Филипп Васильевич, словно сквозь плотный, тяжелый занавес, услышал голоса людей:

– Осторожно, брат Георгий. Нож из раны выдергивать ни в коем случае нельзя.

– Да, брат Алексей. И куда же мы этого несчастного теперь?

– В пустынь, к преподобному старцу Никодиму. С Божьей помощью донесем, сдюжит, надеюсь.

– А может лучше в больницу ближайшую.

– Что ты, брат Георгий, до ближайшей больницы только Бог ведает сколько. А мы даже направления не знаем.

– И то верно. Пусть хоть помрет по-христиански.

– Ну, это еще бабка надвое сказала. Старец в миру хирургом служил. А вдруг вырвет из рук Костлявой.

Два монаха, ловко орудуя ножами, срезали две жердины и натянули между ними кусок брезента, служившего им укрытием от дождя. Взяли раненого и осторожно лицом вниз переложили на импровизированные носилки. Путь предстоял неблизкий. Главное дойти до реки – там лодка, далее вниз по течению пятьдесят километров. Только бы сдюжил раненый. Монахи перекрестились и тронулись в путь.

К утру следующего дня старец Никодим оглядел раненого и обронил, открывая чемодан с медицинским инструментарием:

– Медлить нельзя. Брат Алексей, помогать будешь.

Целую неделю старый Филипп находился на грани между жизнью и смертью. То проваливался в жар и начинал бредить, то холодел неожиданно и становился белым, как ствол березы. Преподобный Никодим не отходил от постели больного, сутки напролет молясь и дежуря у изголовья. Делал перевязки, отирал горячечный пот с тела, растирал шерстью и травами, не давая душе покинуть бренную плоть. Словно чувствовал прозорливый старец тяжкую, душевную рану больного, при которой не упокоится с миром душа.

На восьмые сутки раненый открыл веки и посмотрел на старца синими пронзительными глазами.

– Оклемался, сердешный. – Никодим расплылся в улыбке.

– Где я? Неужто, на том свете? А всё будто, как на этом.

– Лежи, лежи, богатырь. Рано тебе еще слово молвить, тем паче на локтях стоять. Принесли тебя Алексей с Георгием – им потом «спасибо» скажешь. А мне ответь, мил человек, как это ты один с ножом в спине в лесу оказался?

– Рано же еще слово молвить.

– А ты не сейчас. Полежи, вспомни хорошенечко. А я за водой пока схожу.

Через час Филипп Васильевич рассказал преподобному всю историю, начиная с того момента, как в окно постучался больной Шухрат.

Никодим кивнул, дескать, все понял:

– Что теперь? Во всесоюзный розыск заявишь?

– Не знаю, святой отец, пустота одна в душе. Путь в Ененьгу отныне заказан. Можно я здесь поживу? Служить исправно буду. А нет: пойду один жить, отшельником полным. Сил нету на люди показываться. Когда я смогу ходить?

– С завтрашнего дня аккуратно, по стеночке, опосля поглядим. Кстати, вот твой новый оберег. – Старец достал из-под полы нож и вложил рукоятью в ладонь больного: – А жить – живи сколько надо.

По истечении двух недель, потихоньку, помаленьку дед Филипп уже носил воду, пилил дрова, собирал травы, ходил по грибы. А в свободное время упражнялся с ножом, вспомнив фронтовую молодость. То метал в мертвую, сухую сосну, то дрался с воображаемым соперником, чертя клинком по воздуху букву Z. Такой манере боя его когда-то обучил пленный немецкий разведчик. Месяц пролетел, как не было. Филипп Васильевич окреп. От былой раны только пунцовый шрам остался. Потянулись недели, месяцы. Год прошел, как не было, затем еще один и еще. По истечении пятого года, в конце мая сказал Кондаков преподобному старцу:

– Пора мне, преподобный Никодим. Засиделся я у вас. Весь оставшийся век буду помнить вашу доброту.

– Ну, пора, так пора. Как говорится: скатертью дорожка. Ты вот что, Филипп Васильевич, с пути своего, вижу, все равно не свернешь, не побрезгуй малой толикой помощи, – старец сунул руку в карман и вытащил небольшой, черный мешочек, – здесь песочку немного золотого. Чует мое сердце – времена нехорошие грядут. Неизвестно, как с рублем будет, а это всегда в ходу. Учить тебя, как распорядиться в черный день этим богатством, не буду, сам сообразишь.

– Спасибо, батюшка, вот уж поистине щедрый дар. Для начала попробую отыскать родственников Шухрата. А с этаким богатством можно и дело свое на Востоке начать: скупать, к примеру, овощи и фрукты у населения и продавать на рынке. Так ведь и пенсии набежало, поди, немало. Все сниму с книжки и – в путь!

– Еще вот возьми травок сушеных. Отвар делать не ленись, в нем твоя сила и долголетие. Иногда добавляй по несколько граммов спирта или, на худой конец, водки. Хорошо восстанавливает. Ну, с Богом!

Филипп Васильевич, взяв мешочек, и поцеловав руку Никодима, двинулся в путь. Оказавшись на другом конце пожни, обернулся и отвесил на прощание низкий, земной поклон.

Быстрое течение несло лодку по темной, мистической глади таежной реки. Из такой воды не только хариус плеснуть может, но и сама русалка неожиданно показать голову, поманив путника нежным голосом на илистое, черное дно. А с крутого берега, то пень вековой лешим зыркнет, то филин протяжно ухнет, то стволы деревьев заскрипят под напором ветра.

Старый Филипп чувствовал, что за время жизни в пустыни в нем произошла какая-то неуловимая перемена. Нет, отражение в воде все того же человека: лобастого, бородатого, голубоглазого. А вот взгляд стал подмечать гораздо больше в окружающей природе, чем до этого. Если точнее выражаться, то он научился смотреть, как бы внутрь знакомых предметов, понимать их жизнь, отличая радость от страдания. Слух улавливал не только шорохи и скрипы, но еще жалобы, просьбы, смех и любовный шепот. Мир вокруг наполнился незнакомой до этого жизнью, которая обволакивала одиноко плывущего в лодке человека тонкой, воздушной теплотой. Так, словно бы ангел обнимал крылами, защищая от всего злого и черного. Скоро поворот, а за ним местечко под названием Кривицы. Много лет назад, когда Агаша еще была совсем маленькой, он убил там рысь. Произошла эта история в конце апреля. Весна в тот год сильно задержалась. Словно наказание какое-то на всю деревню свалилось: по ночам стали пропадать куры, иногда даже собак находили с порваной шеей. Взрослые не выпускали в сумерках детей одних даже до туалета. Люди по собственным дворам передвигались вооруженными. Охотники устраивали засады, облавы, но зверь, словно чувствовал и просчитывал все. Проникал в деревню только тогда, когда не ждали; забирал очередную жертву и уходил, оставляя после себя на снегу круглые кошачьи отпечатки. У Кондакова в ту пору пес хороший был, звали Дунаем. Он-то и повел по следу Филиппа Васильевича, унюхивая сквозь порошу запах хищника. Другим собакам такое не под силу было. Через несколько километров, как раз в Кривицах, натыкаются в тайге на поляну, всю изрытую, измятую, словно почивальная перина. Дунай носом повел и давай снег лапами разбрасывать. Залаял, заскулил, подзывая хозяина. Подошел Кондаков, глянул, мать честная, целый склад куриных потрохов и косточек, схороненных, сразу видать, про запас на черный день. Тут-то и решил поставить капкан. Несколько часов просидел в засаде, но зверь не пришел. Решил отлучиться ненадолго домой: отдохнуть и собаке корм дать. А когда вернулся, видит: в стальных кулаках – только задняя отгрызенная лапа. Едва успел склониться над капканом, как в спину удар последовал: затрещал под когтями охотничий тулуп. Хорошо, за плечами ружьишко висело, оно-то и прикрыло шею от смертоносных клыков. Лязгнули по металлу рысьи ножи и скользнули вниз. Этого мига хватило Филиппу Васильевичу, чтобы рвануть из-за пояса нож и наотмашь рубануть себе за спину: снизу вверх, не поворачивая головы. Острое лезвие от паха до ребер вспороло брюшину дикой, таежной кошке. Еще один взмах и – из напряженного горла зверя ударила струя крови, орошая вокруг слегка подталый, весенний снег. Какое-то время Кондаков, пошатываясь, сквозь застилавший зрение пот смотрел на поверженного хищника. Потом поднял скользкий от крови нож и принялся снимать шкуру. Вдруг два маленьких, слепых котенка вывалились из вспоротого живота на окровавленный снег. Минуты две поводили по воздуху лапками, пуская изо рта пузыри, и застыли.

Филипп Васильевич, задавив подкативший к горлу ком, убрал нож, бросив начатое дело, раскидал валенками снег, насколько это было возможно, и положил в углубление зверя вместе с погибшим потомством… «Вот для кого, значит, старалась…» – обронил сдавленно и, закидав могилу сухим лапником, двинулся в деревню. Дома обо всем рассказал жене, но, на беду, услышала Агаша, притаившись за печной занавесью. В истерике билась всю ночь, твердя: «Папа, папа, а вдруг меня, тоже беременную, кто-нибудь убьет!» Сама себя, выходит, сглазила. Кондакову, чтобы отогнать воспоминания, пришлось зачерпнуть ладонью холодной воды и бросить на лицо.

Он сдержал слово, данное самому себе. Тяжело странствовать, когда за шестьдесят. Но иного выбора он для себя не видел. Нет, на здоровье не жаловался: чем-чем, а этим Бог не обделил. Вот только сердце скручивало щемящей тоской, как чувствовало оно, что не скоро доведется увидеть родные места, ой, как не скоро. Понадобилось две недели, чтобы добраться до Узбекистана, где нужно было отыскать родственников Шухрата Омарова. Это была единственная зацепка. Путь назад в Ененьгу был отрезан. Не мог бывший фронтовой разведчик вернуться ни с чем. Никогда бы не простил себе этого. Как бы посмотрел в глаза тех, чьи дети погибли под бревнами? Оставалось искать. Терпеливо и настойчиво.