Век перевода (2006)

Витковский Евгений Владимирович

Евгений Витковский. ВЕК ПЕРЕВОДА (2006). Антология русского поэтического перевода XXI века

 

 

…ТО, ЧТО ВОВСЕ НЕ ТЕРЯЕТСЯ

Вот уже полтора десятилетия, как происходит одно и то же: сажусь писать очередное предисловие. Или послесловие — разница небольшая. И первая мысль, которая неизбежно лезет в голову, — цитата из Высоцкого: «Мне вчера дали свободу, / Что я с ней делать буду». Нет надо мной ни редактора (я в «Водолей Publishers» сам редактор), ни цензора (вот уж пускай покоится в первом разряде «Красной книги вымирающих видов» — там, где проставлены виды, вымершие окончательно). Отвечать приходится перед искусством, перед Поэзией — той самой, которая, по Жуковскому, «есть Бог в святых мечтах земли».

Умники, правда, убеждены, что глупость, которую сморозил Роберт Фрост, — «поэзия — это то самое, что теряется в переводе», — истина в последней инстанции. Истины здесь не больше, чем в старом анекдоте биологов про то, чем США отличаются от рокфора: на рокфоре за триста лет уж какая-нибудь культура да вырастет. Короче говоря, вранье — и первое, и второе. И культура в США прекрасно существует, в том числе первоклассная поэзия, и в переводе поэзия не теряется. Если, конечно, относиться и к тому и к другому без хамства. Случаи же хамства пусть останутся за переплетом книги, которую сейчас открыл читатель.

XXI век для России явно начинается с расцвета поэтического перевода. С открытия новых, ранее неизвестных поэтических имен, встающих из мрака минувших веков. С нового открытия тех поэтов, которых в прежние времена по разным причинам приходилось безобразно перелицовывать — лишь бы их удалось пробить в печать. С поднятия занавеса над теми литературами, о самом существовании которых в прежние времена мы знать не могли. Можно бы перечислить с полсотни таких примеров, да бумаги жаль: в этой антологии читатель многое найдет и сам.

Откуда расцвет, мне уже много раз приходилось говорить. Оттуда, что перевод перестал быть высокооплачиваемой халтурой. Это столь же добровольное занятие, как и оригинальная поэзия. А то, что в русском поэтическом переводе поэзия не теряется, доказано одним тем, что среди любимых поэтов наш читатель, не задумываясь, называет Катулла, Хайяма, Петрарку, Вийона, Бернса, Эдгара По, Киплинга, Рембо, Рильке, Лорку, Пессоа, — очень мало задумываясь о том, что ни один из этих поэтов по-русски не писал (Рильке пытался, но без успеха).

А ведь первый русский перевод из Вийона опубликован лишь в 1900 году. Как писал М.Л. Гаспаров по другому поводу, получилась «работа на вырост». Не появись интерес к поэту у переводчиков — не появился бы интерес и у читателей, просто повода не было бы. Впервые передавший русскими стихами Вийона Н. Нович (Н.Н. Бахтин), пришедшие вскоре С. Пинус, В. Брюсов, Н. Гумилев, В. Жаботинский, И. Эренбург провели ту предварительную работу, итогом которой стал наш «русский Вийон», несколько переводов всего его наследия. Читатель волен выбирать — какой из вариантов ему больше по душе. Такие же истории можно рассказать о Гёльдерлине, Китсе, Киплинге и десятках других поэтов, нынче буквально ставших частью русской культуры.

Кто знает — с кем из авторов, переведенных для антологии «Век перевода», произойдет такая же метаморфоза в миг наступления XXII столетия новой эры? На наших глазах в России вырвались из намеренно культивируемой безвестности имена Готфрида Бенна, Чеслава Милоша, Константиноса Кавафиса — и десятки других. Судя по количеству обращений к творчеству конкретного поэта, нечто подобное должно произойти в недальнем времени, скажем, с Робертом Сервисом, Гертрудой Кольмар, — да мало ли с кем. На переводчиках — ответственность: тех, кто будет ими избран, будут читать. А самим переводчикам, помимо традиционной (пусть и относительной) безвестности, достанется чувство удовлетворения, ибо без них эти «иностранцы» так и пребывали бы у нас в «небытии».

На этот раз в антологии пятьдесят поэтов переводчиков (не считая публикации в разделе «Литературное наследство» неизданных переводов С.В. Петрова) из более чем десятка стран, переводы выполнены с двадцати семи языков; в конце помещен указатель переведенных поэтов (он включает и тех, кто был напечатан в нашей антологии годом раньше). Если вы зайдете к нам на сайт — , — вы убедитесь, что он вырос на пятьдесят авторских страниц и число переводчиков на нем почти достигло семисот. Сайт живет полноценной жизнью, чему свидетельство — эта антология: старшим ее участникам немного за шестьдесят, младшему — едва исполнилось семнадцать. И молодежи становится всё больше: впервые поэты-переводчики стали приходить почти зрелыми мастерами, едва покинув школьную скамью.

Наверное, наша жизнь в Интернете человеку «в реале» кажется призрачной. Пусть он возьмет эту книгу в руки. Пусть возьмет выпуск «Века перевода» за 2005 год. Пусть обождет: мы намерены выпускать новые книги.

А тот, кто заинтересуется нашим искусством, пусть приходит на наш Форум. Там почти круглосуточно идет творческая работа.

Это — наша радость.

Разделите ее с нами.

Евгений Витковский

 

СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВСКИЙ

{1}

 

ДЖОН ЛИДГЕЙТ

{2}

(1370? — 1451?)

 

Горемыка в Лондоне

Пришел я в Лондон как-то раз — Там суд, я слышал, прав и скор, — И в Вестминстер двинулся тот же час, Дабы судейский крючкотвор Между мной и соседом уладил спор. Я рек: «Ради Бога, дайте совет!» Но в мошне моей не нашлось монет. Округ толклась лихая шваль, И кто-то мой похитил шлык. Хоть колпака и было жаль, Но я решил придержать язык, И в Королевский Суд проник, И рек: «На соседа управы нет!» Но в мошне моей не нашлось монет. Секретари что было сил Строчили, что судил закон; И встал один и возгласил: «Ричард! Роберт! И кентский Джон!» И быстро столь гуторил он, Что слух не поспевал вослед… А я гадаю: где взять монет? И в суд подался я мировой, Где мировой восседал судья; Вхожу, с непокрытой стою головой, Реку: «Сосед не дает житья: Дойдем до кулачного скоро битья!» Судья же ответил, что жалоба — бред, Не услышав звона моих монет. Оттуда я в Канцлерский Суд спешу, Где важные восседают писцы: Всё меж собою шу-шу да шу-шу — Дескать, пускай подождут истцы… Выслушали меня, подлецы, И молвили, что виноват мой сосед, Но суда не будет, коль нет монет. А в Вестминстер-Холле сыскался муж, До пят облаченный в шелк; Я ползал пред ним, что угодливый уж, И выл, как тоскующий волк. «Никак не возьму, — он ответил, — в толк: Ужель тебе чинили вред?» Видать, ожидал от меня монет. Никто беде не желал помочь. И я в кулаках восчувствовал зуд, И плюнул, и устремился прочь — Туда, где фламандский торговый люд Орал: «Отведайте вкусных блюд! Очки примерьте, купите берет! Не много потребуем с вас монет!» До Вестминстерских я доплелся врат, А уж самый был солнопек; И торговцы, как стая грачей, кричат: «Ай да пиво! Глотни, браток, хоть чуток! Ай да ребрышки! Брызжет сок!» Сулили полный подать обед — Но где же мне было достать монет? Бреду по Лондону. Град знаменит На весь обширный английский край… А рынок знай себе галдит: «Свежая рыба! Плати, забирай! Спелая вишня!..» Что галочий грай, Крики сии мне летели вслед. Но в мошне моей не нашлось монет. Предлагали хлеб, и вино, и эль, Совали пряности — перец, шафран; Всучали мне лыко, деготь, кудель, А также бархат, шелка, сафьян; Да где там! Слоняюсь ни сыт, ни пьян, Лондонским солнышком обогрет. Мечтаю найти кошелек монет. Вдоль мостовых, куда ни глянь — Торговые сплошь ряды. Заморскую мне хвалили ткань, И местных садов плоды, И всякие овощи, прямо с гряды, И шляпу, и плащ, и шотландский плед… Отвечаю: «Милые, нет монет!» Ни пирога не купил, ни метлы. Бреду по Ист-Чипу. Обида берет: Костры пылают, клокочут котлы, Под звуки волынок пляшет народ! Голодный и грустный шагаю вперед, А сзади задорный несется куплет. Но что же поделаешь? Нет монет. До Корнхилла дохожу налегке. Ворованным там торгуют добром. И вижу: шлык мой лежит на лотке! Канальи! Разрази вас гром! Выкупать свое же — стыд и сором, Баловство и блажь, суета сует. Да и чем уплатишь, коль нет монет? Кабатчик взял меня за рукав: «Сударь, — сказал он, — хотите вина?» И вот, карманы свои обыскав, Я выудил грош, уплатил сполна И разом кружку выпил до дна. У вина премерзостный был букет. А где на лучшее взять монет? Я к Биллингсгейту правлю путь, Реку желаю пересечь И завожу, смутясь чуть-чуть, О даровой переправе речь. Паромщик ответил пожатьем плеч И руками развел: «На сие — запрет. Перевоза нет, если нет монет». И в Кент я двинулся, домой — Авось, надеялся, добреду… Иду, измученный кутерьмой, Проклятья корыстному шлю суду. О Боже! В Лондоне — что в аду! Таких лихоимцев не видел свет! Правосудья не ждите, не давши монет.

 

АЛЕКСАНДР МОНТГОМЕРИ

{3}

(1545–1611)

 

К Его Величеству: прошение возобновить пенсию

Не сострадай, король, но помоги! О, пособи не мне — моей нужде; Не о богатстве мыслю — о еде; Не люди — годы суть мои враги. Сие — не скряги стоны, а слуги! Служил, о долге мысля, не о мзде, — И не в убытке нынче, но в беде, И не по горло — глубже влез в долги! Я не был зол — корил, но не карал; Я не был жаден — и под старость наг… Я был могуч — а нынче слаб и мал. Ужель не вдоволь послужных бумаг? У разоренья стоя на краю, Молю: верни мне пенсию мою!

 

О людских беззакониях

Столь беззаконий стало на земли, Что лжива, почитай, любая плоть. Владычит алчность, позабыт Господь, А чистота и честь лежат в пыли. Но Правосудный Бог потерпит ли, Чтоб чистый сердцем черствый грыз ломоть? Ужли не время плевелы полоть? О, если б мор и меч на мир сошли! О Боже, вызволи Своих овец — Да не прельстят их, да не соблазнят! От сатаны избави нас, Отец, — Да не заманит праведника в ад! Увы! Тобою избранных спасут Лишь, Божий гнев да скорый Божий суд.

 

О мироздании божьем

Высокий, необъятный небосвод, И рать светил в коловращеньи сфер — Там чисел несть, пределов несть и мер, Но есть аккорды горних звонких нот; И Зодиак, вперед ведущий год, — Глашатай новых лет и новых эр; И Солнце, ворог мрака и химер, Что пламенный вершит круговорот; И наш земной преизобильный шар… О! всё, что воля Божья создала, Для блага возникало, не для зла! Так оцени же всякий Божий дар, Безумный люд! Восславь Царя царей! Кто Господа щедрей? И кто добрей?

 

К Его Величеству

О, сколь нам, государь, чинят обид Колдун, убийца, тать и живодер! Не медли — поступи как царь Давид: В узилище отправь их, под затвор. Да вознесется праведник, не вор! Судить пора не лица, но дела: Преступному — суровый приговор, Достойному — всемерная хвала! И коль судьба престол тебе дала, Скликай мужей мудрейших на совет, Без коего корона тяжела; Низзри: чинят бесправным вящий вред, Их до тюрьмы доводят иль сумы… Злодейский произвол — страшней чумы.

 

Г-ну Дэвиду Драммонду

Дидона вопрошала: как Эней Явился к ней, из Трои — в Карфаген? И, встав с колен, изрек Эней: «Ей-ей, Мы всех бедней: наш город нынче — тлен! Тот убиен, того угнали в плен… У чуждых стен горюет мой отряд; О, сколь утрат — и ничего взамен; И для рамен излишне бремя лат. Он канул в ад, наш несравненный град! И я не рад, о Карфагена дщерь, Скулить, как зверь: открой нам створы врат! Я — горя брат и скорби друг теперь…» Мой Драммонд — как Дидона: я ответ Обязан дать, прочтя его сонет!

 

Ему же

Небесный огнь, питавший встарь мой дух И лаврами венчавший мне чело, Под бурями невзгод, увы, потух, — А лавровый венец пожух зело. Увы, удачу время унесло, А прожитые годы — тяжкий груз; Досталось мне по первое число — Как говорится, «стал валетом туз». О жизнь! Обид собранье — и обуз… О век! Над Фебом воцарился Пан, И виршеписец поучает Муз; Палладе — брат и ровня всяк болван. И жизни ваш Монтгомери не рад: Судьей — Мидас ему, не Меценат.

 

Послание Галлоуэю

Вещай Господней судною трубой, О Галлоуэй! — да внемлют речь сию. Грози толпе прискорбною судьбой, Напомни: злому — не бывать в раю. Напомни, что мудрец упрям в бою С нечистым, а дурак — на поводу Идет бесовском… Впрочем, сознаю: Вещай иль нет — а дурню быть в аду. Всё ж перечисли за бедой беду, Грозящую скупцу иль подлецу. Не дремлет Бог — но мыслит: «Подожду». Карать поспешно — Богу не к лицу… Но столь разнуздан королевский двор, Что чую: будет гнев Господень скор.

 

ФУЛК ГРЕВИЛЛ, ЛОРД БРУК

{4}

(1554–1628)

 

Сонет С

В ночи, когда смывает краски мрак И мнится мир собранием пропаж, Духовный бдит над помыслами зрак; И этот чуткий, но пугливый страж Подъемлет ложных множество тревог, Коль разумом повелевает страх, Коль от сомнений разум изнемог, В оковах невозможности зачах; Когда спускается густая тьма И раненой душой владычит грех, Стремления смятенного ума Воображенье холит без помех И бесов порождает без числа, Что суть исчадья внутреннего зла.

 

Сонет СIII

О, домыслов предательская ложь! Мудрец досужий! Самомненьем пьян, Ты мутным оком бегло поведешь — И в Истине тотчас найдешь изъян. Прядешь не путеводную ты нить, Покорность променяв на гордый нрав; Дерзаешь Божество умом судить И служишь только плоти, дух поправ. Не мудрствуй! Тайна Божья велика. Падут завесы, и воскреснет плоть И причастится чуду; а пока Гордыней полон — мглы не обороть. Но даже изрыгавшие хулу Приидут к Богу, одолевши мглу.

 

ФРЭНСИС БЭКОН

{5}

(1561–1626)

 

Переложение XII псалма

Спаси, о Боже! Верный Твой спешит Покинуть землю, где процвел злодей; Никто за правду не подъемлет щит, Всяк в страхе тщится ублажать людей. И даже в жарком споре множит лесть, Дабы вражду надежно скрыла речь, Дабы приязнь противника обресть, Из восхвалений выгоду извлечь. О Боже, губы лживых отсеки, Что мирным душам ставят западню; Пронзи велеречивым языки, Что громко лгут толико раз на дню. Царить и лгать не миг хотят, не час, Но вечно, ибо мнят: не могут пасть; И молвят: наши языки при нас, А высшая над нами есть ли власть? Но ради горьких вздохов бедняка, Господь изрек, гряду повергнуть в прах Державу злых — карать ее, пока Не сокрушу сковавший честных страх. Ей! Слово Божье — высшее добро, Глагол Господень светел, чист, и прав, И полновесен, словно серебро, Семижды превращенное в расплав. Не отзывай, о Боже, Свой глагол, Не отнимай у праведных приют, Избави от меча, что произвол И хитрость на погибель нам куют. Гряди, гряди, о Господи, — зане Вседневно злые множатся вокруг; Карай и ложь, и злобу — наравне, И вырви власть из недостойных рук.

 

СВ. РОБЕРТ САУТВЕЛЛ

{6}

(1561? — 1595)

 

Годины пременчивы

Подчас воспрянет сникший стебель снова, И ветвь сухая даст опять плоды; И боль покинет скорбного больного, И солончак отведает воды; Пременчивы годины: жизнь идет От худа к благу — и наоборот. Сменит Удача в должную годину Прилив отливом, словно океан; И паволоку может, и ряднину Соткать Удача, сев за ткацкий стан. Приходят беды счастию вослед, И счастие приходит после бед. Ужель весна иль осень вечны? Или Непреходящи разве ночь и день? Страшнейшим бурям вслед нисходят штили, Грустнейшим птицам утром петь не лень; Так всё на свете пременяет Бог, Чтоб грешник падший подыматься мог. Воротит случай всё, что взял, и паче; Хоть невод худ, а мелких ловит рыб; Не чужды мы случайной неудаче, А лишь удачи знать и не могли б; Любой страдалец счастлив хоть чуток; Любым счастливцам что-то да не впрок.

 

РЕДЬЯРД КИПЛИНГ

{7}

(1865–1936)

 

Ветхое судно (1894)

Не знали крепче корабля… И вот — не слушаюсь руля: Внезапна и безмерна ярость моря. Волна меня вздымает, бьет, Слепит, уродует — и вот Иду вслепую и хлебаю горя. Меня бы в док, на верфь… Не человек, а червь Послал меня бороться с океаном! — Чтоб некий пароход Средь окаянных вод Со мной покончил гибельным тараном. Я — как избитый пес! Что ветер не унес — Волна смела с несчастных этих палуб. Разбито всё подряд. И топки не горят, — Но океан моих не внемлет жалоб. Не шторм, а сущий ад! И хлещет водопад В отверстие зияющего люка. Не шторм, а лютый черт! И стоном стонет борт, А вот гудок — не издает ни звука. Идет за валом вал; Беспомощен штурвал, Но я держусь, как честный старый воин… Вовсю ревет норд-ост, Во мгле не видно звезд, А в трюме течь — и нужно ждать пробоин. На миг борьбу ослабь — И подминает хлябь. Не зря витали чайки, точно грифы… Решили моряки: Здесь воды глубоки, И судно здесь не выбросит на рифы. Мечталось повидать И стынущую гладь, По коей айсбергов дрейфуют массы, И сказочную ту На юге широту, Где плыть нельзя сквозь тяжкие саргассы… На лютую беду — В последний рейс иду… «Простоем пароходы не балуем!» — Иду, судьбу кляня, И мой же брат меня Предательским погубит поцелуем. О где вы, док и верфь?.. Меня двуногий червь Застраховал — и взыщет чистоганом… А старый пароход И сам ко дну пойдет, Меня прикончив гибельным тараном.

 

Стихи о корабельном компасе (1892)

Лютует ветер штормовой, Глядит на компас рулевой, А пред форштевнем всё ревет Смятение полночных вод, И грузный вал — что горный кряж! И выдержит ли такелаж? …Трепало, било так и сяк; Но рассвело — и шторм иссяк! В своем нактоузе цела, Поет магнитная стрела: О, рьяный ветр! О, буйный вал! Хранит нас Бог, ведет Любовь! Покорен компасу штурвал: Уходим прочь — вернемся вновь! Когда прибрежная волна Медузами насквозь полна, И кот морской, колебля хвост, Морских задорно дразнит звезд, А осьминог, как добрый братец, Оберегает каракатиц, Которых повергает в дрожь Колючий шар, плавучий еж, А змий подводный в глубине Своей чешуйчатой жене Лениво кажет корабли, Что встарь погибель тут нашли, — То снова — честь ей и хвала! — Поет магнитная игла: О ты, лагуна, ты, коралл! Хранит нас Бог, ведет Любовь! Покорен компасу штурвал: Уходим прочь — вернемся вновь! Сквозь тропик знойный, сквозь пассат, Покой презрев, забыв уют, Спешим. Созвездия назад Плывут — и новые встают! А если разъярится вал — Хранит нас Бог, ведет Любовь! Покорен компасу штурвал: Уходим прочь — вернемся вновь! О да — вернемся вновь и вновь!

 

Мздоимцы (1902)

Блаженны люди, что с высот На дольний мир глядят, Не зная низменных забот, Убийственных затрат! Их разум светел искони, Всегда возвышен дух — Так сами говорят они, Чтоб мы вострили слух. А мы — мы, пасынки судьбы, В грязи влачим деньки: Мы — сплошь нахалы, сплошь рабы И сплошь еретики. Вседневных нужд никто не чужд — Положена всегда Работнику за честный труд Условленная мзда. Нам нужны мельник и матрос, Кузнец и рудокоп, Столяр, солдат, каменотес — Мудрец и остолоп! Весь род людской вопит с тоской: «И где же я найду Способного на честный труд За праведную мзду?» Уменье рук иль блеск ума — Источник всяких благ. А расстараться задарма Согласен лишь дурак. Никто бы нас вовек не спас — И бросил в час беды! — Когда б ему за добрый труд Не посулили мзды! Среди забот, лишений, мук — Рождается Итог: Он — чадо разума и рук, Усилий и тревог! Сколь разных сил Итог смесил — И каковы плоды! Но всем работникам за труд Не пожалели мзды! Вовек работнику не пасть, В любые времена! Превыше королевской власть Работнику дана. Себе престол он приобрел С богами наряду! — И всё вершит извечный труд За праведную мзду. Ему средь городских сует Слоняться недосуг: Замены труженику нет — И равных нет вокруг! Он бережет и час, и год, Живя с собой в ладу… Хвала свершающему труд За праведную мзду! — Нелегкий, честный Божий труд За праведную мзду: Непрекращающийся труд За праведную мзду!

 

Наши отцы

Уходят земли и венцы — И власть! — из наших рук. А наши дряхлые отцы Живут, не ведая мук: Терзаний нет, дерзаний нет — Мир опостылел земной… Им скоротать бы остаток лет Меж очагом и стеной! Смолочен сноп, и выжат грозд, И нет огня в крови. Они внимают зову звезд, И чужд им зов любви. Да, зов любви, что встарь летел С давно истлевших уст, Забыт — и близится предел, И мир постылый пуст. Забытый зов забытых струн, Забытых слов и строк Любой внимал, пока был юн, — Да нынче вышел срок… Перед глазами пелена? Моргнем — и не беда! Не велено вкушать вина — Сгодится и вода. Пускай теряет наш народ И земли, и моря; Пускай над миром восстает Кровавая заря — Терзаний нет, дерзаний нет: Мир опостылел земной… Им скоротать бы остаток лет Меж очагом и стеной!

 

Прерия

Куда ни глянь — метелки трав полдневный зыблет зной; А вон извив, а там рукав реки в стране степной. Пустынный край, покой земли, и синие встают Холмы в сияющей дали… Чего страшиться тут? «— Но сердце учащает стук, предчувствуя отъезд: Оно в силках речных излук, в тенетах здешних мест. Остерегись! Не убежишь, не ускользнешь никак От ветра, что нарушил тишь, волнуя жухлый злак». Я слышу начат обмолот созревшего зерна. Я слышу: где-то оземь бьет копыто скакуна. Я слышу кличет птичий клин в осенней вышине… И внемлю тишине равнин. Чего бояться мне? «— Всесильны чары трав и троп, степной волшебен ков. Ты связан: ты — пшеничный сноп меж множества снопов. Закрой окно, захлопни дверь, — чтоб зов ночных светил Мечтать о городе теперь тебе не воспретил». Гадать не смею наперед — и все глядеть хочу, Как Осень облачает год в узорную парчу. Всему живому царь и друг, я, властелин земной, С восторгом вижу степь вокруг, владеющую мной.

 

ЛАРИСА ВИНАРОВА

{8}

 

САН ХУАН ДЕ ЛА КРУС

{9}

(1542–1591)

 

Огонь живой любови

Огонь живой любови, как сладостно ты ранишь меня до глуби сердца сокровенной! Ты не угаснешь боле, сиять ты не устанешь, — сожги преграду к встрече вожделенной! О, счастие ожога! О, раны той отрада! О, ласковой руки прикосновенье — ты к вечности дорога, и всех долгов уплата, и смерть, и смерти в жизнь преображенье! О, светочи живые! Безмерное сиянье, что чувств глубины темные омыло, до той поры слепые, и радостною данью — своим теплом и светом одарило! Так нежно и смиренно зажегшийся в сознанье, лишь ты, огонь, в нем тайно обитаешь… В душе моей блаженной живет твое дыханье, и ты меня любовью наполняешь!

 

Младой пастух

Младой пастух скорбит в тоске безгласной. Он устремился, чуждый развлеченьям, к своей пастушке каждым помышленьем, и грудь его больна любовью страстной. Не потому он плачет, что напрасной своей любовью уязвлен глубоко, но оттого страдает он жестоко, что позабыт пастушкою прекрасной. И, позабыт пастушкою прекрасной, он терпит эти тяжкие мученья, чужой земли приемлет поношенья, и грудь его больна любовью страстной. И говорит пастух: «О я, несчастный! Ведь ей теперь любовь моя постыла! Она меня навеки позабыла и я томлюсь любовью этой страстной!» И вот, истерзан мукой ежечасной, однажды он на дерево поднялся и за руки повешенным остался и грудь его больна любовью страстной.

 

МАРИЯ ВИНОГРАДОВА

{10}

 

РОБЕРТ ФЕРГЮССОН

{11}

(1750–1774)

 

От Дж. С. мистеру Фергюссону

Чу! То не Аллан ли поэт, Явившись вновь на этот свет, Чертополоха славит цвет, Выводит трели? Нет, Фергюссон за ним вослед Припал к свирели. Поклонник я твоих стихов — Твой стиль и мил, и свеж, и нов, Ты свой узор плетешь из слов Без старых правил И англичашек-хвастунов Краснеть заставил. Когда король в краю у нас Устроил праздник напоказ, Ты описал всё без прикрас — Точь-в-точь как было: Не на Парнасе, знать, в тот раз Тебя носило. Так пусть тебя, мой друг-пиит, Сама Шотландия хранит: Обильно снедью наделит, Даст виски вволю — Чтоб ты всегда был бодр и сыт, В тепле и холе. А впрочем — без обид, ей-ей! Я знаю, что тебе важней: Не сытость безмятежных дней Твоя награда, А слава. Ну так и за ней Ходить не надо! Твои стихи теперь твердят По всей стране и стар, и млад: И холост кто, и кто женат, Мужи и девы, И восхваляют все подряд Твои напевы. А я надеюсь как-нибудь К тебе в Дымилу завернуть. О, как сумеем мы кутнуть На зависть людям! И свежих устриц мы отнюдь Не позабудем. А ты со мною, в свой черед: Верхом — до Бервикских болот, До Твида, где поток течет По перекатам. О, как на них лосось клюет! Нас ждет уха там. И парни позовут подруг Под ивы на зеленый луг. В веселой пляске вступят в круг Такие крали, Каких доселе ты, мой друг, Видал едва ли. Ох, сердцу нанесут урон: Из платья груди рвутся вон, Прически на манер корон По местной моде… Но шляпки — хоть пугай ворон На огороде. И если я свой скромный труд Отдам в печать, на общий суд — Пусть эти строки намекнут: Твой дар нам нужен! Твоих творений люди ждут, Ты с Музой дружен. А я вот, не любимец муз, Никак в поэты не гожусь, — Но что ж, живу и не стыжусь, Я не в уроне. Засим, мой Роберт, остаюсь Твой верный Джонни.

 

ДЖЕЙМС ГЕНРИ ЛИ ХАНТ

{12}

(1784–1859)

 

Утонувший Купидон

Я на днях, венок сплетая Из даров душистых мая, Эльфа средь цветущей чащи Обнаружил крепко спящим. Пригляделся — это ж он: Сам проказник Купидон! Взяв за крылышки, как мушку, Я его засунул в кружку, Утопил в вине, заразу, Взял вино да выпил разом. Думал — мертв. Не тут-то было! Озорует с новой силой! Крылышком своим, бандит, Струны сердца бередит.

 

Монашка

Уйдешь в монашки, милая, В монахи я уйду. Не жди поблажки, милая, Везде тебя найду. Все розы станут белыми, Все голубицы — смелыми, Слепой увидит свет. Идешь в монашки, милая? О, я не верю, нет! Уйдешь в монашки, милая, Глядь, а Любовь — прелат, Амуры-пташки, милая, Псалмы затянут в лад. Богатым нищий скажется, Вода вином окажется, День вспыхнет при луне. Даешь обеты, милая? Чур, одному лишь мне!

 

ХАРТ КРЕЙН

{13}

(1899–1932)

 

Цыганка Кармен

Дым сладких сигарет узоры вьет, Виолончели голос горд, но тих. Анданте рассыпает горсти нот — Надежд истертых и забот былых. Павлины пьют из ваз огонь живой, В бокалах женщин светится абсент Цирцеиного зелья синевой. Роняет небо темень синих лент. Мелодия — крещендо, трепет чар… Вдруг — замерла. В сердцах мужчин пожар. Качнется пестрый занавес слегка, Раздвинет прорезь тонкая рука… Вновь музыка. Раскаты, перезвон, Языческое буйство — звонче медь. Стучит в ушах, и сердце рвется вон, К глазам: увидеть или умереть. Кармен! Блеск глаз, излом надменных рук… Кармен! Надежда, страсть, заклятый круг… Кармен кружится, пляски вихрь так лих… «Кармен!» — единым вздохом губ хмельных. Финал. Расправив крылья в тишине, Кармен — рисуясь — к зыбкой пелене, За пеструю завесу, прочь от глаз. Уходят игроки и свет погас. Наутро: вновь из городских ворот Фургон цыганский медленно ползет. И чудится лицо Кармен — бледней, Чем желтый ветхий шелк минувших дней.

 

СТИВЕН ВИНСЕНТ БЕНЕ

{14}

(1898–1943)

 

Папа Александр VI Борджиа угощает кардинала капуанского

А вот — прошу! — павлин. Ну как живой! Вы полюбуйтесь, он Раззолочен. По спинке синева морских глубин! Грудь колесом, хвост веером! Хорош! Роскошней, чем гербы иных вельмож… Диковинка как раз Ко случаю: когда еще, Бог весть, Такая честь! Вы редкий гость — ведь кто еще у нас Душой как солнца жар, и чист, и смел? Налить вина? Бокал ваш опустел. Да, не простой стакан! Венецианский! Тонких линий гладь Точь-в-точь как прядь Кудрей девичьих. Ножка — женский стан. Что — странно слышать? Я в душе пиит. Ave Maria! Ваш бокал разбит! Твердят, мой дорогой, Мол, это знак: отравлено вино. Все врут давно! Вы так бледны! (Караффа! Дай другой! Серебряный!) А верен глас молвы, Праксителя, мол, прикупили вы — «Венера» и «Сатир»? Еще твердят, что жемчугом казна У нас полна… А шелк восточный — тонок, как эфир… Ах, вы счастливчик! Мне бы хоть чуток Сокровищ ваших! Что? Схватило бок? Подушку подложить? А вот и фрукты. Персик и гранат Жар утолят. За их красу не жаль переплатить Вдвойне, втройне, уж больно хороши! А гость такой — отрада для души. Разрежу пополам Я сливу вам и мне. А говорят, Что можно яд На нож намазать так, чтоб к праотцам Отправить гостя. Подло, да? Но что ж, Коль беден ты, а тянет невтерпеж К искусству? Ну, скорей Доешьте! В пот бросает? Да, жара Стоит с утра. Понюхайте-ка — лучше лекарей Снимает бергамот любой недуг. Возьмите и домой, милейший друг. Пора вам, кардинал? Что ж, поцелуйте мне кольцо — и в путь. Уж как-нибудь Со мной еще поднимете бокал, Посмотрим фрески, с вашими сравним, Хоть далеко до ваших греков им! Скажу от всей души: Храни вас Бог! (Эй, проводите там Его к вратам!) Лукреция? Бал скоро — поспеши! (Помрет, голубчик, по пути домой.) Ну, папу поцелуй, розанчик мой!

 

МИХАИЛ ВИРОЗУБ

{15}

 

АЛЛАН РЭМСИ

{16}

(1686–1758)

 

Последний совет счастливицы Спенс

Лежала при смерти старуха, Вздыхала, материлась глухо, Но начала вдруг потаскуха Такую речь (Да так, что лучше б оба уха Нам поберечь): — Не плачьте, девки, Христа ради, На вас не буду я в накладе, Налейте-ка, сестрицы-бляди, Себе винца, Махните за меня, не глядя, Всё до конца. Приходит старость к нам покорным, Но вы о дне заботьтесь черном, Копите грош трудом упорным, Юны пока И гузном не висят позорным Окорока. Придурка пьяного найдите И перед ним хвостом вертите: — Всё в первый раз! — ему твердите Вот лучший клей. Вообще всегда вином поите Их, кобелей. Заснет — кошель в лихом набеге Обчисть на память о ночлеге, А ежли ось к твоей телеге Наладит он — Ни-ни! Ведь ты не хочешь, Мэгги, Схватить сифон? Работай-ка над этим малым: Смотри в любом кармашке малом — Деньжат у мужиков навалом, Лишь потряси. Толстенным зарастают салом Здесь караси! А коль шотландский сын греховный Вам не оплатит пыл любовный, Ступайте в храм за платой кровной, На поиск прав. Скупцу пусть казначей церковный Назначит штраф. Лишь с англичан не требуй платы: Когда напьются супостаты, Дай просто так им, и солдаты Авось уйдут, Не то по всем местам ребяты Наподдадут. Законы наши лишь корявы: Мы правы или мы не правы, Не забывайте бич кровавый, Тот страшный дом, Где исправляет наши нравы Рука с кнутом. Вот, Бесси, сядешь в том подвале, Терпи, там слез попроливали! За удовольствием печали Толпой идут. Мы все другой судьбы едва ли Дождемся тут! Жизнь не спешит нам на уступки: Где нос? Где щечки, зубки, губки? Чтоб не жалеть, что так вы хрупки, Без слов, гуртом Ступайте-ка, мои голубки, В публичный дом. А там с богатым будь любезней, Хотя козла он пооблезлей, И, коли нет дурных болезней, Пойдут дела! Я с тем ложилась, с кем полезней, Не зря жила. Придут жеребчики — мгновенно Совета спросят откровенно. Я им: вон девка здоровенна, Вся ничего, Робка лишь, надо постепенно Ее того. Чего я только не видала И сколько мужиков кидала, Когда уже сочилось сало С их ражих морд. И совести им недостало, И жизнь — не торт! Сейчас клиент — не кто придется: На шлюх дают они с охотцей. Пусть их носам легко живется И без лекарств, А лекарь пусть не доберется До Божьих царств. Кляну я лживые науки, Тех, кто пожрал — и ноги в руки, Пусть эта шваль узнает муки, Свой трипперок, От шанкра пусть сигают, суки, Под потолок! Теперь вас, девки, умоляю: Налейте кружку мне до краю, Ведь я в порядке оставляю Свои дела, Счастливой, девки, помираю! — И померла.

 

ЭНТОНИ ЧАРЛЬЗ ДИН

{17}

(1870–1946)

 

Баллада о «Бабнике Билле»

Корабль славный боевой, он звался «Бабник Билл», Тринадцать моряков на нем, команда хоть куда! Пожалуй, маловато, но против супостата, Естественно, ребята завсегда! Корабль славный «Бабник Билл», он в Плимуте стоял, И все тринадцать моряков пошли по кабакам. Ребята пили, пели — не девы ж, в самом деле! — Но сбор сыграли бравым морякам. Лишь только утро занялось в заливе Саламандр, Француз — полдюжины судов — их начал окружать. (Вы скажете, немного? Читатель, ради Бога — Я напишу: их было двадцать пять!) Поморщился Лорд Адмирал: «Неравные составы!» Но юнга вдруг с советом влез бестактным (вот пассаж!): Чтоб не было конфуза, давно бы взять француза И вместе обратиться в арбитраж! Лорд Адмирал ответил: — Тьфу! Ты, парень, трусоват! — И долго сплевывал еще наш храбрый Адмирал: Ну как же я поэта оставлю без сюжета? Не дам ему геройский матерьял? Немедленно, — воскликнул он, — свистать стенографистку! Сейчас ей надиктую в подробностях во всех, Как ладим аркебузу и лупим по французу, Как нам всегда сопутствует успех! — Здесь строф на двадцать можно дать эпическую сцену, Живописать подробно бой: кто, как, куда палил, Но нам важны итоги, кто смело сделал ноги, — Так вот, взял в плен эскадру «Бабник Билл». Да, этот подвиг не умрет в сердцах британцев пылких, Пока морями правим мы, Британии — ура! Нам вечно будет сниться истории страница, Как будто это было лишь вчера! P.S. Я много критиков читал в газетах и журналах, Всё ждал, когда ж писаки напишут про меня? И понял: им охота увидеть патриота, А как он пишет — это всё фигня! Всего-то: взять наш славный флот, совсем простых парней, Добавить много страшных ран и героизма всем, Конечно, нашу веру, балладного размеру — Получите шедевр без проблем! А дальше надо сочинить Собранье Сочинений, Прикинуть, чтобы разошлось, какой с него навар. Чего ж я? Надо браться! Патриотизм, братцы, — Великолепный, знаете, товар!

 

ГЭВИН ЮЭРТ

{18}

(1916–1995)

 

Общежитие, каникулы, опустевшая комната

Общежитие, каникулы, опустевшая комната. Он думал: год закончился, вспоминал школу, Где ребята вокруг так и не стали друзьями. Было тошно, хотелось хоть что-нибудь изменить. Вдобавок теперь он один на один с летом. Проживет он его у окна опостылевшей комнаты, Чувствуя, как проходит еще одно лето. Но, может, жизнь уже чуточку изменилась? Ему казалось даже — он любит школьных друзей, И даже — что сумел позабыть о школе. А мир за окном? Неужели такая же школа? С правилами, которые тоже не изменить, Своей любовью, поджидающими друзьями? Нынешние, взяв чемоданы, вышли из комнаты — Вот каникулы и у него, вот и лето. Неужели он сторож своей одинокой комнаты От страхов, болезней, слов «привязанность» и «друзья»? Неужели жизнь за окном никогда не изменится? Отчего так тяжко дружить и жить каждым летом? Он не знал, он ведь только учился в школе. Время открытых окон — вот что такое лето. А еще — любви и переоценки друзей. Их существованье — тоже хорошая школа. Но как ему выбраться из общежитской комнаты! А ветры шептали, что можно всё изменить. Его измучило слово «любовь», глагол «изменить» — Сколько новых значений им придавало лето! А сами слова вырастали до фраз «о, моя комната» Или «открой же окно». Слова становились школой, Учившей: вот — грамматика, а вот — истинные друзья.

 

Заседание

Если спросите откуда Этот крик и шум откуда — Он из зала заседаний, Бесконечных заседаний. Там кричали о порядке, Меньше стало там порядка; Выражений не жалели, Нервов тоже не жалели, Страсть над всем возобладала, Потому что так бывает. Обсуждали по два раза, По четыре даже раза: И повестку, и регламент (Стал резиновым регламент) — Он распух, не сокращался, Слов поток не сокращался. Так размазывают масло, Тонкой пленкой мажут масло: Вроде чем-то всё покрыто, Чем покрыто — непонятно. Поругались об отставках, Всех заело на отставках, А достойнейшую группу Обвиняли в групповщине. Не забавно это было, Просто драмой это было, Целым телесериалом, Очень скучным сериалом, — Даже речи прокурора Всем нам ближе и роднее. Не жалели оскорблений, Недозрелых оскорблений; Всех понос прошиб словесный, Сильным был понос словесный; По макушкам били словом, Под ребро втыкали слово; В общем всех поубивали, В общем скучно это тоже. Ну а те, кто в зале выжил, Будто в битве страшной выжил. Там, как на море, штормило, Там от лексики штормило; Кое-кто мечтал о бренди, О далекой рюмке бренди; А еще — что за заслуги Им бы орден «За заслуги», Ведь они прошли сквозь смуту, Усмирив мятеж и смуту, И отныне мир повсюду, Тишина, что очень странно. Головой лупили в стену — Больно головой о стену! Но потом какая радость, Что лупить не надо — радость: Тихо так, и в этом — счастье; Голове и стенке счастье! Хорошо козла убрати, Заседания убрати, И теперь — хоть прямо в Царство Бесконечной, вечной жизни!

 

КРИСТИАН МОРГЕНШТЕРН

{19}

(1871–1914)

 

Два осла

Пришел Осел, как туча мрачный, К своей супруге верной жвачной, Сказав: «Такие мы тупицы, Что хоть сейчас иди топиться!» Но прикусил язык свой длинный, И процветает род ослиный.

 

Герр Щук

Щук добрым стал христианином Со всей родней и щучьим сыном. И, как Антоний Падуанский, Он дал обет вегетарьянский. И вправду, съеденная кость Не укрепляет нравственность! В пруду Щук обустроил склад, Но тухнуть стало всё подряд. Едва попав в среду вонючую, Травились родственники кучею, Хоть, заклиная рыбью плоть, Антоний рек: «Спаси Господь!»

 

БИМ, БОМ, БУМ

Вечерний звон летит в ночи, Спешит вечерний звон. Под ним долины и ручьи, Католик добрый он. Но так себе его дела, Судьба жестока с ним, Поскольку от него ушла Возлюбленная БИМ. Взывает он: «Приди! Твой БОМ Скорбеет о тебе! Вернись, о козочка, в свой дом, Внемли моей мольбе!» Сбежала БИМ (что говорить!) И БУМу отдалась. Тому придется замолить Случившуюся связь. Летит всё дальше бедный БОМ, Минуя города, Но всё напрасно: дело в том, Что надо не туда!

 

Забор

В стране родной благословенной Стоял забор обыкновенный. Но, полон творческих идей, К нему пришел один злодей. Из промежутков ограждения Построил он сооружение. Со всех сторон и с разных точек Был омерзительный видочек! Хоть экономное правительство Весьма одобрило строительство, Но от греха инициатор Сбежал куда-то в Занзибатор.

 

Профессор Штайн

Профессор Штайн сегодня отдыхает, А в доме щиплют кур, шипит утюг. Вдруг в двери стук: служанка выбегает И видит — конь, ну попросту битюг. «Пардон, мамзель, — он ржет. — Целую руки. С заказом я пришел от столяра. Я рамы вам привез, четыре штуки, Хозяин сам не смог зайти вчера». Из дома закричали: «Что случилось?» Кухарка прибежала, а за ней Сама хозяйка в шлепанцах спустилась, Позицию занявши у дверей. Без воплей за мамашей встали дети И мопс хозяйкин, спрятавшись на треть; И, наконец, забыв о кабинете, Профессор сам выходит посмотреть. «Увы, куда мне с лошадиным рылом! — Бормочет конь. — Ну что же, поделом!» И медленно съезжает по перилам, И исчезает грустно за утлом. В молчании застыли домочадцы: Все смотрят на профессора и ждут. Он морщит лоб, он хмыкает раз двадцать И говорит: «Задумаешься тут!»

 

ЕВГЕНИЙ ВИТКОВСКИЙ

{20}

 

ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА

{21}

(1304–1374)

 

«Душа благая, что угодна Богу…»

Душа благая, что угодна Богу, Что прежде в плоть была облачена, Но не погрязла в суетной гордыне И менее других отягчена, — Тебе легко отправиться в дорогу; К обители небесной благостыни Ты в лодке хрупкой отплываешь ныне, Отринув от себя соблазн мирской, Легко и невесомо Зефиром благовеющим несома Средь мира, где объемлет род людской Греховная и тягостная дрема, — Ты, видя гавань на пути далеко, Спеша найти покой. Взыскуешь истого достичь Востока. Мольбы людские, жалобы и просьбы, Великим гневом благостно горя, На суд предстали во святые кущи, — И всё же им одним благодаря Вовеки на земле не удалось бы Добиться справедливости грядущей. Но, на Восток взглянувши, Всемогущий Воспомнит час распятья Своего Там, на священном месте, — И Карлу новому мечту о мести Даря, ему готовит торжество; На помощь ныне ко Своей невесте Грядет Господь, могуч и непреклонен, — От голоса его Уже дрожат оплоты вавилонян. В любом дому — от гор и до Гароны, От Рейна до приморских берегов — Готовятся к сраженью христиане, Ярясь во славу Божью на врагов; Испания, собравши легионы, Уже давно в пути на поле брани, Британия в холодном океане, Вблизи страны нетающего льда, Глядит туда, где снова Звучит святого Геликона слово, — Ее сыны уже сейчас туда Спешат во имя замысла благого, Столь розные по речи и одежде. Кто видел и когда Подобный гнев единодушный прежде? Пусть северные страны долго дремлют, Угнетены морозом искони, — Там небо низко и поля бесплодны, — Но там в седые, пасмурные дни Народы жребий воинский приемлют: Они, от страха гибели свободны, Разобщены, но Господу угодны, С германской страстью выкуют клинки, И горе лиходеям — Арабам, сарацинам и халдеям, Живущим воле Божьей вопреки, Чей род одним владыкой тьмы лелеем, Что низменны, подлы, трусливы, злобны, Грязны не по-людски Да и грешить почти что не способны. Прозреть давно пора по всем законам, Освободясь от древнего ярма, Которым душу мы себе калечим, — И силу благородного ума, Что дан тебе бессмертным Аполлоном, Яви теперь пред родом человечьим Писаньем или вящим красноречьем, И пусть Орфей иль Амфион придет Тебе на память ныне, Когда Италия, о Божьем Сыне Мечтой окрылена, копье возьмет, — Напомни ей великие святыни, Зажги пред нею светоч путеводный: Она идет в поход, Подвигнута причиной превосходной. О ты, под чьим благословенным кровом Хранится множество премудрых книг, Ты древность изучал неутомимо От дней того, кто вечный град воздвиг, До Августа в тройном венце лавровом, Чья слава на земле неколебима, — Обида стран далеких кровью Рима Оплачивалась прежде много раз, И нынче неужели Не примет Рим участья в общем деле, — Иль набожно воспрянет в этот час, Как не однажды восставал доселе? Чем защититься супостат захочет, Когда Господь — за нас И нам победу благостную прочит? Припомни Ксеркса с яростною кровью, Что двинулся на нас в былые дни Чрез море, словно грозная лавина; И жен персидских после вспомяни, Познавших в одночасье долю вдовью; Припомни страшный пурпур Саламина; Но пусть восточной нации руина Ничтожна слишком, — для твоих побед Вернее нет залога, Чем Марафон и горная дорога, Где Леонид врагу сломил хребет: Таких примеров бесконечно много; Мы Господу хвалу несем в молебнах За то, что столько лет Ты — наш оплот пред сонмом сил враждебных. Узри Италию и берег Тибра, Канцона, — ты мешаешь видеть мне Не реку и не гору, Но лишь Любовь, что, представая взору, Меня томит в мучительном огне Теперь не меньше, чем в былую пору. Ступай, не утеряй своих товарок В благом пути, зане Любви Христовой пламень столь же ярок.

 

КАРЛ (ШАРЛЬ) ОРЛЕАНСКИЙ

{22}

(1394–1465)

 

Баллада 59

Я одинок — затем, что одинок; Я одинок — зашла моя денница. Я одинок — сочувствия не в прок; Я одинок — любовь мне только снится. Я одинок — с кем скорбью поделиться? Я одинок — но тщетно смерть зову. Я одинок — мне не о чем молиться, Я одинок — я попусту живу. Я одинок — сколь жребий мой жесток! Я одинок — где горестям граница? Я одинок — кому пошлешь упрек? Я одинок — полна моя слезница. Я одинок — мне не к чему стремиться! Я одинок — стенаний не прерву! Я одинок — вся жизнь моя — темница. Я одинок — я попусту живу. Я одинок — таков мой горький рок; Я одинок — дочитана страница; Я одинок — печален сей зарок, Я одинок — ничем не исцелиться, Я одинок — о где моя гробница? Я одинок — я дочитал главу. Я одинок — я сплю, но мне не спится. Я одинок — я попусту живу. Я одинок: как долго медлит жница! Я одинок во сне и наяву Я одинок, а жизнь всё длится, длится. Я одинок — я попусту живу.

 

РОБЕРТ САУТИ

{23}

(1774–1843)

 

Король Шарлемань

Фаворитка отнюдь не была молода, Но всегда Шарлеманю желанна: Над Агатой, казалось, не властны года, Для монарха она оставалась всегда Полнокровна, юна и румяна. Коль случалось расстаться — король тосковал, Взор мечтой лишь о ней затуманя; Он цепочку ее на камзол надевал, — Страсть кипела, как в море бушующий вал, В ослепленном уме Шарлеманя. И блистательный граф, и старик часовой, И лакей, и придворный повеса, И епископ, седою склонясь головой, — Все молились, чтоб в угол какой-нибудь свой Поскорей убиралась метресса. Приключился недуг; под надзором врачей В долгих муках она умирала; Но не полнился скорбью рассудок ничей Пред усопшей, лежащей в мерцанье свечей При печальном звучанье хорала. Но король приказал: никаких похорон! И, тревогу двора приумножа, Он оставил дела, и державу, и трон, Проводил дни и ночи в отчаяньи он, Восседая у скорбного ложа. Что ж он, до смерти так и пребудет при ней? В королевстве пошли беспорядки: То, глядишь, лангобарды седлают коней, То арабские рати грозят с Пиреней, Но ему — не до воинской схватки. Удалиться никто не спешил от двора, Всё тревожней следили, всё зорче; И решили священники и доктора: Стал король — как ни жаль, но признаться пора Чародейскою жертвою порчи. И епископ дождался, что выйдет король, И ко гробу прокрался несмело, Помолился, вступая в опасную роль, Хоть на всё и решился задолго дотоль: Приступил к изучению тела. Был великой боязнью старик обуян, Но — едва ли не с первой попытки Отыскать учиняющий зло талисман — Он кольцо, испещренное вязью письмян, Обнаружил во рту фаворитки. Восвояси прелат удалиться успел. В замке сразу же сделалось чище: Воротился монарх и челом посветлел, Мигом вспомнил про двор и про множество дел Ну, а гроб отослал на кладбище. Вновь веселье, и радость, и смех на пиру, Всем тоскливые дни надоели; И король, чтоб развеять былую хандру, Приглашает вассалов прийти ко двору — Будут праздники в Экс-ля-Шапели. Коль владыка велит — почему бы и нет? И, к роскошному балу готовый, Подчинился дворянства блистательный цвет, И направились в Экс в вереницах карет Молодые девицы и вдовы. Ах, попасть на глаза королю — для любой Представлялся неслыханный случай! Меж красотками длился решительный бой: Кто — окажется взыскан счастливой судьбой, Кто — зальется слезою горючей. Вот и вечер, и все собрались на балу, И сердца вероятных избранниц Пребывают заране в любовном пылу; Но послал Купидон в Шарлеманя стрелу — Тот епископа просит на танец! Зашептались бароны и дамы вразлад: Не загадка, а крепкий орешек! Лишь молитву прочел возмущенный прелат И немедленно прочь из дворцовых палат Ускользнул, чтоб не слышать насмешек. Лунный блик трепетал на озерной волне, Шел священник, обижен и мрачен, — Но король догонял и кричал, как во сне: «Мой епископ, прильни поскорее ко мне, Этот час нам судьбой предназначен! Мы с тобою на праздник направим стопы, Насладимся весельем и смехом, Или прочь от людской удалимся толпы И в чащобе, где нет ни единой тропы, Предадимся любовным утехам!» Вновь король угодил в колдовскую беду! Где исток сих речей беспричинных? Шарлемань, задыхаясь в любовном бреду, Жарко старцу лобзал и седую браду, И дрожащие длани в морщинах. «Мы великое счастье познаем сейчас, Миг восторга, воистину чудный; Нам ничто не преграда, ничто не указ! О, пойдем, о, изведаем страстный экстаз В глубине этой рощи безлюдной!» «Матерь Божья, ужели спасения нет? Чем я Господа Бога обидел?» Так взмолился прелат, чтоб окончился бред, И кольцо в письменах, роковой амулет, Он на собственном пальце увидел. Мигом вспомнил епископ о чарах кольца, И, насколько позволила сила, Он швырнул его в темную гладь озерца; У монарха отхлынула кровь от лица — Чернокнижная власть отступила. Но воздвигнуть король повелел цитадель Возле озера, видно, недаром: Он живал там подолгу, — и помнят досель О монархе, что в городе Экс-ля-Шапель Не сумел воспротивиться чарам.

 

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС

{24}

(1874–1958)

 

Призраки

Призрак Ленина призраку Сталина рек: «Айда ко мне в мавзолей! В саркофаге хрустальном, мил человек, Вдвоем оно веселей. Пусть любуются люди нашей судьбой, Пусть хотят быть как я, как ты. Заходи, рябой: пусть на нас с тобой Наглядятся до тошноты». Но Сталин Ленину молвил в ответ: «Тоже мне, вечно живой! Осточертел за столько лет Народу вождь восковой. Но перемены приятны сердцам, И скажу, обид не тая: Мавзолей — не место двоим жильцам, Только лишний — никак не я». И Сталину Ленин сказал: «Лады! Вселяйся в мою избу! У людей пусть не будет большей нужды, Чем увидеть тебя в гробу! Пусть прах мой в землю теперь уйдет (Замешкался я чересчур!), А твой черед — зазывать народ В наш музей восковых фигур».

 

КРИСТИАН МОРГЕНШТЕРН

{25}

(1871–1914)

 

Из обращенного ко Христу

Смотрел с горы высокой Иисус И рек — был мыслей ход Его таков: «Весь мир Мне ляжет перстью под стопы, Коль Я средь меньших меньшим стать решусь, Коль стану сорняком средь сорняков, Коль стану человеком средь толпы. Зрю дом и пашню, женщину, дитя, Добротворения высокий дар, И жизнь, и смерть проходят предо Мной; А ныне день Мой мечется, летя Пожаром, чтобы вновь зажечь пожар, Чтоб воспылал в конце весь круг земной. Ты, подлинно объемля Небеса, Не будь к мольбе о разъясненьи глух, Я — это Ты; кто даст надежный знак, Что Ты и Я — одно, что это так; Открой Мои земные очеса На всё, что суть Отец, и Сын, и Дух! Отец, и Сын, и Дух! И всё — одно! Ты — человек, Ты равен всем иным? Но это значит — Ты и червь, и дым, И не Творец Ты, но земная тварь: Нет, царство Неба не Тебе дано, И разве что среди людей Ты — царь! О, дай свободу Мне, Я слишком слаб, Творенью не сули неторный путь: И алчу Я, и жажду отдохнуть От бремени, что на меня легло… Пусть послужу как человек, как раб, Пусть буду человеком…» Тяжело Пал Иисус, зарывшись головой В сухие терния, и так лежал, Как в судороге, и терзал траву, А сумрак наплывал и приближал Грядущий день, являя наяву Дня мирового холод мировой, И остужал чело… Он встал с земли, С лица морщины горькие сошли, Глаза светлее стали. И тогда, Стерпеть не в силах детского стыда, Вздохнул, смеясь и плача наконец: «Прости Меня, мой Сын и мой Отец!»

 

ХАНС ЛЕЙФХЕЛЬМ

{26}

(1891–1947)

 

В деревне ткачей

Я по деревне брел один, Был гулок каждый шаг; В окошках тусклый керосин Едва светил сквозь мрак. И ткач седой сказал мне так: «Мой дом скитальца ждет», — Гостеприимный, как рыбак Генисаретских вод. Выл пол в каморке белой чист, Посыпанный песком. К распятью — пальмы желтый лист Прильнул под образком. Благодарение судьбе! Я лег, и в тот же миг Ушел, закрывши дверь, к себе На цыпочках старик. Луна на темный небосклон Взвела кораблик свой, Станину видел я сквозь сон, И кросно, и навой; Челнок, однако, не скользил, И в мертвой тишине Один лишь тусклый свет сквозил Меж ставнями в окне. Станок — мне виделось в ночи — Работою истерт, Однако прочь ушли ткачи, Обвисли зубья берд, И оставался наверху Тревожный гул мирской, Уподоблялось кросно мху Во глубине морской. Станина стала от медуз Дрейфующих скользка, И водорослей древний груз Взрастал поверх станка. Уток, зубцами вглубь влеком, Мелькал передо мной, И пел, склонившись над станком, Почтенный водяной. Он пел, как зелены луга В стране, где люди ткут, Где Книга Книг так дорога И где так дешев труд, Как там распались и прешли Начала всех начал, Когда в цеху — в жару, в пыли — Сельфактор застучал. Бесперебойный стук станка С темна и до темна, — И лишь мотальщица пока Для смены пасм нужна; Прядильщица, твоим ступням Не встретиться с травой, — Струятся дни на смену дням, Вращается навой. Ткачи, вам на своем веку Спины не разогнуть: Сползают кросна по станку, Свершая вечный путь, Всё — как всегда, и навсегда: Во мгле стучит станок, Уходит жизнь, бегут года В основу и в уток. И хлопок, беспощадно бел, Слетел на сухостой, И хлопок в пряжу мир одел Смертельной чернотой; Стал нестерпимым жар лучей, Весь мир испепелив, — И древнюю страну ткачей Похоронил прилив. И встало утро надо мной, Станками застуча, И превратился водяной В согбенного ткача; Заслыша голос старика, Я попрощался с ним И прочь побрел, — а в облака Летел фабричный дым.

 

ПОЛЬ ХЕНКЕС

{27}

(1898–1984)

 

«Высоко между тисами блещет пока…»

Высоко между тисами блещет пока древняя статуя… Где-то во мраке блещут седины… Звонкие всплески фанфар… Шутовские тиары, — кароссы, — звон колокольцев печален, стыд обреченных голов над факелом чадным, над жалким венком… Туч раскаленных обрезки — величье презренное… Скорбные знаки, отраженные кровью… звон клинка у порога — ответом на все вопросы, скульптура и молот — не нужно слов. О юная печаль среди развалин, над загубленным родником!..

 

«Вороний крик с высоты…»

Вороний крик с высоты над осенним терновником в сизых плодах… Зрелостью жилы полны, и сердце жаждет руки, что бросит его, словно плод, в глубины небытия… Паденье… Любовь заставляет в нем забыть о минувших годах и бережно передает то, что упало, ветру в персты… Ночь разделяет слитое днем: плод и опаль, свершения и пустяки… Сгорает в огне луны только то, что иссохло… Вот, сердце, свобода твоя.

 

«Общее наше, последнее лето…»

Общее наше, последнее лето, улыбка — иней, предвестник мороза; ярь-медянкой подернута бронза дряхлого сердца; просверк зарницы над забралом янтарным, над высоким челом, способным ценить и предвидеть… Неизбежность прощания, звездный лик просвечивает сквозь арфу, песнь — заморожена… От весенних следов — лишь оттиски подошв на снегу возле дома, чей вход запечатан навеки.

 

«Печаль, больная струна…»

Печаль, больная струна, сквозящая в фата-моргане, сплетенная девушками из желаний, загаданных в миг паденья звезды… Сестры болтают, однако молчит клавиатура судьбы, — один лишь способен ее разбудить вещий пролет метеора, рождающий искры в глубинах артерий, только он понимает мелодию, с висками связавшую терн, след от сердца, и снег, и двусмысленные значки на мраморе, меж венков и прядей луны.

 

«Благородны были его пути…»

Благородны были его пути, но куда ему! Как в половодье, собирается сволочь — что за шум, что за норов! Вестник радости? Убирайся добром, — это бонзы шипят, пуская слюнки: у нас — автоматика! Горе врагу! О техника! Дым над трубою Молоха ползет от концлагеря, с дальнего поля. Подмастерья стоят на подхвате, по струнке, в камерах пыток — уют несравненный, кафель, металл и кровь никуда не хлынет из гладкого желобка; оптимальная зрелость, заверить могу: есть занятие для словоблудов-жонглеров; «добровольная смерть» — здесь добро, здесь же воля, здесь — почет за придумку; для молодняка самоубийство — это неплохо, это несложно и даже гуманно почти… Замыкание мысли: искрят провода. В тучах драконы исходят пеной, а над ними взрывается глыбами гром.

 

ЭЛИЗАБЕТ ЛАНГГЕССЕР

{28}

(1899–1950)

 

Клингсор

[1]

 

I

Он порою ладонью к моей щеке прикоснется, и станет тепло. Словно ветер, придет, пропадет вдалеке, только напишет на зыбком песке: «Кондвирамур [2] , тяжело!» Бывает, что лето подходит к концу, медный замок вдали встает; но подсолнухи-стражи, лицом к лицу, оберегают дорогу к дворцу, замкнувшему створки ворот. Меж георгинов и темной листвы — путь: горящая полоса. Что же, феи, со мною наделали вы: что за шум мне мерещится — звон тетивы иль волшебного колеса? Парсифаль, неужели потерян твой след, неужели забыт, как назло? Машут крыльями окна и множится свет, но зеркальная мощь возрастает в ответ… Кондвирамур, тяжело!

 

II

Замок мой маленький гордость хранит: целься, вращаясь, в надир и в зенит, ярче сияй на орбите; ну-ка, к работе, духи без плоти: льните друг к другу, мчитесь по кругу, пряжу труда берегите! Древним созвездьям тесны небеса: вижу Большого и Малого Пса полные магией взгляды. Ранее срока чахнет осока — блещет звериной песьей уриной, но убегают Плеяды. Бремя страдания не упусти: кольник [3] с метелицей в жгут заплети, истину вызнаешь скоро, нынче — в скарлатных жабах отвратных, завтра же — в юных золоторунных пленницах стада Клингсора.

 

III

Распускается лилея, рвется в жизнь и в рост, ослепительно светлея, то робея, то смелея, пенится врасхлест. Небосвод угрюм и хмур, — не страшись, Кондвирамур! Пусть сорняк гнилые остья тянет от земли; жертвам лжи, обмана, злости — башня из слоновой кости светится вдали. Лес печален и понур, — но смелей, Кондвирамур! Шлемник с таволгою строго восстают стеной. Не слышна ли песня рога, не намечена ль дорога тропкой просяной? Повторяй же, трубадур: «Парсифаль, Кондвирамур!..»

 

Дафна

[4]

, летний солнцеворот

 

I…UT ERUAM ТЕ

[5]

Бога молитва не тронет, бог распалился вконец. Не через миг ли догонит, в ноги беглянке уронит руту и колкий волчец? Спрятаться в зелени сада, низкий забор одолев, — в дикой листве винограда есть для погони преграда: львиный разинутый зев. Яблоки зрелости ранней юную грудь выдают, — скройся от силы желаний: есть меж Деметриных дланей синий волшебный приют. Верно ль, что дверца открыта? Там ли мерцают крыла? Здесь, только здесь и защита, коль годовая орбита год в этот миг привела. Дни чередою горошин сыплются: жидкий огонь — зелен, прохладен, непрошен — как подаяние брошен зрелому лету в ладонь.

 

II. JOANNES EST NOMEN EIUS

[6]

От врага избавясь, в тот же самый миг в воздухе, как завязь, зреет звонкий клик: не жалея блесток, щедро, без числа, стая вилохвосток вскинула крыла… Стеблей светловласых ноша так легка, стражи в медных рясах — слуги старика, чье жилье — пшеница; о Мелхиседек! Превращенье длится, завершен побег. Между изобильем и бесплодьем рощ к ласточкиным крыльям приливает мощь: крепнет неуклонно яростный порыв, очи Аполлона перьями закрыв.

 

III…ЕТ ERIT GAUDIUM ТIВI

[7]

Трижды Дафной бог отвержен, клич гремит в груди: спящий в каждой розе стержень, тот, что был доселе сдержан, ныне — в рост иди! Трижды звук плывет во тьму в пылевом дому. Дрожь металась в доме пыли, как в живой горсти, клики счастья вдаль поплыли, ибо нынче им по силе эхом в жизнь войти. Эхо в пылевом дому — но к чему, к чему? Рвутся птицы-нелюдимки дымкой в небосклон; прикасанья к невидимке, полувздоха, легкой дымки алчет Аполлон. Дымкой греза льнет к нему в пылевом дому.

 

ХАНС ЭГОН ХОЛЬТХУЗЕН

{29}

(1913–1997)

 

Ориген

Смерть медлила, а он стоял на страже, Готовый. Отрицал любую тьму. Тянулись караваны и миражи: О, как же много грезилось ему! Он пламенел, зрелея неуклонно, И, лишь томя подобием стыда, На чувства и на рукопись Платона Рабыня тень бросала иногда. Зачем же смерть, когда толпой предерзкой И мертвой духом полон дольний край? При чем здесь ангел, если страстью мерзкой Вводим любой, кто хочет, в гнусный рай? О мир, Египет, тяжкие гробницы — Колени сдвинь, фантом отвратный скрой! Сквозь бедра Логос виден, сквозь ресницы: Всё — ложь, и первый Рим, и Рим второй! Он рвался духом к высшему пределу, Но плоть коснела. Он постиг врага. Железо взял, и полоснул по телу, И бросил ядра в пламя очага.

 

Чудесный улов рыбы

Словно рыбак, влекущий сети с уловом, Столь тяжелым, что их не поднять из воды, Так влачу я сердце мое, полное скорби, Это полное тысячью болей живых, словно тысячью рыб Серебристых, сверх меры тяжелое сердце. С трудом я влачу сквозь соленую влагу времен, Тяжело и блаженно. Господи, не Твое ли Пребывание в яслях убогих, гостеприимных Возбуждает прилив, затопляет берег судьбы, Не Твоей ли радости море, встающей, растущей, Лишенной причины, — глубже, чем всякая скорбь: Бездонное, глубже глубин, столь глубокое, что Даже стройный ныряльщик, отчаянья чистый адепт, Дна никогда не достигнет. Не достигнет его и другой, Тот, кто движим горячкой изнурительного состраданья, Не достигнет самоубийца, — и страх ни один не достигнет, Из тех, что волчьим оскалом нашим собратьям грозят, Страх матерей, сыновей, палачей и казнимых; Не достигнет поток нескончаемой крови, который Именуется нами «История». Войнам его не достичь И отчаянью пленных, надежда которых иссякла. Не достигнут и те, что трепещут, о праве крича, Что струнами послужили раскованной неправоте, Не достигнет испуг, наполняющий души до края, Не достигнет последнее сетованье человека, Что звучит над его неудавшейся, скомканной жизнью. Ибо, Господи, струи любви Твоей суть превращенье Страданья людского в мировой океан состраданья; Поднимается влага, подступает к поющим устам, И в чуть брезжущем свете пришествия Твоего, Многократно дробясь, умножаясь в сладости слез, Нашим очам предстает это дивное море.

 

ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ

{30}

(1917–1965)

 

Новгород в 1941 году

 

Монастырская церковь

Зачем идешь ты этою лестницей, где каждый шаг тем глуше под сводами, чем выше ты по ней восходишь, — ты замедляешь стопы в смятенье. Что ни стена — то лики старинные, их взор суровый просто ли выдержать? Нет, сотни взоров! Так беги же или смотри на одни ступени. И вот, пройдя сквозь сумерки вязкие, где стены, мнится, сомкнуты наглухо, ты взгляд подымешь — и увидишь: лучик спасительный бьет сквозь купол.

 

Кремль

Несокрушимый холм над рекой взнесен, несущей воды тяжкие в озеро, — а как безжалостно блистает злато крестов, куполов и кровель. Не зрит слепой, как тени надвинулись, колокола глухому не слышимы, он и молитвам внять не может, что возносились в простор веками. Но всё затихло. Голосом бронзовым звучит угроза из-за реки порой да ночью видится сиянье горних лампад, что людьми забыты.

 

Вечер

Прошу вас нынче, строфы Алкеевы, подать мне меру, ибо уста мои речей взыскуют, — близок вечер, требуя слов беспредельно ясных. Но где найти их? День завершается, клоня чело в потемки багровые; здесь — грань для взора. Полыханье огненных стен, что встают в закате. Где сердце ныне? Где обрести уста? Смогу ль услышать песню ответную? Лиши купола огнем объяты; словно молитвы, кресты пылают.

 

Новгород в 1943 году

 

Монастырская церковь

О Троица! Взыскуют троичности апсиды три. В четверосогласии апостольски восходят главы, чтоб увенчаться крестом срединным. Столпа четыре высятся, будто им всю тяжесть мира должно поддерживать, — их не соединяют дуги, но средокрестье меж ними зримо. Провалы окон, двери — в зияниях, нет крыши, клонится колоколенка; стоит, одним дождем омытый, древний сосуд благодати Божьей.

 

Вечер

Подобен берег лестнице взорванной; развалин груды к влаге спускаются, пылая белым, красным. Башня. Зелень разбитой церковной кровли. Кустарник буйный — как предсказание своей же смерти. Вот и седой поток вступает в озеро, как море, столь же зовущее взор скитальца. Туда, где взгляд не скован границами, где ночь молчит и в день превращается, где сердцу место есть. Лишь месяц мерзнет серпом над равниной хладной.

 

На реке Великой

Вдали паромщик виден расплывчато, голубоватой далью оправленный, как бы в театре. Цвет медовый под облаками течет по краю. Так нежен пламень под синевой небес. Всё вдаль уходит, ветками тальника надежно скрыто. Лишь во мраке черпает ведрами воду кто-то. И сквозь листву подлеска вздымается луны огромный шар, ярко-огненный, пугливый. На ветру усталом резко и долго кричат вороны.

 

ХАЙНЦ ПИОНТЕК

{31}

(1925–2003)

 

Унесенные ветром

Под подошвами нашими — ветер. В затылок нам дует ветер. Голос того, кто рядом, неводом снега накрыт. Мы сложили в мешки серебро, сухари и вышли за дверь. Ночь засверкала; безоружные, мы бросились к стойлам и — прочь по дорогам, спасаясь от полчища крыс. Рваная жесть и холод: страна побежденных. Мы медленно двигались. Девушка проскользнула между спиц колеса. Слепой на веревке брел за добрыми людьми, не выдержал и возопил к небесам: где мы, где мы? Нам приходится ждать на распутьях. У нас никаких документов. Кто-то садился и умирал — с горя, что лошадь пала, другой спокойно и молча вытягивался под брезентом. А когда мы цепочкой переходили встреченный мост, мы смотрели на вмерзших в лед, зеленых, словно парящих. Солнце было как сито, за караваном оставались следы несмываемой тишины, открытый ветрам окоем, где мы ночевали, пропал; засыпает лишь тот, кто не боится погони. Нельзя зажигать огня. Нельзя покидать строй. Крикнули мне: «Расскажи! Мы почти не знаем о тех, кто в апреле блаженного века отправился в путь, чтобы державы свои — двенадцать посохов дикости — вновь основать на земле, расскажи о костях на наших погостах!» Я ответил им: «Этот народ шел в блаженные земли, но не нашел их и где-то в пустыне погиб». — Лжешь, нашел! Это сладкие земли меж девственных чащ и ручьев! Мы отыщем, отыщем нашу былую отчизну». Мы гнемся под легкою ношей. Наша пища — птицы и снег. Наши отряды редели и тени сужались. Исчезали один за другим. Восход — словно пламенный миф — угасал позади толпы. Был он только печалью и над пустыней летящим пеплом, и темен, как в древние дни. По внезапно догнал нас кто-то усталый, ведший ребенка. Он был в военном мундире, совсем полинявшем, отца-старика он нес на плечах. И затеплился лепестками неведомой розы. Мы придем к укрепленному городу через ветра. Мы на скалах отыщем покой.

 

ВАЛЕРИЙ ВОТРИН

{32}

 

ФИНЕАС ФЛЕТЧЕР

{33}

(1580–1650)

 

Божественный друг

Я ль, Господи? Твой взгляд, Глагол Твой — неужели мне? Слова любовь сулят? Ужель душа моя в огне Сих взоров страстных, этих жарких глаз? Что? В круг меня объятья заключают? Я ли трудов Твоих алмаз? Глум чужд Любви, чист Правды глас. О, как дрожу я: веру страх сменяет: Я б верил, но нет сил: страсть эта изумляет. Вот, черен я как ночь, Как ад; чернее меня нет. Твой блеск не превозмочь; Светило — тень Твоя; но свет Живет ли с тенью? Движутся ль навстречь? Ей! тьма Ты, я же свет, — луч сможет мой Мглу Твою адскую прожечь. Веди со мною только речь. Я маем делаю декабрь сырой, Дай Твою ночь — я обращу ее зарей. Я мертв и погребен, Склеп мой, взгляни, — во мне самом, Трудягою рожден, Я сам себе служу рабом. Свобода, жизнь, — но вольности ль любить Неволю, смерть? Сам вольность я — сцепил, Чтоб расцепить, с собой скрепить: Мое ярмо легко носить. Погибшая душа, родник Твой хил: Со мной почий, чтоб жить; я жить в Тебе почил.

 

Литания

Лейтесь, слезы, долу, Влагой станьте росной Сим стопам, что с вестью К нам сошли с Престола: О спасеньи, очи, Плачьте души косной; Только лишь о мести Плачут горько золы. Потопите все мои Лжи и произволы; Боже, виждь сквозь слезы Грех мой, глядя долу.

 

ДЖЕЙМС ТОМСОН

{34}

(1834–1882)

 

Ночь

В ночи раздался крик: «Где солнца блик? Смогу ль теперь Войти в Неба дверь? Я средь личин Брошен один!» — В ночи раздался крик: Туман бледнолик, Привиденье-луна, Внизу — морок сна Темной, стылой земли В душной пыли. В ночи раздался крик: Он в уши проник, Сильней зазвучал — Потом вдруг пропал, Словно звезда В мрак, никуда. В ночи раздался крик: Не подмигнул блик, Не прозвучал звук, Только вокруг Трепет земли, — И замер вдали.

 

ДЖЕРАРД МЭНЛИ ХОПКИНС

{35}

(1844–1889)

 

К изображению св. Доротеи

Доротея и Теофил

С корзиной, выстланной травой, Я так легко скольжу. Все вздох задерживают свой, Когда я прохожу. Там, на дне, в зеленой снасти — Обещанье горькой сласти. Посмотри на лилий цвет, Нет их в царских цветниках. Вот айва, когда нет, Нет айвы нигде в садах. Нет, ведь деревья не цвели, Зима во всех концах земли. Но эти плоды с юга, Где холод — быль иных времен. Росы бубенчик в мальве с луга Так уж закален? Земель тех звездных он краса, Звезда ли то, роса? Плод айвы ль в ладонь упал? Нет, зрелая луна. Мальвов цвет ее увял В вечернем небе. — Не видна? Уж зашла, душа? — Ни слов, Ни Дороти, ни цветов. Как мне сказать о нем? Милость ли то — его, ее? Извещенье ль посланцом Выдано твое? Твой договор не совершен — И вдруг пропала без препон. Ушло туда, где вечный свет, Но здесь приобрело свой спрос: Еще в душе свеж чуда след, И равномерен чуда рост. О ликованье! Слез из глаз Поток, пока жив чуда час. В крови бесстыдное стило, И порчи полн приказов гнет. Из кривого мира зло С ветвью сей навек уйдет. Проконсул! — Где Саприций мой? Вот христианин здесь другой.

 

Первое причастие горниста

Солдатик Горн из казарм (за горкою они Вон) — горнистик: мать с гор ирландских, отцом — Англичанин по крови (в нем Лучшие черты их, как ни поверни), В тот день, по моем визите позднем, спустился в наш он дол, Блага снискавши, коим его я обильно Оделил посильно, — Итак, к первому причастью в тот день он пришел. В красном мундире колени склонил. Был вынут из шкафа Христос — поспешить Отрока возвеселить! В легкой облатке — средоточие Его сил. Приими! Вашими, благие, будь Дарами, о небеса, осыпан — сердцем отважным; Словом бесстрашным; Юностью и чистотой, что мужества суть. Ангел-хранитель грозный, суровый, Срази вразей злобных, спеши на подмогу; Шагай, ратник, с ним в ногу; Придай дням его жизни порядок толковый. Как сердце мое там ликует, когда они, Ловки и ладны — мои ученики, Как персик спелый мягки, Стремят к лучшему своевольно упорству сродни! Ступать мне, стало, стезею отрады Долго еще, и перед Ним заслуга В том, что был я прислугой И пайку Христову выдавал солдату. Не всё, нет, совсем не всё так бередит Нас: цветопад цветущей юности в предвестье Награды в том месте, Царстве, где Владыка-Христос царит. За работу смелей, елей священный! В ход чары, чуры, заграду злу, Клеть для любви в души углу! Да не увижу его и досады мгновенной, Что чаяньем чезнет, отчего — подъем, Однажды заприметить броский багрец, В кровавых каплях венец, Гллахада Господа. Хоть идет путем Дитя это предначертанным, и не мне Стенать; но не пойдет ли дурной стезей, Возвращаясь в край свой? — Воля на то Господа, я в стороне; На слове печатном доводы воздвиг, Что потрясут непреклонные своды, едва Мои замолчат слова; Загодя, но всё же — пускай небеса услышат меня вмиг.

 

Пенмайн-пул

В регистрационную книгу гостиницы

Желал ли отдыха, отрады Вдали от города ль глотнул, — Искать досуг другой не надо, Как только здесь, у Пенмайн-Пул. Ты альпинист? или гребец? — Здесь спорту каждому посул: Взберись на Кадера венец, Плесни веслом на Пенмайн-Пул. Что там вдали? — Дифвис седой, Трехгорбый Великанский Стул, Давай, друг старый, мы с тобой Осушим чашу Пенмайн-Пул. И весь пейзаж окрест часами, От тихих троп до скальных скул, Стоит, качаясь, вверх ногами В простом, прозрачном Пенмайн-Пул. И звезды дивные, и тучи, Чью шерсть как будто вихрь раздул, Сияют в небе, гурт летучий, Колышась в темном Пенмайн-Пул. Гляди, как Маутах петляет! Разлива яростный разгул На отмель реку загоняет В низовьях, по-за Пенмайн-Пул. А как бывает в непогоду, Когда льет дождь и ветра гул? — Дождинки вышивают воду Мельчайшей рябью в Пенмайн-Пул. Но и на святки, в день студеный, Когда все реки лед стянул, Пушистый снег посеребренный Укроет хмурый Пенмайн-Пул. И, наконец, достигнув дома, Припомнишь, как ты отдохнул, Отдав дань элю золотому, Какой схож с пеной в Пенмайн-Пул. Приди ж, кто отпуска, отрады Еще в деревне не глотнул, Ты не найдешь усладней клада И кладезя, чем Пенмайн-Пул.

 

УИЛЬЯМ СУТАР

{36}

(1898–1943)

 

Крэйги Ноуз

Лишь утра край — Вороний грай На Крэйги Ноуз Рассвет зовет: Рассвет зовет, Вставай, вставай! А день идет На Крэйги Ноуз: На Крэйги Ноуз В округе всей Услышу грай — И кончен день. И кончен день, Звезда ярчей, И ух сычей На Крэйги Ноуз.

 

Эпитафия

В землице сырой Наш Джонни Макнил: Хоть был он чудной, Его всяк любил. Был звон вразнобой; И старый наш поп Прощался с душой, Когда клали гроб. Зеленой травой Тот холмик покрыт; И знак небольшой: «Тут Джонни лежит». Сказ, в общем, простой: Хоть Джонни Макнил Был малость чудной, Его всяк любил.

 

Посещение

Кромвель был вояка, Кромвель был святой, В Скотию он прибыл Как к себе домой. К Перту подвел пушку Страшной толщины. «Бум!» — пальнула пушка, Вот и нет стены. Спейгейтская нищенка Взвыла: «Стой, балбес!» Каркнул: «Творю, старуха, Волю я небес».

 

Черный день

Тумак дали в школе — Прочитать не сумел. Тумак от мамаши — Расплескать суп успел Тумак же от брата — Поиграть взял не то, И тумак от папаши — Бог знает за что.

 

Джон Нокс

Джон Нокс знал по-латински, Иврит и грецкий знал, Но всё ж с его амвона Родной язык звучал. Хоть росту небольшого, Большой тряс бородой, Сей бороды боялся Всяк, даже зверь лесной. С галер домой принес он Морей озноб и страх, И речи были солью, Блеск моря был в глазах. Джон Нокс был предназначен Вступить с короной в спор; Над Скотией всё веет Его дух до сих пор.

 

ОЛЬГА ГАВРИКОВА

{37}

 

ДУНКАН КЭМПБЕЛЛ СКОТТ

{38}

(1862–1947)

 

Цветок фиалки в томе Шекспира

В святой тайник возвышенной души Фиалки нежной пал цветок — С красой простившись, меж страниц, в тиши, Утратил жизни сок. Его собратья в мускусе лощин Лиловый вновь соткут ковер, Прохладу изумрудную долин Вплетая в свой узор. Ему быть тенью этой красоты: Поблек их стеблей чистый тон, И ярко-синий цвет крыла мечты В горсть пепла превращен. Но здесь, где страстью страсть сотворена, Он дар Шекспира превзойдет; От Дездемоны вглубь цветка, бледна, Душа ее скользнет. И светлый край вдруг в памяти всплывет, Где вихрь людских страстей возник: Роса, в зерцале пруда звездный свод, На роще лунный блик. Тот голос, что дрожал во тьме ночной, Рванется ввысь, — и вдруг, застыв, Как жаворонка светлый звон лесной, В холмах замрет мотив. Читатель пьес, от чаянья устав В них свое сердце разгадать, Уйдет искать средь сумрачных дубрав Озер подлунных гладь.

 

ДЖОН РОНАЛЬД РУЭЛ ТОЛКИН

{39}

(1892–1973)

 

Кот

Вот кот: толст живот, вкусны ли сны — о сливках жирных, мирных мышах-крепышах? Иль во сне, горд, тверд, наш кот бредет по полям-лесам — там его род живет: закален, стан силен, высок прыжок, людей, зверей — бей, непрост восток! Льва оскал — как провал; когтей страшней не найдешь, клык — что нож, штыка острей! Грозен тигра рык, легки прыжки, в чаще в черную ночь тихи шаги. Там, где лес до небес, хищный род царит; кот ручной — не такой, он в уюте спит. Только толстый кот, что домашним слывет, память ту бережет.

 

ДМИТРИЙ ГАГУА

{40}

 

НИКОЛОЗ БАРАТАШВИЛИ

{41}

(1784–1856)

 

Мерани

Я пришпорил коня, позабыв о привычной дороге. Сзади ворон кричит, как всегда, предвещая тревогу. Что ж, Мерани, лети, как придется, по жизни, по свету, с черной мыслью сплети обезумевший, яростный ветер. Воздух, воды и твердь рассеки, бей копытом невзгоды! Слышишь, конь, торопись! Сократи расстоянья и годы, Слышишь, конь, не щади ни себя, ни меня в бурях грозных; в стужу, слякоть и зной ты скачи, не надеясь на отдых. За спиной — отчий дом, плечи друга, улыбка любимой. Всё забыто, разбито и скрыто в удушливом дыме. Мне отчизной в ночи станет место шального ночлега; со звездой заведу разговор, отдыхая от бега. Всё, что было во мне, что в душе я так долго лелеял, отдаю плеску волн и биенью копыт, не жалея. С черной мыслью сплету обезумевший, яростный ветер, на коне пролечу, как придется, по жизни, по свету. Знаю я: где умру, там и лягу под пасмурным небом, и не вспомнит никто обо мне. То ли был, то ли не был. Мне никто из людей пятаками глаза не прикроет; ворон выроет яму, а ветер присыплет землею. Будут дождь и роса вместо слез на любимых ресницах, а оплакивать станут меня перелетные птицы. Но пока я живой и судьба мне хребет не сломала, пронеси меня, конь, к горизонту, где светятся дали! Я враждую с судьбой, измеряя года по минутам. Будь что будет! Пусть смерть помешает дойти до приюта. Мчись, Мерани, вперед, без оглядки, по жизни, по свету, с черной мыслью сплети обезумевший, яростный ветер! Видно, я обречен. Темнота подступила вплотную. От дороги устав, задыхаюсь в холодном поту я. Но не зря я летел на коне, забывая про раны; путь для тех, кто пойдет, протоптал беспокойный Мерани. И опять кто-то гонит коня, позабыв о дороге, и опять воронье, как всегда, предвещает тревогу. Что ж, Мерани, лети, как придется, по жизни, по свету, с черной мыслью сплети обезумевший, яростный ветер.

 

ЖОЗЕ-МАРИЯ ДЕ ЭРЕДИА

{42}

(1842–1905)

 

Забвение

У моря, на горе — святилища руины. Смерть размешала там, в пластах горячих глин, и бронзовых бойцов, и мраморных богинь, чью славу погребло безмолвие полыни. Один лишь волопас стада гоняет ныне; он, раковиной той, где дышит древний гимн, наполнив даль небес и тишь сквозных глубин, свой черный силуэт воздвиг в бескрайней сини. Земля, как мать, нежна к античным божествам; велит, чтоб меж стеблей разбитой капители другие по весне аканты зеленели. Но Человек, увы, чужд праотцев мечтам; без дрожи внемлет он со дна ночей смиренных пучине, что ревет и плачет по Сиренам.

 

Немея

И звероборец шел один сквозь чащу леса по распахавшим грунт следам гигантских лап; вдруг по плечам хлестнул горячий хищный храп и солнца свет померк за гибельной завесой. Не ведая пути, как если б встретил беса, — в терновник, по ручью, с обрыва на ухаб, — к Тиринфу убегал объятый страхом раб. Широкие зрачки от ужаса белесы. Он видел въяве тот живой кошмар Немеи: космата и рыжа шерсть на короткой шее, оскаленная пасть, клыков кинжальный строй. Так в сумерках грозна тень длинная фигуры Геракла, что стоит в кровавой львиной шкуре; не человек, не зверь — чудовищный герой.

 

Тепидарий

Дух мирры умащал наложниц молодых, что нежатся в мечтах, декабрь смакуя вяло, и угольницы медь покои озаряла, метав огонь и тень по ликам бледным их. На пурпурных одрах, в подушках пуховых, подчас одно из тел — тех, мрамора ль, опала — то выгнется, а то взметнется — и опало; так складками лежит виссона страстный штрих. Вот, сочивом себя саму разбередив, восточная раба парильни посреди бессильно вьет рукой в томленьи безголосом; и вольную толпу увядших Авзонид в неистовом кругу пьянит, манит, блазнит дикарство черных кос, оплетших бронзу торса.

 

Купание нимф

Вот древний дикий лог, сокрытый от Эвксина; смоляный лавр дутой склонен поверх ключа, и Нимфа тут, с ветвей задорно хохоча, касается ступней воды студеной сини. Ее товарки вмиг, по голосу букцины, в волне искристой плоть забавой горяча, ныряют в пену брызг, а там — изгиб плеча, бутон груди, бедро всплывают из пучины. Веселья дивный глас переполняет чащу. Но вдруг из-за дерев сверкает взор горящий. Сатир!.. Зловещий смех нарушил их игру; они несутся прочь. Так ворон каркнет быстро, и по-над снеговым потоком, на ветру вскипает забытьём взлет лебедей Каистра.

 

ЕВГЕНИЙ ГАЛАХОВ

{43}

 

РОБЕРТ БРАУНИНГ

{44}

(1812–1889)

 

Смерть в пустыне

[Антиохийца Памфилакса труд, Как говорят, — пергамент пятый мой, На греческом, в три слоя склеен он И тянется от эпсилон до мю. Лежит вторым он в избранном ларце, Печать на крышке — теревинфа сок, Покров из шерсти, буква кси на нем — Ксанф, мой сородич, ныне в небесах. Мю с эпсилон я имя заменю — Его писать нельзя. Поставлю крест В знак, что, как все, Его прихода жду, И здесь закончу. Начал Памфилакс] Я молвил: «Коль смочить уста вином, Широкий лист платана отыскать Иль обмакнуть обрывок полотна В сосуд с водой и ровно положить Чуть выше глаз, чтоб освежить чело, Тогда как братья с каждой стороны, Встав на колени, руки разотрут, — Быть может, он еще заговорит». То было не во внешней из пещер И не в сокрытой глубине скалы, Где мы, вослед указу, две луны, Верблюжью шкуру постелив ему, Его кончины ждали, что ни час, Но в среднем гроте, где полдневный свет, Проникнув в сумрак, позволял ловить Последние движения лица. Я с изголовья, а с изножья — Ксанф, Валент и Мальчик за него взялись И вынесли его из глубины, И положили в бледный полумрак, Когда кривиться начали уста И трепет век дал знать, что срок пришел. За полпути от входа в наш вертеп Бактриец обращенный нес дозор, — Он вызвался сойти за пастуха Козы, что нам давала молоко, Кормясь травой в тени окрестных скал, Чтоб, если воин или вор придет (Гонители разыскивали нас), Он мог ему отдать козу и жизнь, И тот ушел бы прочь, добыче рад, В прохладе грота не ища иной. Был полдень, и пылала синева. Ксанф молвил: «Вот вино», — и капнул им, Я, наклонившись, наложил лоскут, Растер десницу, Мальчик шуйцу взял, Валент подумал и слепил комок Из нарда, и разъял, чтоб запах шел. Но он не то чтоб пробудился — лишь Чуть сдвинулся с улыбкою во сне, Как если милый трогает, зовет — И спящий любит, но не хочет встать. Ксанф помолился; он, как прежде, спал. Тот самый Ксанф позднее скрылся в Рим, Был там сожжен, и мне пришлось писать. Вдруг Мальчик побежал, вскочив с колен, Внезапною догадкой озарен, Из сокровенной кельи к нам принес Седьмую, сплошь свинцовую скрижаль, Перстом ощупал вырезы на ней И произнес, как будто в первый раз: «Аз есмь и Воскресение, и Жизнь». Он тут же широко открыл глаза, И сел он сам, и посмотрел на нас. С тех пор никто и слова не сказал, И лишь бактриец повторял порой Крик птицы, что в глуши живет одна, В знак, что опасность не грозила нам. Он начал так: «Когда бы друг назвал Моих сынов — Валента и тебя — Иаковом, Петром, — нет: если б он Сказал, что этот мальчик — Иоанн, И в это я поверил бы на миг! Так глубоко укрылся я в себе, Покинула душа увядший мозг, Где, чувствуя, владела естеством Посредством членов, немощных давно. Но я есмь я; я чувствую себя — И никаких утрат. Итак, начну!» [Так он обыкновенно изъяснял, Как три Лица свидетельствуют в нас. Есть три души в одной душе: сперва — Душа всех членов, вместе и поврозь, В них трудится, в них действует она И, подчиняя персть, склоняет нас Вниз, но, совета высшего взыскав, Растет в иную, что ее растит, В себя вбирает и живет в мозгу, Использует все навыки ее, Чтоб чувствовать, судить, желать и знать , И, устремляясь выше в свой черед, Растет в иную, что ее растит, В последнюю, что подчиняет те, Хотят они того иль не хотят, И образует Я, способность быть . И так она велит играть второй, Как первой — та, и, устремляясь ввысь, Оплот находит в Боге, чтобы мы Не рухнули под бременем скорбей. Ей Бог — удел, а в месте нет нужды. Деянье, Знанье, Суть: единство трех. Такую глоссу сделал Феотип.] Затем: «Когда-то весь мой жезл горел, Но стал золой — лишь тлеет головня. Но если дуть на искры, то огонь Чуть-чуть окрепнет, вспять пойдя, и так Я понуждаю дух, служивший мне, Чтоб он остатки мозга вновь напряг, Насколько угли сохранили вид, Да повелят руинам членов те Вкусить, как прежде, правду о вещах (Он улыбнулся) — ту, что столь мелка: Что вы — мои сыны и что давно Смерть унесла Иакова с Петром, И я — последний, брат ваш Иоанн, Кто видел, слышал, может вспомнить всё. Всё вспомнить! Нет, не дерзость — так сказать. Что, если б снова Истина с высот Сошла ко мне? Ведь может быть и так: Он, несомненно, может мне предстать, С огнем в очах, с кудрями словно снег, Средь светочей, с мечом, как видел я — Я, недоумевающий теперь, Как брат ваш, видев это, уцелел? Я жив еще — для блага, чтоб любовь Открылась людям. Пусть одна зола Обличье Иоанново хранит, Подумайте: рассыплется она — И на земле не будет никого, Кто видел оком, осязал рукой Живой Глагол, что от начала был. Никто не скажет больше «Я узрел». Так, чтоб взойти, склоняется любовь. Когда Христос призвал меня учить, Я стал ходить по свету, говоря: «Так было; так я видел и внимал», При случае, и верил мне народ. Потом я Откровенье получил На Патмосе, не призванный учить, Но лишь внимать, взять книгу и писать, Не добавляя ничего к словам, Не опуская, не меняя их; Так я писал, и верил мне народ. Когда же годы подошли к концу, А больше глас писать меня не звал, Я, исходя из знаний, стал учить, Чтоб все, любя, признали мощь любви, Подчас друзей в посланиях прося О ней же только, больше ни о чем, И рассужденьям верили друзья. Но мне казалось, что остался я Медузою на патмосских песках, Чтоб жителям прибрежий говорить О странствиях, о чудищах пучин И повторять: «Я видел, слышал, знал», И возвращаться к прежним берегам, Когда уже Антихрист в мире был, И множеству антихристов внимать: «Ты — Иоанн, Иаспер — я, и что? Я юн, ты стар и мог уже забыть: Так отчего ж поверим мы тебе?» Я не хотел сводить на них огонь Иль, как в былые дивные года, На змей и скорпионов наступать; Но вспоминал, что в житии Христа Забыто было иль искажено. Ведь многое из прежних дел и слов, Изложенное ясно и сполна, Умножилось (иль выросла душа За столько лет, столь дивный свет познав, Хранимая, чтоб видеть и учить) И новое значенье обрело; Я в прежних точках звезды различил И описал в Евангелье своем. Ведь вопрошали: «Много лет прошло, И где обет пришествия Его?» — Юнцы в расцвете силы обо мне, Заставшем в летах детство их отцов. Но я, любя, охотно отвечал, — Ведь я был жив и мог еще помочь; И верили они, в конце концов. Так, наконец, я от трудов ослаб И смерти ждал; вы унесли меня, И я почил в раздумьях об одном: Что, если даже мир лежит во зле, В нас — истина, а прочим Бог судья. Но ныне я очнулся, столь смущен, Как будто поскользнулся и упал, Расставшись с тем, чем был я до сих пор, И уцепиться ни за что не смог, — Я понял, что покинул этот мир, Когда разверзлась бездна подо мной, Средь нерожденных в будущих веках Внимая или мысля, что внимал: «Так жил ли вправду этот Иоанн И называл ли видевшим себя? Заверь, мы спросим, что он видеть мог?» Как их заверить? Могут ли они В одежде юной плоти, полной сил, На каждом духе средь житейских нужд, Живя, учась, пока с годами персть Не станет тоньше, чтобы он прозрел, — Понять, как я, удержанный едва, В обносках прежней ризы, трепещу, Вселенскому сиянию открыт? Вотще ль стареем и слабеем мы, Любимцы Бога? Благ без боли нет. Да, для меня рассказ, та Жизнь и Смерть, О чем писал я «это было» — есть, Здесь и сейчас; не мыслю об ином. Не в мире ль Бог, Чьей силой создан мир? Не спорит ли с грехом Его любовь, Когда мы видим, как творится зло? Боль, зло, любовь — что вижу я еще? Что — Воскресенье? Что — Восход Христа К деснице Отчей, если не прорыв Всей истины, разлившейся в душе, Когда, вослед греху и смерти, я Вдруг вижу то, что сможет их затмить, — Добра и Славы будущий поток? Я видел Мощь и вижу, как Любовь Ее приемлет; в слове «вижу» я Дух, общий Им Обеим, признаю, Что нашим духам отверзает взгляд, Веля взирать. Я вижу — суть Они, Но вы, те чада, коих любит Он, Нуждаетесь в том зрительном стекле, Что изумило некогда меня, Творение искусных мастеров: Предметы, поднесенные к глазам, Лежали в беспорядке, и никак Не мог постичь их связи слабый взор, Пока стекло не отдалило их — Столь четким, мелким, ясным стало всё! Так истину постичь и вы должны, Сведенную к деяньям прошлых дней, Что могут ясным доводом служить, Но далеки от вас. Пусть чувства вновь От вечности вернутся к временам И в них отыщут эту Жизнь и Смерть. Смотрите на нее, пока она Не разольется вширь, как звездный свет, Не станет миром вам, как стала мне. Ведь жизнь, отрады, горести ее, Надежда, страх — поверьте старику — Лишь случай, чтобы мы могли постичь, Какой была, бывает, есть любовь, Чтоб мы держались стойко за нее, Чтоб зависть мира не смущала нас, Чтоб правду мы блюли — и это всё. Но посмотрите, как наш путь двояк — Не так, как тело, учится душа! Казалось бы, что в свой короткий срок Плоть, для души опорою служа, Должна спешить, но нежило тепло, Свет озарял и услаждала снедь Тела людей уже века назад, Как в наши дни. В стремленье к высоте Остановилась плоть, душа же — нет. Как в этот полдень могут мудрецы Афин и Рима нечто постигать В предвечной мощи, скрытое вчера, Так, если мощь от этого растет, Тем более растет эфир над ней, Любовь над силой, в Божестве — Христос. И, чтоб урокам не было конца, Доколе время длится на земле, Нужны предупрежденья каждый день, Чтоб не лишилась доблести душа, — Препоны для старинного вреда, Ручательство о жизни вновь и вновь, Вопрос извечный: «Вправду ль любит Бог, И соблюдете ль эту правду вы?» Вы знаете, что для телесных благ Нам в мире подтвержденья не нужны: С тех пор, как в стужу дали нам огонь, Мы знаем, какова его цена, И неизменно пламень бережем. Поблек рассказ, как смертным Прометей Принес Зевесов краденый цветок (Язычники так сами говорят), Но что бы в прошлом ни было с огнем — Его поныне ценит и знаток, Смеющийся Эсхиловым стихам, Как оценил в трагедии сатир, Что прикасался к пламени, дивясь. Будь так с душой, когда бы правду мы, Узнав, всегда хранили в чистоте И множили, как всё, что тешит плоть, — Проверка бы окончилась, земля б Погибла; пусть размыслит человек, Затем решит — отдаст ли он огонь, Познав его, за злато и багрец? Отверг бы он Христа, будь речь ясна? Чтоб испытать нас, доводы плывут, И мы не можем их принять, как все, И напрямую в жизни признавать, Как благо несомненное — огонь. «Но раньше было легче», — слышен вздох. Чтоб дать ответ, остался я в живых. Взгляните — с Ним я от начала был! Вы знаете, что видел я; затем Впервые испытание пришло: «Что от Христа, Который подле вас Преобразился, по волнам прошел И Лазаря воздвигнул из пелен, Могло тебя отвлечь?» — смеетесь вы. Что отвлекло? Свет факелов и шум, Внезапный римлян вид, удар меча, Угрозы иудеев — вот о чем Написано: «Оставил и бежал». Таков был испытания исход. Но дух, обретший правду, мог расти: Год-два спустя — как малое дитя Иль женщина, не знавшая вовек Моих видений, только вняв словам, Креста не обхватили бы, смеясь, В горящей ризе, славя Божество? Что ж, все угрозы минули? Не все. Уж начинался незаметный труд, У правды притуплявший острие, Пока любовь сомнений не сразит. Наставники шептали: «Пусть верны Рассказы старцев, — юноши поймут То, что от старцев скрыла скудость сил: Учение раскрылось лишь теперь». Так, как когда-то римское копье, Ту Истину, что трогал я рукой, Пронзили хитроумные слова Керинфа, Эвиона и других, Пока не грянул клич: «Спаси Христа!» Я описал, что в житии Его Забыто было иль искажено. Я сделал так, но что нас ждет теперь, Когда в уме я слышу голоса: «Так был ли вправду этот Иоанн И называл ли видевшим себя? Заверь, мы спросим, что он видеть мог!» Не это ль бремя сих последних дней? Не помогу ль я вам его нести, Чтоб немощью умножить вашу мощь? Когда бы здесь, в пещерной темноте, И родилось, и выросло дитя, Что слышало о солнце лишь от нас, Но видело лишь отблеск, а не свет, — Тот, кто хотел бы обучить его, Охотно б сам ушел в слепящий мрак На месяцы, и так бы он постиг, Что различают очи в темноте; Должно быть, он сумел бы объяснить, Что в мире света больше, чем внутри, Не говоря: «Я видел, верьте мне!» Вам это бремя тяжкое нести В чужих и обновившихся краях, Со мной расставшись, вскоре предстоит. В сомненье вы? Расстаньтесь с ним скорей! Я вижу — проповедуете вы В ином обличье вечером в полях, На островках, которым нет имен, Под портиком пытаетесь спастись От шумных толп в огромных городах, Где ныне слышно только пенье птиц, И спорите средь каменных руин, Где праздным взорам видится Эфес. Тогда не спросит ближнего никто: «Так где обет Его прихода?» — но «Открылся ли в какой-то жизни Он — Как Мощь, Любовь и действующий Дух?» Всё выскажу скорей — торопит срок: Вопрос — ответ, чтоб мы спастись смогли! Не молкнет книга, писанная мной, Но тихий голос отвечает ей: «Ты говоришь о давних временах; Кто вспомнит правду даже день спустя? Не довод для ученья — чудеса. Что ж есть в ученье? Мы должны любить, И любим мы любовь и мощь в одном — Пусть это мы постигли из речей О Господе; но вправду ль был Христос? Есть в Нем нужда? Не нами ль создан Он? Ум узнает лишь то, что скрыто в нем. Начнем с любви: мы признаем Христа, Поскольку нам ясна Его любовь, Поскольку в нас она уже живет, Иначе б не узнали мы ее. То — отраженье нашего ума, Которое вернулось к нам опять И чем-то внешним кажется для нас, Дела, обличье, имя обретя. Брось в воздух вещь — на землю упадет, Как доказать, что было всё не так? Теперь — о мощи: Он — Творец и Царь. Конечно, мир возник, и власть в нем есть, Коль не всегда он был таким, как стал. Отцы считали — носят скакуны К восходу солнце вверх, к закату — вниз, Что ныне ходит вверх и вниз само, Как будто вольной брошено рукой, — Имея руки, думали они; Однако новый слышится вопрос: Ужель все силы таковы, как мы? У нас есть руки, воля есть, но то, Что правит им, — неведомый закон, А воля и любовь знакомы нам. И книги нам свидетельствуют, как, Чтоб наказать иль наградить людей, В недолжный срок давало солнце свет, Скрывалось, застывало: вот молва! Но и теперь нуждается земля В наградах или карах, как тогда, Но мы не ждем вмешательства светил. Итак, ошиблись наши праотцы, И страсть сокрыла истину от них. Вернемся вспять, к истокам всех вещей: Мы видим волю, разум и любовь В себе самих — и мы их придаем, Считая правдой, мнимым божествам, Как прежде — руки, ноги, стан, чело. Забыты Герин взор, Зевесов лик, Остались Гере — гордость, Зевсу — гнев. Их заменили воля, мощь, любовь; Мощь, волю и любовь сменил закон. Как доказать, что с Богом всё не так, Коль прочее умом порождено? Нет, я силен, не нужно мне вина, — Евангелье вложите в руки мне. Мы призваны расти, а не коснеть; Как только мы на палец подрастем, Ненужную опору заберут И новую дадут для новых нужд. Отсюда ясно — мы, увидев высь, Должны всходить, опора же пускай Падет, едва покинута стопой, — Ведь всё превратно, кроме Божества. Мы с каждым шагом зрим иное в Нем. Где лестница падет — труду конец, Доказанное не докажешь вновь. Так терния сажает садовод, Чтоб указать, что спят ростки меж них, Предупредив неосторожный шаг; Взойдет трава — колючки можно срыть. Пытаясь вникнуть в свойства и роды, Ты на кустарник больше не глядишь, Что послужил защитой семенам, Но на саму траву, на свет над ней, На завязи. Плод книги видим мы, И чудеса нам больше не нужны, Хотя доныне эти чудеса И стебелек, и корни соблюли От вепря, от вола и от козы. Что ж, человек — махина из колес, Что могут встать и закрутиться вновь? Нет, он всё время движется вперед, И не забудет он того, что знал. Так мнят языки, я же так учу: Как ты питаешь малое дитя, Потом оно растет и ест само, Так с ложки кормят истиной и ум, Лишая кашки, чуть он сможет есть. Я чад кормил, не спрашивая их; Пусть отрок алчет или ищет снедь. Кричал я: «Чтоб уверовать в Христа, Взгляни, как зренье обретет слепец!» Теперь кричу: «Ты требуешь, хитрец, Смеющийся рассказу о слепце, Чтоб повторил я чудо пред тобой?» Скажу, что в чудесах была нужда, Когда и веры не было б без них. Что изменялось — видимый предмет Иль разум смертных, видящий в вещах Не больше, чем угодно Божеству (Как думаете вы, что вижу я Вокруг всех нас, где вам видна скала?), Не знаю я, но был исход таков. Так вера исключила чудеса; Избыток повредил бы, не помог. Затем, признанье Бога во Христе Твоим умом дает тебе ответ На все вопросы неба и земли, В тебе питая мудрость испокон. Отвергнешь ли, чтоб снова доказать? Уйдешь ли ты от знаний к их корням, Хоть доводы ты мог бы применить — Так применяй же дальше иль умри! Я говорю, что смерть и только смерть — Убыток от того, что ты стяжал, Тьма от лучей, незнанье от ума, Любовь, что в безлюбовность перешла. Так лампа меркнет, маслом залита, Так чрево алчет при избытке яств. Неведение лечится всегда. Когда спросили о природе мы: «Что, если мощь за этой мощью есть?» — Нуждались мы в подмоге от Творца; Он дал ее, как писано для вас. Но, коль за мощью некто мощь найдет, Но спросит так: «Всё — мощь, а воля где Источник всякой мощи, ибо в нас Людская воля и людская мощь Являют в малом связь двоих в большом, — Он обернется и застынет вновь, А встать на месте — значит умереть. И вопрошая: «Нет ли и любви С могуществом и волей наравне?», Нуждались мы в подмоге от Творца; Он дал ее, как писано для вас. Но, если всюду видим мы любовь И рассуждаем: «Коль любовь везде, Мы сами любим и любви хотим, — Любовь — от нас, и не было Христа», То как помочь постигшему в себе, Что должен он любить и ждет любви, Коль, полн любви, ведущей ко Христу, Из-за нее Христа отвергнет он? Залили лампу, чреву не стерпеть Избытка пищи, и душа умрет. Но он добавит: «Это было лишь Уловкой; ты виновен больше всех. Ты называл места, людей, года, Где, с кем, когда к нам Истина пришла, — И в первой правде оказалась ложь, Что на вторую нам бросает тень. Зачем дарить нам знанье, если дар Дается так, что пользы не найти? И почему нельзя предотвратить Сомненья, для которых места нет, Где истина бесспорна и чиста? Зачем мне выбирать и отвергать По мере сил иль немощи моей, Коль ты не отвечаешь на вопрос: «Однажды было это или нет?» — Как говорит правдивый человек. А ты поешь, как эллинский аэд? Прославленное действо вспомни вновь О похищенье Зевсова огня, Как он достался смертным в тростнике: «Есть правда в басне, — мудрецы кричат, — В том, как добыли смертные огонь, Хоть он и дух, и на земле зажжен. Что с Прометеем, то же и с тобой: Зачем смущать ошибками людей И всё в прямых словах не рассказать?» Я дам ответ: «Ужель поспоришь ты С простейшим положеньем: человек — Не Бог, но к службе Богу призван он, Есть у него наставник и урок, Есть что отвергнуть, есть и то, чем стать? Коль так, то к новым целям от былых, От лжи ко правде, от тщеты — к делам, От меньших — к большим благам мы идем. Иначе — как продвинуться вперед? Пока не стали спорить: «Что есть Бог?», Не спрашивал дикарь: «А что есмь я?», Себя не мнил верховным существом, Как мнят сейчас все те, кто говорит, Что в Боге нет ни воли, ни любви, А только мощь законов естества, В себе ж любовь не меньше признают, Чем волю или мощь — и правы в том. Будь человек единственным из всех Существ, в ком мощь, и воля, и любовь, Как ни малы, сливаются в одно, И можно их найти и показать, То он стоял бы выше, чем стоит Любая мощь без воли и любви, Совсем как жизнь в малейшем мотыльке, Чьи крылышки сквозь пыль едва видны, Стократ чудесней, чем Атлантов прах, Что служит лишь опорой мотыльку! Так, человек — над всеми; словом, Бог. И к пораженью торжество ведет, К ущербу — прибыль, к падшести — подъем, Жизнь невозможна, остается смерть. Но если, так воззвав, признает он. Что человек в смирении своем, Не зная Бога, лишь себя поймет, Я следствие немедля укажу, Сказав, что так он сам в себе открыл Удел людей — ни Бога, ни зверей: Нам знать дано лишь то, что можно знать, Бог знает всё и может делать всё, Зверям довлеют ум и сила их, И не желают большего они, Не сознавая своего ума. Мы знаем часть, но больше сознаем, От мнимого к бесспорному влачась, И в том стремленье, воздух превратив В предмет, что можно взять и применить, Идем вперед, как только нам дано — Бог есть, зверь есть, и только человек Отчасти есть, но чает быть вполне. Не легче было б двигаться душе, Когда б достиглась сразу цель борьбы И, не гадая, мы бы знали всё, Чем телу, будь оно окружено Сплошной землей, в то время как сейчас Мы с места к месту двигаться вольны. Так человек приходит к мысли, что Он то, что знает, раньше знать не мог, А что известным кажется сейчас — Окажется ошибкою поздней. Вот так у смертных знание растет: Мы учимся, поскольку мы живем, Былое Я велит учиться нам: Нас, как зверей, обязывает мир, А как людей — обязывает ум, Закон привычки, знаний, естества. Дар Божий — в том, что правду угадать И от ошибки устремиться к ней Мы можем прежде, чем постигнем вещь. Так хвалится ваятель до трудов Подобным даром — образом в уме И жаждою его запечатлеть, И, глину взяв, ей форму придает, Крича: «Смотрите, что увидел я!» Но он черты меняет много раз, В подобье правды истину ища. Что, если б он кричал: «Ни лика мне, Ни стоп, ни тела в глине не узреть»? Пускай в ладоши лучше хлопнет он, Смеясь: «Вот это — образ мой живой!» Лжи радуясь, ее осуществит, Пока вы сами не узрите плоть В том, что создать из глины он сумел. Он прав, вы правы — в этом путь людской! Лишь Бог живое сразу создает. Отвергнете ли эту часть труда? Нет более виденья на Горе — Оно, явившись, вновь ушло в ничто. Подобья же, как Моисей велел, Еще в ходу, сменяясь при нужде. Так повторяйте образец по ним! За небреженье ожидает суд: Тем недоступен ангельский закон, Кто уступает прихотям души, Где радость, жизнь, порыв, закон — одно! Вот в этом бремя сих последних дней. Я выжил, чтоб его изведать сам И дать ответ: довольно ли сего? Ведь если горе новое придет И надо будет братьям руку дать, Доколе жила бьется на моей — Да задержусь на долгие года, Чтоб извлекать из пропасти слепцов, Хотя б ушел на это целый век!» Но он был мертв, и полдень миновал. День к вечеру клонился. Впятером Мы погребли его и разошлись, А я, переодет, ушел в Эфес. Пещерный вход теперь забит песком. Валент исчез, его утерян след. Бактриец был как дикое дитя — Он не писал, не молвил, лишь любил. И чтобы эта память не ушла, — Ведь завтра отдадут меня зверям, — Я то же Фебу верно расскажу. Ведь и доныне лик Ученика Любимого, кому служил и я, Иные люди ищут на земле, Но тщетно — то ль не поняли они Один намек в конце труда его, То ль эта речь была искажена, Переходя из уст в уста других. Поверьте — в этом мире больше вам Не встретить взгляд божественных очей! Всё было как сказал я, и теперь Он вновь лежит у Бога на груди. [Керинф, прочтя, стал спорить; вот ответ: — Когда Христос, как утверждаешь ты, Не более чем лучший Человек, — Его награду следует признать, Сейчас и вечно, худшей из наград. Ведь Он считал, что жизнь — в одной любви, Считал — любовь должна войти во всех, Наполнить души, слить с Его душой, — Его отрада всем и всех — Ему. Ты говоришь — награду Он обрел. Но и сейчас немало вольных душ И множество — живущих во плоти. Когда б замедлил с возвращеньем Он Еще на десять иль двенадцать лет (Таков расчет), на каждый палец твой Придется в день, когда погибнет мир, По сотням душ, уверенных в словах, Что Он со всеми станет Плоть Одна, Будь это Памфилакс иль Иоанн — Жених для всех! Так может человек? А Он затем и умер, как сказал. Признай же, что Христос — безмерный Бог Иль побежден! Но побежден Керинф.]

 

МАРИНА ГЕРШЕНОВИЧ

{45}

 

РЕДЬЯРД КИПЛИНГ

{46}

(1865–1936)

 

Аэндор (1914—19-?)

Сурова земля к безутешным сердцам, Но их в Аэндоре ждут. Жены, скорбя по своим мертвецам, Дорогу легко найдут. Тех, кого помним в лицо до сих пор, Мы вновь обретем на пути в Аэндор. Руки во тьме — Боже мой! — узнают! — Смотри и внимай голосам, Что нас утешают! Легенды не лгут, Ты в том убедишься сам. С мертвыми можно вступить в разговор За некую мзду на пути в Аэндор. Но нам непонятна смутная речь — Дрема их так глубока! Их с дальнего берега могут привлечь Только уста чужака. Так к матери весть перейдет рубикон От сына. Таков Аэндора закон. Таланты, что явлены напоказ, На радость мертвым даны. Пока они не откроют глаз, Стенать и хрипеть должны. Оформится в связную речь этот вздор Утробный, — плати на пути в Аэндор. Терпенье и вера нужны — на век, И мы разгадаем ответ. Ведь то, что вещает родной человек, Порою похоже на бред. (Нас сводит с ума лживых призраков хор, Пока о наших любовных делах не вызнает Аэндор…) О, путь в Аэндор древнейший из всех И самый безумный путь. Ведет он к логову Ведьмы тех, Кто скорби изведал суть. С времен, когда правил Саул, до сих пор Их путь неизменно ведет в Аэндор.

 

Дорога через лес

Когда-то дорога была через лес, И минуло семьдесят лет. Ты видишь, что сделали дождь и зной: Дороги той больше нет. Ни знака, что кем-то был путь проторен (С тех пор, как поднялся лес), Но он — под натиском анемон, Под вереском — не исчез. Там вяхиря самка гнездо свила, Там рай для семьи барсука. Когда-то дорога сквозь лес была. Об этом спроси лесника. И если под вечер войдешь в тот лес В зените лета, когда Прохладой овеют края небес Форельную гладь пруда, Там выдры непуганой свист-манок Услышишь: шорох и свист, И мерную дробь лошадиных ног — Сквозь лес, что тернист и мглист, Сквозь чащу стремительный вечный галоп Стихии наперерез; Знакомый, как запах росистых троп, Потерянный путь через лес… Но нет пути через лес.

 

ГЕРТРУДА КОЛЬМАР

{47}

(1898–1943)

 

Некролог

Умру и я, как многие из многих; и грабли на дорогах бытия оставят след — гряду могил пологих. Одна из неимущих и убогих, в пустое небо взгляд уставлю я. И стану прахом. Время всех меняет. А на углу со шляпою пустой, как палочку волшебную, сжимает свой посох нищий. И закат роняет в подставленную шляпу золотой. Но этот дар не взять в худые руки и даже на картошку не сменять. А я сыта, лежу, не зная муки. Так морю вторят раковины звуки, в них скорбь и гнев. Страстям уже не внять… Да, я была. Я пыль с подметок ваших. Я знаю, умирать вам тяжело. Торгаш доход считает, дурень пляшет. А вы у светофора: путь укажет неумолимый рок, тупое зло. Вы каторжники, руки ваши знают лишь тачку, у иного — нож в груди. Тут бьют воров, там глупых истязают. Я — прах, что с ног народа отрясают, я знала вас, оставшись позади. Я этот облик ваш в себе носила; как зеркало разбитое, слаба, я плохо вашу сущность отразила. Ах, я для вашей вечности не сила — ничтожество, песчинка… и раба. Ком глины, из которого ваяют простую форму, взявши в оборот. Что вам сердца, которые пылают, уста, что к вам с надеждою взывают, и голос, что осанну вам поет?

 

Уединенное

Я облачаюсь в одиночество свое, ничего, что рукава длинны, — теплее нет одежды, для нее ни стежки, ни булавки не нужны. Мне некто одиночество скроил, что боль и облик чувствует людей; я в складках знак увидела, он был таким, как шеи черных лебедей. И пробудился взгляд внутри меня — павлиний глаз, что крылышки смежил, — он видит волны, что бегут, тесня границы светлых дней и темных сил, и увлажняют золото волос эльфийской девы. Тянут в бездну вод. И год, что сел на каменный утес, как птица, в страхе дни свои зовет. Так тихо здесь. Струится полотно, что будет впору мне когда-нибудь. И рыбы опускаются на дно, цветными плавниками бьются в грудь. Посеяны земные семена. Плечо блестит рудою золотой. Трепещущая легкость полотна, мерцая, лоб охватывает мой.

 

Трагическая развязка

Тигр ежедневный путь свой отмеряет за шагом шаг. Порой под вечер голод утоляет; он здесь чужак. Решетки сталь: за нею мир бесплотный со всех сторон; удар и крик, и мрак зимы холодной — всего лишь сон. Идет домой: забыв язык свободы, скользит на свет. И клетка мстит ему в момент ухода, кидаясь вслед. В немой тоске он вспыхивает ярко: то боль была. В полосках сажи золото огарка свечи, сгорающей дотла.

 

МАША КАЛЕКО

{48}

(1907–1975)

 

Агота

Агота — две косички с сединой. Агота наша всё на свете знала. По пятницам нас бережно купала. Агота — имя нянюшки родной. Она носила платье изо льна с баварским лифом с выцветшей канвою. Так нежно песни старые порою нам пела ломким голосом она. Вела беседы с Богом напрямик. Когда Он нас не жаловал вниманьем, она спешила в храм на покаянье, и — помогало вмиг. Агота прожила свой век одна. Любила нас. Еще кота любила, которого в наследство получила от батюшки покойного. Она оставила и двор, и дом родне, с ней Библия была и чувство долга. Порой для нас букварь читала долго, перебирая четки, как во сне. Агота свойства трав целебных знала и пользоваться знанием умела. При виде городских врачей краснела — больной потерян, так она считала. Однажды ей открылось: все дела окончены. Нет пятен на одежде, в карманах — дыр, и выросли, кто прежде нуждался в ней, кого она пасла… — И Бог ее призвал. Она ушла.

 

Осенняя меланхолия

Мой сад не вянет. У меня нет сада. Нет дома, где бы ветер плакал от досады. Не причиняет боли туч свинцовых клетка, поскольку небо вижу я и так довольно редко. Я к звездам не стремлюсь уже, как прежде. Мне газовый фонарь укажет путь к надежде. Не огорчит беда, не впечатлит отрада. Мне осень не страшна, ведь у меня нет сада…

 

«Вместо посвящения»

Эрнсту Ровольту

Тут я близка, темня и стих строгая, к тому, что можно строки рифмовать, бездумно посвящение слагая; но «Ровольта» ни с чем не срифмовать! Однако, мастер, я надеюсь, Вам понятна ткань стиха без рифмы оной. Дареным виршам, так же как коням, не смотрят… в общем, в след строфы дареной.

 

Гороскоп оказывает услугу…?

По звездам может местный старожил читать, как говорит он, предсказанья. Пока не осознал свое призванье, двенадцать лет он поваром служил. Иной гешефт; но может он зато с двух до шести предвидеть и пророчить. «Созвездия не лгут. Вас не морочат!» — гласит табличка на его авто. Сатурн с Венерой видящему, к слову, шестое чувство в дар преподнесли. Но в звезды изменений не внесли; вмешался Марс, как грозный участковый. Тот гороскоп, что подготовил он, сулит мне счастье вкупе с красным камнем. Уже купила; ведь наверняка мне придется счастья ждать со всех сторон… Указано в бумаге с сургучом: в зависимость частенько попадаю. А если легкомыслием страдаю, всё это — Космос. Я тут ни при чем…

 

АЛЕКСЕЙ ГОЛОВКО

{49}

 

ДЖОН КЛЭР

{50}

(1793–1864)

 

Кумир цветов

Под бурей гелиопсис гнется ветром, Трепещет жимолость, скрывая венчик цвета, Шиповник, несмотря на вид свой боевой, Руке подвластен, хотя иглы под листвой, Чертополох же — высоко несет узлы цветов, Подобные плюмажу лошади, что в бой нестись готова, Бросая вызов козням всем обок пути, В лугах стоит, где скот пасется, не спеша уйти. Помпезно, кучно заросли стоят, В лесу опасность неизвестную таят, На сельской улице, где низкий сплошь сорняк Не может удержать свои сухие семена, бедняк, Репейник высится, надменный и крутой, И держит на себе цветков осиный рой.

 

КРИСТИНА ДЖОРДЖИНА РОССЕТТИ

{51}

(1830–1894)

 

Лужайка незабудок

Ужель любовь изменчива настоль, Чтоб незабудок создавать юдоль В садочке, клумбы где и травостой? — Люблю свободный их обильный рост У диких троп и необрезанных берез, Киванье у поскотин и тынов Иль у опасных, влагой полных берегов, Где шпажник с медуницей нарушают строй Подвижных кочек, где тростник растет густой. Любви не учат в школе, и ее Не раздают, как перед дракой дреколье; К барьеру — или получить ответ? — Настоль свободен незабудки цвет. Дай мне огонь, не сырость и не гниль, Страсть инстинктивного броска охолони, Стань твердым, как застывшая звезда, И нежным, словно голубь у гнезда, Стань больше времени, сильнее смерти стань: Сквозь муки творчества, сквозь пыточную сталь — Тот стон ее — не от потребности дышать —

Забудешь-или-нет, любить и вопрошать.

 

ЭДВАРД ТОМАС

{52}

(1878–1917)

 

Куст полыни

Старичок, Любовь Юноши — ничто в этих названьях Не звучит для того, кто не знал Старичка, Седовато-зеленую в перьях траву, чуть не деревце, Что растет с розмарином, лавандою рядом. И упертого знатока имена, Чуть украсив траву, с толку могут сбивать: Я сказал бы, влечет она не именами, Сколько б это ни длилось. Но эти люблю имена. Куст не нравится мне, но наверняка Не чужой он мне, и его замечает малышка, Обрывая листок возле самой двери, В дом входя, из него выбегая в стотысячный раз. Часто там ожидает она, у полыни сбивая вершки, Что ложатся, скукожившись, на тропу, может — думает о своем, Но, возможно, — бездумна девчонка, резко дунув На пальцы и вновь убегая. А куст этот ростом Лишь в полроста ее, хотя возрастом равен, Хорошо обстригает девчонка его. Бессловесна она; Мне приходит на ум, сколько лет еще помнить Она будет былое с тем запахом горьким, Те аллеи в саду и дамасскую сливу, Что на изгородь оперлась, путь скрывая к двери, Толстый куст той полыни у двери, и помнить меня, Запрещавшего куст обрывать. Для меня же Глухо скрыто забвением место, где горький я запах впервые вкусил. Так же часто срывал те седые листочки, Запах слышал и думал, и фыркал опять и опять, Силясь мыслить о том, что тогда вспоминалось, Ничто не имело значенья, лишь памятна горечь была. Ключ я к прошлому потерял. Тупо спрей обоняя, Размышлял ни о чем; ничего я не вижу, не слышу; Но мне кажется, будто смогу я услышать, лежа в ожидании Тех вещей, что я должен вернуть из забвенья себе: Не является сад, нет тропы, нет куста седовато-зеленой травы, Что названия носит Влюбленность Мальчишки и Старичок, Нет ни матери, нет и отца, нет товарища в играх: Лишь аллея, темна, безымянна, и нет ей конца.

 

ЧАРЛЬЗ КЕННЕТ УИЛЬЯМС

{53}

(р. 1936)

 

Болезнь Альцгеймера: жена

Она взяла звенящий телефон и сообщенье приняла, Забыла сообщенье, тут же и забыла, кто звонил. Одна из дочерей, как догадался муж: та, у кого собака, А также дети и сынишка Джед, Возможно, верно, но не скажешь, кто и что, когда все напрочь С названиями бирки перепутаны, исчезли, Когда все одинокие цветы ума и памяти цветут и умирают В отдельных комнатах безжалостного времени бесследно? Но иногда ее лицо ей вдруг является самой, с ужасной Гримасой неуместности, зеркально отразившись. Она уж знает правило терпенья: взгляд ее опустится смущенно, Прилично, словно взор благовоспитанного детства, И отвернется от нее, как бы смущенный тем секретом Ужасным этой в прятки с зеркалом игры. Когда ж опять забудет, бросит взгляд назад, То будет снова там, украдкой наблюдая, плача.

 

ЧАРЛЬЗ СИМИК

{54}

(р. 1938)

 

Мои туфли

Туфли, моей скрытой жизни лица: Два зияющих беззубых рта, Надвое поделенная шкура зверя С запахом мышиных гнезд. Мои брат с сестрой, умерших при рожденьи, Воплотились в вас И направляют мою жизнь Всей невинностью своей непостижимой. Что мне книги, Когда в вас могу я прочитать Библию моей стези на этом свете И еще о многом, что придет? Я хочу провозгласить религию, Сочиненную для вашего смиренья Совершенного, и храм я воздвигаю, Где бы вы лишь двое были алтарем. Аскетично и по-матерински, вы терпели: Из наследия рабов, святых и каторжников Всем своим немым терпением рождая Истинное и единственное существо меня.

 

РОБЕРТ ХЭСС

{55}

(р. 1941)

 

Медитация в Лагунитас

Всё новое мышление вещает об утрате И в этом так похоже на привычное сознанье. Идея, например, что каждая подробность Стирает яркий четкий смысл идеи общей. Дятел С лицом шута, что долбит голый мертвый ствол Березы черной, есть своим явленьем Падение трагическое из иного мира С неразделенным светом. Иль сужденье, скажем, Что нет в подлунном мире вещи ни одной, Которой соответствует терновник ежевики, Звучит элегией название явленью. Мы обсуждали это поздно ночью. Голос друга Звучал струною горя, тон почти ворчливый. Позднее понял я, Что, рассуждая так, разрушить можно всё: и справедливость, И дерево, и волосы, и женщину, и Ты и Я. Существовала женщина, да, я ее любил, В руках сжимая маленькие плечи, Мятежно изумляясь близости чудесной, Как в жажде соли. Детства моего речушка, И острова на ней в сплетеньях красной ивы, Святая простота лодчонки наслажденья, Коса, где мы поймали крошечную рыбку С названьем «тыквенное семечко». Одно мученье с ней. «Стремление» — мы говорим. Желание полно бескрайних далей. И то же для нее был я. И я запомнил много. Руки, режущие хлеб Опасным образом. Она пораниться мечтала. Минуты были, — тело становилось Божественным, Как слово, Дни как продолженье плоти. Нежность, Все эти пополудни, вечера,

Что говорили: ежевика, ежевика, ежевика…

 

ЛУИЗА ГЛЮК

{56}

(р. 1943)

 

Яснотка

Живешь с остудою на сердце ты. Как я; в тени, торя тропу сквозь хладный сад камней, В сени гигантских кленов. Совсем немного солнце трогает меня. Я вижу его изредка весною ранней, поднимающимся издалека. Потом вымахивают листья, полностью его закрыв. Я чувствую его Мерцающим сквозь листья, переменчивым, Как будто кто-то в бок стакана стукает железной ложкой. Не всем живущим существам свет нужен В равной мере. Кое-кто из нас Свой собственный свет излучает: лист серебряный Пути подобен, по которому никто не ходит, мелкой луже Серебряной под кленами большими в темноте. Но это знаешь ты уже. И ты, и прочие, кто полагают, Живете вы по правде, значит, по любви. Но холодно всё это.

 

МЕРВИН БЕЛЛ

{57}

(1946 — 1999)

 

Доротее

Вы некрасивы, это правда. Неправда также, что красивы Вы. Вы разрешили сорняку расти в малине, В то время как малине — возле дома. Так близко и в такой интимной тишине Ненастной ночи, она чешет стену И соскребает день, пока мы спим. Дитя сказало, — значит, это правда: «Потерянные вещи все равны». Не думаю. Ведь если потеряю я тебя, Замрет весь воздух, прекратится рост деревьев. И кто-то выдернет сорняк, а это мой цветок. Спокойствие не будет вашим. Если потеряю, Я попрошу траву мне разрешить уснуть.

 

ЭДВАРД ХИРШ

{58}

(р. 1951)

 

Спина моего отца

Воспоминаньем детства я ношу в себе картинку, Как фото старое в затертом портмоне, Такое пожелтевшее, поблекшее, но кинуть Его я не могу, хоть и не нравится то фото вовсе мне, Как зуб больной, что трогаешь, но видеть не желаешь… Склонялось солнце. Остывала черепица И ветер дул в хвою замлевших сосен. Лежу в траве в мой третий день рожденья, С пылающим лицом и бдительно глядящий, Но не взорвавший визгом тишину. Ни разу не ужаленный крапивой И белену не бравший в рот. А мой отец уходит. Минутой раньше он поднял меня в руках Как новую добычу, поднял малыша До самых облаков: ведь бегал я волчком И звезды многие в головке так кружились. Минутой раньше я летел в его руках, Визжа от радости и выскользнуть стараясь, Пытаясь соскользнуть, обмякнув, на тугую грудь… Опомнившись, двойной я вижу холм Плеч, удаляющихся прочь, пятно его рубашки, К спине прилипшей. А гора уходит вдаль. Передо мной — вся даль пространства между нами: Дождя одна-две капли, блеск травы, И я, усаженный в зернистый полусвет Мужчины, прочь идущего из собственной семьи… Зачем мы прошлого ощупываем раны Опять и вновь — груз ложных злых начал И добрых начинаний мира, что зовется прошлым, Как будто этот мир нам говорит, кто мы сейчас, Иль были, иль могли бы быть… Дождь моросит, Один хлопок двери машины, лишь один — И нет отца, И крошки-лужицы блестят на мостовой.

 

АЛЕКСЕЙ ГРИШИН

{59}

 

ИОАНН СКОТ ЭРИУГЕНА

{60}

(ок. 810 — ок. 877)

 

Стихотворения

 

3. «Хоть и известно, что «Пасха» еврейскому слуху привычна…»

Хоть и известно, что «Пасха» еврейскому слуху привычна, Прост и в латинскую речь слова сего переход. Если ж ты хочешь узнать о первейшей Пасхе Вселенной, День изучи, что собой мир в первый раз озарил. Как утверждают, тогда совокупное мира устройство Из ничего перешло, вид характерный приняв, И Созидатель, причины вещей содержавший от века, Формы предметам придал, зримые в свете дневном. Круглая после земля была создана в точных пределах, Зелень и лиственный лес сделали краше ее; Береговой окоем опоясал владенья Нептуна — Вздувшимся гребням волны не перейти эту грань. Соприкасалась луна рогами с простором эфирным, Что рассекают в выси крылья могучие птиц. Сферу воздушных пространств окружал небосвод звездоносный, Он непрестанно спешил, мир целиком обходя. В шествии неравномерном согласных планет вереница Двигалась, производя тонов чарующих шесть, Семь интервалов и восемь ступеней звучащего ряда. Так гармонический строй в сфере небес пребывал. После же, как говорят, надмирный властитель вселенной Должен был царский чертог, если не занял, занять. Но обольстился Адам по вине опрометчивой Евы, Прежде которую змей хитрый склонил ко греху. Праздновал Пасху вторую, пророк и народоводитель, Казнями, дважды по пять, царство Исиды сразив. Мимо дверных косяков, окрашенных жертвенной кровью, Бог проходил, а крутом несся о первенцах плач. Агнца Израиль вкушал, заповеданный час соблюдая, Не раздробляя костей, — трапеза, полная тайн… Радостен был их исход, и стенал вероломный Египет, В гневе безумствуя, он гнался за страхом своим. С новой тревогой воззрел Моисей на черемные волны. Доблесть былую забыв, стал перед морем народ. Необъяснимый туман задержал фараоново войско, Чтобы добычи лишить, во изумленье и злость, А безбоязненный вождь разверзнул Нептуново поле, В нем был, неведом досель, мрамором вымощен путь. Берег Амона тотчас иссушили горячие ветры, Следом, подобно скале, вздыбилась в море волна, Но без опаски прошел через водные вихри Израиль И, выходя, ликовал, берег желанный узрев. Море укрыло из виду всех, фараону немилых, А колесницы его полог Фетиды покрыл. В том заключались прообразы миру явленья Христова — Что было скрыто дотоль, в Нем воссияло вполне. Единолично низвергнул Он князя отпавшего мира И из Эреба восстал по истеченье трех дней. Смерть Он впервые пятою попрал и вознесся на небо, Первым свободу обрел, Тартара власть поборов. Собственной кровью пречистой Он жертву принес искупленья, Пасхи завет, обновив, миру спасенному дал. Сам себя в жертву принес Господь и по собственной воле. Только такая была жертва угодна Отцу, И очищенье она уготовила целому миру, Миру, который Адам некогда в грех ниспроверг. Чрез одного пришла смерть, и Один ее прочь изгоняет, Лютая смерть сражена смертию жизни благой. Первенец к жизни, Христос разверз двери нашего гроба, Прежнюю восстановив суть самого естества. Эти события днесь мы и в символах видим священных, В них нам является то, чем прежде разум владел. Тело Христово и кровь Его пресвятую, которой Мир искуплен, да вкусит ум в благочестье своем; Вечерю Господа нашего будем вовеки мы помнить, И, пока будут слышны песни во славу Творца, Трапезы вечной, которую символы предвозвещают, Карла, слугу Своего, да удостоишь, Христос! Верный Тебе, он Тебя и почитает, и славит, Храмы он строит, для них утварь златую дает. Их украшают завесы, висящие в залах просторных, В пурпур священных одежд клирики облачены, Слышится возглас пресвитеров, у алтаря предстоящих: «Вечно пребудет наш Карл в храмах небесных Твоих!»

 

16

[8]

. «Прочь уходи, убирайся отсюда, начетчик постылый!..»

Прочь уходи, убирайся отсюда, начетчик постылый! Не для твоих увещаний пришел я, и в путь мне не спеху. Знать не желает тебя мягкокудрая свежая юность, Вот и кладу я предел болтовне, как и сам приказал ты. Хватит твердить: «Обуздай уста свои дерзкие, отрок!».

 

17

[9]

. «Приветствие королю Карлу от Иоанна…»

Жизни и света прошу для властителя дивного, Карла! Благочестивый король всех франков и честь их, и слава, Праведный и величавый монарх, он прекрасен и знатен; Нашей отчизны надежда, он жизни бессмертной достоин; Золотом венчан, украшен он лаврами предков великих, Держит в руке своей скипетр, как символ владения царством. Милостив будь, о Христос, к рабу Твоему, господином Мною зовомому, Карлу — сколь многими повелевает! Сколько в нем мудрости, силы, благоразумья и мощи! Он и красивый, и статный, и признанный военачальник; Словно Меркурий на небе, словно звезда на короне, Словно дневное светило, Венера иль месяц лилейный. В вечные веки продли его жизнь, о Господи правый, — Будем об этом молить всем народом, всей франкской страною!

 

18. «Если однажды хирург решится взрезать мне жилы…»

Если однажды хирург решится взрезать мне жилы, Остерегается пусть, чтоб не дрожала рука!

 

19. «Нет здесь вина, чтобы в зной увлажнить ибернийскую глотку…»

Нет здесь вина, чтобы в зной увлажнить ибернийскую глотку — Брюхо распухло мое, полное скверной воды.

 

21. «Непревзойденный мудрец, ареопагит Дионисий…»

Непревзойденный мудрец, ареопагит Дионисий Аттику преобразил светлым сияньем небес, Будучи сам потрясен прохожденьем Селены по Фебу В час, когда был на кресте казни предан Господь. Вскоре, затмением дивным сподвигнутый, он обратился, И Ерофей направлял в радостной вере его. Быстро возросши душой с наставником столь именитым, Скоро в купели святой заново был он рожден. Без промедленья, сияя мудрости светом небесным, Стал он афинян учить (сам же из их был числа). И сообщают, что Павел, Христа возвещавший повсюду, Чрез возложение рук сам его благословил. Вскоре, с наставником вровень, соратник его безупречный, Истовый сей иерарх Кекропа град окормлял. Там, словно следуя Павлу, выше светил Эмпирея Он был восхищен и зрел третье царство небес. Видел он там Серафимов и Херувимов священных, Видел Престолы — на них Бог восседает един; Ниже ступенью находятся Силы, Господства и Власти; Вслед, по порядку, святых сонмов сияют чины: То суть Начальства, Архангелы, Ангелов хор многосветлый — Также причастны они мудрости вышних небес; Точный предел есть чинам, и трижды по три есть число их. Эти нам тайны открыл сей во святых наш отец.

 

23. «Если словесной риторики мантия в радость кому-то…»

Если словесной риторики мантия в радость кому-то, Пусть себе ищет витий средь Цицероновых войск; Мне же достанет того, чтоб отыскивать смыслы простые, Неторопливо ведя речь о предметах, я мог. Должно в речах соблюдать им по праву присущие свойства: В шумном обилии слов часто таится обман. Если и в том, и в другом кто искусен по Божьему дару, Держится крепче пускай первого рода речей. Если о ясных вещах говорить без труда ты не можешь, Все же доволен будь — ты следуешь лучшим путем! Следуя лучшим путем, разве о худшем заботу Ты не оставишь? Всегда к лучшему только стремись.

 

24. «Всякий, кто мудрости образ прекрасный ценить расположен…»

Всякий, кто мудрости образ прекрасный ценить расположен, Пусть изучает тебя, о грекородный Максим! Прежде, однако, чтоб смысл творенья глубинный постигнуть, Воспринимаемый мир пусть он отвергнет вполне, Равно и чувственный опыт, который порой затрудняет Путь восхожденья ума лествицей знания ввысь. Только совсем отказавшись от хрупких утех этой жизни, Суетных дел и страстей, можно всё это читать. Если ж усердствует кто о земном или пуст, или празден, Да не приступит сюда! Вход ему будет закрыт. От ощущений своих раздутый, надменный и гордый, Пусть в отдаленье стоит, зная негодность свою. Тот же, кто знанья впитал, достойные мудрости высшей, Смело пусть входит сюда — это отчизна его. Этика здесь воссияла — наставница славная нравов И добродетелей страж, бдящая как надлежит. Физика здесь изучает сокрытые в мире причины, Делит и вновь единит всё, что является ей. Здесь средь наук богословие всем наиболее мило И отрицает равно то, что ЕСТЬ и НЕ-ЕСТЬ.

 

25. «Стихи Иоанна Скота к королю Карлу…»

В звездном чертоге окружности со средоточьем единым Факел Титанов скрепляет своими лучами златыми. Тьму, дважды равную свету, он делит на два равновесно. Дважды и к свету, и к тьме, прибывающим, он повернется. Так, разделяя весь год двумя поворотами дважды, Правит размерно и мудро он четверочастной вселенной, Что ограничена дважды созвездий шести полукругом, Месяцев ровно двенадцать земле на потребу дающих. При разделенье таком и согласном течении года Через посредство октавы Весов восхожденье и Овна Я предпочту, не забыв о Козероге и Раке. Овен, тебе ликовать о зачатии славном Христове, Примет пускай Козерог радость рожденного Слова. Света Предтеча родится под Раком в зените стоящем, Был он зачат при Весах — таковы суть главнейшие знаки. Кто с благочестием в сердце на крыльях ума воспаряет, Неторопливо скользя в умозрительном легком полете, Мудрость того возведет к гармоничности сущего в мире, Ясный рассудок его непосредственно сможет увидеть То, как наполнено всё повсеместно всегда Богом-Словом, И что содержит весь мир в себе знаки рожденья Христова. Ибо Бог-Слово из чрева девственного появился Вышел на свет восходящий, темную ночь ниспровергнув. Чтобы несчастных людей, удаленных от райского света, — Нас, погребенных под тьмою греха, совершенного древле, Жизни обителей светлых по собственной воле лишенных, Путами вечной погибели скованных, словно законом, Наш человеческий род, что по древним долгам своим платит, Так наказанье неся за грехи возбужденной гордыни, — Восстановить к прежней жизни в тех обиталищах райских. «Восемь», как должно, тебе о Календах Двуликого скажет, Образно преподнося то, как свет побеждает над тьмою. В этом числе всех деяний Божественных видим согласность. Ибо Господь наш, о Ком знает времени всякий отрезок, Был и рожден в день восьмой, и зачат, и от смерти восставлен, И на восьмой был Он день приведен к древним знакам закона. Одновременно предел в день восьмой будет в мире положен Круговращенью годов и всем прочим вещам преходящим, И, изменившись, навек постоянную примет мир форму. Род же людской, возрожденный матерью общей, заместо Грязи земной обретет небесных телес одеянья, Дивно густые посевы зеленью пашни покроют, Лик обновленной земли явится мигом единым, Подлинный смысл всех вещей всё приведет к совершенству. Вот что за звуки в глубинах наших сердец незаметно Арфе звенящей под стать способна рождать восьмерица. Дух наш, взыгравший внутри, ни на миг возглашать не престанет, Вечно звенит он, созвучный гремящим годичным ударам. Учит Писанье тому, и вещей Ему вторит порядок. Мудрость сама для себя предназначила время рожденья, Выбрала место, чтоб там предъявить себя миру впервые. Некогда был Вифлеем, говорят, во владенье Давида, Царственного псалмопевца и роду Христову начала. Слава тебе, род святой, прародительским хлебом богатый, С житом святое гумно, божественной полное жатвы, Где появился на свет Тот, Кто весь мир оживляет. Хлеб вечной жизни, питающий вышние мира чертоги, Манна нисходит в тебе, совершенств величайших достойна. Счастлив сей род, в чьем дому благоухание жизни, Что из своих тайников подает миру райскую пищу — Ангельский хлеб, на который Адам прежде право утратил, В скромном хлеву обретен, в пещере на склоне покатом. Тот, Кто плащом светозарным Своим облекает созвездья, В тряпки завернут лежит под чернеющим сводом пещеры. Нам не постигнуть Кого ни острейшим рассудком, ни чувством, Стадом коров Того видит в одеждах из плоти ранимой. Разве рассудок, и воля, и высшая тварная мудрость Слова во плоть нисхождению дать объяснение смогут Или познать восхождение плоти ко Слову способны? Бог присносущий, став плотью, низвергнулся в низшие сферы, Плоть же, став Словом, до самых возвышенных сфер воспарила. Богом-Отцом порожденный и благословенною девой, Славного рода Давидова царь и священнослужитель, Дом чей устроен вдали, столпами семью утвержденный, Белым покровом Кого озаряют Святые Писанья, Жизнь и спасенье людей, средоточие славы небесной: Нашему дай королю Карлу, как дал ему скипетр, Вечно слугой тебе быть с мудростью и прилежаньем, Счастливо дай провести ускользающей жизни остаток, Также и в царстве небесном с Собой пребывать в ликованье. Трижды счастливая матерь Божья, Святая Мария — Славят тебя небеса, и земля тебя чтит, преклоняясь, — Ближней заступницей будь и твердынею верной для Карла, Храм для Тебя создающего ныне прекрасный и дивный. Разновеликих колонн мраморных в нем сочетанье; Храм величаво поставлен в квадрат ста локтей шириною, Видишь в нем многоугольников сгибы и круглые арки, Равных сторон сочленение, цоколи и капители, Башни, перила, искусную кровлю, накат потолочный, Узкие окна, в них — стекла, что свет пропускают потоком, Изображенья внутри, и полы, и ступени из камня, Портики с разных сторон, кладовые и ризницы всюду, Видишь людей, вверх и вниз по алтарным ступеням идущих, Полные ярких огней лампады и паникадила. Камни блестят драгоценные, золото всюду сверкает, Храм украшают завесы, куда ни взгляни, и покровы. Сам восседает король высоко и взирает с престола, Предков корону надев, горделиво он голову держит. Скипетр в руках у него с рукоятью бактрийского злата: Великодушный герой, пусть продлятся еще его годы.

 

АНТОН ЖЕЛЕЗНЫЙ

{61}

 

ДЖОРДЖ МАКДОНАЛЬД

{62}

(1824–1905)

 

Легенда о Корревриканском водовороте

Принц Брекан Датский, лорд отмелей, кос, И моря, что входит в фиорд, Был вправе не видеть девичьих слез — Морей и земель тех лорд! Одну из золотокудрых дев Встретил у моря лорд: Прошлого ей был внятен напев, Хоть звучал в нем горький аккорд. Но бросив ее без лишних слов Подался за море лорд; Он дочь у Хозяина Островов Попросил, в решении тверд. Властелин Островов, отсмеявшись, рек: Лишь океанский лорд Островную Деву получит в срок, Для него ты не слишком тверд! Ты выстой три дня и три ночи, где круть Морской пучины, мой лорд, Иначе — о деве навек забудь, Восвояси плыви в свой порт. Принц Брекан драккар направил в моря, Вернулся в Данию лорд: О колдуньи, он рек, где найти якоря, Чтоб волною я не был стерт. Ты канат из пеньки и из шерсти сплети, И канат из девичьих кос, И в ревущий крутень обратно лети, Он не будет таить угроз. Грэйдулльский коваль в святки пустит всю сталь На три якоря, словно из грез, Конопли размочаль, шерсть возьми, коль не жаль, И пусть Девы дадут волос. Из рыжих волос — одну нитку пусти, Из черных, как смоль, — другую. Их золотистой прядью скрути, Косу заплетя тугую. В святки все ковали за ночь сделать смогли Три якоря, словно из грез, Принц наплел конопли, шерсть ему принесли И Девы дали волос. Из рыжих волос — одну нитку пустил, Из черных, как смоль, — другую. Их золотистой прядью скрутил, Косу заплетя тугую. Взял канат из пеньки, и из шерсти канат, И канат из девичьих кос, И три якоря там, где волны накат, Ушли под воду вразброс. Воронка ревела, но день прошел, И глянула ночь свысока, Но лишь утро легло на небесный шелк, Разошлась втрое пенька. Снова ночь пришла, крутень гнал круговерть, Ветер дул откуда невесть, Но лишь утро легло на небесную твердь, Расползлась надвое шерсть. Третья ночь упала, как черный дрозд, Море подняв на дыбы. Но держался канат из девичьих кос, Хоть крутень зыбил горбы. Море ходило вокруг ходуном, И валы океан носил, Драккар стоял на канате одном, Держась из последних сил. Принц Брекан слушал тот грозный напев, Сжимая в руке фонарь, Благословляя всех датских Дев — Ими Дания славилась встарь! С фонарем глядел он опять и опять На канат из девичьих кос, Но что это, глядь — расходится прядь Из золотых волос. Третье утро пришло своим чередом, — Но сгинул драккар неспроста! Золотая прядь в канате том Не от Девы была взята…

 

Рука мертвеца

Колдунья гуляла по кромке песка, Где волны ревут вразнобой, Но мелькнула средь волн мертвеца рука — Добрый знак для ведьмы любой! К мертвецу легко подошла она, Сквозь скалы пройдя напролет: Над невинной девой шутил ты сполна, Но мой сегодня черед! Сапфир на пальце горел огнем, А в рубинах алела мгла: Верни мои клятвы быть вечно вдвоем, И мой перстень, — ведьма рекла. Она воскресила плоть мертвых рук И кольцо потянула слегка, Но мертвой хваткой, сжав пальцы вдруг, Ее схватила рука. Ведьма клялась, что не слала гроз, И заклятья читала вспять: Но мертвец был глух и не слушал всерьез, А рука продолжала держать. И смертным хладом пополз прилив, Когда подошел его срок; Он колени обнял, нетороплив, И на талию ведьмы лег. С новобрачными вновь, среди пенистых грив, Корабль поплыл по волне, И ведьма увидела их сквозь прилив, Что с губами встал наравне. О, сердце мертвых и руки мертвых — Ваши объятья крепки! И любовь — скорлупка, но летит голубка Всем ястребам вопреки.

 

АЛЬФРЕД ГЕНРИ ДЖОН КОКРЕЙН

{63}

(1865–1948)

 

Аргумент для Лесбии

Ах, Лесбия, к чему здесь спор, Меня она пленила, Она не прячет ясный взор, Мне улыбаясь мило: Но есть один смешной пустяк, Что ни скажу — ей всё не так! И, хоть мы близкие друзья, Она как дивный гений, Но сердцем не приемлю я Сей метод словопрений: Ведь, хоть превыше всех похвал, По-женски мыслит идеал! Уловок речь ее полна И рассуждений праздных, Не знаю, что решит она В вопросах самых разных; И там, где мысль видна насквозь — Там вывод снова вкривь и вкось! Толкует Вам на свой манер То, в чем ни сном, ни духом, Для подтвержденья даст пример, Знакомый ей по слухам; Что Вас смутит в один момент — Ее любимый аргумент! Хоть мудрым был старик Сократ, Чья слава всё не меркнет, Но Лесбия мудрей стократ И в прах его повергнет: Придется, коль ему невмочь, Ксантиппе мудрецу помочь! Ах! Мой философ, в блеске глаз, Что мне летят навстречу, Я предпочту смотреть на Вас, Чем слушать Ваши речи: Что ж, назидайте бесперечь, Мне важен голос, а не речь!

 

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС

{64}

(1874–1958)

 

Баллада о Хэнке-Финне

Истопник Флинн и Хэнки-Финн встречаются в порту, «Оставлю наш морской пейзаж, — подводит Флинн черту, — Я всё испил, но я сглупил, здесь плещется лишь рассол, Хоть я волк морской, но день-деньской каждый болит мосол. Там всё одно, золотое дно, а здесь — хоть ныряй в петлю, Коли сам больной, так пошли со мной, но делай как я велю». Далекую Землю они искали, сносимые легкой волной, Где ветром пронизаны светлые дали и солнечной тишиной, И каждый мечтал про желтый металл, что искали, сбиваясь с ног, Где сосновый бор стоит, меднокор, и там, где горный отрог. Но желтых в горсти крупиц не найти, смеется простой песок, В общем дело — швах, только звон в ушах, от безумья на волосок. Дни напролет проклятия шлет истопник, осатанел, Но Хэнк всё спускал, ширил оскал и… делал как Флинн велел. У Флинна десять слитков есть, тому он страшно рад, И чуть привал, он друга звал смотреть на этот клад. «Глянь, — говорит, — вот что блазнит в проклятом сем краю; Бросает в дрожь, но руку всё ж ты не тяни свою. Взглянул — мотай, во сне мечтай, что кладом завладел». Хэнк-губошлеп затылок скреб и… делал как Флинн велел. Ночной шатер, горит костер, обид растет число, На Хэнков гнев, со скал слетев полярных, смотрит зло. Лапландский выводок сидит, на ивах вознесен, И пять богов из финских льдов явились к Хэнку в сон. «Кошель возьми, — ревут они, — и бей в звериный мах, А мясо голод утолит окрестных росомах, Вчера мерзавцем обозвал, а лишь начался день Сегодняшний, как он проклял родных святую тень. Возьми кирку, разбей башку, чтоб дьявол околел…» И Хэнка речь смогла зажечь, он… сделал как черт велел. Там, говорят, был как раз Отряд, Что Ловит Таких Людей, И вот зацапан Хэнки-Финн, в тюрьму попал, злодей. И в нужный срок судить порок собрался правый суд, Согласно тяжести вины был крепкий выбран сук. Шериф — он вроде прокурор, и я уж был не рад, Что должен речи говорить, — какой я адвокат? Нет самогона, а судья серьезен, словно пень, И милосердие ушло из наших душ в тот день. Музыки нет, всё это бред, ведь здесь не карнавал, Но Хэнки-Финн, мой побратим, повиснув, — станцевал. Мы стали сразу за петлей, взойдя на эшафот, Там, где готовился палач взять Хэнка в оборот. Струхнул, как если б к палачу я лично угодил, Стоим, молчим… и вот под ним уже скрипит настил. Хэнк оборвал неверный шаг… и стал невдалеке, Промежду стражем и попом, что крест держал в руке. Так шепот роз в глухом саду звучит — как грозный знак, Вот так стоял он на виду перед толпой зевак, Над той толпой, пока палач на небо не вознес, И я клянусь, лицом он был — ну вылитый Христос. Какой тебе я «мракобес», уймись, прошу, старик. Была похожей борода, он бороду не стриг. Блестел атлас волнистых влас на белизне ланит, Глаза горят, он, ликом свят, любого приструнит. Хэнк шел, и чуть не плакал я, был каждый уязвлен, Как будто Хэнк теперь судья и нас осудит он. Он к палачу, я не шучу, прошел спокоен, строг. Пусть черт побрал, коль я соврал, — он был как будто Бог. Попа трясет, холодный пот стирает он платком, Шериф по высохшим губам проводит языком. Казалось, смертник говорит: «Узри, со мною Бог. И нынче же я попаду в божественный чертог. Ужель не счастлив! Я простил любому всякий грех; Во искупленье уходя, я возлюбил вас всех». И так стоял, он казнь приял, и смертью смерть попрал. Я выдох задержал, когда он крест поцеловал. Улыбка скрылась, в капюшон опущенный нырнув; Петлю накинули, слегка веревку натянув. Сперва кивок, затем рывок, и Хэнк… от нас ушел, Веревка дергалась чуть-чуть, поскольку груз тяжел. Но вот веревка не дрожит, всё стихло, как в гробу; Так Хэнки-Финн, мой побратим, свою стяжал судьбу. Стяжал судьбу! Но в том и соль, что он нас ослепил, Мы видим только кто он есть, а надо — кем он был. Еще увидишь, у попов святым он прослывет, Как Папа Римский умирать он шел на эшафот. Ах, кроток нравом. Нимб такой, что просто обожгусь. А я увидел там ханжу, он тот еще был гусь. Всё прах, и мученик сумел отринуть суету, Не вешать надо бы его, а… ПРИГВОЗДИТЬ К КРЕСТУ.

 

СВЕТЛАНА ЗАХАРОВА

{65}

 

ПАУЛ ВАН ОСТАЙЕН

{66}

(1896–1928)

 

Летнему ливню песнь

Ливень, омовение вне меня, очищение улиц, всё тех же, любовников, заждавшихся этого изобилия ласки, но теперь их тела от тоски летней душной свободны и качаются мерно в объятьях, в затяжной дождевой поцелуев пляске. Добела отмытые дороги, покорные, покойные после объятий улицы в хронологии, деревья вдоль бульваров, живой победы пророки, звонкие рожки, воскресающей жизни восторги, чистой после очищения. Люди, бежащие чистоты дождя, но даже они, в кофейню войдя, остаются частью великого очищения. Коммивояжер, который спеша в кофейню забежал, чувствует вдруг, как душа его проникается свежим паром, исходящим от дождевика. Осторожно орудуя проводами и отряхиваясь, словно четвероногий друг, так, что капли летят вокруг, появляется трамвай. Восторгом переполненный его сигнал захлебывается и напоминает щенячий лай. Покойно, тяжело дыша, лежит страна в объятьях, под серой королевской мантией скользящего тумана, но полотнище дальнего дождя ничего не может скрыть. Пар от пашни, песнь земли, внове явленной ясности трели из золоченой гортани жаворонка. Земля, что позволяет тонким, слабым пальцам возлюбленного гладить себя. Мороси ритм россыпью, что идет к победе поступью армии пигмеев; ливень, марш сонмища живописных поражений, проблеск жизни. Прорвавшийся пафос, могучий и властный; материнские лобзания первенца. Деревни, обвитые в пылкую ветра страсть, после услады забвению преданы; как пряди, колосья растрепаны нежной рукой любимого. Вековая земля, недолюбленная всласть и ненасытная, почувствуй, как ветер очищает тело твое от страстей. Покойно-пресыщенная изысканность поцелуев, объятие дождя, спокойное и покорное повиновение юным, несмелым лучам солнца. Ливень: омовение. Добела умытые улицы, дребезжащие трамваи, белые дороги, линии игривого света, возродившиеся незапятнанными. Свет, заливающий кофейни и магазины: ожидание Спасителя. Дождь прошел по земле Божьим посланником: Иоанн, что души причащает песнопением. Так ливень: высшее омовение во мне. Я вижу людей в уличной толкотне, они походят на свежее белье из прачечной; и нет иной цели у дождя, кроме как мир подготовить, очистить перед приходом солнца. Я знаю Божьей милости весть святую — и несу сквозь дождь радость живую, иду по улицам и вдоль домов, как и они, торжествую под потоком святым очищения. Величественна прогулка: осознанный внешний ритм безмолвно протекающего внутреннего мышления. Ритм моего «Я», растворенный во всеобъемлющем ритме элементов. Прогулка, сквозь ливень путь, а путь сквозь вневременную благодать есть ливня суть. Желание идти и чувствовать, как умирают капли в холоде моего дождевика. Иная реальность: мягкий дождь, что поглощает меня; резкий порыв, что вбирает меня и дальше в себе несет, лицо и ладони леденя; нереальная реальность, такая неожиданная, но и ждущая того, что сама она подготовила. Очищение. Ведь как уносятся дождя потоки после очищения, свершив свое предназначение, так точно улицы бегут с одной лишь целью — достигнуть площади, которая, случившегося не осознавая и всё еще чиста и непорочна настоящей красотой, отдохновение нашла в середке лужи солнечной. Ошеломленное недавней битвой, выглядывает солнце промеж побежденной армии облаков.

 

РЕМКО КАМПЕРТ

{67}

(р. 1929)

 

«Письма полные ненависти и подозрительных мыслей…»

Письма полные ненависти и подозрительных мыслей отвисшие губы старых баб фотографии солдатов спящих небезвинным сном сладострастные звуки страх перед каждой ступенькой или постоянные телефонные звонки сено и старые календари в опустошенном доме твой распахнутый рот и криком мое имя когда я задыхаюсь на тебе.

 

ИНА РУССО

{68}

(1926–2005)

 

География

Вот перед вами модель земного шара На подставке, старательно отделана, стоит Под углом в двадцать три с половиной Градуса из-за стержня, что через центр Проходит (воображаемая ось, вот почему земля Вращается, подобно колесу). Ежегодно На фабриках производят миллионы таких моделей Для использования в университетах, школах, На лекциях, а иногда и в частных домах: Маленьких, средних и больших размеров. А в какой-то стране сидит какой-то дурак Перед такой вот подделкой земли И спицы и иглы втыкает в земную кору. Непонятно, делает он это из злорадства, Или со скуки, или просто по глупой ошибке. Некоторые части поверхности глобуса еще не тронуты, Огненная Земля, например, или Антарктика — А другие похожи на подушечку для иголок: Израиль, Индокитай и Африка.

 

Творцы

Ветер сокрушает поверхность воды в миллионы отражений ясных и гласные и согласные, в необычайный миг, сокрушают души тишину в сложную слышимую мозаику.

 

Время, вернись

Как же мне жизнь впору прожить в этом маленьком месте мне отведенном если нынче часы превратились в секунды и тик-тик-тик-тик сердце стучит и стрелка каждый следующий миг чуть быстрее бежит?

 

АНТЬИ КРОГ

{69}

(р. 1952)

 

Мам

Мам, я пишу тебе стишок без завитушек без рифмы без наречий так лучше босоногий стишок — потому что ты умножаешь меня больными маленькими ручками подрубаешь меня черными глазами и колкими словами поворачиваешься грифельным профилем смеешься и разбиваешь на голову мой лагерь но ты каждый вечер приносишь меня в жертву своему Господу Богу. твое ухо мой единственный телефон твой дом моя единственная Библия твое имя мой волнолом в море жизни мне так жаль мама что я не та какой хотела бы быть для тебя.

 

Сонет

сегодня вечером я знаю что больше никогда не полюблю тебя: твои ладони стали слишком маленькие чтобы меня схватить твое тело слишком нежно чтобы меня освободить из сердца вымыло боль и тоску и тебя я видела коров встающих из травы поутру день видела умирающий как птица на спине я должна встать и разбить горизонт потому что я устала от твоей мокрой морды в моем паху.

 

Опять

я опять не свела концы с концами кончился сахар и талоны на молоко у швейной машинки скопились горы рваной одежки пауки плетут макраме на стене мое семейство скребет по сусекам ищет съестное моя кроха мучается сыпью на попе моя доченька где-то болтается мой старшенький от недостатка чего-то загибается мой муж стиснув зубы пинает ящик с углем и гасит сигарету в пустой тарелке… перечитай-ка внимательно и скажи, великая поэтесса, какого черта ты это делаешь? я отказываюсь умирать среди водорослей и травы или бездетной с любовником вдоль берега моря или с премией гертцога в чужой стране седой и богом забытой.

 

ГЕННАДИЙ ЗЕЛЬДОВИЧ

{70}

 

ФЕРНАНДО ПЕССОА

{71}

(1888 — 1935)

 

Взыскуя красоты

 

I

Твои стихи, блаженство напоказ, Тебе слагать, печальному, легко ли? Я тоже был в эпикурейской школе И доброй волей ум терял не раз. Я совершенства жаждал: всякий час Пускался я на поиски — доколе Не понял, что любая цель в расколе С безмерностью, что нам открыта в нас. С того и плачем, что узнать влекомы Границу своего же идеала. Есть берег морю, небу — окоемы, А нет предела только у тоски О чем-то без предела и начала, В которой мы безмерно велики.

 

II

Недостижима и не понята Она, не существующая въяве. Еще грустнее и еще слащавей, Когда земная манит красота. И потому пускай в ее составе Найдутся только общие места, Дабы любой поверивший спроста Узнал, что прикасается к отраве. Лишь тот, кто чашу выпил понемногу Или глотком — а лишь бы без остатка Хотя и поздно, узнает дорогу. Он чувствует, как тяжесть налегла И как смотреться пагубно и гадко В прозрачность бесполезного стекла.

 

III

Безумье или глупость: только так Хоть каплю блага выманить у рока. Не думать, не любить, не чаять срока И не разуверяться что ни шаг. Любую вещь, открытую для ока, Приветствует за доброе дурак; Свой миру соприродный полумрак Юродец принимает без упрека. Два зла на свете: правда и порыв. Узнать их зло на свете путь единый — И ту, и этот взглядом охватив: Она ужасна, в нем же — пустота: Не меньший ужас. Будто две долины С боков неодолимого хребта.

 

IV

Глубокий вздох, умчи меня в края, Где ни чужбины, ни родного дома И где существованье не влекомо К потусторонней форме бытия; Где чувствований мутная струя Сподобится и формы, и объема И где владыкой утвердится дрема, Душевной жизни искру притая. Умчи меня… Но что чужие сферы И что края, незримые доселе, Когда не приступ запоздалой веры, Еще мечта, еще один порыв, Как все мечты, летящий мимо цели, Еще сильнее сердце искрутив?

 

V

И ум, и веру отодвинув прочь, Воздержимся от скорби, от укора И поцелуев — ибо очень скоро Надвинется отсроченная ночь. Не ощущай, но жизнь свою упрочь, Отдав ее на милость благотвора Названьем сон; без топи, косогора, Подобный путь нетрудно превозмочь. Гряди сюда с кифарами и маком, Дурные сны развея сонным зельем, — Гряди, Морфей, опутай души мраком И в ту опустошенность уведи, Где чувствуем, что грудь полна весельем, Что ничего не чувствуем в груди.

 

VI

О сон, о морок! Видно, оттого-то Желаем преисполниться пустот, Что сердце ждет — и понапрасну ждет, И мало сил для горестного счета. И что за сна мы жаждуем? — чьего-то: Чужой мечты и сладостных тенет, В которых затеряется, уснет Вся бодрость, отворенная для гнета. А морока забвенного хотят Не иначе, как только под наплывом Бессонных чувств — и гибнут, уступив им, И остается тот последний ад, Где в сумраке, тягучем и тоскливом, Уже не порываются к порывам.

 

Усыпальница Христиана Розенкрейца

 

I

Когда от жизни пробудит природа, Себя поймем и вызнаем секрет Паденья в Тело, этого ухода Из духа в Ночь, из просветленья в бред, — О сне земли, о свете небосвода Прозрим ли Правду после стольких лет? Увы! душе без проку и свобода, И даже в Боге этой Правды нет. И даже Бог явился Божьим сыном: Святой Адам, он тоже грехопал. Творитель наш и потому сродни нам, Он создан был, а Правда отлетела. Безмолвен Дух, как мировой Провал. И чужд ей мир, который — Божье Тело.

 

II

Однако прежде прозвучало Слово, Утраченное в тот же самый миг, Когда из Тьмы Предвечный Луч возник, Угаснувший средь хаоса ночного. Но сознавая свой превратный лик, Сама из Тьмы, Душа в себе готова Узнать сиянье радостного зова, Распятых Роз таинственный язык. Хранители небесного порога, Отправимся искать за гранью Бога Секрет Магистра: сбросив забытье, К самим себе очнувшиеся в Слове, Очищены в неостудимой крови, — Отсюда к Богу, льющему ее.

 

III

Однако здесь, бредя осиротело, Себя сновидим, явь не обретем, И если сердце Правду разглядело, То Правда обращается в фантом. Пустые тени, алчущие тела, Его найдя, узнаем ли о том, Пустоты стискивая то и дело В объятье нашем призрачно-пустом? Ужель Душа не отомкнет засовы, Не станет знать, что дверь не заперта, А только — выйти и пойти на зовы? Немому и усопшему для плоти, Но с Книгою в закрытом переплете, Отцу Магистру явлены врата.

Кристиан Розенкрейц — легендарный основатель учения розенкрейцеров. Завещал вскрыть свою могилу много лет спустя после своей смерти. Основу учения розенкрейцеров составляло некое тайное знание; в частности, им приписывали способность всеведения, изобретение особого, выражающего суть вещей языка. Один из символов доктрины — черные розы на фоне андреевского креста.

 

МАКСИМ КАЛИНИН

{72}

 

ЮДЖИН ЛИ-ГАМИЛЬТОН

{73}

(1845–1907)

 

Белла Донна — Данте (1256)

Мне грезилась, что на спине орла Парила я в полете небывалом И вознеслась над гибельным провалом, Где мертвые кишели без числа, Как волны моря, что накрыла мгла В предвестье бури смутным покрывалом, Дыханье Бога налетало шквалом И волны боли по нему гнала. Взлетали в небо стоны несказанны, Но взвился мой орел над морем бед Туда, где небеса обетованны, Господня града зрится силуэт И не смолкают громкие осанны. И в этот миг ты родился на свет.

 

Леонардо да Винчи о своих змеях (1480)

Люблю смотреть как ползают они. Верней, струятся, словно кровь из раны. Окраска их сулит глазам обманы, Различная на солнце и в тени. Живые арабески, в оны дни Какие разбудили вас арканы? Так водяные зыблются барханы В пустынном море, гиблом искони. Я голову Горгоны вижу ясно, Как только просвистело лезвие Меча, лицо — бледно, оно — ужасно, А у висков — змеиное витье, Гадюки изгибаются, напрасно Пытаясь оторваться от нее.

 

Лука Синьорелли своему сыну

В ушах моих стоял зловещий гул — Внесли тебя, зарезанного в драке. Сглотнув проклятья уличной клоаке, Я в сторону кровати пальцем ткнул. С тебя рубаху медленно стянул, Угадывая смерть в кровавом знаке, И рисовать принялся в полумраке Твое лицо — без тени возле скул. Я до утра трудился, поелику Святому или ангельскому лику Придам твои прекрасные черты. И на стене могучего собора, Под гимны несмолкающего хора, На многие века застынешь ты.

 

Капитан Кидц своему золоту (1701)

Не отпускает золото меня. Был сон — всё, что награбил я когда-то Собрали до последнего дуката И привязали с помощью ремня На шею мне и — в воду, смерть чиня. Тону и вдруг: «Хватай его, ребята!» Вся шайка до последнего пирата Лежит на дне. Закрылась западня! Что ж, вечный страх сильней, чем вечный голод. Пускай другие мой отыщут клад И сами понесут под сердцем холод. А я взлечу в пространство, где кричат Ночные птицы, бродит месяц, молод, И стану слушать шарканье лопат.

 

РОБЕРТ ГРЕЙВЗ

{74}

(1895–1985)

 

Падение Навуходоносора

Шествуя мреющим садом под солнцем скупым, Хмурился царь вавилонский словам Даниила. Струйки тумана с земли поднимались, как дым, Разум царя белой сетью украдкой накрыло. Из-за того, что в груди бьется сердце-орел, Из-за того, что до манны небесной он лаком, Из-за того, что в желаньях он звезды обрел, Царь был повержен на землю, где ползал и плакал. Золотом брызнуло солнце сквозь вязкий туман, Плесень стряхнула с листвы, сладкой гнилью дышавшей, Белую сеть совлекла, но, безумием пьян, Царь не поднялся с земли, сына к лону прижавшей. Мощный владыка, ни перед какою бедой Древко спины не сгибавший, как зверь бегал ныне На четвереньках, по грязи возил бородой. К небу взлетела зловещая птица гордыни. Был отлучен от людей. Не во сне — наяву К скотским стадам прибивался с большими рогами. Воду лакал из ручья. Рвал зубами траву. В гневе — рычал. Дикий взгляд не поил небесами.

 

ДИЛАН ТОМАС

{75}

(1914–1953)

 

Найдет лазейку свет…

Найдет лазейку свет Во мгле, а на безводье воды сердца Верны луне; И светлячок в глазнице привиденья, Осколок дня, Ползет по кости сквозь намек на плоть. Свеча меж бедер жжет, Юнит и сеет семя вековое; Как яблоко, В соседстве тусклых звезд плод человека, Над пустошью Лоснится спело глянцевитым боком. Рассвет клубится на Задворках глаз, от полюса макушки До пальцев ног Струится кровь; на яркий блеск слезы Из-под земли Бьет ключ, как на кивок прута из ивы. Ворочается ночь В своей берлоге сгустком смоляным, День сушит кость; Живьем сдирает рубище с зимы В пустыне вихрь, И вешних дней плева свисает с век. Отыщет ходы свет В места, где мысли пахнут под дождем, Где умер смысл И таинства земли сквозят в глазах; Выстреливает кровь В лик солнца над останками рассвета.

 

На свадьбу девственницы

В сонме любви не заснула она; и рассвет, Глянув в глаза, незакрытые ночь напролет, На роговице приметил свое золотое вчера. Солнце взошло в это утро из лона ее Девственным чудом, заветнее рыб и хлебов, Молнией в плоть отозвавшись. Меж тем в Галилее В миг испещрили причал голубиные лапки. Солнце желанья погасло над морем постели. На новобрачную призрак рассвета упал Горной лавиной и золотом кости повил, Что заструились живым серебром, и украдкой Взял из-под ставен глазных золотые пожитки Мужу, ее причастившему жидким огнем, Ревность пустив по течению редкостной крови.

 

РОБЕРТ ГОВАРД

{76}

(1906–1936)

 

Киммерия

Я помню: За чернолесьем прячутся холмы. В подлобье неба вьются облака. В траве крадутся мутные ручьи. Ютится ветер в каменных щелях. До горизонта взгорбья громоздят Обросшие кустарником холмы. Заматерелый край. С крутой скалы Туманным взором видит человек Единственно холмы, за строем строй — Как близнецы в обвислых башлыках. Издревле помраченная земля, Обетованье снам и облакам. Разлапистые дремлют древеса И ветер в голых прутьях говорит. Больное солнце скупо на лучи И тени — куцы. Этот край зовут: Глубоководье Ночи — Киммерия. Я позабыл за долгие века Все имена, какими был реком. И лишь во сне я слышу свист стрелы И зверя рык. Но не забуду ввек Молчание нахмуренной земли, Напластованье тусклых облаков, Оцепененье вековечных чащ. Глубоководье Ночи — Киммерия.

 

АНТОНИНА КАЛИНИНА

{77}

 

ХАНС КАРОССА

{78}

(1878–1956)

 

Дух и бабочка у реки

Изгнанник-дух, изгнанья краткий срок Влачу я там, где скважистый песок Река смывает, где, как бы иглою, Меня пронзает синей стрекозою, Где человечья песнь калечит тишь Лишь изредка, и где цветет камыш. Невидима предвечная душа, Лишь в видимом и мысля, и дыша. Вот кто меня творит из дуновенья; На новые ступени посвященья Она в грядущем возведет меня. И на ступени высшей от огня Зажгусь я снова, став сиянья частью, Для жизни новой в святости и счастье. Летучий бег часов благословен — Как скоро я земной покину плен! Я полон мощью светлой, горделиво Взмываю над водой… Но кто здесь? Ива Седая изжелта, вдруг осветилась… То пара крыл лазоревых раскрылась, В узоре злата, в переплете алом, Мерцает переливчатым опалом, Как бы восторга движима волной, Бесшумно вновь смыкаясь над корой. Здесь бабочка! Обласканная светом, Ты мне сродни! И дышит спелым летом Крылом твоим волнуемый эфир, Ты воздух пьешь, и мирен этот пир. Но тише! Очарованный узор Привлек врага береговой дозор: Нагих детей, плескавшихся всё время На мелководье. Радо злое племя Игрушке яркой. Тут же заклинанье Творю, незрим; легко мое дыханье Смыкает крылья бабочки — и вот Сухой коре подобен их испод. Тотчас забыв погоню за тобой, Один отвлекся, а за ним другой — Под ветлами рассеянно блуждают И в камышах ракушки собирают. Позволь взглянуть! С изнанки одноцветной Крыло пестрит узор едва заметный, Златых письмен так строго сочетанье, Друг к другу так стремятся начертанья, Как бы песок скользит по хрусталю Вглубь чаши. Что за диво! Я ловлю Внезапный блеск — и стали внятны знаки, Мне ясно прежде бывшее во мраке: Вода, огонь, твердь, воздух, суть моя. О боль! Куда теперь отправлюсь я? Мне жуток выбор и неволя знанья, Я более не дух. В кольце сиянья Зрю отблески иного бытия; Дрожит земля, и кровь кипит моя. Не улетай же, золотистый бражник! Постой, постой, волшебной книги стражник… Но ни мольбой, ни чарами помочь Уже нельзя… Он улетает прочь.

 

Распускающаяся цинния

Завязь ночью воробьиной Распустилась вполовину Сердце — бархатный рубин Меж чешуйчатых пластин. Золотых тычин кольчуга Вдоль намеченного крута — Всё ровнее тесный ряд Золотозеленых гряд. И из алого жерла Разрастаются крыла, Лепестки под золотою Мотыльковою пыльцою. Эльфа крохотной рукой Свернут свиток их тугой. День еще один пройдет — Развернется переплет. Киноварные, сквозные, Гладки языки резные, Каждый узкий язычок Пьет лучей незримых ток В жажде воздуха и света — Август свят и свято лето. Ряд тычинок позлащенный Сомкнут вязью опыленной В сердце каждого цветка Наподобие венка. Так приди, благословенный Миг, что дарит форме тленной, В бренной красоте ее, Истинное бытие! Пусть растает, пусть увянет — Непреложным словом станет В заклинаниях Творца, В книге вечного Отца. Вне имен и форм на время В толще тьмы уснуло семя.

 

Родительский сад

Вот площадь у колодца. За стволами Каштанов — золотистый мох ворот. В сентябрьском свете портулака пламя На старой клумбе отгорит вот-вот. У этой клумбы я сидел когда-то Ребенком одиноким и свой страх Почти что забывал в часы заката, Когда, щелчками спелые взрывая Стручки, следил, как на моих глазах Зрачок плода бледнел, пересыхая.

 

Старый источник

Свет потуши и спи. Не умолкая, Поет источник старый под окном, Но ты к нему привыкнешь, засыпая, Как все, кто прежде посещал мой дом. Но, может статься, в час, когда дремота Тебя уже накроет с головой, Вдруг галька хрустнет под окном и кто-то Нечаянно нарушит твой покой, И пенье смолкнет вод, — тогда без страха Внемли: ведь полнозвезден небосвод, И только путник, горсть омыв от праха, Воды черпнет — и снова в путь пойдет. И снова в чаше мраморной заплещет, Ты не один — так радуйся судьбе!.. Путей немало в звездном свете блещет, Но есть и тот, что приведет к тебе.

 

Stella mystica

Проснись, мой друг, и выслушай мой сон. Стояли мы перед необозримой Отвесною грядою древних гор, Зияющим ущельем рассеченной, И шла во тьму расселины тропа. Ночь быстро пала — лишь вершины тлели, Как уголья; и открывалась пропасть Поодаль от тропы, полна утесов. Так смерклось. И страх нам холодом в лицо повеял. Но надо лбом моим взошла, как будто Со мной в едином образе слита, Сияющая белоснежным светом Звезда — и мы ободрились. Я знал, Что предстоит нам, и сказал, тебя Взяв за руку: «Ты знаешь, что грядет — Прошу тебя: покуда не прошли мы Весь этот путь, нам данный в испытанье, Не прикасайся к ясному светилу, Что надо мной горит! Я родиною бесконечно милой Обоим нам, невиданной, но внятной Тебе и мне от ночи первой встречи, Тоской, нам общей, ныне заклинаю Тебя — не предавай ее! За этой Вершиною, где тает свет, как снег, Уснула родина… Представь, сестра: Всё сбудется обетованным утром, Когда в пасхальной дымке предрассветной Проступят очертания долины, Ради которой были в радость муки И где нас с ликованьем встретят братья — Все чистые душою пилигримы. Из строгих уст польется песнь привета, Преображая нас. И мы, ослепнув Для пестроты обманной, вмиг прозреем Для истинного древнего сиянья. И, где тоска нам пела, мы услышим Глас в вечности раскрывшегося мира! И в нас зайдет чудесная звезда, Нас истинным соединяя браком, Расплавясь в нас и нас переплавляя Для творчества и вечного блаженства…» — И мы продолжили наш путь. Вокруг Лежал густой и неподвижный сумрак, Но благосклонный свет лила звезда, Благоухая. Тьма в нем растворялась. Подвижные вокруг рождались блики, И колыхались горных мотыльков, На свет из темных трещин налетевших, Рои в благоуханном ореоле, Как пламя, отражаясь в мокрых скалах. Я не боялся. Шел наш путь всё круче; Из темноты вдруг выросло скопленье Разбухших серебристо-бурых губок, И, под ногами лопаясь с шипеньем, Они взвивались желтыми клубами Отравных спор — в ночной прозрачный воздух, И я остановился, различая Жизнь призрачную в смутной этой дымке: Из сумерек на свет моей звезды Тянулась череда фигур согбенных, У каждой зеркало в руках: все старцы, В глубокое погружены раздумье. И всё же стоило из них любому Меня увидеть — как менялся он Пугающе: такая боль сквозила В глазах застывших… И, о ужас! — тут же Заметил я, что я и сам меняюсь, Что старюсь я — и понял, содрогнувшись, Что собственный мой дух из стольких глаз, Остекленевших от страданья, смотрит На самого себя и цепенеет От взгляда этого. И проклял я Свет нестерпимый ясного светила — Как вдруг волною дымного огня Меня накрыло; заметался я — И пробудился, и в постели сел Со стоном. В блеклом свете ночника Ты бледною казалась; и, коснувшись Волос твоих — от сна, как от росы, Разметанных, — я сам себе сказал, Спокойно, как недужному ребенку: «Кровь глупая, зачем зовешь ее, Зачем о ней ты и во сне тоскуешь? Усни скорее, кровь моя, усни…» И снова погрузился я в дремоту. И снова мы вдоль пропасти брели, И вновь звезда плыла над головой. Еще чуть слышно веяло отравой, Как черные два дерева возникли Из темноты — одно из них, казалось, Росло со дна теснины, а другое Цеплялось за скалу, — а кроны их, От бурь пожухшие, соединяла Змея — как ужасающая арка. Был бирюзов, как мох на зимних ветках, Живот ее, а бурая спина Пестрела белым крапом. Вот в тревожном Движенье непрестанном голова Из ярко-желтых листьев показалась Навстречу нам — изящная головка: Два киноварных голубиных ока И золотая на челе корона. И я застыл от ужаса: из узкой Змеиной глотки гневное шипенье Неслось — к светилу нашему всё ближе… Хотел тебя я успокоить словом Любви, но голос дрогнул… Не успели Склониться мы — печатью лег на лоб Укус священный, — и перешагнули Мы через арку, выпрямившись гордо… Неуязвимы… Благодарный взгляд Я обратил к незаходящей нашей Звезде — и се: над ней в сиянии плыла Та царская корона, что недавно Венчала голову змеи. В восторге Я указал наверх — но, не заметив, Что обернулся я, равно чужда И страху и блаженству, неотрывно Ты на звезду венчанную смотрела… Меж тем редел над нами горный сумрак, Рассвет голубоватыми волнами Разлился — но свирепствовал мороз. По-прежнему брели мы вдоль высокой Стены утесов, доверху одетой Теперь в зеленовато-серебристый, Прозрачный лед — такой зеркально-гладкий, Что на излучине тропинки мы Себя увидели — себе навстречу Мы шли, как духи, в высоте, — и тут Свершилось: цепенея, я увидел В зеленом зеркале, как за спиной Рука мерцающая поднялась И потянулась к моему затылку… Я обернулся — ты в руках сжимала Корону и звезду, и на меня Глядела с торжествующей усмешкой… В тот самый миг Увидел я сквозь трещину в сплошной Громаде глетчеров: на светлом небе Гряда воспламенилась облаков, Истаяла багряным дымом, и — Дрожащей каплей блеска вышло солнце. И я еще успел увидеть: тусклым Серебряным горящую огнем Дубраву — родины моей дубраву, — От зрелища перехватило горло, — И я очнулся — я в твоих объятьях — Друг мой, — впусти же свет!

 

Звезда над просекой

Ствол лесорубы валят за стволом. Так осенью заметней гнезда птичьи — Нам негде спрятаться: своим трудом Мы дали лесу новое обличье… Но вот затих зловещий тонкий звон — Священный глас усердия и тягот, Конец работе — день наш завершен, И мы считаем кольца, те, что за год Наращивает ствол — пьяны смолой; А серебро сосновой терпкой кроны Разметанное — хрупко под ногой; И словом, с неба тайно обращенным Вечерняя звезда взывает к нам — Невидимая прежде за ветвями… Вернемся же к покинутым домам, Как говорит прозрачный свет над нами.

 

ДЖОРДАН КАТАР

{79}

 

ДЖАУФРЕ РЮДЕЛЬ

{80}

(1125–1148)

 

Далекая любовь

Дни мая душу веселят; Дрозды поют издалека; Покинув благодатный сад, Я помню ту, что далека. Не разорвать тоски тенет; И птичий хор, и вишен цвет Постыли, словно снег — зимой. Я, верно, Господом заклят Любовью к той, что далека. Несчастья множатся стократ В тоске о той, что далека. Паломником объеду свет, Чтоб взорами ее согрет Был серый плащ и посох мой. Просить приюта я бы рад У той, что ныне далека. Позволит — не покину град Возлюбленной, что далека. Близ той, кому принес обет, В словах возвышенных бесед Я мир обрел бы и покой. Скорбя и сетуя, назад Вернусь от той, что далека… Увижусь с нею иль навряд? Страна любимой — далека; Троп много — да неясен след; Грядущее хранит секрет; Всё — в воле Господа благой. Мне не узнать любви услад, Когда не с той, что далека. Прекраснее не видел взгляд — Ни рядом, ни издалека. Во имя той, что жизнь и свет, Смирюсь на сколь угодно лет И с сарацинскою тюрьмой. Господь мой, всемогущ и свят, Создавший ту, что далека, — Дай сил, не убоясь преград, Увидеть ту, что далека. В ней встретив ласковый привет, Дворцом царей сочтет поэт Смиренный сад и кров простой. Я стражду, я огнем объят В мечтах о той, что далека. Манящий свет иных наград Померк пред той, что далека. Но страсти утоленья нет: Любя, не знать любви в ответ — Таков злосчастный жребий мой. Мне в страсти утоленья нет; Любя, не знать любви в ответ — Будь проклят приговор такой!

 

ЭДМОН РОСТАН

{81}

(1868–1918)

 

Смутное воспоминание, или скобки

Смеркалось. Гордый дуб покачивал ветвями (Дуб или, может быть, одна из старых лип). Я, с кресла встав, в траву уселся рядом с вами Под растревоженной качалки легкий скрип. Вы, белокуры, как блондинки из журнала, Качались взад-вперед, что лодка средь зыбей. Синица средь листвы беспечно щебетала (Синица — а не то обычный воробей). Вдали играл оркестр напевное анданте (А может быть, и не анданте, а шансон) И ветка — как смычок в руках у музыканта, Во тьме незримых струн едва касалась в тон. Искрились звезды, мир красой обезоружа, Червонный блик играл на зеркале пруда (Пруда, что, верно, был не более чем лужа), И синевой теней окрасилась вода. Во мне мечта крыла несмело расправляла (И кто б дерзнул назвать желанием — мечту?). Взлетали кружева — подобно опахалу; Я их украдкою касался на лету. На шляпке трепетал шелк щегольского банта; Ажурный воротник подрагивал слегка, Отделан блондами — конечно, из Брабанта (Ну, не гипюром же с фабричного станка!). Откуда ни возьмись — как клякса на тетради! — Вам прямо на подол жук приземлился вдруг, И в страхе (или страх возник предлога ради?) Вы бросились ко мне. О, добрый старый жук! Звучали в полутьме лукавые авансы; В глубинах томных глаз, желанием объят, Я душу прозревал и все ее нюансы (Ту душу, что была не более чем взгляд).

 

АЛЕКСАНДР МАКЛАХНАН

{82}

(1818–1896)

 

Долги

Ты хочешь настрадаться всласть, В глазах друзей навеки пасть, Изведать всякую напасть И на торги И верность выставить, и страсть? Войди в долги. Ты к унижению влеком? Порвешь со всеми, с кем знаком? Рад убедиться, что крутом Одни враги? Готов презреть семью и дом? Войди в долги. Тебе порядочность смешна? Твоим обетам — грош цена? Ты чаешь обойти сполна Мытарств крути? Не знать ни отдыха, ни сна? Войди в долги. Ты жаждешь угодить под кнут? Изведать ближних строгий суд? Ждешь, что тебя подлец и плут, Чье кредо: «Лги!», К рукам однажды приберут? Войди в долги. Ты честь как должно не блюдешь? Тебе милее фальшь и ложь? Направить к бездне невтерпеж Свои шаги? Ты свой покой не ставишь в грош? Войди в долги. Ты низок, гнусен и бесстыж? Ты именем не дорожишь? Способен пресмыкаться лишь? В глазах слуги И то уронишь свой престиж? Войди в долги. Но если честь — твой духовник, Ты сторонишься прощелыг, А нормы, к коим ты привык, Весьма строги, — Не дай завесть себя в тупик. Долгов — беги!

 

УИЛЬЯМ УИЛФРЕД КЭМПБЕЛЛ

{83}

(1858? — 1918)

 

Помпеянка

Под щеку руку подложив, она Забылась сном: в плену у сладких грез, Душа — разнежена и смятена, На трепетных устах — немой вопрос. Она не видела, как дрогнул свод И как до срока наступила ночь, Земля влила ей в губы сладкий мед, Любовь, лишь поманив, порхнула прочь. Мгновение — и хлынул страшный шквал, Метались толпы, рокот рос вдали, Померкли небеса: так мир узнал, Что гордый город стерт с лица земли. Жизнь канула во мрак; слепая мгла Всех поглотила — сколько ни зови. Она ж — как ее имя, где жила? — Поныне дремлет, грезя о любви. Ад сгинул, скорбный мир обрел покой; Град канул в Лету; тек за веком век; Вершил судьбу империй род людской. И вот пришел к руинам человек, И обнажились оттиски веков, Явив нескромным взглядам красоту Скульптурных форм; пал тления покров С любви, согревшей каждую черту. Забывшись сном, ничком лежит она, Туника облегает стройный стан; Над той, что страстью одушевлена, Не властны ни века, ни ураган. Читает сердце летописи дней В прообразе, что смертью пощажен; Бесплодный мир забвенья и теней Она дарит красой былых времен. И если грянет пробужденья день, Как чает смертный, что надеждой жив, Расступится унылой смерти сень Для той, что дремлет, губы приоткрыв; Она пробудится, чуть кликнет Бог, — Так будит зорьку пение дрозда, — Вся вспыхнет — и зардеется восток Под жарким поцелуем сквозь года.

 

ХАРТ КРЕЙН

{84}

(1899–1932)

 

Фантазия на темы оперы «КАРМЕН»

Витых извивов выплетая вязь, Сквозь сладковатый сигаретный чад, Виолончель ведет, одушевясь, Анданте упований и утрат. Павлины бутафорский пламень пьют, Дам пробирает дрожь: абсента стынь Струит Цирцеи колдовской сосуд. Темнеет карий взгляд, густеет синь. Трепещет звук, крещендо рвется ввысь, И снова — спад. Сердца огнем зажглись. Шпалера разошлась, зашелестев: Всё шире прорезь — всё звучней напев. Взлет — и крушение — тревожный хор — Языческих фантазий непокой. Стучит в висках, в сердцах — хмельной задор, В ночь смертный взор впивается с тоской. Кармен! Кудрей иссиня-черный жгут! Кармен! Надежда — манит, очи — жгут. Кармен кружит, куражится мотив; «Кармен!» — вином навеянный порыв. Качнув крылами, гаснущий финал Уводит Кармен: занавес опал, Обвисла выцветшая бахрома, Ушли кутилы… лампы меркнут… тьма. Рассвет: в тумане слышен скрип колес; Вихляясь, катит прочь цыганский воз; Но образ Кармен грезится иным Доныне — смутен и непостижим.

 

АРАНДИЛЬ

{85}

(XX–XXI вв.)

 

Дороги в Валинор

{86}

Кто из вас взыскует возврата В светлый край за моря и горы, Знайте — в мире есть три дороги, Три пути ведут от Эндорэ {87} . Первый путь — над сонной пучиной, На закат — над морем угрюмым, — Мост блаженный от края к краю, Путь, открытый душам и думам. А на море — ходят буруны В переливчатом покрывале. Этот путь — и древний, и юный, Он зовется Олорэ Маллэ {88} . Путь второй — для благостных Валар {89} , Меж утраченных врат сквозь годы, Славь же ясную Илуквингу {90} , Славь Хельянвэ {91} , радугу свода. Третий путь — уводит бесследно В царство сумрачной круговерти; Он — кратчайший, и он — последний, То — Квалванда {92} , Дорога Смерти. В Вышнем небе — падают звезды, В Среднем небе — птичьи хоромы, Время сна заткало покровом Вечный путь, открытый любому.

 

ИРИНА КОВАЛЕВА

{93}

 

ОДИССЕАС ЭЛИТИС

{94}

(1911–1996)

 

Villa Natacha

 

I

Я хотел бы сказать кое-что — ясное и непостижимое Точно птичьи трели в военное время. Здесь, в уголке, где я примостился Выкурить свою первую сигарету на свободе Неуклюжий среди этого счастья, трепещущий Вдруг я сломаю цветок, вспугну птицу И Богу станет неловко из-за меня И, однако же, всё мне послушно И стройный тростник и согбенная колокольня И сада целокупная твердь Отраженная в моем уме Одно за другим имена звучащие Странно на чужом языке: Phlox, Aster, Cytise Eglantine, Pervanche, Colchique Alise, Fresia, Pivoine, Myoporone Muguet, Bleuet Saxifrage Iris, Clochette, Myosotis Primevere, Aubepine, Tubereuse Paquerette, Ancolie [10] , и все фигуры Ясно выписанные среди плодов: круг, прямоугольник Треугольник и ромб Как их видят птицы, — пусть мир будет простым Рисунок Пикассо: Женщина, малыш и кентавр. Я говорю: и это придет. И иное прейдет. Миру нужно не многое. Что-то одно, Малейшее. Как поворот руля за миг до столкновения Но Точно В Противоположную сторону. Довольно мы поклонялись опасности: теперь ее черед воздать нам за это. Я мечтаю о революции в области зла и войн, — вроде той, что в области светотени и цвета совершил Матисс.

 

II

Впрочем там где двое друзей Беседуют или хранят молчание — тогда тем паче — Третьему ничему нет места. И, похоже, точно друзья, — И моря друг другу весть подают издалека Легкого ветра довольно, чуть-чуть разотри Между пальцами кожицу темной лозы, и вот: Волна? Это она? Это ли обращается к тебе на «ты» и говорит «Не забывай меня» «Не забывай меня»? Это Анактория? Или, может быть, нет? Может, это просто вода, журчащая День и ночь у часовни Святой Параскевы? Не забывай что? Кто? Ничего мы не знаем. Как накануне вечером, когда что-то у тебя разбилось Старая дружба фарфоровое воспоминание Снова как неправедно умел ты судить Ты видишь теперь когда рассвело И горько во рту у тебя прежде глотка кофе Бесцельно размахивая руками, — кто знает, — быть может, В какой-то другой жизни ты вызываешь эхо и по этой причине (Или, может быть, и от мысли Некогда столь могучей, что она выдается вперед) Напротив тебя, вдруг, сверху донизу зеркало дает трещину. Я говорю: в одно мгновенье, единственное, какого Сам не знаешь хватает ли Письмена дают трещину И кто дает, берет. Потому что если нет тогда И смерть должна умереть и гибель Должна погибнуть, и крошечная Роза которую некогда Ты держал на ладони, галька и та Где-то, тысячелетья назад, должна сложиться в новый узор. Мудростью и мужеством. Пикассо и Лоуренс. Ступим поверх Психологии, Политики, Социологии, — загорелые и в белоснежных рубашках.

 

III

Человече, против воли своей Ты зол — шаг один, и судьба твоя будет иной. Если б с одним, хоть с одним цветком подле тебя ты умел Обойтись Правильно, всё бы было твоим. Ибо по немногому, бывает — И по единственному — так любовь — Мы узнаем остальное. Только толпа, вот она: Стоит на краю вещей Всего хочет и всё берет и ничего у ней не остается. И однако наступил полдень Ясный как в Митиленах или на картине Феофила Вплоть до Эз, до мыса Эстель Заливы где ветер смиряет объятья Прозрачность такая Что и до гор дотронуться можно и человека по-прежнему видно Прошедшего сутки назад Безучастно теперь уж он верно дошел. Я говорю, да, верно уже дошли Война до предела и Тиран до своего паденья И страх любви перед обнаженной женщиной. Они дошли, они дошли, и только мы не видим Только бредем на ощупь и то и дело налетаем на призраки. Ангел ты кто где-то рядом паришь Многострадальный и невидимый, дай мне руку Позолоченные у людей ловушки И мне нужно обойти их стороною. Потому что и Незримый, я чувствую, здесь Единственный, кого называю Владыкой, когда Мирный дом Бросив якорь среди заката Светится неведомым светом И там где мы направлялись в другую сторону Некая мысль внезапно берет нас штурмом.

 

КОСТАС МОНТИС

{95}

(1914–2004)

 

Из «МГНОВЕНИЙ»

* * *

Кто-то стоит за моей дверью. Вот, поворачивается ручка. Я был сейчас, есмь тогда. Поймите, наконец. На чахоточных щеках полудня. Это была просто тень точки. Кривое крыло ветра. Любовь не стоит в очереди, толкается. Это была рассеянная весна Бросала свои вещи где ни попадя. Нет, я не виновен в Истории. Сердце — говоришь ему одно, оно понимает другое. Странно. Мы говорим по-гречески. А если бы, к примеру, Ты послал, Господи, Христа-негра… Итак, наш случай настолько исключителен? Кроме давнопрошедшего, нам нужно еще одно время, а его нет. Положите на всякий случай ручку и клочок бумаги мне в гроб. Еще немного радости и загрущу.

 

Сердцу

Не стучи. Знаю.

 

Филологу — исследователю поэзии I

Ты действительно обнаружил в стихотворении двадцать «л»? Я обеспокоен. Ты действительно обнаружил двадцать «д»? Я серьезно обеспокоен.

 

Филологу — исследователю поэзии II

А правда, как ты объясняешь резкое сокращение числа губных согласных в тринадцатом стихе?

 

МИХАЛИС ПИЭРИС

{96}

(р. 1952)

 

Утренний кофе на улице Лидрас

[11]

Мне сорок семь лет и я счастлив. Потому что сижу вот тут за лучшим столиком в углу, этим днем который ни вчера ни завтра Я здесь, в этом дне, который есть сегодня, не был вчера, не будет завтра, и я на тротуаре городском, в моей столице (пусть и разделенной) сижу и вижу дождь струится по стеклу толпа течет официантка красива (и знает это) и не жалеет улыбок. И я на самом деле очень очень (пусть ненадолго) счастлив.

 

ДИМИТРИС ЯЛАМАС

{97}

(р. I960)

 

Ars belli gerendi 1947

древо живое из баснословных времен холодно (в коридорах) скрести ногтем (по радио) дождь апельсинами (Аргос) и слякоть слякоть кровь на рельсах мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем мы души некрещеные бродим непрощеные озоруем детей воруем до скончания мира войну воевать до скончания мира войну воевать до конца молитвы

 

Баллада

Зефиреево дитя ночью кружило по-над домами билось в окошко светлицы нацеливалось бельмастым оком на вепрей —  свинки, свинки хныкало засыпая Зефиреево дитя