Так началась жизнь в поганом крепище, и что ни день, то горе да печаль. Одно в радость — Шахшиман сгинул. Седьмицу Дуса от каждого шороха вздрагивала, после святой ночи в себя прийти не могла. И чахла, понимая, что горю рода радуется. К городищу, не иначе наг уполз, родичей ее волобить, полонять.

Молила Дуса Щуров да клятья творила без удержу. Силы не меняя на то только и тратила, чтобы пустым наг вернулся. Из терема не шла — нечто ей скверны мало было в ночь ту зрить? Али дела нет? И душа за Финну болела.

Шимахана поневестку в крепище гнала, заставляла по городищу ходить, на крыльце сидеть, на непотребства смотреть. Люта была, ехидна. То щипанет, то пожалит — спасу от нее не было.

Масурман же Ареса приваживал, учил люд морочить да с оружием обращаться. И Финной тешился, своим да чужим как вещь дарил, нарочно выказывая Дусе, что она и что сестра ее и, словно сердце живьем вынимал.

Афина как ослепла — не видела ничего, не чуяла. Пусты глаза были, спесивость куда-то канула. Куклой на руках висла, запятнана.

Чахла сестра и Дуса на глазах в тень превращалась. Все выход искала да найти не могла. Пусто кругом: что в глазах Афины, что в душе, что в лицах люда в городище, что в небе, что в воздухе. Дивьи не кажутся, будто вовсе их нет и не от кого подмоги ждать, не с чего на благое надеется. На себя надежа — ведомо, да сама-то и потеряна. Найтись не может, цепляется за былое, нынешнее отметая, ни умом не сердцем не принимая, а оно исподволь рвется, путает, полонит мраком душу.

«Мала ты еще», — то ли Щуры за спиной вздыхают, то ли матушка с сильфами сговорившись, вздох свой передает.

«Выстою» — вторит Дуса себе в надежу, родным в утешение, а нагам поперек. И вроде легче оттого, вроде дышится вольготнее, силы прибавляются.

В один из дней как очнулась — Масурмана прочь от Афины оттолкнула и собой прикрыла:

— Не трожь!

Тот прищурился неласково и усмехнулся:

— Моя она. Братом мне на потеху отдана.

— Воин она, а не бавелка!

Наг притих насмешничая и осмысливая и согласился к радости Дусы:

— Будь по твоему Мадуса — был подложница моя станет заступой моей. А и Ареса привечу. Будут добрыми бойцами на благо племя нашего. Побратаю их. Яра черная, без ума и сроку станет имя сестры. Не женкой — тризничанкой, сестрой ханы сделаю. Скажет ли она благие слова за то?

Дусу оторопь взяла: что он плетет?

— А гляди!

И схватив сестру за руку, вон из терема во двор швырнул, Ареса привести приказал. В темни дня тенями наги сползлись и зашипели, застрекотали. Шимахана чан рукой вывела по воздуху, брякнула посередь. Каждый палец резану, кровь пуская в него. Набралось много, почитай до краев.

Парнишку и деву обнажили и по макушку в смрад нагий сунули, заставили наглотаться гадости.

— Неуязвимы будут. Сколь проживут, столь нам послужат ярь алчущую. Нам на пир из людишек исторгая, — усмехнулся Масурман. — Знатные воины будут. А что на то только и годные — ты того хотела. Теперь и весь ваш волхвицкий дар их не отговорит! — засмеялся.

Вольно ему лихо творить. Что с навья племя возьмешь?

Дуса осела на крыльцо, потерявшись. Теперь за живой можно не спешить — кануло.

С того дня Афину не трогали. Только не было больше той, что Дуса знала. Сильна сестра стала, горяча да ядовита, что сок чистотела. Не страха ни стыда, ни преград не чуяла. Головы будто лишилась, по краю пошла, обломиться не боясь. Чуть тронь — вспыхивала. Ее сторонилась, взглядами жгла, словно в произошедшем с ней виня и Ареса подначивала. Волченком тот глядел.

Впрочем, кого не возьми — все на Дусу как на изгоя зрили, что ей прислуживала. Наги потому как не их она, но супротив Шаха не пойдешь, вот и терпели. Свои: марины — то стелились поземкой под ноги, то отвертывали головы в сторону, рабы, что в клетке, как звери сидели, взглядами пуще сестрицы жгли, ярь в них была, смута и холод. Те же что на работы гнаны Ма-рой с ее родичами — кляли Дусу, что последнюю изуверку ведьму, черно баяли, плевали в след.

У той сердце обмирало, душа стонами исходила — за что так-то? Нечто ее суть-я благостнее, жальче? Да словно ослепли арьи, обепамятовали да обезумели.

Кады никого не замечали. Одни у них хлопоты — дары земные искать, в сундуки складывать.

К чему злата столько — понять не могла. Одно коловраты светить, другое в сундуках таить. Одно слиток на род взять али найти, другое добывать, люду гнуться за то под землей заставляя, ни света и продыха не ведая, помирать за пустяк ненужный. А рудица земная? И ее тревожили вынимая.

Тук-тук на кузне с ране до вечери, тук-тук за бором мужи полоненные, новые кузни да домины ставя. Скрип-скрип — телеги, вжик-вжик резы да мечи ратящихся в забаве. И запахи вьются стыни и пота, железа да мяса на кострищах гретого.

Смрад да мрак куда не кинься. Ни пристанища от того, ни покоя, маята да тревога.

Горько куда не глянь. А тут еще печали прибавилось — к концу второй седмицы Шахшиман вернулся и опять чернотой сердце заполонил, страхом обнял, только за бор крепища ступив.

У Дусы сердце захолонуло, как его увидела, отступила к крыльцу, оступилась, рухнула. Тот навис и засмеялся:

— Добро встречаешь! Знать помнила. Добро. За то одарю, — и головой повел, внимание, привлекая к тем, что за его спиной — к новым рабам нагов. Тех немного, но шибко посечены и малы, старшому от силы полтора десятка весен за плечами. И Мал средь полоненных! Смотрит на Дусу сурово и пытливо, но не хает — разумеет, что к чему. Нрав неторопливый у Мала, вот он и не спешит тавро на кнеженке ставить как другие сородичи.

Кинулась бы она к нему, выплакалась, но кто ж пустит?

Шахшиман свистнул и деву к себе подтянул, поцеловал при всех. Как оповестил — моя! Рабов в одну сторону толкнули, к клетям, Дусу наг на руки подхватил и потащил в терем.

А у той одно на уме: как там матушка, как тятя, как родичи: подруженьки, соседушки? Почто Мал попался? Как не увернулся? Один ли сплошал али гуртом были да остальные не уцелели?

— Где ты был? — спросила змея осторожно, в сердце тревогу скрывая.

Наг прищурился, но с рук девушку не спустил, не остановился:

— Хитра стала, зрю, — усмехнулся. — Будь по-твоему — рад я тебе, потому уступлю, поведаю. К твоим ходил, вено Ма-Гее за сладкую ночь с ее дочерью отдать.

Лицо Дусы пятнами от стыда пошло. Большую-то скверну не придумать, сильнее кнеженку не опорочить и бедой да болью мать ее не наделить.

А тот дальше гудит, чести не зная:

— Вено ей Ма-Ры воинка передала, обсказала вольготную долю, что тебе на радость досталась.

— Взяла вено? — до шепота голос сел.

— Как не взять. Шах я — царь, а ты по мне царицей стала. Поклон тебе передала да наказала тебе справной женой мне быть, неперечливой да любезной.

Дуса как осиротела на минуту и вот очнулась, тряхнула волосами:

— Лжа то!

— Завет матери. Или ослухом рощена?

Ой, изворотлив!

А в голове путаница: что говорить, узнавать? Что творить, как обеливаться? Да перед кем же? Зрят Щуры — невиновна она! И матушка зрит — нет вины дочери! Не могла она вено взять и тем нага своим родичем признать, в семью вхожим сделать, именем Лады и Яра, именем всего мира подярьего — не могла.

Но что Правь сейчас? Где наряд заплутал и Лада с ним, где Яр светлый? Лжа да чернота на миру пирует — ищи с них правь, верь нагороженному.

— Лжа, — бросила упрямо, хоть и тихо. — Не бывать тому, чтобы мать дитя поганому передала. Не навь я, и она не навь.

Шахшимана передернуло, лицо страшным стало.

Взлетел наверх дома, дверь толкнул в нору свою и Дусу на тряпье кинул:

— «Поган» — так-то ты меня величаешь? Суженного своего?

— Не суженный ты мне — ряженный, — страх перечить, а слова сами идут. В сторону только отползла, в угол забилась, чуя что ждет и смотрит, что взглядом сквернит.

— Я тебя по чести взял.

— Нету чести в чести твоей. Лихо така честь манит да лжу привечает.

Наг от одежи как от кожи змея избавился, глаз с Дусы не спуская.

— Ты баял: не трону, мала! — не сдержал страха девушка. — Опять лжа!

— К чему мешкать коль желанна ты мне? — юркнул к ней, обхватил и платье срывать начал. — Не одну так не желал. Тепло с тобой да сладко. А без тебя холод душу вынимает. Ну, Мадуса моя, не рвись. Без тебя тоску я познал, горька она.

— Постыл ты мне! Постыл!! — забилась девушка. Наг зажал ее обвив и ну шею целовать, поцелуи как ожоги на коже оставляя. Заурчал, застрекотил, смял деву.

Бейся — не бейся, плачь — не плачь, нет проку.

Та ночь Дусе светом показалась, эта — темью.

Так кады над златом трясутся, камень к камню перебирают, чуть не лобызают дары недрые, шипят да кидаются на любого кто взгляд на их кинет. Так наг над Дусой властвовал, пил как воду душу, тепло живое из тела высасывая. Не жаром да лаской, а мукой и холодом внутрь пробрался. До донца силы выпил и вертел как тот кад корунд, тешился. Ласкал ненасытно и шептал жарко онемевшей, потерявшейся:

— Люба ты мне. Моя ты, моя. Не перечь мне, не хай. Полно Мадуса, что мне клятья твои? Мала ты, своенравна, воля арья в тебе крепится, да и то мне по нраву. Подрастешь, обвыкнешься, к воле моей приучишься. Сынов родишь великих, дочерей славных. Моя воля над тобой, Мадуса, только моя. Прими ее, а я уж отвечу, выше всех встанешь. А нет — поломаю, все едино под себя согну. Моя ты.

Дуса как в забытье провалилась. Пусто в голове до звона, а тело будто не ее.

— Сейчас рабынь кликну, оденут. Пировать станем.

Девушка содрогнулась только.

Как он ушел — не видела. Как Избора и Свет явились, из конуры вывели, не помнила. Как одевали, наряжали — не чуяла. Ни страха, ни желаний, только мысли: неужто навек такое мне? И была ли радость, было ли что другое?

— Крепись, — Свет шепнула, тяжелое платье на плечи натягивая. — Сомлел Шахшиман от тебя, вот и лютует над тобой. Пройдет.

— Ой, ли? — молвила, ничему уже не веря. У той ответа нет — отвернулась.

Шахшиман — истинно змей, неизвестно как объявился, как из — под земли вырос. Усмехнулся, ладонь на голову Светы положил, провел и оттолкнул в сторону:

— Глупа ты арья дочь. Мадуса моя не рабыня мне, а подруга.

И скользнул к ней на скамью, обвил рукой за талию. Деву передернуло: оставь, постылый! Да губы неслухи — не молвят.

Наг гребень из рук Изборы вырвал, шикнул, рабынь гоня и волосы Дусе чесать принялся, любоваться да шептать:

— Хороша ты моя царица, шибче злата краса твоя. У нагайн волос груб да жесток, а твой что пух, шелк златой. Любо мне. Все в тебе любо, Мадуса моя. Одарить тебя желаю. Проси, чего хочешь.

— Сдохни, — само вырвалось.

Засмеялся наг. Гребень откинул и обнял деву, голову ей на плечо положил, прижавшись крепко:

— Я не стар, а и не млад. Срок мой — тьма эол. Хана мне сети не сплетет. Пустое.

— Тогда меня ей отдай.

Змей усмехнулся. Щелкнул пальцами и крикнул на навьем, как кнутом воздух рассек. Чу, а от стены кад отделился, вышел из полумрака и замер, руки за спиной спрятав.

— Баруман, где добыча твоя? — спросил его Шах.

Взгляд када без того худой, вовсе тяжел стал, пронзителен и насуплен.

— Покажи! — приказал.

Замялся тот, закрутился недовольно пища. Наг руку выставил и словно сжало невидимое малявку, остановиться заставило.

— А-а! — оскалился кад, острые зубки выказывая и нехотя, дичась и шипя руку из-за спины вынул, выказал слиток малый, чуть приоткрыв.

— Дай!

— А-а-а!

Как его крутануло, как завыл, забрыкал. Слиток намертво в кулаке зажал и ну, воевать. Вытье жуткое, уши рвущее, конвульсии как у скаженного и лик передернут, оскален.

Волхвать не нужно — ясно, умрет, а не отдаст, всех положит за каменюку.

Наг хохотнул и откинул Барумна:

— Твое пока, иди, — и на Дусу уставился своими змеиными зрачками. — Поняла ли?

Дева голову свесила — как не понять? Не права Свет — не пройдет блажь Шахшимана.

— То-то, — молвил с лица девушки волосы убирая. За подбородок взял, к себе повернул и в губы поцеловал. — Моя ты. Каменья пустое — ты мое добро. Шибче када я его обережу. Смирись. Люба ты мне, а срок приспеет, и я тебе люб стану. Народишь детей, ими со мной и повяжешься. Суть-я твоя царицей навьей стать, честь великая. В умок войдешь, поймешь, как тебя твои Щуры велико одарили. Что не мил сейчас — пустое. Ветерок твой умок, куда дуну туда и направится. Радость твоя, что мала мне досталась — ломать не надо, гнуть стану. Росток малый тем и достоин, что под рукой как глина, лепи что хошь. Афинку твое уже слепили. Дивной девой станет, бойкой. Супротив нее ни один арья не устоит, дивье племя посторонится. Свет ее сердечка вместе с верой да правдой Масурман забрал, а братья мои пособили. Теперь сколько веку ей отмеряно, столько мужей вровень ставить будет, но себя выше считать, а за то что девка по рождению — лютовать. Ненависть ее сердце изгложет и вас положит. Только резы да битвы любы будут. А за рукой ее Хана стоит и ею правит. Кого на пути встретит — того ей отдаст. Мстя в сердце ее теперь живет, а где мстя, там мрак и морок. Не развеять его ни чарами, ни ворожбой, ни сговором с дивьем племенем. Потому никто за нее не встал, когда бесчестили и как баву на потеху хмельным да похотным отдавали. То ее лихо и с ним она сживется, за себя мстить станет. От всех отвергнута и всех отвергнет. Жестокость в отвагу превратит, войну в науку. Мать твоя уйдет, род сгинет, а она останется, и то, что неправым арьи испокон почитали, в правое обернет. А много ль на то времени да сил мне тратить пришлось? — засмеялся. — Пальцем щелкнуть, — поцеловал дрогнувшую от ужаса Дусу, смял, обнял. — Учись моя Мадуса, учись царица моя. Как арье выветрится из тебя, поймешь, что только и надо в нутро человечье влезть. А там клады кадов — тайники, вроде верно схороненные, недоступные. Глупые! Схвати, раскрой и угрози забрать и выдать — твой человечек. Страх его — власть твоя — твоей рукой возьмет и править им будет. А то славно. Сытно, радужно. К чему губить? Скучно, пусто. Сами себя сгубят, но нам послужат, откормят детей наших, выпестуют, на славу нас потешат, согреют. Сладок их страх, до того сладок, что только ты с ним сравниться можешь. А и твой страх мне что мед. Опоила… Людишки, что бавы, так бавься! Что они тебе, что мне? Я у тебя есть, ты у меня. Везде место себе найдем. Что в Тартаре, что в Прави, что в Яви — все наше! Детки пойдут — в трех мирах главами встанут, уж я похлопочу. Родичи твои твоим детям служить станут.

— Не видать тебе детей от меня.

— Сейчас — да, а год другой минет — затяжелеешь. На руках носить стану, в золотой норе гнездо совью, чтоб тепло, сытно и уютно детям нашим было, чтобы родясь уже умом обнадежили. Злато-то и каменья большим умом владеют и навьям то отдают. Кады глупы, что зернышко умок. Крупинки тепла да ума их только и годны подобрать, а чтоб до дна вобрать, да так чтобы не на раз, а надолго — нет. Нам ленно каменья брать. К чему. Рабы на то есть. Им брать. Нам в дары приносить. А мы уж знаем как их завесть так что лал малый эолы служил, из трех миров пищу нам давал, вечно кормил, совращая умишки. И разве ж сведает кто? — засмеялся. — Спорю, даже ведуны арьи о том ни сном ни духом.

Дуса побелела, понимая, о чем речь.

Камень же, что вода застывшая, лед едино, а вода — сестриц преемница. Что вложишь в нее, то подашь, то получишь. Только недолго мысль хранит — другой первую резво перебивает, еще ли, конечно, не жива и не мертва вода. Еже ли ж заморозить — сохранит впервой данное. А камень — кристалл, сиречь лед тот же. В новорожденный, только из чрева земли взятый камень, что вложи то он по свету и понесет. И несть будет сколь бродить, сильнеть да крепнуть. Черноту в него кинь, ее за собой потащит, умы затмевать, невидимое да неведамое раздаривать на горе, лихо множить.

Если знания арьи не сохранить, если Законы Щуров в детях их порушить да разметать по векам рода, перемешать с навьем отродьем — хана миру Прави. Тьма его накроет хоть и Яр встанет. Его свету ту тьму не развеять. Тайная она, невидная. Не мать Землю укутывает — души.

Вот к чему наги кадам клады поднимать наказывают, а потом арьям даруют. Не щедрость — хитрость, задумка далекая.

— Время приспеет, за те каменья что ты и помыслить не можешь, случаться будет.

Ой, лихо! Почто лютуешь?! — зажмурилась.

— Сильнее мы задумок твоих, — молвила. — Щуры да Яр нам порука. Поборем вас.

Наг улыбнулся, огладил Дусу:

— Несмышленка моя, сладкая. Борят того, кого видят, а побори када — есть он и нет. Меня побори — я вот он, — засмеялся. — Не все то наверху, что истинного боренья достойно.

И замер обдумывая, и вновь рассмеялся, тихо, блаженно, стиснул деву:

— Ах, ты, подружка моя! Велика разумом! Не даром кнеженка и ведунья! Так быть по твоему, Мадуса моя! Пусть племена тешатся, в вечной борьбе горят, друг на дружку идут. И никто не прознает, что война главная не дён, ни век пойдет, ни за каменья али земли. Внутрях она человечьих станется, в душах схороненная поведется, нам на потеху да расцвет, жизнь сытую! Велика твоя задумка, славна. То нам пир вечный будет! Тем и дети наших детей прокормятся! И никто не супротив не встанет, лжой опутанный, потому не поборет. Тонка задумка! Истинно — царица ты! Навья подружка…

— Не навья я! Окстись! Мое ли?…

— Твое! — губы накрыл, лицо ладонями сжав. Заурчал жадничая.

Противен поцелуй его. Дусе плевать бы обплеваться после, да сил нет. Пьет он их, вяжет слюной своей ядовитой и квелеет девушка, только в думках еще сопротивляясь. То ли спит наяву, то ли явь со сном путает. Во рту, что болотце разлилось, ряска не шелохнется от мертветчины его. Внутри ж холод до онемения. И мерещется ей что не арья она, а то ли дивья то ли вовсе навья уже. Полусонная, вялая, властью чужой с душой опутанная, растоптанная.

Силен наг, Шах, воистину. Мысль супротив только и шелохнется да тут же исчезает.

В грудь бы резом ударить, выю кровью его окропить, но и мизинец за мыслью не поспевает, не дрогнет.

— Ай, любезна ты мне, ай порадовал ранний род дщерью, — выдохнул ей в лицо с горящим взглядом. — Напиться тобой не могу, любая. Что ж дале будет? Уж не под кожу ко мне проберешься ли? А и пущу. А и сам проберусь. До донышка моя ты, до вздоха последнего! Нава ты отныне, навья нагайна царица. Не арья — навья царица владетельница Прави и Яви. Все о том прознать должны и прознают. Идем.

Подхватил, на крыльцо выволок, откидывая сестру с порога. Та слова не молвила, но черно на Дусу глянула ее в непочтение виня, не брата. Масурмана крикнул, зашелестел по навьи. Тот жмурясь с ленивой улыбочкой Шахшимана слушал, на арью дочь поглядывал и пошел со двора Шеймона подзывая.

«Вольготно ж змеям в крепище некогда славного рода»! — с тоской глянула на них девушка. Узрила кнеженку у дальнего терема, что горделиво над своими воинами высилась, дары от них у крыльца принимала. А дары-то, удумать ведь такое! Тушки животных, туеса с каменьями да мечи!

«Знал бы кнеж Бориф какую скверну в дом и род жена его пустит. И с чего она со Щуровой тропы сошла? Как ее извернули? Как Афину? Так та малая, горделивая да норовистая, а Ма-Ра женщина добрая была, не своенравная».

Шахшиман перехватил деву со спины через грудь, голову на плечо ей положил, в сторону Мары прищурившись и молвил:

— Не твоя то печаль, моя Мадуса. В старые времена лебедь да сокол вместе летали, а впредь ино станется. Всяк норовить будет друг дружку подножку сделать. И воевать станут вровень один одним кичась, другой другим. Это вы еще помните, что отец сеет, а мать родит и что тот, что другой без дружки пусты, что печаль дитячья. Запамятуют следующие. Одно знать будут, с молоком материнским впитают: девка для бавы, цена ей хмельного глоток. Муж всему голова, мужчина здесь хозяин, в его все воле. Конец сравенству, начало розни.

— Шибко темно задумка твоя да далека. Слушаю тебя и диву даюсь — неужто сам веришь, что будет то? Ма-Ры род оморочил и думаешь власть твоя сталася?

— Почто нет? Зернышко кинь на благодатную почву — колосок вырастит, а с колоска сколь зерен выйдет и опять засеется? — улыбнулся змей.

— По весне всегда вместе с рожью сорняк к Яру стремится, заодно из землицы рвется. Только на то мы есть, что бы его изничтожить, не дав посев погубить.

— Умны речи твои, не по ребячьи судишь. Добро. Только одно не учла, царица моя — коль не кому будет сорняк тягать, коль не узрит люд его да не отличит рож от вьюна, что выйдет? Ты на Ма- Ру глянь: разве ж зрит она куда ее обида на мужа кинула? Куда род свой она утянула и в чем сама варится? На что обиду таила? На долг кнежий да мужний, на то что выше родовичей ее поставил. Вот она червоточина. А прибавь гнильцы и пойдет посев гибнуть. Сейчас еще кривь от прави отличить можете, а те, что после вас родятся или уже народились по-иному мыслить станут, иное видеть, иначе жить. Что для вас кривь, ля них правью станет. А другие и те что за ними? Укрепят то, о былом запамятовав. Наша кровь размножится от отца — сыну, от сына его сыну, и не упомнят они Закон ваших Щуров, договор с дивьими. Пуста для них ваша Лада будет, род лишь обузой станет. За себя и для себя — вот закон явий станет. То ладно, то и нужно. О дивьих вовсе забудь — сгинули они, уходят, а кто останется с теми через детей наших грызться люд будет за скверну принимая и тем все более их от себя отметая. Разломитесь как каравай на две краюхи — не сложить поперво. И не арьи племена — мы тому тропу укажем, межу меж кем надо проведем, как меж соколами и лебедицами. Дай срок, забудут от природы данное да Щурами вашими заповеданное, что мы дадим то и упомнят. Алчить каменья будут как мать, брюхо тешить и чресла, как отец. И славу добывать не в чести явий, а чести навей — кладах кадовых, лютуя над своими же. А не свои. Мы-то знали срок свой, подоспели. Теперь дети навьи по миру Прави как по тому ходят. Их это терем теперь, — и руку на живот Дусы положил, огладил. — Вскорости сынов мне родишь, их превыше дев поставлю, наделю щедро. Царь я, клады кадовы для меня не тайник. За лал душу купят, за самородок — десяток жизней заберут. Сильны будут и умны по отцу, красны да на вид прилюбезны — в мать. Как ты меня приволобила — других приволобят. Служить им станут от мала до велика. Кнежить будут по закону нашей крови. Весь мир им поклонится, рабами их весь люд станет.

— Чем же девочки не по сердцу? — прошептала холодея.

Наг зыркнул на нее и промолчал. Да слов не надобно — так поняла. Женщина дитя родит, женщина ему первый урок дает. Женщина кашу варит, ею семью кормит, а что в варево кладет из думок, то в голову да сердце и входит. Женщина лад в семье хранит, женщина же род длит. И какова она — таков и род. А поставь ее ниже да упрячь — ведовское от природы данное выходить начнет, мутить ей душу и всех округ. А не учена да с рожденья скверненная да обиженная, чернотой пойдет. На семье, на отце, на дите скажется. И пойдет хмарь гулять по сердцам, заляжет камнем на сурь-е ребенка.

Эва как закрутил наг! Черным черна душа его!

Мужчины зрят умом, женщины сердцем и вместе они сильны как сам Яр. А розобщи — ослепнут и ослабнут.

Неравность затеял наг, а за ней глядишь и неравность суженных начнется. Кто с кем, а и зачем да почему, сходится станет. Блуд по земле пойдет, а от него пуще в темень люд падет и себя вовсе потеряет. Закрутит лихо по сердцам. Ниточка за ниточкой одно да другое потянется и покатит лихо по миру. Так и поделится собой с каждым.

Ой, Щуры, что ж вы думали, почто не упредили смуту да погибель верную?

«Прости Щур за мольбу скверную — не дай мне дитя от нага! Забери лучше, хане отдай!» И подумалось — коль случится, рез достанет да по тропе предков сама пойдет.

Тут Шеймон появился и Масурман — нагами. Выше крыш высились и ползли к Шахшиману, держа на весу мужчину за руки. Кинули в снег у ног своего царя и людьми обернулись.

Мужчина же тяжело поднялся, стряхнул снег с кудрей и уставился исподлобья на Шахшимана.

— Мал! — качнулась Дуса, понимая что хорошего наг задумать не мог, приведя сородича пред очи девушки.

— Шибко мне страх твой по нраву, — ухмыльнулся тот, головой качнув, и на сокола воззрился. — Зришь, кто перед тобой?

— Погань чешуйчатая! — бросил тот, как в лицо плюнул.

— За поношенье ответ держать придется.

— Спужался я тя, змеюки вередливой!

— Засеку, — предупредил холодно. Муж глазами сверкнул, но и чуть не опечалился, гордо стоял, не кланяясь.

— Не тронь его! — взмолилась Дуса, а Мал будто не видит ее, не слышит:

— Грозить и огнь водице горазд.

— Горделив ты с избытком.

— По чести живу!.. Малых дев не полоню и в мужние игры с детьми не играю!

Наг бровь выгнул:

— Мадуса жена мне по чести взятая, по сговору общему.

Дуса крикнуть хотела — лжа то! А Шахшиман губы ее накрыл да смял по-хозяйски, свою власть над ней выставляя. Обвил, сил лишил и на Мала уставился: зришь? Не супротивничает. Правду я сказал.

По волосам погладил квелую, пропустил сквозь пальцы: мое.

— Захочу — на твоих глазах возьму. Слова поперек не скажет…

Деве хоть сквозь землю провались — ославил, не отмыться. Все пути в обрат отрезал.

Дернулась только и вновь затихла — крепки объятья поганого, а чары того шибче. То ли сон, то ли туман стелет, дурманом одолевает.

— А не за тем зван ты. Хочу подарить тебя подруге моей да не знаю по сердцу ли дар ей такой.

— Да, — выдохнула поспешив. Наг улыбнулся и руку ей свою выставил:

— Годен дар? Благодари.

У Мала глаза вспыхнули: не смей! Девушка же замерла, понимая, что змей ее намеренно перед родичем склониться заставляет, хозяином его признать. Сделай так-то и нет у раничей кнеженки — раба навья, нагом опороченная под нага же согнувшаяся. Знать и другим гнуться, скверну ладой признавать.

Не сделай — что утворит неведомо. Погубит Мала ведь, в наказанье да назидание покуражится.

Дуса голову лишь склонила до руки, выбрав ни то, ни другое.

— Добро, — проглотил Шахшиман, пальцами щелкнул и накинули его братовья на Мала цепи, выю ободом полонили, сокола за руки придерживая, чтобы не рвался супротив. Взревел тот, а попусту. Громыхнул конец цепи, у ног кнеженки лег. — Ну? Веди своего раба в клеть за домом. Пусть посидит, подумает. Позже встретимся, за хулу да напраслину поквитаемся. Негоже коль раб на хозяина лает. Он как собака — место знать должен.

— Я и собак на цепь не саживала, за цепи не тягала. Родовича тем паче не стану, — упрямо молвила Дуса. Ярь в душе подниматься начала да такая что саму пугала.

— Обоих накажу, — шепнул Шах.

— Чтоб ты сгинул постылый!

И откуда что взялось — отринула его от себя, к Малу пошла, попыталась окову снять. Но тот за руку ее перехватил, стиснул легонько, ласково и шепнул, улыбку вымучив:

— Не гневись, не тешь аспидов. Воля она ж не в теле — в душе.

Дуса чуть не заплакала до того тошно стало и жалью в сердце обняло. Ринулось наружу запрятанное, все что горело и душу жгло:

— Не сама я здесь, не царица — рабыня. Не муж он мне — хозяин…

— Тише, голубка. Знаю все, вижу, чай с глазами.

— Как ты-то попал? Как родовичи? Матушка с батюшкой?

Шеймон цепь рванул, Мала в снег ринул, только успел тот шепнуть:

— Живы.

И потащили его по снегу, ободом душа. Забился, пытаясь от оков избавиться, сжал руками железо на вые, разгибая и освободился бы не оглуши его хвостом Масурман. Шахшиман же Дусу схватил, толкнул от родича к терему. Та юзом до крыльца пролетел и у ног Шимаханы остановилась. Глянула снизу вверх. Нагайна словно и не видит ее, в даль смотрит, на брата:

— Прикажу баньку истопить, подругу твою пропарить до нутра.

— Добро, — прошипел тот. Схватил девушку за ворот платья на спине, как кутенка в двери ринул. Прошел за ней. — Так-то ты мужней воле неперечлива? — навис.

У Дусы ярь колобродит по душе, туман морочный навий развевает и то, что подумать не могла сотворить — творит, застив разум. Выствила девушка ладонь и крикнула слова заветные. Застолбило Шахшимана, заледенило. Миг и отряхнулся, только льдинки на пол посыпались.

— Что еще надумаешь? — зашипел, за грудки в воздух поднимая. Силен аспид, да гнев Дусы то не понимает, вровень с ним ставит — запела она клятье в лицо ворога, все светлые силы трех миров призывая. Тот меняться начал, борется с заклятьем, кривиться, а оно сильнее — давит его. Исчез, словно не было нага.

Дуса из избы вон, нагайну по дороге застолбив. Рез у Масурмана выхватила и следом к брату отправила. Бегом к клети. А там Шеймон с мариными девами-воинами, только закрывать начали. И будто Щуры деве что не знала нашептали — Волоха заклятье, что время останавливает. Замерло все, застыло, только снег кружит, да Мал обод отгибает.

Дуса на колени у жердей полона упала, рез родицу отдала:

— Беги!

Тот цепи скинул, рез взял и ну из клети. Выскочил да притормозил, Дусу за руку схватил:

— Вместе уйдем!

Полетели ног не чуя к бору, а там Афинка с мечом.

— Здравствуй сестрица, — улыбнулась как навья, клинок выставила. — Никак обиду мужу чинить решила?

— Пусти глупая!!

Мал смекнул — не Финна та уже — навья слуга, крепко, с душой и умом им отданная, и ринулся на деву. Тут за спиной голосок:

— Здравствуй страх воплоти.

Обернулась Дуса — Арес с мечем стоит, за спиной его наги и воины Ма-ры. Та во главе с посохом волхва, взгляд колюч и черен.

Конец, — только и поняла Дуса.

Ма-Ра посох подняла и громыхнула пару слов, развевая девой посланное. Наг хвостом беглецов сшиб памяти лишая.

Очнулась на полу носом у сапог, что стояли. Вверх голову подняла — Шахшиман! Она же в другой мир его отправила!

— Расстроила ты меня, — прошептал куда-то в сторону глядя. Рубаху скинул, рукой синеватые полосы — след заклятья огладил. — Ярь тебе силы дает? Знать не малы они. И учена на совесть. Добро. Знатная ведунья.

Дуса голову в сторону повернула а там огромный кусок слюды в окантовке закамуристой, дивной и два када что его держат. Отражается в слюде комната, наг, каков есть и тени, то вспыхивают, то пятнами мрак мелькают.

Шахшиман не тронув — жестом девушку поднял и за шею схватил крепко, заставляя в слюду смотреть:

— Зеркало то, — поведал спокойно, не обращая внимания, что синеет Дуса от удушья. — Ведуну вещь нужная. Глянь, моя царица на себя, глянь краса писанная, мастерица арья.

А в зеркале ужас со змеями вместо волос и крикнуть бы, а сил нет. Замерзло сердце и тело от ужаса.

— То-то, — откинул в сторону. — Хороша? По нраву себе?

Морок, морок!

— Пока, — повернулся к ней, взгляд упер в лицо. — Бежать от меня вздумала? Кинуть меня, друга суженного? — тихо спросил, а по телу холод от голоса пополз. — Постыл значит? Родович мил? Будет тебе урок Мадуса, крепко его попомнишь. Идем в баньку, истопили уже пока ты личиком пол отирала в небытие плавала. Апосля платить станешь.

Поднял ее, к себе прижал и прищурился с улыбочкой гадкой:

— Царица все ж. Ты сестру мою задела, братьев, за то сестры твои и братовья ответ держать станут. Шибко ты их подвела, против меня встав. Зря, Мадуса, зря.

В губы до боли впился и повел из дому.

Костры на улице жгли, пировали уже вовсю, куражились. Гудело городище как полоумный.

Наг Дусу за угол, а там… Медленнее шаг девушки становится, вязнут ноги в снегу от вида открывшегося и ком в горле. Закричать бы — голос сел. Упереться бы, да наг подхватил ее и у самой бани в снег поставил, а он красен от крови и лоскутья округ валяются, не иначе кожи человечьей.

— Под кожу ты мне залезла и не оценила, предала. Смотри же как другие за то платят. Хорошо запоминай, как и Мал.

Кивнул на рановича, что в клетке напротив бани сидел, побитый, взгляд пустой и больной.

— Позже его черед придет, коль волю мою не примешь, любезной не станешь.

Дуса ответить не успела — в баню втолкнул. Жарко там и полно нагов да мужей с девами бавящихся. Крик стоит, стоны и кровь вместо воды льется. Обмерла девушка. Шахшиман рванул с нее платье, грудь сжал и развернул к нагу что в углу молодку брал. Тот голову повернул, ощерился и за власы деву приподнял.

— Гляди Мадуса как других ласкают, — зашипел на ухо Шахшиман.

Наг пальцы под кожу наложницы запустил, вскрыл. Медленно начал вверх по ребрам пробираться, оголяя мясо да кости. Девушки крик дикий в ушах встал, оглушил. Дуса вторя закричала, забилась в ужасе. Шахшиман ее в кровь на полу толкнул, стиснул, свил, зашипел в лицо:

— Всех так возьмут, а ты кровью их умоешься — будет тебе память, как мне поперек идти.

И в губы впился, взял в крови, как не отталкивала, не билась. Сколь мучил ее — не помнила, видела только как одна за другой без кожи девы на пол падали. Обезумела, вывернулась чудом из лап Шаха, вон ринулась обеспамятав. Тот за ней — в снег сшиб и ну изгаляться, урчать, кусать, брать пока не обессилила. Лежала в небо глядя и ничего не чувствовала. На одно надеялась — умерла.

— Вот такая ты мне по нраву, — улыбнулся ей Шахшиман, лицо снегом оттер. — Послушная, моя. Еще хоть слово поперек скажешь, хоть тенью супротив встанешь — детей ваших арьих братьям отдам, потешатся.

— Не надо, — заплакала.

— То-то, — хватку ослабил. Поднялся и ее поднял, к клети выставил испятнанную. — Зри Мал — была вашей кнеженка да моей стала! Так Мадуса? — спросил с оскалом.

— Так, — выдохнула боясь поперек молвить.

— Громче, Мадуса!

— Так!

— Люб я тебе?

Зажмурилась дева, горько-то как! А делать нечего:

— Люб.

— Добро, Мадуса.

И в чистый снег толкнул:

— Оттирайся от падали, царица. Считай кровь родичей нас крепче крепкого свила. Мал урок будет — бочку крови арьей при тебе наполню да в ней с головой искупаю, напою досыта!

Дуса сжалась, головой замотала.

Наг глянул сверху и пошел к терему:

— Не мешкай, жду тебя! — кинул через плечо.

Девушка кровь снегом оттирала с тела и плакала, боясь в сторону глянуть. Стыд и горе маяли, вина да безысходность полной мерой укрыли, камнем на сердце пали.

— Дуса? — шепот проник. Покосилась — Мал зовет. Всхлипнула, подползла дичась, прикрываясь.

— Не плачь кнеженка. Больно смотреть как пятнает аспид тебя. Да больнее сломленной зрить тебя. Не сдавайся, Дуса.

— Сил нет, пьет он их, — всхлипнула, в пустоту глядя и ее только зря.

— Борись! Сильна ты дочь Рана и Геи, о том помнить и должна. Вольная ты, не навья — арья! Мать твоя в то верит, кнеж, род. Вено они от поганого не приняли, хоть и душа вывернулась за меру такую. Головами благодарил!

Дуса вскинулась, глаза как ночь темны стали, огромны.

— Хитер он. Поет сладко да стелет жестко.

— Что же это?…

— Навь, тебе ли не знать. Люд для него что тля, мир, что болотце. Не гнись, Дуса, крепись. Вызволим срок дай.

— Тебе б вызволиться. Глянь что творится: уму не постижимо.

— Иного не ждали. Навь на скверну и лихо горазда. А и хитра, тому мы пока не обучены. Мы ж за ним кинулись, пятеро нас было. Так меня в полон, остальных под сруб и головы в креипище. Но стоит род, цел!

— Врата?

— Не добраться. Кругом наги стоят. Выйти — хана.

— Зачем же вышли?

— За тобой.

И тут вина ее!

— И-Ван?

— Цел. По сю пору отлеживается после нага. Про тебя прослышал — встал, на силу удержали, чтоб не шел. Мы купол поставили — не подступить теперь нагу. Одно худо — голод идет. Немного и с нами станет. Да то не кручина. Решится. Дивьи помочь обещались. С нами в крепище обитают, куда им? Округ навьи лютуют, шибче чем в Ма-Ринном гнезде мерзости творят. Крепись! — и замер за спину ей глянув, побелел. — Уходи.

Дуса испуганно дернулась — поздно. Шахшиман ее тело оплел, прижал к себе и на Мала уставился:

— Вот как жен мужа уважила, вот как урок приняла, почтение воле его выказала? Баите здеся? А я в тереме жду, — зашипел протяжно, спокойно но холодно. Дусу в дрожь кинуло, забило от страха. — Ну, ну, — огладил, зажал. — Байте дале, я не в обиде. Все едино моя ты, Мадуса, али запамятовала? — взял ее к клети прижав, грудь свив руками. — Байте, не мешаете. Чего ж вы, голубки, молкните? Ну? — стиснул так, что Дуса взвыла, заскулила. — От то разговор. Родович тебе выше мужа встал? А кто тебя поперечную ласками тешит, кто тебя величает, голубит? Чья воля над тобой? Кому тело твое, душа отданы? Чья ты до донышка? Моя! Моя! Зришь ли ранний сын, чья кнеженка?

— Своя она, сколь не похабь! — зубы стиснув, выдавил Мал. А пальцы что в цепь короткую впились, побелели. Тошно соколу от непотребства, что на глазах его твориться, а он сделать ничего не может.

— Ослеп знать? Не я ли беру ее, не меня ли принимает? Чья ты Мадуса? — за лицо схватил, к себе повернул. — Молви родичу: кто муж тебе, кто хозяин, кто тебя голубит? — оскалился, шипя.

«Своя», — зажмурилась от лиха и бесчестия, а выдохнула:

— Твоя.

— Громче, Мадуса!

— Твоя!

— Нету боле кнеженки ранней, дщери арьей, навья царица есть, подруга моя, — уставился на Мала. — С тобой болтает, а моей воле покоряется, с тобой шепчется, подо мной вьется. В чреве своем моих детей носить будет, навьих, — на живот руку положил, в себя втиснул, грудь сжал. — Нагов от меня родит, молоком своим вскормит. Не старайся, Мал, не ваша она и боле вашей не стать ей. Ай, хороша она, Мал, ай, добрую деву Ма-Гея мне отдала, — в шею Дусе впился, смял, стиснул до боли, испятнал, живого места не оставляя. Развернул к себе оквелевшую, в губы впился и опять на Мала воззрился. — Хорошшшааа. Благодарить забаву надобно, так, ран? Что ж, как вы щедро меня надели так и в щедрости не уступлю, одарю за Мадусу. Может и словом перекинуться с ней разрешу, — засмеялся.

Подхватил девушку и в терем потащил.