодежи. Считает, что время романтиков кончается — нынешние ребята, по его мнению, слишком практичны, слишком ко всему приглядываются и примеряются и любят удобства. Прошлым летом приезжала группа молодых людей из Узбекистана. Лето проработали как надо, а с началом зимы все до единого укатили. «Холодно!» — говорят. Некоторые пытаются жить несколько отрешенно: работа и тайга, работа и магнитофон — и больше ничего не хотят знать…

— Глеб Викентьевич, скажите, пожалуйста, вы не писали в молодости стихов? — вдруг спросил романтик.

— Случалось, — признался Тихомолов.

— Как вы считаете: есть сегодня большая поэзия?

— Считаю, что есть.

— А по-моему, нужны новые формы. Только они могут спасти поэзию от умирания.

— А вы помните, каким размером написан «Василий Теркин»? «За далью — даль»?

— Но все равно теперь нужно новое. Я считаю, что будущее — за свободным стихом. Как вы относитесь к верлибру?

Уезжать Тихомолову уже не хотелось, хотя он и чувствовал, что загостился, что пора и честь знать. Попытался было переселиться в гостиницу, чтобы не стеснять больше старых друзей, но и Николай Васильевич, и Зоя Сергеевна страшно разобиделись. Тогда он сказал через два дня, что у него кончается командировка.

В ночь перед отъездом он долго сидел в большой «балконной» комнате над своей записной книжкой — просматривал заметки, что-то дополнял, яснее прописывал непонятные, второпях записанные слова и, по старой газетной привычке, — фамилии людей. Сделал последнюю, прощальную запись:

«А ведь я буду возвращаться сюда не раз и не два. Буду возвращаться мыслью и прилетать самолетом — пока не напишу что-нибудь дельное. А может, и после того, — чтобы проверить, то ли написал. Этот мир кочующих трудовых племен, которые оседают на пустынных берегах крупных рек основательно и надолго и оставляют после себя „гэсы“ и города, — этот мир показался мне интересным и новым, и захотелось проникнуть в него поглубже.

Они живут здесь временно, а устраиваются капитально. Быт у них не походный и не обедненный. Они приобретают лодки и даже автомашины, строят гаражи, оборудуют подвальчики для варений и солений, занимаются огородами, обставляют квартиры хорошей, если можно купить ее, мебелью (один чудак ездил, говорят, за гарнитуром жилой комнаты аж в Прибалтику — и это из лесной-то державы!). Какая-то часть поселенцев-строителей оседает при построенной ГЭС навсегда, но основные силы перебазируются на другие берега, на другие реки и там заново обустраиваются. Всегда у них есть варианты будущего, почти безошибочные, потому что они заранее знают, где будут строиться новые гидроузлы. Они не боятся рожать и растить по несколько детей, и ребята у них вырастают работящие, со здоровой наследственностью освоителей новых мест. В сущности, здесь происходит второе, после Ермака, покорение Сибири, покорение стройками, и происходит в то же время покорение самих строителей Сибирью. Вторая жизнь Сибири, новая сила России.

Новый человек Сибири — не бедный переселенец, не изгнанник-поселенец, не бродяга и не каторжник, а гордый строитель гидроузлов, городов, дорог… и своей судьбы. Конечно, есть в нем и некоторое покорительское лихачество: „Мое дело строить, а не раздумывать!“ — но сквозь эту разухабистость пробивается уже серьезный зрелый взгляд: „Покоряя — не вреди!“

Буду приезжать сюда. Буду и дальше выспрашивать, выпытывать и впитывать. Хотя уже и сегодня понимаю, что всей здешней жизни постигнуть я не смогу и описать ее во всей многосложности и многоцветности вряд ли сумею. Ее опишет, скорей всего, кто-нибудь из нынешнего племени, из тех, кто потихоньку сочиняет стихи, пишет дневники. А пока — нет еще такого пера.

Может быть, нет еще и подходящего освоенного жанра.

Может быть, тут и для прозы требуется какой-нибудь свой верлибр…»

30

— Клянусь самой лучшей женщине мира…

— Клянусь моему единственному мужчине…

— …что в будни и в праздники, в дни печали и радости…

— …что в будни и в праздники, в дни печали и радости…

— …буду любить и беречь ее…

— …буду любить и жалеть его…

— …буду достойным ее любви…

— …буду достойна его любви…

Они начали эту клятву вроде бы в шутку, но с каждым новым словом, произнесенным вслух и торжественно, относились к начатой игре со все большей серьезностью. И закончили они ее почти как настоящую клятву, стоя друг перед другом, глядя в глаза друг другу и понимая, что игра тут соединяется с жизнью и что даже улыбаться, может быть, стоило бы перестать.

Но не так это было просто — перестать улыбаться. Начинался всего лишь первый день их совместной жизни. Первый день семьи. Первый день творенья. День первых радостей, открытий и полной беззаботности. Даже на работу им не надо было идти — ни сегодня, ни завтра. Даже квартира была для них подготовлена и убрана заранее, а завтрак они приготовили как-то незаметно, взаимно помогая, потом угощая друг друга. И вот они сладко бездельничали, веселились и дурачились, то шутя, то серьезно мечтали вслух о том, как будут жить дальше, образовав этот чудный, этот лучший среди всех семейных союзов.

— А в самом деле, Юра, почему бы нам не создать действительно прекрасную семью? Мы ведь по-настоящему любим друг друга — правда? Я теперь очень верю в тебя.

— И я в тебя!

— У меня хороший характер.

— И у меня тоже.

— И если мы захотим, если постановим и во всем будем стремиться только к хорошему…

— Будем, Наташа!

— Но ты как-то легкомысленно отвечаешь.

— Просто мне очень весело.

— То есть смешно?

— Нет, именно весело и радостно. Радостно смотреть на тебя, слушать тебя, соглашаться и подчиняться твоим замечательным идеям.

— Нет, подчиняться у нас никто никому не должен, просто мы всегда должны быть согласны друг с другом, идти рядом… Быть равными, считая другого первым.

— Всегда готов!

— Ну вот ты опять.

— А что мне делать, Наташа? Мне действительно весело и легко. Мне хочется прыгать, бороться, возиться. А еще лучше — схватить вот так в охапку такую красивую, такую изящную и в то же время… этакую…

— Неужели все мужчины такие несносные? С вами совершенно невозможно серьезно разговаривать. Вы говорите одно, а смотрите на другое.

— Ты с ними никогда и не связывайся, они все гадкие. Ты только со мной!

— А ты не такой, как все?

— Я такой, который тебя любит…

Шел первый день семьи, первый день познания счастья.

— Наташа, а как ты представляешь себе этот семейный Город Солнца?

— Ну, чтобы всегда в нем было светло, тепло, интересно.

— Как вот сейчас?

— Нет, ты действительно несносный!

— Я сугубый реалист и чувственник. Когда я ощущаю тебя рядом — это и есть наивысшее благо. В такие минуты бесполезно ждать от меня мудрых мыслей.

— Вот и останешься навсегда глупеньким.

— Но в самом счастье очень много мудрости!

Шел первый день.

Бывают ли, будут ли, много ли будет таких дней впереди?

Женщина всегда озабочена будущим больше, чем мужчина. Она и главный планировщик семьи.

— Главное — никто никогда не должен страдать, Юра. Ни ты, ни я, ни наши дети.

— Я согласен даже страдать — лишь бы вам было хорошо.

— Нет, никто не должен — вот в чем я вижу Город Солнца. Поэтому не должно быть в семье обмана, лицемерия, недосказанностей.

— Но это же само собой разумеется, Наташа!

— А то, что само собой разумеется, — самое трудное.

— Это какая-то новая философия.

— Это не философия, а жизнь. Разве ты не замечал? Вот всем же ясно: нужна честность! Дома, на работе, среди друзей… А почему мы ходим на блоки следом за вами и все проверяем?

— Это для надежности… И рабочая тема сегодня для нас запретна.

— Согласна. А в семьях что делается?

— Тебе все-таки хочется заставить меня быть серьезным. Ну что же. В семье я сторонник домостроя.

— Это и не модно и не остроумно.

— Ага, испугалась! А я совершенно серьезно. Потому что ты сама говорила: мужчины мерзкие, они говорят одно, а смотрят совсем на другое. Вот я и не хочу, чтобы они так на тебя смотрели. Я тут единомышленник Варламова, который считает, что женщина должна заниматься хозяйством, детьми, мужем…

— Смотри, Юра, я могу еще передумать!

— А как же тогда Город Солнца?

Шел первый день творенья…

Потом был у них еще первый совместный выход на работу.

Погода немного испортилась. Пока молодожены наслаждались своим краткосрочным отпуском, в то же самое время начиналась и весна. Дни стояли ясные. Под ярким солнцем на сопках чудодейственно быстро проступила веселая, радостная, цыплячья зелень берез, стали оживать обновленные соцветия пихтовой листвы и как-то по-новому смотрелась даже старая, не на один сезон густая зелень сосновых крон. Нечто свежее, чуть сиреневое появилось и на серой морщинистой шкуре правобережной скалы-стены с ее неровной, будто вылинявшей по весне шерсткой лесов. И все это проступало, проявлялось как раз в те три дня, что были подарены молодоженам начальством и весной. А на четвертый задул «китаец», небо затянулось серой сырой ватой, из которой ветер то и дело выбивал дождинки.

Юра, правда, и в это утро шел, как обычно, без шапки, не признавая ненастья. Главным для него было теперь заслонить, защитить от дождя и ветра Наташу — и он заслонял ее, заглядывал в лицо, спрашивал:

— Тебе не холодно?.. Может, прибавим шагу?.. Завтра ты оденешься теплее.

А Наташа свое:

— Больше ты не будешь ходить без шапки — это вредно. Одна мамина знакомая стала глохнуть, так врач первым делом спросил ее: «Вы ходили в молодости без головного убора?» Оказывается, ходила.

— Правильно, женщинам нельзя так ходить…

Юра с каким-то новым для него степенством улыбался и все посматривал на Наташу, готовый и заслонить, и укрыть, и понести ее на руках. Оказывается, в этом тоже немалое счастье — заботиться, оберегать, заслонять. Никто тебе этого не подсказывает, но ты только и ждешь случая, чтобы сделать что-то приятное. И все открывать, открывать в своей подруге новое, не замеченное прежде: то полудетскую, девчоночью гримаску, то новообретаемую осанку взрослой семейной женщины. Особенно радовали его естественность Наташи, ее неумение (или нежелание) хитрить, что-либо утаивать, ее беззащитность и одновременно самостоятельность. Все в ней было ему дорого и любо, и все словно бы становилось теперь их общим, семейным достоянием — ее установления, повадки, привычки, манеры. Временами она казалась ему несовременной, недостаточно приспособленной к нынешней жизни, а потом он вдруг замечал, что ее открытость и незащищенность приобретают порой такую силу, перед которой вся агрессивность и фанаберия сверхсовременных девиц выглядят как жалкие потуги неизвестно на что. Все-таки сила женщины — в женственности, и именно это будет в ней всегда современно.

Юра и радовался, и немного боялся чего-то. Эта боязнь могла возникнуть неожиданно, что называется, посреди радости и как бы из самой радости, и в момент возникновения казалась непонятной и странной. Ведь все хорошо было, все счастливо складывалось, ничто не угрожало его счастью и благополучию, ничего опасного не виделось и впереди. О чем же тогда тревожиться? Но тревога, наверно, тогда и навещает нас, когда есть за что тревожиться.

И опять он придвигался поближе к Наташе.

— Тебе хорошо сейчас? — шептал он ей в автобусе, когда заботливая толпа оттеснила их в угол задней площадки.

— Угу! — отвечала Наташа. — А тебе?

— Мне тоже — угу!

— А ты не забудешь мне позвонить, когда обедать соберешься?

— Давай я зайду за тобой в штаб!

— Ну, если захочешь…

За стеклом автобуса, совсем рядом с ним, в непогожей утренней туманности проплывали мокрые от дождя, будто осклизлые, рваные динамитом скалы, потом открывалась полянка с веселой молодой травкой, уходил в нежилую глубину гор узкий ложок. Промелькнула старая, полинявшая от времени надпись на камне: «Покорись, матушка!»

Это уже история.

Между тем Юра хорошо помнил, как писали эти слова накануне перекрытия и как проходила потом здесь колонна «белазов», «мазов», «кразов» — на штурм Реки. Вообще каждый вырез в скале, каждый распадок и ручеек на этом недлинном пути от поселка до котлована, даже всякая чувствительная выбоинка на дороге были Юре давно знакомы и памятны. Что-то здесь уже примелькалось, но сегодня все, решительно все старалось выглядеть, несмотря на плохую погоду, свежо и по-новому. И не только потому, что весна начиналась, даже совсем не поэтому. А потому прежде всего, что каждая здешняя береза и сосенка становились свидетельницами события: Юра Густов, признанный строитель, впервые ехал на работу вместе с женой!

Юра и раньше знал, что здешние места станут ему навсегда памятными, будут вспоминаться потом, как вспоминают сегодня его родители стройки своей молодости. Он всегда будет помнить и гордиться, что строил эту особенную ГЭС. А теперь ко всему прочему прибавлялось еще и такое: «Здесь я встретил Наташу… Здесь мы ездили вместе на работу…» Со временем может прибавиться и еще кое-что: «Там родился у нас сын».

В родительском доме он не раз слышал такие слова, не безразличные и ему самому. Ему приятно было сознавать, что родился он не просто в городе Иркутске, а на Иркутской ГЭС. Сергей и Надя родились на Красноярской. Его сын родится в Сиреневом логу… Вот какая получается география династии!

С плотины (прорабская и бригадные домики подняты теперь наверх, чтобы быть поближе к блокам) Юра не утерпел позвонить Наташе. «Ты понимаешь, почему я звоню?» — спросил он. «Ну, примерно догадываюсь», — отвечала Наташа с улыбкой в голосе. «Правильно догадываешься!» И положил трубку.

— Первые голубые деньки? — догадливо ощерился и Гера Сапожников, заглянувший к нему.

— У тебя они такого же цвета, — сказал Юра.

— Я через это уже прошел, — степенно отвечал семейный мужчина с семейным стажем аж в несколько месяцев. — А тебе тут недавно Мих-Мих звонил.

— Может быть, шефу? — предположил Юра.

— Тебя что, после свадьбы не Юрой зовут? — опять ощерился Гера. — Правда, на стройке столько Густовых развелось, что действительно можно все перепутать.

— Все они едят хлеб не даром, сказал бы шеф. — Юра слегка обиделся. — А ты с Мих-Михом поцапался?

Гера шевельнул своими колючками и привычно ругнулся:

— На фига он мне сдался! Он мне совсем без надобности.

Все-таки Юре послышалась некоторая неискренность в тоне Сапожникова, и он не в первый раз подумал, что Гера может считать себя незаслуженно обойденным в предполагаемых раскладах Мих-Миха. Он наверняка о них догадывается и, возможно, таит обиду. А Юра тут — без вины виноватый… Хоть объясниться, что ли?

— Как это, кадровик — и без надобности! — проговорил он, подзадоривая Сапожникова. — Карьеру надо делать?

— Нет у меня такого зуда, Юра…

— А у меня, считаешь, есть?

— Откуда я знаю, где у тебя чешется!

— Ну, сом подбережный! Никак ты его не ухватишь… Ладно, начну первым.

Юра рассказал о замыслах Мих-Миха и о том, что в скором времени они могут реализоваться. Николай Васильевич уже справил свое шестидесятилетие. Без всякого подгадывания у них получилось так, что подряд справили и Юрину свадьбу, и отцовский юбилей — прошла, можно сказать, густовская неделя. Николаю Васильевичу дали премиальный оклад, преподнесли адреса, подарки, намекнули, что должен быть и орден, что все там предрешено, только собралось, как видно, многовато наградных дел, и указ задерживается. Словом, состоялось все подобающее, и теперь надо ждать неизбежного.

— Ну так и что? — спросил Гера, ничуть не удивившись.

— Как что? Тебя-то не учитывали.

— Я подожду, пока тебя начальником стройки сделают. Не обидишь тогда, отслюнишь от щедрот своих?

— Значит, все-таки таишь…

— Да ну вас всех, знаешь, куда?

— Знаю, Гера. Весь твой репертуар знаю наизусть.

— Вот и помалкивай.

Они и в самом деле помолчали, как-то проверочно, время от времени взглядывая друг на друга.

— Вот и Люба тоже, — первым заговорил после этого Гера. — «Ты мог бы… Ты должен… Ты способен на большее!» Я что, не работаю, что ли? У меня квартиры нет или денег не хватает? Ты пойми, Юра, все, что мне надо, у меня есть. Служба идет, деньжата водятся, рыба пока что клюет и в Реке, и на озере… Я неприхотливый, понимаете вы или нет? Ты разве не встречал инженеров, которые отказываются от административной работы, от выборных должностей?

— Встречал, но не всегда одобрял.

— А вот я, например, считаю, что скромная жизнь — это благородная жизнь.

— Кто с этим спорит?

— Есть, которые не только спорят, но из кожи вон лезут, чтобы вырваться из этой скромной жизни. Она не престижна сегодня — ты разве не слышал? Если у тебя нет автомобиля — значит, ты неумеха, мямля, немогуйка. Если не умеешь ничего добывать, самоснабжаться — грош тебе цена.

— Такая престижность меня не волнует.

— А другая?

— Не знаю. Видишь ли…

Юра высказал неизвестно когда возникшее в нем понятие, что для положительного воздействия на ход дела, с которым ты связан жизнью и судьбой, надо иметь в руках побольше власти, обладать большими, чем рядовой инженер, возможностями, то есть стоять повыше.

— Карьерист, наверно, тоже так рассуждает.

— Возможно. Но я-то хочу хорошо делать свое дело. И чтобы все, кто со мной рядом, тоже хорошо его делали. Наконец, если честный работящий человек займет пост повыше, то туда уже не пролезет тот самый карьерист и самоснабженец, о котором ты говорил.

Юра высказался и ждал, что Гера ответит. А тот поскреб в бороде, ухмыльнулся и сказал:

— Ты и в самом деле созрел для руководящего поста.

— Ты бы лучше поспорил, ты тогда интереснее.

— Ну да! А завтра ты станешь начальником и припомнишь…

Момент серьезности и взаимопонимания оборвался на незаконченной, недозвучавшей ноте.

— Прикажешь наряды закрыть, начальник? — начал Гера слегка юродствовать.

— Я тебе сейчас закрою что-нибудь!

В прорабскую вошел Николай Васильевич с новым: сменным прорабом Коленькой, которого он сам лично вводил в курс дела. Коленька был еще совсем зеленым, доверчивым и робким. В то же время ему очень хотелось быть Николаем Сергеевичем. Он так и ждал такого обращения. А его прозвали Коленькой…

— Чем озабочены старшие? — спросил Николай Васильевич, что-то заметивший по лицам Юры и Геры. — Теорией или практикой?

— Да так, вперемежку, — ответил Юра.

Он знал, что на работе отец больше всего ценит практику, и поспешил на блоки.

31

— Теперь дождаться бы Надюшкиного счастья — и можно помирать, — сказала Зоя Сергеевна после «густовской недели» и легла немного поболеть. Сходила перед тем к врачу, выписала свежие лекарства, выбрала у Юры в комнате три книги, какие потолще, и залегла в спальне.

Через три дня сделала такое открытие:

— Как хорошо, оказывается, болеть-то! Все тебя любят, жалеют, все за тобой ухаживают.

— Ну, мама, ну неужели мы раньше тебя не любили? — обиделась Надя.

— Я не про раньшее — про теперешнее.

А Николай Васильевич практично посоветовал:

— Вот и попользуйся такой возможностью.

— Только бы не разбаловаться…

На пятый день она была уже на ногах и пошла по магазинам, чтобы пополнить холодильник и посмотреть заодно, не появилось ли чего хорошенького в промтоварных магазинах. Пошла опять по своему заведенному кругу. Оказывается, она не только семью, но и сама себя приучила к тому, что обо всех должна позаботиться, обо всем своевременно подумать. Сама завела такие порядки в доме, ежедневно видя, как много работают муж и сын на плотине, и считая себя самым малозанятым членом семьи. Да и как иначе? Ведь каждый день надо и обед ко времени сготовить, и какой-никакой завтрак подать, к банному дню для всех белье требуется, к праздникам подарки — ну и так далее. В семье всегда найдется, о чем похлопотать, о ком позаботиться.

Не давала покоя и та «молодая женщина», про которую ей намекнули. Видели, мол, как выходил от нее твой Николай Васильевич в парадном костюме и чуть ли не при всех орденах, а дальше сама думай. Когда его об этом спросила — отговорился. Не соврал, не отказался, но отговорился. В другой раз просто надулся и не захотел разговаривать. А так как он теперь вообще стал раздражительнее, то приходится уже и помалкивать, не дразнить. Да и не пристало в таком возрасте сцены ревности разыгрывать.

Опять же с Надей новая беда. Только подзатихли одни разговоры, как вспыхнули другие.

Когда Зое Сергеевне доложили, будто Надя ночевала у Вани Тихомолова в гостинице и что он тоже к ней захаживал, — Зоя Сергеевна просто не поверила и «передатчицу сплетен» отругала. Даже не стала у Нади переспрашивать. И только уж немалое время спустя, как-то под веселое настроение, желая, чтобы и Надя повеселилась, Зоя Сергеевна с усмешкой проговорила: «Ты не слышала, какую сплетню про тебя толкут?» Надя не поняла, о чем речь, или сделала вид, что не понимает. Тогда пришлось рассказать ей. Надя сразу вспыхнула, покраснела, выкрикнула: «Может, я уже взрослая?» И тогда Зоя Сергеевна сразу перестала улыбаться, сникла. «Значит — правда!» — сказала, как бы про себя, и присела на что-то поблизости. «Да, это правда — и я счастлива!» — дерзко подтвердила Надя. «Уж куда там! Такое счастье, что хоть в тайгу от людей беги». — «Другим не наделена!» — опять отвечала Надя недружелюбно и словно бы обвиняя кого-то. «А может быть, сама себя обделила!» — впервые за все время соломенного Надиного вдовства намекнула Зоя Сергеевна на такую возможность. Намекнула и сама испугалась, затаилась в ожидании: как ответит на это не знакомая ей, новая, дерзкая дочка?

Надя на этот раз смолчала.

Потом решила хоть как-то объясниться.

«Что бы там твои кумушки ни говорили, чем бы все это у меня ни кончилось, — сказала она, — я все равно ни о чем не жалею и никогда не пожалею».

«Не зарекайся, девка!»

«Вот так, мамуля. Я теперь знаю, что жила на свете, узнала любовь — пусть даже такую коротенькую. Хоть неделю да жила в счастье. В тумане, но в розовом, мамуля!»

«Вот оно как!»

Недавнее возмущение и обида стали перемешиваться в незлобивой душе Зои Сергеевны с жалостью к своей действительно не очень счастливой девочке. Она смотрела на дочку и вдруг увидела в ней саму себя, молодую, но уже не молоденькую, Зою-переводчицу, вернувшуюся с войны. Все у нее сложилось тогда хорошо: осталась живой и не раненой, быстро демобилизовали, начала работать, а вскоре и жених для нее нашелся в те голодные на мужчин годы. Не принц и не рыцарь, не такой, о каком мечталось в девичестве, но между девичеством и тем временем лежала страшенная война, научившая реальному мышлению. Готовилась Зоя к свадьбе. И вдруг как-то под вечер объявился на пороге этот сапер Густов, человек из незабываемого военного прошлого, совсем еще в ту пору недавнего… Долго ли размышляла она тогда? Много ли слушала мать свою? «Все наше повторяется в детях, — предупреждала и пророчествовала тогда мать. — Потом свое поведение в детях увидишь, так не обрадуешься».

Как в воду глядела покойница!

Впрочем, тут Зоя Сергеевна спохватилась и не согласилась, стала поправлять себя: «Я еще не была тогда замужем. То, что я вышла не за одного, а за другого, — это мое дело. Я с двумя сразу не путалась. У нас с Николаем тогда семья начиналась. Она сложилась и выстояла вон сколько времени! А тут — распущенность, настоящее распутство!»

Как только это роковое слово было произнесено, хотя бы и не вслух, а только про себя, в душе матери тотчас закипели другие эталонные слова осуждения и порицания.

«Вот ты для себя все определила, все разъяснила и даже оправдала каким-то розовым туманом, — проговорила она. — Вы, теперешние, много чего напридумывали для таких объяснений. А как же твоей матери теперь перед людьми ходить?»

«Это же не ты согрешила, мамуля!» — Надя уже готова была шутить и мириться.

«Как мне перед собой-то объясниться? Выходит, что я дочку-потаскушку воспитала и вырастила?»

«Мама! — Надя отшатнулась, даже отскочила от матери, как будто и не мать перед нею была, а призрак. — Если ты еще когда-нибудь вот так…»

Она еще не досказала своей угрозы, как мать все услышала, все поняла и внутренне отступила. И пожалела, ох, как пожалела об этом непотребном слове, выскочившем в минуту нагнетаемого озлобления! Перед нею же дочка, девочка родная стояла в грехе своем и в беде своей. Теперь вот и она готова озлобиться. Ну и что же, будем вот так и дальше одна перед другой словами козырять? Так и будем помогать недоброй молве?

Покачала Зоя Сергеевна головой и начала потихоньку на сторону дочери переходить. Перед лицом толпы, перед лицом молвы.

«Ты хоть на работе-то никому не рассказывай, — печально посоветовала она. — Особенно подружкам дорогим. Через них многое расходится».

«А ты папе и Юре, — попросила Надя. — Не надо им говорить. Ладно, мамуля? Очень тебя прошу!»

Зоя Сергеевна вытерла платком слезы и ничего тогда дочери не обещала, однако пока что держала все в себе. Даже в родной семье лучше, бывает, промолчать, чем поднимать шум: тогда и другие никакого шума не услышат. Особенно надо бояться худого слова. Его так легко высказать, можно даже по-глупому погордиться — вот, дескать, как я ее или его отбрила! — но если подумать, какая же это доблесть, какая победа? Просто показала свою невоспитанность, плохо вела себя. Ну вот хотя бы и в там разговоре с Надей — такое слово выплеснула! А чего достигла? Только труднее стало с родной дочерью встречаться и оставаться наедине. Не встречаться же невозможно, поскольку Надя опять жила в своей прежней комнатке рядом с кухней, уступив свою квартиру Юре и Наташе. Рядом жила и особенно старалась теперь помогать матери во всех хозяйственных делах, старалась даже опережать ее. И смотрела то благодарно, то заискивающе. Благодарно — за то, что молчала мать, не посвящала в их тайну отца и брата, а заискивала — ясно почему! Чтобы и дальше молчала.

Трудно было все это для матери. В ее сознании еще и такая заноза поселилась: молчу — значит потворствую, а потворством можно только испортить человека. Как бы не вошло у девки в привычку свободное отношение к таким делам! Если один раз легко отделалась, может и в другой решиться. И что же тогда?

Впрямую об этом тоже не скажешь. И вот она всякими наводящими разговорами, разными печальными примерами старалась настроить дочку против этих «розовых туманов». Розовое исчезает быстро, тяжелый туман остается на всю жизнь. Туман и тоска.

«А разве у тебя бывало такое, мамуля?» — вдруг спросила Надя с удивлением и любопытством.

«Помолчала бы, бесстыдница!»

Вот она, доля материнская…

Но в другой раз эта же самая доля и порадует и развеселит, и тогда уже ни о смерти, ни о жизни не думаешь — просто живешь. Заглянут ли на вечерний огонек Юра с Наташей или сама сходишь на свидание к Сереже-маленькому — вот уже и другое настроение. От внука она всегда возвращается с улыбкой — откровенной или полуприкрытой. И всегда что-то расскажет мужу новое про этого нового Густова.

По вечерам они теперь чаще остаются вдвоем…

Как-то вот так же вечером они поужинали свежей рыбкой (Надя ушла в кино) и засиделись на кухне. Говорили о невестке Люсе, которая как раз и принесла этих свежих ленков из последнего Сергеева улова. Рассуждали о том, вошла ли невестка в их семью или все еще где-то сторонкой, сбоку бредет. Станет ли она когда-нибудь Густовой не только по фамилии? Зоя Сергеевна знала ее лучше и потому говорила определенно: Люську не переделаешь! Николай Васильевич, сочувственно относившийся ко всем молодым женщинам, отвечал на это, что, может быть, и не надо ее переделывать, — каждый хорош в своем единственном экземпляре.

— Ну все-таки, если бы она была поласковей — разве плохо? — возражала Зоя Сергеевна.

— Видишь, вот рыбки принесла, не забыла стариков, — возражал в свою очередь Николай Васильевич.

— А в общем-то, — подумав, подвела итог Зоя Сергеевна, — она девочка неплохая, домовитая и все равно теперь — наша, все равно своя.

После этого она вроде бы еще на какой-то доверительный разговор настроилась, но Николай Васильевич уже встал, чтобы идти в большую комнату к телевизору. Зоя Сергеевна вымыла посуду и вскоре тоже присоединилась к нему. Смотрели на экране леса, прерии и жизнь зверей и зверушек, примеряли ее к жизни человеческой, а иногда и человеческую — к звериной, и это не значило, что звериная была всегда хуже. Кое-что можно бы нам и у зверушек заимствовать, чтобы быть человечнее…

В очередную серию длинного фильма, который был рассчитан на целую неделю, Николай Васильевич долго не мог втянуться, не мог заинтересоваться. Кажется, и было там кое-что дельное, но очень уж все растянуто. Разговоры, разговоры, а то бесконечные какие-то хождения — и все для того, чтобы побольше серий получилось. Наверно, у них там тоже есть свой план по метражу или километражу — и вот получается долгая такая дорога, которая, как ни сопротивляйся, все равно усыпит. Как бывало, при длительном переходе на фронте: шагаешь вместе с колонной и вроде бы все перед собой видишь, а потом нога вдруг зависает над пустотой, и ты останавливаешься на самом краю канавы.

Здесь он тоже очнулся как будто от ощущения пустоты. Огляделся и увидел, что опустел соседний стул. «Проспал жену», — усмехнулся он сам про себя. И больше уже не пытался вникать в то, что происходило на экране. Понял, что ему тоже пора ложиться спать. Сон уже хорошо накатывал, и не стоило ему противиться. Завтра рано вставать.

Он направился в спальню. Как раз в это время и Надя вернулась, щелкнула замком. Все малое семейство собралось под крышу.

Зоя еще не легла окончательно в постель — просто прикорнула на своей койке поверх одеяла, как пришлось. Тоже, видать, сморило ее после долгого дня хлопот.

— Раздевайся и ложись как следует, — проговорил Николай Васильевич, начиная разбирать свою постель.

Зоя не ответила.

— Я говорю: ложись по-настоящему, — повторил он погромче.

Зоя опять не ответила и никак не отозвалась, не пошевелилась, хотя всегда спала очень чутко: стоило ему войти или неосторожно кашлянуть, как у нее глаза уже открыты и соображают, что сейчас за время, не надо ли кому чего, не пора ли ей вскакивать.

Он потянулся через небольшой межкроватный промежуток и тронул Зою за плечо.

И тут на него дохнуло войной.

— Зоя!

Знакомое доброе тело ее было бесчувственно.

— Надя! — позвал он дочку, а сам заспешил к телефону — вызывать врача.

Надя прибежала быстро, он показал ей на спальню и заставил себя быть поспокойней. Надя что-нибудь сумеет сделать. Женщины могут в таких делах больше, чем мужчины, а дочка в институте на медсестру сдавала. Надя приведет Зою в чувство, а там врачи подоспеют.

С тем он и вернулся от телефона в спальню и вначале просто стоял и смотрел, как Надя пытается дать матери какие-то капли. Потом и сам стал помогать ей.

— Ну выпей, Зоя, — упрашивал он жену, приподняв ее голову. — Выпей и очнись. Сейчас врач приедет, и все будет в порядке… Ты хоть слышишь меня? Ну подай какой-нибудь знак, что слышишь…

Зоя лежала теперь на спине, удобно, и в ее полузакрытых неподвижных глазах вдруг что-то вроде бы изменилось, шевельнулось, привычно отозвалось на его просьбу.

— Вот видишь, Надя, она слышит нас! — обрадовался Николай Васильевич. — Она потерпит… Зоя, ты потерпи, они уже выехали…

Надя вся тряслась от неподвластной, неостановимой дрожи.

— Перестань! — строго приказал ей Николай Васильевич. — У нас теперь есть реанимация.

Это новое спасительное слово еще продлило в нем надежду, и он заторопился на балкон — посмотреть, не подъехала ли машина. Потом снова вернулся в спальню и снова смотрел на жену, и она прямо на глазах становилась моложе и красивее. Так бывало с нею после хорошего отдыха. И он ждал, что она вот-вот очнется, улыбнется и скажет: «Ну что, дорогие мои, напугала я вас?» — «Да уж действительно! Больше не надо так», — сказал бы он в ответ.

Старый солдат, множество раз видевший смерть во многих ее обличьях, умевший понимать и принимать ее окончательность, теперь не хотел ни понимать, ни принимать. Видел успокоенное лицо жены — и думал, что это ей стало легче и она вот-вот очнется. Видел бесполезные старания Нади — и вопреки всему верил, что Надя справится. Не мог он и не хотел, не позволял себе поверить и смириться с тем, что у его трудолюбивой честной подруги наступал полный покой отрешенности от всего — от забот, от волнений, от жизни. И от семьи своей, которую любила самоотверженно. И от мужа своего единственного, которого любила и берегла…

Старый большой ребенок стоял в дверях спальни и, видимо, все еще втайне надеялся, что если он не признает смерть, так она и отступится.

Он не мог признать ее еще и потому, что всегда считалось: первым придется умирать ему. Мужчины вообще умирают теперь раньше, а у него ведь и трудная война за плечами, и старые раны, и памятные отметины чукотской аварии, после которой Зоя так долго выхаживала его и не раз повторяла: «Господи, лучше бы это со мной случилось! Лучше бы я сама так мучилась!..»

Надя уже плакала так, как плачут женщины в одном-единственном случае.

Когда врачи уехали и больше надеяться было не на что, Николай Васильевич изумленно проговорил:

— Это вместо меня она! Это я должен был умереть, а она — вместо меня. Она всегда готова была все беды на себя принять.

— Отец, ну что ты! — Юра подошел к нему и сел рядом.

— Я знаю, что говорю, — упрямо отвечал Николай Васильевич. — А вы все так до сих пор и не знаете, какая это была женщина!

Надя опять принялась плакать, сцепив перед грудью руки.

— Это я, я во всем виновата! — повторяла она. — Вы не знаете, это из-за меня…

— Перестань! — опять приказал ей Николай Васильевич. — Все мы перед ней виноваты.

В доме оставались только свои — Надя, Юра, Наташа, Сергей. Они то ходили по комнате, то садились и снова вставали, не находя места. Наверное, каждый из них, кроме разве Наташи, думал сейчас о какой-то своей провинности перед матерью. Особенно больших грехов перед нею, кажется, никто не совершал (одна только Надя могла думать о большом грехе), но каждый мог вспомнить о чем-то таком, что причиняло матери боль, а стало быть, и приближало ее смерть. Может быть, только теперь впервые задумались они над этим. И, может быть, только теперь начинали осознавать то, что высказал Николай Васильевич, — какая это была женщина! Каждый по-своему любит (или не любит) свою мать, но редко кто знает, до поры до времени, истинную цену ее забот и слез, ее самоотверженности и всепрощения. Матери надо сперва умереть, чтобы дети достойно оценили ее жизнь, ее труды и поняли, что она для них значила…

Они то ходили, то стояли, то садились друг подле друга, будто для разговора, но слов не было. Один Николай Васильевич время от времени что-нибудь говорил, ни к кому в отдельности не обращаясь и не заботясь о том, слушают его или нет. Помолчит-помолчит, что-то вспомнит и скажет:

— Надо было в больнице ей полечиться, а не дома.

Спустя время — о другом:

— Больше всего проступков совершаем против своих близких. Знаем, что простят, и ничего не боимся.

А то вдруг начинал разговаривать со своей Зоей, и это снова пугало детей, как в тот момент, когда он сказал: «Это вместо меня она!» Но теперь к нему не пытались взывать, не пытались образумить. Пусть его мысли текут своим руслом, со своими изгибами и поворотами.

Дети промолчали и тогда, когда услышали:

— Вот и нет больше нашего дома. Нет!

Может, они и сами уже понимали, что в этот день действительно обрывалось, прекращалось существование их родительского дома, кочевого, но прочного родового гнезда, из которого они все вышли, в котором они все росли друг подле друга и формировались. Где и с кем будет дальше жить Николай Васильевич — это еще будет решаться, но уже ничего не изменит. Все равно там будет дом Юры, Сергея или, может быть, Нади, но не дом Густовых-старших. Кое-что из прежних установлений и правил, возможно, возродится в новых, отпочковавшихся домах, но скорей всего уже в другом, изменившемся варианте. Во всей полноте и неизменности мало что возрождается, и двух одинаковых семей, одинаковых домов, наверное, не бывает. Вместе с каждой хозяйкой умирает и ее дом. Хороший ли, плохой ли, но умирает, и если он был хорошим, все это доходит до сознания оставшихся очень скоро: и то, что он умирает, и то, что был хорошим…

— Ну, вы теперь уходите, я с ней один побуду, — сказал где-то уже за полночь Николай Васильевич. — Отдохните немного, вам на работу скоро.

32

В день похорон Зои Сергеевны, когда уже возвращались с маленького молодого кладбища в поселок, там послышался чей-то удивленный и встревоженный голос:

— Смотрите, Река ушла!

Наступила минутная выжидательная тишина; люди там то ли действительно смотрели, то ли соображали — возможно ли такое? Потом донеслись голоса уже с берега:

— Надо же, как обмелела!

— А рыба-то, рыба-то скачет!

— Ты тоже запрыгал бы, если б без воздуха остался.

— Все живое беду загодя чует.

— Ничего себе загодя! Когда уже деваться некуда…

Запричитали две поселковые старушки — баба Таня и баба Маня, которые только что плакали, с причитаниями, на похоронах и подходили утешать Николая Васильевича: «Ты не обижайся на бога, что рано призвал он к себе твою супругу. Легкую да раннюю смерть он только хорошим людям дает…» Ни в какие разговоры Николаю Васильевичу вступать не хотелось, но как-то само собой вырвалось: «Лучше бы он хорошему человеку долгую жизнь дал!» — «Ничего мы не знаем, батюшка, — и смиренно, и настойчиво возражали бабки, помогая друг дружке. — Вон сколько нас, неприбранных старух, развелось — и нет нам ни смерти, ни радости…» Они готовы были говорить и говорить и почему-то явно хотели понравиться своими речами, даже самих себя принижая ради этого, но Николай Васильевич дал понять, что ему совсем не до них, и тогда старушки безропотно и необидчиво отодвинулись и уже в сторонке, поодаль от него, продолжали вздыхать об умершей, вспоминали подобающие грустному моменту полузабытые молитвы, давали какие-то важные советы по соблюдению обряда и просили у всевышнего (пожалуй, неискренне) скорей смерти для себя.

Всего только две такие преклонные, из прошлого века, старушки проживали теперь в Сиреневом логу, но их почти все знали. Без них не обходилось ни одно печальное событие, они же поспевали и на праздники, привнося в них нечто свое, стародавнее. Незванно приходили они на редкие здесь похороны, без приглашения направлялись теперь на поминки — и там тоже к случаю припомнят какие-нибудь забытые народом обрядовые уставы… По дороге услышали вот о Реке и тоже не могли пройти мимо, остановились, последние плакальщицы века, чтобы пожалеть и отпеть Реку.

— Обмелела-обомлела Река, наша матушка, потеряла она свою силушку, — басовито затянула, выйдя на берег, баба Таня.

— Обомлела родимая, да не померла, — как бы возражая, контрастируя и тонким голосом своим, подхватила баба Майя. — Не бывать тому, чтоб Река померла, чтоб вода ее снизу вверх пошла…

А Река действительно обмелела, действительно уходила, уволакивала вниз свои буроватые воды. Она уже совсем отступила от левого пологого берега и подтягивалась под скалу правого, где всегда чернела обрывистая глубина. Обнажалось всегда сокрытое от людских глаз дно Реки — то приглаженно песчаное, то сплошь из мелкой обкатанной гальки, уложенной плотно и аккуратно, как раньше укладывались каменные мостовые в городах и шоссейные дороги между городами. Выпячивались из-под воды и тут же подсыхали не известные людям, глинистого цвета камни, а те два, что всегда торчали у берега над водой, оказались в рост человека — этакие стертые гигантские клыки, вылезшие из мира водяных и леших. И куда ни глянешь — вверх ли, вниз по Реке, — всюду открывалось глазу нечто невиданное, сокровенное, составлявшее до сих пор тайну Реки. Она становилась словно бы голой, не по своей воле обнажаясь перед людьми и всей остальной природой, она все сжималась и ежилась от стыда и обиды и утаскивала, натягивала свой движущийся шлейф на те места, которые еще не оголились. Собирала, подметала со дна остатнюю воду. И оставляла на песке и в тине, в неглубоких донных яминках и промоинах крупную и мелкую рыбу, которая повсюду билась и предсмертно трепетала, взблескивая на солнце серебром своих боков и брюшек.

Происходило нечто фантастическое и даже непостижимое.

Вероятно, каждому приходилось наблюдать, как выходят реки из берегов, затопляя заливные луга и посевы, деревни и целые города; старые кадровые гидростроители не раз видали, как ярятся реки во время весеннего паводка, переметываясь через плотины и принося порою немалые хлопоты, даже беды; коренным дальневосточникам доводилось видеть и совсем ужасные наводнения, когда, например, вдоль капризной Уссури накатывался откуда-то с верховьев многометровый водяной вал, подминая под себя все, что встречалось ему на пути, запросто перенося на новое место деревянные, прочно срубленные дома и сараи, — словом, здешние люди бывали свидетелями всевозможного буйства рек, свидетелями и участниками их покорения, но вряд ли кто наблюдал когда-либо столь быстрое умирание реки. Даже в знойных пустынях для этого требовались годы и годы. А тут — в один день!

Люди подбегали к берегу и первое время стояли ошеломленные и странно зачарованные, как необъяснимо зачаровывает нас все необычное, грандиозное и ужасное. Никогда невозможно было даже подумать, что эта мощная, неизменно полноводная, извечно неотделимая от этих мест, нередко опасная для человека Река может вдруг превратиться в беспомощную речушку, и человек может безнаказанно погулять по ее нехоженому лону, может перейти ее вброд. Это и в самом деле было похоже на чудо. И поселковые старушки все больше смелели в своих пророчествах:

— Обомлела, да не померла… Погоди смеяться над ней, укоротители рек! Наберет еще силушку — и содрогнемся, несчастные!

Молодежь не могла относиться к их речам всерьез, но и не шикала на этот раз, в спор не вступала.

Потом появились практичные люди с ведрами, кошелками, полиэтиленовыми сумочками и начали руками хватать рыбу, серебряно трепетавшую на обнажившемся дне. Другие уверенно и небезуспешно шуровали под осушенным левым берегом, под корневищами кустов, вытаскивая оттуда жирных, неувертливых и уже полусонных налимов. Эти глуповатые толстяки привыкли жить и спасаться под берегом, под корягами и теперь тоже ничего лучшего не придумали.

Какой-то тощеватый мужичок в форменной линялой фуражке пытался отогнать рыбохватов от глубокой водяной ямы посреди Реки, где видно было, как ходит, кружит, ищет выхода особенно крупная рыбина.

— Не подходите к нему, не трогайте! — кричал мужичок, почему-то называя невидимую рыбу — «он». — Я запрещаю!

— Ты что, частный владелец? — грудью пошел на мужичка здоровый парень в брезентовке и резиновых сапогах.

— Я — рыбнадзор, рыбохрана! Вот мое удостоверение! — Мужичок поднимал над собой, как футбольный судья штрафную карточку, свою книжку-удостоверение.

— Да пойми ты, чалдон, она все равно подохнет в этой твоей ямине. Ей нужна проточная вода.

— Не подохнет! — стоял на своем мужичок. — Тут струится. Он тут пересидит, пока суд да дело, — и выживет. А вы что, сразу под корень хотите?

— При чем тут мы, голова?

— Все при чем! Все строим — и все спасать должны…

Он что-то и дальше выкрикивал насчет рыбы, природы и нынешних лесных хищников, которые на двух ногах ходить научились, а думать — не очень-то! Грозил законом и будущим: «Когда портим реки и природу, то и самих себя портим. Вот увидите, что будет, если не остановитесь!» И парни в конце концов отошли от него. «Не трогайте тронутого», — сказал один.

Ну а в других местах просто шла деловая перекличка:

— Вот это экземпляр! Килограмм на шесть потянет?

— А вот такую ты когда-нибудь видел?

— Когда я ловил, она клевать не хотела — думала выжить.

— Но мудрый человек перехитрил ее!

— Быть сегодня крупной пьянке, ребята!

— Вопрос — где достать?

В рыбдобычу включились и женщины, которые посмелее: бесстыдно высоко оголив ноги, начали собирать рыбу в подолы. Отсюда возникли новые шутки — относительно границ оголения. Другие женщины сдерживали на берегу ребятишек, стращая их тем, что Река снова ка-ак хлынет, так и утянет всех. «И дяденек, значит, тоже?» — спрашивала какая-то практичная девочка. «Эти дяденьки выплывут!»

И опять загомонили, запричитали, затянули свое баба Маня и баба Таня:

— Велики и премудры дела твои…

— Твое есть царство и сила, и слава…

— Будь же милосерд, отец наш!

Воистину велики и премудры дела твои, человек! Ты взял и остановил Реку, и рыбы, ее родные дочери, заплясали на песке и на гальке. Кажется; даже в библейских преданиях среди великих чудес господних не значится такого деяния. А человек смог. И то ли еще сможет, ибо велик он отныне и всемогущ, и премудр! Он запер Реку за плотиной — и начало там накапливаться рукотворное море. Вода затопляла каньон, поднималась по логам и малым притокам Реки, превращая их в заливы. Она там расширялась и разрасталась, набухала, как в завязанном мешке, набирая силу напора, необходимую для турбины первого энергоблока. Пока — только первого. Но и для того ей требовалось подняться на огромную высоту. Если бы в каньоне за плотиной стояли, как в Москве, тридцатиэтажные дома, они целиком ушли бы под воду.

Велики, премудры и необходимы дела твои, человек!

И сам ты велик и всемогущ.

Будь же теперь милосерд…

33

То ли он жил, то ли не жил.

Работа, которая всегда составляла надежную и главную основу жизни Николая Васильевича, теперь вдруг потеряла нечто самое важное и значительное, и, может быть, как раз потому, что после нее некуда, не к кому было приходить. Что-то оборвалось, кончилось в жизни, что-то потерялось. И как дальше жить — было неясно. Оказалось, что он просто не умеет жить без Зои, особенно в том доме, где все было налажено ею, все говорило о ней и даже ее голосом.

Близкие хотели и пытались помочь ему. Михаил Михайлович посоветовал взять отпуск — можно прибавить и за свой счет суток пятнадцать — и куда-нибудь поехать.

Николай Васильевич подумал и сказал:

— Куда же я один поеду?

— Куда захочешь, туда и отправим. Можем заграничную поездку оформить. Конечно, не на полтора месяца, но сделаем.

— Если я с нею не ездил, так как же теперь поеду? — опять не понимал Николай Васильевич старого приятеля.

Никто, наверное, и не мог помочь ему, никто не мог дать спасительных и облегчающих советов, потому что в мире не было ничего и никого, способного заменить ему Зою. Раньше он мог и не замечать ее, занимаясь и болея своими делами, предаваться неразумным фантазиям, любуясь другой, молодой женщиной, а теперь только одной думой, только одной болью болел и жил. Это была дума о Зое.

На девятый день после похорон он сказал Юре:

— Собрался я на Зейскую ГЭС ехать.

— Ну и правильно, — сразу одобрил Юра. — Повидаешься со старыми друзьями, посмотришь новые места.

— Да нет, не повидаться — думаю остаться там.

Юра опешил и немного растерялся. Такое решение было слишком неожиданным, непонятным и показалось даже обидным для всех Густовых. Первым побуждением Юры было попытаться переубедить, отговорить отца, может быть, даже высказать ему свое недоумение и обиду. Но, следуя отцовскому правилу и его манере — не торопиться с суждением, не забегать с решением, — он подумал и промолчал. Он видел, как переживает отец, и понял, что ему, наверно, не справиться здесь со своим горем, и только потому он отважился на такую резкую перемену. Подумал Юра и о том, что же он мог бы посоветовать отцу взамен. Все, что предлагал ему Мих-Мих, Юра знал. А что еще можно предложить?

— Ты хорошо подумал? — вместо всяких уговоров спросил Юра.

— Хорошо ли, нет ли, но другого не придумалось, — отвечал Николай Васильевич. — Не могу я оставаться тут, Юра, ты уж прости. Как приду домой, так с Ней разговариваю. Рассказываю, жалуюсь… плачу.

— Не наговаривай на себя, шеф!

— Уж если сказал, то так и есть… На плотине тоже: как вспомню Ее, так и не работник. Ты ведь знаешь, Она не часто жаловалась, но когда мы, помнишь, сильно увлеклись бетоном и стали особенно поздно приходить домой, Она вдруг сказала: «Замуровали б вы меня в свою плотину, что ли!» Я сперва не понял, что Она хотела сказать, и Она разъяснила. Оказывается, в давние времена в каких-то дальних краях, начиная строительство крепости или монастыря, в стену замуровывали живую женщину. Видимо, жертвоприношение такое. Но у Ней-то другое на уме было. «Вы, — говорит, — замуруйте меня в бетон, и я тогда все поближе к вам буду». Вот так, Юра. Вот и этого я не могу забыть. Из-за бетона, из-за крана мог ночей не спать, а рядом самый близкий человек ждал твоего внимания.

— Не надо травить себя, отец, — попытался остановить его Юра. — Никто же не знал, что так может…

— А может, не хотели знать? Живем каждый своим, вокруг своей собственной оси вертимся… Ты вспомни, о ком я только не заботился, ради кого не хлопотал! И квартиры выколачивал, и места в детском садике…

— Она и за это тебя уважала, — опять перебил его Юра. — За то, что ты такой.

— Не сласти!.. Какие-то там должности нас волновали, какие-то перестановки. Тьфу!

— Это тоже реальная жизнь, отец!

— Реалисты мы все хорошие. Но есть еще и душа, которую мы в наши молодые годы отвергли, да так и не вернулись к ней.

Больше Юра не знал, что сказать. Николай Васильевич тоже помолчал.

— Не хочу я теперь ни спорить, ни доказывать, — продолжал он через некоторое время, — не в этом суть. Что-то во мне кончилось после Ее смерти — вот что главное. Все подумываю, что и мне пора теперь за Нею.

— А на Зее не будешь… так думать?

— Кто знает! Все-таки подальше. Если и буду, то поспокойнее. Об этом надо спокойно думать.

— Мне с тобой не стоит поехать? — предложил Юра.

— На тебе участок остается. Ты за двоих тут остаешься.

— А Надю не возьмешь с собой?

— Надя… на мать очень похожа. И потом — у нее своих переживаний хватает.

— Свои она не вспоминает теперь. Она теперь тоже все о маме…

— Все мы… теперь. Непонятно только, где раньше были.

— Но ведь мы ничего…

— Я не вам. Я больше себе говорю и с себя спрашиваю… Ты не помнишь, когда Она газеты перестала читать?

Юра не помнил.

— Вот и я не заметил. Такое было наше к Ней внимание. Не заметили, как газеты перестала читать, не заметили, как из учительницы в обыкновенную домохозяйку превратилась и даже разговаривать стала не так, как я раньше помню… Все мы научились принимать добро от других…

— Я не знаю, что еще сказать тебе, отец.

— А ничего и не надо. Это я должен был сказать тебе кое-что. Мне надо было еще раньше кое-что сказать, чтобы Она услышала, да вот не хватило времени или догадливости… Женщине нужно от нас не так уж много. Она хочет, чтобы ее видели, замечали. А мы…

Дальше он начал уже повторяться, и Юра остановил его несколько детским вопросом:

— А как же я без тебя?

— Всем вам без меня будет легче.

— Не тот разговор, отец!

— Тот самый. Все в жизни постепенно забывается, и все раны в молодости заживают быстрее — не то что у нас, стариков. Старикам надо уползать в глубь тайги и там зализывать свои раны… Ну а для тебя лично мой отъезд — это как раз то, что надо. Сразу отпадают всякие деликатности.

— Выходит, обо всех ты подумал, только не о себе, — проговорил Юра.

— Когда обо всех подумаешь, и самому легче, — ответил Николай Васильевич. — И вот еще что, — вспомнил он. — Ты возвращайся в нашу квартиру, и пусть это будет твой дом. Ты отсюда не выписан, Наташу пропишешь, а Надя пусть к себе перебирается и ждет там своей судьбы.

Про Надю Юра мог бы кое-что сказать отцу, но это было не его, а Надино дело. Юре она все рассказала, когда он передал ей пришедшее на ее квартиру письмо от Ивана Тихомолова, но отцу говорить не хотела. И правильно, что не хотела. Юра не знал, о чем было письмо, но знал теперь, что не зря она так лопушилась перед Иваном, когда в тайгу ходили, а потом целую неделю сопровождала его повсюду, как верный адъютант… Это ее дело.

Николай Васильевич между тем продолжал:

— В нашем доме ты, конечно, свои порядки заведешь, но то, что было хорошее, пусть останется. Все хорошее — от матери шло. Наташу береги. Она девушка хорошая, из надежной семьи, так что не дергайся и не ерзай.

— Это ты мог бы не говорить, шеф, — слегка обиделся Юра.

— Ну вот, кажется, и все, — закончил Николай Васильевич, не обратив внимания на последние слова сына.

Накануне отъезда он решил попрощаться с плотиной. Пошел пешком, по берегу обмелевшей, но снова оживающей, снова бегущей Реки. Она стала только мельче, спокойнее и как бы светлее лицом. Дышала предосенним покоем и безмятежностью. То ли навсегда утихомирилась, усмиренная, то ли затаилась в выжидании.

В полукилометре от котлована Николай Васильевич спустился на летнюю отмель, которая всегда образуется после того, как схлынет паводок, приглядел там, у берега, старый ствол кедра, принесенный когда-то с верховьев и оставшийся тут сохнуть, когда солнце, мокнуть, когда дождь. Весь сизый, весь обглоданный водой и камнем, со светлыми струпьями на месте бывших сучьев и с короткими культяшками корней, этот кедр тоже выглядел видавшим виды стариком, и Николай Васильевич присел на него, сознавая некоторое родство с ним. Здесь пахло рекой и рыбой, было безлюдно и тихо — удивительное уединение рядом с бессонной шумной дорогой. Чуть в отдалении, стоя по щиколотку в воде, мальчишка во взрослой куртке и в сапожках держал на весу неподвижную удочку, отдаленно напоминая маленький деревенский колодезный журавль. И бесшумно двигались на хорошо видимой отсюда плотине голенастые краны, тоже как журавли.

Любуясь этой сегодняшней плотиной, он начал вспоминать ее прежние очертания и контуры, начиная с самых первых блоков, один за другим выраставших на бетонном основании — один за другим и один перед другим! Как грибы, росли и хвастались! Потом был памятный праздник Первого миллиона кубометров, когда плотина протянулась уже от берега до берега, только еще не примкнула к берегам, поднимаясь вверх ровной стенкой, сильно зубчатая, как некая фантастическая кремлевская стена древности. И вот теперешняя. Это уже настоящая крепость, несокрушимая цитадель, перегородившая каньон плотно и навсегда, непроницаемая даже для капли воды. Монолит. Твердь… На какой-то другой реке этой высоты было бы вполне достаточно, чтобы раскрутить турбины вполне серьезной ГЭС. Но это на другой реке, в другом месте. Тут же еще не набрано и половины проектной высоты, а как смотрится!

Не в первый раз Николай Васильевич перевел взгляд с того, что сделано, на верхнюю полку одной врезки, протянул в воздухе мысленную линию ко второй полке и увидел в воздухе прозрачный контур завтрашней готовой плотины. Немного задохнулся от размеров и красоты, потерял дыхание. Потом как будто услышал оттуда, с гребня плотины:

«Куда ты собрался, старина Густов? Неужели надеешься найти другую такую же?»

«Не надеюсь, — отвечал он. — Мало у меня теперь всяких надежд. Стар я».

«Тогда зачем уезжать?»

«Так получается. Иногда говорят: сделанного не воротишь. А бывает, что и начатого не остановишь».

«Не совершаешь ли ты самую большую в своей жизни ошибку?»

«Не знаю. И рад бы ответить, да не знаю, как».

«Ну смотри, не пожалей…»

У него еще было задумано дойти до котлована, подняться наверх, на свои блоки, поглядеть оттуда на расширяющееся «море», но вдруг ему ни с кем не захотелось встречаться. Он понял, что там не наберешься спокойствия, а растеряешь последнее. И остался сидеть на своем сизом бревне, уже мало что видя, хотя пришел сюда как раз затем, чтобы наглядеться и запомнить. И плотину и Реку запомнить, и весь изменившийся, весь измененный за прожитые здесь годы пейзаж. Все, ставшее привычным, своим, родным…

Да, он, наверное, совершал сейчас самую большую ошибку в своей жизни. До сих пор он жил вроде как по-солдатски: куда надо ехал, где надо работал. И это была, оказывается, самая правильная жизнь, какой она и должна быть у гидростроителя. У этой профессии есть немалое сходство с военной службой: дал присягу — служи!.. Собственно, вся жизнь Николая Васильевича и шла до сих пор как по присяге. Спокойно он шел по течению, а теперь вот решил повернуть против течения — и, может быть, против себя. Собрался уехать со стройки, которую считал уже последней и возле которой хотел притулиться до конца дней своих. Уезжал от людей, с которыми столько лет проработал, — и неплохо проработал, от детей, которые здесь и выросли как работники… И ведь не в поисках лучшего, не в поисках радости уезжал. Для него теперь и не могло быть ничего такого, о чем можно было бы сказать: «Вот это лучше!» Ничего лучшего нигде не оставалось — вот в чем беда. Не из чего выбирать и нечего терять…

Он продолжал сидеть и думать, и вдруг возникло перед ним уже знакомое, возникавшее и прежде видение: изукрашенный или замаскированный березовыми ветками эшелон, красная трибуна перед ним и множество знакомых и незнакомых загорелых, прокопченных лиц. На железной груди паровоза — кумачовая лента, и на ней слова: «Здравствуй, Родина!» Уже отзвучали речи, отыграли свое певуче-плакучие трубы, и состав медленно, почти бесшумно трогается, тянется бесконечно — и проходят, как на смотру, люди, и все родные, как братья. Лица. Руки. Пилотки. Цветы какие-то. Улыбки. Слезы на глазах. Неслышные возгласы. Улетающие слова…

Поезд далекой юности, первый эшелон Победы… Он уходил, увозя «стариков» и оставляя тех, кто должен был еще оставаться на земле недавнего врага, на грани двух миров, на горячем сварном шве, пролегшем через весь земной шар. Поезд удалялся, все набирая скорость, и прощался с теми, кто оставался, долгим раздольным гудком. Даже не сосчитать и не проверить, сколько времени этот гудок, отзвучав, колыхался в воздухе. Как он звал домой, в родные непроглядные дали, к родным людям, к любви и надеждам. Это был русский басовитый гудок, сильно отличавшийся от резких немецких, и он был как бы голосом родной земли.

Тот поезд еще не был поездом капитана Густова, которому выпала почетная тоска загранслужбы, ни для кого в те годы не желанной. Его поезда, совсем другие, без кумача и цветов, были еще впереди, и они привезли его в конце концов к большому счастью. Однако вспоминался ему чаще всего именно тот, самый первый, разукрашенный. Вот и теперь он прошел бесшумно перед затуманенным взором ветерана и тут же растаял, а сам ветеран снова остался — и никогда не мог он понять, что могло означать для него это видение, какая была в нем символика или какой намек.

Ответа не было ни на один сегодняшний вопрос.

Только навернулась ничего не разъясняющая слеза и заторкалась внутри не сознающая себя тревога. Жаль было всего уходящего, опять неясным становилось, казалась бы, навсегда определившееся будущее. Неясным, как те неразличимые дали, в которые уходят поезда нашей юности. Уходят, оставляя нас на путях…

Он встал с бревна, выбрался по щебеночному откосу наверх, на дорогу и пошел между ней и Рекой, к поселку. Навстречу ему с наплывающим танковым гулом неслись на маршевой скорости тяжелые «белазы» с бетоном.

В поселке в этот час было малолюдно, и Николай Васильевич на всей набережной, до благоустройства которой ни у кого не доходят руки, не встретил ни одного человека. Его внимание задержалось лишь на двух памятных камнях, торчавших над водой… и тут промелькнуло новое короткое видение: Женя Лукова в своей кофте-тельняшке и с удочкой в руке. Она покачнулась на втором камне, и Николай Васильевич невольно испугался. «Осторожно!» — попросил он Женю.

Он увидел и себя тогдашнего, в нелепом для такого места парадном одеянии, с орденскими планками на пиджаке. Пожилой, нелепый человек, застывший в своем неясном ожидании…

И вот когда все открылось ему во всей обнаженной убийственной ясности: смерть Зои — это кара ему за все его прегрешения перед нею. Судьба, по-видимому, давно подбиралась к нему и вот наконец-то настигла и нанесла самый болезненный удар. И за давнюю измену с Машей Корбут, и за эту лукавую игру с Женей Луковой.

Где-то в потайных, сокрытых глубинах души, куда мы и сами заглядываем не часто и с опаской, он ждал для себя какого-то наказания. Давно ждал — и готов был принять. Но не такого ждал. Судьба что-то перепутала. Не Зоя, а он сам должен был попасть под ее удар… Судьба, видимо, тоже делает нынче ошибки.

34

Иван Тихомолов — Наде

Надюша, здравствуй!

Кажется, очень давно мы расстались, а я все вспоминаю тебя и все те волшебные места, где мы побывали с тобой вместе. Не подумай, что это обычная ложь любовника, которому вновь захотелось встретиться с «покинутой» женщиной, и вот он начинает воскрешать прошлое, напоминать о приятных днях, создавая впечатление, что ни на один день не забывал о ней, только не мог, в силу ряда причин, навестить ее, а теперь вот снова появляется возможность… Нет, я не собираюсь лгать, не хочу создавать какую-нибудь особую версию наших отношений, удобную для меня одного. Мне и незачем врать или оправдываться, мы ведь не связывали себя даже постельными, никого ни к чему не обязывающими клятвами. Мы встретились как свободные люди и разошлись свободными. Женщина всегда в таких случаях оказывается в менее выгодном положении, особенно, когда ей приходится оставаться в своем привычном и, вероятно, бдительном окружении, но и в этом меня обвинить нельзя. Так получилось, что я оказался приезжим, ты — местной.

Нет, не комплекс вины и не какие-то перемены в жизни заставили меня сесть за это письмо. Я живу прежней жизнью, почти так же, как жил до нашей с тобой встречи, а если говорить о внешней оболочке, внешних очертаниях жизни, то здесь и слово «почти» будет лишнее. Живу, как жил. И с женой у меня отношения, в сущности, прежние — разве только порасширились границы наших свобод. Мы по-прежнему бываем друг у друга, вместе ходим в гости. Супружество переходит в некое необременительное приятельство, и если раньше я говорил, что отношения у нас с нею сложные, то теперь вижу — они простые.

А впрочем, и это не имеет никакого значения. Жена остается пока что женой, и наш союз с нею не зависит в данное время от моих чувств к тебе. Писать я начал потому, что действительно все чаще вспоминаю тебя и вступаю таким образом в область неразумного, нереалистического, а это для меня непривычно.

Началось все так. Когда я прилетел от вас и хорошенько, желанно с дороги отоспался, то, проснувшись, но еще не открыв глаза, ощутил и увидел тебя рядом. Уже сообразив, что нахожусь в своем холостяцком бункере в Москве, я не стал торопиться открывать глаза и каким-то волшебным образом продолжал удерживать тебя рядом. Это не было остаточное сновидение перед пробуждением, как бывает у нас после долгой монашеской жизни, и не после монашества я тогда возвратился, ты это помнишь, — нет, я реально продолжал тебя удерживать рядом, уже пробудившись и понимая, где нахожусь. Я даже подумал, что и ты должна в этот момент как-то почувствовать там у себя это мое состояние или даже мое «присутствие». Потом вспомнил разницу во времени, начал высчитывать, который теперь час в вашем Сиреневом и чем ты можешь в этот час заниматься, — и волшебство исчезло, ты удалилась. Расчеты и цифры — враги ощущений.

В другой раз у меня засиделась моя благоверная (которая, кстати сказать, любит расчеты и цифры), затем вспомнила, что уже поздно, и заторопилась домой — на часах стояла цифра 11. Я проводил ее, у меня тоже была срочная работа, и до двух ночи просидел за столом. Потом заснул — и опять ты. Проснулся — и опять удержал тебя на какое-то время…

Однако не буду эксплуатировать и эти воспоминания. Я все-таки реалист, а не мистик, и прекрасно понимаю, что есть у нас и память сердца, и память тела. Были у нас с тобой действительно прекрасные часы и дни, еще более прекрасные ночи, и забыть об этом, я думаю, невозможно. Так что все объяснимо и естественно, сказал я себе. Я буду помнить ее и буду благодарен этой настоящей женщине (а ты настоящая, ты — истинная женщина, Надя!), и память моя может проявляться в широком спектре. Но со временем все неизбежно станет затухать и постепенно уйдет в прошлое. У меня очень небольшой опыт по этой части, но я замечал, как легко и прочно забывают некоторые мужики своих временных подруг (и наоборот — подруги своих «другов»), так что готов был и сам по их примеру…

Видишь, я ничего не скрываю и не рисуюсь перед тобой. Скажу еще больше и более: я не собирался слишком долго помнить тебя и возвращаться к тебе. Все-таки в жизни много еще несделанного, и я очень связан привычками, не лишен некоторого бытового сибаритства, люблю, чтобы под рукой были и нужные книги, и кофе, и магнитофон. Не знаю, очень ли больно тебе от таких слов, но правда есть правда. Я считаю себя спокойным реалистом — и обожаю это в себе! Я, пожалуй, не способен на бурные вспышки чувств (может, потому, что рожден на Чукотке?) и не способен на большие глупости. Честно говоря, я до сих пор не могу понять, как это у меня тогда сорвалось: «Пойдем ко мне?» Наверно, я не ждал, что ты согласишься. Или как раз тогда и начали происходить со мной некоторые странности… Но ты — молодец, Надя! Я рад и счастлив, что все это было у нас. Потому что ты — настоящая, ты истинная!

Теперь — о тех странных изменениях в моем характере, о которых я только что упомянул. Не знаю уж, тогда ли они начали во мне проявляться, но то, что проявляются теперь, — это точно. Вдруг наступает какая-то размягченность, какая-то слабость (иначе не назовешь!) — и мне захочется к кому-то приткнуться, и не просто к кому-то (к жене я могу пойти в любой день, но не хожу), а именно к тебе. В твою квартирку. За тысячи километров. В тишину и красоту. В покой. К твоей груди, Надя… И тогда я начинаю собирать чемодан и придумывать тему командировки.

Но и тут не все ясно, оказывается.

Не знаю, слышала ли ты, что от нас ездила к вам небольшая группа нынешней ранней весной. Я тоже мог бы поехать с нею. Даже должен был поехать. Но тогда сработала уже совсем другая и еще менее понятная странность: не поехал, чтобы не встречаться с тобой. Чего-то испугался.

Такая вот логика поведения у этого реалиста.

Потом жалел. И, пожалуй, чаще, чем до этого, начал вспоминать наши дни и ночи. И еще как-то по-новому стал вспоминать тебя. Иду, скажем, в Третьяковку или на выставку и думаю: показать бы все это Наде! Прохожу мимо магазина подарков на Горьковской улице, останавливаюсь возле витрины и соображаю: что из всего этого могло бы понравиться ей, то есть тебе? Покупаю хорошую книгу — и плачу за два экземпляра. С каждой художественной выставки приношу два каталога… Словом, поднатаскал в дом порядочно дублей и каких-то бесполезных предметов (боюсь, что и тебе они покажутся таким же) — и вот жду новой поездки.

Она определенно теперь состоится, и мы должны будем встретиться. Наверно, поэтому я и решил написать тебе все это, поскольку при встрече вряд ли смогу так откровенно раскрыться перед тобой. А честным, открытым перед тобой я и хочу, и обязан быть. Я многим обязан тебе, хотя и не смог бы сказать — чем именно. Может, теми странностями, о которых сказано выше. Чувствую, что что-то соединяет нас. А вот что может быть дальше — не знаю, не знаю.

Ты, конечно, слыхала, что есть такой нехитрый вид отношений между мужчиной и женщиной: встретились — расстались — снова встретились — снова расстались, и так без конца. Мне почему-то неприятно слово «любовники», но само это понятие в жизни существует, и люди нередко находят в таких отношениях не только удовольствие, но и настоящее счастье. Об этом написаны великолепные книги. В современной литературе о таком типе отношений пишут еще больше, чем в классической, только уже послабее и погрубее. Но вот счастье — есть ли тут для него место?

Я знаю одну пару (это друзья моих родителей), которая встречалась вот так на протяжении двадцати пяти лет. Женщина живет в Москве, мужчина — в Харькове, и у него часто бывали командировки в столицу. Он мог прилететь и просто на субботу и воскресенье. Я не очень понимаю, какие у него отношения в своей собственной семье, но в Москве каждая встреча была для них многодневным праздником. Вместе они ходили в театры, на вернисажи, в гости к общим знакомым — и к нам в том числе. У него были здесь даже запасной костюм, сорочки, галстуки… Но вот прошли годы, и встречи прекратились. Что-то разладилось — и конец! Скорей всего, прошли все три этапа молодости — первая, вторая, третья. Наша москвичка осталась одинокой и грустной. Ушла уже на пенсию. Семьи, конечно, не создала. И вот однажды звонит моему отцу и спрашивает: что ей делать с одеждой своего бывшего друга — костюмом, сорочками?

Ты знаешь, мне стало страшно, когда я услышал об этом. Осталась одежда, а человека нет. Так остается одежда на берегу, если человек тонет…

Теперь ты спроси и пойми меня, зачем я тебе расписываю все это, собираясь ехать к тебе, к любовнице?

Не знаю. Не смогу ответить, но не смог и не рассказать. И даже нелюбимое слово, для пущей жестокости, применил.

Еду к тебе с ожиданием, надеждой, недоумением. Надеюсь на тебя. Не на твой здравый ум (он у тебя не такой уж здравый, если ты связалась со мной, явно для тебя не перспективным), но на твое понятливое и умное сердце. То, что я хочу к тебе, понять не трудно. Но что-то ведь должно быть и дальше…

Пока что ответь мне: не изменились ли у тебя обстоятельства жизни, не объявился ли твой, еще более странный, чем я, муженек? Понимаю, что это противненький вопрос, но ты все же ответь на него, чтобы я знал.

Обнимаю крепко.

Помнящий тебя Иван.

Наде — от мужа

Привет с далекого Севера!

Мне стало известно, что ты со мной хорошо расквиталась. Ты, наверно, только и ждала такого случая, но упрекать тебя я, конечно, не имею права, мы только можем подвести теперь некоторый невеселый итог первых лет нашего супружества. Оба не без греха — и оба в одиночестве. Можно бы сказать — два сапога пара, но воздержусь пока.

В прошлом письме, на которое тебе, видимо, некогда было ответить, я объяснял, как у меня получилось с этой «вербовщицей». Соблазнила высокой должностью, окладом, своими прелестями, привезла сюда — и занялась другими. Мужчин здесь много самых разнообразных, а женщин почти что нет.

Короче говоря, все было ясно, как на базаре. Обижаться, конечно, не на кого, хотя и остается у меня обида на тебя. Не за то, что ты там покрутила со столичным командировочным, — тут мы, как говорится, равноправны в данный момент, но за то, что вышла за меня, не любя. Претензий у меня нет — ты старалась быть правильной женой и вела себя пристойно, но я-то видел: не любишь! Непонятно, как я оказался в унизительном бесправном положении. На работе у меня деспотическое начальство, дома — руководящая мною жена. Где выход? Когда подвернулась эта «вербовщица», я еще и так подумал: «Ну вот, Надежда Николаевна, есть и другие женщины, которым я нужен и дорог сам по себе!»

Но все это в прошлом — и у меня, и у тебя. Мы можем успокоиться: отплатили друг другу! Но ведь надо же как-то и дальше жить. И вот я подумал: не пора ли нам воссоединиться? Нынче, я слышал, даже после развода, бывает, женятся на собственных женах, а мы ведь не разводились, и разговора об этом у нас не велось.

В прошлый раз ты не захотела или не смогла ответить, но теперь все-таки напиши, что думаешь о нашей жизни и как собираешься жить дальше. Я здесь много думал и понял теперь твердо, что надо жить с тем человеком, с которым начинал семейную жизнь, потому что с ним можно еще объясниться и все наладить, а со вторыми и третьими — бесполезно. Я понял, что когда две женщины — это нет ни одной, а нужна только одна…

В письме всего не напишешь, и слишком много всего легло между нами — и пространства, и времени, и поступков, так что надо бы просто встретиться и по-хорошему поговорить. Мне скоро будет положен двухмесячный отпуск, и мы могли бы поехать на Кавказ или в Крым. Как ты на это смотришь?

Все-таки ответь мне!

Твой муж.

Николай Васильевич — Юре

Дорогие ребятки!

Много раз я принимался писать вам, после того как обосновался на новом месте, но до конца ни разу дописать не мог — приходилось останавливаться и бросать. Все еще не могу вспоминать Сиреневый лог.

Устроился я тут сносно. Работаю на прежней своей должности — начальником участка, имею в общежитии ИТР отдельную комнату. И трудности мои здешние — не от работы и не от бытового неустройства, а все время не проходит такое чувство, что пора домой. Знаю, что нет у меня теперь этого дома, о котором помню и думаю, но все равно все время вот так…

Между прочим еще и потому не мог я дописать предыдущие письма, что не хотелось жаловаться и боялся разжалобиться.

Природа и здесь интересная, и всяких уникальностей тоже хватает. Первая мощная ГЭС на вечной мерзлоте! Уже сейчас чувствуется дыхание зимы, которая здесь злая и долгая. Зато весной, говорят, бывают голубые красивые ледоходы. Рыбалка тоже есть. Встречается форель.

Хочется мне знать, что у вас делается. Напиши, Юра, как пройдет пуск первого генератора, какие будут гости. Как у всех у вас семейные дела? Пусть Надя напишет мне.

Приветы Михаилу Михайловичу, Григорию Павловичу и, при подходящем случае, — Острогорцеву. Вам всем приветы от Василия Константиновича и его жены.

Ну, обнимаю вас!

Ваш отец.

Надя — Ивану Тихомолову

ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ЖИЗНИ НЕ ИЗМЕНИЛИСЬ ТЧК АДРЕС ПРЕЖНИЙ ТЧК НАДЯ

35

Первый энергоблок готовили к пуску все же с некоторой натугой, с переносом сроков, с торопливыми доделками и доводками. Не обошлось без штурмовщины-матушки, которую мы справедливо и строго осуждаем в принципе, но не всегда исключаем из своей практики. Да и как ее, родимую, исключишь, если не успеваешь к сроку, самим же собой определенному, да еще на пусковом объекте! Все тут шло и на подъеме, и с настроением — и на пределе возможного. Вмешивалась еще и технология. Вначале темп бетонщики сдерживали. Потом вдруг завозились монтажники на сборке гигантской трубы водовода (диаметром, близким к диаметру тоннеля метро), и строители теперь явно не успевали одеть ее в бетонную «шубу».

Этот водовод был новой деталью на теле станционной плотины. Он протянулся на десятки метров от шахты первого энергоблока до самого верха нынешней плотины и присосался там к бетонному телу ее, словно гигантская пиявка, чтобы пропускать потом через себя мощный водопад на рабочее колесо турбины. Когда на прицепах-платформах везли сюда первые кольца этой трубы, люди невольно останавливались, как перед машиной со взрывоопасными предметами, а все малые автомобили старались убежать или свернуть в сторону, или же почтительно сопровождали эту махину, будто некий эскорт особо влиятельной особы. Или свадебный эскорт, поскольку на прицепе везли своего рода обручальное кольцо — символ союза плотины и энергоблока. Приходилось только гадать и удивляться, как и где такие кольца отливали, на каких станках обрабатывали, как подгоняли одно звено к другому. Ведь надо было обеспечить такую, в принципе, точность, чтобы не только струя, не только капля, но даже и молекула воды не пробилась на стыке.

Тут что ни год, то чудо.

Первым чудом была, наверное, перемычка, уже похороненная под водами «моря». Еще не так давно казалось невозможным усмирить эту свободолюбивую бурную Реку, а вот собрались людишки с силами, рванулись на штурм — и усмирили. Вторым, третьим, да заодно и четвертым чудом можно считать здешнюю плотину — сегодняшнюю и завтрашнюю, особенно — завтрашнюю, вполнеба высотой. Пятым чудом была, пожалуй, доставка рабочего колеса турбины — от причала Ленинградского Металлического завода, через моря и Ледовитый океан, потом вверх по Реке, через рукотворные «моря» и плотины. Теперь вот эти неохватные водоводы — шестое чудо Сиреневого лога. Седьмым можно будет считать досрочный пуск первого агрегата, то есть фактический ввод в действие новой ГЭС задолго до ее завершения. Она будет еще несколько лет строиться и достраиваться, но вместе с тем войдет и в строй действующих, поскольку начнет давать в Систему свои сотни тысяч киловатт, равные мощности немаленькой электростанции.

Ну а восьмым или самым первым чудом света всегда был и пребудет, конечно же, сам человек, сотворивший семь известных и сколько еще неизвестных чудес!

На плотине и даже на здании ГЭС людей по-прежнему увидишь немного: чем крупнее объект, тем меньше на нем толчеи. Но работа идет сейчас самая напряженная. Наверху, если приглядеться, мухами ползают по водоводу смелые монтажники, а внизу, в том небольшом фрагменте здания ГЭС, который уже прорисовался над первым агрегатом, копошилось большое множество кропотливых людей, занятых особо тщательными и тонкими делами: последней проверкой генератора, приборов, электроники пульта управления. Они залезают вниз, под рифленку, в тайное тайных генератора, и часами стоят у шкафов с этой самой электроникой, требовательной к человеку, как ничего не прощающая жена. Когда приглядишься к их работе, невольно призадумаешься, кому здесь труднее — монтажникам, стыкующим многотонные детали, или этим парням из ГЭМа (Гидроэнергомонтаж) и пусконаладчикам, всем, кто обихаживает машину и возится с микроскопическими детальками, проводочками, с блоками и субблоками. Скорей всего — последним. И не только потому, что смена у них теперь, перед пуском, длится двенадцать часов, а и потому, что требуется здесь великая, утомляющая мозг точность, и чувствует здесь человек все время повышенную ответственность, и нужны здесь ему огромный объем памяти, особая чувствительность в пальцах и зоркость в глазах, и еще кое-что другое, нам, посторонним, неизвестное и непонятное.

Под стать «гэмовцам» по двенадцать часов в смену и без выходных дней горбили на своем генераторе, дособирая его на месте, ленинградцы с «Электросилы». Некоторые приехали сюда всей семьей: муж — в бригаде железосборки (в генераторе очень много стержневого железа), жена — изолировщица (она, даже разговаривая с соседкой, не глядя на руки свои, все наматывает и наматывает на железо изоляцию — и ни разу не ошибется!), ну а сынишка ходит с первого сентября в местную школу, постигая общие для всех краев и областей науки, а заодно — и особенности здешней жизни. Это для него тоже работа. Впечатления детства — мощный аккумулятор, и все в нем хорошо сохраняется на всю жизнь. Так что и парень не зря здесь. Глядишь, подрастет и тоже ринется на какую-то завтрашнюю стройку, и своих детей повезет с собой.

Подобная семейственность процветает, кстати сказать, и в ГЭМе, и там тоже почему-то много ленинградцев.

Где только их не встретишь сегодня! На сибирских гидростанциях и газопроводах, в геологических поисковых партиях и на монтаже ЛЭП в пустынных горно-таежных краях, на новых заводах и старых рудниках, на БАМе и в Тюменской тундре, в Сиреневом логу и еще на тысяче других объектов всесоюзного значения, а если что-то строится с нашей помощью за границей, то и там не обходится дело без работящих и умелых питерцев.

И работящий, и толковый, и по-своему удивительный это народ — ленинградцы. У себя дома бывает всякое, там они обнаруживают в своих рядах и прогульщиков, и пьяниц, и «равнодушников», а тут все до единого ударники, и когда рассказывают о своей многомесячной «непрерывке», то не жалуются, не сетуют, а гордятся. Вот так, дескать, давали! И отлично дружат здесь! Узнают, что кто-то «свой» приехал, — и тут же идут разыскивать, помогают устроиться, если надо — приютят в своем собственном тесном приюте. Весь первый вечер разговор только о Ленинграде, во второй — о здешней работе, о том, как они запросто по полторы и по две нормы вырабатывают и как относятся к ним местное начальство и местное население. «Вы же ленинградцы, вы не подведете», — говорил будто бы начальник стройки, заглядывая к ним под кольцеобразный брезентовый шатер.

Устроиться во временном своем, не первого сорта, жилище они стараются этак покультурнее, чтобы видно было — не вахлаки какие приехали, а питерцы, ленинградцы. Молодежь теперь со своими дисками и «магами» прибывает и нередко задает тон местному веселью. Глядишь, какой-нибудь энтузиаст дискотеку проведет — и ее потом попытаются повторить.

Словом, такой это народ, такая работящая, техническая и культурная нация. Об этих людях давно уже надо бы песню сложить, балладу сочинить. А когда-то, к случаю, и нравоучительную басню. О том, что стоит людям отъехать подальше от своего родного города, как не остается среди них разгильдяев и лодырей, и возникает в них свое особое гордое сознание.

Но это уже другой разговор.

И потом, чтобы кого-то прославить, не надо его выше других ставить.

В Сиреневом логу, к примеру, есть такие коренники, у которых кто угодно поучиться может. И встретишь тут полномочных представителей чуть ли не от каждой из пятнадцати трудовых республик. Даже малые народы присылают на такие стройки своих сыновей, чтобы не отстать от больших. И возникает таким образом уже совершенно особая, совершенно редкостная семейственность, благодаря которой стройка становится не только народной, но и для всех окрест родной. Далеко-далеко окрест. Где-то за Уралом, на Севере или на Юге, в Белоруссии или на Псковщине услышит стареющая в одиночестве женщина о Сиреневом логе и обрадованно проговорит: «Это же та самая стройка, на которой сынок мой работал!» И достанет фотографию — парень в брезентовке и каске на фоне плотины и кранов, — и станет рассказывать, как он жил-поживал дома, под родительской крышей, на горькой нечерноземной земле своей, а потом вдруг собрался и уехал куда-то, откуда и письма-то чуть не по месяцу идут. Расскажет старая, как сын там девушку встретил, женился, детьми обзавелся, как переезжает теперь с одного места на другое, все ставит и ставит там на реках эти самые «гзсы» — и сколько их людям надобно! Раньше он хоть в отпуск к матери приезжал на свежее молочко да на медок, а теперь и на это у сына не остается времени. Или в эти самые санатории ездит, которых тоже понастроили во всех концах земли… Может быть, это и правильно, что он так поступает. Дело молодое, конечно. Да и молочка парного в материнском доме теперь не стало, и медок давно кончился, как старик помер. Но все-таки земля здесь, на которой родился, и мать родная…

Вот и про старушку эту нечерноземную рассказ бы, балладу бы написать! Она ведь тоже строила, поднимала Сибирь-матушку. Жилы надорвала, пока сынка вырастила, вены на ногах у нее узлами завязались, руки скрючились и почернели и до сих пор добела не отмываются. А потом взяла и отдала сына Сибири. И осталась одна-одинешенька, на тихое умирание на родной земле.

Написать бы…

Наши деяния и масштабы творений бывают покрупнее и пострашнее тех, что воспеты в древних повестях и эпосах. Наши одиссеи даже без украшения их буйством прекрасного вымысла потрясают человеческое сердце. Давайте-ка вспомним, что случалось с людьми в войну. Безмерно богаты мы подвигами и страданиями и все ждем, ждем нового великого Слова, Сказания, Повести бурных и трудных лет…

Однако вот уже совсем приблизилось, совсем наступает здесь, в Сиреневом, по-настоящему крупное событие, вполне достойное эпоса, — случись оно тысячелетием раньше. Вот уже близок окончательный срок пуска. На этой неделе. Больше никаких переносов никто не позволит и никто не осмелится попросить. Уже начиналась предпраздничная, не очень тщательная, но повсеместная уборка территорий и помещений, подсобницы не очень профессионально, зато старательно красили бригадные бытовки и прорабские. Заготавливались транспаранты, речи, цветы… И, конечно же, продолжалась в свои положенные три смены работа — на всех участках и уровнях. Праздник праздником, а бетон бетоном. Бетон не терпит невнимания. От невнимания он каменеет, и тогда уже никакими силами не возродишь его к жизни.

Начали съезжаться гости, и тут выяснилось, что приедут не только свои, но и заграничные, и не какие-то там любопытствующие одиночки, а целые делегации из разных стран с различными политическими системами. Как далеко, как широко разнеслась ты, слава Сиреневого лога! Хотя здесь еще не видно конца трудам, хотя все выражено лишь фрагментами — и плотина, и здание ГЭС, — а вот едут люди, спешат со всех концов, не боясь ни многочасового неподвижного сидения в самолете, ни первых сибирских морозов, не жалея своего времени, нужного для своих, тоже, вероятно, не бесполезных дел… Чудеса привлекают, даже становясь повседневными.

Для руководства стройки такой наплыв гостей — званых и незваных — был подобен бурному паводку, к которому не очень хорошо подготовились. Где разместить все эти контингенты, где кормить, сколько придется выделить сопровождающих и разъясняющих? Какими одарить сувенирами? А главное — праздник придется праздновать на ходу, без генеральных репетиций, для которых не остается времени. Конечно, все должно бы сработать, но чем черт не шутит! Вдруг какая-то неожиданность, заминка — и генератор не пойдет с первого раза? Можно стерпеть такое в своем кругу (да и то не обошлось бы без хороших матюгов), но при таком скоплении народа!

Штаб в эти последние предпусковые дни заседал почти беспрерывно. Летучек в прежнем понятии, можно сказать, не было — все начальники большую часть времени проводили здесь и на объектах, а с объектов опять возвращались сюда, чтобы быть под рукой у Острогорцева и чтобы решать какие-то смежные вопросы между собой. Только перед пробой генератора Острогорцев провел традиционную летучку с обычным присутствием всех своих и субподрядных начальников.

Хотя он ежедневно встречался с каждым из них по нескольку раз, постоянно с ними то совещался, то ссорился и пил затем бодрящий вечерний кофе, перед началом этой летучки Острогорцев долго и внимательно вглядывался в лица своих ближайших помощников — и далее, в конец стола, где сидели отдаленные «бедные родственники», которых он реже замечал и реже поднимал для всеобщего обозрения. Что-то разглядел он в лицах людей новое и непривычное, впервые за многие месяцы пожалел их:

— Что, мужики, притомились?

Мужики благодарно и согласно помолчали.

— Кое-кто, я гляжу, потерял в весе и спал с лица, — продолжал Острогорцев уже не столь серьезно.

— Особенно — Сорокапуд! — радостно подхватил кто-то, и непомерно громоздкий главный механик по-ребячьи смущенно заерзал на своем стуле.

Посмеялись и что-то еще добавили, не щадя Сорокапуда.

— Следующий и главный вопрос такой, — вернулся Острогорцев в серьезное русло, — не опозоримся?

По служебному застолью, своеобразному застолью без скатертей и приборов, прошел невразумительный говорок — этакий коллективный ответ, смысл которого уловить было пока что трудновато. Во всяком случае бравого единодушного ответа, наподобие «Так точно, товарищ начальник!» — не послышалось. Видимо, что-то еще оставалось недоконченным, что-то кого-то смущало. Наконец, мешало, надо думать, и обычное суеверие, потому что, рубанув «Так точно!», потребовалось бы трижды сплюнуть через левое плечо. Потому что действительно — чем черт не шутит!

— У кого что не готово? — спросил тогда Острогорцев уже потверже, пожестче.

Тут заговорили сразу многие, и смысл всех речей сводился к тому, что неплохо бы получить недельку — на недоделки.

— Насчет сроков ничего не хочу слышать — и на этом конец! — остановил Острогорцев опасные поползновения. — Говорите по существу.

Он выслушал всех и понял, что недоделки остались, в общем-то, несерьезные, на пуске они сказаться не могут, не должны.

— Итак, решаем, — поднялся он над столом, и все притихли. — Сегодня ночью, без всяких гостей и журналистов, пробуем агрегат на холостых оборотах. Все, что для этого необходимо, должно быть готово к двадцати одному. Ставить на холостые будем в двадцать три ноль-ноль. Но никому пока не распространяйте эту новость, чтобы не набралось лишнего народа. Присутствовать будут только свои и только необходимые. Под нагрузку генератор ставим, как и намечалось, двадцать первого в двенадцать ноль-ноль, уже при полном кворуме — и да поможет нам бог! В тринадцать — митинг… Вопросы есть?

— Не осталось времени для них, — пробурчал Варламов.

— Тогда все свободны! Кроме Варламова…

К ночи в том фрагменте здания ГЭС, который возник над шахтой первого энергоблока, начал накапливаться народ. Пришел и Юра, который узнал о предстоящем испытании через Наташу. Притащились со своей аппаратурой, несмотря на «секретность» операции, теле- и кино-документалисты, газетные и радиожурналисты. Варламов попытался было прогнать эту всюду проникающую, пролазную братию, но не смог, несмотря на всю резкость тона и слов. Никто не мог запретить снимать на пленку любые рабочие моменты, тем более — беседовать с рабочим классом.

Снимать тут, казалось бы, совершенно нечего. Никакой особенной красоты или грандиозности еще не чувствовалось, и все, кроме самих людей, выглядело буднично, недостроенно. Существовал, как уже говорилось, небольшой фрагмент здания ГЭС с тремя стенами и крышей, в нем на середине пола — большой красный круг только что покрашенной рифленки, в центре этого круга стояла небольшая колонка, обозначавшая и центр генератора. В самом торце здания был установлен пока еще довольно скромный, для одного агрегата, пульт управления, отгороженный от зала и публики красным витым шнуром на металлических стоечках. Вот и вся обстановка, если не считать небольших юпитеров и софитов, расставленных в разных местах киношниками и парнями из ТВ.

Снимать было нечего еще и потому, что дело тут явно затягивалось. Юпитеры то вспыхивали, возбуждая в народе нарастающую праздничность, то потухали, возвращая всех к чуть унылому полусвету ожидания. Оказывается, заело верхнюю заслонку водовода, и она не хотела подниматься. Никто перед пуском хорошенько не проверил, а теперь поднялись наверх и монтажное начальство, и механики, и главный инженер стройки, но предательская заслонка даже от такого высокого присутствия пока что не действовала.

Включив по ложной команде освещение, телевизионщики не теряли времени даром: брали интервью у героев дня. Поставят очередную жертву под яркий свет, поднесут к лицу матовый клубок микрофона и пытают будто бы разными вопросами, но в общем-то об одном и том же: о сроках, о людях, о содружестве. Какой-то не по возрасту пузатый толстогубый парень в кожаной куртке подкатился и к Юре, сунул под нос маленький и очень знакомый микрофончик.

— Ответьте Красноярскому радио… — начал он.

Юра посмотрел на его «Репортер», и вдруг померещилось ему, что это тот самый, с которым работала Ева и который он сам носил тогда на плече, ощущая непонятно приятную тяжесть.

Юра несколько раз провел перед собой ладонью, что означало: «Ни в коем случае!»

— Слушайте, мы же современные люди! — укоризненно поморщился молодой пузан.

— Не выношу микрофона, — сказал Юра.

— Боитесь, что ли?

— И боюсь, — признался он.

— Была неудача?

— Что-то в этом роде.

— Ну это легко преодолевается! Вы разговариваете со мной, а не с ним — вот и весь секрет. Его нет, понимаете? Он пока что просто-напросто не включен… — Пузан постепенно приближался к Юре, а сетчатую змеиную головку на металлическом стерженьке держал вроде как без надобности где-то у плеча. — Всех интересует сейчас, как вам удалось в такой короткий срок и в таких непростых условиях…

— Ну это вам куда лучше расскажет другой человек! — обрадовался Юра легкой возможности избавиться от репортера. И позвал стоявшего поблизости Лешу Ливенкова. А сам поспешно отступил в толпу, невольно продолжая думать о Еве. Она вполне могла бы приехать вместо этого пузана, могла вот так же подойти и сказать: «Ответьте, пожалуйста, Красноярскому радио». И что он ответил бы? То же, что этому парню, — насчет микрофона? «Боитесь, что ли?» — запросто могла бы повторить и Ева.

Да, все могло повториться слово в слово. '

И Лешу он мог позвать для своего спасения.

А Ева непременно заинтересовалась бы Лешей, поскольку Юра рассказывал о нем в самый первый час их знакомства — на обочине красивой дороги к красноярским «Столбам».

Все могло повториться, но чем бы закончилось? Ева могла вернуться от Леши снова к нему и спросить: «Как ты теперь живешь, Юра?»

Он бы рассказал, и она бы поняла, конечно. Ведь такая длинная, такая долгая цепочка дней протянулась между тогдашним и сегодняшним временем, изменилось для Юры и само время, и сама жизнь выстроилась, сложилась как бы по новым, ясным законам, а все прошлое, тогдашнее в общем-то перегорело и остыло. Что тут не понять?

Но откуда же возникло это неожиданное смятение перед тем отгоревшим, вдруг промелькнувшим прошлым?

Ответить было трудно. Анализировать что-то, объясняться перед самим собой тут было не место и не время. Но он все же подумал: все сегодняшнее становится прошлым и может когда-то поставить перед тобой неожиданные вопросы. Все становится прошлым и временами взывает к нам оттуда…

Освободившись от дотошного репортера, к Юре уже направлялся своим неспешным, достойным шагом Леша Ливенков.

— Подставил ты меня! — посетовал он. Без особого осуждения, правда.

— Терпи, брат! Славу тоже надо вытерпеть, — отвечал Юра, как будто сам уже не раз прошел через это.

— А как там дела? — показал Ливенков через плечо на верхние «этажи» плотины.

Юра знал не больше его.

— Ну скажи, как все кстати! — поморщился Ливенков.

Поговорили о каких-то похожих ситуациях и послушали, что говорят вокруг. А там — о том же:

— Помнишь, как у нас на Чиркейской было?

— Это что! А вот на Саяно-Шушенской начали ставить генератор под нагрузку, а он задымил. Все железо пришлось перебрать! Специальным рейсом привезли на самолете из Ленинграда — и пошла работа!

— Машину надо утром пускать, — уверенно утверждала какая-то женщина, видать, не новичок в гидростроении. — Все машины, которые ночью пускали, плохо шли. .

Как почти всегда, как почти непременно случалось при встречах Юры и Ливенкова, они вспомнили егеря Богачева, к которому столько раз собирались поехать, но все им что-нибудь мешало. В этот раз выяснилось, что Богачев сам заезжал недавно к Леше и даже ночевал у него. Очень понравился детям, особенно сынишке, который теперь все время просится к дяде Богачеву. А ездил дядя Богачев в совхоз, где у него появилась невеста, и дела там вроде бы серьезно складываются.

— Правильно сделает, если женится, — заметил Юра.

— По своему опыту судишь?

— И по твоему.

— Ему сейчас не до того. Похоже, что там создалась банда браконьеров, и они объявили ему войну.

— Они же за десять верст его обходили.

— Вот и хотят скоротить дорогу. Подбрасывают угрозные письма: дескать, уезжай откуда приехал, освободи тайгу, она не твоя, а наша, нас здесь много, а ты один. Под конец даже так: «Не заставляй нас применить силу».

— А что он сам? — спросил Юра.

— Ты же знаешь его: «Не родился такой браконьер, десантные войска начеку. .» Ну и так далее. Недавно еще двоих словил… Когда был у меня, боялся, что дом подожгут.

И опять, как всегда, как издавна повелось, они решили: надо уже не откладывать и съездить — хотя бы затем, чтобы поддержать парня. Юре тут вспомнилась прошлая, уже давняя встреча, когда он по-дружески схватился с Богачевым на полянке перед старым домом егеря. Долго ходили они друг перед другом, растопырив руки, и Богачев скалился, выказывая из-под своей былинной русой бороды белые и крепкие от черемши зубы. Потом сошлись. И Юра тут же попался на элементарную, но сильно проведенную подножку… «Еще?» — спросил Богачев, все так же добродушно скалясь. «Еще!» — сказал Юра, слегка уязвленный, стараясь получше собраться и подготовиться. В этот раз они топтали полянку под старыми кедрами еще дольше, и Юре удалось провести удачный бросок. Он только не был уверен, что Богачев не поддался ему нарочно. Как хозяин, в порядке гостеприимства. Потом они ели отличную уху и пели песни под гитару Богачева…

А тут, в машинном зале, все еще продолжалось ожидание. Одни терпеливо стояли на месте, другие переходили от одной группки к другой со своими новостями и анекдотами, третьи, самые предусмотрительные и практичные, уселись где только можно — на пустых ящиках из-под оборудования, на ограждениях, на ступеньках трапов. Монтажники из ГЭМа не отходили от своих шкафов, сигналивших маленькими лампочками о своем рабочем состоянии. Их прораб, уставший и обкурившийся до пошатывания, кажется, уже не воспринимал окружающее, но когда его спрашивали по делу, отвечал, как видно, впопад и разумно… Прошла группка совсем юных девчонок, на вид не больше семнадцати, с ведрами, кистями, метлами. Даже не прошли, а прошествовали, глядя на публику своими чистыми глазами вполне равноправно, если не с сознанием некоторого превосходства: ведь они убирали где-то рядом с пультом управления.

Ожидание нарастало и сгущалось, утрачивая от этого торжественность и обретая нетерпеливость и встревоженность. Люди хотя и понимали, что неполадка будет устранена, все же начинали потихоньку волноваться. Ну, затвор водовода, конечно, отрегулируют, однако не случится ли еще чего? Впереди — самое главное: пойдет ли генератор?

Все чаще поглядывал народ через красный шнур, все более нервными и оттого менее остроумными становились шутки. И кончилось дело тем, что Острогорцев вышел из-за шнура. Недовольный и отчужденный, никем не сопровождаемый, прошагал он к трапу и удалился, оставив всех в недоумении. Через некоторое время перешагнул через шнур и Варламов в своей теплой защитной куртке, в традиционно свежей (сегодня — голубой) сорочке, почерневший за предпусковые месяцы, как от болезни. Тоже сердитый. Встретившись глазами с Юрой, подошел к нему.

— Можешь идти к молодой жене чай пить, — сказал он. — Острогорцев все представление переносит на утро.

Породнившись через Наташу, Варламов и Юра вступили в несколько новые для них отношения — простые, ясные, добрые. Они теперь чаще виделись, больше разговаривали, давно перешли на «ты». Юра открывал в Варламове новые черты и качества и по-новому начинал думать о нем. Конечно же, Варламов по-прежнему оставался для Юры Валентином Владимировичем.

— Ты на машине? — спросил Юра, чтобы хоть домой-то побыстрей попасть.

— Мне еще придется поторчать тут, пока не уедет Острогорцев, — ответил Варламов с какой-то снисходительной улыбочкой.

— Злой? — полюбопытствовал Юра.

— Да я бы на его месте давно разогнал этих снобов! — с ходу начал Варламов свою обычную раскрутку. — Не могли оторвать от кресел свои руководящие зады, чтобы все проверить на месте, а теперь забегали и разводят руками: не можем понять причину. Что тут понимать-то?

Они вышли из здания в тихую звездную ночь, на свежий от мороза и Реки воздух.

— Черт возьми! — выругался Варламов. — Строим на века, а валяем дурака. Почему было не проверить все в свое время, не отладить как следует и только потом докладывать? Я тоже хорош гусь — не слазил туда. Хоть страху нагнал бы.

— Это же не твоя техника, — заметил Юра.

— Все тут мое! Все наше! В том числе и твое, дорогой товарищ, хотя твой участок за тридцать три секции отсюда… — Варламов теперь вроде и на Юру злился. — Никто не будет делить нас на героев и растяп — ни сегодня, ни в будущем. А сегодня мы все красиво обделались.

— К утру наладят, — проговорил Юра беспечно-успокоительно.

— Хорошо тебе живется! — откровенно позавидовал Варламов.

— Надо быть оптимистом, Валентин Владимирович.

— Надо, надо. Но сперва каждому надо быть хорошим работником, — не унимался Варламов.

— Ну это само собой.

— Да не получается само собой, неужели не видишь! Ну чего они тут целый день плясали вокруг Острогорцева: «Борис Игнатич… Борис Игнатич… Все будет в ажуре!» — опять вернулся Варламов к виновникам сегодняшней заминки. — Им надо было наверху стоять, у этой самой заслонки, если было хоть какое-то сомнение, а не вертеться на глазах у начальства… Вот мы любим болтать о совести, а что это такое в наш век и в нашем деле? Это прежде всего пунктуальность! Наша деловая совесть должна быть педантичной, чтобы были просто немыслимы всякого рода недоделки, недосмотры, недобросовестность! Нынче из-за какой-нибудь неполадки или недогляда можно запросто полпланеты спалить.

— Я понимаю тебя, Валентин Владимирович, — сказал Юра, — но ты все-таки преувеличиваешь.

— В данном случае — да, преувеличиваю, — согласился Варламов. — Но теперь действительно всякое дело и всякую вещь надо делать особенно надежно. Начиная с мужских подтяжек.

— Их-то в первую очередь! — охотно подхватил Юра. Он уже не прочь был перевести разговор в более спокойное течение. Но с Варламовым и это не так-то просто.

— Мы много и хорошо болтаем, иногда неплохо иронизируем, — продолжал он, вроде бы слегка осуждая и самого себя. — Мудрствуем и философствуем, а надо всего-навсего хорошо работать. Всего-то, Юра!

— Ну все правильно, я сам так считаю. Хотя, конечно, не одной работой…

— А вот тут стой! — Варламов буквально остановил Юру, взяв его за руку. — За этим вредным «хотя» много кроется. Именно работой, прежде всего работой жив и сыт человек! — вот от чего надо танцевать. В рабоче-крестьянском государстве это и повторять-то неудобно. А вот приходится.

— Пожалуй, я опять с тобой соглашусь, — сказал Юра.

— И на том спасибо… Надоело воевать, Юра, хочется мира, — вдруг пожаловался Варламов и отвел его в сторону от дороги. — Пропустим толпу…

За их спинами проходили такие же не дождавшиеся праздника. Гомонили, острили и уже спокойно посмеивались. А за котлованом, оттесненная к другому берегу, шевелилась, двигалась и подавала свой ослабленный расстоянием голос Река — не то шуршала, не то шепотно плескалась. Переливчато отражались в ней огни плотины, заодно оттеняя бугристость ее темной в ночи поверхности. По дальнему берегу шли к плотине, к Юриному участку, бетоновозы с зажженными фарами. Они взбирались потом на эстакаду и медленно двигались уже как бы по самой плотине.

Скала правого берега, морщинистая, как шкура доисторического зверя, покрытая тощей щетиной облетевших лесов, стала седой от инея и кое-где задержавшегося первого снега. Снег еще сильней оттенял ее складчатость, ее возраст.

— Вот пустим завтра первый блок — и там легче пойдет, — проговорил Юра, желая оставаться оптимистом.

— Ничего не пойдет легче! — убежденно возразил Варламов. — Мы уже не можем быть другими. Втянулись в такой стиль работы, чтобы обязательно было трудно, и нас уже не переделаешь. Если не создадут сложностей смежники — создадим сами.

— Ты просто устал, Валентин Владимирович, — пожалел его Юра. — Тебе бы теперь в тайгу недельки на две, в самую глухомань.

— Да ну вас всех! — Как всякий нервный человек, Варламов быстро растрогался, а выразить это свое состояние уже не мог иначе как сердясь. — Не понимаете вы меня все! Вы слышите, когда я воюю, — и создаете портрет психованного начальника. А я — работник. Поймите: я люблю работать!

— Это все видят, Валентин Владимирович.

— Ни хрена вы не видите! Я люблю работу нормальную, даже спокойную, если хочешь. Конечно, не в проектном институте — это не для меня, но работу размеренную, когда все идет по графику, по технологии, как на хорошем конвейере. И чтобы за качество меня даже через сто лет не упрекнули.

— На конвейере ты заскучал бы, — заметил Юра.

— Теперь мне и здесь скучно! — вдруг рассмеялся, чуть нервно, Варламов. — Я теперь вполне созрел для морской пехоты, для штурмовой группы — укрепленные узлы брать. Та-та-та! — и вперед!

— Ну так давай сделаем хороший марш-бросок до дому, — предложил Юра. — Зайдем ко мне, повидаешь Наташу, примем по маленькой.

— Не возражал бы, — вздохнул Варламов. — Но я же говорю: меня ждет моя любовь — Острогорцев. Наверно, будет делать нам всем доводку…

Острогорцев действительно устроил ее кому полагалось, но никакого переноса прокрутки на утро, оказывается, не замышлял. Просто схитрил, решив удалить постороннюю публику и устранить неисправность в более спокойной обстановке. К утру генератор вовсю работал на холостых.

Ну а дальше пуск проходил уже нормально, по известной, на многих «гэсах» отработанной схеме. И к тому моменту, когда дежурный инженер у пульта получил команду поставить генератор под рабочую нагрузку, когда особенно хорошо стало слышно под свежепокрашенной рифленкой ровное деловое урчание машины, когда люди за красным шнуром начали поздравлять друг друга и обниматься, а в зале дружно ахнули и словно бы одновременно подпрыгнули, — к этому моменту Юра поспел и сам тоже, наверно, подпрыгнул, и даже кого-то обнял, как выяснилось, совсем не знакомого, но оказавшегося рядом человека. Удивительное это было мгновение — краткое и вечное! Что он тогда чувствовал — вспомнить невозможно, с чем это можно бы сравнить — он не знал, потому что ничего похожего в его жизни еще не случалось. Но было хорошо. Пожалуй, он и в самом деле приподнялся тут над обычным и привычным течением жизни, над всем вчерашним своим, над своей затянувшейся бодрой молодостью — и как бы переступил в некий новый возраст. Переступил — и сразу оказался в когорте победителей. Да! Если раньше это слово связывалось у него только с давнишней, не известной ему великой войной, с победой отцов, то теперь он ощутил дуновение победы, шелест ее знамен и в этом недостроенном здании, пахнущем машинным маслом и свежей масляной краской, увидел ее отражение на лицах своих товарищей — и своих ровесников в том числе! Он видел, как обнимались бригадир Ливенков и начальник СУЗГЭС Варламов (это был их объект!), как тискали и колотили друг друга ребята из бригады Ливенкова и монтажники из ГЭМа, увидел среди других и своего бригадира Шишко, и Геру Сапожникова, который час назад уверял, что его такие представления не интересуют… Нет, брат, интересуют! Вижу, как интересуют, — и можешь не топорщить свои устрашающие колючки!

Гера протолкался к Юре и будничным голосом предложил:

— Ну так пойдем к себе?

— Подожди немного…

Юра все приглядывался к людям, как будто ему необходимо было увидеть и запомнить всех собравшихся. Вот ему помахала издали рукой Саша Кичеева, и он обрадовался, насторожился — нет ли там, рядом с ней, и Наташи? Саша покачала головой. Потом на глаза попался Мих-Мих; он и здесь был занят делами — внушал что-то важное недавно назначенному начальнику комсомольского штаба, тонкошеему молодому инженеру. Несколько в одиночестве стоял в толпе Григорий Павлович Воробьев, наверное, старший среди всех собравшихся, один из очень немногих на стройке ветеранов-победителей. У него не было здесь ровесников (молодящийся Мих-Мих не в счет), ему не с кем было поговорить, и Юра протолкался к нему, молча пожал руку. Конечно, тут же вспомнили Николая Васильевича.

Вот кого особенно хотелось бы Юре увидеть сегодня, вот с кем постоял бы он рядом в этот особенный час! Не его ли, подсознательно надеясь на чудо, и высматривал он в этой толпе, в этой сумбурной когорте? Не затем ли подошел и к Григорию Павловичу, чтобы вспомнить отца и поговорить о нем?

Острая грусть и жалость столкнулись тут в сердце Юры с недавней радостью, поборолись там между собой, как две волны, — и разошлись, разъединились, не создав ничего нового. Всему — свое. И все вместе — жизнь.

— Что пишет? — спросил Григорий Павлович.

— Ничего особенного. Скучает. Работает, как и здесь.

— Без дела-то он не останется…

Юра вернулся к Сапожникову, и они отправились на свою водосливную плотину, к своим бригадам, к своим блокам.

У подъемника им пришлось подождать — кабинка только что уползла наверх, и от ее удаляющегося движения стальной каркас пружинисто дрожал. Юра в задумчивости смотрел на внушительную стену бетона, к которой прилепился хлипкий подъемник, и вдруг обнаружил, что хорошо помнит эти блоки. Он тогда еще не бетонировал, а только принимал их, но помнил. Затем он перевел взгляд повыше и примерно определил тот уровень, с которого сам начал работать на плотине. Это была добрая половина нынешней высоты столбов.

— Хочешь представить, сколько водицы за плотиной стоит? — спросил Гера, по-своему поняв промерочные взгляды Юры.

— Серьезная масса, — не стал объяснять Юра.

А Геру вдруг потянуло на фантастику.

— Хорошо бы построить прозрачную плотину — из какой-нибудь пластмассы или сверхпрочного стекла, — начал он ерошить свою колючую бороду. — Стояли бы мы вот тут и видели перед собой всю эту стену воды снизу доверху. Ощущаешь? И как рыбы там мордами в стекло тыкаются, и как топляки таранят плотину: бамм… бамм!.. А главное — высоченная стена воды! Стоит и не проливается. Запрокинешь голову — там тоже вода, и вся стенка на тебя клонится… Ну, как клонится на тебя высокая колокольня, когда стоишь рядом с ней.

— Не пугай, Гера, а то ночью приснится, — засмеялся Юра.

— Ночью у тебя есть чем заниматься, а пугать нас немножко надо, Юра! Чтобы знали, с чем играем…

36

…Река вскипела за одни сутки, никого не предупредив, ни у кого не спросясь.

Она бушевала и кипела уже третий день подряд, и все это время над водосливной плотиной стоял неопадающий белый взрыв. Берега снова разъединились. Станционная плотина, питавшаяся бетоном через эстакаду, была теперь отрезана, она обезлюдела и замерла, как случалось это во время давних настоящих взрывов на врезках. Но тогда это замирание продолжалось час-полтора, а тут уже третьи сутки мощные работящие краны маялись от безделья, растерянно повернув свои длинные клювы в разные стороны. Они словно бы пытались что-то высмотреть — и в той стороне, откуда набегала мутная, в пенных разводах вода, и в той, откуда прежде приходили бетоновозы, и люди в желтых жилетах командовали снизу руками, что делать кранам — «майнать» или «вирать». Краны смотрели и ждали. Трудно было кранам понять, что там внизу случилось, куда пропали бетоновозы, куда попрятались люди? Но еще труднее и грустнее было людям смотреть на такие краны.

На водосливной плотине, хотя и захваченной бедствием, бетонирование все же продолжалось. Там вода заливала дорогу холодными ливнями, но «белазы» легко проходили по ней на сохранившуюся часть эстакады, где и опорожнялись. Под теми же ливнями вдоль скалы-стены прорывались на плотину, совершая лихие стометровки, и бетонщики. Наверху, в своих бытовках, они переодевались в сухую рабочую одежду, шли на блоки и там, сближаясь с водопадом, нередко снова оказывались под мелким дождиком, под водяной пылью. Водяной дым застилал солнце, рождая на плотине сумрак и радуги.

Бетонировали соседние с водосбросом блоки, обращенные к «морю», которое все еще набирало высоту. Уходить от воды, поднимаясь вместе с плотиной, — такова была теперь задача бетонщиков. Буквально из воды выдергивали они кранами унифицированную консольную опалубку блоков, забетонированных накануне паводка, ставили ее на новое место — и принимали, трамбовали бетон в выгородках. Чтобы скорей отгородиться от воды, крайние блоки «резали» пополам и бетонировали только ту половину, что была ближе к «морю». Наконец тут родилась простая, но для данной ситуации, может быть, гениальная идея: возвести по верхнему обрезу существующей плотины, со стороны напорного фронта, обычную трехметровую стенку.

Родилась идея так.

В управлении основных сооружений, так же как у начальника стройки, беспрерывно заседал свой штаб под руководством начальника УОС Александра Антоновича Проворова. Все вопросы решались тут на ходу, и Проворов, обычно доверявший подчиненным действовать самостоятельно, теперь все держал в своих руках — вместе с главным инженером, конечно. Здесь же почти безвылазно находился и руководитель группы авторского надзора, поскольку нигде больше в данный момент бетонные работы не велись. Это был молодой, но решительный инженер Вадим Макухин, ленинградец. Если надо было «разрезать» блок пополам или внести какие-то небольшие изменения в чертежи блоков применительно к создавшейся реальной обстановке, он тут же это санкционировал.

Как-то на утренней летучке сидели рядом Вадим и Юра. Перед ними на столе лежала старая синька с планом блоков водосливной плотины и схемой перекрытия ее кранами. Кто-то заштриховал на синьке затопленные секции красным карандашом, и этот участок бедствия невольно привлекал взгляды тех, кто здесь садился.

В то утро Юра вдруг начал водить колпачком своей шариковой ручки по синьке — вдоль напорного фронта плотины.

— Стенку? — спросил или предложил Вадим.

— А что?

— Думаю — можно.

Вадим открыл свой блокнот, сброшюрованный из миллиметровки, и там Юра увидел нечто похожее на эскиз стенки. Скорей всего, это был некий инженерский эквивалент чертиков, рисуемых обычно на совещаниях, но, может быть, и некое предсознательное размышление в линиях о сложившейся на плотине ситуации. Так ли, нет ли, но Вадим тут же начал на новом, чистом листе блокнота чертить эскиз стенки с реальными размерами, в масштабе, привязывая ее к плану блоков. Он делал это быстро и сразу начисто, и Юра смотрел на него с уважением и маленькой завистью, потому что сам никогда не мог делать такие чистые наброски.

— Покажем? — спросил Вадим, закончив чертежик.

— Конечно!

Но в это время Проворов, расхаживая вдоль стола за спинами начальников и бригадиров, сам заметил, что эти двое чем-то увлеклись и плохо его слушают. Он подошел к ним сзади, готовясь уличить и отчитать.

— Чем это заняты наши руководящие кадры? — спросил он.

— Вот, есть такое предложение, — в один голос заявили Вадим и Юра.

Долгих разъяснений не потребовалось. Александр Антонович сразу все понял и сам тоже увлекся. Подозвал главного инженера, с которым жил не всегда в ладах.

— По-моему — дельно, — сказал он главному.

Тот пригляделся и возразил:

— Простите, но это кустарщина. И всего на один час.

— Но это выход! — не отступил Проворов. — Временный — да, но выход!

И подписал эскиз прямо в блокноте Вадима.

— Действуй, Юрий Николаевич!

Главный инженер, хотя и с ухмылочкой, подписал тоже. «Дожили!» — пробурчал он.

На плотине, организуя работу, собирая свободную опалубку и размечая стенку на старом бетоне, Юра и Вадим начали немного мешать друг другу, здесь вполне хватало одного руководителя, но дело у них пошло с таким воодушевлением, что и взаимные уколы и состязание в этаком попутном остроумии оказывались полезными или, во всяком случае, безвредными. Не прошло и двух часов, как стенка уже начала обозначаться щитами опалубки, и Вадим после этого ушел.

Теперь оставалась элементарно простая работа — знай бросай бетон в эту деревянную траншею. Но Юра не отходил от бригады. Дело было не в том, что он не доверял бригадиру или Гере Сапожникову, или даже сменному прорабу Коленьке, дело было в том, что тут совершалось, по его мнению, самое необходимое, и все ему хотелось видеть собственными глазами от начала и до конца. Он еще не знал, останется ли на плотине на третью ночь, ему уже страшно хотелось отдохнуть и побыть с Наташей, и сама Наташа уже рвалась к нему, только он запрещал, боясь, что она здесь простудится, — словом, Юра еще не знал, когда вырвется наконец-то домой, к желанному теплу и телесному благополучию, однако чувствовал, что стенку должен достроить сам. И даже сам пытался, как когда-то в прежние времена, помогать бетонщикам. Оказывался свободным вибратор — он хватался за него и старательно прорабатывал бетон в углах опалубки; нависала поблизости бадья с бетоном — он торопился принять и опорожнить ее, не ожидая медлительного стропаля.

Различные мысли и разнородные чувства навещали его за этой работой и вообще в эти трудные два дня и две ночи. Еще и сегодня, взглянув с какого-нибудь нижнего, «отставшего» от других блока на бурное подвижное водохранилище, особенно на то место, где вода втягивалась в проем плотины, закручиваясь перед тем в гигантские жгуты, а затем взрываясь на водосбросе, — Юра невольно надолго замирал в этом тревожном созерцании. А иногда и поеживался. Потому что от долгого глядения начинало казаться, что вода прибывает слишком быстро и неудержимо, что она вот-вот накатит и на тебя. А то вдруг возникала какая-то усыпляющая, дурманящая морока, когда течение твоих мыслей как бы сближается, сливается с движением этой пенистой воды, этих мускулистых жгутов, — и тогда уж надо было скорей «просыпаться» и возвращаться к делам. Кто знает, насколько сильны чары Реки, колдовство ее движения! Не затянула бы!

Честно сказать, в первый день паводковой драмы Юра несколько растерялся перед лицом этой неподвластной, неуправляемой мощи. Рядом с нею силы и возможности человека казались ничтожными и даже смехотворными. Когда на его глазах рухнул в белую мглу двадцатипятитонный кран и начала распадаться стальная эстакада, он подумал примерно так: «Ну все! Теперь остается только ждать, когда все это кончится. Ничего противопоставить ей мы не способны, как не способен человек остановить тайфун или извержение вулкана. Остается только ждать — и надеяться на плотину. Одна только плотина может что-то противопоставить этой дикой силе…»

Он здесь вспомнил обычай, существующий у мостостроителей: в момент испытаний главный строитель становится под пролетом. Рухнет мост — не жить и ему. Такова традиция или, может быть, жестокий профессиональный отбор: негодный мостовик не должен больше ничего строить… Но ведь что-то подобное есть и у гидростроителей, которые возводят свои жилые поселки всегда ниже плотины. Случись что с плотиной — и весь поселок с семьями самих строителей будет снесен. Это еще более страшно, чем стоять под пролетом моста. И какой же прочной должна быть каждая плотина, какой неколебимой — надежда на нее!

Юра не мог бы теперь, на третьи сутки драмы, определенно вспомнить и точно сказать, когда и под каким воздействием стали меняться его представления о силах и возможностях маленького человека перед таким вот бесшабашным разгулом стихии. Еще не настало время итогов и самоанализа. Все это еще впереди — и у Юры, и у всех других. Но совершенно ясно, что много тут значил один простенький разговор с начальником УОС в первые часы паводка. Юра и Гера стояли тогда на высоком блоке и смотрели, как зарождается и нарастает водопад, как вздымается над плотиной боевая дуга воды. Обменивались какими-то полусловами, полумеждометиями. И вдруг услышали рядом голос Проворова: «Любуетесь, руководящие?» — «Только и остается, Александр Антонович», — высказал свои первые впечатления Юра. «А кто же работать будет?» — спросил Проворов. «Где?» — Юра даже попятился, представляя возможное наступление воды на плотину. «Вот здесь, Юрий Николаевич, на наших родных блоках», — сказал тогда Александр Антонович.

Теперь работа шла безостановочно и уже сама по себе настраивала, поддерживала и подгоняла работников. Теперь уже осязаемо видно было, что может человек даже и в такой вот ситуации. Он может продолжать работать. Продолжать свое задуманное, свое начатое дело — и тем противостоять всякой стихийной и даже осознанной злобной силе.

Самыми гениальными могут быть самые простые деяния. Такие, как работа.

Юра чувствовал, что в этой привычной и хорошо знакомой работе, но в непривычных, как говорится, в экстремальных условиях сильно менялся и он сам. Река вела себя достаточно однообразно, а он менялся. Она как начала, так и продолжала бесноваться, а он уже сравнительно спокойно работал. Пусть не совсем спокойно, пусть и напряженно, однако работал, и в свое время он сможет записать в заветную книжечку Густова-старшего очень приличные нарастающие итоги. Пусть не такие, как в обычные дни, но вполне достойные.

Юре не хотелось бы называть происходящие в нем перемены какими-либо конкретными словами, особенно теми, которые часто используют газетчики, — наподобие «возмужания», «созревания» и так далее. Для взрослого мужчины такие слова звучат, пожалуй, обидно и запоздало. Сколько можно мужать и созревать? И все же он действительно взрослел и, возможно, дозревал как человек и работник. Он менялся — и, наверное, от этого начинало меняться вообще все вокруг него. Мир, оказывается, был более подвижным, чем представлялось это раньше. Он не всегда устойчив. И здесь как бы заново осознавалась необходимость устойчивости, созревало чувство плотины, существующей или возводимой в душе человека — возводимой в течение всей жизни…

Удивительно, что в эти же дни, а именно в тот день, когда Юра занимался своей оградительной стенкой, он встретил на плотине человека, во многом служившего ему эталоном: Густова-старшего. Вначале Юра решил, что это видение наколдовала, наморочила движущаяся пенистая вода «моря», что это всего лишь мираж-воспоминание из прежней жизни, когда они, старший и младший, каждый день встречались вот так, на блоках. Вместо того чтобы поспешить навстречу отцу, Юра остановился между бригадными домиками и рельсами крана, соображая про себя, возможно ли такое, реальность ли это?

Но это была настоящая живая реальность. Перед ним действительно стоял, улыбаясь его растерянности, родной отец в своем стареньком, насквозь промокшем под дождем водопада пиджачке.

— Как это ты, шеф? — удивился и обрадовался Юра.

— Самолетом, — отвечал Николай Васильевич.

Обнимая старика, Юра почувствовал, как тот промок, и скорее потащил его в бригадную бытовку, к электросушилке. Там он заставил своего старого «шефа» снять пиджак и принес из прорабской свою запасную рубашку. Потом они сели за невзрачный бригадный стол друг против друга.

Неожиданность встречи мешала им начать сколько-нибудь обстоятельный разговор, и они обходились пока что короткими фразами.

— Натворила она у вас.

— Да, подловила.

— Не подготовились, что ли?

— Приходится и так думать… А как у вас на Зее?

— Нам уже не страшны паводки.

— Как ты жил там?

— Как-то жил.

— А к нам на время или…

— Не торопи…. Я еще не знаю, нужен ли здесь.

— Ну что за разговор, шеф!

«При тебе я мог бы спокойно отоспаться», — несколько эгоистично подумал Юра и чуть было не попросил, чтобы отец отпустил его домой отдохнуть. Только бы до завтрашнего утра. Всего на одну ночь… Но тут же он подумал о стенке и о том, что все равно не ушел бы, если бы даже отец и мог отпустить его. Тут теперь тоже кое-что изменилось.

Николай Васильевич захотел посмотреть, что делается на плотине, и Юра первым долгом показал ему стенку.

— Ну что ж, наверно, неплохо придумали, — проговорил Николай Васильевич. — Только не давайте ей слишком долго работать без усиления. Бетон устает.

— Большого напора здесь не будет.

— Вы и так слишком вылезли с первыми столбами, а вторые и третьи все отстают, — продолжал Николай Васильевич, как бы не слыша возражений сына. — Я думал, вы и вторые подогнали, одними первыми нельзя держать такое водохранилище. Измучается бетон раньше времени, а ему сто лет стоять.

— Все не успеваем, шеф.

— Все гоним — скажи.

— Ты раньше не был противником.

— Полезно посмотреть на свое дело через какое-то время…

Вдоль стенки прошли они к крайним, поближе к водопаду, блокам. На одном из них работало звено Лысого и с ним же — «безлошадная» Женя Лукова: ее манипулятор смыло в пучину в первый же день. Женя перетаскивала к свежей горке бетона ручной вибратор.

Николай Васильевич, поднявшись над опалубкой, поздоровался сразу со всеми:

— Здравствуйте, ребята!

Женя обернулась, обрадовалась:

— Ой, с приездом вас, Николай Васильевич!

— Здравия желаем! — пробасил Лысой.

— Где же твоя механизация, Женя? — спросил Николай Васильевич.

— Даже и не видать — где! — отвечала Женя. — Как корова языком слизнула.

— Да, натворила она тут у вас, — повторил Николай Васильевич то же самое, что уже говорил сыну. Сам же заметил, что повторяется, не находит новых слов для разговора со своими людьми, и это ему не понравилось.

Раньше ему никогда не приходилось раздумывать, что сказать, о чем спросить, приходя в бригаду: все рождалось на ходу — и мысли, и слова. А тут зарядил одно и то же, и главное — не знал, что дальше сказать! Раньше тоже могло такое случиться, но тогда все было ясно: дело идет, говорить, значит, нечего, надо повернуться и шагать дальше. А теперь и уйти неловко. Появился после столь долгой разлуки — и тут же торопится удалиться. Нечего сказать, что ли?.. И вот он стоял над выгородкой и смотрел, как Женя подтащила вибратор к свежему бетону, как включила его и затряслась вместе с ним.

— Где же охрана женского труда? — преодолел здесь свою немоту Николай Васильевич.

— У нее теперь есть охрана, — улыбнулся Юра.

И действительно, к Жене тут же протопал по бетону Лысой и отобрал вибратор.

— Не бабье это дело! — как будто и впрямь сердясь, строго сказал он.

— Да я уже отрожала свое, Лысенький! — отвечала Женя.

— Это мы еще посмотрим! — пробурчал Лысой.

— У них, похоже, любовь, — пояснил Юра отцу, когда они отошли от этого блока и приблизились, насколько возможно, к водосбросу.

— Это доброе дело, — проговорил в ответ Николай Васильевич спокойным голосом старого, пожившего на свете человека. Он уже сосредоточился на водопаде. Смотрел на него изучающим взглядом, щурясь от летевшей в лицо и в глаза водяной пыли. Было похоже, что он еще и прислушивается к чему-то, чуть наклонив голову. Уж не плотину ли он хотел по-докторски послушать?

Но услышать тут можно было только Реку. Плотина молчала, лишь потея где-то там внутри, в галереях, своим бетонным потом. Человеку никогда не услышать ее голоса, не почувствовать ее перегрузок. Кое-что узнают о состоянии плотины красивые девушки из лаборатории, что ходят по галереям с чуткими приборами-ящичками, да и то не все понимают. Они видят только показатели, но не чувствуют душу плотины. Тут разве что сердце старого строителя различит и поймет что-то. По аналогии со своими жалобами услышит невнятную жалобу начинающего уставать бетона — и отзовется сочувствием…

Николай Васильевич сделал еще несколько маленьких, пробных шагов к потоку, вступая под полуденный сумрак его завесы. Здесь ледниковая вода давала о себе знать не только пылью и брызгами, но и особым, горным холодом, и своими воздушными потоками, которые не столько отталкивали человека, сколько затягивали.

— Не стоит, шеф! — остановил его Юра, вынужденно повышая голос, странно слабеющий в этом гуле и в этой особой разреженности воздуха.

— Да, пожалуй, — согласился Николай Васильевич. — Всему есть граница… хотя мы и не всегда ее ощущаем.

— По логике… — начал было Юра, но увидел, как отец усмехнулся на эти его слова, и не стал продолжать.

— У последней грани логика отсутствует, — сказал Николай Васильевич. — Поэтому нельзя идти слишком быстро и безоглядно. Ни в каком деле… Твои логика и наука знают, где грань дозволенного во всем том, что мы вытворяем с природой?

— Должны бы знать, — сказал Юра.

— Должны бы — это верно. А вот знают ли?

— Так мы и сами… Не всегда же ведаем, что творим.

— Не всегда… Я, например, чувствовал, что отставание водослива от станционной плотины может плохо кончиться. Чувствовал в глубине души, что всякая такая однобокость боком выходит. Знаешь правило: когда на одну лыжу сильнее нажмешь — и самого вбок потянет. Так и у нас… то есть у вас теперь… А вот насчет сложной конфигурации плотины — этого я не подумал. Я не такой ученый, чтобы все знать, а вы как-то не успеваете думать. Или не о том думаете.

— Лишь бы не было войны — так теперь говорят, — лихо заметил Юра.

— Если это шутка, то плохая, — осудил Николай Васильевич и тех, кто так говорит, и сына тоже. — Схожу к Острогорцеву, — отвернулся он от водопада.

— Может, завтра успеешь? — сказал Юра.

— Нет, сегодня надо.

— А к Александру Антоновичу ты заходил?

— К нему стыдно идти. Он меня ждал в заместители, а я уехал.

— Он еще никого не взял. Временно сидит там паренек, но все говорят, что не тянет.

— Молодого научат… Старого не позовут…

Проводив отца до верхней площадки подъемника и снабдив его на дорогу хорошим куском полиэтилена, Юра вернулся в прорабскую, туда же пришел вскорости и Гера, не успевший повидаться со старым «шефом», и они заговорили о завтрашнем дне. Фронт работ теперь увеличится, и можно перейти на удлиненные смены — считал Юра. Надо бросать и бросать бетон в плотину, пока его вдоволь и пока дано право оплачивать сверхурочные. Надо действительно подгонять линию вторых столбов, чтобы подпереть первые, которые держат сейчас весь напор взбухшего «моря». Как же это мы, инженеры, забыли об усталости, о возможном переутомлении бетона?

Гера не возражал и во все время этого разговора был серьезен. Согласился переписать уже готовую заявку на бетон. В конце нацелился все же что-то изречь, но ему помешал телефон. Звонила Наташа.

— Как ты, Юр? — спросила она и заботливо, и немного печально. — Я уже сто лет тебя не вижу.

— Я постараюсь сегодня быть дома… Приехал Николай Васильевич — ты знаешь?

— Тем более ты должен быть дома.

— А ты учти этот факт, когда будешь готовить ужин.

Уже заканчивая разговор, Наташа сказала, что у нее просит трубку Леша Ливенков.

— Ну здравствуй, герой! — с ходу приветствовал Юра старого приятеля. — До нас тоже доходят глобальные новости.

— Не до шуток, Юра, — проговорил Ливенков глухим голосом. — Богачева убили.

— Кто его может убить! — не поверил Юра.

— Бандюги, браконьеры — кто же еще! Да еще как убили-то, Юра! Четвертовали.

— Брось!

— Ты понимаешь, какая погань завелась в тайге! Ты понимаешь, Юра? Это же и нам вызов. На наших глазах, на виду у такой стройки… Надо что-то делать, Юра! Их надо стрелять, всех без разбора… Нам надо встретиться, Юра.

— Обязательно, Леша.

После этого они долго молчали.

— Надо ехать туда, садиться в засаду, не спать ночей, — продолжал Ливенков. — Выползут же они, гады, раз им эта тайга нужна была…

— Мы встретимся, Леша. Вот немного схлынет у нас…

— Да-да! Вот схлынет, вот ликвидируем последствия, вот сделаем план…

— Так ведь…

— Ну ладно, пока!

Может быть, им и в самом деле полагалось бы все бросить и гнать на уцелевшей от паводка Юриной моторке по бурному, в пенистых разводах «морю», лавируя меж густо плывущими, вырванными с корнем деревьями, пробиваться к той красивой сопке, на пологом склоне которой стоит старый, из толстых сосен рубленный дом егеря, хорошо пахнущий высохшей стариной, и потом сидеть там, у дома, в засаде или ходить следопытами по тайге — выслеживать бандитов. Выслеживать и стрелять — Ливенков прав! Может быть, только так и удалось бы навсегда покончить с бандитами, если бы все люди ополчились и сомкнутой цепью пошли против них…

— Кого там убили? — спросил Гера Сапожников.

Юра рассказал.

И Гера почти дословно повторил то, что сказал по телефону Леша Ливенков и о чем успел подумать про себя Юра. Он тоже согласился, что надо ехать в тайгу, пока еще не затоплены те сопки, и выслеживать, и стрелять. Нарушив зарок, данный Любе перед свадьбой, он разразился самыми черными словами, и было ясно, что он готов хоть сейчас идти в засаду, в цепь, на проческу тайги.

Только вот пойдут ли, сумеют ли они пойти на самом деле, выберут ли время, и отпустит ли их потерпевшая бедствие плотина? Пойдут, или та, другая жизнь, не чужая, но проходящая в отдалении, так и останется для них другой, отдаленной? Жизнь, о которой они в разное время что-то слышали — то плохое, то хорошее, — но в которой сами не участвовали и не могли участвовать…

Гера посидел немного и вышел молча наружу.

Юра остался в прорабской. Кажется, впервые за все это бессонное время он ощутил в теле такую усталость, что не смог бы даже подняться. Вдруг напомнила о себе пораненная нога, и тут же возник перед глазами, как будто стал в дверях, «индеец» Ухватов со своей завораживающей улыбкой… Уж не он ли появился и там, во владениях Богачева, не примкнул ли к банде таежных браконьеров? А то, может, и возглавил ее? Откуда-то ведь берутся они, такие, и куда-то, натворив бед, скрываются, оставляя за собою кровавые следы.

Может, там остались где-нибудь и следы пропавшего Юриного мотоцикла?

Но это скорей всего лишь пустая догадка, подсказанная книжными и экранными детективами. В жизни все бывает запутаннее. Или вдруг оказывается до удивления простым и примитивным. Как удар ножа…

Юра все же поднялся, оперся руками о сиденье стула и сделал десятка два прилеганий, затем столько же приседаний и наклонов — чтобы размяться и освежить голову. Вышел после того наружу, где не прекращался надоедливый гул водяного извержения. Он был, конечно, слышен и за тонкими стенками прорабской, но слегка приглушенно, а здесь он встречал тебя как бы заново и уже не оставлял — даже уши слегка закладывало. В нем не слышалось теперь нарастающей силы и угрозы, но не чувствовалось пока что и затухания. Просто тянулась одна назойливая нота, без ритма, без пауз, — словно бы включили какого-то механического водометного зверя, и вот он ревет себе, ни громко ни тихо, третьи сутки подряд, и неизвестно, когда у него кончится завод.

У возводимой стенки Юра застал не только Сапожникова, но и самого Проворова, который в нынешней ситуации уже не мог просто наблюдать за действиями подчиненных. Все эти дни он и сам находился на плотине.

Посмотрев на Юру, он что-то вспомнил и ткнул ему пальцем в грудь.

— Сегодня на ночь — домой! — сказал.

— Ну, если закончим… — Юра смотрел на стенку.

— Никаких «если». Завтра мне нужны будут хорошо отдохнувшие люди. Так я доложил и Острогорцеву.

— А он что? — полюбопытствовал Юра.

— Промычал что-то. Но не возражал. Мы теперь с ним почти без слов объясняемся — и хорошо понимаем друг друга!

37

Темно-зеленый «газик» Острогорцева появлялся в эти дни то на одном, то на другом берегу, всякий раз совершая глубокий объезд — через мост у бетонного завода. Начальнику стройки явно не сиделось на месте, он словно бы выискивал такую точку, с которой все можно увидеть, все понять и принять некое кардинальное решение. В первый день он поднялся на станционную плотину и по пустым, брошенным, как в момент стихийного бедствия, блокам подобрался к водопаду с этой стороны. Отсюда он усмотрел, что вода слишком опасно фонтанирует через водораздельную стенку в котлован здания ГЭС, и приказал эту стенку наращивать. Затем, раздобыв где-то просторную и длинную армейскую плащ-накидку, он прорвался под ледяным дождем на водосливную плотину, где Река поработала особенно свирепо. Здесь он оценил усилия Проворова, который в невероятных условиях налаживал — и действительно наладил! — прервавшиеся работы. И на первом, самом благополучном, участке, и даже на втором, пострадавшем, понемногу укладывали бетон. Хоть где-то да укладывали! И, прощаясь с Проворовым, Острогорцев крепко пожал ему руку и мотнул головой. Спасибо, мол.

Он уехал отсюда, несколько приободрившись, но едва доехал до штаба, как понял, что надо уже спасать своего несчастливого первенца — первый агрегат. Варламов требовал остановить машину. Острогорцев медлил, потому что это означало бы чуть ли не полное поражение. Но вода в котловане все прибывала, как будто из самой земли набиралась, и Варламов уже чуть ли не со слезами на глазах просил: «Остановите машину, если вы хотите, чтобы она когда-нибудь заработала вновь!»

Окаменевшее лицо Острогорцева не выражало ничего, кроме непреклонности.

Наконец Варламов, позабыв всякую субординацию, направился к пульту управления.

— Я сейчас сам вырублю машину! — погрозил начальнику стройки.

Острогорцев кивнул: вырубай!

И ушел в штаб, отдав по пути единственное распоряжение:

— Постоянно доставлять сюда горячий чай.

Он ушел в свою сверкавшую под жарким солнцем, неуместно праздничную «стекляшку» и засел в ней на несколько часов.

Он понимал, что и дальше должен принимать решения, командовать, действовать, но теперь, после остановки машины, почувствовал, как сократились его возможности. Он еще куда-то стремился, спешил, звонил, куда-то ехал и возвращался обратно… и невольно оказывался все у того же первенца. Последнее, что он здесь видел, это как парни из ГЭМа и ливенковцы спасали от воды дорогую электронику. Они выносили ящики и приборы, прижимая к груди, — как детей, спасаемых от наводнения. Не у всех были гидрокостюмы, и у кого-то зубы стучали после ледяной купели. Но ничего, не жаловались. И не просили подменить. Снова шли в воду. «Там еще остался ящичек…» Пытались даже шутить…

— Простят ли они нас? — вдруг услышал Острогорцев за своим плечом голос парторга Акима Болгарина.

— Не знаю, еще не думал, — ответил он, повернувшись к парторгу. — Я думаю о другом: сумеем ли отработать стране все эти потери?

— Люди нас спросят, — продолжал парторг о своем, — зачем было все напряжение полутора лет, битва за каждый блок, если все так закончилось?

Острогорцев не ответил. Только скулы чуть ясней обозначились на его похудевшем лице.

— Ты что, меня во всем винишь? — спросил через некоторое время.

— Слишком удобно было бы самому, — ответил Болгарин.

— А все-таки: что ты обо мне сейчас думаешь? — непременно захотелось узнать Острогорцеву.

— Я слишком привык смотреть на тебя как на начальника, — ответил парторг. — Может быть, надо было чаще вспоминать, что ты, как и все другие, — член партии.

— Думаешь, от этого могло что-нибудь измениться?

— Не знаю, Борис Игнатьевич. Выводы у каждого из нас — впереди. А пока надо расхлебывать эту холодную мутную похлебку.

Он смотрел на глинистую пенистую воду, которая ходила в затопленном фрагменте машинного зала большими кругами…

Появляясь в штабе, Острогорцев садился не на свое всегдашнее председательское место, а за длинный заседательский стол, как рядовой участник непрекращавшейся штабной оперативки. Садился всегда спиной к той стеклянной стенке, что выходила на котлован, — не хотел видеть бушующего в отдалении водопада. На всей огромной, на всей родной стройке ему теперь не на что было взглянуть, нечем полюбоваться, чтобы поправить настроение.

Иногда он уединялся в своем кабинетике. Отсюда были хорошо видны бетонный завод на противоположном берегу (он действовал!), мост напротив завода, далекие домики поселка. Тут можно бы ненадолго забыться, отдохнуть, снять напряжение… если бы не лезла в глаза побелевшая от злости Река. Да если бы ещё не звонили так часто телефоны, здесь установленные. Их было явно многовато для такого случая. Звонили кому надо и кому не надо, и всем обязательно надо было знать, что здесь происходит в данный момент, как все это могло случиться и какие принимаются меры. И даже такое спрашивали: кто виноват?

— Ну я виноват! — сердито отвечал на это Острогорцев. — Какие будут еще вопросы?

Донимали еще и журналисты, понаехавшие со всех сторон (и как только пронюхали, откуда узнали?).

Их Острогорцев не принимал, а своим помощникам и руководителям работ посоветовал тоном приказа:

— На разговоры с этой публикой не отвлекаться, нет у нас на это времени и сил. Фотографировать им тут нечего и незачем. Пусть приезжают потом. Намекните, что пребывание на стройке для них сейчас небезопасно, так что пусть не лазают, где не надо.

Только Москве он отвечал обстоятельно и давал в общем объективную информацию, разве что чуть-чуть ослабляя драматизм положения. Он делал это непроизвольно, не из боязни (бояться было уже нечего, страшнее того, что состоялось, уже не будет), а в силу сложившейся традиции докладывать наверх, не сгущая красок. Так уж издавна повелось — не он первый, не он последний. И в этом, может, была даже некоторая практическая польза: нарисовав не слишком страшную, терпимую картину бедствия, ты и сам, возможно, поверишь, что все обстоит не так уж мрачно, и приободришься, приосанишься для новой борьбы.

После доклада в Москву и в крайком Острогорцев говорил дежурному, что идет на объект. Так и должен был отвечать дежурный инженер на новые телефонные звонки. Сам же он чаще всего оставался в том же зале заседаний, спиной к окнам. Разговоры велись тут немногословные, чаще всего по такой схеме: вопрос — ответ… доклад — решение — указание… вопрос — ответ…

Но стоял перед Острогорцевым и перед его штабом, витал в воздухе и пока что не получивший полного ответа самый сложный вопрос: как же все-таки могло такое случиться? Ведь ждали и готовились, и даже в газетах писали о том, что встретим паводок во всеоружии, сумеем противопоставить стихии свою организованность и инженерную мысль.

Снова и снова: кто же тут главный виновник? Человек или стихия? Только человек или только стихия? Или «паводок мелких неурядиц», как говорил один ветеран?

Как хорошо бы — только стихия, ее непредсказуемость и неуправляемость. Тогда все сразу бы заняло свои понятные места: уникальная Река преподнесла людям уникальный паводок. На целую неделю раньше предсказанных сроков растопило солнце окрестные ледники и произвело этот досрочный пуск большой воды.

Все просто и ясно, и не требуется никаких добавлений.

Но тут «возникал» Варламов и все разрушал своей элементарной первобытной логикой:

— Самое удобное — сослаться на природу, на сложные условия. В сельском хозяйстве они мешают собирать урожай, на стройке — строить. Но, товарищи дорогие, всегда были и будут дожди, всегда были и будут паводки, однако и во время дождей нельзя бросать в поле урожай, и во время паводков надо продолжать строить. Нельзя жить на авось, нельзя жить на пределе! — вот где секрет. Мы все время шли на пределе, в обрез или с отставанием, а требовалось, оказывается, на целую неделю опережать свой собственный график. Вы затопили мой агрегат, которому люди… столько отдали… который был так нужен… — Голос Варламова уже не гремел, как бывало на летучках, а делал опасные хрипловатые сбои.

Острогорцев, к удивлению, молчал. Раньше не смолчал бы, а тут молчал. Ему некого было обвинять, не на кого жаловаться. И надо было слушать, чтобы найти истину.

Соглашайся или не соглашайся с Варламовым в целом, но правдою, правдою было то, что нельзя так работать и жить — на пределе. Нужно всегда иметь запас, который дает добрую уверенность в завтрашнем дне. Он, бывает, накапливается помаленьку, но держится долго… С другой стороны, где его взять, этот запас, когда идешь и живешь на пределе возможного?

Вряд ли Острогорцев мог ответить на это в один присест и в одиночку. Особенно сегодня, когда в первую очередь — прав парторг! — надо без передышки расхлебывать эту холодную похлебку.

Когда в штабе появился Густов-старший, Острогорцев, подобно Юре, сперва не поверил своим глазам. Шевельнул бровями, пригляделся повнимательнее. Вроде как для проверки спросил:

— Ты… вернулся?

— Да вот услышал и не усидел.

— Ну присядь с дороги.

Оценок, сочувствий и всяких вообще высказываний о происходящем на стройке он не ждал и не жаждал. Он и так много чего видел на лицах и в глазах членов штаба, слышал по телефонам. Вполне достаточно для одного человека.

— Если понадобится старый сапер на какую-нибудь переправу… — заговорил Николай Васильевич, немного посидев и помолчав.

— Может понадобиться, — отозвался Острогорцев. — Ты где успел побывать?

— Да в общем-то везде, где можно сейчас.

— Подсядь поближе.

С того берега в штаб Николай Васильевич шел дальней, единственной теперь дорогой — мимо бетонного завода, затем через мост, и дальше — опять к плотине, только уже по левому, станционному и штабному берегу. Пока не миновал бетонный завод, все время приходилось держаться обочины и пропускать «белазы», с невольным уважением взирая на водителей, высоко вознесенных над дорогой в своих просторных кабинах. Эти ребята всегда производят впечатление, когда на них смотришь с дороги, снизу. Когда видишь одного за другим. Этакие боги дорог. Повелители скоростей…

На мосту он немного постоял, созерцая плывущую белую пену. Она еще и здесь, в километре от водобойного колодца, пузырилась и шипела, невольно заставляя думать о Реке как о живом и даже мыслящем, со своими эмоциями, существе. Она и шипела и что-то невразумительно лопотала — все не могла успокоиться после схватки с плотиной. Здесь Николай Васильевич даже посочувствовал ей и сказал: «Ничего, все скоро наладится, скоро успокоимся».

Река отвечала шипением.

Перейдя мост, он ступил на сильно опустевшую дорогу левого берега. Хотя на обочине и стояла предупредительная табличка «Осторожно: БелАЗы!» — бетоновозов тут не встретилось ни одного. Эта первая дорога к котловану, выложенная толстыми бетонными плитами, долго была здесь чуть не главнейшей артерией. По ней продвигалась штурмовая колонна самосвалов в день перекрытия Реки, по ней долго, пока не построили эстакаду, возили бетон на станционную плотину и ездили из поселка сами бетонщики. И вот она опустела. Только изредка пробегали легковые штабные «газики» да проходили редкие автобусы с людьми.

Все становилось особенно понятным, когда пройдешь эту дорогу до конца. Она обрывалась у здания ГЭС, у берегового фрагмента его, кончалась провалом, образовавшимся между скалой и торцовой стеной здания. Внизу зияла глубокая сырая пропасть, заполненная сейчас мутной водой. Оттуда поднимался застоявшийся нечистый холод.

Николай Васильевич постоял у этого обрыва, соображая, как стал бы строить здесь переправу, доведись решать такую задачу на фронте. Самое главное — это промежуточная опора: из чего ее сделать, как «посадить» на скалу, скошенно уходящую в воду? Огромная высота — и не за что зацепиться, не на чем утвердиться. Все здесь неровное, узкое, ускользающее. Противоположный берег этой пропасти был намного выше, и тут пришлось бы или насыпать грунт (но он сползет, не удержится на скале!), или (что надежнее!) выкладывать довольно длинную шпальную клетку с закреплением за скалу. Чтобы выдержать тридцать тонн, нужна особая прочность… Тридцать тонн — это вес танка в военные годы… И грузоподъемность сегодняшнего «белаза», кстати сказать… Так что и здешняя переправа должна быть как под танки, плюс запасец.

Об этих наблюдениях и соображениях Николай Васильевич и начал докладывать Острогорцеву, подсев к нему поближе.

Острогорцев заинтересовался и сразу предложил вариант опоры — стальные трубы, заглубленные в скалу. Он начал чертить схему. Задвигались и другие начальники.

— Мы могли бы начать все это еще вчера или хотя бы сегодня утром, — проговорил Острогорцев, поглядывая на своих помощников с укором.

А Николай Васильевич ждал теперь одного: вспомнит ли Острогорцев о нем в дальнейшем, не забудет ли тут же? Заныло, заторкалось беспокойное сердце — запросилось в дело! Поручили бы эту переправу старому саперу под занавес жизни! Догадался бы, вспомнил бы о нем Острогорцев!

Конечно, у начальника стройки вполне хватает толкового народа — и помоложе, и пограмотней. Конечно. Доведись самому Николаю Васильевичу выбирать в такой ситуации между опытным стариком и надежной, проверенной на других делах молодежью, он бы сильно подумал… и выбрал, скорей всего, молодого надежного парня. Таковы уж законы деловой жизни, да и человеческой жизни вообще. Так что надо, в случае чего, суметь не обидеться. То есть ничего и не ждать, ни на что не рассчитывать… Он ведь и посторонний здесь сегодня, этакий нештатный консультант. Уехав отсюда, он потерял и всякое право на участие. Почему уехал — это другой вопрос, никого не касающийся, но право потеряно…

— Значит, начинаем, — говорил тем временем Острогорцев, обращаясь к своим помощникам, и теперь Николаю Васильевичу только одного хотелось — незаметно удалиться, уйти домой, согреться после холодного душа рюмкой водки, если найдется у сына, и лечь спать… Не дожидаясь обиды…

Потом он неожиданно услышал:

— Ты где там спрятался, Николай Васильевич?

— Здесь я! — отозвался он.

— Когда уезжаешь от нас? — спросил Острогорцев.

— Да вот все еще думаю… И сын уже спрашивал, а я ничего не ответил.

— Ну, пока думаешь, пригляди за этой дорогой жизни, — сказал Острогорцев. — Как старый сапер.

И Николай Васильевич встал, как полагалось вставать при получении боевого задания в далекие годы его молодости, и непроизвольно, даже, пожалуй, неуместно, проговорил:

— Слушаюсь…

Но никто этой неуместности не заметил. Никто, во всяком случае, не посмеялся над ним.

Название «Дорога жизни» так и закрепилось за этой переправой, действительно похожей на фронтовую и по-фронтовому — быстро и не навечно — построенной. Простоит она неделю — уже хорошо, простоит месяц — тем лучше. Затем можно будет уже оглядеться и придумать что-то капитальное.

В тот же день по переправе прошли первые бетоновозы к плотине, к загрустившим на ней кранам. Николай Васильевич стоял внизу, где клетка переходила в мост, и смотрел, как они ведут себя под нагрузкой, его поспешные сооружения. Клетка из пиленого бруса слегка покряхтывала и проседала, но это так и должно быть — дерево должно сперва улечься, а потом уж будет держать долго и надежно. А стальные, вцементированные в скалу трубы — опоры моста — стояли, что называется, железно.

Пропустив пять или шесть машин с бетоном, он пошел в штаб — доложить о выполнении задания. Опять вспоминал по дороге войну и военные переправы. Вспомнил Победу и Зою. Без особой радости подумал о завтрашнем дне своей жизни: много ли в нем хорошего?

Он промок накануне и нигде толком не обсушился, поэтому сильно кашлял теперь. «Не схватить бы воспаление легких?» — подумал про себя. И не сильно огорчился. Все равно надо как-то отдыхать после всех дорог и тревог.

Острогорцев в ответ на доклад сказал, что уже видел переправу в действии, и поблагодарил:

— Спасибо, сапер!

И опять продолжал разговаривать с парторгом о своих делах.

— Надо созывать партактив, — говорил он.

— С какой повесткой? — спросил парторг.

— Для обсуждения новой ситуации.

— Не рано?

— Нет. Впереди — и не за горами — пуск второго агрегата, а этот паводок отбросит нас не меньше чем на месяц назад. Нельзя терять ни одного дня.

— Что скажем людям?

— Правду. Всю правду, которую знаем сегодня сами. И послушаем, что народ нам скажет. Но главный разговор — по второму агрегату. Он должен быть пущен в срок — и ни днем позже!

— Не зарываешься?

— Не имеем права. Ни зарываться, ни медлить. Пусть даже без нас с тобой, но агрегат должен заработать день в день.

— Я думаю, что не без тебя, — проговорил парторг, улыбаясь…

«Вот они, какие разговоры», — отметил тут Николай Васильевич и опять глухо раскашлялся. Заторопился к выходу, чтобы не мешать людям этим своим буханьем. Уже взявшись за дверную ручку, вроде бы услышал что-то за спиной и немного задержался. Почудилось, что Острогорцев сказал ему что-то похожее на «Заходи!». Заходи, мол, когда все тут уляжется…

Но нет, наверно все-таки послышалось. Захотелось услышать что-нибудь такое — и вот услышал. На самом же деле Острогорцеву, конечно, не до того сейчас. Не до деликатностей.

Он вышел на площадку перед штабным крыльцом. Краны на станционной плотине зашевелились, задвигались хорошо, как в прежние времена. Понесли в своих стальных клювах люльки с бетоном. Начали басовито перекликаться через неутихший пока водопад с теми своими собратьями, которые и не переставали работать на правобережных участках, в том числе и на участке Юры. На густовском.

Зрелище возобновившейся нормальной работы было, можно сказать, замечательным. Полюбоваться им вышли из штаба начальники, и в их молодых голосах слышался праздник. А Николай Васильевич углядел внизу на дороге штабной «рафик» с заведенным мотором, догадался, что он идет в поселок, и заторопился по лесенке вниз.

Шофер увидел его, кажется, узнал и сделал рукой знак: без вас не уеду.

И действительно подождал.

Замелькали знакомые обочины, потом справа потянулась белая Река. Она все еще кипятилась.

Не доезжая поселка, Николай Васильевич попросил остановиться, вышел на дорогу и начал подниматься на горку, к кладбищу.

Могилу Зои он узнал не сразу — она была уже не крайней и выглядела не так, как он ее оставил. Появилась вкопанная в землю, покрашенная в зеленый цвет скамеечка и рядом — молодой, еще без цветов, куст сирени. «Молодцы ребятки!» — поблагодарил Николай Васильевич детей и сел на теплую, нагретую солнцем скамейку. Опять закашлялся. И начал рассказывать Зое о том, как пытался жить без нее на другой стройке, как все время тянуло его сюда — и вот наконец приехал, вернулся. Не на радость, не на праздник пуска — на беду приехал, но все-таки вроде бы не зря. «Наверно, теперь тут и останусь навсегда, Зоя, как мы с тобой вместе решали, — продолжал он. — Куда мне еще ехать? Может быть, скоро и встретимся…»

Домой к Юре, на свою бывшую квартиру, он пришел уже совершенно больным. Попросил Наташу где-нибудь постелить ему, «пока придет Юра». Это он добавил, чтоб невестка не подумала, будто он сам собирается здесь хозяйничать.

Прибежала, услышав о его приезде, Надя.

— Может, ко мне перейдешь? — спросила.

Он не ответил, как будто уже заснул. Потом открыл глаза, пригляделся.

— Сама-то как?

Надя наклонила чуть набок голову: дескать, по-всякому.

— Ну, не хуже, и то ладно… А я отдохнуть хочу… Дайте мне отдохнуть.

Река еще свирепствовала, выгибая над плотиной свою драконью спину. Но застоявшийся на водосбросе белый водяной дым начал потихоньку опадать. Словно бы покоряясь начавшемуся с двух сторон наступлению, Река постепенно сбавляла свой напор и ярость. И становилось уже ясно, что новой силы ей не набрать, затухание будет теперь продолжаться до тех пор, пока не войдет все в свою обычную норму. В свою норму Река, в свою — Работа. Уже зашныряли над теми блоками, где идет работа, резвые любопытные синицы, наблюдая за странными человеческими деяниями. Запорхали над свежей бетонной массой неразумные желтокрылые бабочки, которым полагалось бы в тайге, на полянах, над душистыми цветами летать и резвиться, а им вот сюда зачем-то потребовалось. Скорей всего — свежим ветерком с верховьев пригнало. А может, и другая какая сила привела. Может, им тоже, как человеку, побольше хочется повидать, всюду побывать, пока живется да летается. Ведь всей-то жизни у бедняжек — один-единственный день! И не успевают они, как видно, понять за свою коротенькую жизнь, что в родной-то тайге им ох как легче леталось бы, краше жилось бы!

Для всякого познания, как и для всякого деяния, требуется время и время. И человеку, и мотыльку.

Оно требуется и для того, чтобы когда-то хорошенько оглядеться вокруг. Остановиться и оглядеться, как сказал мудрец. Но разве может остановиться бабочка или птица в полете, а заведенный человек — в работе?

Не остановятся…

Настал день, когда и на плотине и на других объектах стройки все постепенно наладилось, вошло в прежнюю колею, в размеренный трехсменный ритм: день — вечер — ночь. Река и Плотина, судя по всему, пришли к согласию, решив дальше совместно работать на этого неукротимого Человека. После тщательной проверки и просушки вновь раскрутился на полные обороты страдалец генератор, затопленный, но спасенный. Погнал ток в Систему. И в тот же день на временном фрагменте здания ГЭС появился обновленный красный щит с белыми буквами: «До пуска второго агрегата осталось… дней».

Продолжалась работа, и начинался отсчет нового времени, новых объемов и процентов, побед и потерь. Продолжалось извечное, неостановимое и трудное движение, имя которого — Жизнь. И продолжала свой, уже как бы новый, уже безугрозный, но неумолчный и настойчивый разговор с человеком великая Река. Она все повторяла и повторяла неоспоримое: «Я — живая… живая… живая…»

Содержание