Пока Адам вел переговоры с русскими, Эберт принял еще одну радиограмму из ставки Верховного главнокомандования. Он поспешил с ней к Шмидту. Тот нервно курил, прислушиваясь к тому, что делалось в подвале. Ему казалось, что в комнате командующего кто-то ходит, чудились обрывки разговора. Несколько раз Шмидт срывался с места, выходил в приемную и подолгу сидел на парте, вслушиваясь в гробовую тишину.

Больше всего он страшился выстрела там, за стеной, — одного-единственного выстрела, который имел бы для него, Шмидта, самые дурные последствия. Дело в том, что ему донесли, будто Хайн клялся всеми святыми сообщить русским, буде такое случится, что Шмидт — сукин сын, гестаповец и шпион при командующем армией. Лишь особа командующего, лишь одна-единственная его обеляющая фраза могла спасти Шмидта.

Грохот закрытой Эбертом двери показался Шмидту тем самым зловещим звуком. Он вздрогнул и, увидев радиста, процедил сквозь зубы:

— Мог бы закрыть дверь потише.

— В коридоре сквозняк, господин генерал-лейтенант. — Эберт стоял навытяжку. Живот его за эти недели значительно поубавился.

— Что у тебя?

— Радиограмма из ставки. Думаю, ее немедленно надо сообщить командующему, господин генерал-лейтенант. Такие вещи случаются с людьми раз в жизни, вы не находите?

Шмидт прочитал радиограмму и понял, что отныне никакие беды ему не грозят, только не отходить ни на шаг от командующего, не отходить даже вопреки его воле.

Осклабившись, он сказал:

— Прекрасная новость, дружище Эберт, великолепную новость ты принес мне. Спасибо! Но приказываю… — Шмидт поднял палец. — Никому ни слова, слышишь? Командующий очень устал, он спит. Я не хочу тревожить его. Он узнает о радиограмме несколько позже. В конечном счете, это останется при нем на всю жизнь, не так ли, толстячок? — Шмидт открыл коробку с сигарами и передал две «гаваны» Эберту — такой щедрости он никогда не позволял себе. Эберт был поражен. — И я позабочусь о тебе, слышишь? Русским я скажу, что ты самый безобидный человек на свете.

— А я и есть самый безобидный, — резким тоном ответил Эберт.

— Какие новости еще? — спросил Шмидт. В иное время за вызывающий тон он отослал бы Эберта суток на пять в карцер.

— О, много всяких. Сидишь и слушаешь весь мир, господин генерал-лейтенант. Какая-то тайная радиостанция Берлина передает, что господин рейхсмаршал Геринг устроил роскошный ужин в честь своего дня рождения. Между тем, сообщает та же радиостанция, в знак солидарности с нами все тыловые воинские части и штабы сократили свой паек наполовину.

— Гм!

— Случайно поймал бельгийскую подпольную радиостанцию, господин генерал-лейтенант. Можете представить, эти олухи объявили на завтра всенародный праздник.

— По какому случаю?

— Виноват, но ведь это не я придумал, господин генерал-лейтенант. Заранее оговариваюсь, я здесь совершенно ни при чем. Более того, я категорически не разделяю мнения каких-то там бельгийских коммунистов и вообще всех, кто называет себя силами Сопротивления. Прошу иметь это в виду.

— Хватит болтовни!

— Слушаюсь.

— Какой праздник они решили праздновать, эти изменники?

— Праздник… Мне так трудно это выговорить… Праздник по случаю разгрома нашей армии. Видно, она здорово насолила бельгийцам в свое время. Они просто захлебываются от восторга, сообщая бельгийским мужикам и рабочим, в какую скверную переделку мы попали. Музыка, знаете, играла. Не хватает танцев, черт побери. Танцев на наших трупах. Но, думаю, они бы с радостью потанцевали на них.

— Ничего. Фюрер пропишет им такую музыку — на долгие годы запомнят.

— Так точно! — отчеканил Эберт.

— Ну, что еще?

— В военных сводках ставки, господин генерал-лейтенант, я бы сказал, не наблюдается большого оптимизма. Передают, что мы уничтожили все важнейшие бумаги и документы, заложив, таким образом, цоколь для своего памятника. Прошу прощения, но мне это непонятно. Пепел не такой уж прочный материал для памятника, вы не находите?

— Я нахожу, что ты не такой идиот, каким я тебя считал. В иное время за эти слова тебе бы качаться на веревке, Эберт.

— Так точно, господин генерал-лейтенант! — весело отчеканил Эберт. — Увы, если бы это другое время было возможно! Ах да, забыл еще кое-что. Оказывается, господин генерал-лейтенант, мы тут все были оплотом исторической европейской миссии, как сообщают из ставки Верховного командования. Вот уж не воображал, что я участвую в таком великом деле, черт побери. И весь германский народ, сказал на днях рейхсминистр доктор Геббельс, в очень веселом настроении. Хотел бы я знать, с чего ему веселиться?

Эберт издевался над Шмидтом, и тому это было вполне ясно. Он мог бы наорать на Эберта, выгнать его, но боялся, как бы радист не проник к командующему армией и не сообщил содержания радиограммы. Она была в руках Шмидта козырным тузом, но время выложить его на стол еще не пришло. Поэтому он и терпел издевки Эберта.

А тот не унимался:

— И еще одна новость, господин генерал-лейтенант. Военный обозреватель генерал Дитмар, я слышал его выступление, заявил, будто наши, сдаваясь в плен, ликуют, что им довелось выслушать обращение фюрера. Это напомнило мне анекдот насчет того, как командир одной нашей подводной лодки, подорванной англичанами, послал радиограмму: «Тонем, изучая "Майн кампф"». Теперь… Берлин передает, что в нашу честь закрыли все театры, кино и рестораны, а церковные колокола гудят день и ночь, и попы служат панихиды. Как-то все это не сходится с весельем народа, вы не думали об этом?

Шмидт наливался кровью от ярости, но молчал.

— А вчера, — продолжал Эберт, — рейхсмаршал Геринг выступил с речью, где сравнил нас с греческими героями, которые в битве при Фермопилах — кажется, так зовется тог городишко — погибли все до единого, а позиций не сдали. Черт побери… — Эберт рассмеялся. — Он тоже вроде бы хоронит нас, то есть господин рейхсмаршал, хотел я сказать.

— Помолчи! — резко оборвал его Шмидт. — Это не твоего ума дело. Нет вестей от Адама?

— Он еще не вернулся от русских. Я переменил мнение о нем. Он храбрый малый, господин генерал-лейтенант.

Шмидт все время морщился от двусмысленных слов Эберта, но, решив, что заняться им надо было раньше, делал вид, что не понимает скрытой иронии.

— Ладно, ладно. Передай Роске, пусть и он потянет с переговорами, если Адам приведет сюда русских. Того, что человек может сделать ночью, он не сделает днем. Охлаждение страстей в решающий момент — великое дело. Неторопливость успокаивает нервы, ха-ха! Да, забыл сказать, передай фюреру радиограмму: мы верны ему до конца. После этого можешь разбить радиопередатчики и сжечь коды. Иди. Впрочем, стой. Вот тебе еще сигара. Кури на здоровье, толстяк.

Когда Эберт ушел, Шмидт еще раз перечитал радиограмму, подписанную фюрером. По странному стечению обстоятельств она была отправлена из ставки в ту самую минуту, когда громкоговорители русских положили начало концу.

Внезапно стрельба прекратилась. Шмидт понял, что переговоры Адама с русским командованием начались. Через час, когда ленивое зимнее утро начало проникать через покрытое морозным узором окно, его попросили в штаб Роске. Там находились два русских офицера. Узнав, что они представляют командиров частей, окруживших универсальный магазин, Шмидт медленно процедил:

— Армия может вести переговоры только с армией. Вызывайте для переговоров о капитуляции либо представителей вашей армии, либо штаба Рокоссовского.

В восемь часов утра в ставку южной группировки приехал полковник, начальник оперативного отдела штаба шестьдесят четвертой армии, сопровождаемый начальником разведывательного отдела и заместителем начальника штаба по политической части.

Еще во дворе Адам потребовал документы, подтверждавшие полномочия советских офицеров, на что последовал суровый и категорический отказ. Затем все проследовали в подвал. Солдаты и офицеры, толпившиеся во дворе, загудели пчелиным роем. Каждый наперебой старался указать дорогу русским. Толкотня и шум прекратились после окрика Адама.

Он ввел русских офицеров в комнату. Там, поджидая делегацию, сидели Роске, Шмидт, еще несколько офицеров. Все вскочили при появлении русских командиров. Шмидт представился, вслед за ним назвал себя Роске.

Полковник, возглавлявший делегацию, потребовал немедленно отвести их к командующему армией. Нет, это не входило в расчеты Шмидта!

— Господин командующий нездоров. Переговоры буду вести я. Что вам угодно?

— Немедленная и безоговорочная капитуляция, — прозвучал суровый ответ.

Суетясь и подпрыгивая, Шмидт тут же согласился на капитуляцию южной группировки.

Советские офицеры, наблюдая эти прыжки и ужимки, молча усмехались.

— Но я тоже ставлю условия! — прокричал Шмидт переводчику. — Недопустимо, чтобы офицеры в таких званиях устраивали допрос командующему или мне, начальнику его штаба. Показания военного порядка мы будем давать только командующему фронтом. Затем я требую обеспечить безопасность господина командующего армией.

— Не беспокойтесь, никто не собирается его убивать, — презрительно обронил старший советский офицер.

— Кто знает, вдруг найдется какой-нибудь фанатик!

— Хватит, — прервал его Адам, понявший неуместность всех этих рассуждений. Ему было ясно, что Шмидт заботится вовсе не о безопасности командующего, а о своей собственной шкуре.

— Да, хватит, — надменно пожав плечами, проговорил Шмидт. — Мы ждем для дальнейших переговоров, как я уже сказал, высшего офицера вашей армии или фронта.

Не прошло и часа, как в подвал спустился русский генерал, уполномоченный вести переговоры с командующим немецкой армией. И только перед ним Шмидт открыл свои карты:

— Ставлю вас в известность, господин генерал, что со вчерашнего дня господин командующий сдал командование и является в данный момент частным лицом.

— Ладно, — посмеиваясь, ответил генерал, заметив, как пыжится Шмидт, напуская на себя важность. — Ведите нас к «частному лицу».

Через коридор, очищенный по приказу Роске от офицеров — их выгнали во двор, — русский генерал и сопровождающие его офицеры направились к Паулюсу.

Тот уже все знал: Хайн сообщил ему, что Адам ведет переговоры о капитуляции.

Генерал-полковник промолчал. Как ни казалось ему странным, но именно в эту минуту он ощутил в себе легкость и необыкновенное чувство счастья и радости, словно только что встал после тяжелой болезни, словно ослабевшими ногами подошел к окну отцовского дома, а за ним расстилалась равнина, покрытая выпавшим ночью снегом, просторная и девственно-чистая, согреваемая светом солнца.

Теперь, скинувший ужасную тяжесть, давившую на душу все эти последние месяцы, он понял, что другая жизнь, которая ждет его за стенами подвала, прекрасна, какой бы она ни оказалась для него. Его не будут мучить сложные проблемы, возникавшие каждый час. Дерется ли еще Штреккер или нет, стреляют ли где-то фанатики и изуверы — нацисты, не желающие склониться перед очевидностью, — какое ему дело до них? Безразлично ему было и то, что говорят о нем там, в Германии!

Он жив — и это главное. И живы те, кто, не поверив лжи, написанной в его последнем приказе, вырванном у него в минуту душевной слабости, подчинились голосу благоразумия. И это тоже самое главное.

Он выполнил свой долг, и не его вина в том, что отец и мать, все люди, с которыми он сталкивался, и обстоятельства сделали его послушным, послушным даже тогда, когда послушание влекло за собой трагические последствия. Что ж, бывает и так: сколько людей, столько и характеров. Он со своим характером оказался вовлеченным в стихию, где нужно было не послушание, а твердая и жестокая воля, которая продиктовала бы ему единственный выход из положения: не лгать в приказах, не посылать тысячи солдат на смерть.

Но зло, содеянное им, не поправить. Оно всегда, до конца дней будет лежать тяжелым камнем на его совести.

«Однако, — размышлял генерал-полковник, — лучше, когда человек подвержен укорам совести, нежели циничное равнодушие ко всему на свете, безразличие и душевная пустота насквозь прогнивших политиков, исторгающих истерические фанфаронские вопли».

Ощущение свободы после того, как жестокое бремя спало с его уставших плеч, чувство облегчения после кошмарного сна, как это случается с каждым человеком, придали генерал-полковнику сил; оптимизм, который давно покинул его, вернулся к нему.

Будь что будет. Хуже того, что было, быть не может! Даже если его проведут в цепях по Москве… Что ж, пусть люди бросают ему обвинения и оскорбления в лицо, ведь и он участник вероломства, преступлений и ужасов, смерчем пронесшихся над этой страной.

Пусть будут Сибирь и каторга — и там живут люди, очищая свои души от скверны.

Пусть будет что угодно, но он не услышит больше грохота канонады и предсмертных стонов солдат. И не может быть места более отвратительного, чем этот подвал, где он прятался от смерти, зная, что кругом она косит людей своей жестокой косой.

В тиши сибирских лесов или в одиночном каземате он снова обретет ясность мысли и додумает до конца, как ему жить потом.

Паулюс знал, что так, как он жил, жить не будет, не будет и мыслить, как мыслил. Суровый урок, преподанный ему русскими, навсегда отрезвил его, и никакая сила не заставит его быть соучастником новых подлостей и вероломства.

Он шагал по комнатушке с промерзшими стенами, с потеками и изморозью в углах, шептал что-то про себя, и насмешливая улыбка то и дело появлялась на его губах.

Ему было весело! Весело в минуту самого страшного падения! Он поймал себя на этой мысли и рассмеялся, впервые так откровенно радуясь избавлению от всего, что навалила на него жизнь.

В дверь постучали. Вслед за тем в дверном проеме появился русский генерал, показавшийся командующему юношей. Он отдал генерал-полковнику честь. Командующий жестом предложил ему сесть. Помолчав, он вспомнил что-то, пошарил в кармане, вынул маленький, словно игрушечный браунинг и положил на тумбочку.

— Вот мое оружие, — сказал он весело. — Оно не нужно мне теперь. Впрочем, я не сделал из него ни одного выстрела. Так, игрушка в руках человека, равно как и я, господин генерал, стал игрушкой судьбы.

— Если вас не побеспокоит, сдайте ножи, бритвы и другие режущие предметы, — вежливо сказал представитель советского командования.

Генерал-полковник снова порылся в карманах кителя и положил на тумбочку два перочинных ножа. Русский генерал выжидательно посмотрел на Шмидта.

Тот, побагровев, вынул перочинный нож и визгливо закричал:

— Это безобразие! Неужели вы думаете, что германские генералы станут вскрывать себе вены перочинными ножами? Мы будем жаловаться.

— Я ничего не думаю, — ответил сурово русский генерал. — Извините, но таков порядок, и вы не хуже меня знаете это.

— Порядок! Порядок! — выкрикивал Шмидт.

— Успокойтесь! — Паулюс морщился от визгливых выкриков Шмидта. — Порядок есть порядок. И вы поступили бы так в подобных обстоятельствах.

Шмидт все ворчал что-то под нос. Адам выложил свой перочинный нож. Хайн последовал его примеру.

— Должен ли я сдать бритвенную машинку? — спросил русского генерал-полковник.

— Да нет уж, — ответил тот. — Если господин генерал так разнервничался, я верну ножи ему и вам.

— И, если можно, моему ординарцу, — вмешался генерал-полковник. — Этот перочинный нож ему подарил покойный фельдмаршал Рейхенау.

— Возьмите, ладно. Но, господин командующий, прошу вас дать слово, что вы… Одним словом, что вы не попытаетесь…

— Я понял вас, господин генерал. Я мог бы это сделать много раньше. Но не сделал и не сделаю, на что у меня есть свои причины. Мне моя жизнь не так уж дорога, Но она понадобится моей родине. Нет, нет, не думайте, будто я хочу взвалить ответственность только на других и уйти от нее самому.

Молчание.

— Теперь, — заговорил русский генерал, — у меня еще одна просьба. Я прошу отдать приказ командующему северной группировкой генералу Штреккеру немедленно сложить оружие и кончить безрассудное пролитие крови.

Генерал-полковник хотел что-то сказать, но Шмидт перебил его:

— Господин генерал, вы только что объявили нам, что мы пленены шестьдесят четвертой армией, которая дралась с нами, начиная от Дона и до Волги. Военнопленные командиры не имеют права отдавать какие-либо приказы, не так ли? — Шмидт зло усмехнулся.

— Но, господин генерал-полковник, подумайте о последствиях!

И тут снова вмешался Шмидт. Наконец-то настал момент, когда он мог бросить на стол карту, которую приберегал для рокового мига:

— «Генерал-полковник» — сказали вы? Здесь нет такого!

Паулюс остановил на Шмидте непонимающий взгляд.

Адам пожал плечами. Стало очень тихо в комнате и приемной, где собралось порядочно военного народа.

— Позвольте… — начал было командующий.

— Извините, я прерву вас, — с напыщенной торжественностью и очень громко начал Шмидт, очевидно, для того, чтобы его услышали толпившиеся в приемной. — Господин командующий, фюрер прислал радиограмму с приказом о присвоении вам звания генерал-фельдмаршала германской армии. Я не хотел беспокоить вас этим сообщением раньше — вы спали. А теперь рад первым поздравить вас со столь высоким-званием. Надеюсь, оно послужит самой надежной охраной вашей личности и всех тех, кто под вашим командованием сражался в этой крепости на Волге.

Генерал-полковник, ожидавший чего угодно, только не этого, сурово молчал.

Адам пожал его руку, свисавшую безжизненно, такими же безжизненными были и глаза новоиспеченного фельдмаршала, обращенные куда-то в неведомое. Хайн вытянулся и отдал шефу честь. Прочие немецкие офицеры сделали то же.

— Это я принял радиограмму, — сказал Эберт.

— Разрешите, господин фельдмаршал? — робко сказал Хайн. — Я умоляю вас сказать русским, что Эберт — радист, просто радист и самый безобидный человек в армии.

Фельдмаршал усмехнулся, остальные рассмеялись.

— Какое бы звание ни носил командующий шестой армией, — сказал русский генерал, — его жизнь и безопасность гарантирует наша армия.

«Добрым подарком отметил фюрер мое падение!» — с горечью и отвращением думалось Паулюсу.

— Если бы вчера мне сказали, что сегодня я буду фельдмаршалом, а через считанные часы попаду в плен, — заговорил он, переборов гнев, — я бы сказал: это бывает только в театре. Ну, радуйтесь, Шмидт. Ваша жизнь в безопасности. Ведь вы так хлопотали об этом. Но зачем она нужна вам, ваша жизнь? Ну, хорошо. — Фельдмаршал обернулся к русскому генералу. — Я готов следовать за вами. Куда повезут нас теперь и готова ли клетка для меня?

— Клетка? — не понял генерал. — Какая клетка?

— Я пошутил, — смеясь, ответил фельдмаршал. — Итак, куда меня повезут и кого мне можно взять с собой?

— Сначала вы поедете с нами к командующему шестьдесят четвертой армией. Затем вас направят к командующему Донским фронтом.

Шмидт чуть не подпрыгнул. Теперь ясно — пыток не будет.

— Кого я могу взять с собой? — осведомился фельдмаршал.

— Вы можете взять с собой начальника штаба армии, адъютанта и вообще, кого пожелаете.

Как ни отвратительна была фельдмаршалу компания Шмидта, он кивнул в знак согласия, но лишь Хайн заметил недовольную гримасу на его лице.

Хайн понял фразу командующего, обращенную к Шмидту по поводу того, зачем тому нужна его жизнь… Хайн про себя завершил ее: «Ведь теперь, сукин сын, тебе некому будет строчить свои доносы…»

Хайну очень хотелось, чтобы Шмидт был включен в группу, оставшуюся при фельдмаршале. «Уж я попорчу в плену настроение этой гадине, если фельдмаршал возьмет меня с собой, — злорадно размышлял Хайн. — Уж там, гнусная падаль, ты ответишь за все: и за девчонку из Ганновера, растленную тобой, и за гуся, и за штрафную роту, и за твои доносы…»

Он бросил на шефа умоляющий взгляд. Тот кивнул.

— Я бы хотел иметь с собой, кроме начальника штаба и адъютанта, господин генерал, врача и ординарца Хайна. Вот этого медвежонка. — Паулюс ласково посмотрел на сиявшего Хайна.

Генерал кивнул. Когда вопрос о Хайне был улажен, фельдмаршал снова обратился к русскому генералу:

— Не хотите ли позавтракать со мной?

— Спасибо, я сыт. Впрочем, ладно. Не каждый день приходится завтракать с фельдмаршалами, которых берешь в плен.

Хайн принес завтрак: четыре кусочка суррогатного черного хлеба, тускло намазанных маргарином, и еще четыре—с тонкими ломтиками конины. В двух крохотных чашках дымилось суррогатное кофе.

— Ну, — замахал руками русский генерал, — это не для меня. Отдайте, господин фельдмаршал, мою долю ординарцу.

Адам пошарил в карманах, сигарет не было. Переводчик, советский офицер, вынул портсигар, щелкнул им, предложил Адаму сигарету.

Русский генерал взглянул на часы.

— Господин генерал-фельдмаршал, мне пора к генералу Роске.

— Да, да, там уже все готово! — подхватил Шмидт с невиданным оживлением. — Приказы напечатаны, их уже развозят по дивизиям. Вы можете принимать оружие у наших частей.

— Думаю, вам хватит часа на сборы, господин генерал-фельдмаршал?

— Разумеется, разумеется, — снова заспешил Шмидт — ему не хотелось оставаться здесь ни минуты. Скорее под охрану русского командующего, скорее в штаб фронта.

Выйдя в приемную, Шмидт остановил русского генерала.

— Умоляю вас, не можете ли вы разоружить офицеров, охранявших нашу ставку, так, чтобы фельдмаршал не видел этой процедуры? Его сердце не выдержит подобного зрелища.

— Ну ладно, — рассмеялся генерал. — Так и быть, побережем сердце фельдмаршала. — Он отлично понимал, почему Шмидт заговорил на эту тему: немец еще побаивался расправы, а вооруженная охрана — как-никак гарантия от возможных неприятностей.

Хайн принялся упаковывать вещи фельдмаршала. Адам и Шмидт вскоре вернулись в комнату командующего. Адам раздобыл у какого-то русского офицера фронтовую газету.

— Здесь уже сообщено о нашем пленении и трофеях. Обратите внимание на количество танков.

— Не может быть! — Шмидт помотал головой. — У нас было гораздо меньше танков.

— А кто их считал! — Фельдмаршал выглянул в окно и улыбнулся. — Русские солдаты и офицеры заглядывают сюда. Видимо, им очень интересно знать, каков пленный германский фельдмаршал. А он отличается от остальных пленных только высоким званием.

— М-да! — неопределенно буркнул Шмидт. — Странно, что русские не поставили охраны к окну и к вашим дверям, господин фельдмаршал.

— Потому что они знают, что мы никуда не убежим, — под общий смех ответил Адам.

— Правильно, Адам! Не знаю, но у меня такое чувство, будто я вовсе не в тюрьме и не в плену. Этот русский генерал — очень предупредительный человек, не правда ли, Адам?

— Так точно, эччеленца.

— Он, должно быть, не комиссар, — сказал Хайн.

— Да, но мне было ужасно противно, когда он выуживал у вас приказ Штреккеру, господин фельдмаршал, — сказал Шмидт. — Никто из нас не будет отвечать на вопросы, относящиеся к ведению Верховного главнокомандования. Это им не восемнадцатый год, когда кричали, что Германия — одно, правительство — другое, армия — третье…

— Вполне согласен с вами, Шмидт. Разумеется, сейчас Германия едина и бог знает как обожает фюрера. Особенно глубоко это чувство заявит о себе, когда народу будет сказано о гибели громадной армии на Волге. Фюрер не оберется оваций, — сказал Адам с веселой искоркой в глазах.

Шмидт предпочел не заметить усмешки, мелькнувшей на губах фельдмаршала. Да если бы и заметил, донос послать не с кем.

— Интересно, как история осветит эту часть нашей кампании в России, — заговорил он после молчания. — Конечно, объективного толкования быть не может, как нет объективного изложения мировой истории. Кстати, русские журналисты тут как тут — их полно у Роске. Уж они-то по-своему разрисуют битву на Волге и нашу оборону. Я немецких журналистов не перевариваю, а тут русские… Отвратительно! Какой-то сочинитель или репортер приставал ко мне с вопросами… В полушубке, со знаками отличия подполковника. Гнусная курносая морда. Что-то черкал в записную книжку и фотографировал всех подряд. Я отвернулся, когда он хотел сфотографировать меня.

— Напрасно! — Адам фыркнул. — Вы увековечили бы себя для истории.

…Через час Хайн нагружал чемоданами грузовую машину. Шмидт вертелся возле него, проверял и пересчитывал свои вещи. По двору слонялись пленные офицеры. Один из них переходил от одной группы к другой и повторял:

— Ничего, не надо нервничать. Главное — все живы. — И с этими словами шел к другой группе.

Никто не обращал на него внимания, потому что всех забавляли прыжки Шмидта у грузовика.

— Шмидт тоже попался! — крикнул кто-то.

— Поглядите, он танцует от радости, что его шкура уцелела! — подхватил какой-то полковник.

Прочие смеялись до упаду.

— Идиоты, — прошипел Шмидт.

К нему подошел румынский майор и на ломаном немецком языке спросил, не знает ли господин генерал, в плену Папеску или нет.

— Идите вы к черту! — разозлился Шмидт.

— Зачем же вы ругаетесь, господин генерал? — обиделся майор. — Ведь я просто хочу узнать, в плену ли Папеску.

— А я вам ответил: идите к черту.

— Это я слышал. Но Папеску в плену или нет?

Пленные офицеры, наблюдавшие эту сцену, так и покатились со смеху.

Разогрев давно стоявший на приколе «Штейер» командующего, Хайн доложил ему, что к отъезду все готово. Шмидт уже сидел в машине, когда появился фельдмаршал, встреченный торжественным молчанием.

Отдав честь офицерам, он устроился рядом со Шмидтом на заднем сиденье. Адам подсел к Хайну. Тог дал сигнал, и машина выехала со двора. За ней шли машины с советскими офицерами.

Усевшись поудобнее, фельдмаршал глубоко вдохнул морозный воздух.

Машина ползла мимо руин некогда громадного и цветущего города, по площадям и улицам, минуя надолбы, проволочные заграждения, развороченные доты, обходя бомбовые воронки.

Куда ни взгляни — трупы, трупы, лежавшие в разных позах, а в некоторых местах навалом, как в той яме. На карачках ползли раненые. Санитары, еле передвигая ногами, подбирали тех, кто еще дышал.

И всюду лужи крови, месиво человеческого мяса, брошенное оружие, разбитые танки и опять трупы. Это было страшно, но фельдмаршал заставлял себя не отворачиваться: впервые он видел итог битвы, ставшей более знаменитой, чем Фермопилы, Канны, Верден…

Машина выехала за город. Огромной черной змеей вилась по дороге бесконечная, пропадавшая за пригорками колонна военнопленных.

Оборванные, со струпьями на черных лицах, укутанные с ног до головы во что попало, втянув головы в плечи, брели солдаты разгромленной армии.

Солдаты оборачивались и смотрели на машину с откинутым верхом. Многие из них никогда не видели командующего армией. Лишь кое-кто из офицеров приветствовал его.

«Обреченные на смерть салютуют тебе, Цезарь!» — вспомнилось фельдмаршалу. Ему казалось, что он принимает последний призрачный парад призрачного войска; бессмысленными приказами он посылал его в бессмысленные бои.

Пронзительный, дико свистящий ветер бушевал на равнине. Пленные отворачивались от бури, несущей колючий снег, плотнее кутались в тряпье, размахивали руками, чтобы согреться, падали и умирали, а те, кто шел следом, словно стая воронов, набрасывались на умерших, сдирали с них шинели, шарфы, перчатки и плелись дальше под завывание пурги, чтобы, в свою очередь, упасть, замерзнуть и быть раздетыми догола.

На окраине города фельдмаршал увидел старика, который водил его к яме. В том же рваном ватнике, в наспех залатанных штанах, в валенках, обклеенных резиной от автомобильной камеры, он стоял на обочине дороги и с укором смотрел на колонны пленных, бредущих по заснеженной степи.

Фельдмаршал отвернулся. Горло его свела судорога. Еще ниже нахлобучив шапку на лоб, он отодвинулся от Шмидта, насвистывающего какую-то веселую мелодию. Фельдмаршалу вдруг страстно захотелось отпустить ему пощечину, такую же звонкую, какую он отпустил Хайну около ямы.

Но он подавил в себе это искушение.

«Ничего, — думал фельдмаршал, — уж он-то ответит!»

Все свирепее становился буран, все более дико выл и визжал ветер. И вспомнились фельдмаршалу слова старика о беспощадном норове степных бурь и о русском характере, добродушном в повседневности, твердом, как скала, в дни испытаний, страшном, когда он взлютует.

Фельдмаршал всмотрелся в лица советских солдат, сопровождавших пленных. Они шли, как ни в чем не бывало, и, хотя им тоже доставалось от пронзительного ветра, они не сдавались перед ледяным дыханием степи, как не сдали города на Волге и не ушли на ее левый берег. Они знали, что там нет земли для их могил…

«Так в чем же дело? — рассуждал про себя фельдмаршал. — В чем крылась главная ошибка наших расчетов? В потенциальной военной силе Советов? Да, не учли и ее. Как много было криков о "колоссе на глиняных ногах"! Но почему ж on не упал под нашими ударами первых месяцев войны? Ведь должен же я хотя бы себе ответить на этот вопрос… Да и только ли себе? Ответ на него в интересах немецкого народа — ему ведь надо избавляться от погибельного прошлого, ему надо оправдать себя, чтобы мирно, по-соседски дружно жить с другими народами!

Нет, и все-таки не в том был главный просчет! Очевидно, он в той загадке русской души, над которой так бьются многочисленные писатели и исследователи России, старой и новой, очевидно, в том наш просчет, что мы слишком поверили писакам и пропагандистам, отрицавшим единство советских людей, народов, населяющих эту необозримую территорию, где — и это так же очевидно — завязнет и погибнет любой, кто попытается сокрушить их…

Вот я теперь возлагаю ответственность только на фюрера и его советников точно так же, как виню за разгром моей армии только какие-то чисто военные промахи всех, кто окружает фюрера. Но так ли это? Раздумывал ли я сам глубоко, работая над планом вторжения, о возможности гибельных последствий для народа?

И каков же теперь будет мой путь? Что скажу я, когда спросят меня: была ли у вас голова на плечах, когда во имя подчинения ничтожествам вы лили и лили кровь?»

Он не находил ответа. Выпрямившись, не глядя по сторонам, фельдмаршал смотрел в даль, затянутую морозной мглой… Мутной мглой было затянуто его будущее. Он знал теперь только одно: с русскими людьми нельзя воевать. Никому. Никогда. Ибо нет силы, которая согнула бы их волю, опустошила бы их сердца и души.

Переделкино — Москва

1961-1962