Кунсткамера аномалий

Винокуров Игорь Владимирович

Непомнящий Николай Николаевич

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ВСЁ БЫЛО НЕ ТАК!

 

 

«Железный мужик» из XVI века.

Письма никому не известного голландского купца Йохана Вема так, наверное, и остались бы лежать невостребованными в одном из отделов Национального архива Нидерландов, не найди в них двое молодых учёных настоящую сенсацию времён Ивана Грозного.

Сенсацию, которая способна перевернуть наши представления об истории появления и развитии робототехники.

Питер Дэнси – «чистый», так сказать, историк, интересующийся больше всего нравами и образом жизни людей разных эпох. Заинтересовавшись Россией, он попытался отыскать в архивах что-нибудь любопытное из нашей с вами истории. И наткнулся на письма, дневники и записки купца Йохана Вема, который, как свидетельствуют педантично проставленные даты, неоднократно бывал в России «гостем», то есть торговал с купцами и… двором самого Ивана Грозного. Менее пытливый чем Вем человек, скорее всего, отложил бы все эти бумаги в сторону – уж больно подробно подсчитывал купец (очевидно, в назидание мотам-наследницам) результаты многочисленных торговых операций с современниками и подданными царя, которого в последнего время все чаще называют и царём-просветителем.

Другой отложил бы… А Дэнси листал и листал, пока начал находить записи, имеющие интерес не для одного лишь давным-давно почившего скопидома. Во-первых, молодой исследователь нашёл несколько разнесённых по времени в месяцы или даже годы дат о продаже царскому двору крупных партий книг. «А ещё закуплено было книг рукописных и печатных и продано для царских хранилищ на 5 тысяч золотых гульденов».

Сумма по тем временам невероятная. Дэнси посчитал: целая флотилия тогдашних торговых судов потребовалась для доставки груза ко двору Грозного. Для того побиваемы были литовцы и открываемы русским царём выходы к морям на почётных для него условиях завоёванного добрососедства"Г Ну туг, допустим, голландец преувеличивал, не для покупки одних только запятых произведений культуры прорубали русские цари окна в Европу. Но факт остаётся фактом, о науках Иван Васильевич задумывался ничуть не меньше, чем об усмирении «верноподданных чад своих».

А вот «железный мужик», на воспоминания о котором Дэнси наткнулся буквально через несколько вечеров занятий в архиве, – это новость. Сначала он принял словосочетание за обычную игру слов: «Побил железный мужик на потеху пировавшим царского медведя, и бежал медведь от него в ранах и ссадинах», «Железный мужик на удивление всем подносил царю чашу с вином, кланялся гостям и что-то напевал на этом невыносимом русском языке, который мне так никогда и не поддался».

Жаль, что не поддался. Наверное, сейчас отыскались бы в ином случае гораздо более подробные описания «железного мужика» и его диковинных песен Однако и найденных строк хватило Дэнси для того, чтобы обратиться к своему другу, приятелю ещё по колледжу, специалисту по робототехнике Стиву Леннарту. Вдвоём они не поленились перерыть Монбланы архивной пыли, найти и восстановить записи и письма современников Грозного и Вема.

Вот оно! «Железный мужик», или «железный человек», прислуживающий за столом или по дворцу не хуже, чем живой слуга, встретился в полуистлевших бумагах ещё двух купцов, которые регулярно торговали с Россией и были допущены к царскому двору. Один из авторов больше увлекался описанием российских диковинок, чем подсчётом рублей и гульденов.

«Железный мужик» прислуживает царю за столом, подаёт ему при ошеломлённых этим зрелищем гостях кафтан, метёт метлой двор. Когда царю возразили, что вещь эта – не искусством мастера сотворённая, царь сначала осерчал. Но, выпив кубок мальвазии, кликнул трех людей мастерового вида, одетых по-боярски, и что-то им приказал. Те открыли спрятанные под одёжей железного мужика крышки, внутри него оказались шестерни и пружины, двигавшие руки, ноги и голову. Гости с перепугу протрезвели, а русский царь прихвастнул, будто такие слуги «были на Руси ещё века два-три назад».

Интересно свидетельство о том, что «железный мужик» служил за царским столом только в жаркую солнечную погоду. Прочитав это у Вема с Леннартом, журналист обратился с комментарием к специалисту, кандидату технических наук, научному сотруднику Института металлов и металловедения Генриху Добровольскому:

"Думаю, Дэнси с Леннартом слегка фантазируют, приписывая дворцовым мастерам Грозного умение создавать чуть ли не солнечные батареи. Все, по-моему, проще. Если прикинуть уровень развития техники того времени и принять во внимание любовь богатых людей ко всяким заводным шкатулкам, механическим «музыкальным ящикам», то можно выстроить такую версию.

«Железный мужик» приводился в действие механическим движителем, основным элементом которого была биметаллическая пружина. Наука располагает доказательствами того, что в принципе проблему биметаллических пластин решили на практике ещё химики. На солнце пружина быстрее разогревалась, и этот несомненный прообраз современного робота «не ленился» и "оборачивался быстрее. Как были запрограммированы команды?

Этот вопрос намного сложнее. В общем-то, и систему «управления на расстоянии» путём включения набора определённых шестернёй уровень тогдашней техники решить позволял. Куранты ведь, между прочим, начали исправно отбивать положенное время ещё до Грозного.

Д. Ларину удалось разыскать свидетельства того, что дальние потомки современного робота (музыкальный ящик сложной конструкции, механическая пианола и т. д., работающие по абсолютно аналогичному принципу) создавались здесь, у нас, а не завозились издалека. Ныне иноземная блоха, подкованная Левшой, превратилась из легенды в факт истории. «Железный мужик» был, скорее всего, конструкцией сложной, но по миниатюрной технике исполнения уступал – был он «пальцев на пять выше нормального человека и поворачивался резче, чем это делали бы мы».

Видели ли вы, кстати, как поворачиваются промышленные роботы – стальные машины-руки, используемые, например, при сварочных работах или окраске автомобильных кузовов? Совершенно верно! Несколько резче, чем их создатели. На мой взгляд, и эта запись из бумаг, найденных Дэнси и Леннартом, свидетельствует, что древние русские мастера собрали фантастического для своего времени промышленного робота со специфическими задачами. А что приводился он в действие не нынешними источниками энергии… Тем выше заслуга умельцев."

 

Зловещая процессия.

Приведённый ниже рассказ безымянного автора напечатан в одном из номеров журнала «Ребус» за 1887 год. Он был опубликован под названием «Двойник императрицы Анны Иоанновны». Вот какие события в нём описаны:

"Императрица Анна Иоанновна (Анна Иоанновна (1693-1740) – племянница Петра 1, до занятия престола в 1730 году – курляндская герцогиня) боялась покойников и верила в привидения. Одним из первых своих указов государыня воспретила возить «покойников», «падаль» и «тому подобное» мимо дворца (сначала на острове у Тучкова моста, где ныне Пеньковый буян; потом, с 1734 года, мимо нынешнего Зимнего).

Умиравших в самом дворце тихонько вывозили ночью и хоронили из какого-нибудь казённого дома или даже казарм. Понятно, что полиция строжайше следила за соблюдением указа, да и сами городские обыватели страшились его нарушить и никогда не нарушали.

Как-то в январе 1740 года, часу в третьем пополудни, ближе к сумеркам, императрица, уже недомогавшая, сидела у окна своей опочивальни, обращённого к площади. На дворе морозило, и жестокий восточный ветер крутил снежные вихри. Одна из многочисленных шутих государыни сидела у её ног, нежно и плавно их поглаживая; две фрейлины стояли у дверей с недвижностыо статуй (им не дозволялось садиться в присутствии императрицы). Анна Иоанновна была погружена не то в забытьё, не то в дремоту, и тишина в комнате нарушалась только шуршаньем руки шутихи о штофное платье государыни. Вдруг Анна Иоанновна вздрогнула всем телом и, отпрянув от спинки кресел, устремила испуганные глаза на улицу.

«Господи Иисусе! – воскликнула она. – Что же это такое?! Ивановна, девки, смотрите!»

Шутиха и фрейлины бросились к окну и слабо вскрикнули. Мимо дворца тянулось погребальное шествие, которое открывали несколько пар факельщиков с пылающими смоляными факелами в руках, за ними – духовенство, там носильщики с гробом, одетым парчовым покровом.

Императрица в истерике закрыла лицо руками.

«Кто осмелился? – кричала она, отворачиваясь от окна и топая ногами. – Я указом запретила возить их мимо дворца!… Ивановна! беги к герцогу, зови его скорее…»

Герцог Бирон имел для жилья во дворце свою половину; минут через пять он вбежал в государыне.

«Эрнст! – плача, обратилась она к нему по-немецки. – Что это за гадости делают мне назло?! Сейчас… мимо окон… процессия!»

Бирон в недоумении пожал плечами.

«Ивановна мне сказала! – отвечал он. – В это самое время и я стоял у окна, но ничего не видел!»

«Стало, я вру? – вспыхнула императрица. – Мне приснилось? Как же они-то (указала на фрейлин и на шутиху) видели то же?»

«Смею ли я сомневаться? – кротко возразил Бирон. – Но, чтобы успокоить ваше величество, я разошлю во все концы верховых. – И он обратился по-русски к одной из фрейлин. – Процессион ходил там?»

Боясь повторить слово «процессия», фрейлина показала жестом слева направо.

Бирон что-то соображал, потом, поклонясь императрице, поспешно вышел из опочивальни, решил разыскать виновных во что бы то ни стало, хотя процессия была и дьявольским наваждением: герцогу и черт был не брат! Минут через десять несколько драгун скакали по направлению к Каменному мосту, к Вознесенью, на Охту, на Волкове поле, в Ямскую, в Невскую Лавру, на Васильевский остров – одним словом, на все тогдашние городские кладбища. На всех был получен от причтов и от караульщиков один тот же ответ: покойники и покойницы были, но все похоронены в промежуток времени между полуднем и вторым часом; в третьем же часу по городу не могло идти похоронной процессии, тем более мимо дворца.

Этими ответами герцог не удовольствовался; сыщики обошли все приходские церкви для опроса священников; не отпевали ли кого II января 1740 года? Отпевали только двоих: купчиху – у Пантелеймона и отставного полковника у Спаса в Колтовской, первую похоронили на Охте, второго на кладбище при той же церкви. И этого показалось мало «пытливому» Бирону. Все те, у которых были покойники с 5-го по II января, были приглашены к Андрею Ивановичу Ушакову (начальнику застенка) для допросов (впрочем, без пыток) – и все эти розыски не привели ни к чему.

Между тем молва о похоронной процессии мимо Зимнего дворца разнеслась по всему городу. Какой-то дуралей спьяну сказал по этому случаю: «Экое времечко, и умирать-то не смей без спросу!» За это его постегали кнутом и сослали туда, куда Макар телят не гонял. Андрей Иванович Ушаков решил, что похоронная процессия мимо дворца была кощунственным маскарадом, имевшим целью испугать императрицу. В этой глупой шутке заподозрили Артемия Петровича Волынского, когда начался его процесс… Тем дело и кончилось.

В сентябре 1740 года, вскоре по возвращении императрицы из Петергофа, её летней резиденции, в Зимнем дворце были новые чудеса. В тронной зале истопники, камер-лакеи и часовые видели двойника государыни: женскую фигуру её роста, телосложения, как две капли воды на неё похожую, которая расхаживала по комнатам в короне и порфире. Об этом дворцовая прислуга и часовые говорили «под рукою», и до первых чисел октября 1740 года этот слух не достигал до государыни. На 8 октября часовой, стоявший в тронной зале, сообщил дежурному по караулу офицеру, что «собственными глазами» видел императрицу на троне во всех регалиях. Офицер пожелал удостовериться собственными глазами и в следующую смену, в определённый час, пошёл в тронную залу… и точно: он там видел императрицу, сидящую на троне в полном облачении. Этот призрак видели сотни глаз и, наконец, по распоряжению Бирона, в то самое время, когда его супруга, знаменитая Тротта, и сын его находились при императрице, солдаты стреляли по двойнику Анны Иоанновны, и пули, расплющиваясь, отскакивали от стены… Ни звуки выстрелов, ни молва о призраке не дошли до слуха больной Анны Иоанновны, скончавшейся через девять дней.

Предания о призраках Анны Иоанновны сохранились в течение целого столетия; ими вдохновился и высокоталантливый поэт К. Ф. Рылеев, написавший думу «Видение Анны Иоанновны», в которой, несколько переделав рассказ о явлении двойника императрицы в тронной зале, заменил его явившеюся будто бы Анне Иоанновне… головою Волынского – но это уже вольность поэтическая, не имеющая никакой связи ни с историей, ни с преданиями народными".

 

Потемкинские деревни были вовсе не из картона.

Известно, что у лжи короткие ноги, что на лжи далеко не уедешь. Но это не так, это всего лишь миф. Вот знаменитое тому подтверждение: судьба князя Потёмкина. Князь Григорий Александрович Потёмкин, любовник и, возможно, даже законный супруг Екатерины II, российской императрицы, стал жертвой зависти, интриг, придворных пересудов. Впрочем, клевета эта сыграла злую шутку скорее не с ним самим, а с теми, кто принимал её за чистую монету, – а они встречаются и в наши дни!

Ведь удивительно получается: сегодня часто помнят не самого князя Потёмкина, не мудрого государственного и военного деятеля, строителя Черноморского флота, основателя многих крупных городов, а «потемкинские деревни».

Они стали синонимом обмана, очковтирательства, показного блеска. Эта идиома восходит к рассказу о том, как князь Потёмкин, губернатор южнорусских областей и Крыма, стремясь обмануть императрицу, совершавшую поездку по этим землям, распорядился срочно возвести на её пути мнимые деревни, составляя их из одних лишь декораций и для видимости населяя людьми. С помощью таких «потемкинских деревень» князь убедил императрицу в том, что страна процветает, и этим скрыл от неё огромные растраты – им самим было присвоено три миллиона рублей.

Эту ложь о «картонных деревнях» и «аферисте Потёмкине» повторяют не только бесчисленные романы об энергичной, любившей все радости жизни императрице – но подобную же трактовку мы встречаем и на страницах вроде бы серьёзных исторических повествований, и даже в наших справочниках. Разумеется, чаще всего авторы научных трудов добавляют словечки «якобы», «будто бы», «по утверждению». А между тем уже давно было чётко доказано, что история с «потемкинскими деревнями» – ложь.

Эти измышления появились вскоре после инспекцинной поездки императрицы по южнорусским провинциям, состоявшейся в 1787 году. Слухи быстро распространились по всему свету. На Западе буквально пожирали любые новости, корреспонденцию и, естественно, сплетни, сообщаемые из Петербурга и Москвы и связанные с именами любвеобильной императрицы и её фаворитов. Сколь велик был интерес публики к Екатерине, показывают слова Вольтера, долгие годы находившегося в переписке с императрицей: «Счастлив писатель, коему доведётся в грядущем столетии писать историю Екатерины II!»

Историю Екатерины писали не только в грядущем, XIX столетии. Нет, биография императрицы была написана уже в 1797 году, всего через год после её смерти. Автором стал немецкий писатель Иоганн Готфрвд Зейме, позднее прославившийся своим сочинением «Прогулка в Сиракузы»; книгой очерков, описывавших пешее путешествие из Германии в Сицилию. Жизнь Зейме была богата приключениями, и в ней век Екатерины и Фридриха II отразился своей отнюдь не парадной стороной. В бытность студентом (Зейме изучал богословие) он предпринял поездку из Лейпцига в Париж, но в пути был схвачен гессенскими вербовщиками, которые насильно записали его в солдаты. Власти Гессена продали его, как и тысячи других солдат, англичанам, а из Англии всех их отправили в Америку – сражаться против американских колоний, боровшихся за свою независимость. По окончании войны Зейме вернулся в Европу; сумел дезертировать, но вскоре попал в руки новых вербовщиков – теперь уже прусских. Однако на этот раз ему удалось освободиться – кто-то внёс за него залог в 80 талеров. Зейме отправился в Лейпциг, стал преподавателем, потом уехал в Прибалтику, был домашним учителем, секретарём у русского генерала и министра и вместе с ним переехал в Варшаву. Его интересовала русская история и политика, и потому он написал о Екатерине II, императрице, на службе у которой состоял в течение нескольких лет.

Когда в издательстве «Алтона» увидело свет сочинение Зейме «О жизни и характере российской императрицы Екатерины II», в Гамбурге была напечатана и биография князя Потёмкина. Поначалу, правда, не отдельной книгой, а в виде серии статей, публиковавшихся в гамбургском журнале «Минерва», «Журнале истории и политики» (1797-1799). Эта биография – один из первых образчиков того, что в наши дни называют «убийственным журналистским пасквилем». Имя автора не было указано. Лишь впоследствии выяснилось, что им был саксонский дипломат по имени Гельбит. («…Автор этой книги Гельбиг – саксонский резидент при дворе Екатерины» (Ашукины М. Г. и И. С. Крылатые слоьа. М" Художественная литература, 1987. С. 276)).

В 1808 году его стряпню перевели на французский язык в 1811-м – на английский, а позднее – и на ряд других языков. Его измышления приобрели широкую популярность и стали основой для всей последующей клеветы на Потёмкина. Некоторые из россказней Гельбита не только дожили до наших дней, но и роковым образом повлияли на политику.

Россказни были вовсе не безобидными; речь шла не только о растраченных деньгах, не только о домах из картона, дворцах из гипса, миллионах несчастных крепостных, коих переодевали в поселян и вкупе со стадами скота спешно перегоняли из одной «потемкинской деревни» в другую. Нет, ложь была страшнее: когда спектакль, разыгранный ловким мошенником, завершился, сотни тысяч бедных жертв его, перегонявшихся из одной деревни в другую, были якобы обречены на голодную смерть. Всю эту ложь, поведанную саксонским дипломатом и явленную публике в той злополучной серии статей, превративших Григория Александровича Потёмкина в лживого шарлатана, разоблачил лишь российский учёный Георгий Соловейчик, автор первой критической биографии Потёмкина. Произошло это спустя почти полтора века.

На самом деле Потёмкин являлся одним из крупнейших европейских политиков XVIII столетия. На протяжении 17 лет он был самым могущественным государственным деятелем екатерининской России. Многое из созданного им сохранилось и поныне, потому что он занимался чем угодно, только не показной мишурой. Когда участники той самой инспекционной поездки, продолжавшейся не один месяц, приехали осматривать Севастополь, строительство которого Потёмкин начал всего за три года до этого, их встретили в порту 40 военных кораблей, салютовавших в честь императрицы. Когда же они осмотрели укрепления, верфи, причалы, склады, а в самом городе – церкви, больницы и даже школы, все высокие гости были необычайно поражены. Иосиф II, император Священной Римской империи, который инкогнито участвовал в этой поездке, дотошно все осматривавший и, как свидетельствуют его записки, настроенный очень трезво и критично, был прямо-таки напуган этой выросшей как из-под земли базой русского военного флота.

Между тем строительство Севастополя – лишь один факт в череде разнообразных, достойных уважения деяний, совершенных Потёмкиным, а город этот – лишь один из целого перечня городов, основанных князем. Екатерина писала об украинском городе Херсоне: «Стараниями князя Потёмкина этот край превратился в поистине цветущую страну, и там, где до заключения мира не сыскать было ни единой хижины, возник процветающий город…» (до заключения мира – то есть до 1774 года, когда окончилась русско-турецкая война). Согласно Кючук-Кайнарджийскому мирному договору, Россия получила выход к Чёрному морю, представлявший собой, правда, узкий коридор, но через девять лет был присоединён Крым; колонизацией его занялся Потёмкин.

Минуло два года с тех пор, как Потёмкин основал Севастополь; теперь князь приступил к строительству нового города. В честь императрицы он назван был Екатеринославом. Этот город должен был явить собой нечто особенное: промышленный и университетский центр с консерваторией и музыкальной академией. В Екатеринославе-на-Днепре, ныне называемом Днепропетровском, князь собирался построить судебные учреждения, театры, торговый центр и собор, который, как писал Потёмкин императрице, «будет схож с собором св. Петра в Риме». Потёмкин уже пригласил ряд профессоров преподавать в будущем университете и в музыкальной академии, люди уже начали получать жалованье (хотя строительство зданий ещё не было закончено). Построили фабрику по изготовлению шёлковых чулок; за короткое время была налажена целая отрасль промышленности: занялись разведением шелковичного червя,

шёлкопрядением, красильным делом. Восхищённый первыми успехами, Потёмкин писал императрице, отсылая ей образцы первых шёлковых тканей, полученных в Екатеринославе: «Вы повелели червям трудиться на благо людей. Итога Ваших стараний хватит на платье. Ежели молитвы будут услышаны, и Господь дарует Вам долгую жизнь, тогда, коли Вы, милостивая матушка, навестите сии края, порученные моему призрению, дорога Вам будет выстлана шелками».

Естественно, не все из задуманного Потёмкину удалось реализовать. Слишком обширны были его замыслы. И всё же многое начатое им выдержало проверку временем. Свидетельством тому могут служить записки одной англичанки, непредвзятой наблюдательницы, посетившей в конце XVIII века Южную Россию и объездившей всю территорию, обустраиваемую Потёмкиным.

Вот что, например. Мери Гатри, по роду занятий) учительница, писала о городе Николаеве всего через пять лет после того, как он был основан: «Улицы поразительно длинные, широкие и прямые. Восемь i. них пересекаются под прямым углом, и вместить они способны до 600 домов. Кроме того, имеется 200 хижин, а также земляные постройки в пригородах, заселённых матросами, солдатами и т. д. Имеется также несколько прекрасных общественных зданий, таких, как адмиралтейство, с длинным рядом относящихся к нему магазинов, мастерских и т. д. Оно высится на берегу Ингула, и при нём располагаются речные и сухие доки. Короче говоря, всё необходимое для строительства, оснащения и снабжения провиантом военных кораблей – от самых крупных до шлюпок. Доказательством служит тот факт, что в прошлом году со здешних стапелей сошёл корабль, оснащённый 90 пушками. Упомянутые общественные строения, так же как прелестная церковь и немалое число частных домов,сложены из изящного белого известнякового камня… Прочие дома – деревянные… Количество жителей, включая матросов и солдат, достигает почти 10 000 человек».

Сегодня в Николаеве, городе, который соединяется с Черным морем каналом, проживает более полумиллиона человек; город располагает самой крупной верфью на всём побережье Чёрного моря. Херсон – также один из важных торговых и военных портов. Севастополь – не только популярный крымский курорт, но и главная база Черноморского флота. Уж это-то – никак не «потемкинские деревни».

Почему же в эту историю с «картонными деревнями» поверили не только иностранцы, но и россияне, и даже придворные? Все объяснялось прежде всего тем положением, которое занимал Потёмкин. У фаворитов императрицы никогда не было недостатка в завистниках. Образовывались целые партии их сторонников или противников. В особенности это относилось к Потёмкину, ведь он, как никто другой из длинной череды любовников императрицы, влиял на политику России. Недоброжелатели считали, что назначение в Крым – это своего рода опала для него, но когда убедились, что за несколько лет он проделал там невероятное и что его влияние и на Екатерину, и на политику страны все так же велико, тогда враги его с новой силой воспылали завистью к нему.

От Екатерины не могли утаиться наветы на князя Потёмкина. Она досадовала, но никак не руководствовалась ими. По возвращении в Царское Село она писала Потёмкину: «Между Вами и мной, мой Друг, разговор короток. Вы мне служите, я Вам благодарна. Вот и все. Что до Ваших врагов, то Вы Вашей преданностью мне и Вашими трудами на благо Страны прижали их к ногтю».

После той поездки на юг она написала ему много благодарственных писем. И Потёмкин отвечал: «Как благодарен я Вам! Сколь часто я был Вами вознаграждён! И сколь велика Ваша милость, что простирается и на ближних моих! Но пуще всего я обязан Вам тем, что зависть и зложелательство вотще силились умалить меня в Ваших очах, и всяческие козни против меня не увенчались успехом. Такого на этом свете не встретишь…»

Это письмо было написано Потёмкиным 17 июля 1787 года; тогда ему было 47 лет. Он пребывал на вершине карьеры, начавшейся 13 лет назад, когда Екатерина выбрала его своим фаворитом. Впрочем, выделила она его задолго до этого, в тот решающий для неё день, 28 июля 1762 года, когда свергла своего мужа, императора Петра III, и провозгласила себя «императрицей и самодержицей всея Руси» (низложенный император был вскоре убит). В то время Потёмкину было 23 года, он происходил из родовитой, но небогатой семьи. Он принял активное участие в дворцовом перевороте. Ведущую роль в этом предприятии играли братья Орловы, с которыми гвардейский унтер-офицер Потёмкин был дружен. В день переворота Екатерина переоделась с офицерский мундир, и тут Потёмкин, так впоследствии рассказывал он сам, заметил, что на её сабле не оказалось темляка, тогда он предложил ей свою собственную саблю. Племянник Потёмкина, позднее писавший о нём, считал, что эта история выдумана; он указывал на то, что Григорий Потёмкин занимал тогда слишком низкий чин, и его оружие не подошло бы императрице.

Было ли это или не было, но в тот день квартирмейстер Потёмкин наверняка чем-то снискал расположение Екатерины. Ведь его имя значилось в составленном ею списке тех 40 человек, которые поддержали её во время переворота. Первыми были названы братья Орловы. Один из них, Алексей Орлов, 6 июля 1762 года в Ропше, по-видимому, и убил низложенного императора. Потёмкин также был в то время в Ропше, но вряд ли участвовал в убийстве. Во всяком случае, о нём никогда не вспоминали в связи с этим событием. Иначе бы непременно его наградили куда щедрее. В списке значилось лишь следующее: «Квартирмейстер Потёмкин: два полковых чина и 10 QOO рублей». Это было немного. Сорока своим сторонникам Екатерина раздарила в общей сложности более миллиона рублей. В честь коронации Потёмкин получил серебряный сервиз и четыре сотни душ в Московской губернии.

Души, то есть крепостные, в те времена в России были не в цене. Стоили они дёшево, и владельцы продавали, обменивали их, отдавали в залог – так, словно это были неживые предметы. Объявления, помещавшиеся в петербургских и московских газетах, дают довольно точное представление об их стоимости. Ребёнка можно было купить порой за десять копеек. Молодая служанка из крестьян стоила примерно 50 рублей. За умельца, знатока своего дела, платили гораздо больше. Так, повар, например, стоил около 800 рублей. Музыкант обходился не менее дорого. Но даже эти крепостные, наделённые явными талантами, стоили куда меньше, чем породистая собака. Так, например, за молодую борзую в Петербурге давали в те времена 3000 рублей. Тогда как за 10 000 рублей можно было при случае приобрести в собственность 20 музыкантов.

Поскольку крепостные в России были столь дёшевы, русский аристократ легко мог завести себе раз в пять больше слуг, нежели западный человек, занимавший то же положение. Со своими четырьмя сотнями душ Потемкинбыл, таким образом, вовсе не богачом. У людей богатых крепостные исчислялись тысячами, у некоторых вельмож одних только домашних слуг и лакеев насчитывалось до восьмисот.

Вскоре после коронации Екатерины Потёмкин получил звание камер-юнкера. Итак, он официально вошёл в круг придворных. Этим он был обязан, прежде всего, братьям Орловым. Они протежировали ему. Он был их хорошим приятелем, разговорчивым, остроумным, находчивым; легко умея имитировать других; был любителем выпить, завзятым игроком, легко и без сожаления делавшим долги. Что касалось их самих и их собственного будущего, то Орловы надеялись на то, что Екатерина выйдет замуж за одного из них – Григория, человека очень привлекательного: на протяжении многих лет он являлся её любовником, императрица родила от него троих детей. Поэтому братья Орловы были очень заинтересованы в смерти Петра: только овдовев, императрица могла вновь выйти замуж. И вот, вскоре после смерти Петра, Григорий Орлов начал наступать на Екатерину.

Орловы – их было пятеро братьев – происходили не из родовитой семьи. Их дед был всего лишь простым солдатом; за особую храбрость его произвели в офицеры. Все пятеро братьев также слыли изрядными храбрецами, ухарями. Они были воплощением гвардейского духа. Григория обожали. Во время Семилетней войны в кровопролитной битве под Цорндорфом (против прусской армии Фридриха II) он, молодой лейтенант, был трижды ранен и всё же продолжал командовать своими солдатами. Тогда-то началось его восхождение. В ту пору, когда Потёмкин только появился при дворе, Григорий Орлов считался, несомненно, самым могущественным – после правительницы – человеком в империи.

Он был уверен, что его власть и положение крепки. Однако когда он и его братья заметили, что императрице все больше нравится молодой Потёмкин, когда до них дошёл слух, передаваемый при дворе: говорили, что Потёмкин как-то раз бросился Екатерине в ноги, поцеловал её руки и пролепетал признание в любви, – тогда они решили преподать дерзкому сопернику урок. Григорий и Алексей потребовали от него объяснений, этот разговор, проходивший на квартире Григория Орлова во дворце императрицы, вылился в дикую драку. По-видимому, тогда Потёмкин тяжело повредил себе левый глаз (в результате он его лишился).

Потёмкин был глубоко уязвлён. Он удалился от двора. В течение полутора лет жил анахоретом. Все это время он много читал, в особенности его интересовали богословские труды. Итак, разгульная жизнь внезапно сменилась вдумчивым уединением в тиши рабочего кабинета. Причина подобного поворота крылась не только в увечье, полученном им, но и в самом характере этого человека. Потёмкин любил бросаться из одной крайности в другую. В студенческую пору он выделялся успехами. Его даже отметили золотой медалью и в числе двенадцати лучших учеников Московского университета направили в Петербург, дабы представить императрице Елизавете. Но именно с того самого момента, когда он добивается наивысшего отличия, когда его успехи восхищают, он вдруг меняется, совершенно пренебрегает занятиями, и через пару лет «за леность и нехожение в классы» его изгоняют из университета.

Прошло полтора года после драки с Орловыми, и Потёмкин вновь появился при дворе – не он этого хотел, за ним прислала Екатерина. Он был произведён в камергеры, и теперь его стали титуловать «Ваше превосходительство». Однако когда разразилась первая русско-турецкая война, Потёмкин отправился в действующую армию.

Он не раз отличался в сражениях и потому быстро продвигался по службе, его наградили орденами св. Анны и св. Георгия. Его начальник, генерал Румянцев, писал в рапорте императрице о том, что Потёмкин «сражается, не щадя себя»: «Никем не побуждаемый, следуя одной своей воле, он использовал всякий повод, дабы участвовать в сражении».

Это произвело большое впечатление на Екатерину. Когда Потёмкин, получив отпуск, прибыл в Петербург, императрица дала ему аудиенцию, а прощаясь, разрешила ему присылать письма лично ей. В письме от 4 декабря 1773 года она дала ему понять, что и впредь не хотела бы порывать с ним: «Поскольку со своей стороны я стремлюсь сберечь честолюбивого, мужественного, умного, толкового человека, прошу Вас не подвергать себя опасности. Прочитав это письмо. Вы, быть может, спросите, с какой целью оно было написано. На это хочу Вам ответствовать: дабы в Ваших руках был залог моих мыслей о Вас, поелику всегда остаюсь безмерно благоволящая Вам Екатерина».

Потёмкин увидел в этом – как пишет его биограф Соловейчик – «желанное приглашение» и тотчас помчался в Петербург; совершилась «революция в алькове».

Теперь ему незачем было страшиться нового столкновения с Орловыми. Григорий Орлов попал у императрицы в немилость, ибо однажды она обнаружила, что он ей неверен. Тогда и Екатерина завела себе нового любовника. Им оказался гвардейский офицер Александр Васильчиков, молодой, миловидный человек, но ничего выдающегося в нём не проглядывалось. Орлов – в ту пору его не было в Петербурге, – узнав о новом фаворите, впал в бешенство, к тому же Екатерина лишила его занимаемых должностей (впрочем, вслед за тем он поразительно быстро успокоился). Прошло немного времени; теперь придворные и иностранные дипломаты стали уделять все внимание лишь Потёмкину, занявшему место невзрачного Васильчикова.

Послы, пребывавшие в Петербурге, известили о смене фаворита все европейские правительства. Ведь случившееся было не только частным делом российской императрицы, но означало перемену в политическом руководстве, перемену, которая могла иметь важнейшие последствия. Даже слабый, ничтожный фаюрит все равно играл серьёзную роль. Ведь как-никак он был важным государственным сановником. Он был старшим флигель-адъютантом и занимал ряд значительных военных постов. Он жил во дворце императрицы. Его комнаты располагались прямо под её личными покоями и соединялись с ними лестницей. Все его расходы оплачивались из государственной казны, и, естественно, он получал жалованье.

Подобную систему ввела не Екатерина, а императрица Анна Иоанновна, дочь царя Ивана V; при содействии гвардии она была провозглашена импер. грицей в 1730 году, после смерти Петра II. своим фаворитом и соправителем она сделала шталмейстера, курляндца Эрнста Иоганна Бирона. Преемницы Анны на русском троне переняли традицию выбора фаворитов. Своего расцвета подобный принцип правления достиг, несомненно, при Екатерине. За 44 года у неё перебывал 21 любовник, и всякий раз появление нового фаворита приводило в тревогу послов иноземных дворов.

4 марта 1774 года английский посол в Петербурге Роберт Ганнинг сообщал своему правительству в Лондон: «Новые события, с недавних пор происходящие здесь, заслуживают, по моему мнению, большего внимания, нежели все прежние, что случились с самого начала её правления. Господин Васильчиков, чьи дарования были слишком ограниченны, чтобы каким-то образом влиять на государственные дела или завоевать доверие своей госпожи, теперь сменён новым поклонником, который, как следует ожидать, наделён обоими этими талантами сверх всякой меры… Речь идёт о генерале Потёмкине, прибывшем сюда около месяца назад; всю войну он пробыл в армии, где, как мне говорили, был всеми ненавидим. У него фигура исполина, пусть и неправильно сложенная; выражение лица его совершенно несимпатичное. Что касается его скрытых от взгляда качеств, то, как кажется, он является большим знатоком людей и умеет судить обо всём лучше, чем присуще его соотечественникам. В способности затевать интриги и искусно приноравливаться к обстановке он не уступит никому, и хотя о его порочном нраве не перестают говорить, он здесь единственный, кто поддерживает отношения с духовенством. В этих условиях, когда следует учитывать и известную бездеятельность тех, кто, возможно, хотел бы бороться против него, он, естественно, может тешить себя надеждой достичь тех высот, кои одни способны утолить его ненасытное честолюбие».

Английский посол в определённой мере правильно понял, что могло означать выдвижение Потёмкина. Он был прав, что и говорить, отмечая, что выражение лица нового фаворита было «совершенно несимпатичным». Потеря левого глаза обезобразила его и без того грубое лицо. Да и вообще его тело не выделялось красотой. Особенно в то время. Он располнел; его массивную фигуру увенчивала голова, напоминавшая собой грушу и наделённая широким бесформенным носом. Его руки оставались неухоженными. Он имел дурную привычку грызть ногти.

Однако Екатерина находила его прекрасным. Она любила его. В начале апреля 1774 года он переехал на квартиру, расположенную в её дворце. Потёмкину было 34 года, Екатерине уже 44. Впервые в жизни она встретила в мужчине все то, что искала, в чём нуждалась. Она нашла в нём не только любовника, но и соратника, и к тому же умного человека. Разумеется, поначалу императрице более всего важна была любовь. Всякий раз, куда бы она ни шла, с нею был Потёмкин; часто она писала ему любовные письма, многие из которых сохранились: «…можно ли ещё кого-то любить с тех пор, как я познакомилась с Тобой? Я полагаю, что нет на свете никого, кто мог бы тягаться с Тобой. Тем паче, что сердце моё от природы любит постоянство…»

Впрочем, именно подобным её словам Потёмкин не верил. Его часто одолевали приступы меланхолии и хандры и прежде всего – ревности. Он ревновал любовников, перебывавших у Екатерины до него – по подсчётам Потёмкина, их было пятнадцать. Но тут он преувеличивал. Она, соглашаясь с упрёками, защищала себя в пространном письме, именованном ею «Чистосердечная исповедь». В нём она рассказывала Потёмкину о том, как жила до знакомства с ним; в конце «Исповеди» императрица писала: «Смею ли я надеяться после сего признания, что Ты отпустишь мне мои грехи? Тебе нужно признать, что не о пятнадцати идёт речь, а лишь о трети этого числа. Сойтись с первым я была принуждена», – здесь она имела в виду своего мужа, – «четвёртого взяла от отчаяния, и я не верю, что их обоих Ты можешь приписать моему легкомыслию. А что до трех остальных, то сумей войти в моё положение. Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если б я в участь получила с молода мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Трудность лишь в том, что моё сердце ни часу не может прожить без любви».

Ни часу… Но с тех пор, как она попала в Россию, ей пришлось прожить без любви долгие годы. Человеку, которого она любила, и который теперь нападал на неё, хотя без неё оставался бы ничем, она говорила в своё оправдание, что ей пришлось столько лет прожить без любви, пришлось столько времени провести словно пленнице. И вот с появлением Потёмкина она почувствовала себя такой счастливой, какой ещё никогда не была с тех пор, как приехала в Россию.

Ей не было ещё пятнадцати, когда она, нежная, рано созревшая и безмерно честолюбивая немецкая принцесса, прибыла в Россию, чтобы стать женой Петра III. Принц Пётр приходился внуком Петру Великому. Матерью его была великая княгиня Анна Петровна, старшая дочь Петра Великого, вышедшая замуж за Карла-Фридриха, герцога Гольштейн-Гогторпа. Когда в феврале 1744 года Екатерина приехала в Россию – в ту пору будущая императрица была принцессой Софьей Фредерикой Августой Анхальт-Цербстской и невестой Петра III, – в ней правила его тётка, прекрасная Елизавета, вторая дочь Петра Великого. За три года до этого Елизавета при содействии гвардейцев путём бескровного дворцового переворота завладела троном – с тех пор, как в 1725 году умер её отец, не раз разгоралась борьба за власть. В юности Елизавета была помолвлена с князем Карлом Августом из Гольштейн-Готторпа, однако свадьбу сыграть не удалось: в Петербурге князь умер от оспы. Елизавета осталась незамужней, но всю свою жизнь испытывала родственные чувства к членам Гольштейнского дома. И когда она принялась искать невесту для своего племянника и наследника, великого князя Петра, то вспомнила именно об этом семействе. Сестра её бывшего жениха, Иоанна, вышла замуж за князя Христиана Августа Анхальт-Цербстского. И именно её Дочь, принцессу Софью, Елизавета выбрала невестой для великого князя.

Хилый, невежественный, душевно неразвитый Пётр (коему исполнилось уже шестнадцать лет) был вовсе не парой Софье. Она заметила это уже при первой встрече. Однако для молодой честолюбивой принцессы это замужество оставалось единственной возможностью порвать со скучной, косной жизнью при дворе одного из хотных немецких княжеств. «Сердце не предвещало мне большого счастья, – писала в своих „Записках“ Екатерина (такое имя она приняла после обряда присоединения к православию), – одно честолюбие меня поддерживало; в глубине души у меня было что-то, что не позволяло мне сомневаться ни минуты в том, что рано или поздно мне самой по себе удастся стать самодержавной Русской императрицей».

Екатерина с головой окунулась в придворную жизнь, и в то время, как в стране нарастал крепостной гнёт, усиливались нищета и страдания русского народа – она демонстрировала и без того привыкшим к расточительной жизни российским дворянам, что значит настоящее мотовство («К концу жизни она задолжала свыше полумиллиона» – Ключевский В. О. Соч.: В 9 т. Т. 5. М., «Мысль», 1989 год).

Разумеется, началось это не с первого дня, а позднее, после того, как она выполнила свою задачу или, точнее, то, что считала её задачей – Елизавета: родила наследника престола. В этом вопросе Елизавета проявляла необычайное нетерпение. Всему виной был Иван VI, «мальчик-император», сын низложенной Елизаветой Анны Леопольдовны, которая была все ещё жива и, значит, могла притязать на власть.

Допустим, если что-либо случится с великим князем Петром. А он был человеком болезненным. И потому Елизавета так спешила. 21 августа 1745 года с редкостной пышностью была отпразднована свадьба Петра и Екатерины. Вечером, когда начался придворный бал, императрица позволила молодым задержаться на нём лишь на час. Потом жениха и невесту повели в отведённые им покои. Мадам Крузе, старшая камеристка Екатерины, которой, так сказать, надлежало проверить совершение таинства брака, не смогла сообщить Елизавете ничего утешительного для неё. Судя по «Запискам» Екатерины, ни она, ни Пётр не знали, что же им, собственно говоря, следовало делать.

И очевидно, так продолжалось ещё долго. Екатерина пишет, что Пётр целыми днями устраивал военные учения со своими слугами или дрессировал собак, а по ночам больше всего любил играть в куклы.

Мадам Крузе, писала Екатерина, доставляла великому князю «игрушки, куклы и другие детские забавы, которые он любил до страсти: днём их прятали в мою кровать и под неё. Великий князь ложился первый после ужина, и как только мы были в постели, Крузе запирала дверь на ключ, и тогда великий князь играл до часу или двух ночи; волей-неволей я должна была принимать участие в этом прекрасном развлечении так же, как и Крузе. Часто я над этим смеялась, но ещё чаще это меня изводило и беспокоило, так как вся кровать была покрыта и полна куклами и игрушками, иногда очень тяжёлыми».

Хотя Екатерина была женой наследника престола, долгое время она жила как в клетке. Её камеристки, например мадам Крузе и мадам Чоглокова, да и вообще её служанки напоминали скорее охрану, чем прислугу. Долгое время ей было запрещено писать письма или как-либо иначе извещать о своём самочувствии. В своих «Записках» Екатерина рассказывает, как однажды её гость, кавалер Сакромозо, передал ей весточку от её матери. «Он был нам представлен; целуя мою руку, Сакромозо сунул мне в руку очень маленькую записку и сказал очень тихо: „Это от вашей матери“. Я почти что остолбенела от страху перед тем, что он только что сделал. Я замирала от боязни, как бы кто-нибудь этого не заметил… Однако я взяла записку и сунула её в перчатку; никто этого не заметил. Вернувшись к себе в комнату, в этой свёрнутой записке, в которой он говорил мне, что ждёт ответа через одного итальянского музыканта, приходившего на концерты великого князя, я, действительно, нашла записку от матери, которая, будучи встревожена моим невольным молчанием, спрашивала меня об его причине и хотела знать, в каком положении я нахожусь. Я ответила матери и уведомила се о том, что она хотела знать; я сказала ей, что мне было запрещено писать ей и кому бы то ни было, под предлогом, что русской великой княгине не подобает писать никаких других писем, кроме тех, которые составлялись в коллегии иностранных дел… Я свернула свою записку… и выждала с тревогой и нетерпением минуту, чтобы от неё отделаться. На первом концерте, который был у великого князя, я обошла оркестр и стала за стулом виолончелиста д'0лолио, того человека, на которого мне указали. Когда он увидел, что я остановилась за его стулом, он сделал вид, что вынимает из кармана свой носовой платок, и таким образом широко открыл карман; я сунула туда, как ни в чём ни бывало, свою записку и отправилась в другую сторону, и никто ни о чём не догадался…»

На протяжении всех этих лет, когда за каждым её шагом следили, когда то и дело приходилось переезжать из Петербурга в Москву и наоборот, когда из залов, где проходили блестящие балы, нередко случалось попадать в убогие, плохо отапливаемые комнаты, кишевшие крысами и насекомыми (Екатерина, кстати, часто простужалась), и так на протяжении всех этих лет несвободы она все более развивала умение притворяться. Поначалу дело касалось пустяков, например, она стала украдкой пользоваться мужским седлом для верховой езды. Екатерина писала, с помощью какой хитрости ей удалось придумать такие седла, на которых она могла сидеть так, как ей нравится: «Они были с английским крючком, и можно было перекидывать ногу, чтобы сидеть по-мужски; кроме того, крючок отвинчивался, и другое стремя опускалось и поднималось как угодно и, смотря по тому, что я находила нужным. Когда спрашивали у берейтеров, как я езжу, они отвечали: „На дамском седле, согласно с волей императрицы“; они не лгали; я перекидывала ногу только тогда, когда была уверена, что меня не выдадут…»

Когда, наконец, императрица Елизавета все же узнала, что Екатерина часто ездит верхом по-мужски, то посчитала, что из-за этого она остаётся бесплодной. Однако, когда императрица поделилась своим мнением с мадам Чоглоковой, то получила, как пишет Екатерина, совершенно обескураживший её ответ: «Что для того, чтобы иметь детей, тут нет вины; что дети не могут явиться без причины и что, хотя Их Императорские Высочества живут в браке с 1745 года, а между тем причины не было. Тогда Её Императорское Величество стала бранить Чогдокову и сказала, что она взыщет с неё за то, что она не старается усовестить на этот счёт заинтересованные стороны…»

С тех пор мадам Чоглокова пыталась всеми возможными способами выполнить пожелание Елизаветы. Она отыскала хорошенькую вдову одного художника, которой надлежало просветить великого князя – очевидно, не только теоретически. Так оно и случилось и, по-видимому, с некоторым успехом; во всяком случае, мадам Чоглокова утверждала, что империя во многом обязана ей, уладившей деликатную незадачу. Однако вряд ли скорую беременность Екатерины следует относить на счёт успехов предприимчивой мадам. Нет, к тому времени у Екатерины уже появился первый её любовник.

Им был камергер Сергей Салтыков, 26 лет, блестящий придворный и покоритель дамских сердец. В своих «Записках» Екатерина утверждает, что мадам Чоглокова сама предложила ей связаться с Салтыковым или с кем-либо ещё. Она сказала ей: "Бывают иногда положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правила. Я дала ей высказать все, что она хотела, не прерывая, вовсе не ведая, куда она клонит, несколько изумлённая, и не зная, была ли это ловушка, которую она мне ставит, или она говорит искренно. Пока я внутренне так размышляла, она мне сказала: «Вы увидите, как я люблю своё отечество и насколько я искренна; я не сомневаюсь, чтобы вы кому-нибудь не отдали предпочтения: предоставляю вам выбрать между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Если не ошибаюсь, то избранник ваш последний». На это я воскликнула: «Нет, нет, отнюдь нет». Тогда она мне сказала: «Ну, если это не он, так другой наверно».

И точно, это был Салтыков. Долгое время Екатерина была близка с ним, и, кстати, Пётр порой публично насмехался над этой близостью. В декабре 1752 года у неё был выкидыш; через полгода – другой, после чего в течение двух недель жизнь её находилась в смертельной опасности.

После этого Екатерина хворала ещё шесть недель, все это время она не в силах была встать с постели. Впрочем, потом она довольно быстро оправилась и снова погрузилась в придворную жизнь, в балы маскарады, мелкие интриги, снова сблизилась с Салтыковым. Наконец 20 сентября 1754 года она родила столь желанного для императрицы Елизаветы престолонаследника. Его назвали Павлом; почти наверняка можно сказать – в царские времена это, правда, всячески затушёвывалось, – что отцом его был не великий князь Пётр, а Сергей Салтыков.

Но это было неважно. Для самой Екатерины – по крайней мере, в тот момент – это тоже было неважно. Главное, что появился наследник престола. Сразу после родов ребёнка отняли от матери. Своего сына Екатерина впервые увидела лишь через сорок дней!

Эти недели и месяцы, последовавшие за рождением наследника, когда на неё саму не обращали почти никакого внимания, стали для неё одним из самых сильных потрясений. Но она справилась и с этим. Ей было тогда 26 лет, и она твёрдо решилась впредь держаться смелее и не играть уже, как в предыдущие одиннадцать лет, скромную, подчинённую роль. Она сознавала, что все зависело от неё одной, помощи ждать было неоткуда. Пропасть, разделявшая её и мужа, становилась все глубже. Отношения с Салтыковым изменились, наступило охлаждение. Он все более и более манкировал ею, а во время поездки в Стокгольм он, что особенно обидело её, позволил себе бестактно обмолвиться об их отношениях. Но Екатерина уже не хотела жить без любви. И она завела себе нового любовника, польского графа Станислава Понятовского, пребывавшего в Петербурге в качестве секретаря британского посланника – позднее Екатерина сделает его королём Польши. Весной 1757 года она снова забеременела, и как-то Пётр в кругу друзей заявил: «Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность, я не слишком-то знаю, мой ли это ребёнок и должен ли я его принять на свой счёт».

Когда один из друзей Петра, Лев Нарышкин, передал эти слова Екатерине, та сказала ему: «Вы все ветреники; потребуйте от него клятвы, что он не спал со своей женой, и скажите, что если он даст эту клятву, то вы сообщите об этом Александру Шувалову, как великому инквизитору империи». Лев Нарышкин пошёл действительно к Его Императорскому Высочеству и потребовал у нею этой клятвы, на что получил в ответ: «Убирайтесь к чёрту, и не говорите мне больше об этом».

Теперь Екатерина держалась все увереннее и смелее. Она обдумала, какой же путь ей избрать в дальнейшем. Она решила завоевать расположение общества, «наблюдая… в обществе мои интересы так, чтобы оно видело во мне, при случае, спасителя государства». Итак, она хотела стать спасительницей государства, спасительницей России. Теперь этими соображениями определялись все её поступки, в том числе и выбор любовников. Понятовского, от которого она родила дочь, сменил Григорий Орлов. Опираясь на него и его братьев, Екатерина хотела привлечь на свою сторону гвардию. Она внимательно изучила русскую историю и хорошо знала, что после смерти Петра Великого во всех дворцовых переворотах тон задавала гвардия, где заводилами являлись братья Орловы.

Когда Екатерина познакомилась с Григорием Орловым, здоровье императрицы быстро слабело. Елизавета чахла, она перенесла уже несколько апоплексических ударов. Но предстоящее царствование Петра III внушало Екатерине тревогу. Теперь Пётр относился к ней так неприязненно, что она ожидала: её отошлют назад в Германию. Тем не менее она ничего не предпринимала в свою защиту. Она положилась на Григория Орлова, от которого в ту пору как раз ждала ребёнка. На Рождество 1761 года скончалась императрица Елизавета, и новым правителем был провозглашён Пётр III. Прошло восемнадцать лет с тех пор, как Екатерина прибыла в Россию.

Целых шесть недель гроб с телом покойной императрицы был выставлен для торжественного прощания. Каждый день по многу часов подряд перед гробом, преклонив колени, стояла Екатерина – воплощённый образ смиренного благоговения и святости, поэтому как сообщил своему правительству французский посол она «все более и более завоёвывала сердца русских». А Пётр становился с каждым днём все непопулярнее, особенно среди гвардейских офицеров, с которыми он обращался как с рекрутами. Одним из первых его политических шагов стало заключение мира с Пруссией (мирный договор был ратифицирован 24 апреля 1762 года. Этот пакт спас Фридриха Великого от крушения. Одновременно Пётр заключил союз с прусским монархом, чьим страстным поклонником он был.

Его политика находилась в разительном противоречии с внешней политикой Елизаветы, но проистекало это не только из слепого преклонения перед прусским королём, но и вследствие тесных связей со своей немецкой родиной, Гольштейном. Пётр искал во Фридрихе союзника для войны с Данией: ему хотелось силой оружия утвердить свои притязания на Шлезвиг. О России при этом он не думал, о России он никогда не думал. Часто он признавался Екатерине, – так писала она в своих «Записках», – что «…он чувствует, что не рождён для России; что ни он не подходит вовсе для русских, ни русские для него и что он убеждён, что погибнет в России». Россия угнетала его, она была слишком громадной для него; его сердце осталось привязанным к его крохотному герцогству Гольштейн. И ради маленького Гольштейна он решил ввергнуть великую Россию в войну с Данией.

Фридрих настоятельно просил его одуматься, по крайней мере, дождаться своей коронации – этим он укрепит своё положение. Однако Пётр отдал приказ отправляться в поход; уже авангард русской армии вступил в Шведскую Померанию, а в первые дни июля черёд идти на войну ждал и гвардейцев. И тут братья Орловы стали действовать.

28 июня гвардия объявила Екатерину II «самодержицей» и присягнула ей. Пётр был арестован. Без всякого сопротивления он отказался от всех прав на престол. Он просил Екатерину дозволить ему вернуться в Гольштейн.

Она не согласилась на его просьбу, да иначе и быть не могло, ведь тогда Пётр представлял бы постоянную угрозу и для неё, и для России. Даже будучи под арестом, он был опасен. Впрочем, длилось это недолго. Вечером 6 июля из Ропши, где удерживали Петра, курьер спешно доставил императрице письмо от Алексея Орлова. Автор был, очевидно, очень напуган и писал государыне следующее: «Матушка! Милостивая Императрица! Как мне сказать о случившемся? Не поверишь Ты Твоему верному рабу, ну да скажу правду, как перед ликом Господним. Матушка, умру, не пойму, как беда приключилась. Пропали мы, если Ты не помилуешь. Матушка!… Его больше нет. Но никто это не замышлял; как можно помыслить поднять руку на императора. Но, Государыня, беда приключилась. Поспорил он за столом с князем Фёдором, и не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; и все мы виновны, и всех наказывать надо, но, помилуй меня, брата ради! Мне моя вина ведома – прости или прикажи немедля расстаться с жизнью. Мне свет не мил. Мы Тебя разгневали, и наши души на вечную гибель осуждены».

Матушка Екатерина, милостивая императрица, хотя и ужаснулась – ведь она никак не хотела начинать своё царствование с убийства, – но простила. И скрыла убийство. Она заявила, что Пётр умер «по воле Господа» от прежестокой геморроидальной колики. Десять лет спустя Пётр III ещё раз заставил о себе говорить: авантюрист с берегов Дона, казак Емельян Пугачёв, возглавил мощное восстание казаков и крестьян, объявив себя царём Петром III, чудесным образом спасшимся из темницы.

Восстание это стало самым серьёзным внутриполитическим кризисом за всё время правления Екатерины. Лишь ценой огромных усилий всё-таки удалось разбить бунтовщиков. Пугачёв был пленён и в январе 1775 года казнён в Москве. Чтобы ничто не напоминало о нём, Деревню, где он родился, велено было сровнять с землёй, а дома отстроить на другом месте, сменив также название поселения. Теперь это местечко было названо в честь Григория Александровича Потёмкина – так как он необычайно отличился при усмирении восставших. В это время Потёмкин – уже десять месяцев он был фаворитом Екатерины – постепенно забирал бразды правления в свои руки. Оставаться одним лишь любовником государыни было ему мало, хотя и без того ему жилось славно. Он занимал очень высокие посты, был членом Тайного совета, вице-президентом Военной академии в ранге генерала. Он был возведён в графское достоинство. Екатерина наградила его высшими российскими знаками отличия и позаботилась даже о том, чтобы иностранные правительства также отметили его. Так, из Пруссии он получил «Чёрного орла», из Польши – «Белого орла» и «Святого Станислава», из Швеции – «Святого Серафима» и из Дании – «Белого слона».

Итак, Потёмкин был почтён самыми высокими наградами, хотя Франция и отказалась удостоить его «орденом Святого Духа», а императрица Мария Терезия, которая не могла терпеть «эту бабу» Екатерину, не захотела произвести Потёмкина в «рыцари Золотого руна». Версаль и Вена отделались вполне резонными объяснениями: подобных знаков удостаиваются-де последователи Римской католической церкви. Однако совсем иначе было с немецким княжеским титулом, который высоко ценили в России. Екатерина просила Иосифа II даровать Потёмкину этот титул. Мария-Терезия вновь была против, но Иосиф стал возражать своей матери и, в конце концов, добился её согласия: в марте 1776 года Григорий Александрович Потёмкин получил титул князя Священной Римской империи. С тех пор он был «князем», «Светлейшим», «Его светлостью». Ежемесячное жалованье его составляло по приказанию императрицы 12 000 рублей. При этом все его расходы покрывались за счёт государственной казны; время от времени Екатерина преподносила ему щедрые денежные подарки. Одаривала она его и ценными вещами, например шубами, драгоценностями, сервизами. Заботилась она не только о нём самом, но и о его родственниках. Его мать переехала в Петербург, за ней последовали его братья, племянницы и племянники. Все они получали чины и должности.

Чего ещё не хватало ему? Он не получил орден Подвязки. Король Англии, Георг Ш, отклонил просьбу и даже, более того, как сообщал из Лондона в Петербург российский посланник, «не только отказал, но и счёл сие дело возмутительным». А чего недоставало ему ещё? Его биограф Соловейчик уверен, что с конца 1774 года Потёмкин перестал быть любовником Екатерины и стал её законным супругом. Его, человека, истово верующего, уязвляла незаконность их отношений, и потому «…бывшая принцесса Софья Фредерика Августа Анхальт-Цербстская, ныне её величество императрица российская Екатерина II, вдова покойного императорского величества царя Петра Ш по своей собственной доброй воле вышла замуж за Григория Александровича Потёмкина всего через несколько месяцев после того, как он стал её фаворитом».

Действительно ли состоялась свадьба, нельзя сказать наверняка. Соловейчик убеждён в этом. Так же считают ещё два русских историка. Но лишь на основании косвенных свидетельств. Доказательств нет. К свидетельствам относятся многочисленные любовные письма, в которых Екатерина именует Потёмкина своим «супругом» или «мужем», а себя называет «супругой». Наиболее значимо из этих писем следующее, цитируемое Соловейчиком: «Мой господин и любимый супруг, сперва хочу сказать о том, что меня больше всего волнует. Почему Ты печалишься? Почему доверяешь больше Твоей больной фантазии, чем осязаемым фактам, кои все лишь подтверждают слова Твоей жены? Разве два года назад не связала она себя священными узами с Тобой? Разве с тех пор я переменила отношение к Тебе? Может ли статься, что я Тебя разлюбила? Доверься моим словам. Я люблю Тебя и связана с Тобой всеми возможными узами…»

Очевидно, Потёмкин усомнился в любви Екатерины, и тогда она написала ему это письмо. По-видимому, он постоянно сомневался в её любви. Современному человеку трудно понять, почему он так был настроен. Ведь Екатерина буквально осыпала его любовными письмами. Порой она писала ему записки по нескольку раз в день, часто адресовала ему пространные послания, в которых вновь и вновь признавалась в любви, хвалила его, восторгалась им, придумывала для него самые необычные ласкательные имена.

Долгое время она была совершенно без ума от него. «Нет ни клетки в моём теле, коя не чувствует симпатии к Тебе», – писала она. И ещё: «У меня не хватает слов, чтобы сказать Тебе, как я Тебя люблю…» Или вот наспех набросанная записка, относящаяся к самому началу их романа: «Доброе утро, мой голубчик. Мой милый, мой сладенький, как мне охота знать, хорошо ли Ты спал и любишь ли Ты меня так же сильно, как люблю тебя я».

Мы не знаем, часто ли ей отвечал её «голубчик», что он писал в ответ. Сохранилось лишь несколько писем, написанных им, ибо Екатерина имела обыкновение почти сразу же уничтожать их. Он же, наоборот, привык складывать большинство записок и писем в карманы своего шлафрока и постоянно носил их с собой. Шлафрок был его любимым родом одежды. Часто Потёмкин, накинув на голое тело один лишь халат, появлялся поутру в комнатах императрицы, не обращая никакого внимания на присутствующих там придворных, посетителей и министров. И императрица, пишет Соловейчик, «…которая, несмотря на свой образ жизни, была в некотором отношении чопорным человеком и очень дорожила придворным этикетом, смирилась с его халатом».

Через полвека халат, или шлафрок, станет в России символом мироощущения: в романе Гончарова «Обломов» халат явится воплощением мертвящей, убивающей всё скуки. Однако в век Просвещения верили в прогресс, реформы, в деятельность, исполненную смысла. И даже монархи в то время избегали праздности. Фридрих Великий, Мария-Терезия, Иосиф II и сама Екатерина трудились не покладая рук.

Если принять во внимание любовные письма Императрицы, адресованные Потёмкину, если вспомнить о многочисленных её письмах к Вольтеру, Дидро, Д'Аламберу, князю Линю – размах её переписки впечатляет. Излюбленным корреспондентом Екатерины был немецкий барон Мельхиор Гримм, галломан, издатель шумного литературного журнала «Correspondance Literaire» («Литературная корреспонденция»), снискавшего немалую популярность при всех европейских дворах. Кроме того, Екатерина переписывалась с Фридрихом Великим, Иосифом II, польским королём, многочисленными государственными деятелями, с учёными, дипломатами, со своими генералами и губернаторами. Вдобавок она сочиняла пьесы, писала мемуары, составляла конспекты многочисленных книг и, прежде всего, подготавливала множество реформ, занималась рядом научных предприятий – и все это помимо своих основных государственных занятий. Чтобы справиться с таким громадным объёмом работы, требовались не только огромное прилежание и жизненная энергия, присущие ей, но ещё и пунктуальная педантичность, и строгая дисциплина. Её рабочий день был долог и тщательно спланирован. Каждое утро она вставала в шесть утра.

И когда небритый Потёмкин, закутавшись в шлафрок, заглядывал в её комнату, она успевала провести за работой уже несколько часов. Он, человек русский, был куда менее педантичен. В нём уже таились некоторые черты Обломова. Нередко целыми днями напролёт он валялся в халате на диване, грыз ногти и предавался мечтам, порой им овладевали приступы беспричинного страха, и он страдал словно бесноватый. Впрочем, когда хандра проходила, Потёмкин выказывал не меньшую энергию, чем Екатерина, И не менее её жаждал власти. Из-за этого между ними все чаще возникали трения. В конце концов, они решили жить порознь. Для него это был вопрос исключительной важности: он не хотел полностью зависеть от неё, ему нужна была самостоятельность.

Расставание произошло уже в 1776 году. На первый взгляд казалось, что милость императрицы отвернулась от Потёмкина. Иностранные дипломаты наперебой извещали свои правительства об изменившейся ситуации, враги Потёмкина ликовали – у фаворита, вознёсшегося наверх с быстротой метеора, было много врагов. Но все они обманулись. Хотя Потёмкин уехал из столицы и поначалу проводил время в разъездах, власть его ничуть не умалилась. Как и прежде, он влиял на все важнейшие решения, принимаемые императрицей.

Он только не был теперь её любовником. Зато он, и лишь он один, определял, кому быть у неё в любовниках – и Екатерина соглашалась с ним; среди пятнадцати фаворитов, появившихся у неё после Потёмкина, лишь одного, последнего (ей было тогда уже 60), она завела против его воли. Потёмкин всё время подыскивал ей таких мужчин, которые были куда менее честолюбивы, чем он сам, и потому он мог их не опасаться.

В остальном отношения между ним и Екатериной остались неизменными. Когда он не ездил с проверками по губерниям, то пребывал в Петербурге, только уже не во дворце императрицы, а в своём собственном доме, подаренном ею. Занимался он, прежде всего обустройством и укреплением территорий, отвоёванных у турок. В 1783 году Екатерина аннексировала Крым, через год Османская Порта признала власть России над Таманским полуостровом и Кубанью, и теперь русские корабли могли беспрепятственно плавать по Чёрному морю и проходить Дарданеллы. После этого Потёмкин, проявляя удивительную энергию, занялся умиротворением и колонизацией этих столь важных для России земель. Всего за несколько лет здесь выросли города, возведённые им. К тому времени он был президентом Военного совета, начальником конной гвардии, фельдмаршалом. Эти должности явились знаком признания успешно проведённой им военной реформы: он изменил принципы вооружения и организации российской армии, а также всю её структуру.

Затем, после того как Потёмкин всего за несколько лет проделал огромную работу по освоению новых земель, Екатерина испросила у него разрешения посетить новороссийские земли. Она не просто хотела посмотреть результаты его трудов. Нет, поездка Екатерины на юг, – по замыслу Потёмкина, – должна была продемонстрировать всему миру могущество российской императрицы и одновременно доказать невиданный подъем, наступивший в России.

18 января 1787 года императрица выехала в Царское Село. Ехала она на огромных санях, похожих скорее на небольшой дом, запряжённых тридцатью лошадьми. Вслед за ней мчались ещё 150 саней. Её сопровождали не только придворные, но и иностранные дипломаты, и многочисленные гости. Процессия двигалась быстро. Потёмкин все организовал великолепно. Повсюду на станциях их поджидали сотни отдохнувших лошадей; были готовы мастерские, где кузнецы, шорники, плотники проворно починяли все, что требовалось. Но в первую очередь Потёмкин заботился о местах отдыха путешественников: их поджидали многочисленные деревянные дворцы, построенные по его приказу.

Сам Потёмкин дожидался Екатерину в Киеве, древней столице Руси, куда императорский поезд прибыл после трехнедельного путешествия. Там гости собирались пересесть на корабли. Но Днепр замёрз – зима выдалась очень холодной, и лёд сошёл только в мае, – поэтому в Киеве пришлось остановиться на несколько недель. Время коротали, устраивая различные празднества и приёмы, в которых, впрочем, сам Потёмкин, радушный хозяин, не участвовал: все своё время он проводил в старинном монастыре.

В мае началось путешествие по Днепру. Потёмкин распорядился построить семь громадных, скопированных с римских, галер, оборудованных со всей мыслимой роскошью. Князь де Линь, австрийский офицер, участвовавший в поездке, назвал эти галеры и 73 следовавших за ними корабля «флотом Клеопатры». Флот этот медленно скользил по реке под залпы фейерверков в обрамлении триумфальных арок.

Под Каневом к путешественникам присоединился Станислав Понятовский, бывший фаворит Екатерины, теперешний польский король. Ему тоже надлежало восхититься могуществом России. Поэтому Потёмкин и пригласил его. Он же уговорил участвовать в путешествии также Иосифа II. В Екатеринославе Иосиф и Екатерина вместе приняли участие в освящении того самого собора, который Потёмкин был намерен возвести по образцу собора св. Петра. Через несколько дней они были уже в Херсоне, городе, также основанном Потёмкиным, где были устроены военные парады, оперные представления, был показан спуск на воду кораблей.

Однако больше всего поразил путешественников Крым. Уже наступили жаркие летние дни, все в-круг пышно цвело. Здесь, в древнем Бахчисарае, ещё недавно правил хан. Теперь в его сказочном дворце жили Екатерина и Иосиф. Потом общество переехало в Инкерман, где по приказанию Потёмкина был возведён великолепный замок; гости могли любоваться отсюда Черным морем и видеть четыре десятка только что построенных военных кораблей. Завершалась поездка осмотром Севастополя, это и стало её кульминацией. Успехи Потёмкина глубоко поразили не только Екатерину, но и Иосифа II. Французский посланник, граф Сегюр, писал после посещения Севастополя: «Кажется непостижимым, каким образом Потёмкин, попав в этот только что завоёванный край, на 800 мильудаленный от столицы, всего за два года сумел добиться столь многого: возвести город, построить флот, соорудить крепости и собрать такое множество людей. Это явилось подлинным чудом деятельных усилий». Потёмкин достиг своей цели. Он показал европейцам, что Россия стала великой державой. На обратном пути, желая подчеркнуть силу своей страны и напомнить исторические корни нынешних успехов, Потёмкин привёз участников вояжа в Полтаву, туда, где в 1709 году Пётр Великий наголову разбил армию короля шведского Карла XII, вторгшуюся в Россию. По распоряжению 1 Потёмкина 50 000 солдат на глазах Екатерины к её спутников разыграли ещё раз это сражение. «Это великолепное зрелище, – писал Сегюр, – достойно уличало поездку, которая была столь же романтична, сколь и исторически знаменательна». Потёмкин, которого императрица наградила титулом «князя Таврического», произвёл впечатление не только на европейцев, но и на турок. Однако те усмотрели в происходящем вызов, и уже в октябре 1787 года, всего через несколько месяцев после поездки Екатерины, военные действия возобновились. Во время этой русско турецкой войны укрепления, возведённые Потёмкиным, и черноморский флот зарекомендовали себя с самой лучшей стороны.

Напрасно клеветники говорили, что корабли построены из гнилого дерева, что они развалятся раньше, чем дело дойдёт до сражения. Однако люди скорее готовы были верить не очевидным успехам, достигнутым Потёмкиным, а сплетне о «потемкинских деревнях». Сообщение о них впервые было опубликовано в Германии, а затем облетело весь свет. Европейцы жадно обсасывали эту небылицу. И дело было не столько в Потёмкине, сколько в России: в «потемкинские деревни» верили, потому что не хотели признавать тот факт, что Россия стала великой державой.

Сперва был оболган человек, а затем это клише нависло над всей страной. Во многом из-за этой легевды Запад постоянно недооценивал Россию. Первым, кто сполна заплатил за это, стал Наполеон. Старый граф Сегюр, глубоко поражённый успехами Потёмкина, увещевал своего императора отказаться от войны с Россией – но безуспешно. Через 129 лет, летом 1941 года, политики снова вспомнили давние россказни о «потемкинских деревнях», только теперь их подновили. На смену картонным селениям пришли советские танки, изготовленные, естественно, из картона. Немецкие средства пропаганды вовсю говорили о том, что русская армия в сентябре 1939 года была вооружена муляжами танков – картонными машинами. Когда немецкие солдаты убедились, что советский танк Т-34 отнюдь не декорация, не картон – было слишком поздно.

Представление о «потемкинских деревнях», символизирующее извечную привычку недооценивать Россию, укоренилось чересчур глубоко. После второй мировой войны оно вновь расцвело пышным, диковинным Светом. Когда 4 октября 1957 года Советский Союз, который сумел запустить искусственный спутник на околоземную орбиту, многие западные специалисты и обозреватели серьёзно усомнились в правдивости этого сообщения: вполне возможно, полагали они, что «спутник» – чистейшей воды выдумка, гениальный пропагандистский трюк, своего рода «потемкинский» спутник, а эти сигналы поступают вовсе не из космоса, а откуда-то с территории Советского Союза. Однако именно «Спутник-1» нанёс смертельный удар по этим роковым представлениям о «потемкинских деревнях».

Отметим, кстати, что ложь, пущенная в оборот немецким дипломатом, до сих пор приносила нам одни лишь дивиденды. А что же Потёмкин, жертва той клеветы? Что случилось с ним? Война с турками подорвала его здоровье, и он подхватил малярию в Крыму. Екатерина снова осыпала его орденами и знаками отличия, но прежде всего деньгами, которых, впрочем, у него никогда не оказывалось в достатке, потому что он щедро раздавал их. Когда война закончилась, Потёмкин ещё раз побывал в Петербурге, однако перед обратной дорогой заболел: падал в обморок, задыхался. Внезапно решил, что надо непременно побывать в Николаеве – он сам основал этот город, очень его любил и считал, что тамошний морской воздух исцелит. 4 октября Потёмкин тронулся в путь. Прежде чем выехать, как ни трудно ему было, написал ещё одну весточку Екатерине: «Моя любимая, моя всемогущая Императрица. У меня уже нет сил выдерживать мои страдания. Остаётся одно лишь спасение: покинуть этот город, и я отдал приказ доставить меня в Николаев. Не знаю, что будет со мною». 5 октября 1791 года, на второй день пути, Григорий Александрович Потёмкин умер. Ему было 52 года.

Через пять лет, 6 ноября 1796 года, скончалась и Екатерина II, его императрица и, возможно, жена. После неё на престол вступил её сын, Павел. О" ощущал себя сыном Петра III и хотел реабилитировать отца. В день смерти матери Павел пришёл к гробу своего отца, упрятанному в подвальный свод Александро-Невской лавры, и возложил на гроб российскую императорскую корону. Так он короновал своего покойного отца, ведь 34 года назад того убили до коронации, а на следующий день Павел велел известить о кончине Петра III и Екатерины, как будто его отец только что умер. Затем он распорядился похоронить и отца, и мать в Петропавловском соборе. В траурной процессии, направившейся туда, впереди везли гроб Петра.

И вот ещё что выдумал Павел: во главе процессии он заставил идти графа Алексея Орлова – тот вес корону убитого императора. Да, именно тот самый Орлов, который некогда известил Екатерину об убийстве низложенного правителя и умолял её смилостивиться. Да, тот самый Орлов, который, вероятно, и умертвил Петра III.

Вот таким странным образом новый император, Павел, восстановил порядок в своей семье. Пройдёт всего несколько месяцев, и появится тот самый пасквиль о «потемкинских деревнях», рассказ о них облетит весь свет…

 

Штурма Бастилии не было.

Порой, если бы не легенды, сложенные вокруг того или иного события, о нём, быть может, давно бы забыли. Так обстояло дело и с одним из самых известных событий новейшей истории – «штурмом Бастилии» 14 июля 1789 года. С него началась Великая французская революция, которая завершила эпоху деспотизма и возвестила людям Свободу, Равенство, Братство. Каждый год в этот день, 14 июля, французы выходят на улицу, радуются, танцуют, празднуют годовщину падения ненавистной «цитадели деспотизма».

Представьте себе человека, решившего разузнать, почему же в день своего национального праздника люди танцуют на улицах. Ему расскажут о 15 пушках Бастилии, непрерывно паливших по толпам парижан, о многочисленных жертвах. Он узнает из книг о том, что погибло около 100 человек, что раненых было тоже не меньше сотни, что полтора десятка из них скончались. Он прочитает об ожесточённой перестрелке, длившейся много часов, о бреши, пробитой в стене, о людях, ворвавшихся сквозь неё в ненавистную тюрьму, чтобы освободить узников, изнывавших в казематах, о невинных жертвах тирании, «мучениках королевского деспотизма», которых позже с триумфом провели по парижским улицам. Естественно, он прочтёт о героях, победителях или – впоследствии это стало официальным титулом – «участниках штурма Бастилии». 863 парижанина были удостоены права носить этот титул, а, кроме того, каждого из них наградили почётной пенсией. Некоторым из них её выплачивали долгие годы, вплоть до глубокой старости. Так, в бюджете Франции на 1874 год говорится о людях, получающих жалованье за «взятие Бастилии».

Все это написано чёрным по белому. Однако в тот день, 14 июля 1789 года, всё происходило совсем, по-другому. На самом деле штурма Бастилии не было. Вот что говорит один из самых знаменитых участников «штурма», офицер Эли из полка «королевы»: «Бастилию не брали приступом; она капитулировала до того, как на неё напали…» Эли и уроженец Швейцарии Юлен первыми вошли в крепость во время её так называемого «взятия». Унтер-офицер Гийо де Флевиль, один из защитников Бастилии, также сообщает, «что Бастилию никогда не брали штурмом». И это – не единственные свидетельства.

Впоследствии же об этом было сложено множество легенд – не только о «штурме», но и о самой Бастилии. Она якобы была «зловещей темницей», веками от упоминания о ней дрожали в страхе и ужасе жители Парижа – такое нередко повторяют и поныне. Однако на самом деле к концу XVIII века Бастилия почти уже утратила своё значение – даже как тюрьма. Правительство долго раздумывало, не стоит ли вообще её снести. Ведь содержание её стоило недёшево. Надо было выплачивать жалованье не только коменданту Бастилии, начальнику внутреннего двора, майору и адъютанту составлявшим офицерский корпус крепости (если им полагалось быть кавалерами ордена святого Людовика), но ещё и врачу, хирургу, брившему и подстригавшему заключённых, аптекарю, капеллану, духовнику, младшему капеллану, четырём надзирателям, четырём поварам и повивальной бабке; все они были служащими Бастилии. Сюда добавлялись ещё и расходы по содержанию отряда инвалидов с офицерами и унтер-офицерами.

По сравнению с количеством заключённых эти расходы были огромными. Так, в 1782 году здесь содержали 10 узников; в мае 1788-го – 27, в декабре 1788-го и феврале 1789-го – по 9 человек и, наконец, 14 июля 1789-го – семерых. Долгие годы большинство камер пустовало. Уже давно были подготовлены детальные планы, составлены докладные записки, в которых обсуждалось, каким образом лучше всего снести Бастилию. Одну из этих записок разработал маркиз Делонэ, последний комендант крепости, зверски убитый толпой 14 июля.

Поначалу Бастилия была вовсе не тюрьмой. Она являлась составной частью укреплений, возведённых в XIV веке для защиты Парижа от англичан. Фундамент её был заложен в 1370 году, примерно в середине Столетней войны. Сперва построили две башни, между собой они были соединены стенами; стены связывали их и с другими, уже имевшимися укреплениями. Позднее добавились ещё две башни, а в 1383 году Карл IV велел пристроить четыре новые башни. Теперь их было уже восемь, их соединяли высокие стены, внутри же образовался просторный двор. Высота стен крепости составляла примерно 23 метра.

В Столетней войне Бастилия сыграла важнейшую роль. Владевший этой крепостью владел Францией. В 1418 году её захватили англичане; они удерживали её 18 лет. Впоследствии, при Людовике XI и Франциске 1, в Бастилии устраивались пышные празднества.

Тюрьмой же крепость стала лишь в XVII веке, во времена кардинала Ришелье. Содержали здесь знатных особ: Бастилия была своего рода привилегированной тюрьмой, предназначалась она для представителей высшего общества. Здесь заточали герцогов, князей, маршалов, членов королевской семьи, высокопоставленных офицеров. Никаких цепей или мрачных подземелий. Никаких камер. Заключённые жили в комнатах и могли свободно передвигаться по всему зданию. При них были слуги, они навещали друг друга; нередко их даже выпускали в город. Лишь на ночь водворяли в комнаты.

Стать узником Бастилии никогда не считалось зазорным. Ведь сидели там не закоренелые преступники, а люди знатные, вина которых зачастую заключалась в «галантных прегрешениях». Среди них были те, кто не платили долги, убили кого-либо на дуэли или неуважительно отозвались о какой-либо из высших особ государства, допустили политические проступки.

На содержание каждого узника правительство выделяло определённую сумму, которая, разумеется, весьма зависела от чина и состояния человека, от сословия, к которому он принадлежал. Так, принцу крови полагалось 50 ливров в день. Маршалу Франции комендант выдавал 36 ливров, генерал-лейтенанту – 24 ливра, парламентскому советнику – 15, знатному горожанину – 5 ливров. Позднее в Бастилию стали заточать и людей незнатных, но представителям низших сословий приходилось довольствоваться небольшой денежной суммой. Король ассигновывал им лишь по 2,5 ливра в день.

Своим денежным содержанием арестанты могли распоряжаться довольно свободно. Люди бережливые откладывали деньги. Случалось даже, что узники просили продлить им срок заключения, дабы побольше накопить денег. Подобные прошения удовлетворялись.

Если выяснялось, что кто-то был заточен в Бастилию безо всякой вины, ему возмещали ущерб, и порою щедро. Так, известно, что некоему адвокату выплатили целых 3000 ливров, когда – на 18-й день после ареста – обнаружилась его невиновность.

Вольтер, в молодости просидевший в Бастилии почти год (в 1717-1718 годах), также был вознаграждён деньгами. Вина его заключалась в следующем: писателя посчитали автором манифеста, в котором содержались резкие нападки на регента, но доказать авторство 8-:.льтера так и не удалось. Во время своего заточения начинающий философ (в Бастилии ему исполнилось 23 года) пользовался довольно большой свободой. Он беспрепятственно мог работать над эпической поэмой «Генриада» и трагедией «Эдип».

Перечень знаменитых узников Бастилии очень велик, мы упомянем здесь лишь некоторых из них. Пожалуй, самым знаменитым был «человек в железной маске». О нём сложено немало легенд, написано немало романов. Учёных также неотступно занимала судьба неизвестного, доставленного в Бастилию в 1689 году и умершего там в 1703-м. Не был ли он братом или сыном Людовика XIV? В документах Бастилии о нём ничего не сказано, поэтому оставалось строить самые разные догадки, кто мог скрываться под таинственной маской. Установлено лишь, что маска, которую он носил (что и поныне даёт пищу для всевозможных домыслов), была не из железа, а из бархата.

Другим знаменитым узником был маршал Бассомпьер, которого бросили в Бастилию по приказанию кардинала Ришелье. Впрочем, слово «бросили» почти всегда неточно передаёт случившееся. По обычаю, обвиняемому лицу присылали на дом письменное уведомление с требованием явиться в Бастилию. Бассомпьер, попавший туда по политическим причинам, оставался в тюрьме вплоть до смерти самого Ришелье (1642). За годы своего ареста этот изящный придворный и дипломат написал очень любопытные мемуары.

Не раз водворяли в Бастилию и герцога Ришелье, внучатого племянника кардинала и первого министра Людовика XIV. Впервые герцог был арестован 20 лет от роду; виной всему было одно галантное приключение с герцогиней Бургундской. Как явствует из педантично составленных протоколов Бастилии, его взяли с поличным; на нём не было даже сорочки. Через пять лет, в 1716 году, герцог Ришелье, впоследствии ставший удачливым полководцем и влиятельным придворным, был Арестован во второй раз. Теперь из-за того, что был лишком болтлив, чересчур откровенно рассказывал подробности оргии, устроенной у мадам де Матиньон, Фафини де Гласе; участники её вели себя так бесстыдно, что графиня в конце концов пошла по рукам не только своих гостей, но и их лакеев. Узнав об этом, супруг графини вызвал герцога на дуэль и погиб во время поединка. Герцог угодил в тюрьму.

Весьма разорительным для казны явилось содержание в Бастилии кардинала Роана, епископа Страсбурга (он стал одним из самых дорогих узников в её истории). Его арестовали за несколько лет до начала революции; он был замешан в так называемой «истории с ожерельем» (См. статью «Роковое ожерелье» в разделе «Обманы, мошенничества, мистификации» в этой книге).

Обвиняемого содержали в одной из роскошных камер, издавна предназначавшихся для важных особ. Король Людовик XVI распорядился сделать его пребывание там как можно более приятным. Каждый день комендант Бастилии выдавал церковному сановнику 120 ливров.

Вместе с кардиналом Ровном в Бастилию был заключён и один из самых знаменитых людей XVIII столетия, Алессандро, граф Калиостро, пресловутый авантюрист, чья судьба легла в основу таких известных литературных произведений, как «Духовидец» Шиллера (1789) и «Великий Кофта» Гёте (1791). Калиостро был заклинателем духов, магнетизёром, алхимиком; он жил магией и махинациями, а порой не гнушался и «сдавать напрокат» свою жену. Он извлекал золото и изобретал эликсиры красоты. Облачившись в униформу прусского офицера, продавал лотерейные таблицы. В Англии вступил в ложу вольных каменщиков, где вскорости стал очень влиятельной персоной. В Лионе основал «Ложу победительной мудрости». Он говорил, что родился в Египте, что случилось это три сотни лет назад и что его молодой жене исполнилось уже 70 лет.

Многие верили ему во всём. В том числе и кардинал Роан, он привёз Калиостро в Париж, стал его покровителем, ввёл в придворные круги. Теперь же из-за истории с ожерельем подозрение пало и на Калиостро. Грпф находился в Бастилии до тех пор, пока по завершении суда его не оправдали. Тем временем выяснилось его прошлое. Тут-то весь свет узнал, что графу Калиостро вовсе не триста лет, что титул графа и имя Калиостро он носил незаконно. На самом деле звали его Джузеппе Бальзамо; родом он был из бедной палермской семьи.

Стоит перечитать записи Гёте, включённые в его «Итальянское путешествие» и датированные «13и 14 апреля 1787 года, Палермо», чтобы понять, как же живо люди в ту пору интересовались этими сенсационными разоблачениями. Гёте описывает, как в Палермо его известили о подлинной родине Калиостро, и как он посетил жившую там семью: мать Калиостро, его сестру, племянника и других родных. Прошло пять лет, и Гёте опубликовал статью «Жозеф Бальзамо по прозвищу Калиостро, родословная. Известия о его семье, все ещё проживающей в Палермо».

Незадолго до Калиостро и кардинала Роана в Бастилию попал и маркиз де Сад. Скандально известный писатель (слова «садизм» и «садист» – производные от его имени) часто сиживал в тюрьмах – всего он провёл за решёткой 27 лет. Сначала его ограждали от общества за сексуальные преступления, потом стали наказывать за его шокирующие сочинения. Кстати, маркиз вполне мог оказаться среди тех, кого освободили 14 июля. В том году он сидел в Бастилии, и лишь после ряда проступков – в июне он с кулаками набросился на часового; в начале июля, схватив переговорную трубу, обрушил на коменданта Делонэ поток площадной брани (происходящее собрало у стен Бастилии толпу зевак) – 4 июля 1789 года маркиза решили перевести в дом для умалишённых. Вот поэтому Саду и не удалось пройти в триумфальном шествии, устроенном вечером 14 июля 1789 года рядом с освобождёнными «жертвами деспотизма», рядом с героями «взятия Бастилии».

Впрочем, героев Бастилии это не опечалило. Им вообще не было дела до узников. Поначалу их даже не интересовала сама Бастилия. Подлинную подоплёку быстро позабыли. Прежде всего, будущих победителей интересовало оружие, а оно хранилось также и в крепости. Вооружаться парижане начали ещё 12 июля. Люди нервничали. Они чувствовали, что их предали. Король, твердила молва, стягивает к Парижу войска. Неужели королевские войска нападут на народ?" А 1 июля Людовик XVI уволил своего министра финансов Неккера, человека, пытавшегося дать французам конституцию по английскому образцу.

Жак Неккер, сын немца, родился в Женеве. В предыдущую зиму разразился голод, но Неккер обеспечил людей хлебом. Вообще зима 1788-1789 года была самой холодной за последние 80 лет. Вдобавок летом, накануне её, случился неурожай. Тысячи людей стекались в Париж, надеясь добыть там хлеб. Тогда Неккер одолжил правительству два миллиона ливров из собственных средств, на них надлежало купить пшеницу. Хотя он не пожертвовал эту сумму, а ссудил (под пять процентов), он всё равно рисковал. Пытаясь помочь народу, он отказался от своего жалованья в 220 000 ливров. Итак, народ любил Жака Неккера.

Но народ слишком многого ждал от него, и это сыграло роковую роль. Этот разбогатевший на спекуляциях, самонадеянный, честолюбивый банкир своей рискованной политикой займов серьёзно подорвал доверие к короне. Франция уже давно могла стать неплатёжеспособным государством, и Неккер немало тому способствовал; при нём опасность государственного банкротства существенно возросла. Долг Франции достиг уже миллиардной отметки. Впрочем, и предшественники Неккера – генеральные контролёры (министры) финансов Тюрго и Калонн – не справлялись с ситуацией. Разумеется, виноваты были не столько министры, сколько король, ведь он так и не отважился одобрять предложенные ими реформы. Так, после назначения Тюрго Вольтер восторженно “предрекал француза блаженные времена“, и министр действительно предложил налоговую реформу: он решил ввести единый поземельный налог, невзирая на привилегию дворян и лиц духовного звания, до сих пор освобождённых от налогов. Из трех сословий – духовенства, дворянства и буржуазии – налоги приходилось платить лишь представителям третьего сословия, то есть купцам и торговцам, крестьянам, ремесленникам. Зато дворяне, владевшие огромными имениями и имуществом, приносившими немалую ренту, были избавлены от налогов.

Тюрго подумывал и о других реформах; он хотел, например, отменить барщину. Его идеи живо обсуждались в стране. В конце концов, Тюрго нажил себе множество врагов, которые и добились его падения. Это случилось в 1776 году, и Вольтер, получив известие об отставке Тюрго, написал: «Франция была бы счастлива. Что теперь с нами станется? Я раздавлен, я в отчаянии».

Реакции Вольтера не стоит удивляться. Он, вождь Просвещения, равно как и другие французские литераторы, мечтал о «la belle revolution» (прекрасной революции); им хотелось не крушения государства, а революции в умах правителей. «Революция сверху» не удалась, хотя у Французского королевства, быть может, был шанс её совершить.

В последующие годы финансовое положение страны ухудшалось и наконец стало безвыходным. В 1786 году генеральный контролёр финансов Каллон предложил радикально изменить систему управления государством, но король сместил и его. Между тем Каллон собирался учредить финансовый совет, высший контрольный орган, призванный следить за соблюдением бюджета. Но это затрагивало абсолютную власть короля. Абсолютистская форма правления теперь наталкивалась на все более резкую критику, коренившуюся в идеях философии Просвещения и в событиях, разворачивавшихся на севере Америки, где английские колонии в 1776 году отделились от своей метрополии и после семилетней войны завоевали суверенитет.

Именно в Америке во время Войны за независимость, а не в Европе в годы французской революции, как нередко ошибочно пишут, родился принцип свободы и равенства всех людей; там же, в Америке, он впервые был закреплён в конституции. Государственная система, созданная французской революцией, явилась лишь отражением результатов американской Войны за независимость. Так впервые Соединённые Штаты верной Америки решающим образом повлияли на судьбы Европы.

За несколько лет до начала революции генерал Жозеф Лафайет, участник Войны за независимость американских штатов, заявил, что новый порядок взимания налогов следует обсудить с представителями нации. Не только среди буржуазии, но и в среде духовенства и в низших слоях дворянства все чаще считали, что надо посоветоваться с народом. Клерикалы указали на последнее средство, способное избавить страну от неминуемой беды: это – Генеральные штаты, собрание представителей трех сословий, только оно вправе одобрить налоги. В конце концов и правительство решилось созвать Генеральные штаты. 8 августа 1788 года король объявил, что депутаты соберутся 1 мая следующего, 1789 года.

«Так абсолютная монархия капитулировала перед привилегированными силами старого государства, – пишет Рихард Нюрнберге?. – Правительство продемонстрировало всю свою беспомощность и отсутствие чётко1 программы, заявив, что намерено дождаться созыва Генеральных штатов королевства, прежде чем начинать необходимые реформы».

Депутатов сословий не созывали уже 175 лет. Поэтому, прежде всего, следовало уяснить ряд вопросов. Касались они выборов депутатов, их состава, формы голосования. Решено было удвоить количество депутатов от третьего сословия; поэтому у них оказалось столько же голосов, сколько у дворянства и духовенства, вместе взятых. На «двойном представительстве» этого сословия настоял Неккер. Ему хотелось сделать буржуазию союзником короля. Однако действовал он слишком нерешительно, и задуманное не удалось. Когда Генеральные штаты собрались и Неккер выступил перед ними с речью, обрисовывая финансовые трудности, выяснилось, что никакой чётко очерченной программы у него не было. Кроме того, по-прежнему было непоняно, чем будут заниматься Генеральные штаты и как проводить их заседания: совместно или каждое сословие отдельно. Поскольку правительство не сумело проявить инициативу (после выступления Неккера король закрыл заседание, поэтому даже обсудить бедственное положение дел не удалось), то её захватило третье сословие. 17 июня 1789 года его депутаты провозгласили себя Национальным собранием, то есть единственным представителем нации. Это было началом революции. Граф Мирабо, избранный депутатом от третьего сословия, пытался предотвратить этот опасный шаг, ставивший собрание превыше монархии, но всё было напрасно.

Правительство тоже было бессильно; два других сословия (их депутатов призвали войти в Национальное собрание) никак не воспротивились решению третьего сословия. Но вот 20 июня (события происходили в Версале) депутаты Национального собрания обнаружили, что зал заседаний заперт. Тогда они перешли в соседний Зал для игры в мяч и произнесли знаменитую клятву: не расходиться, пока у Франции не появится конституция. Большая часть духовенства и часть дворян примкнули к ним.

Наконец король решил, что другого выхода у него не остаётся и Национальное собрание надо признать. 27 июня он обратился к остальным депутатам от духовенства и дворянства и рекомендовал им поддержать Национальное собрание.

Так Людовик XVI отказался от абсолютной власти. Путь к конституционной монархии был открыт. И тут король допустил решающую ошибку: он не стал участвовать в совещаниях – он удалился, отправился на охоту, всеми поступками выказывая, что происходящее неинтересно ему. Тем временем в окрестности Парижа и Версаля по приказу монарха стягивались войска; горожане стали подозревать, что король готовит государственный переворот. Подозрения усилились, когда II июля Людовик уволил Неккера в отставку, обвинив его в том, что события приняли столь неприятный оборот; Дело его передали в руки реакционеров, противников перемен.

Лафайет – впоследствии по его предложению была принята «Декларация прав человека и гражданина» – и "которые другие депутаты решили восстановить в должности Неккера; в их глазах он был гарантом конституции. Они стали формировать народные батальоны, набирали в них солдат, так рождалась гражданская милиция. На следующий день, 13 июля, чтобы вооружить добровольцев, захватили Дом инвалидов, где хранились 28 000 винтовок и несколько пушек. Тем временем Национальное собрание решило направить депутацию к Неккеру с выражением своего сожаления по поводу его отставки.

Между тем Неккер, повинуясь приказу короля, покинул Париж ещё вечером II июля, покинул тайком, чтобы никто ничего не заметил. В воскресенье, 12 июля, он встретился в Брюсселе со своей женой. Туда же прибыли его дочь (позднее она прославится под именем мадам де Сталь) и её муж, барон де Сталь-Гольштейн, посланник шведского короля в Париже. Оттуда Неккер и барон де Сталь сломя голову помчались в Базель; туда же направились мадам Неккер и её дочь.

В пути они не догадывались о событиях, происходивших в Париже, коим было суждено ещё раз изменить их жизнь. В то время мадам Неккер заботило совсем другое: она обдумывала некий удивительный план (вскоре она запишет все его детали); её интересовало, нельзя ли и после смерти как-либо сохранить своё тело, чтобы не разлучаться с мужем. Уже лет десять она раздумывала над этим, расспрашивало учёных, пытаясь узнать, как лучше всего забальзамировать себя. И вот теперь, по дороге в Швейцарию, в дни, последовавшие за первой отставкой мужа, она окончательно завершила план. Позднее всё было выполнено так, как она хотела: в швейцарском имении Неккеров был построен мавзолей с огромным каменным бассейном, в котором поместились бы он и она – и бассейн был заполнен спиртом, защищающим тела от тления. Госпожа Неккер была уверена, что умрёт первой, и потому наказала мужу почаще её навещать. А после смерти супруга мавзолей следовало замуровать навсегда.

Итак, пока мадам Неккер размышляла о своей грядущей кончине, парижане взялись за дело. Сперва они устроили шествие, по улицам города пронесли бюст Неккера: пусть хотя бы символически он взирает на народ, требующий его возвращения, на народ, берущийся за оружие. Вечером 13 июля все принятые в Париже решения были переданы в «Избирательный комитет». Президентом его стал бургомистр столицы де флессель, но прав у него теперь оказалось меньше, чем прежде, когда он был градоначальником.

Утром 14 июля Избирательный комитет направил в Бастилию депутацию, так как обнаружилось, что в ночь на 13 июля в крепость из соседнего с ней цейхгауза был переправлен весь запас пороха и патронов.

Незадолго до этого гарнизон Бастилии, состоявший из 82 инвалидов, пополнили 32 швейцарца. Ещё раньше комендант занялся ремонтом подъёмных мостов и приказал переоборудовать некоторые бойницы для стрельбы из артиллерийских орудий.

Значит, в крепости подумывали о сражении? Едва ли. По крайней мере, в то время к нему не готовились. Иначе бы гарнизон Бастилии снабдили провиантом. Пока же всего продовольствия было два мешка муки да немного риса. В крепости даже не запаслись водой. Вода поступала снаружи, и её легко можно было перекрыть.

Конечно, все эти подробности выяснились задним числом; в тот момент парижане ничего не знали об этом. Люди вправе были не доверять коменданту. Когда парижане стали вооружаться, комендант крепости Делонэ, как сообщает один из современников, тоже приказал своим подчинённым «взяться за оружие». Такая команда была отдана в ночь на 13 июля. Ворота закрыли, и солдаты укрылись внутри Бастилии, хотя их квартиры располагались перед самой крепостью. На башни и стены были высланы двенадцать часовых, у ворот стояли невооружённые часовые.

Таким положение оставалось весь день 13 июля. В ночь на 14-е по сторожевым башням несколько раз стреляли. Утром 14-го около десяти часов к решётке Бастилии подошла упомянутая выше депутация, посланная Избирательным комитетом. Члены её хотели разузнать, как поведут себя в создавшейся обстановке комендант и его отряд, а также намеревались приказать Делонэ отвести пушки с их позиций и выдать оружие народу.

Депутация, которую возглавлял Тюрио де ла Росье, первый выборщик округа Сен-Луи де ла Культюр, увидела, прежде всего, что её опередила другая группа людей. Три человека, назвавших себя городскими депутатами (следом за ними появилась и толпа горожан), уже сидели и завтракали с комендантом. Маркиз Дгонэ, который слыл одним из самых кротких людей Франции, не мешкая, принял их. Он даже сам предложил отослать в толпу в виде заложников четырех своих унтер-офицеров, пока депутация останется в крепости. Кто послал этих людей, чего они добивались, впоследствии так и не удалось узнать.

Собеседники ещё не успели покончить с завтраком, когда появились люди, уполномоченные Избирательным комитетом. Подъёмный мост был опущен, и выборщик де ла Росье вошёл в Бастилию. Ему пришлось какое-то время подождать, пока первая группа посетителей не ушла. После этого комендант уделил время выборщику.

«Я пришёл, – сказал де ла Росье, – чтобы от имени нации и отечества заявить вам, что пушки, установленные на башнях Бастилии, причиняют беспокойство и сеют тревогу среди парижан. Я прошу вас снять пушки и надеюсь, что вы согласитесь со всем, сказанным мной».

«Это не в моей власти, – ответил ему комендант. – Эти пушки всегда стояли на башнях; снять их я могу не иначе как по приказанию короля. Однако поскольку я был уже извещён о тревоге, вызываемой ими у парижан, но снять орудия с лафетов не имел дозволения, то приказал откатить их назад и вывести из бойниц».

Стало быть, комендант Делонэ все это уже проделал. Он был готов даже к большему. Он велел офицерам и солдатам поклясться, что они не будут стрелять, пока на них никто не нападёт. Затем де ла Росье попроил разрешения подняться на башни, чтобы самому все осмотреть и доложить уполномочившему его Избирательному комитету. Ему было позволено и это.

Тем временем люди, ожидавшие возле крепости, стали терять терпение. Возможно, они опасались, что их депутата арестуют в Бастилии; возможно, им было просто скучно оттого, что ничего не происходило. Они начали громко звать депутата. Некоторые стали поговаривать о нападении на дом, в котором жил комендант. Тюрио де ла Росье и комендант из окна помахали руками собравшимся, и это было встречено шумными рукоплесканиями. Де ла Росье крикнул в толпу, что гарнизон обещал не стрелять, если на крепость не будут нападать. Через несколько минут он покинул Бастилию и возвратился в ратушу.

Пока Избирательный комитет, выслушивая рассказ своего посланца, убеждался в мирных намерениях коменданта, пока уведомлял об этом людей, ожидавших снаружи, на площади перед ратушей, другой толпе, которая собралась возле Бастилии, стало слишком скучно. Раздались призывы к оружию, послышались крики: «Мы хотим занять Бастилию! Долой гарнизон!» Толпа угрожала; люди в ней были вооружены ружьями, саблями, шпагами, топорами, жердями.

«Мы как можно деликатнее просили этих людей удалиться, – рассказывал позднее один из инвалидов, – и старались внушить им опасность, которой они подвергаются». Комендант Делонэ был даже готов пропустить новую делегацию граждан во внешний двор, разделявший Бастилию и дом, где жил он сам; там он передаст пришедшим лишнее оружие и амуницию. Непонятно, то ли сам Делонэ велел опустить подъёмный мост, то ли – как утверждают потом большинство очевидцев – люди, все больше терявшие терпение, сумели, взобравшись на крышу кордегардии, разбить цепи, которые удерживали малый и большой подъёмные мосты с фасадной стороны Бастилии. Во всяком случае, мосты опустились (потом их снова подняли). Все устремились вперёд, В солдат начали стрелять.

Гарнизон ответил ружейными залпами. Нападавших удалось оттеснить. Несколько человек было ранено. Вероятно, были и убитые. Ответные выстрелы солдат крепости объявили вероломным нарушением клятвы, Большая часть осаждавших устремилась к ратуше, оглашая улицы криками и обвиняя солдат в предательстве. Они требовали оружия и призывали к штурму Бастилии.

Члены Избирательного комитета размышляли, как взять крепость приступом. Но бургомистр Флессель отклонил эти планы, посчитав их безрассудными, и предложил присутствующим послать в Бастилию ещё одну депутацию: убедить коменданта впустить в крепость какое-то количество людей. «Тогда Делонэ не посмеет отговориться, ссылаясь на присягу королю, – пояснил Флессель, – и мы будем уверены, что из крепости нам не причинят вреда».

Предложение было принято; послали новую депутацию с письмом коменданту, в котором Избирате.юный комитет даже не требовал сдачи крепости, а лиш спрашивал, не будет ли он, Делонэ, «так добр» и не примет ли у себя в крепости части парижской милиции, которые бы «охраняли Бастилию» вместе с гарнизоном. Когда депутация была уже в пути, члены Избирательного комитета вспомнили, что не снабдили се никакими опознавательными знаками. Так оно и вышло, делегатам не удалось обратить на себя внимание солдат, защищавших крепость. Тогда в путь отправилась ещё одна депутация; у её членов было с собой белое знамя; их сопровождали барабанщик и несколько солдат. Со стен крепости заметили делегатов, и комендант Делонэ попросил парламентёров подойти поближе. Защитники Бастилии, показывая, что готовы к переговорам, опустили ружья дулами вниз. Они заверяли, что не будут стрелять, настраиваясь на переговоры, вывесили вдоль верхней площадки Бастилии белое полотнище. Гарнизон, по-видимому, был обрадован тем, что дело можно закончить миром.

Однако депутаты отважились добраться лишь до внешнего двора. Там они простояли четверть часа. По свидетельству инвалидов, солдаты крепости краали пришедшим, что готовы передать им Бастилию, если они действительно городские депутаты. Но те внезапно удалились. Тогда комендант Делонэ решил, что имел дело вовсе не с официальными представителями.

Депутаты же говорили потом, что не могли вести переговоры, так как из крепости в них стреляли, что осаждённые все это время вообще не прекращали огонь. Но парламентёры лгали. Выстрелы раздались лишь после того, как депутаты удалились. Между тем большинство людей, проникших во внешний двор вместе с депутатами, там и остались. Внезапно они бросились ко второму мосту, защитники крепости напрасно увещевали их. Тогда комендант отдал приказ стрелять. Раздался залп – опять же только из ружей. Нападающие вновь отступили. Но отступили не все.

Собственно говоря, эти события разыгрывались ещё за пределами Бастилии. Здесь располагались казармы инвалидов, дом коменданта, кордегардия, кухни, конюшни и каретные сараи. Эти здания были тотчас захвачены и разорены. Принесли солому и подожгли дом коменданта, кордегардию и кухни. Никакой логики в этих поступках не было, огонь мешал самим осаждавшим. В этот момент со стороны гарнизона выстрелили из пушки, заряженной картечью. В тот день, 14 июля, это был всего один-единственный пушечный выстрел из Бастилии. Но по самой крепости стреляли из пушек. В конце концов, угрозы из толпы, которые слышали члены Избирательного комитета, возымели действие. Угрозы становились все настойчивее. Бургомистра и выборщиков обвиняли в сговоре с комендантом Бастилии, кричали, что их самих нужно выдать на расправу, и тогда пусть их накажет народ. И верно, уже принесли солому, уже собирались поджечь и ратушу, и Избирательный комитет.

«В эти минуты бургомистр и члены Избирательного комитета, несомненно, подвергались большей опасности, нежели комендант Бастилии и его солдаты, – позднее писал Луис-Гийом Литра, член Избирательного комитета и очевидец событий. – По крайней мере, я убеждён, что в тот день лишь чудо защитило ратушу от огня, а нас, находившихся в ней, охранило от резни».

В этот критический момент выручил один из горожан – он взял командование на себя. Пока члены комитета снарядили двух посыльных в Версаль, спеша уведомить о происходящем депутатов Национального собрания и требуя оружие, в это время, как рассказывает Литра, «никому не известный человек возглавил две роты французской гвардии, которые ещё с утра выстроились на площади перед ратушей». Это был швейцарец Юлен тридцати одного года, управляющий прачечной в Ла-Бриш близ Сен-Дени. С Неккером он был знаком лично, был его восторженным почитателем. В Париж Юлен прибыл по коммерческим делам, но вал революции захлестнул его и вынес наверх. Впоследствии он стал полковником, в 1806 году во время наполеоновских войн был комендантом Берлина.

Но пока для Юлена все только начиналось. На площади перед ратушей стояли две гвардейские роты, и он обратился к ним с зажигательной речью, показывая на раненых, которых принесли от Бастилии к ратуше: «Посмотрите на этих несчастных, что воздевают к вам руки! Неужели вы допустите, чтобы перед Бастилией убивали наших безоружных отцов, жён, детей? Неужели вы допустите это, вы, вы, у которых есть оружие, чтобы их защитить? Солдаты французской гвардии, жителей Парижа убивают, и вы не хотите направиться к Бастилии?» Так продолжалось до тех пор, пока гвардейцы не примкнули к парижанам. 150 гренадеров и фюзилеров под командованием Юлена, прихватив с собой четыре или пять пушек, стоявших на площади перед ратушей, направились к Бастилии. По дороге к ним присоединялись группы вооружённых горожан. Стрелки расположились возле Бастилии. Затем открыли огонь. Непосредственного урона крепости выстрелы не принесли, но комендант Делонэ запаниковал. Как рассказывали потом инвалиды, он хотел даже поджечь порох, хранившийся в Бастилии, и взорвать крепость. Делонэ начал обсуждать свой замысел с гарнизоном, но солдаты предпочли капитулировать. Комендант уступил им и распорядился сдаться и вывесить белый флаг. Но это означало лишь готовность к переговорам, а не капитуляцию. Впрочем, и за последней дело не стало. Солдаты объявили, что готовы сложить оружие и передать крепость при условии, что им будет обеспечен надёжный конвой. Осаждавшие, то есть два их предводителя, офицер Эли и Юлен, дали свои обещания. После этого защитники Бастилии капитулировали и опустили разводной мост. Юлен и Эли первыми вошли в крепость. Дело клонилось уже к вечеру, было примерно без четверти пять. Гарнизон собрался во дворе, ружья были сложены вдоль стены. Эли и Юлен приветствовали коменданта и офицеров; они обнялись.

Они давали слово в полной уверенности, что сдержат его, но переоценили своё влияние на толпу. А она, разъярённая, вслед за ними по мосту ворвалась в крепость. Юлен попытался защитить коменданта, предложив ему покинуть крепость и под защитой нескольких гвардейцев направиться в ратушу. По пути туда на них снова напали. Юлена сбили с ног, коменданта схватили и тут же, на месте, убили. Маркизу Делонэ отсекли голову мясницким ножом. Толпа жаждала перебить весь гарнизон. Этому помешали лишь Эли и гвардейцы, умолявшие пощадить своих солдат. Однако некоторых из них все же убили. Погибли майор Бастилии, адъютант, два лейтенанта и три инвалида.

Несколько часов в Бастилии бушевала чернь. Всё было разгромлено. Толпа отыскала архив, который с огромным тщанием собирали многие годы. Бумаги и книги выхватывали и бросали в канаву. Об узниках, «скорбных жертвах деспотизма», вспомнили гораздо позже. Наконец, когда их решили освободить, не нашлось ключей. Потом всё-таки отыскали тюремщиков, отняли ключи и с триумфом принесли к ратуше. И вот вывели «жертвы». Однако по большому счёту гордиться тут было нечем. Узников было всего семь, и каких: один из них оказался закоренелым уголовным преступником, двое – душевнобольными, четверо других подделывали векселя (они содержались в камере предварительного заключения). Освобождённых с триумфом провели по улицам города, а впереди несли голову маркиза Делонэ, насаженную на пику.

Таким был так называемый штурм Бастилии. Вечером этого бурного дня, 14 июля 1789 года, Людовик XVI записал в своём дневнике – крохотной тетради, переплетённой серой бечёвкой, – лишь одно-единственное слово: «Ничего». И всё же он преуменьшил случившееся. Этот день стал началом его собственного конца. Под впечатлением событий 14 июля Людовик XVI попросил вернуться в Париж своего бывшего министра финансов, уволенного всего за три дня до этого и высланного из страны.

Семья Неккеров ещё не добралась до своего швейцарского имения – замка Коппе (с покупкой его Неккер приобрёл титул барона), когда курьер из Версаля доставил известие о событиях в Париже и сообщил, что король просит барона Неккера (теперь уже в третий раз) вернуться в состав кабинета министров. Неккер возврат тился – с женой, дочерью и зятем. «Каким удивительным всё-таки было это путешествие, – писала позднее мадам де Сталь. – Я думаю, никому, кроме монархов, не доводилось переживать что-либо подобное… Восторженное ликование сопутствовало каждому его (Неккера. – Авт.) шагу; женщины, работавшие в поле, падали на колени при виде проезжавшей мимо кареты; в городках и селениях, которые мы миновали, тамошние знаменитости выходили нам навстречу и, заменяя ямщиков, уводили наших лошадей; горожане, выпрягая лошадей, сами впрягались в карету…»

Кульминацией стал Париж. На улицах и крышах домов расположились тысячи людей; все ликовали. Когда Неккер возвратился в Париж, уже начали сносить Бастилию. От «бастиона деспотизма» не должно было остаться камня на камне. Однако крепость сносил вовсе не «парижский народ», на плечи которого потомки часто сваливают этот обременительный труд. Этим занялся строительный подрядчик Поллуа; под его началом работали 500 человек, получавших за свой труд по 45 су в день. Имелся у них и побочный заработок. Ведь уже сколько недель Бастилия была излюбленным местом прогулки парижан. За пару су многие охотно покупали «кусочек страшного тюремного свода, на который веками оседало дыхание невинных жертв». Весь Париж жаждал увидеть брешь, через которую ворвались в крепость победители. Зеваки ощупывали пушки, «беспрерывно палившие в народ»; с содроганием останавливались перед «орудием пытки», которое на самом деле было всего лишь конфискованной старинной печатной машиной; в ужасе застывали, уставившись на человеческие скелеты, найденные во дворе Бастилии. Скелеты считали «останками мучеников свободы», что воочию доказывало «жестокость деспотической власти». Граф Мирабо, выступая в Национальном собрании, сказал: «Министрам недостало прозорливости, они забыли доесть кости!»

За эти недели и месяцы родилась легенда о «штурме Бастилии» и о «цитадели деспотизма». Немало тому способствовал Анри Масер де Латюд, один из бывших узников крепости. Он провёл в Бастилии 35 лет и теперь осознавал открывавшиеся перед ним возможности. Когда крепость начали сносить, он водил по её развалинам любопытствующих зевак, позже написал книгу о времени, проведённом в тюрьме. В 1749 году Латюд инсценировал покушение на мадам де Помпадур. Он отослал ей своего рода «адскую машину», но прежде чем его конструкция прибыла в Версаль, поехал туда сам, дабы предупредить Помпадур. Там он рассказал, что «видел, как двое мужчин отправили подозрительный пакет». Вот так он добивался славы, связей, наград. Но ничего не вышло – его изобличили и бросили в Бастилию. За это Латюда конечно же не осудили бы на 35 лет, но он повёл себя в Бастилии так экстравагантно, что его сочли душевнобольным. Трижды он бежал. Во второй побег воспользовался верёвочной лестницей, скрученной из рубашек. Эти рубашки по его желанию передало ему тюремное начальство. 06 этом сообщают сохранившиеся документы. Начальство заказало для него 13 Дюжин рубашек – каждую за 20 ливров! Разумеется, Латюд умолчал об этом в своих мемуарах «Мой побег из Бастилии». Может быть, сегодня ещё и верили бы Латюду, поведавшему немало страшных небылиц, если бы архив Бастилии не удалось спасти. Сразу после взятия крепости Избирательный комитет поручил нескольким гражданам сберечь то, что осталось от архива. «Давайте сохраним документы! – воскликнул один из выборщиков. – Говорят, что архивы Бастилии грабят. Нужно поскорее спасти остатки бумаг, свидетелей позорнейшего деспотизма. Пусть они внушают нашим внукам отвращение перед прошлым!»

Вот так была спасена, а потом опубликована большая часть документов.

Публикацию продолжали даже тогда, когда стало ясно, что именно бумаги, добытые в Бастилии, освобождали прежний режим от многих обвинений! Когда через 138 лет после «взятия Бастилии» заявили, что «историки недавно наконец окончательно разрушили легенду о таинственной цитадели французских королей, многочисленные учёные, прилагая неимоверные усилия, выявили рад документов, касающихся Бастилии, и тщательно сопоставили их, чтобы впоследствии, соблюдая необходимую осмотрительность, опубликовать их», тогда зародилась новая легенда, столь популярная, расхожая легенда об успехах современных исследователей. На самом деле все основные документы, касающиеся Бастилии, стали известны ещё в 1789 году.

Итак, комиссия, назначенная городскими властями, тотчас начала публиковать документы архива Бастилии. Это ценное собрание документов и свидетельств очевидцев взятия крепости появилось на свет ещё в 1789 году и имело следующее название: «Разоблачённая Бастилия, или Собрание запретных донесений по истории оной». Двумя основными темами книги были «разоблачение деспотизма» и «правдивое описание штурма Бастилии». В предисловии к первому изданию говорилось о «невинных жертвах резни»; Бастилия именовалась одной из «самых чудовищных голов гидры деспотизма», а сами издатели обещали привести «коллекцию доводов и примеров сих свирепых деяний, в коих нескончаемо был повинен деспотизм правителей».

Обещание не было выполнено. Официальные акты и мемуарные записи, представленные издателями, свидетельствовали о прямо противоположном: с заключёнными в Бастилии обращались вполне сносно. Но самое поразительное было в том, что издатели даже и после этого не отступились от своего первоначального замысла. Их интересовала правда! И они прямо изобличали, как лживые, воспоминания некоторых бывших арестантов, вылившиеся в нагромождение ужасов. Хотя издатели и пребывали на службе у новых властей, они сами первыми развеяли легенду о трупах узников, закопанных во дворе Бастилии, о заключённых, умиравших от голода или погибавших под пытками. С научной педантичностью исследователи изучали скелеты, найденные там. Выявилось, что речь шла о заключённых-протестантах, умерших в Бастилии и похороненных во дворе крепости, поскольку в погребении на городских католических кладбищах им было отказано.

В собрании документов, уже во втором его издании, была опровергнута и легенда о штурме Бастилии. В предисловии говорилось: «Предложив новое издание, мы самым достойным образом вознамерились подтвердить подлинность всех фактов, относящихся к взятию Бастилии. Чтобы добраться до истины, мы не проводили никаких новых исследований. Мы лишь изучили и обсудили все самым тщательным образом. Гарнизон замка, инвалиды, тюремщики, заключённые, осаждавшие, осаждаемые, опрошены были все…» И после всей проделанной работы издатели пришли к выводу:

«Бастилию не взяли штурмом; её ворота открыл сам гарнизон. Эти факты истинны и не могут быть подвергнуты сомнению».

Мы уже подчёркивали, что гарнизон крепости выстрелил из орудия лишь один-единственный раз – картечью, а рассказ о 15 пушках, паливших беспрерывно, просто недостоверен. Что же касается нескольких соседних домов, разрушенных пушечными ядрами, то виной тому, как поясняли издатели, было следующее: «Пушечные ядра, посылаемые осаждавшими, не всегда попадали в Бастилию, порой они миновали её и улетали очень далеко». Но парижане – и не только они – по-прежнему верили в 15 пушек, ужасную темницу, жестокое обращение с заключёнными, штурм и пробитую брешь.

А что же Неккер, во многом из-за которого все это разыгралось? Он быстро терял влияние и популярность. Через 13 месяцев он в последний раз – и. теперь окончательно – был отставлен от должности и уехал в свой швейцарский замок. В 1794 году умерла его жена; он самым педантичным образом исполнил все её указания. Через три месяца после её смерти мавзолей вместе с большим бассейном был окончательно готов; до тех пор Неккер держал тело покойной у себя в доме. Спустя десять лет он последовал за ней. А в 1817 году пришёл черёд и их дочери, Жермены де Сталь, к тому времени ставшей прославленной писательницей (особенно известна была её трехтомная книга «О Германии», на страницах которой де Сталь увековечила «страну мыслителей и поэтов», хотя и подвергла её беспристрастной критике).

Жермена де Сталь умерла 14 июля; в тот день, ровно 28 лет назад, по Парижу носили бюст её отца. Через четыре дня после её смерти был вскрыт семейный мавзолей – там, в чёрном мраморном бассейне, ещё наполовину заполненном спиртом, укрытые красным покрывалом лежали тела Неккера и его жены. Гроб дочери поставили в ногах бассейна; мавзолей снова замуровали, и Неккеры обрели наконец покой.

Произошли перемены в политике. Революция, а вслед за ней и Наполеон стали теперь историей. Франция вновь обрела короля. Можно было бы, пожалуй, даже сказать, что всё стало по-прежнему – так много всего было реставрировано.

Но исподволь революция продолжалась. Великая революция, о которой в драме Георга Бюхнера «Смерть Дантона» сказано, что она не знает святынь. Однако одну святыню она сохранила до наших дней: 14 июля, день взятия Бастилии – событие, которого никогда не было. Каждый год в этот день французы выходят на улицу, радуются, танцуют и вспоминают героев, брешь, 15 пушек, непрерывно паливших в народ…

 

Таинственное в произведениях С. Тургенева.

В начале 60-х годов прошлого века в творчестве великого русского писателя Тургенева появилась тема таинственного. Впервые она воплотилась в рассказе «Призраки», написанном в18б1-1863 годах. Затем образ таинственного стал возникать в все чаще и чаще: «Собака» (1864), «Странная история» (1869), «Стук… Стук… Стук!…» (1870), «Часы» (1875), «Сон» (1876), «Рассказ отца Алексея» (1877), «Песнь торжествующей любви» (1881), «После смерти» (1882) и некоторые другие его произведения, в частности незавершённый рассказ «Силаев», который создавался предположительно в конце 70-х годов. Все эти произведения исследователи творчества писателя относят к «таинственным повестям» Тургенева.

Их открывает рассказ «Призраки», названный в подзаголовке «Фантазией». Зачем автору потребовалось такое уточнение? Не опасался ли он непонимания, неприятия нового для него направления со стороны читателей, друзей, собратьев по перу, критиков? Исследователи литературного наследия Тургенева обратили внимание, что писатель, «словно предвидя это непонимание, предохранял себя на всякий случай разговорами о „пустячках“, „безделках“, „вздоре“. А потом сердился и переживал, когда эти „пустячки“ так и признавались пустячками…» (И. Виноградов).

«Таинственные повести» Тургенева были встречены современниками почти в штыки. И. Виноградов в этой связи замечает: «Трезвый реалист, всегда поражавший удивительной жизненной достоверностью своих картин, – и вдруг мистические истории о призраках, о посмертной влюблённости, о таинственных снах и свиданиях с умершими… Многих это сбивало с толку». Особенно досталось писателю за рассказ «Собака» – о разорившемся помещике, которому чудится, будто его преследует призрак какой-то таинственной собаки. Один из ближайших друзей Тургенева, В. П. Боткин, познакомившись с «Собакой», написал ему: "Она плоха, говоря откровенно, и, по мнению моему, печатать её не следует. Довольно одной неудачи в виде «Призраков». А некто П. И. Вейнберг поместил в сатирическом журнале «Будильник» что-то вроде открытого письма Тургеневу в стихах:

Я прочитал твою «Собаку», И с этих пор В моём мозгу скребётся что-то, Как твой Трезор. Скребётся днём, скребётся ночью, Не отстаёт И очень странные вопросы Мне задаёт: "Что значит русский литератор? Зачем, зачем По большей части он кончает Черт знает чем?"

Но вместо ожидаемого «конца» последовал новый взлёт творчества писателя, не понятый не только его современниками, но и в более поздние времена. Появление «Призраков» советские литературоведы связывают с внешними и внутренними причинами: «…когда происходило обострение классовой борьбы, Тургенев приходил в угнетённое состояние»; он «пережил в этот период тяжёлый душевный кризис, может быть самый острый из всех, что пришлось ему когда-либо испытать», – писал в 1962 году И. Виноградов. Но поразительно, последнее не отрицает и сам Тургенев. В письме В. П. Боткину от 26 января 1863 года он пишет в СЕЧЗИ с «Призраками»: "Это ряд каких-то душевных dissolving-views (туманных картин), вызванных переходным и действительно тяжёлым и тёмным состоянием моего "Я". Насколько писатель был искренен в оценке своего состояния перед другом, мнением которого дорожил? Не «прибеднялся» ли на всякий случай? Положим, «Призраки» написаны Тургеневым в стоянии тяжёлого душевного кризиса (правда, остаётся непонятным, как в таком состоянии мог быть создан подобный шедевр), ну а все прочие «таинственные повести»? Что, обострение классовой борьбы и вызванное этой и другими причинами «тяжёлое и смутное состояние» продолжались ещё два десятилетия, до 1882 года? Ведь нет же, а шедевры, в том числе и «таинственные», продолжали выходить. Так в чём же дело?

Все очень просто. Тургенев никогда не изменял себе. Он как был, так и остался реалистом, в том числе и в изображении таинственного. Дар писателя, наблюдательность, интуиция, знание жизни своего народа позволило Тургеневу отобразить таинственное с такой точностью в деталях, какая не всегда доступна иному профессионалу. На это обстоятельство, насколько известно, впервые обратила внимание М. Г. Быкова. В книге «Легенда для взрослых» (МД 1990), в которой рассказывается о проблеме потаённых животных, включая и снежного человека, Майя Генриховна задаётся вопросом.: «Применял ли когда-нибудь Тургенев знание о необычном в природе в своём творчестве?» И отвечает на конкретном примере: «В рассказе „Бежин луг“ природа вплотную на мягких лапах подступает к ребячьему костру. Поражают детали, конкретные знания: „Леший не кричит, он немой“, – роняет Илюша, которому на вид не более двенадцати лет». А в письме к Е. М. Феоктистову Тургенев в отношении «Бежина луга» заметил: «Я вовсе не желал придать этому рассказу фантастический характер». Такое мог сказать только реалист. А ведь писатель имел и личный опыт встречи с таинственным, да такой, какой пережить и врагу не пожелаешь! Об этой встрече рассказано в названной книге М. Г. Быковой.

Как-то в Париже у Полины Виардо собравшиеся говорили о природе ужасного. Интересовались, почему ужас всегда возникает при встречах с необъяснимым, таинственным.

И тогда Иван Сергеевич рассказал о происшедшем с ним случае встречи с ужасным и таинственным существом в лесах средней полосы России. Присутствовавший при этом Мопассан по свежим следам записал рассказанное, отобразив услышанное в малоизвестной новелле «Ужас». Вот она:

«Будучи ещё молодым, Тургенев как-то охотился в русском лесу. Бродил весь день и к вечеру вышел на берег тихой речки. Она струилась под сенью деревьев. Вся заросшая травой, глубокая, холодная, чистая. Охотника охватило непреодолимое желание окунуться. Раздевшись, он бросился в воду. Высокого роста, сильный и крепкий, он хорошо плавал. Спокойно отдался на волю течения, которое тихо его уносило. Травы и корни задевали его тело, и лёгкое прикосновение стеблей было приятно. Вдруг чья-то рука дотронулась до его плеча. Он быстро обернулся и… увидел страшное существо, которое разглядывало его с жадным любопытством. Оно было похоже не то на женщину, не то на обезьяну. Широкое и морщинистое, гримасничающее и смеющееся лицо. Что-то неописуемое – два каких-то мешка, очевидно, груди, болтались спереди; длинные спутанные волосы, порыжевшие от солнца, обрамляли лицо и развевались за спиной. Тургенев почувствовал дикий леденящий страх перед сверхъестественным. Не раздумывая, не пытаясь понять, осмыслить, что это такое, он изо всех сил поплыл к берегу. Но чудовище плыло ещё быстрее и с радостным визгом то и дело касалось его шеи, спины, ног. Наконец, молодой человек, обезумевший от страха, добрался до берега и со всех сил пустился бежать по лесу, бросив одежду и ружьё. Страшное существо последовало за ним: оно бежало так же быстро и по-прежнему повизгивало. Обессиленный беглец – ноги у него подкашивали ль от ужаса – уже готов был свалиться, когда прибежал вооружённый кнутом мальчик, пасший стадо коз. Он стад хлестать отвратительного человекоподобного зверя, который пустился наутёк, крича от боли. Вскоре это существо, похожее на самку гориллы, исчезло в зарослях».

Конечно, это исключительный случай в биографии писателя – настолько необычный, что, отобрази он его в рассказе, даже с подзаголовком «фантазия», быть бы ему обвинённым по меньшей мере в надуманности. Осознавая всю неординарность случившегося, Тургенев лишь раз, да и то в кругу близких людей, вспомнил о том ужасном и таинственном происшествии. Большего ему не позволила внутренняя цензура: он был реалистом, но то событие явно выходило за всякие границы общеприемлемой реальности. А отдельные элементы таинственного в его произведениях были не столь круты, и читающая публика вполне могла воспринимать их как полет творческой фантазии. Видимо, писатель и сам расценивал свои «таинственные» творения подобным же образом, но присущие ему ощущение таинственных. сторон жизни и необыкновенно развитая интуиция позволили как бы невольно и в какой-то мере неосознанно отразить в «таинственных повестях» нечто большее – саму фантастическую реальность, облечённую в изысканно художественную форму.

Возьмём, например, рассказ «Призраки», как было уже упомянуто, первый в ряду «таинственных» произведений Тургенева. В основе сюжета – необычные ночные полёты героя рассказа, который стремительно проносится над землёй в объятиях призрака в образе женщины по имени Эллис. «Я начинал привыкать к ощущению полёта и даже находил в нём приятность: меня поймёт всякий, кому случалось летать во сне» – такими словами описывает автор странные впечатления своего героя, который со временем убеждается, что это вовсе не сон, а нечто большее: «Эге-ге! – подумал я. – Летанье-то, значит, не подлежит сомнению».

…Со времени написания «Призраков» прошло около столетия, прежде чем парапсихологи обратили внимание на рассказы людей о порой испытываемых ими необычных переживаниях, известных под названиями «выхода из тела», «внетелесного состояния», «астральной проекции», «бродячего ясновидения» и некоторыми другими. Их отличительная особенность проявляется в возможности видеть сцены или события, недоступные приятию в том месте, где находится физическое тело очевидца. У последнего возникает ощущение, что его сознание временно покидает свою телесную оболочку и способно путешествовать по городам и весям. При этом он осознает, что это не сон, а нечто большее. Да и по возвращении в своё обычное состояние у него не возникает ощущения, что все случившееся было сном. Более того, в тех случаях, когда имелась возможность проверки сцен или событий, засвидетельствованных «вышедшим из тела» сознанием очевидца, их описание зачастую соответствовало действительности. Тому есть и надёжные подтверждения, полученные в эксперименте с людьми, чья способность «выходить из тела» проявляется по желанию. Обычно же «внетелесное состояние» возникает в случаях, когда человек оказывается на краю смерти в результате болезни или несчастного случая, иногда оно вызывается сильнейшим эмоциональным стрессом, но чаще всего проявляется без какой-либо очевидной причины во время сна. Феномен известен на протяжении всей человеческой истории, и его проявления совпадают у представителей самых разных стран и культур – в Египте, Тибете, Индии, Китае, в Америке и Европе.

У некоторых людей во время сна «выходы из тела» происходят систематически. Например, англичанин Д. Уайтмен в книге «Таинственная жизнь» (Лондон, 1960) поделился с читателями своим опытом свыше шестисот «выходов из тела». Американский бизнесмен Р. Монро в книге «Путешествия вне тела», опубликованной в США в 1977 году, обобщил личный опыт таких «путешествий» – он «выходил из тела» более девятисот раз! Его труд опубликован на русском языке издательством «Наука» в 1993 году.

Вот как, например, Монро описывает свой очередной «выход», состоявшийся 10 ноября 1958 года в послеобеденное время, а также результаты последующей проверки увиденного:

"Опять я всплыл вверх – с намерением посетить Брэдшоу и его жену. Сообразив, что доктор Брэдшоу болеет и лежит с простудой в постели, я решил навестить его в спальне, которую, бывая в доме, я ни разу не видел, и если потом мне удастся описать её, это и послужит доказательством моего визита. Опять последовал кувырок в воздухе, ныряние в туннель, и на этот раз ощущение подъёма в гору (доктор и миссис Брэдшоу живут милях в пяти от моего офиса в Доме на холме). Я – над деревьями, надо мной – чистое небо. На мгновение я увидел (в небе?) округлую человеческую фигуру, кажется, в каком-то широком одеянии и в шлеме на голове (осталось впечатление чего-то восточного), сидящую, сложив руки на коленях и, возможно, со скрещёнными ногами на манер Будды; потом она растворилась. Значения этого не знаю. Немного спустя двигаться в гору стало трудно, появилось ощущение, что энергия покидает меня и мне не одолеть этот путь. При мысли об этом произошло нечто удивительное – в точности такое чувство, будто кто-то взял меня ладонями под локти и поднял. Я почувствовал прилив силы, влекущей меня вверх, и быстро понёсся к вершине холма. Тут я наткнулся на доктора и миссис Брэдшоу. Они находились на улице, и на какое-то мгновение я оторопел, так как встретил их, ещё не достигнув дома. Это было мне непонятно: ведь доктор Брэдшоу должен лежать в постели. Доктор Брэдшоу был в лёгком пальто, на голове шляпа, его жена – в тёмном жакете, всё остальное тоже тёмного цвета. Они шли навстречу мне, и я остановился. Мне показалось, они в хорошем настроении. Они прошли мимо, не заметив меня, по направлению к небольшой постройке, похожей на гараж. Брэд плёлся сзади. Я поплавал туда сюда, махая рукой и безуспешно пытаясь привлечь их внимание. Тут мне послышалось, что доктор Брэдшоу, не поворачивая головы, говорит мне: «Я гляжу, тебе больше не нужна моя помощь». Решив, что контакт получился, я нырнул обратно в землю (?) и, оказавшись в своём офисе, вернулся в тело и открыл глаза. Всё вокруг было без изменения. Вибрация ещё не прекратилась, но я почувствовал, что для одного дня достаточно. Важное добавление. Вечером этого дня мы по: пили доктору и миссис Брэдшоу. Не сообщая, в чём дело, я поинтересовался, где они были между четырьмя и пятью часами. (Жена, узнав о моём визите, категорически заявила, что такого не может быть – хотя бы потому, что доктор Брэдшоу болен и лежит в постели.) Итак, я по телефону задал этот простой вопрос миссис Брэдшоу. Она ответила, что примерно в четыре двадцать пять они вышли из дома и пошли в гараж. Она собиралась на почту, а доктор Брэдшоу, решив, что ему не мешает подышать свежим воздухом, оделся и отправься с ней. Точное время вычислить нетрудно: на почте они были без двадцати пять – на машине от дома ехать туда минут пятнадцать. Я вернулся из своего путешествия к ним примерно в четыре двадцать семь. Я спросил, во что они были одеты. По словам миссис Брэдшоу, на ней были чёрные спортивные брюки, красный свитер, а сверху наброшен чёрный жакет для езды в Доктор Брэдшоу был в летней шляпе и светлом пальто. При этом никто из них меня не «видел» ни в прямом смысле, ни как-либо иначе, и они даже не подозревали о моём присутствии. Доктор Брэдшоу не припомнит, чтобы он что-либо говорил мне. Самое важное во всём этом: я ожидал застать его в постели, но не застал.

Слишком много совпадений. Я не собирался никому ничего доказывать. Только самому себе. Я убедился – поистине впервые, что это не просто сдвиг, травма или галлюцинация, а нечто большее, выходящее за пределы обычной науки, психологии и психиатрии вместе взятых. Удостовериться в этом было необходимо в первую очередь мне самому. Случай простой, но незабываемый".

А теперь сравним некоторые фрагменты «путешествий», описанные в книге Монро и в «Призраках» Тургенева. Вот соответствующий отрывок из рассказа «Призраки»:

…Я взглянул вниз. Мы уже опять успели подняться на довольно значительную вышину. Мы пролетали над известным мне уездным городом, расположенным на скате широкого холма. Церкви высились среди тёмной массы деревянных крыш, фруктовых садов; длинный мост чернел на изгибе реки; все молчало, отягчённое сном. Самые купола и кресты, казалось, блестели безмолвным блеском; безмолвно торчали высокие шесты колодцев возле круглых шапок ракит; белесоватое шоссе узкой стрелой безмолвно впивалось в один конец города – и безмолвно выбегало из противоположного конца на сумрачный простор однообразных полей.

«Что это загород?» – спросил я.

«…сов».

«…сов в…ой губернии?»

«Да».

«Далеко же от дому!»

«Для нас отдалённости нет», – ответила герою рассказа Эллис.

А вот фрагмент похожего видения из «Путешествия» Монро, состоявшегося вечером 11 марта 1961 года:

…Начал медленно подниматься над зданием… Движение ускорилось, и вот уже вокруг знакомое голубое мелькание. Вдруг остановился и понял, что нахожусь высоко в небе, а внизу подо мной – сельский пейзаж с разбросанными там и сям домами. Местность выглядела знакомой, и мне показалось, что я вижу наш дом и другие здания между рекой и дорогой. Спустился вниз к дому и через минуту соединился со своим физическим телом. Сел, весь в целости, и с облегчением огляделся вокруг. Теперь я на месте!" А теперь вновь вернёмся к Тургеневу. Герой «Призраков» просит Эллис отнести его в Петербург, и она тут же выполняет его желание:

«Слуша-а-а-а-ай!» – раздался в ушах моих протяжный крик. «Слуша-а-а-а-ай!» – словно с отчаянием отозвалось в отдалении. «Слуша-аа-а-ай!» – замерло где-то на конце света. Я встрепенулся.

Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость. Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало: облик Эллис исчезал совершенно, таял, как утренний туман на июльском солнце, и я явно видел все своё тело, как оно грузно и одиноко висело в уровень Александровской колонны.

Так вот Петербург! Да, это он, точно. Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, жёлто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крыльцами и дрянными овощными лавчонками; эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исаакия, ненужная пёстрая биржа; гранитные стены крепости и взломанная деревянная мостовая; эти барки с сеном и дровами; этот запах пыли, капусты, и рогожи, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, и скорченные мертвенным сном извозчики на продажных дрожках, – да, это она, наша Северная Пальмира.

Все видно кругом; всё ясно, до жуткости чётко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари – чахоточный румянец – не сошёл ещё и не сойдёт до утра с белого, беззвёздного неба; он ложится полосами по шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперёд свои холодные синие воды. – Улетим, – взмолилась Эллис. И, не дожидаясь моего ответа, она понесла меня через Неву, через Дворцовую площадь, к Литейной. Шаги и голоса послышались внизу: по улице шла кучка молодых людей с испитыми лицами и толковала о танцклассах. «Подпоручик Столпаков седьмой!» – крикнул вдруг спросонку солдат, стоявший на часах у пирамидки ржавых ядер, а несколько подальше, у раскрытого окна высокого дома, я увидел девицу в измятом шёлковом платье, без рукавчиков, с жемчужной сеткой на волосах и с папироской во рту. Она благоговейно читала книгу: это был том сочинений одного из новейших Ювеналов.

“Улетим!” – сказал я Эллис. Минута, и уже мелькали под нами еловые лесишки и моховые болота, окружающие Петербург. Мы направлялись прямо к югу: небо и земля, все становилось понемногу темней и темней. Больная ночь, больной день, больной город – все осталось позади".

Сравним этот фрагмент с описанием «путешествия» Монро, совершенного 30 октября 1960 года после полудня:

«Примерно в три пятнадцать лёг с намерением посетить Э. У. в его домике, находящемся на расстоянии пяти миль. С некоторыми затруднениями мне, в конце концов, удалось вызвать у себя состояние вибрации. Отделившись от физического тела, остался в комнате. Мысленно сконцентрировавшись на Э. У., медленно (сравнительно) тронулся в путь. Вдруг оказался над оживлённой улицей, перемещаясь над тротуаром на высоте примерно двадцать пять футов (на уровне верхнего края окон второго этажа). Узнал улицу (главная улица городка), узнал и квартал, над которым пролетал. В течение нескольких минут, скользя над тротуаром, разглядел заправочную станцию на углу и белого цвета машину со снятыми задними колёсами, стоящую перед раскрытыми решётчатыми дверями, перепачканными смазкой. Был расстроен тем, что не попал к Э. У. Не видя ничего достойного интереса, решил вернуться в физическое тело, что и проделал без каких-либо затруднений. Вернувшись, сел и стал анализировать, почему не попал туда, куда собирался. Следуя какому-то внутреннему побуждению, встал, спустился в гараж, сел в машину и проехал пять миль до городка, где жил Э. У. Решив извлечь хоть какую-то пользу из этой поездки и проверить виденное сверху, поехал к тому самому углу Мэйнстрит, где видел белую машину перед открытыми дверями. Она была на месте. Хоть и мелочь, а всё-таки какое-то подтверждение! Подняв голову вверх, туда, где я плыл над тротуаром, замер от неожиданности: именно на том уровне проходили электрические провода довольно высокого напряжения. Может, электрическое поле притягивает Второе Тело? Не благодаря ли ему оно обладает способностью перемещаться в пространстве? Вечером этого дня я всё же попал в дом к Э. У. Кажется, уже в первый раз я был не очень далеко от цели: примерно в три двадцать пять он, как выяснилось позже, шёл по Мэйн-стрит, а я следовал за ним прямо у него над головой, не подозревая об этом».

Конечно же, герою рассказа Тургенева, в отличие от Монро, не было надобности проверять свои впечатления – законы жанра не позволяют. В жизни, однако, это оказывается возможным, и проверка показывает, что «путешественник» действительно странным образом «побывал» там же, где оказалось его нечто, обычно не выходящее за пределы физического тела «путешествующего».

Вместе с тем, сколь ни загадочны подобные перемещения в пространстве, Тургенев в «Призраках» описывает ещё более удивительные странствия – не только в пространстве, но одновременно и во времени: Эллис легко переносит героя рассказа в Римскую империю времён Цезаря и в Россию периода восстания Степана Разина. Чтобы проиллюстрировать сказанное, придётся привести довольно-таки значительный отрывок из «Призраков». Вот он.

…На следующую ночь, когда я стал подходить к старому дубу, Эллис понеслась мне навстречу, как к знакомому. Я не боялся её по-вчерашнему, я почти обрадовался ей; я даже не старался понять, что со мной происходило: мне только хотелось полетать подальше, по любопытным местам.

Рука Эллис опять обвилась вокруг меня – и мы опять помчались.

«Отправимся в Италию», – шепнул я ей на ухо.

«Куда хочешь», – отвечала она торжественно и тихо – и тихо и торжественно повернула ко мне своё лицо. Оно показалось мне не столь прозрачным, как накануне; более женственное и более важное. Оно напомнило мне то прекрасное создание, которое мелькнуло передо мной на утренней заре перед разлукой.

«Нынешняя ночь – великая ночь, – продолжала Эллис. – Она наступает редко – когда семь раз тринадцать…»

Тут я не дослушал несколько слов.

«Теперь можно видеть, что бывает закрыто в другое время!»

«Эллис! – взмолился я, – Да кто же ты? Скажи мне, наконец!»

Она молча подняла свою длинную белую руку. На тёмном небе, там, куда указывал её палец, среди мелких звёзд красноватой чертой сияла комета.

«Как мне понять тебя? – начал я. – Или ты – как эта комета носится между планетами и солнцем – носишься между людьми… и чем?»

Но рука Эллис внезапно надвинулась на мои глаза… Словно белый туман из сырой долины обдал меня…

«В Италию! В Италию! – послышался её шёпот. – Эта ночь – великая ночь!»

Туман перед моими глазами рассеялся, и я увидал под собою бесконечную равнину. Но уже по одному прикосновению тёплого и мягкого воздуха к моим щекам я мог понять, что я не в России; да и равнина та не походила на наши русские равнины. Это было огромное тусклое пространство, по-видимому, не поросшее травой и пустое; там и сям, по всему его протяжению, подобно небольшим обломкам зеркала, блистали стоячие воды; вдали смутно виднелось неслышное, недвижное море. Крупные звезды сияли в промежутках больших красивых облаков; тысячеголосная, немолчная и всё-таки негромкая трель поднималась отовсюду – и чуден был этот пронзительный и дремотный гул, этот ночной голос пустыни…

«Понтийские болота, – промолвила Эллис. – Слышишь лягушек? Чувствуешь запах серы?»

«Понтийские болота… – повторил я, и ощущение величавой унылости охватило меня. – Но зачем принесла ты меня сюда, в этот печальный, заброшенный край? Полетим лучше к Риму.»

«Рим близок, – отвечала Эллис… – Приготовься!»

Мы спустились и помчались вдоль старинной латинской дороги. Буйвол медленно поднял из вязкой тины свою косматую чудовищную голову с короткими вихрами щетины между криво назад загнутыми рогами. Он косо повёл белками бессмысленно злобных глаз и тяжело фыркнул мокрыми ноздрями, словно почуял нас.

«Рим, Рим близок… – шептала Эллис. – Гляди, гляди вперёд!»

Я поднял глаза.

Что это чернеет на окраине ночного неба? Высокие ли арки громадного моста? Над какой рекой он перекинут? Зачем он порван местами? Нет, это не мост, это древний водопровод. Кругом священная земля Кампании, а там, вдали, Албанские горы – и вершины их, и седая спина старого водопровода слабо блестят в лучах только что взошедшей луны… Мы внезапно взвились и повисли на воздухе перед.единенной развалиной. Никто бы не мог сказать, чем она была прежде: гробницей, чертогом, башней… Чёрный плющ обвивал её всю своей мертвенной силой – а внизу раскрылся, как зев, полуобрушенный свод. Тяжёлым запахом погреба веяло мне в лицо от этой груды мелких, тесно сплочённых камней, с которых давно свалилась гранитная оболочка стены.

«Здесь, – произнесла Эллис и подняла руку. – Здесь! Проговори громко, три раза сряду, имя великого римлянина».

«Что же будет?»

«Ты увидишь».

Я задумался.

«Divus cajus Julius Caesar! (Божественный Кай Юлий Цезарь! (лат.)) – воскликнул я вдруг, – Divus cajus Julius Caesar! – повторил я протяжно: – Caesar!»

Последние отзвучия моего голоса не успели ещё замереть, как мне послышалось…

Мне трудно сказать, что именно. Сперва мне послышался смутный, едва уловимый ухом, будто бесконечно повторявшийся взрыв трубных звуков и рукоплесканий. Казалось, где-то, страшно далеко, в какой-то бездонной глубине, внезапно зашевелилась несметная толпа – и поднималась, поднималась, волнуясь и перекликаясь чуть слышно, как бы сквозь сон, сквозь подавляющий, многовековой сон. Потом воздух заструился и потемнел над развалиной… Мне начали мерещиться тени, мириады теней, миллионы очертаний, то округлённых, как шлемы, то протянутых, как копья; лучи луны дробились мгновенными синеватыми искорками на этих копьях и шлемах – и вся эта армия, эта толпа надвигалась ближе и ближе, росла, колыхалась усиленно… Несказанное напряжение, напряжение, достаточное для того, чтобы приподнять целый мир, чувствовалось в ней; но ни один образ не выдавался ясно…

И вдруг мне почудилось, как будто трепет пробежал кругом, как будто отхлынули и расступились какие-то громадные волны.

«Caesar, Caesar venit!» («Цезарь, Цезарь идёт!») – зашумели голоса, подобно листьям леса, на который внезапно налетела буря… прокатился глухой удар – и голова бледная, строгая, в лавровом венке, с опущенными веками, голова императора стала медленно выдвигаться из-за развалины…

На языке человеческом нету слов для выражения ужаса, который сжал моё сердце. Мне казалось, что раскрой эта голова свои глаза, разверзи свои губы – и я тотчас же умру.

«Эллис! – простонал я, – я не хочу, я не могу, не надо мне Рима, грубого, грозного Рима… Прочь, прочь отсюда!»

«Малодушный!» – шепнула она – и мы умчались.

Я успел ещё услыхать за собою железный, громовый на этот раз, крик легионов… потом все потемнело.

«Оглянись, – сказала мне Эллис, – и успокойся».

Я послушался – и, помню, первое моё впечатление было до того сладостно, что я мог только вздохнуть. Какой-то дымчато-голубой, серебристо-мягкий – не то свет, не то туман – обливал меня со всех сторон. Сперва я не различал ничего: меня слепил этот лазоревый блеск – но вот понемногу начали выступать очертания прекрасных гор, лесов; озеро раскинулось подо мною с дрожавшими в глубине звёздами, с ласковым ропотом прибоя. Запах померанцев обдал меня волной – и вместе с ним и тоже как будто волною принеслись сильные, чистые звуки молодого женского голоса. Этот запах, эти звуки так и потянули меня вниз – и я начал спускаться… спускаться к роскошному мраморному дворцу, приветно белевшему среди кипарисной рощи. Звуки лились из его настежь раскрытых окон; волны озера, усеянного пылью цветов, плескались в его стены – и прямо напротив, весь одетый тёмной зеленью померанцев и лавров, весь облитый лучезарным паром, весь усеянный статуями, стройными колоннами, портиками храмов, поднимался из лона вод высокий круглый остров… «Isola Bella! („Изола Белла!“) – проговорила Эллис. – Lago Maggiore („Лаго Мажжиоре“)!»

Я промолвил только: «А!» – и продолжал спускаться. Женский голос все громче, все ярче раздавался во дворце; меня влекло к нему неотразимо… Я хотел взглянуть в лицо певице, оглашавшей такими звуками такую ночь. Мы остановились перед окном.

Посреди комнаты, убранной в помпейяновском вкусе и более похожей на древнюю храмину, окружённая греческими изваяниями, этрусскими вазам, редкими растениями, дорогими тканями, освещённая сверху мягкими лучами двух ламп, заключённых в хрустальные шары, – сидела за фортепьяно молодая женщина. Слегка закинув голову и до половины закрыв глаза, она пела итальянскую арию; она пела и улыбалась, и в то же время черты се выражали важность, даже строгость… признак полного наслаждения! Она улыбалась… и Праксителев Фавн, ленивый, молодой, как она, изнеженный, сладострастный, тоже, казалось, улыбался ей из угла, из-за ветвей олеандра, сквозь тонкий дым, поднимавшийся с бронзовой курильницы на древнем треножнике. Красавица была одна. Очарованный звуками, красотою, блеском и благовонием ночи, потрясённый до глубины сердца зрелищем этого молодого, спокойного, светлого счастия, я позабыл совершенно о моей спутнице, забыл о том, каким странным образом я стал свидетелем этой столь отдалённой, столь чуждой мне жизни, – и я хотел уже ступить на окно, хотел заговорить…

Все моё тело вздрогнуло от сильного толчка – точно я коснулся лейденской банки. Я оглянулся… Лицо Эллис было – при всей своей прозрачности – мрачно и грозно; в её внезапно раскрывшихся глазах тускло горела злоба…

«Прочь!» – бешено шепнула она, и снова вихрь, и мрак, и головокружение…

Только на этот раз не крик легионов, а голос певицы, оборванный на высокой ноте, остался у меня в ушах… Мы остановились. Высокая нота, та же нота, все звенела и не переставала звенеть, хотя я чувствовал совсем другой воздух, другой запах… на меня веяло крепительной свежестью, как от большой реки, – и пахло сеном, дымом, коноплёй. За долго протянутой нотой последовала другая, потом третья, но с таким несомненным оттенком, с таким знакомым, родным переливом, что я тотчас же сказал себе: «Это русский человек поёт русскую песню» – и в то же мгновенье мне все кругом стало ясно.

Мы находились над плоским берегом. Налево тянулись в бесконечность скошенные луга, уставленные громадными скирдами; направо, в такую же бесконечность уходила ровная гладь великой многоводной реки. Недалеко от берега большие тёмные барки тихонько переваливались на якорях, слегка двигая остриями своих мачт, как указательными перстами. С одной из этих барок долетали до меня звуки разливистого голоса, и на ней же горел огонёк, дрожа и покачиваясь в воде своим длинным красным отраженьем. Кое-где, и на реке и в полях, непонятно для глаза – близко ли, далеко ли – мигали другие огоньки; они то жмурились, то вдруг выдвигались лучистыми крупными точками; бесчисленные кузнечики немолчно стрекотали, не хуже лягушек понтийских болот – и под безоблачным, но низко нависшим тёмным небом изредка кричали неведомые птицы

«Мы в России?» – спросил я Эллис.

«Это Волга», – отвечала она. Мы понеслись вдоль берега.

«Отчего ты меня вырвала оттуда, из того прекрасного края? – начал я. – Завидно тебе стало, что ли? Уж не ревность ли в тебе пробудилась?»

Губы Эллис чуть-чуть дрогнули, и в глазах опять мелькнула угроза… Но все лицо тотчас же вновь оцепенело.

«Я хочу домой», – проговорил я.

«Погоди, погоди, – отвечала Эллис. – Теперешняя ночь – великая ночь. Она не скоро вернётся. Ты можешь быть свидетелем… Погоди».

И мы вдруг полетели через Волгу, в косвенном направлении, над самой водой, низко и порывисто, как ласточки перед бурей. Широкие волны тяжко журчали под нами, резкий речной ветер бил нас своим холодным, сильным крылом… высокий правый берег скоро начал воздыматься перед нами в полумраке. Показались крутые горы с большими расселинами. Мы приблизились к ним.

«Крикни: Сарынь на кичку!» – шепнула мне Эллис.

Я вспомнил ужас, испытанный мною при появлении римских призраков, я почувствовал усталость и какую-то странную тоску, словно сердце во мне таяло, – я не хотел произнести роковые слова, я знал заранее, что в ответ на них появится, как в Волчьей Долине, что-то чудовищное, – но губы мои раскрылись против воли, и я закричал, тоже против воли, слабым напряжённым голосом: «Сарынь на кичку!»

Сперва все осталось безмолвным, как и перед римской развалиной, – но вдруг возле самого моего уха раздался грубый бурлацкий смех… Я оглянулся: никого нигде не было видно, но с берега отпрянуло эхо – и разом отовсюду поднялся оглушительный гам. Чего только не было в этом хаосе звуков: крики и визги, яростная ругань и хохот, хохот пуще всего, удары весел и топоров, треск как от взлома дверей и сундуков, скрип снастей и колёс, и лошадиное скакание, звон набата и лязг цепей, гул и рёв пожара, пьяные песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плач, моление жалобное, отчаянное, и повелительные восклицанья, предсмертное хрипенье, и удалой посвист, гарканье и топот пляски… «Бей! вешай! топи! режь! любо! любо! так! не жалей!» – слышалось явственно, слышалось даже прерывистое дыхание запыхавшихся людей, – а между тем кругом, насколько глаз доставал, ничего не показывалось, ничего не изменялось: река катилась мимо, таинственно, почти угрюмо; самый берег казался пустынней и одичалей – и только. Я обратился к Эллис, но она положила палец на губы…

«Степан Тимофеич! Степан Тимофеич идёт! – зашумело вокруг. – Идёт наш батюшка атаман, наш кормилец!»

Я по-прежнему ничего не видел, но мне явственно чудилось, будто громадное тело надвигается прямо на меня…

«Фролка! где ты, пёс? – загремел страшный голос. – Зажигай со всех концов – да в топоры их, белоручек!»

На меня пахнуло жаром близкого пламени, горькой гарью дыма – и в то же мгновенье что-то тёплое, словно кровь, брызнуло мне в лицо и на руки… Дикий хохот грянул кругом…

Я лишился чувств – и когда опомнился, мы с Эллис тихо скользили вдоль знакомой опушки моего леса, прямо к старому дубу…

«Видишь ту дорожку? – сказала мне Эллис, – где месяц тускло светит и свесились две берёзки?… Хочешь туда?»

Но я чувствовал себя до того разбитым и истощённым, что я мог только проговорить в ответ: «Домой… домой!»

«Ты дома», – отвечала Эллис.

Я действительно стоял перед самой дверью моего дома – один. Эллис исчезла. Дворовая собака подошла было, подозрительно оглянула меня – и с воем бросилась прочь. Я с трудом дотащился до постели и заснул, не раздеваясь.

Все следующее утро у меня голова болела, и я едва передвигал ноги; но я не обращал внимания на телесное моё расстройство, раскаяние меня грызло, досада душила.

Я был до крайности недоволен собою. «Малодушный! – твердил я беспрестанно, – да, Эллис права. Чего я испугался? Как было не воспользоваться случаем?… Я мог увидеть самого Цезаря – и замер от страха, запищал, отвернулся, как ребёнок от розги. Ну, Разин – это дело другое. В качестве дворянина и землевладельца… Впрочем, и тут, чего же я, собственно, испугался? Малодушный, малодушный!… Да уж не во сне ли я всё это вижу?» – спросил я себя наконец. Я позвал ключницу.

«Марфа, в котором часу я лёг вчера в постель – ты помнишь?»

«Да кто ж тебя знает, кормилец… Чай, поздно. В сумеречки ты из дома вышел; а в спальне-то ты каблучищами-то за полночь стукал. Под самое под утро, да. Вот и третьего дня тож… Знать, забота у тебя завелась какая».

«Э-ге-ге! – подумал я. – Летанье-то, значит, не подлежит сомнению».

«Ну, а с лица я сегодня каков?»– спросил я громко.

«С лица-то? Дай погляжу. Осунулся маленько. Да и бледен же ты, кормилец: вот как есть ни кровинки в лице».

Меня слегка покоробило… Я отпустил Марфу. «Ведь этак умрёшь, пожалуй, или сойдёшь с ума, – рассуждал я, сидя в раздумье под окном. – Надо это все бросить. Это опасно. Вот и сердце как странно бьётся. А когда я летаю, мне все кажется, что его кто-то сосёт или как будто из него что-то сочится, вот как весной сок из берёзы, если воткнуть в неё топор. А всё-таки жалко. Да и Эллис… Она играет со мной, как кошка с мышью… а впрочем, едва ли она желает мне зла. Отдамся ей в последний раз – нагляжусь – а там… Но если она пьёт мою кровь? Это ужасно. Притом такое быстрое передвижение не может не быть вредным; говорят, и в Англии на железных дорогах запрещено ехать более ста двадцати вёрст в час…»

Так я размышлял с самим собою – но в десятом часу вечера я уже стоял перед старым дубом".

Вот такие необыкновенные полёты в объятиях призрака – полёты и во времени, и в пространстве – довелось испытать, благодаря полёту фантазии автора рассказа «Призраки», его главному герою. Зададимся же вопросом: а не сталкиваются ли люди в реальной жизни с чем-либо подобным?

Сколь это ни покажется странным, но необыкновенный феномен проникновения как бы за грань времени, похоже, чаще всего связан именно с призраками, призрачными миражами, привидениями. Иногда человек встречается с призраками прошлого буквально лицом к лицу, оставаясь при этом в нашем времени. Но бывает и так, что он сам как бы переносится в прошлое. При этом воссоздаётся, соответственно эпохе и времени, не только облик, поведение и даже психология встреченных там «иновремян», но вся обстановка и даже сам дух того времени! Самый знаменитый случай подобного рода – «приключение» двух английских учительниц в Версале, пережитое ими 10 августа 1901 года. Когда Тургенев только приступил к созданию «Призраков», до того странного происшествия оставалось ещё целых сорок лет. Итак, что же произошло в полдень десятого августа первого года нашего столетия? В тот день двадцатипятилетняя мисс Эн Моберли и тридцативосьмилетняя Элеонора Джордан, учительницы из Оксфорда, которые прибыли отдохнуть во Францию, оказались в садах Малого Трианона в Версале, бывшей резиденции французских королей. Они с путеводителем в руках пробирались к Малому Трианону, любимому дворцу Марии-Антуанетты, обезглавленной вместе со своим мужем, королём Франции ком XVI, во времена Французской революции в октябре 1793 года.

Чем дальше они шли, тем меньше понимали, где находятся: ничего общего с указаниями путеводителя! Всё вокруг было подобно какой-то грандиозной декорации из прошлого. Старомодно и необычно выглядели и вели себя встреченные по пути люди. Затем странная пелена как бы спала и окружающее приобрело вполне современные черты. По возвращении домой учительницы подробно записали свои впечатления, а потом предприняли небольшое историческое расследование и, сопоставив свои впечатления с документальными свидетельствами, пришли к выводу, что «попали» в 5 августа 1789 года. Другие исследователи полагают, что сцена, увиденная ими в 1901 году, скорее соответствует времени 1770-1771 годов. Как бы то ни было, но ещё в течение по крайней мере полустолетия от ряда посетителей Малого Трианона поступали сообщения о видении ими аналогичных сцен из прошлого. Описанию и осмыслению этих событий посвящено много книг и свыше ста статей. После паяя из книг – «Духи Трианона» доктора М. Колемана вышла в Англии в 1988 году, первая – «Приключения», написанная теми двумя учительницами, была опубликована в Лондоне в 1911 году; в 1978-м она же издана на французском языке в Париже.

Из других известных происшествий подобного рода нельзя не выделить «приключение», выпавшее на долю секретаря ректора Университета штата Небраска (США) миссис Колин Бутербах 3 октября 1963 года. Случай замечателен ещё и тем, что его расследовали профессионалы – психологи, парапсихологи, психиатры.

Утром того дня миссис Бутербах по поручению шефа направилась в соседнее здание с тем, чтобы отнести нотные бумаги в офис профессора Мартина, известного специалиста по хоровому пению. Примерно в восемь пятьдесят утра она вошла в здание и, проходя г обширному холлу, услышала в комнатах, примыкавших к кабинетам для занятий музыкой, шум студенческой группы и звуки игры на ксилофоне. Войдя в первую комнату и сделав не более четырех шагов, она была вынуждена остановиться из-за затхлого, крайне неприятного запаха. Подняв глаза, увидела фигуру очень высокой черноволосой женщины в блузе и юбке до лодыжек. Её правая рука касалась самых верхних полок старого шкафа для хранения нот и музыкальных принадлежностей.

Вот рассказ миссис Бутербах:

«Когда я только вошла в комнату, всё было вполне нормально. Но, сделав четыре шага, почувствовала сильный запах. Он буквально остановил меня, вызвав состояние, подобное шоку. Я посмотрела на пол, но тут же почувствовала, что в комнате кто-то есть. Затем я вдруг осознала, что в холле стало тихо. Наступила мёртвая тишина. Я подняла глаза, и что-то притянуло мой взгляд к шкафу. Там стояла она – спиной ко мне, касаясь правой рукой одной из верхних полок, совершенно бесшумно. Она и не подозревала о моём присутствии. Пока я наблюдала за ней, она стояла абсолютно неподвижно. Фигура не была прозрачной, и всё же я знала, что это не живой человек. Пока я смотрела на неё, она медленно таяла – не отдельными частями тела, а вся сразу. До того, как она растаяла, я не думала, что в комнатах может быть кто-то ещё, но вдруг почувствовала, что я не одна. Слева от меня стоял письменный стол, и я почувствовала, что за ним сидит мужчина. Я осмотрела все вокруг – никого не было, но я всё ещё ощущала его присутствие. Не знаю, когда ощущение чужого присутствия покинуло меня, потому что затем, выглянув в окно, расположенное за тем столом, я испугалась и покинула комнату. Не уверена, выбежала ли я из неё или просто вышла. Когда я выглядывала из окна, там не было ничего современного – ничего из того, что должно было быть! Ни улицы – Мэдисонстрит, которая расположена в полуквартале от Белого здания, ни даже нового Уиллард-хауза. И тогда я поняла, что те люди были не из моего времени, наоборот, я оказалась в их времени. Я возвратилась в холл и снова услышала знакомые звуки. Испытанное мною должно было длиться всего несколько секунд, потому что девушки, ещё только входившие в класс, пока я направлялась в нужную мне комнату, все ещё продолжали собираться там и играть на ксилофоне». В ответ на просьбу описать более подробно то, что она увидела, выглянув в окно, миссис Бутербах уточнила: «Окно было открыто. Несмотря на раннее октябрьское утро, за окном всё выглядело будто в летний полдень, было очень жарко. И ещё стояло полное безмолвие. Ещё виднелись разбросанные тут и там деревья – по-моему, два справа от меня и, кажется, три дерева. Возможно, их было больше, но именно так мне запомнилось. Всё остальное было чистое поле. Не было ни Уиллард-хауз, ни Мэдисон-стрит. Ещё я вспоминаю очень смутные контуры какого-то строения справа, и это все. Ничего, кроме чистого поля». В ходе дальнейших расспросов, сопоставлений и расследований выяснилось, что увиденная миссис Бутербах фигура похожа на мисс Кларису Миллс, преподавательницу музыки, которая с 1912 года работала в том же самом помещении, где её призрак возник из небытия. Она внезапно умерла на своём рабочем месте в 1936 году, в комнате напротив холла. Её отличительные особенности – высокий рост – около 180 сантиметров, чёрные волосы, а также место и действия (стоя у полок музыкального шкафа) – очень напоминали то, что делала и как выглядела та призрачная фигура, которая была одета по моде 1915 года. Учительница очень любила хоровое пение. При обследовании полок музыкального шкафа, к которым тянулась рука привидения, было найдено много нот для хора, большинство из которых были изданы до 1936 года. И самое любопытное: с трудом найденная исследователями фотография студенческого городка, сделанная в 1915 году, в целом соответствовала тому, что миссис Бутербах видела в окно. Нашли, хотя это было очень непросто, и фотографию самой мисс Миллс 1915 года, которую миссис Бутербах безошибочно выбрала среди множества других.

Таким образом, возвращаясь в последний раз к тургеневским «Призракам», следует сказать, что интуиция (а возможно, и нечто большее) отнюдь не подвела писателя и при изображении картин проникновения в призрачное прошлое: как показывает опыт, нечто подобное происходит и в реальной жизни.

Конечно, можно было бы столь же подробно и под интересующим нас углом зрения рассмотреть все другие «таинственные повести» Тургенева и в каждом отдельном случае найти соответствующие жизненные реалии. Однако мы не будем утомлять внимание читателя многочисленными параллелями, а остановимся лишь на последнем «таинственном» произведении писателя – повести «После смерти» («Клара Милич»), в основе которой лежит подлинная история посмертной влюблённости магистра зоологии Владимира Дмитриевича Аленицына (1846-1910) в Евлалию Павловну Кадмину (1853-1881) – молодую, красивую, талантливую актрису и певицу (контральто), которая покончила с собой 4 ноября 1881 года, приняв яд при исполнении роли Василисы Мелентьевой в одноимённой пьесе А. Н. Островского во время спектакля на сцене драматического театра в Харькове. По одной из версий Аленицын, увидев однажды Кадмину, влюбился в неё, а после её смерти любовь магистра приняла форму психоза. Другие утверждали, что зоолог влюбился в актрису только после её смерти. При всём при том сама Кадмина и не подозревала о существовании Аленицына. В то время эта жизненная Драма была у всех на устах, знал о ней и Тургенев. С Аленицыным он встречался у своих знакомых, с Кадминой лично знаком не был, но видел раз на сцене («у ней было очень выразительное лицо»). Замысел повести возник у писателя в декабре 1881 года. В его письме к Ж. А. Полонской от 20 декабря 1881 года есть такие строки: «Презанимательный психологический факт сообщённая Вами посмертная влюблённость Аленицына! Из этого можно бы сделать полуфантастический рассказ вроде Эдгара По». В сентябре 1882 года повесть «После смерти» была уже завершена. Читатели смогли познакомиться с ней в начале января следующего года, когда она была напечатана в первом номере журнала «Вестник Европы» за 1883 год.

Вскоре Ж. А. Полонская сообщила писателю: «Аленицын пробежал Ваш рассказ, узнал Кадмину и остался недоволен – нашёл, что Вы её не поняли и не могли понять и что, кроме него, никто не только не поймёт, но и не вправе её понять/…/ досадует на меня, – зачем я Вам писала о Кадминой».

Узнал ли Аленицын в Якове Аратове самого себя, история умалчивает, видимо, потому, что тогда это для всех было совершенно очевидно. Так же, как очевидно было то, что прототипом Клары Милич стала Кадмина. «Тургенев, – отметил ещё несколько десятилетий тому назад В. Сквозников в процессе критического анализа повести „После смерти“, – как и в других случаях, заботливо сохраняет подлинные приметы факта: его герой (Яков Аратов) сын „инсектонаблюдателя“ (наблюдателя за насекомыми), не чужд научным занятиям, судьба Клары очень сходна с трагической судьбой её „прототипа“. Тургенев как бы говорит читателю: вот реальный случай прямо из жизни, вовсе не какая-нибудь выдуманная мистическая подделка, – а попробуйте объяснить его научным разумом, „системой“! Можно, как в „Рассказе отца Алексея“, попробовать сослаться на психопатологию, но ведь все равно и ею этого сложного феномена не объяснить целиком. Есть, видимо, какие-то иные силы жизни».

С этими-то «иными силами жизни» Яков Аратов встречается на последнем отрезке своего земного пути. Вот как он описан Тургеневым в завершающих главах повести.

«Платонида Ивановна несказанно обрадовалась возвращению своего племянника. Чего-чего она не передумала в его отсутствие! „По меньшей мере, в Сибирь! – шептала она, сидя неподвижно в своей комнатке, – по меньшей мере – на год!“ К тому же и кухарка пугала её, сообщая наивернейшие известия об исчезновении то того, то другого молодого человека по соседству. Совершенная невинность и благонадёжность Яши нисколько не успокаивали старушку. „Потому… мало ли что! – фотографией занимается… ну и довольно! Бери его!“ И вот её Яшенька вернулся цел и невредим! Правда, она заметила, что он как будто похудел и в личике осунулся – дело понятное… без призора! – но расспрашивать его об его путешествии не посмела. Спросила за обедом: „А хороший город Казань?“ – „Хороший“, – отвечал Аратов. „Чай, там все татары живут?“ – „Не одни татары“. – „А халата оттуда не привёз?“ – „Нет, не привёз“. Тем и кончился разговор. Но как только Аратов очутился один в своём кабинете – он немедленно почувствовал, что его как бы кругом что-то охватило, что он опять находится во власти, именно во власти другой жизни, другого существа. Хоть он и сказал Анне – в том порыве внезапного исступления, – что он влюблён в Клару» – но это слово ему самому теперь казалось бессмысленным и диким. Нет, он не влюблён, да и как влюбиться в мёртвую, которая даже при жизни ему не нравилась, которую он почти забыл? Нет! но он во власти… в её власти… он не принадлежит себе более. Он – взят. Взят до того, что даже не пытается освободиться ни насмешкой над собственной нелепостью, ни возбужденьем в себе, если нет уверенности, то хоть надежды, что это всё пройдёт, что это – одни нервы, – ни приискиваньем к тому доказательств, – ничем иным!

«Встречу – возьму», – вспомнились ему слова Клары, переданные Анной… вот он и взят. «Да ведь она – мёртвая? Да; тело её мёртвое… а душа? разве она не бессмертная… разве ей нужны земные органы, чтобы проявить свою власть? Вон магнетизм нам доказал влияние живой человеческой души на Другую живую человеческую лущу… Отчего же это влияние не продолжится и после смерти – коли душа остаётся живою? Да с какой целью? Что из этого может выйти? Но разве мы – вообще – постигаем, какая цель всего, что совершается вокруг нас?» Эти мысли до того занимали Аратова, что он внезапно, за чаем, спросил Платошу: верит ли она в бессмертие души? Та сначала не поняла, что он такое спрашивает, – а потом перекрестилась и ответила, что ещё бы – душе – да не быть бессмертной! «А коли так, может она действовать после смерти?» – опять спросил Аратов. Старушка отвечала, что может… за нас молиться то есть; и то, когда пройдёт все мытарства – в ожиданье Страшного суда. А первые сорок дней она только витает около того места, где ей смерть приключилась. «Первые сорок дней?» – «Да; а потом пойдут мытарства».

Аратов подивился познаньям тётки – и ушёл к себе. И опять почувствовал то же, ту же власть над собой. Власть эта сказывалась и в том, что ему беспрестанно представлялся образ Клары, до малейших подробностей, до таких подробностей, которые он при жизни её как будто и не замечал: он видел… видел её пальцы, ногти, грядки волос на щеках под висками, небольшую родинку под левым глазом; видел движения её губ, ноздрей, бровей… и какая у ней походка – и как она держит голову немного на правый бок… все видел он! Он вовсе не любовался всем этим; он только не мог об этом не думать и не видеть. В первую ночь после своего возвращения она, однако, ему не снилась… он очень устал и спал как убитый. Зато, как только он проснулся – она снова вошла в его комнату – и так и осталась в ней – точно хозяйка; точно она своей добровольной смертью купила себе это право, не спросясь его и не нуждаясь в его позволенье. Он взял её фотографическую карточку; начал её воспроизводить, увеличивать. Потом он вздумал её приладить к стереоскопу. Хлопот ему было много… наконец это ему удалось. Он так и вздрогнул, когда увидал сквозь стекло её фигуру, получившую подобие телесности. Но фигура эта была серая, словно запылённая… и к тому же глаза… глаза все смотрели в сторону, все как будто отворачивались. Он стал долго, долго глядеть на них, как бы ожидая, что вот они направятся в его сторону. – он даже нарочно прищуривался… но глаза оставались неподвижными и вся фигура принимала вид какой-то куклы. Он отошёл прочь, бросился в кресло, достал вырванный листок её дневника, с подчёркнутыми словами – и подумал: «Ведь вот, говорят, влюблённые целуют строки, написанные милой рукой, – а мне этого не хочется делать – да и почерк мне кажется некрасивым. Но в этой строке – мой приговор». Тут ему пришло в голову обещанье, данное Анне насчёт статьи. Он сел за стол и принялся было её писать; но все у него выходило так ложно, так риторично… главное, так ложно… точно он не верил ни в то, что он писал, ни в собственные чувства… да и сама Клара показалась ему незнакомой, непонятной! Она не давалась ему. «Нет! – подумал он, бросая перо… – либо сочинительство вообще не моё дело, либо ещё подождать надо». Он стал припоминать своё посещение у Миловидовых и весь рассказ Анны, этой доброй, чудной Анны… Сказанное ею слово: «Нетронутая!» внезапно поразило его… Словно что и обожгло его и осветило.

«Да, – промолвил он громко, – она нетронутая – и я нетронутый… Вот что дало ей эту власть!»

Мысли о бессмертии души, о жизни за гробом снова посетили его. Разве не сказано в Библии: «Смерть, где жало твоё?» А у Шиллера: «И мёртвые будут жить!» («Auch die Todten soUen Leden!») Или вот ещё, кажется, у Мицкевича: «Я буду любить до скончания века… и по скончании века!» А один английский писатель сказал: «Любовь сильнее смерти!» Библейское изречение особенно подействовало на Аратова. Он хотел отыскать место, где находятся эти слова… Библии у него не было; он пошёл попросить её у Платоши. Та удивилась; однако достала старую-старую книгу в покоробленном кожаном переплёте, с медными застёжками, всю закапанную воском – и вручила её Аратову. Он унёс её к себе в комнату – но долго не находил того изречения… зато ему попалось Другое: «Большее сея любве никто же имать, да кто душу свою положит задруги своя…» (Ев. от Иоанна, XV гл., 13 ст.). Он подумал: "Не так сказано. Надо было сказать: «Большее сея власти никто же имать…»

«А если она вовсе не за меня положила свою душу? Если она только потому покончила с собою, что жизнь ей стала в тягость? Если она, наконец, вовсе не для любовных объяснений пришла на свидание?» Но в это мгновенье ему представилась Клара перед кой на бульваре… Он вспомнил то горестное выражение на её лице – и те слезы и те слова: «Ах, вы ничего не поняли.»

Нет! Он не мог сомневаться в том, из-за чего и для кого она положила свою душу… Так прошёл весь этот день до ночи. Аратов лёг рано, без особенного желания спать; но он надеялся найти отдых в постели. Напряжённое состояние его нервов причинило ему утомление, гораздо более несносное, чем физическая усталость, путешествия и дороги. Однако, как ни было велико его утомление, заснуть он не мог. Он попытался читать… но строки путались перед его глазами. Он погасил свечку – и мрак водворился в его комнате. Но он продолжал лежать без сна, с закрытыми глазами… И вот ему почудилось: кто-то шепчет ему на ухо… «Стук сердца, шелест крови…», – подумал он. Но шёпот перешёл в связную речь. Кто-то говорил по-русски, торопливо, жалобно – и невнятно. Ни одного отдельного слова нельзя было уловить… Но это был голос Клары!

Аратов открыл глаза, приподнялся, облокотился… Голос стал слабее, но продолжал свою жалобную, поспешную, по-прежнему невнятную речь… Это, несомненно, голос Клары!

Чьи-то пальцы пробежали лёгкими арпеджиями по клавишам пианино…

Потом голос опять заговорил. Послышались более протяжные звуки… как бы стоны… все одни и те же. А там начали выделяться слова… «Розы… розы… розы…» «Розы, – повторил шёпотом Аратов. – Ах да! это те розы, которые я видел на голове той женщины во сне»…

«…Розы», – послышалось опять.

«Ты ли это?» – спросил тем же шёпотом Аратов. Голос вдруг умолк.

Аратов подождал… подождал – и уронил голову на подушку. «Галлюцинация слуха, – подумал он. – Ну, а если… если она точно здесь близко?… Если бы я её увидел – испугался ли бы я? Или обрадовался? Но чего бы я испугался? Чему бы обрадовался? Разве вот чему: это было бы доказательством, что есть другой мир, что душа бессмертна. Но, впрочем, если бы я даже что-нибудь увидел – ведь это могло бы тоже быть галлюцинацией зрения…»

Однако он зажёг свечку – и быстрым взором, не без некоторого страха, обежал всю комнату… и ничего в ней необыкновенного не увидел. Он встал, подошёл к стереоскопу… опять та же серая кукла с глазами, смотрящими в сторону. Чувство страха заменилось в Аратове чувством досады. Он как будто обманулся в своих ожиданиях… да и смешны ему показались эти самые ожиданья. «Ведь это наконец глупо!» – пробормотал он, снова ложась в постель – и задул свечку. Опять водворилась глубокая темнота.

Аратов решился заснуть на этот раз… Но в нём возникло новое ощущение. Ему показалось, что кто-то стоит посреди комнаты, недалеко от него-и чуть заметно дышит. Он поспешно обернулся, раскрыл глаза… Но что же можно было видеть в этой непроницаемой темноте? Он стал отыскивать спичку на ночном столике… и вдруг ему почудилось, что какой-то мягкий, бесшумный вихрь пронёсся через всю комнату, через него, сквозь него – и слово «Я!» явственно раздалось в его ушах… «Я!… Я!…»

Прошло несколько мгновений, прежде чем он успел зажечь свечку. В комнате опять никого не было – и он уже не слышал ничего, кроме порывистого стука собственного сердца. Он выпил стакан воды – и остался неподвижен, опершись головою на руку. Он ждал. Он подумал: «Буду ждать. Либо это все вздор… либо она здесь. Не станет же она играть со мною, как кошка с мышью!» Он ждал, ждал долго… так долго, что рука, которой он поддерживал голову, отекла… но ни одно из прежних ощущений не повторялось. Раза два глаза его слипались… Он тотчас открывал их… по крайней мере ему казалось, что он их открывал. Понемноту они устремились на дверь и остановились на ней. Свеча нагорела – и в комнате стало опять темно… но дверь белела длинным пятном среди полумрака. И вот это "пошевельнулось, уменьшилось, исчезло… и на его месте, на пороге двери, показалась женская фигура. Аратов всмотрелся – Клара! И на этот раз она прямо смотрит на него, подвигается к нему… На голове у ней венок из красных роз… Он весь всколыхнулся, приподнялся…

Перед ним стоит его тётка, в ночном чепце с большим красным бантом и в белой кофте.

«Платоша! – с трудом проговорил он. – Это вы?»

«Это я, – ответила Платонида Ивановна. – Я, Яшененочек, я».

«Зачем вы пришли?»

"Да ты меня разбудил. Сперва все как будто стонал… а патом вдруг как закричишь: «Спасите! помогите!»

«Я кричал?»

«Да; кричал – и хрипло так: „Спасите!“ Я подумала: Господи! Уж не болен ли он? Я и вошла. Ты здоров?»

«Совершенно здоров».

«Ну, значит, тебе дурной сон приснился. Хочешь, ладанком покурю?»

Аратов ещё раз пристально вгляделся в тётку – и громко засмеялся…

Фигура доброй старушки в чепце и кофте, с испуганным, вытянутым лицом, была действительно очень забавна. Все то таинственное, что его окружало, что давило его – все эти чары разлетались разом.

«Нет, Платоша, голубушка, не надо, – промолвил он. – Извините, пожалуйста, что я нехотя вас потревожил. Почивайте спокойно – и я усну».

Платонида Ивановна постояла ещё немного на месте, показала на свечку, поворчала: зачем, мол, не гасишь… долго ли до беды! – и, уходя, не могла удержаться, чтобы хоть издали, да не перекрестить его. Аратов немедленно заснул – и спал до утра.

Он и встал в хорошем расположении духа… хотя ему и было жаль чего-то… Он чувствовал себя легко и свободно. «Экие романтические затеи, подумаешь», -говорил он самому себе с улыбкой. Он ни разу не взглянул ни на стереоскоп, ни на вырванный им листик. Однако тотчас после завтрака отправился к КупферУ. Что его туда влекло… он сознавал смутно. Аратов застал своего сангвинического приятеля дома. Поболтал с ним немного, попрекнул ему, что он совсем их с тёткой забывает, – выслушал новые похвалы золотой женщине, княгине, от которой Купфер только что получил из Ярославля ермолку, вышитую рыбьей чешуёй… и вдруг, усевшись перед Купфером и глядя ему прямо в глаза, объявил, что ездил в Казань. – Ты ездил в Казань? Это зачем?

"Да вот хотел собрать сведения об этой… Кларе Милич.

«О той, что отравилась?»

«Да» – Купфер покачал головою.

«Вишь ты какой! А ещё тихоня! Тысячу вёрст отломал туда и сюда… из-за чего? А? И хоть бы женский интерес туг был какой! Тогда я все понимаю! все! всякие безумства! – Купфер взъерошил себе волосы. – Но чтобы одни материалы собирать – как это у вас говорится – у учёных мужей… Слуга покорный! На это существует статистический комитет! Ну и что ж, познакомился ты со старухой и с сестрой? Не правда ли, чудесная девушка?»

« Чудесная, – подтвердил Аратов. – Она мне много любопытного сообщила.»

«Сказала она тебе, как именно отравилась Клара?»

«То есть… как же?»

«Да; каким манером?»

«Нет… Она ещё так была огорчена… Я не посмел слишком-то расспрашивать. А разве было что особенное?»

«Конечно, было. Представь: она должна была в самый тот день играть – и играла. Взяла с собою склянку яду в театр, перед первым актом выпила – и так и доиграла весь этот акт. С адом-то внутри! Какова сила воли? Характер каков? И, говорят, никогда она с таким чувством, с таким жаром не проводила своей роли! Публика ничего не подозревает, хлопает, вызывает… А как только занавес опустился – и она тут же, на сцене, упала. Корчи… корчи… и через час и дух вон. Да разве я тебе этого не рассказывал? И в газетах об этом было…»

У Аратова внезапно похолодели руки и в груди задрожало.

«Нет, ты мне этого не рассказывал, – промолвил он наконец. -И ты не знаешь, какая это была пьеса?»

Купфер задумался.

«Называли мне эту пьесу… в ней является обманутая Девушка… Должно быть, драма какая-нибудь. Клара была Рождена для драматических ролей… Самая её наружность. Но куда же ты?» – перебил самого себя Купфер, видя, что Аратов берётся за шапку.

«Мне что-то нездоровится, – отвечал Аратов. – Прощай… Я в другой раз зайду».

Купфер остановил его и заглянул ему в лицо.

«Экой ты, брат, нервический человек! Посмотри-ка на себя… Побелел, как глина.»

«Мне нездоровится», – повторил Аратов, освободился от руки Купфера и отправился восвояси.

Только в это мгновение ему стало ясно, что он и приходил-то к Купферу с единственной целью поговорить о Кларе… Однако, придя домой, он опять скоро успокоился – до некоторой степени. Обстоятельства, сопровождавшие смерть Клары, скачала произвели на него потрясающее впечатление; но потом эта игра «с ядом внутри», как выразился Купфер, показалась ему какой-то уродливой фразой, бравировкой – и он уже старался не думать об этом, боясь возбудить в себе чувство, похожее на отвращение. А за обедом, сидя перед Платошей, он вдруг вспомнил её полуночное появление, вспомнил эту куцую кофту, этот чепец, с высоким бантом (и к чему бант на ночном чепце?!), всю эту смешную фигуру, от которой, как от свистка машиниста в фантастическом балете, все его видения рассыпались прахом! Он даже заставил Платошу повторить рассказ о том, как она услышала его крик, испугалась, вскочила, не могла разом попасть ни в свою, ни в его дверь, и т. д. Вечером он с ней поиграл в карты и ушёл в свою комнату немного грустный, но опять-таки довольно спокойный. Аратов не думал о предстоящей ночи и не боялся её: он был уверен, что проведёт её как нельзя лучше. Мысль о Кларе от времени до времени пробуждалась в нём; но он тотчас вспоминал, как она «фразисто» себя уморила, и отворачивался. Это «безобразие» мешало другим воспоминаниям о ней. Взглянувши мельком на стереоскоп, ему даже показалось, что она оттого смотрела в сторону, что ей было стыдно. Прямо над стереоскопом на стене висел портрет его матери. Аратов снял его с гвоздя, долго его рассматривал, поцеловал и бережно спрятал в ящик. Отчего он это сделал? Оттого ли, что тому портрету не следовало находиться в соседстве той женщины… или по другой какой причине – Аратов не отдал себе отчёта. Но портрет матери возбудил в нём воспоминание об отце… об отце, которого он видел умирающим в этой же самой комнате, на этой постели. «Что ты думаешь обо всём этом, отец? – обратился он мысленно к нему. – Ты все это понимал; ты тоже верил в шиллеровский „мир духов“. Дай мне совет!» – Отец дал бы мне совет все эти глупости бросить, – промолвил Аратов громко и взялся за книгу. Читать он, однако, долго не мог и, чувствуя какое-то отяжеление всего тела, раньше обыкновенного лёг в постель, в полной уверенности, что заснёт немедленно.

Оно так и случилось… но не оправдались его надежды на мирную ночь. Полночь ещё не успела пробить, как ему уже привиделся необычайный, угрожающий сон.

Ему казалось, что он находится в богатом помещичьем доме, которого он был хозяином. Он недавно купил и дом этот, и все прилегавшее к нему имение. И все ему думается: «Хорошо, теперь хорошо, а быть худу!» Возле него вертится маленький человечек, его управляющий; он все смеётся, кланяется и хочет показатъ Аратову, как у него в доме и имении все отлично устроено. «Пожалуйте, пожалуйте, – твердит он, хихикая при каждом слове, – посмотрите, как у вас все благополучно! Вот лошади… экие чудесные лошади!» И Аратов видит ряд громадных лошадей. Они стоят к нему задом, в стойлах; гривы и хвосты у них удивительные… Но как только Аратов проходит мимо, головы лошадей поворачиваются к нему – и скверно скалят зубы. «Хорошо… – думает Аратов, – а быть худу!» – «Пожалуйте, пожалуйте, – опять твердит Управляющий, – пожалуйте в сад: посмотрите, какие у вас чудесные яблоки». Яблоки точно чудесные, красные, круглые; но как только Аратов взглядывает на них, они морщатся ч падают… «Быть худу», – думает он. «А вот и озеро, – лепечет управляющий, – какое оно синее да гладкое! Вот и лодочка золотая… Угодно на ней прокатиться?… она сама поплывёт». – «Не сяду! – думает Аратов, – быть худу!» – и всё-таки садится в лодочку. На дне лежит, скорчившись, какое-то маленькое существо, похожее на обезьяну; оно держит в лапе склянку с тёмной жидкостью. «Не извольте беспокоиться, – кричит с берегу управляющий… Это ничего! Это смерть! Счастливого пути!» Лодка быстро мчится, но вдруг налетает вихрь, не вроде вчерашнего, бесшумного, мягкого – нет: чёрный, страшный, воющий вихрь! Все мешается кругом – и среди крутящейся мглы Аратов видит Клару в театральном костюме: она подносит склянку к губам, слышатся отдалённые: «Браво! браво!» – и чей-то грубый голос кричит Аратову на ухо: «А! ты думал, это все комедией кончится? Нет, это трагедия! Трагедия!»

Весь трепеща, проснулся Аратов. В комнате не темно… Откуда-то льётся слабый свет и печально и неподвижно освещает все предметы. Аратов не отдаёт себе отчёта, откуда льётся этот свет… Он чувствует одно: Клара здесь, в этой комнате… он ощущает её присутствие… он опять и навсегда в се власти! Из губ его исторгается крик: – Клара, ты здесь?

«Да!» – раздаётся явственно среди неподвижно освещённой комнаты.

Аратов беззвучно повторяет свой вопрос…

«Да!» – слышится снова.

«Так я хочу тебя видеть!» – вскрикивает он и соскакивает с постели.

Несколько мгновений простоял он на одном месте, попирая голыми ногами холодный пол. Взоры его блуждалг «Где же? где?» – шептали его губы… Ничего не видать, не слыхать… Он осмотрелся – и заметал, что слабый свет, наполнявший комнату, происходил от ночника, заслонённого листом бумаги и поставленного в углу, вероятно, Платошей, в то время как он спал. Он даже почувствовал запах ладана… тоже, вероятно, дело её рук. Он поспешно оделся. Оставаться в постели, спать – было немыслимо. Потом он остановился посреди комнаты и скрестил руки. Ощущение присутствия Клары было в нём сильнее чем когда-либо. И вот он заговорил не громким голосом, но с торжественной медленностью, как произносят заклинания.

«Клара, – так начал он, – если ты точно здесь, если ты меня видишь, если ты меня слышишь – явись!… Если эта власть, которую я чувствую над собою, – точно твоя власть – явись! Если ты понимаешь, как горько я раскаиваюсь в том, что не понял, что оттолкнул тебя, – явись! Если то, что я дышал – точно твой голос; если чувство, которое овладело мною, – любовь; если ты теперь уверена, что я люблю тебя, тот, который до сих пор и не любил и не знал ни одной женщины; если ты знаешь, что я после твоей смерти полюбил тебя страстно, неотразимо, если ты не хочешь, чтобы я сошёл с ума, – явись, Клара!»

Аратов ещё не успел произнести это последнее слово, как вдруг почувствовал, что кто-то быстро подошёл к нему, сзади – как тогда, на бульваре – и положил ему руку на плечо. Он обернулся – и никого не увидел. Но то ощущение её присутствия стало таким явственным, таким несомненным, что он опять торопливо оглянулся…

Что это? На его кресле, в двух шагах от него, садит женщина, вся в чёрном. Голова отклонена в сторону, как в стереоскопе… Это она! Это Клара! Но какое строгое, какое унылое лицо!

Аратов тихо опустился на колени. Да; он был прав тогда: ни испуга, ни радости не было в нём – ни даже удивления… Даже сердце его стало тише биться. Одно в нём было сознание, одно чувство: «А, наконец! наконец!»

«Клара, – заговорил он слабым, но ровным голосом, – отчего ты не смотришь на меня? Я знаю, что это ты… но ведь я могу подумать, что моё воображение создало образ, подобный тому… (Он указал рукою в направлении стереоскопа.) Докажи мне, что это ты… обернись ко мне, посмотри на меня, Клара!»

Рука Клары медленно приподнялась… и упала снова.

«Клара! Клара! обернись ко мне!»

И голова Клары тихо повернулась, опущенные веки раскрылись, и тёмные зрачки её глаз вперились в Аратова.

Он подался немного назад – и произнёс одно протяжное, трепетное: – А!

Клара пристально смотрела на него… но её глаза, её черты сохраняли прежнее задумчиво-строгое, почти недовольное выражение. С этим именно выражением на лице явилась она на эстраду в день литературного утра – прежде чем увидала 1 Аратова. И так же, как в тот раз, она вдруг покраснела, лицо оживилось, вспыхнул взор – и радостная, торжествующая улыбка раскрыла её губы…

«Я прощён! – воскликнул Аратов. – Ты победила… Возьми же меня! Ведь я твой – и ты моя!»

Он ринулся к ней, он хотел поцеловать эти улыбающиеся, эти торжествующие губы – и он поцеловал их, он почувствовал их горячее прикосновение, он почувствовал даже влажный холодок её зубов – и восторженный крик огласил полутёмную комнату.

Вбежавшая Платонида Ивановна нашла его в обмороке. Он стоял на коленях; голова его лежала на кресле; протянутые вперёд руки бессильно свисли; бледное лицо дышало упоением безмерного счастия. Платонида Ивановна так и упала возле него, обняла его стан, залепетала:

«Яша! Яшенька! Яшененочека!» – пыталась приподнять его своими костлявыми руками… он не шевелился. Тогда Платонида Ивановна принялась кричать не своим голосом. Вбежала служанка. Вдвоём они кое-как его подняли, усадили, начали прыскать в него водою – да ещё с образа…

Он пришёл в себя. Но на расспросы тётки он только улыбался – да с таким блаженным видом, что она ещё пуще перетревожилась – и то его крестила, то себя… Аратов наконец отвёл её руку и все с тем же блаженным выраженьем на лице промолвил:

«Да, Платоша, что с вами?»

«С тобой-то что, Яшенька?»

«Со мной? Я счастлив… счастлив, Платоша… вот что со мной. А теперь я желаю лечь да спать», – он хотел было приподняться – но такую почувствовал в ногах, да и во всём теле, слабость, что без помощи тётки да служанки не был бы в состоянии раздеться – и лечь в постель. Зато он заснул очень скоро, сохраняя на лице все то же блаженно-восторженное выражение. Только лицо его было очень бледно. Когда на следующее утро Платонида Ивановна вошла к нему – он находился все в том же положении… но слабость не прошла – и он даже предпочёл остаться в постели. Бледность его лица особенно не понравилась Платониде Ивановне. «Что это, Господи! – думалось ей, – кровинки в лице нет, от бульона отказывается, лежит да посмеивается – и все уверяет, что здоровёхонек!» Он отказался и от завтрака. «Что же это ты, Яша? – спрашивала она его, – так весь день и намерен пролежать?» – «А хоть бы и так?» – ответил ласково Аратов. Самая эта ласковость опять-таки не понравилась Платониде Ивановне. Аратов имел вид человека, который узнал великую, для него очень приятную тайну – и ревниво держит и хранит её про себя. Он дожидался ночи – не то что с нетерпеньем, а с любопытством. «Что же далее? – спрашивал он себя, – что будет?» Изумляться, недоумевать он перестал; он не сомневался в том, что вступил в сообщение с Кларой; что они любят друг друга… И в этом он не сомневался. Только… что же может выйти из такой любви? Вспоминал он тот поцелуй… и чудный холод быстро и сладко пробегал по всем его членам. «Таким поцелуем, – думалось ему, – и Ромео и Джульетта не менялись! Но в другой раз я лучше выдержу… Но как же дальше? Ведь вместе жить нам нельзя же? Стало быть, мне придётся умереть, чтобы быть вместе с нею? Не за этим ли она приходила – и не так ли она хочет меня взять? Ну так что же? Умереть – так умереть. Смерть теперь не страшит меня нисколько. Уничтожить она меня ведь не может? Напротив, только так и там я буду счастлив… как не был счастлив в жизни! О, этот поцелуй!».

Платонида Ивановна то и дело заходила к Аратову в комнату; не беспокоила его вопросами – только взглядывала на него, шептала, вздыхала – и уходила опять. Но вот он отказался и от обеда… Это было уже из рук вон плохо. Старушка отправилась за своим знакомым участковым лекарем, в которого она верила только потому, что человек он был непьющий и женился на немке. Аратов удивился, когда она привела его к нему; Платонида Ивановна так настойчиво стала просить своего Яшеньку позволить Парамону Парамоновичу (так звали лекаря) осмотреть его – ну хоть для неё! – что Аратов согласился. Парамон Парамоныч ощупал у него пульс, посмотрел на язык – кое-что порасспросил – и объявил наконец, что необходимо нужно его «послушать». Аратов был в таком повадливом настроении духа, что и на это согласился.

Лекарь деликатно обнажил его грудь, деликатно постучал, послушал, похмыкал – и прописал капли да микстуру, а главное: посоветовал быть спокойным и воздерживаться от сильных впечатлений. «Вот как! – подумал Аратов… – Ну, браг, поздно хватился!»

"Что такое с Яшей? – спросила Платонида Ивановна, вручая Парамону Парамоновичу на пороге трехрублевую ассигнацию. Участковый лекарь, который, как все современные медики, – особенно те из них, что мундир носят, – любил пощеголять учёными терминами, объявил ей, что у её племянника все диоптрические симптомы нервозной кардеалгии – да и фебрис есть.

«Ты, однако, батюшка, говори попроще, – отрезала Платонида Ивановна, – латынью-то не путай; ты не в аптеке!»

«Сердце не в порядке, – объяснил лекарь, – ну и лихорадочка…» – и повторил свой совет насчёт спокойствия и воздержания.

«Да ведь опасности нет?» – со строгостью спросила Платонида Ивановна (смотри, мол, опять в латынь не заезжай!).

«Пока не предвидится!» – уверил лекарь и ушёл. А Платонида Ивановна пригорюнилась… однако послала в аптеку за лекарством, которое Аратов не принял, несмотря на её просьбы. Он отказался также и од грудного чаю. «И чего вы так беспокоитесь, голубушка – говорил он ей, – уверяю вас, я теперь самый здоровый и счастливый человек в целом свете!»

Платонида Ивановн только головой качала. К вечеру с ним сделался небольшой жар, и всё-таки он настоял на том, чтобы она не оставалась в его комнате и ушла спать к себе. Платонида Ивановна повозилась – но не разделась и не легла; села в кресло и все прислушивалась да шептала свою молитву.

Она начала было дремать, как вдруг страшный, пронзительный крик разбудил её. Она вскочила, бросилась в кабинет к Аратову – и по-вчерашнему нашла его лежавшим на полу. Но он не пришёл в себя по-вчерашнему, как ни бились над ним. С ним в ту же ночь сделалась горячка, усложнённая воспалением сердца. Через несколько дней он скончался. Странное обстоятельство сопровождало его второй обморок. Когда его подняли и уложили, в его стиснутой правой руке оказалась небольшая прядь чёрных женских волос. Откуда взялись эти волосы? У Анны Семёновны была такая прядь, оставшаяся от Клары; но с какой стати было ей отдать Аратову такую для неё дорогую вещь? Разве как-нибудь в дневник она её заложила – и не заметила, как отдала? В предсмертном бреду Аратов называл себя Ромео… после отравы; говорил о заключённом, о совершенном браке; о том, что он знает теперь, что такое наслаждение. Особенно ужасна была для Платоши минута, когда Аратов, несколько придя в себя и увидав её возле своей постели, сказал ей:

«Тётя, что ты плачешь? тому, что я умереть должен? Да разве ты не знаешь, что любовь сильнее смерти?… Смерть! Смерть, где жало твоё? Не плакать – а радоваться должно – так же, как и я радуюсь…»

И опять на лице умирающего засияла та блаженная улыбка, от которой так жутко становилось бедной старухе.

Вот какие «иные силы жизни» пришлось познать перед смертью Аратову…

Критики – ценители творчества Тургенева, не раз подчёркивали удивительное правдоподобие, жизненность и реалистичность как переживаний Аратова, так и всей сюжетной линии повести. Ещё в сентябре 1882 года П. В. Анненков, познакомившись с повестью в рукописи, писал автору: «…тут нет ни одной фальшивой черты, никакого пробела и никакого преувеличения или чересчур сильного размаха фантазии… самая искренняя вера в реальность галлюцинаций Аратова не покидает читателей, между тем как под ними он чувствует всё время невидимую струю натурального объяснения дела. Это и составляет премудрость художника».

Восемьдесят лет спустя В. Сквозников напишет почти то же самое:

«Правда, как и в рассказе „Сон“, общение с духом Клары оставляет открытой также возможность материалистического толкования. Как и тот болезненный мальчик, Аратов – юноша глубоко одинокий, а главное – болезненный: „Он очень впечатлителен, нервен, мнителен, страдал сердцебиением, иногда одышкой…“ Так что и психоз далеко не исключён…» – заключает автор высказывания.

Л. В. Пумпянский, современник Сквознякова, отмечает, что Тургенев почти всегда вводит возможность второго – естественного – объяснения таинственного явления. В качестве примера он приводит конец последней главы повести «После смерти», где даются два – «таинственное» и естественное – толкования возможной причины, почему в руке Аратова после кончины оказалась прядь волос его посмертной возлюбленной. Впрочем, ещё в 1883 году один из радикальных критиков, М. А. Протопопов, не заметивший этой двойственности, прямо обвинил Тургенева в увлечении спиритизмом. А в 1919 году В. Фишер, правда, применительно к «Призракам», отметил совпадение особенностей поведения Эллис и её отношений с героем рассказала с теми взаимоотношениями, что устанавливаются на спиритическом сеансе между медиумом и его духом-водителем. Подобный же «упрёк» допустимо высказать и в связи с отношениями, которые возникли между Аратовым и «духом» Клары Милич. Но вот незадача: эти отношения складывались помимо каких-либо спиритических сеансов!

А между тем в анналах истории спиритизма известны вполне доказательные случаи, когда материализовавшийся во время сеанса призрак после своего исчезновения оставляет вещественные, сугубо материальные следы своего временного пребывания в нашем мире. Так, на проводившихся в Лондоне в самом начале 70-х годов прошлого века спиритических сеансах, в присутствии молодого медиума Флоренс Кук материализовывался её дух-водитель по имени Кэти Кинг. Сеансы проводились в доме известного английского учёного У. Крукса, на его глазах. Возникнув из ничего, Кэти обходила присутствующих, раздавая им локоны своих волос, отрезаемых ею же на глазах у всех. Затем она убывала в небытие, а участники сеанса оставались с её локонами в руках.

В исключительно редких случаях призраки, самопроизвольно материализуясь в быту, помимо каких бы то ни было сеансов, также способны оставлять вещественные следы своего мимолётного пребывания в нашем мире. Приведём лишь один, но исключительный случай, с которым встретилась Элизабет Кюблер-Росс – известный психиатр, один из наиболее авторитетных в мире специалистов по вопросам смерти и умирания. В 1976 году в докладе «Смерти не существует», сделанном на одной из научных конференций, она описала и свой личный опыт встречи с призраком умершего человека, который выглядел настолько реально, что вначале доктор ошибочно приняла фантом за живого человека.

В то время Росс вела семинар по проблемам смерти и умирания в Чикагском университете. Случилось так, что одна из пациенток, которой она симпатизировала, скончалась. Спустя десять месяцев после её смерти начались нелады с семинаром: уволился самый нужный коллега, начальство стало настаивать на изменении программы и прочее. Росс решила объявить об уходе из университета.

В тот момент, когда доктор сообщала начальству о своём решении, она заметила женскую фигуру, сидевшую невдалеке. Та показалась ей знакомой, но доктор не могла сразу вспомнить, где же они встречались. Начальство тем временем куда-то удалилось, и Росс внезапно осознала, что женщина, которая уже стояла перед ней, была привидением той её пациентки, что умерла десятью месяцами ранее. Призрак был прозрачен, но не настолько, чтобы чётко различать то, что находилось за ним. Женщина-привидение заговорила: «Доктор Росс, я вернулась. Не позволите ли проводить вас до кабинета? Это займёт только две минуты». Первое время Росс сомневалась в своих ощущениях, предполагая, что слишком перевозбуждена острым разговором с начальством или, того хуже, испытывает галлюцинацию, подобно её пациентам-шизофреникам. Пока они шли по коридору, Росс подумала, не дотронуться ли ей до «кожи» призрака, и стала лихорадочно припоминать способы проверки событий на реальность. Но тут привидение усопшей открыло дверь в кабинет доктора и поблагодарило её за любовь и доброту, которые она и ещё один человек, преподобный Гайнес, проявляли к ней, пока она была жива. Росс села за стол, а женщина-привидение продолжала говорить: «Ваша работа не кончается. Мы поможем вам, вы узнаете об этом, когда придёт срок, но не останавливайтесь сейчас…»

Кюблер-Росс была буквально ошарашена всем этим, но всё-таки в ней возобладал учёный: она попросит привидение написать карандашом записку преподобие му Гайнесу. Вот как сама Росси рассказывает об этом"! «Я не собиралась посылать эту записку моему другу Гайнесу, но мне требовалось научное доказательство. Ведь захороненный не может написать письмо с выражением любви… А эта женщина-призрак взяла бумагу и написала записку, которую мы, естественно, поместили в рамку под стекло и храним как зеницу ока. Потом она сказала: „Теперь вы удовлетворены?“ Затем встала, собираясь уходить, и все повторяла: „Доктор Росс, вы обещали“, – имея в виду данное мною согласие пока не увольняться. Я сказала: „Обещаю“. В момент, когда я произнесла это слово, она исчезла. Её записка все ещё у нас»…

Самое удивительное в этой истории – привидение умершей десять месяцев назад пациентки оставило вещественное доказательство посещения мира живых – собственноручно написанное на глазах авторитетного ясного послание…

Подобно автору повести «После смерти», мы никоим образом не утверждаем, что прядь волос Клары Милич оказалась в руке покойного Аратова таинственным образом. Мы лишь хотим показать, что и такое объяснение, наряду с естественным, также допустимо. Вместе с тем и Тургенев, оставляя за собой и читателем право на двойственное толкование этого загадочного события, остаётся в строгих рамках нашей необычной земной реальности: в жизни действительно чего только не бывает…

В 1962 году литературовед И. Виноградов в связи с попытками некоторых исследователей «разгадать» скрытый смысл образа Эллис, отрицаемый Тургеневым, высказался следующим образом: «Предположить в образе Эллис какой-то скрытый смысл и, может быть, даже своеобразное иносказание – и в самом деле заманчиво… Но ключ к этой загадке, если только загадка вообще существует, то есть если Тургенев, вопреки своим заявлениям, действительно имел в виду здесь какую-то „аллегорию“, – этот ключ до сих пор отсутствует, поскольку его могло бы дать только собственное свидетельство – писателя».

Позволительно в этой связи задаться вопросом, а не является ли уже сам по себе факт художественного воплощения писателем таинственных сторон жизни способом своего рода аллегорического, эзоповского доказательства их реальности? Думается все же, что «собственное свидетельство писателя», если бы его оказалось возможным получить, было бы отрицательным. При этом он бы не покривил душой, утверждая, что это лишь художественный приём. Однако гений мастера, даже помимо его воли и желания) оказался способен высветить и те стороны жизни, которые до сих пор осторожно именуются таинственными…

 

Всё это было возможно?

Российским мастерам изящной словесности, увы, иногда выпадает жребий закончить свой земной путь на чужбине. Особенно это касается Франции, где не стало, в частности, Б. Ш. Окуджавы (1997), И. А. Бунина (1953), А. В. Сухово-Кобылина (1903), И. С. Тургенева (1883). Скорбный перечень можно бы и дополнить, но не станем этого делать, а остановимся на посмертном путешествии тела И. С. Тургенева из Парижа в Петербург в сентябре 1883 года и некоторых связанных с этим событиях.

Иван Сергеевич Тургенев умер 22 августа (3 сентября) 1883 года в два часа пополудни в местечке Буживаль под Парижем, в своём дачном домике «на самом краюшке» чужого гнезда – рядом с виллой Полины Виардо, – в домике, куда привела его скитальческая судьба и который стал последней пристанью великого русского писателя.

По воспоминаниям современников, перед кончиной, в бреду, забыв, что рядом с ним французы, Тургенев говорил с ними на русском языке, словно продолжал искать в нём так нужные ему в те тяжёлые минуты поддержку и опору. «Прощайте, мои милые, мои белесоватые…»

За несколько дней до смерти Тургенев завещал похоронить его в Петербурге, на Волковом кладбище, «подле моего друга Белинского». Высшим его желанием было – лечь у ног своего учителя Пушкина, которого он всю свою жизнь боготворил, чей локон волос носил на своей груди. Но, с грустью говорил он, «я не заслуживаю такой чести».

19 сентября, после панихиды в православной церкви на улице Дарю, а затем печально-торжественной церемонии на Северном вокзале в Париже, началась долгая и трудная похоронная процессия – она закончилась через неделю, 27 сентября, в Петербурге.

Исследователи жизни и творчества писателя отмечают: Россия торжественно похоронила Тургенева, согласно завещанию, со всеми почестями, достойными ею замечательного таланта…

Сколь оптимистичен этот «взгляд в прошлое»! Пожалуй, было исполнено лишь одно желание писателя: он действительно похоронен на Волковом кладбище. Но не рядом с Белинским – и не вина в том его друзей! Как свидетельствует современник, «место, где похоронен Белинский, было похоже на помойную яму». Могилу отрыли возле кладбищенской Новой церкви – туда же рассчитывали позже перенести и прах «неистового Виссариона». А если говорить о почестях…

Один из близких друзей Тургенева, Михаил Матвеевич Стасюлевич, за два дня до похорон писателя с горечью отмечал: «Лет через двадцать не поверят, что всё это было возможно».

20 сентября Стасюлевич, возглавлявший комиссию по организации похорон, получил из Парижа извещение о том, что поезд с траурным вагоном и сопровождающими лицами прибудет на русскую границу утром 25-го, в пятницу. В четверг вечером Стасюлевич уже был в приграничном городе Вержболове (ныне Вирбалис) и остановился в станционной гостинице.

На рассвете к перрону подошёл почтовый поезд из Берлина.

Начальник станции сообщил Стасюлевкчу, что тело прибыло – без провожатых (от Парижа до Берлина тело покойного сопровождали дочь Полины Виардо с мужем. В Берлине их задержали таможенники; пока разбирались, поезд с гробом писателя ушёл на восток… В Вержболово провожатые прибыли вечером 25 сентября и тут же выехали в Петербург: никто не знал, сколько придётся ждать на границе).

В руках он держал накладную, в которой значилось: «Покойник – 1». Ни имени, ни фамилии…

Гроб находился в дорожном ящике для клади в простом багажном вагоне. Рядом стояло ещё несколько ящиков – с венками, оставшимися от парижской траурной церемонии.

Начальник станции торопил, надо было быстрее освободить вагон и не задерживать поезд.

Гроб предстояло перенести в церковь, она находилась неподалёку от станции. (Из письма Стасюлевича жене: «Хотели запереть тело на три дня в сарай, с прочею кладью, но я и священник воспротивились…»)

Пока выносили и разбирали ящик, освобождая ясеневый гроб, пока вынимали парижские венки, настоятель церкви подготовил катафалк.

«Едва мы успели закончить нашу печальную работу, – вспоминал Стасюлевич, – как с церковной колокольни донёсся протяжный звон… Это был первый привет покойному на родине. Неимоверно тяжело потрясли звуки колокола слух каждого из нас, кто понимал, что мы в эту минуту делали…»

На крышке гроба был укреплён образ Христа, которому писатель посвятил одно из лучших своих стихотворений в прозе. Возложили венки. Дети из мужского и женского училищ усыпали катафалк полевыми цветами.

Мало-помалу подходили люди… Процессия двинулась к церкви. В 8 часов утра началась первая панихида с хором певчих.

(Заметим, читатель: ни одного корреспондента в Вержболове не было, и все сообщения, появившиеся в газетах, были чистейшим вымыслом. Так, одна петербургская газета рассказала, что тело Тургенева «было встречено священником Александро-Невской лавры, делегацией санкт-петербургской Думы и многими другими лицами». Ничего подобного! Никто из этих лиц не присутствовал, а что касается делегации Думы, то её просто и быть не могло. Вопрос о похоронах Тургенева депутаты Думы рассматривали 13 сентября. Кто-то назвал великого русского писателя «западником», которого и знать не следует, какие там ещё встречи и почести… Поговорили – да разошлись!)

В субботу состоялась вторая панихида, в воскресенье – последняя, третья. Священник Николай Кладницкий произнёс тронувшее всех слово.

"Перед нами бренные останки великого нашего соотечественника, прославившего и себя, и свою родину своими дивными творениями. Они стяжали ему венец неувядаемой славы и поставили его, а вместе с ним и наше родное слово, наряду с величайшими современными писаниями и писателями не только у наев России, но и далеко за её пределами. Кто из вас, читая его дивные творения, не восхищался свежестью, лёгкостью, изяществом и, так сказать, благоуханием его слова, а вместе и его светлою, незлобивою душою, его добрым, кротким сердцем и, вообще, его высокою, симпатичною личностью, которая вся отражалась в его творениях? Кому из вас не известно также, с каким лестным для нашей национальности сочувствием отнеслись к покойному все лучшие и просветленнейшие люди Запада, поставившие Тургенева наряду с величайшими современными поэтами? Слава Тургенева есть слава нашей родины, и потому она не может быть чужда никому из нас. Такие люди не умирают в памяти потомства: «Имена их живут в роде, премудрость их поведёт людие и похвалу их исповест Церковь».

«Слава и честь всякому делающему благое», – учит нас святая вера. Слава и честь нашему незабвенному соотечественнику за всю ту славу, за все то добро, какое он совершил для родной земли… Да воздаст ему Господь Вседержитель венец правды за все добрые его дела, и да не помянет ему грехов и слабостей, столь свойственных каждому человеческому естеству.

Вечная память да будет тебе от всех нас, твоих, скорбящих о тебе, соотчичей, доблестный муж земли русской!

…Холодную и дождливую ночь сменило ясное утро. Гроб на полотенцах перенесли в траурный вагон скорого поезда Берлин – Петербург. Священник поднялся в вагон, помолился над гробом и, отдав усопшему низкий поклон, приложился устами к образу Христа… Скорый тронулся.

Погода резко испортилась. Но несмотря на ненастье, на всех крупных станциях собиралась масса людей. В Ковно общество русских граждан приготовило всё необходимое для литии, но… Стасюлевич успел только принять венки – поезд тронулся! То же самое повторилось в Вильно. Далее были Динабург (ныне Даугавпилс), Остров, Псков, Луга, Гатчина… В Гатчине едва успели отслужить литию, как раздался третий звонок. Священник едва успел покинуть вагон, а закрывавший двери Стасюлевич прыгнул на подножку вагона уже на ходу поезда.

Торопились поскорее увезти прах писателя от тех, кто желал проститься с ним в последний раз? Именно так!

25 сентября, находясь ещё в Вержболове, Стасюлевич писал своей жене: «Памятны были для меня эти три дня, не только в этом году, но и в течение всей моей жизни! Ведь можно подумать, что я везу тело Соловья Разбойника. Соловья – да! Но Разбойника – нет!… Меня будет эскортировать здешний жандармский офицер до Вильны. „Вы мне, верно, позволите с вами ехать“, – сказал он мне сегодня. „Это для меня столько же неожиданно, сколько и приятно“, – ответил я ему. От Вильно, однако, поедет другой. Бедный, бедный Тургенев! Прости им их прегрешения вольные и невольные: не ведят бо, что творят!! Если бы я описал подробности этих трех дней в Вержболове – лет через двадцать не поверят, что всё это было возможно».

Тогда, в сентябре 1883 года, Стасюлевич ещё не знал всего того, что выяснилось позднее: в связи с похоронами Тургенева активную «работу» начал департамент полиции.

И не случайно. Там, в департаменте, Тургенев был хорошо известен как певец «разбитых цепей» крепостного права. В архиве хранилось «дело о помещике Иване Тургеневе, высланном из Петербурга на родину…». В феврале 1852 года Тургенев написал некролог – заметку на смерть Гоголя, назвав его великим писателем, который «…означил эпоху в истории нашей литературы». Статья была опубликована в Москве – вопреки цензурному запрещению её в Петербурге. Это явилось предлогом. Истинной же причиной ареста и высылки писателя под надзор полиции в село Спасское-Луговиново на полтора года были его антикрепостнические) взгляды, с особой яркостью выраженные в «Записках охотника», в запрещённых в то время пьесах «Нахлебник», «Завтрак у предводителя» и «Месяц в деревне».

«Подготовка» к встрече тела покойного на границе началась 1 сентября. В тот день директор департамента полиции В. К… Плеве телеграфировал в Вержболово: «По прибытии тела покойного писателя Тургенева в Вержболово примите все меры, чтобы оно было отправлено далее безостановочно…»

В тот же день псковскому губернатору, виленскому генерал-губернатору и начальнику жандармского управления было телеграфировано: «Ввиду предстоящего на днях по Вержболово-Виленской-Петербургской линии провоза тела покойного писателя Тургенева, принять без всякой огласки с особой осмотрительностью меры к тому, чтобы… не делаемо было торжественных встреч».

22 сентября псковский губернатор сообщил Плеве, что «…в настоящее время представляется более чем затруднительно совершенно отклонить встречу на станции железной дороги при перевозе тела Тургенева через Псков. Постановлением Думы, состоявшимся 20 сентября, поручено городскому управлению отслужить на вокзале железной дороги, при провозе тела Тургенева, торжественную панихиду и возложить от имени города венок на его гроб. Такие же венки предложено положить от некоторых учебных заведений, а равно от редакций издающихся в Пскове газет и духовного журнала „Истина“… Для придания встрече более скромного характера я надеюсь иметь возможность отклонить служение панихиды, что, собственно, и составляло бы показную сторону встречи, и посоветую воздержаться от речей при возложении венков на гроб, но отклонить самое положение венков я считаю несвоевременным, если не выступать в этом деле официальным образом. В сущности, я думаю, что при кратковременной остановке на псковской станции все обойдётся весьма просто и смирно, но вместе с тем следует обратить внимание на то, что здесь завелись корреспонденты, которые сообщают всякие новости северному агентству и нередко в превратном виде. Несомненно, что о провозе тела Тургенева через Псков и о сделанной встрече будет телеграфировано в С.-Петербург, и я уверен, что постараются придать этому возможно широкое и торжественное значение, которого в сущности здесь не будет. Контролировать депеши я не имею возможности, почему желательно, чтобы известие об этом из Пскова было проредактировано в Петербурге, прежде чем оно попадёт в газеты. Со своей стороны я немедленно и подробно донесу г. Министру Внутренних Дел обо всём, что и как здесь будет».

Плеве телеграфировал псковскому губернатору:

«По докладу Вашего письма министру, граф Д. А. Толстой приказал уведомить Ваше превосходительство, что при встрече тела Тургенева желательно отменить панихид у и следует не допускать речей». И ещё: «В дополнение к телеграмме уведомляю Ваше превосходительство, что в Пскове разрешено возложение венков на гроб Тургенева».

Департамент полиции наметил чёткий план похорон, отступать от которого категорически запрещалось. Вот его основные параграфы.

Похороны должны состояться в будний день, и вся церемония закончена к четырём часам дня. Распорядители должны быть снабжены внешними знаками отличия, образцы которого «представить господину градоначальнику для объявления чинам полиции. Распорядительный комитет приглашается за три дня до похорон предоставить господину градоначальнику сведения, какие общества, учреждения и учебные заведения желают принять участие в печальной церемонии, и приблизительно, в числе скольких человек каждая группа. Комитет должен несколько раз публиковать в газетах, что все заявившие желание участвовать в печальной церемонии обязаны подчиняться требованиям распорядителей и по их указаниям занимать места в шестами, что на кладбище и в церковь будут допускаться только по билетам, а при венках по шести человек при каждом венке». Далее указывался маршрут похоронной процессии – улицы, проспекты, переулки – вплоть до Волкова кладбища.

Со стороны полиции было сделано конфиденциальное «Распоряжение»: «Особый наряд на вокзале от полиции и жандармов. Часть этого наряда сопровождает шествие, и, кроме того, по пути следования усиленный наряд полиции. Волкове кладбище с утра будет очищено от публики, и затем усиленные наряды полиции займут посты около двух входных ворот и у Новой церкви, близ которой подготовлена могила. Кроме того, в шествии будут находиться 100 человек наблюдательной охраны, а на кладбище 130 человек наблюдательных агентов. Чтобы сберечь забор кладбища, который может повалиться от напора публики, кругом неё будут поставлены казаки. Воспрещено вывешивание траурных флагов и убранство домов трауром. На кладбище остаётся усиленный наряд полиции до тех пор, пока не разойдётся вся публика, и кроме того последующие два дня будут назначаться наряд полиции и наблюдательные агенты».

Во вторник, 27 сентября, поезд Берлин – Петербург подошёл к платформе. Столица России встречала прах покойного писателя. Встречала более чем скромно… Вся левая часть платформы была очищена от публики, на правой стояло духовенство да небольшая группа неизвестных лиц, так что и эта, правая, сторона казалась почти пустой.

Около 2-х часов утра гроб был установлен на катафалк, и печальная процессия тронулась в путь – по плану департамента полиции.

Так хоронили Ивана Сергеевича Тургенева – великого русского художника, писателя-реалиста, оказавшего огромное влияние на развитие отечественной и мировой литературы. Хоронили не как Соловья, но как Соловья-Разбойника…

 

Портрет горбуна.

Может показаться, что все здесь нижеизложенное – не более чем легенда или сказка. Но тем не менее все это – реальные события, происшедшие в 90-е годы прошлого века. Их в своих мемуарах, вышедших в 1929 году в Париже, описывает бывший глава московской сыскной полиции, а позже заведующий всем уголовным розыском Российской империи Аркадий Францевич Кошко.

Случай этот произошёл сто лет назад в Санкт-Петербурге. На чердаке одного из домов по Среднему проспекту, что на Васильевском острове, был обнаружен труп 14-летней девочки. Ребёнок был задушен, и не оставалось сомнений – перед смертью жертва была изнасилована. Весь город бурлил: газеты пестрели статьями, волновалась общественность, полиция сбилась с ног. Но шло время, а убийца так и не был найден.

Потрясение от этого преступления было так велико, что питерский художник Б. решил изобразить на холсте своё видение убийства. Полотно привлекало людей своей экспрессией: на картине в мельчайших подробностях был изображён чердак, воспроизведён портрет убитого ребёнка. Лишь в одном художник отошёл от истины: руководствуясь своим воображением, он на заднем плане нарисовал убийцу убегающим с места своего преступления. Ладонью правой руки он открывал чердачную дверь, полуобернувшись на свою жертву. Это был отвратительный горбун: безобразное лицо, огромный рот, маленькие злые глаза, оттопыренные уши, рыжая борода… Картина получилась великолепная и даже удостоилась премии. Естественно, что все ещё взбудораженный неутихшими слухами об убийстве обыватель валом валил, чтобы посмотреть на полотно. И вот однажды среди толпы, глазеющей на холст, раздался дикий крик, и какой-то мужчина, упав на землю, забился в судорогах. Подбежавшие к нему на помощь были потрясены: это был… горбун с картины художника Б.! Его перенесли в ближайшую аптеку, где он, придя в себя, потребовал доставить его в полицию и там сознался в совершении убийства и рассказал о его причинах.

«С того самого дня, – говорил он, – образ задушенной девочки меня неотступно преследовал, я день и ночь слышал её душераздирающие крики… Как могло это случиться – кто мог зарисовать меня в эту страшную минуту? Ума не приложу! Это какое-то наваждение, какая-то чертовщина».

Начальник петербургской сыскной полиции Чулицкий в чудеса не верил, а потому решил… арестовать художника Б. по обвинению либо в соучастии, либо в сокрытии преступления. Ведь как ещё можно было объяснить его «ясновидение»? По возвращении из Италии художник был взят под стражу, но увы – оказалось, что у него не только стопроцентное алиби, но он даже не был знаком с горбуном-убийцей. А предположить, что сам горбун предложил себя в качестве «натурщика», – абсурд.

Наконец, благодаря рассказу самого художника, тайна разъяснилась. Б. рассказал, что, как и многие другие, он был потрясён случившимся. Несколько раз он ездил на место преступления и сделал подробные зарисовки обстановки на чердаке, в покойницкой писал лицо убитой девочки, со слов полиции он знал, в какой позе лежало тело…

«Мне недоставало главного действующего лица – скрывающегося убийцы, – рассказывал Б. – Воображение моё рисовало его почему-то физически отвратительным, чем-то вроде Квазимодо. Лелея мысль подыскать Квазимодо, я зашёл в трактир. И вдруг, на моё счастье, входит человек, удивительно отвечающий образу, наметившемуся в моём воображении.»

Б. вынул блокнот и принялся осторожно зарисовывать горбуна, но тот торопился и, допив заказанный чай, быстро вышел. Но у трактирщика художник узнал, что этот посетитель постоянно заходит в трактир и примерно в одно и то же время. Так за пять вечеров художник, рисуя убийцу мнимого, сделал портрет настоящего преступника. Горбун был приговорён к 20 годам каторги: казнили в то время чрезвычайно редко. Так «великая сила искусства» помогла раскрыть одно из самых кошмарных преступлений конца XIX века.

 

Волшебная жемчужина Мапуи.

Фольклор, религиозные и культурные обычаи народов, населяющих острова юга Тихого океана, очень самобытны, в особенности это можно сказать об островах Полинезии. Россыпь островов от Гавайев до Индонезии даёт нам поразительные примеры чудес, которые уже практически исчезли в западном мире.

Эта история – о «волшебной» жемчужине, которая оказалась впоследствии в диадеме английской королевы, – реальное событие, хотя и похожа она на легенду.

Его звали Мапуи, и он был ловцом жемчуга с Туамоту. Невероятно сильный и храбрый, ещё будучи юношей, он установил рекорд по продолжительности пребывания под водой на большой глубине среди ныряльщиков всего архипелага низких коралловых островов Туамоту.

Архипелаг Туамоту, иногда называемый Паумоту (Облако островов), простирающийся на север, северо-восток, восток и юго-восток от Таити, центрального острова Французской Полинезии на юге Тихого океана, до недавнего времени мало привлекал посетителей, только скупщики копры и жемчужных раковин да редкие торговцы с товарами заезжали сюда. Если бы не испытания ядерного оружия, начатые Францией в 1966 году на атоллах Муруро а'иФангатайфа, что в 700 милях на юго-восток от Таити, этот полузатопленный архипелаг остался бы таким же непознанным и таинственным, каким был сотни лет.

Туамоту был родиной Мапуи. Его предки жили здесь; некоторые обитали здесь ещё в языческую эпоху, во времена завоеваний Таити. Его родственники были искателями жемчуга, и неудивительно, что с рождения Мапуи была уготована судьба ныряльщика с каноэ.

Когда он был маленьким мальчиком, его дедушка Оро рассказал ему, что их род происходит от акульего бога Ту. Это языческое божество, по преданиям, дало Таити самого первого короля – Ту-Мао.

«Так что запомни, ты будешь самым уважаемым человеком, когда займёшь своё место среди наших ловцов жемчуга и столкнёшься с акулами под водой, – мрачно сказал дед. – Мако – посланники нашего акульего бога Ту, и они никогда не причинят тебе вреда. Они всегда будут охранять тебя».

Духовный Мир жителей Туамоту населяет огромное число потусторонних существ. Они самозабвенно верят в тупаулау (призраков), пифао (избавителей от смерти), в неминуемое наказание за грехи и в откровение свыше. У них есть легенда о рождении их архипелага. Эти рифовые островки и полукруглые моту (атоллы) образовались из спрессовавшихся скелетов коралловых зоофитов, но туземцы с Туамоту, на протяжении многих поколений видевшие, как появляются новые рифы, на которых вырастают пальмы и другие деревья, оставались верны древней легенде, согласно которой атолл был сотворён богом войны Тефайем и его слугами. Коралловые атоллы и рифы – живые существа, как гласят мифы островитян, и злые морские божества постоянно пытались снова погрузить их на дно. Но Тефай поддевал их волшебными крюками из раковин, с помощью гигантских акул вытаскивал на освещённую солнцем поверхность моря и разрывал щупальца огромного демона-осьминога, стремившегося разрушить острова.

Настал день, когда старшие сочли, что Мапуи уже вырос и может присоединиться к ловцам, которые на рассвете отправляются в лагуну на поиски прекрасных жемчужин. Уже после первого своего погружения он убедился, что, как и говорил дед, существует странная связь между ним и акулами. Даже когда он сталкивался нос к носу с огромными акулами-людоедами, они не пытались напасть на него. Снова и снова отправляясь вслед за тигровой акулой, которая, казалось, звала его за собой, он заплывал к подводным рифам, сплошь покрытым превосходными раковинами.

Через два года после того как Мапуи присоединился к ныряльщикам, которые каждый день плавали от атолла к атоллу и собирали раковины, поднимая рахуи (защитные приспособления для разведения устриц), дед Оро у атолла Хикуэру столкнулся с гигантской муреной. После этого случая он теперь, мрачный и подавленный, сидел с искалеченной рукой и вместе с деревенскими женщинами чистил, сортировал и упаковывал раковины для синдиката в Папеэте, столице Таити.

Он часто жаловался Мапуи: «Да, это был взаправду плохой день, когда я забрался в ту пещеру и не обратил внимания на акулу, которая кругами плавала у входа, предупреждая меня. И я заплыл внутрь, отыскивая раковины покрупнее, и пухи схватил меня за руку, разорвал её на куски, ты видишь, что от неё осталось. Но я был отомщён: как только кровь хлынула из ужасной раны, огромная акула метнулась мимо меня и в мгновение ока перекусила пухи надвое. Потом мако подплыла осторожно ко мне. Я ухватился рукой за её плавник, и она вытащила меня, полуживого, на поверхность. Спроси у старейшин, и они подтвердят, что я говорю правду».

В 1905 году Мапуи, как лучший среди ловцов, впервые отправился в Папеэте на люгере, везущем жемчужины. Он смотрел на порт, широко раскрыв глаза. Китайские магазинчики на пристани ломились от товаров, в ресторанах подавали еду, о существовании которой он и не подозревал, в барах гремела музыка и танцевали подвыпившие мужчины и женщины, на территории дворца правителя давались концерты, ровно в полночь слышалась стрельба старой пушки на холме позади Папеэте, а по воскресным дням, когда на прогулку выезжали семьи местной знати, городок заполняли тысячи повозок. Он впервые попробовал джин, от чего с ним случилась жуткая тошнота; встретился с местными проститутками, некоторые были так поражены его крепким сложением и мужскими качествами, что предлагали содержать его.

Но всему приходит конец. Деньги, которые он получил за свою долю жемчуга, испарились. Он остался без куска хлеба под открытым небом. Если бы не встретил ныряльщика с Туамоту в порту, его бы посадили за решётку как бродягу. Мапуи узнал, что некоторые ловцы жемчуга, застрявшие на Таити, ныряют за углём, рассыпанным во время погрузки или разгрузки. Он присоединился к ним, продавая свой «улов» китайцам – владельцам магазинчиков за ничтожные суммы. Для Мапуи, лучшего ловца жемчуга на Туамоту, было унизительным опускаться на дно грязной лагуны Папеэте, усеянное разбитыми бутылками. Ныряльщики за углём находились в отчаянном положении, и среди них шла жестокая борьба за добычу.

За несколько недель Мапуи совсем отощал. По ночам он просыпался в убогой лачуге для ныряльщиков в поту, задыхаясь от кашля, дрожа, как в лихорадке. Его тело покрылось сыпью. Он потерял аппетит, и часто после еды у него наступали приступы рвоты.

Однажды он понял, что если что-нибудь не предпримет, то так и умрёт в Папеэте, вдали от своей родины. Тогда он добрёл до китайской компании, которая занималась продажей билетов на шхуны до Туамоту, и заказал самый дешёвый билет до атолла Такароа. Когда, однако, добрались до места, он был настолько слаб, что его пришлось выносить на берег на руках. Несколько недель спустя, когда Мапуи оправился от болезни и окреп, его отец Ари сказал ему, что дед Оро умер в Хикуэру. Сильно опечаленный, Мапуи велел своей матери Хине сделать священное подношение – венок из пальмовых листьев – и украсить его вырезанными особым образом раковинами. Этот венок он взял на самый дальний риф Такароа и бросил в море, взывая к богу Ту и прося у него прощения.

Больше Мапуи никогда не возвращался на Папеэте. Но то, что он увидел там, навсегда осталось в его памяти, и у него появилась мечта. Что поразило его больше всего, так это великолепные европейские дома французов и богатых местных чиновников и торговцев. Дома были такие прекрасные, в них столько богатых украшений, столько дорогих вещей для комфорта и удовольствия! Если бы ему посчастливилось найти столь большую жемчужину, за которую он смог бы купить такой дом! Эта мечта стала его навязчивой идеей. Он старался изо всех сил, целыми днями ныряя в самые потаённые части лагуны. Но проходили недели и месяцы, а его мечта оставалась такой же призрачной. Он часто сидел в одиночестве на рифе, смотрел на море и обращался к акульему богу: «Приведи меня к моей жемчужине! Сделай для меня чудо!»

Его мать Хина, заметив, что сын стал одержим своей несбыточной идеей, попросила отца урезонить его.

«Ты хочешь слишком многого, – сказал ему Ари, – не допускай, чтобы твоим разумом и душой завладевала алчность белых людей. Жажда богатства обуревала многих наших ловцов, которые побывали в Папеэте, и некоторых она убила, ибо они погружались слишком глубоко и оставались под водой слишком долго, стремясь набрать побольше раковин. Великую жемчужину можно найти однажды за всю жизнь, но не тогда, когда ты всей душой стремишься к этому. Не разрушай свою жизнь пагубной мечтой. Запомни, ты живёшь здесь, на Туамоту, и тебе нужно столько денег, сколько необходимо для нормального существования. Тебе нечего больше желать».

Мапуи возразил: «Ты не видел этих прекрасных домов и всего того, что видел я! Ты довольствуешься этой жалкой лачугой из пальмовых листьев. Но мне нужно больше! Если найду эту жемчужину, построю красивый дом, тогда я действительно стану великим ловцом и буду почитаем в семье! Я должен отыскать эту великую жемчужину, чтобы все, чего я хочу, сбылось!»

Итак, Мапуи не оставил своей опасной затеи. Он по-прежнему грезил о вожделенном европейском доме. Он много раз погружался в лагуну на каждом атолле, поднимался с увесистыми корзинами, полными раковин, каждый раз ныряя все глубже и глубже. Как неистово он отдирал нежных устриц, когда чистил раковины на своей шлюпке, надеясь ощутить под пальцами что-то круглое, тяжёлое, чарующее! Но ничего такого не попадалось. Он тяжело вздыхал, с ненавистью бросал истерзанных устриц в ведро, а выпотрошенные раковины в лодку.

Как-то раз на Хикуэру, в разгар сезона ловли жемчуга, когда Мапуи был занят чисткой раковин, он увидел спинной плавник огромной тигровой акулы, плывущей через широкий рифовый коридор. При виде акулы он привстал, застыл в изумлении и ожидании, слушая тяжёлые удары своего сердца. Потом он громко закричал: «Я потомок Ту, акульего бога. Умоляю тебя, помоги мне!» Акула подплывала все ближе и ближе. Она обогнула каноэ, потом скрылась в глубине. Мапуи всматривался в глубь лагуны с помощью своего стеклянного зрительного ящика. Он увидел, как тусклый силуэт акулы исчез под большим навесом коралловых зарослей, похожих на свод.

Мапуи надел очки для ныряния, несколько раз глубоко вдохнул, выпустил немного воздуха, привязал грузило и быстро опустился на дно. На небольшом расстоянии перед собой он видел хвост акулы, лениво двигающейся и погружающейся все глубже и глубже. Он безрассудно следовал за ней. Он уже задыхался из-за нарастающего давления, спазмы сводили его желудок, у него трещало в ушах. Он со страхом думал, как глубоко намеревается завести его акула. Внезапно она помедлила, проплыла мимо него дважды и исчезла. Мапуи быстро огляделся. Напротив был ход в огромную коралловую пещеру, усыпанную гроздьями кораллов, как цветами. Он осторожно пробрался внутрь. Там ненадолго замер. Прямо под ним тянулся ряд раковин – семь или восемь, огромных, как тарелки. Он с помощью палки и ножа собрал их все и поспешно побросал в плетёную заплечную сумку.

Он понимал, что надо как можно быстрее добраться до поверхности, иначе сведёт конечности. Не хватало воздуха, из носа шла кровь. Полуживой, Мапуи едва добрался до планшира своего каноэ. В изнеможении повалился на дно и пролежал так, постанывая сквозь зубы, судорожно втягивая воздух, несколько минут, пока не пришёл в себя. Наконец напряжение в руках и ногах спало, дыхание стало ровным. Он медленно открыл глаза, глянул на голубое небо, на одиноко летящую крачку, похожую на блестящий серебряный диск. «Отлично, – сказал себе Мапуи, – я жив. И у меня есть раковины».

Он сел и дотянулся до сумки с раковинами, лежащей на дне. В нетерпении раскрыл одну, другую, третью, четвёртую, пятую. У него защемило сердце. Кажется, акула не была счастливой посланницей. Палило солнце, все это походило на обычную скучную процедуру, такую же автоматическую, как и раньше. Он чувствовал себя опустошённым. Спазмы снова раздирали желудок, лёгкие сжались и заныли, а блики солнца на зеркальной поверхности моря причиняли боль глазам.

Он потянулся за шестой раковиной, с раздражением раскрыл её ножом. Механически выцарапал мягкое тело устрицы. И тут весь напрягся, у него перехватило дыхание. Боль и отчаяние сразу пропали. В раскрытых створках моллюска сверкала великолепная лунная жемчужина, такая огромная и прекрасная, какой не видел ни один ловец жемчуга и ни один торговец во всей Французской Полинезии на протяжении сотни лет! Он чуть было не вскрикнул от радости, но от возбуждения он лишился сил. Он опустился на колени, бережно держа на ладонях драгоценную жемчужину, и закричал от радости. Его заветная мечта наконец сбылась! У него будет европейский дом!

Он и не подозревал, какую злую шутку сыграет с ним судьба.

Эта история послужила основой для одного из рассказов Джека Лондона.

Писатель, несмотря на то что привнёс в неё много вымышленных деталей, не очень отклонился от реальности. Вам, читатели, наверное, будет интересно узнать, как ему стало известно об этой истории и что из этого вышло.

В конце января 1908 года Джек Лондон, который уже приобрёл мировую известность как автор увлекательных рассказов о противостоянии человека и стихии, в частности захватывающих, порою трагических саг о море, приехал в Папеэте на своей яхте «Снарк» с женой и командой. Яхта бросила якорь у атолла на острове Нуку-Хива, принадлежащем к группе Маркизских островов, что к северу от Таити, а спустя двенадцать дней писатель и его спутники отправились в опасное путешествие на архипелаг Туамоту, который располагается между Маркизскими островами и Таити, их путь пролегал невдалеке от родины Мапуи – Такароа.

Плавать около Туамоту было небезопасно. Стоял сезон ураганов. Рифы Опасных островов в сочетании со стеной дождя, внезапными шквалами ветра, почти нулевой видимостью могли свести с ума кого угодно.

Но Джек Лондон был очарован видом коралловых островов Туамоту с палубы «Снарка». Он знал, что это жемчужные кладовые Французской Полинезии, и читал о невероятной силе урагана, который налетел на острова в 1906 году. Он знал, что навигационная ошибка, внезапно разразившаяся буря могут бросить «Снарк» на рифы, и судно разобьётся.

Джек Лондон и его команда прибыли на Таити через год после того, как там пронёсся разрушительной силы ураган, какого местные жители не помнили за всю историю островов. В 1906 году стихии вообще не на шутку разыгрались во всём мире. Сан-Франциско был разрушен землетрясением, и круиз Лондона был отложен на год из-за приостановки строительства «Снарка». Формоза и Вальпараисо были разрущены. Многие районы Китая были уничтожены циклонами. На Ямайке разразились бури, заговорили Этна, Везувий и вулкан Мауна-Лоа на Гавайских островах. На атолле Хикуэру, где только что открылся сезон ловли жемчуга, огромные, как горы, волны перехлестнули через рифы, унеся жизни более 500 островитян; атолл Анаа постигла та же участь. Надо упомянуть и ураган на Туамоту, который Джек Лондон описал в рассказе «Дом Мапуи».

В Папеэте Лондон встретился с Александром Дролле, двадцатипятилетним французским чиновником, который контролировал торговлю жемчугом на архипелаге Туамоту. Он предоставил в распоряжение писателя небольшой коттедж в порту, где тот мог писать, чтобы заработать живые деньги для продолжения путешествия. Из долгих увлекательных бесед с Дролле Джек Лондон почерпнул материал для двух своих лучших рассказов, включённых в антологию «Сказки южных морей». Один – о спасении парусного судна потомком мятежника с «Баунти» недалеко от острова Питкерн, называется он «Потомок Маккоя». Другой рассказ озаглавлен «Дом Мапуи».

В этих беседах зародился сюжет рассказа Лондона: будучи директором по торговле жемчугом на архипелаге Туамоту, Дролле на атолле Хикуэру встречался и разговаривал с одной пожилой местной женщиной, которая пережила страшный ураган 1903 года, унёсший жизни многих жителей Опасных островов. Её понесло в море, но она спаслась, ухватившись за какую-то доску, и в конце концов её выбросило на атолл Текокото, в семнадцати милях от Хикуэру. Она прожила там почти три недели, пищей ей служили только сырая рыба и одиндва кокосовых ореха, которые прибило к рифам. Кое-как насобирав подходящих материалов, она смастерила грубый плот и вернулась на свой атолл. Когда ночью постучалась в дверь к сыну, тот не пустил её. Он подумал, что это тупаулау (призрак) его матери. Но наконец он убедился, что Она жива.

Потом Дролле поведал Лондону историю о Мапуи, нашедшем огромную жемчужину, продав которую он надеялся купить дом, как у белого человека, с современной мебелью, и которую конфисковал у него за долги торговец. Джек Лондон соединил эти две истории в одну. Получился увлекательный рассказ – «Дом Мапуи». Дролле сказал Джеку: «Жемчужина Мапуи попала в руки самого крупного торговца жемчугом на Таити, Эмиля Леви. Я советую тебе позвонить в офис Леви в порту, так как, я вижу, ты собираешься написать рассказ об этом ловце с Хикуэру. – Потом он добавил: – Кроме того, у него есть всё, что может понадобиться тебе в путешествии». -

Придя к Леви, писатель с первого момента почувствовал неприязнь к торговцу с леденящим душу взглядом. Это был похожий на кабана мужчина с рыжеватыми волосами, огромным животом и обильно напомаженными усами, похожими на руль велосипеда. Он сидел за столом нахмурившись, так как встреча с писателем не сулила ему никакой выгоды. Позади торговца возвышался громадный сейф, на нём золотыми буквами было выгравировано: «Эмиль Леви» – там он хранил свою.драгоценную коллекцию жемчужин. Леви сухо сказал Лондону, что не желает касаться темы о сделке с Мапуи. Позже Джек заметил Дролле:

«Мне совсем не понравился ваш монсеньор Леви. Он принадлежит к тому типу бессовестных эксплуататоров, которые обманывают коренных жителей Южных морей и разрушают эти райские острова. Я поговорил с некоторыми шкиперами в порту, и они сказали мне, что этот мошенник Леви покупал раковины и жемчужины за ящики дешёвой зубатки. Он построил своё благополучие на трупах ныряльщиков».

Дролле спокойно ответил:

«О, не думаю, что все так печально. Это правда, Леви и впрямь заключает нечестные сделки, но он также и хороший бизнесмен, он купил три торговые шхуны».

«Ладно. По крайней мере, у меня есть злодей для моего рассказа о Мапуи, – сказал Джек. – Так что я не зря потерял время с Леви. Думаю, он узнает себя, если когда-нибудь прочтёт мою книгу».

«Снарк» поднял якорь 9 апреля 1908 года и продолжил своё путешествие по Южным морям. Не достигнув Соломоновых островов, Джек Лондон по причине плохого самочувствия был вынужден оставить корабль. Он возвратился в Глен Эллен, в свою любимую Лунную Долину, где наконец начал писать «Дом Мапуи». Он описал невероятную находку Мапуи, махинации нескольких торговцев, забравших жемчужину за долги, и наконец приобретение её Леви. На случай, если его описания будет недостаточно, чтобы узнать мошенника, Лондон придумал нечто, что сразу укажет на прототип. Он дал своему герою имя Леви!

Вот как он описал его: «Хуру-хуру, стоя на берегу, увидел, как третья Знакомая ему шхуна бросила якорь у входа в атолл и спустила шлюпку. Называлась она „Хира“ – и недаром: хозяином её был Леви… толстяк с крупной головой и неправильными чертами лица… самый крупный скупщик жемчуга, а Хира, как известно, – таитянский бог, покровитель воров и рыболовов».

Потом по мере развития действия жемчужина Мапуи попадает в руки Леви. Прежде чем Леви успел отплыть обратно на Таити, разразился ураган. Писатель искусно ввёл в рассказ историю о старой женщине, которую унесло в открытое море во время предыдущего урагана в 1903 году. Она чудом спаслась на близлежащем атолле, куда прибило обломки «Хиры» и мёртвое тело Леви, рыжеволосого скупщика жемчуга с Таити. Описание смерти Эмиля Леви было довольно мрачным, и большинство жителей Французской Океании, прочитав рассказ, сочли, что Джек Лондон перегнул палку. Вот тот эпизод, когда мать Мапуи находит Леви: «Придя в себя, Наури медленно осознала, что перед глазами у неё голова утопленника с прядью светло-рыжих волос. Волна подбросила труп поближе к ней, потом унесла назад и наконец перевернула навзничь. Наури увидела, что у него нет лица, но в пряди светло-рыжих волос было что-то знакомое… это был Лейи… тот, что купил жемчужину Мапуи и увёз её на шхуне „Хира“… Бог рыболовов и воров отвернулся от скупщика жемчуга». Мать Мапуи возвращается на Хикуэру по морю, кишащему акулами, стучится ночью в дверь хижины сына, уверяет его, что она не призрак, и возвращает ему жемчужину.

У рассказа Джека Лондона счастливый конец: ясно, что Мапуи получит свой вожделенный дом.

У Эмиля Леви были друзья в Сан-Франциско, и они прислали ему рассказ. Он был в ярости и подал иск во французский трибунал Папеэте на писателя «за клевету», основываясь на том факте, что Джек Лондон использовал его настоящее имя. Позже, через консула США в Папеэте Джулиуса Дрейера дело было передано в суд Сан-Франциско. В конце концов суд приговорил писателя к огромному штрафу, который тот так и не сумел выплатить.

Реальная история с жемчужиной Мапуи, возможно, закончилось благополучней, чем по версии Лондона.

Жемчужину конфисковал у Мапуи китайский торговец с Хикуэру за большие долги. Формально он действовал правомерно, так как намеревался отослать жемчужину на Таити Леви для оценки и продажи и вернуть Мапуи разницу после подведения счётов. Щекотливым моментом в этой сделке было то, что Мапуи не смог бы никак проверить, достаточно ли ему заплатили за невероятно большую жемчужину.

В это время небольшая яхта остановилась в Хикуэру по пути на Факарава, административный центр атолла Туамоту. На борту был француз – скупщик жемчуга с Таити, прослышавший о находке Мапуи. Он сделал щедрое предложение китайцу, и тот согласился перепродать жемчужину, не дожидаясь вестей из Папеэте. Когда Мапуи явился в магазин за своей долей, он обнаружил, что причитающихся ему денег не хватит даже на древесину для стен заветного дома. Он швырнул деньги, менее четырехсот долларов, обратно торговцу и выбежал из магазина, грозясь заявить об обмане правительству Таити.

Спустя двадцать четыре часа, будто по воле сверхъестественных сил, на Хикуэру обрушился страшный ураган. Вот что случилось с яхтой, увозившей с Хикуэру великолепную жемчужину.

Барометр падал, и таитянский шкипер с яхты «Атеа» понял, что предстоит суровое испытание. Старое судно уже жестоко пострадало от сильного ветра, разбушевавшегося моря и ливневого дождя. Наступила ночь. Яхту кренило и бросало на высоких волнах, которые обрушивались на палубу, заливая трюмы и кабину. Ливень был такой, что ничего не было видно, кроме чёрной стены воды.

Шкипер ещё днём настаивал держаться вдали от Хикуэру, но, уступив уговорам скупщика, опасавшегося за свою бесценную жемчужину, решил направиться обратно к Хикуэру, полагая, что широкий рифовый коридор сможет провести судно в спасительную лагуну атолла. Но шкипер просчитался.

В три часа ночи огромная волна понесла яхту вперёд. Потом раздался ужасный треск, которого боятся все шкиперы островов, – это киль «Атеа» врезался в острый как бритва коралловый риф. Послышался жуткий скрежет. Море с грохотом обрушилось на истерзанный корабль, сотрясая его от носа до кормы.

Скупщик выбрался на палубу, боясь оставаться внизу, и схватился за перила. «Атеа» задрала нос, её раскачивало из стороны в сторону. Внезапно гигантский вал поднял яхту, перебросил через выступающий риф Хикуэру, иона, кружась, упала на левый борт. Шлюпки коснулись воды, и команда вместе со шкипером смогла сойти по ним на берег. Позже шкипер заявил, что не видел скупщика после того, как судно врезалось в риф. Он был уверен, что его смыло волной за борт и тот утонул.

Но всё было не совсем так, и одним из первых об этом узнал Мапуи. Спустя месяц после крушения «Атеи» мать разбудила его как-то утром, она была сильно возбуждена.

«Пойдём… пойдём! – кричала она. – Чудо! Кажется, твоя жемчужина вернулась на Хикуэру!»

По пути рассказала сыну, что, собирая съедобные ракушки на выступающих кораллах в лагуне, она увидела полуразложившийся, разбухший, изъеденный рыбами труп мужчины в приличной одежде. Труп запутался в подводных зарослях, и она не могла перевернуть его, но сквозь прозрачную воду видела, что это был он – тот, кто забрал жемчужину Мапуи.

Мапуи легко освободил труп от коралловых зарослей. Лицо человека стёрлось о кораллы за месяц нахождения под водой. Всё стало ясно, когда Мапуи снял с мертвеца брюки и обнаружил пояс с кармашками для денег. Внутри его была жемчужина!

Мапуи пошёл к китайцу-торговцу и честно сказал, что жемчужина снова у него, но на этот раз он не отдаст её никому, пока не приедет чиновник с Таити, который проследит, чтобы она была правильно оценена и продана по оправданной рыночной цене. Получил ли Мапуи свой долгожданный дом? Да, и ещё осталось денег, чтобы его роскошно обставить, если, конечно, можно назвать роскошью отсутствие в доме простой керосиновой плиты и даже кроватей. Мапуи с семьёй по-прежнему спал на полу, пищу готовили в духовке на земле в саду. Мапуи скоро надоела консервированная пища, и он снова вернулся к здоровой морской диете.

Живя в доме белого человека, Мапуи был удовлетворён и наслаждался мыслью, что он – человек состоятельный и уважаемый. Ни торговец, ни миссионер не имели таких домов. Однажды Мапуи решил, что в доме кое-чего недостаёт. Он пошёл в деревню, где жили ловцы жемчуга, и заказал у резчика деревянную фигуру, чтобы украсить крышу своего дома. Это была великолепная фигура огромной тигровой акулы. На ней ещё была вырезана надпись: «Ту – большой друг Мапуи».

Мапуи умер через несколько лет в Такароа. Уже нет его роскошного дома. Время, ветер, солнце и дождь разрушили его. Но о первом ныряльщике все ещё говорят с большим уважением нынешние ловцы жемчуга на атоллах Туамоту, обладающие теперь хорошим снаряжением. Мапуи с его жемчужиной вошёл в легенды.

А что случилось с его жемчужиной? Эмиль Леви купил её, несмотря на баснословную цену, так как на стороне Мапуи выступал правитель Таити.

Жемчужина Малуи, побывав в руках нескольких европейских скупщиков жемчуга, была вставлена в диадему Марии, королевы Англии.

 

Бэрд лгал: он не полетел к северному полюсу.

Люди напрасно думают, что у лжи короткие ноги, что на лжи далеко не уедешь. В жизни бывает наоборот. Вот и в случае со знаменитым американским полярным исследователем и офицером ВМФ Ричардом Эвелином Бэрдом ноги у лжи были и в меру длинными, и в меру крепкими: они помогли Бэрду сделать очень быструю карьеру. Он стал адмиралом. Ещё и сегодня о нём рассказывают в школах, когда изучают полярные экспедиции; ещё и сегодня во всех справочниках, в том числе в третьем томе последнего издания «Энциклопедии Брокгауза (В 1926 г. вместе с пилотом Ф. Беннетгом совершил полёт на самолёте в район Северного полюса» («Авиация». М.: БРЭ, 1994. С. 125), говорится, что 9 мая 1926 года Ричард Э. Бэрд вместе с Флойдом Беннетгом первым пролетел на самолёте от Шпицбергена до Северного полюса и обратно. Но на самом деле этого героического свершения, которым восхищался весь мир, этого национального триумфа, ставшего для Бэрда первой и главной ступенью в карьере, этого сенсационного шоу, устроенного всего за три дня до того, как норвежец Руаль Амундсен, итальянец Умберто Нобиле и 14 их товарищей впервые в истории (и это уже факт несомненный) достигли Северного полюса на дирижабле, этого эпохального перелёта никогда не было. Бэрд и Беннетт просто солгали.

Это был «самый крупный и самый удачливый обман в истории полярных исследований» – так пишет в своей книге «Океаны, полюса и авиаторы: первые полёты над водными просторами и пустынными льдами» (1971), бывший иностранный корреспондент «Нью-Йорк Геральд трибюн» и редактор еженедельника «Ньюсуик» Ричард Монтегю. В этой книге, посвящённой первым перелётам через океаны и полюса, Монтегю не только теоретически доказывает, что Бэрд и Беннетт вообще не могли достичь Северного полюса, но и прямо изобличает их во лжи. Итак, теперь уже не вызывает сомнений, что Бэрд и Беннетт не достигли полюса.

Однако ложь не умирает. Слишком глубоко врезалась в сознание память о подвиге. Создаётся впечатление, что Америка прямо-таки стремится не потерять ещё одного национального героя. А может быть, тут кроется лишь привычка: кому охота переучиваться? Вот так ревнители исторических легенд, стараясь не обращать внимания на «небольшой изъян», продолжают ревниво оберегать образ великого искателя приключений, учёного, солдата, образ, который ещё раз, в 1957 году, обошёл страницы почти всех газет, сообщивших о смерти этого выдающегося человека (Бэрд умер в возрасте 68 лет от болезни сердца). Весь мир выражал сочувствие, когда этот «человек хладнокровной и взвешенной решимости» (так было сказано в некрологе, напечатанном во «Франкфурте? альгемайне цайтунг»), когда этот обладатель более 70 орденов и высших знаков отличия, многочисленных дипломов почётного доктора, когда этот «последний представитель старшего поколения полярников покинул свою бескрайнюю снежную сцену» (так выразилась «Интернационале биографише прессединст»).

И ведь Ричард Эвелин Бэрд в своей жизни действительно немалого добился, нельзя этого не заметить. Он руководил семью крупными полярными экспедициями: двумя арктическими и пятью антарктическими (в том числе в одной из них участвовали 13 кораблей, полтора десятка самолётов, четыре чысячи человек). Он провёл аэрофотосъёмку более пяти миллионов квадратных метров земной поверхности. Во время экспедиции 1939-1941 годов он обнаружил, что южный магнитный полюс сдвинулся примерно на сотню миль в западном направлении по сравнению с данными, полученными в 1909 году (когда англичанин Эрнст Генри Шеклтон впервые достиг его). Он в одиночку в небольшой хижине при 50 градусах мороза выдержал целую зимовку в Антарктиде. А до этого, 29 ноября 1929 года (вместе с Бернтом Балхеном), он первым перелетел Южный полюс – вот далеко не весь перечень подвигов, совершенных им. На страницах «Интернационале биографише прессединст» с немалым пафосом говорилось: «Здесь, у Южного полюса, Бэрд мечтал сохранять в замороженном виде все те излишки продуктов, что сейчас попросту пропадают или же чьё хранение ежегодно обходится американскому правительству в 350 миллионов долларов. Как-никак он убедился, что оставленный им бифштекс или же бутерброд и десятилетия спустя отличался отменным вкусом. В 1955 году Ричард Бэрд, адмирал и лётчик, будучи уже в почтенном возрасте, был назначен ответственным за организацию и планирование всех американских антарктических экспедиций. В этой связи уже говорилось об атомных электростанциях, которые могли бы в промышленных целях частично „растопить“ Южный полюс. Пора славных „Фоккеров“, выручавших во время первых экспедиций, уже миновала. Скорость постоянно росла. В 1929 году пароход Бэрда затратил на дорогу ровно 44 дня, в 1956-м его самолёт преодолел то же расстояние за 15 часов. Во время Международного геофизического года (1957-1958) на экспедицию было выделено целых 20 миллионов долларов. И миллионеры, и простые люди с улицы любили „своего Дика“ и никогда не скупились ради него: они всегда были готовы пожертвовать деньги на его новые полярные проекты; не оставалось в стороне и правительство. Наивный пионер превратился в крупного организатора, а впоследствии в почтенного адмирала, возглавлявшего целый флот, и молодые люди в нейлоновых рубашках шли за ним, утоляя тоску по отдалённым странам. Рассеивается последняя тайна, оберегаемая нашей Землёй: „терра инкогнита“ Южного полюса. Но за всеми этими новыми пометками на географической карте всё ярче вырисовывается образ последнего полярника, овеянный ореолом прожитых лет, наполненных юношескими мечтами о белом безмолвии».

Ричард Эвелин Бэрд из Винчестера, штат Вирджиния, 1888 года рождения всегда знал, чего хотел. И чаще всего добивался этого. В двенадцать лет он попросил у родителей разрешения посетить друзей, живших на Филиппинах. Оттуда он в одиночку совершил путешествие вокруг света. В четырнадцать лет он записал в своём дневнике: «Моя будущая профессия: путешественник к Северному полюсу».

Сказал он это в 1902 году, когда ещё никому не удавалось не то что достичь Северного полюса, но даже близко подобраться к нему. «Северный полюс Земли, – так говорится в „Энциклопедии Брокгауза“, – наиболее удалённая от экватора точка Северного полушария и северная точка пересечения всех меридианов.' Располагается она в Северном Ледовитом океане. В этой точке имеется лишь одна страна света, южная; Северный и Южный полюса – единственные места на Земле, где нет привычного деления на день и ночь. На Северном полюсе Солнце восходит 21 марта и заходит 23 сентября, и потому год делится на северный полярный день и северную полярную ночь».

Ещё в XVI веке люди начали исследовать область, прилегающую к Северному полюсу. Тогда же начались поиски Северного морского пути, ведущего в Восточную Азию. В 1497 году был открыт Лабрадор, затем путешественники достигли Ньюфаундленда, в конце XVI века открыли Медвежий остров и Шпицберген, и наконец, с 1734 по 1743 год состоялась «Великая северная экспедиция», которую возглавлял Витус Беринг (умерший во время путешествия), участники её исследовали северное побережье Сибири, Берингов пролив, Аляску и Алеутские острова. Через несколько десятилетий (1806-1822) китобои Скореби (отец и сын), продвигаясь к Гренландскому морю, достигли 81 градуса 30 минут северной широты. Всего через несколько лет англичанин У. Э. Парри добрался до северного Шпицбергена (82 градуса 45 минут северной широты). А ещё через некоторое время Джеймс Росс открыл северный магнитный полюс, точку, в которой силовые линии магнитного поля Земли располагаются вертикально. Северный магнитный полюс Земли, называемый также арктическим полюсом, перемещается. В 1985 году он располагался на отметке 77 градуса 36 минут северной широты, 102 градуса 48 минут западной долготы.

В 1845-1847 годах попытку отыскать Северо-Западный проход предприняла экспедиция под руководством английского полярного путешественника Джона Франклина. За несколько лет до этого Джон Франклин, продвигаясь от Гудзонова залива по суше, достиг устья реки Коппермайн, а оттуда, направившись на восток, добрался вдоль побережья Северного Ледовитого океана до мыса Тарнегейн (полуостров Кент). Во втором путешествии он, миновав реку Маккензи, достиг побережья Северного Ледовитого океана. Из третьей экспедиции Франклин и его спутники уже не вернулись. В последний раз их видели 26 июля 1845 года в заливе Мелвилл. В 1859-м Фрэнсис Леопольд Мак-Клинток во время своей уже четвёртой по счёту экспедиции, занимавшейся поисками пропавших путешественников, нашёл останки их тел и сделанные ими записи. Как выяснилось, Франклин проплыл через пролив Ланкастера, затем, двигаясь на север по проливу Веллингтона, проплыл вокруг острова Корнуоллис, далее обогнул остров Принца Уэльского, после чего его корабли вмёрзли в лёд возле северной оконечности острова Кинг-Уильям. Кстати, отметим, что в общей сложности Франклина и его товарищей разыскивали около сорока спасательных экспедиций.

В 1878-1879 годах шведскому полярному исследователю Адольфу Эрику Норденшельду, уже совершившему несколько экспедиций на Шпицберген, удалось на корабле «Вега» впервые в истории пройти (с зимовкой) Северо-Восточным проходом вдоль Северного побережья Сибири. И под конец XIX столетия, в 1893-1896 годах, норвежец Фритьоф Нансен совершил знаменитое путешествие на «Фраме», причём после того как судно вмёрзло во льды, он вместе со своим товарищем, Иогансеном, покинул его и, отправившись на лыжах в сторону Северного полюса, достиг 86 градусов 4 минут северной широты.

Вот так в общих чертах обстояли дела с исследованием Арктики и Северного полюса, когда четырнадцатилетний Бэрд заявил, что собирается стать полярником. Бэрд никогда не упускал из виду эту цель – и когда учился в Военной академии в Шенандоа, и когда был студентом Вирджинского университета, и когда готовился стать морским лётчиком. И наконец через несколько лет после окончания первой мировой войны, когда он стал уже командовать авиабазами американских ВМФ в Канаде, он всё-таки решился на беспосадочный перелёт. Ему хотелось сделать то, чего до него не удалось никому, – первым долететь до Северного полюса. Этот подвиг сразу бы сделал его знаменитым.

К тому времени Руаль Амундсен на судне «Йоа» первым прошёл Северо-Западным проходом (1903-1906), а американский врач и полярный исследователь Фредерик Альберт Кук, до этого участвовавший в гренландской экспедиции и в бельгийской экспедиции к Южному полюсу, заявил, что, отправившись из Гренландии к Северному полюсу, он 21 апреля 1908 года достиг его. Впрочем, с самого начала ему ничем не удалось подкрепить свои слова, и потому его открытие оставалось под вопросом. Наконец, 6 апреля 1909 года американец Роберт Эдвин Пири, исследовавший Гренландию начиная с 1886 года, первым достиг непосредственных окрестностей Северного полюса (в последние годы оспаривается и это открытие). Ряд путешествий совершили русские исследователи. И наконец, в 1921-1924 годах датчанин Кнуд Расмуссен пересёк всю американскую часть Арктики от Гренландии до Аляски.

Предпринимались попытки выполнить и то, что задумывал Бэрд, – перелететь через Северный полюс. Ещё в 1897 году первыми решились добраться туда три норвежца: инженер Соломон А. Андре, Нильсберг, учитель физики, и инженер Кнут Френкель. Они полетели на свободном аэростате и за свою попытку заплатили жизнью. Лишь в 1930 году тела погибших нашли северо-восточнее Шпицбергена. Нашли также фотографии, сделанные ими, и дневники, по которым удалось восстановить обстоятельства катастрофы и проследить ход событий до самого финала.

Выяснилось, что аэростат вскоре начал постепенно терять высоту; в конце концов гондола стала скользить по льду. Пилоты, пытаясь поднять аэростат, выбрасывали за борт балласт и даже нужное им оборудование. Поначалу они ещё надеялись, что это поможет; так, Андре записал: «Сегодня пришлось выбросить много балласта. Из-за вечной тряски не удалось поспать, даже не ложились; все равно бы долго не выдержали. Всем нам троим нужно отдохнуть. Все же довольно странно парить здесь, над Северным Ледовитым океаном. Мы первые, кто летит здесь на аэростате. Интересно, когда люди повторят нашу попытку? Я не стану отрицать, что все мы преисполнены чувства гордости. Быть может, нам просто невыносимо жить так, как живут все, по одному ранжиру, и ждать, что после смерти грядущие поколения забудут нас. Это ли называют честолюбием?!»

Прошло два дня, аэростат застрял, и путешественники попытались пешком перебраться по льдам и дойти до спасительной суши. После двухнедельного перехода они поняли, что все их неимоверные усилия почти ни к чему не привели, так как дрейфующие льды всё время относили их в сторону и они практически не продвинулись вперёд. Но они не сдавались. Как ни тяжела была их поклажа, они всё так же брели вперёд и каждый день двигались по двенадцать часов (причём поначалу шли по пятнадцать и даже по восемнадцать часов). Прошло 64 дня. Андре записал в дневнике: «Ни один из нас не потерял мужества. С такими товарищами можно выдержать все, что бы ни случилось».

Однако через несколько дней он написал о ростках зла, взметнувшихся между ними; дело дошло до дрязг, до взаимных упрёков. Тем временем люди все больше слабели, они едва уже могли писать, потому о последних днях их отчаянной борьбы за существование неизвестно уже ничего.

Руаль Амундсен – человек, который первым прошёл Северо-Западным проходом, первым достиг Южного полюса в 1911 году. Во время его первой попытки достичь Северного полюса (1923) самолёт сломался уже при пробном вылете. Вторую попытку он предпринял в 1925 году вместе с пятью спутниками; они летели на двух гидросамолётах и добрались до 87 градуса 44 минут северной широты. То есть до полюса они не долетели всего 250 километров. Пилотам пришлось посадить свои машины прямо на воду, поскольку они израсходовали уже половину топлива и дальнейший полет к полюсу означал бы верную смерть. При посадке на воду (совершить её пришлось для того, чтобы определить точное местонахождение) один из самолётов, ударившись о льдины, получил настолько сильные повреждения, что лететь на нём дальше было нельзя. Впрочем, и с другой машиной у них хватало проблем. Самолёт оказался зажат льдинами, и взлететь удалось лишь через 25 дней. На обратном пути кончилось топливо, и только по счастливой случайности Амундсена и его спутников обнаружил и спас норвежский корабль, моряки с которого, занимаясь промыслом тюленей, рискнули забраться в столь высокие широты.

Однако Амундсен не отказался от своей цели. Уже в том же году вместе с итальянцем Умберто Нобиле и американцем Элсуортом он решил организовать полярную экспедицию на дирижабле; уж на этот раз он непременно должен был достичь цели. Амундсен был убеждён: «При современном уровне развития техники дирижабли превосходят все остальные летательные аппараты. Чтобы вывести аэроплан из строя, нужно всего ничего. Достаточно небольшой аварии, поломки винта, и придётся совершать вынужденную посадку, что необычайно опасно в местности, где почти невозможно найти площадку для приземления. С дирижаблем всё обстоит иначе. Если двигатель выходит из строя, то достаточно просто его остановить и отремонтировать. У самолётов есть и другой безжалостный враг: полярный туман. Вынужденная посадка в густом тумане обрекает на верную смерть».

Амундсену ещё предстоит убедиться в том, что и полёт на дирижабле над полярными областями может стать Смертельно опасным. Впрочем, пока Амундсен и Элсуорт сидели в Кингс-Бей на Шпицбергене и ждали прибытия дирижабля, стартовавшего 10 апреля 1926 года из Рима. Это был полужёсткий дирижабль, приводимый в движение тремя двигателями, летательный аппарат совершенно новой конструкции. Его разработал итальянский майор Нобиле. Изготовлен он был совсем недавно и предназначался для итальянских ВВС. Однако Амундсену и Элсуорту удалось заинтересовать своими планами главу итальянского государства, Муссолини, и Италия продала дирижабль норвежцам; те дали ему имя «Норге» («Норвегия»). Кроме того, итальянское правительство позаботилось о подготовке норвежского экипажа и разрешило майору Нобиле и нескольким специалистам участвовать в трансарктическом перелёте.

Когда 7 мая «Норге» прибыл в Кингс-Бей к Амундсену, там уже находились Ричард Эвелин Бэрд и Флойд Беннетт. Они приплыли несколько дней назад на корабле и привезли самолёт, трехмоторный моноплан типа «Фоккер» и готовились к полёту на полюс. Итак, всё выглядело чем-то вроде соревнования. Но Амундсен считал по-другому. Для соперничества нет никаких причин, внушал он своему экипажу, Северный полюс уже был покорён: в 1909 году Пири добрался туда пешком. Если бы Амундсен мог знать, что впоследствии открытие Пири будут, мягко говоря, оспаривать! Значит, в те дни речь шла именно о том, кто же первым достигнет Северного полюса.

Позднее Амундсен писал: «Мы спросили Нобиле, когда „Норге“ будет готов к полёту, и он ответил, что мы можем стартовать через три дня. Вышел из строя мотор, надо заменить его новым. Он дал понять, что можно ускорить работу и починить все очень быстро, если мы хотим обогнать Бэрда. Однако мы объяснили ему, что Бэрд собирается всего лишь долететь до полюса и вернуться назад, в то время как для нас полюс окажется только промежуточной станцией на пути. Мы согласились, что надо спокойно, без спешки, сделать все нужные приготовления, ничего не упустить из виду вместо того, чтобы пытаться стартовать на пару дней раньше».

Вот так Руаль Амундсен, столько лет пытавшийся первым достичь Северного полюса, буквально в последнюю минуту отдал славу другому. За два дня до старта дирижабля «Норге» американцы Бэрд и Беннетт взлетели на своём самолёте со Шпицбергена и направились на север, а через пятнадцать с половиной часов вернулись назад.

Позднее Бэрд описал полет следующим образом: «9 мая 1926 года в 9:02 по Гринвичу мы определили координаты и выяснили, что находимся над полюсом. Мечта моей жизни сбылась. Мы повернули направо, чтобы выполнить два замера по Солнцу и подтвердить координаты; потом с той же целью повернули налево. Я сделал несколько фотоснимков и описал широкий круг, чтобы наверняка не упустить Северный полюс. При этом всего за несколько минут мы совершили кругосветный перелёт. Мы потеряли день и снова вернули его. Здесь все идёт вверх дном. Когда летишь по прямой через полюс, то вначале движешься на север, а потом сразу же, не сворачивая никуда, на юг. Там, на полюсе, все ветры дуют на север, а куда ни посмотришь, всюду юг. Мы кружили над вершиной мира и преклонялись перед пытливым духом Пири. Под нами простиралось вечно замёрзшее море. Зубчатые ледяные грани отмечали края мощных изломанных глыб. По ним можно было судить о движении льда вдали от суши. Тут и там виднелись затянутые ледком протоки, светившиеся среди снежной белизны зелено-голубым цветом. В 9:15 мы взяли курс на Шпицберген».

В начале шестого вечера «Фоккер» Бэрда и Беннетта сел на лёд фьорда перед Кингс-Беем. Среди первых поздравивших их были Амундсен и Элсуорт. Чуть позже сенсационное сообщение облетело весь мир, оно стало событием не только в Америке. Но в Америке волны славы взметнулись особенно высоко. Обоих лётчиков чествовали как героев. И прежде всего Бэрда. Он был удостоен звания капитана третьего ранга; президент США Калвин Кулидж прислал Бэрду поздравительную телеграмму, в которой выражал особое удовлетворение тем, что этот «рекорд установлен американцем».

Впрочем, сразу же по возвращении Бэрда и Беннетта появились сомнения в подлинности рассказанного ими. Первым усомнился норвежский журналист Одд Арнесон, прибывший на Шпицберген ради полёта «Норге». В первом репортаже, отправленном им в «Афтенпостен», говорилось: «Оба (Бэрд и Беннетт. – Авт.) уверяют, что побывали над полюсом. Но за такое короткое время они вряд ли могли добраться туда». Арнесон полагал – и написал об этом, – что Бэрд долетел примерно до того же места, что и Амундсен годом раньше. На следующий день Арнесон пошёл к Амундсену и Элсуорту и спросил их, неужели Бэрд мог побывать на полюсе. Конечно, ответили они, конечно, Бэрд сделал то, о чём говорил; это же так просто.

Выходит, Амундсен вовсе не сомневался? Римская газета «Трибуна» писала, что, хотя за пятнадцать с половиной часов и можно долететь от Шпицбергена до полюса и обратно (если судить по расстоянию, которое надо преодолеть), но в арктических условиях сделать это практически невозможно. Обоснованное сомнение выразил и президент Норвежского географического общества. Он напомнил о том, что в данных условиях трудно достоверно определить положение самолёта; в этом убедились ещё во время полёта Амундсена. Бэрд указал, что определял местоположение по высоте Солнца, используя для этой цели секстант. Ряд специалистов считали этот метод неубедительным. Но к скептикам не прислушивались, ведь они были либо норвежцами, либо итальянцами; поэтому, мол, они просто пышут злобой оттого, что их соотечественники отодвинуты на второй план.

А что же Бэрд? Ему постоянно приходилось участвовать в каких-либо празднествах и чествованиях, и потому он не имел времени утруждать себя ответами на возражения критиков. Между тем постепенно – то в беседах с репортёрами, то в собственных статьях – он стал вспоминать все новые подробности полёта. Теперь мир узнал, что сразу после старта им пришлось повозиться с двигателем, находившимся по правому борту; из него вытекло масло, и он отключился. Из-за этого скорость полёта снизилась с 90 до 60 миль в час. Тем не менее они решились продолжать полет и вскоре сумели запустить мотор. Ветер был крайне благоприятным, поэтому в самом начале десятого они уже были над полюсом, затем в течение четырнадцати минут кружили вокруг него. Когда они повернули назад, ветер усилился и одновременно изменил направление, он дул теперь практически в спину, и их скорость повысилась на 10 миль в час. Во время полёта к цели он, Бэрд, шесть раз определял местоположение с помощью секстанта, потом четыре раза проделывал это вблизи полюса, но на обратном пути не производят измерения, поскольку прибор сломался. Полученные координаты он наносил на две карты.

Эти карты Бэрд представил в «Национальное географическое общество», которое помогло ему финансировать полет. У комиссии географического общества его отчёт не вызвал никаких вопросов. Лишь много лет спустя он подвергся серьёзной критике; оппонентом стал шведский профессор метеорологии Геста X. Лильеквист из Упсальского университета. В статье, опубликованной в I960 году, Лильеквист, знавший полярные области не понаслышке – он бывал там, – заявил, что рассказ Бэрда о попутном ветре не соответствовал действительности. Профессор Лильеквист сопоставил все американские и норвежские метеорологические карты, чтобы выяснить, какова же всё-таки была погода в день полёта в той части Арктики, где он проходил. По словам учёного, направление ветра было совсем иным.

Но даже будь роза ветров в тот день благоприятной, Бэрд и Беннетт все равно не смогли бы уложиться в пятнадцать с половиной часов. Это тоже выяснил Лильеквист. Скорость полёта «Жозефины Форд» (так назывался самолёт Бэрда; название было дано в честь дочери Эдсеяя Форда, который – наряду с Д. Рокфеллером, Винсентом Эстором, Родменом Уонамейкером и Дуайтом Морроу – участвовал в финансировании экспедиции) составляла 102,5 мили в час. Это – 165 километров в час. Но вот крейсерская скорость была существенно ниже – Лильеквист определил это, изучив данные о других полётах «Жозефины Форд». К тому же для полёта на Северный полюс «Жозефина Форд» была оснащена вместо колёс тяжёлыми полозьями, чтобы стартовать с заснеженной поверхности и садиться на снег. Поэтому скорость была ещё меньше и равнялась – по Лильеквисту – 75 узлам, то есть 140 километрам в час. При такой скорости Бэрду и Беннетту пришлось бы лететь на два часа дольше, причём здесь ещё не учитывается, что один из двигателей какое-то время не работал. Общий путь (к полюсу и обратно) составил около 2500 километров.

К такому же выводу – независимо от шведского профессора – пришёл норвежец Верит Балхен. Он по своему собственному опыту знал «Жозефину Форд»;. хорошо знал и самого Бэрда, ведь он сопровождал его во время полёта к Южному полюсу (1929). На «Жозефине Форд» Балхен вместе с Флойдом Беннетгом совершил продолжительное путешествие по Америке. Оно проходило всего через несколько месяцев после полёта к Северному полюсу. Балхен отметил, что максимальная скорость машины всего 65 узлов (120 километров в час), хотя самолёт вместо тяжёлых полозьев снова был оборудован более лёгкими шасси. Норвежец вычислил, что Бэрд и Беннетт смогли достичь в лучшем случае 88 градусов 15,5 минуты северной широты. Флойду Беннетту, с которым он подружился, Балхен сказал это прямо в глаза: «За пятнадцать с половиной часов вы не могли бы долететь до полюса».

И Беннетт ответил: «А мы там и не были!»

Позднее Беннетт рассказал ему подробности. Действительно, вскоре после старта они заметили утечку масла. Тогда они решили не продолжать полет к Северному полюсу, а вернуться на Шпицберген. Через какое-то время они заделали течь, и тогда Бэрд приказал немного полетать над этим пустынным местом. Так продолжалось четырнадцать часов, а затем они вернулись в Кингс-Бей: «Berd and I never got to the North Pole» («Бэрд и я так никогда и не добрались до Северного полюса»).

Через 30 лет Балхен написал об этом в своих воспоминаниях. И тут вмешался брат Бэрда (сам адмирал незадолго до этого умер), сенатор Гарри Флуд Бэрд. Он надавил на самого лётчика и на его издателя. Первый вариант воспоминаний был заменён «подчищенной» редакцией, где не нашлось места ни вычислениям, сделанным Балхеном, ни признаниям Беннетта.

Уже упоминавшийся Ричард Монтегю из «Нью-Йорк гералд трибюн» снова обнародовал первую редакцию мемуаров. Там есть такие рассуждения (во второй редакции эти строки также были вычеркнуты): «В конце концов, не имеет особого значения, что Ричард Эвелин Бэрд не побывал тогда на Северном полюсе. Собственно говоря, из-за этого, из-за его лжи облик его только стал человечнее – кому не присущи слабости?» Чтож, можно и так оценить этот случай. Но разве человечно поступил Бэрд по отношению к Руалю Амундсену и Умберто Нобиле? Бэрд, солгав, отнял славу у них, у Элсуорта и остальных участников экспедиции «Норге» (семерых норвежцев, одного шведа, пятерых итальянцев – всего на борту было 16 человек и один фокстерьер). Именно эти люди добились успеха, именно они были первыми. 12 мая 1926 года в 2 часа 25 минут (после шестнадцати с половиной часов полёта) дирижабль в ореоле солнечного света медленно пересёк Северный полюс. Затем аппарат снизился на высоту 200 метров, и полярники поочерёдно сбросили вниз норвежский, американский, итальянский флаги и освящённый папой римский крест. После рискованного полёта сквозь густой туман – временами не было даже возможности сориентироваться, к тому же дирижабль полностью обледенел – «Норге», преодолев 4425 километров, не без проблем приземлился в Теллере (Аляска). Экспедиция, стартовавшая в Кингс-Бее (Шпицберген), не только впервые достигла Северного полюса, но и совершила первый в истории трансарктический перелёт. Длился он 70 часов.

Итак, правда восстановлена. Однако ложь, фальшивки, легенды-все это продолжает жить, пусть даже подобные россказни давно опровергнуты и исправлены. Впрочем, ситуация не совсем безнадёжная. Так, в 14-м томе «Энциклопедии Брокгауза», вышедшем в 1972 году, о полёте Бэрда к Северному полюсу (в третьем томе, 1967 года, в его достоверности не сомневались) всё-таки уже сказано: «В последнее время оспаривается»!