Паровозный гудок почти непрерывно вонзался в сырой осенний воздух, туманно пластавшийся над подмосковными поселками. Гудок был именно паровозный, несмотря на то, что этот вид транспортной фауны не чадил на российских просторах уже много лет. Но по требованию высочайшей особы, ради которой этот невиданный поезд в четыре сотни вагонов был сформирован, волочь его обречены были двенадцать более или менее мощных паровозов: уж какие новое министерство железных дорог отыскало пригодные для нужд Реставрации, даже с Финляндского вокзала из-под стекла пришлось паровоз вытащить и к делу приспособить. Жаль, не нашлось еще дюжины-другой: паровозы еле-еле справлялись со своей работой, растянувшийся на четырнадцать километров поезд шел очень медленно, давая возможность многочисленным зевакам у железнодорожного полотна в подробностях разглядеть невиданный эшелон, везущий в Москву богатое село с Брянщины в полном составе, со всеми пожитками, со всем скотом, иначе говоря, с двумя сотнями коров, быками и отдельным вагоном бычков на убой в праздник, с козами, свиньями, овцами, с несчетной птичней, в абсолютном большинстве куриной, с сельскохозяйственной техникой, с клубом, с кинозалом, с сеном и прочим кормом для скота на всю зиму и весну, с кузницей и кузнецом, с двумя десятками лошадей, с кошками и собаками, с увязанными в узелки, — чтобы на новом месте для счастья и богатства выпустить, — тараканами, и, главное, с деревенским сношарем. Поезд жил почти обычной сельской жизнью; бабы, вставая в три часа ночи, доили коров, задавали им корма, собирали яйца, процеживали молоко, стряпали и стирали, а иной раз, пользуясь чрезвычайно длинными остановками в более чем пятидневном пути, выходили с избытками продовольствия на многочисленных стоянках и продавали молоко, сметану, творог, вареную картошку, пироги и блины обалделому населению, вышедшему на невероятный экспресс поглазеть. Впереди поезда катились двенадцать открытых платформ с охраной; новенькие ярко-голубые мундиры Личной Императорской Гвардии тоже народу пока что не примелькались, а гвардейцы строго помалкивали, соблюдая секретный приказ, — ни в какие контакты с населением не вступать, даже в половые, и о том, что они не простые гвардейцы, а Его Императорского Величества, не распространяться. В числе четырех сотен вагонов были самые разные: спальные СВ, мягкие и другие гражданские, вплоть до чуть живых столыпинских с печкой посередине, — уж какие нашлись, из таких поезд и пришлось формировать; шли в нем и товарные с надписями «сорок человек — восемь лошадей», еще с Первой мировой не выскобленными, и современные рефрижераторы, наспех переоборудованные, который — в кинозал, который — в кузницу, который — в самогоноварительный цех; в десятке цистерн вез сношарь в Москву также выкачанную по его требованию Угрюм-лужу, вместе с золотоперым подлещиком, ибо не мог сношарь бросить на Брянщине верного друга стольких прожитых лет, выдающуюся говорящую рыбу.

Гудок головного паровоза сливался с отдаленным воем хвостового, того самого, что с Финляндского вокзала, а им натужно вторили пенсионные голоса остальных, более или менее поровну растасованных в разные места бесконечного состава. Вагонов-ресторанов в поезде, конечно, не было, но весь поезд непрерывно ел: чадили керосинки, извергая сизые пламена, молчаливо калились электроплитки, дымились специально переложенные печи в столыпинских вагонах наподобие русских; на полки к блаженствующим мужикам рекой текли блины вслед за оладьями, яичницы за щами, творожники под первач, курники под наливку. Но что правда, то правда, яичными блюдами бабы мужиков баловали не очень-то, яйца в Нижнеблагодатском шли мужикам на прохарчение только тогда, когда возникало сомнение в их свежести. Однако же бесчисленные банки консервированных грибков и огурчиков отдавались в полное распоряжение сильного — хотя ленивого — пола: нынче село могло себе позволить не экономить. В отдаленном вагоне ехал сельский магазин, довольно бойко торговавший необычными товарами, наподобие прозрачных парижских лифчиков и португальских видеомагнитофонов. Случались и в прежние годы в селе непредвиденные западные товары, но сейчас по специальной разнарядке за подписью лично генерала Бухтеева сельмаг был снабжен лучше обычного, в него завезли японские сандаловые веера и даже подсолнечное масло.

Мужики ели много, бабы меньше: у них и забот в поезде было значительно больше, чем у мужчин, которым только бы глаза залить да на боковую, это, ясно, не считая глядения в телевизор, который заранее втиснули в каждую купе-избу, а по всем программам шли сейчас бесчисленные фильмы из истории России, либо же умные лекторы вели циклы бесед, к примеру, на тему — «Повести о диалектическом материализме», в них нетрезвому населению доказывалась скорая и неизбежная эпоха перехода к новой фазе общественного развития под руководством лучших людей страны, которые все в партии. Трезвая часть населения поезда в телевизор, однако, времени смотреть не имела, — не ровен час, блины пригорят, молоко скиснет, стоянку пропустим, сметану продать не успеем. Да и чушки-буренушки требовали немало внимания, тем более, что не имелось никакой ясности, где их можно будет разместить в Москве. Под жилье селу отвели гостиницу «Россия», — а вот есть ли при ней хороший выгон для скотины? Пока в хлеву постоят, хлев-то при гостинице, конечно, есть, а весной как быть? А гумно хорошее ли? А раки в реке крупны ль?.. Сколько ж всего неизвестного!..

Поезд шел уже который день, напрочь остановив всякое движение на участке Брянск-Москва. Ужин переходил в завтрак, потом непременно оборачивался обедом, а тот заканчивался как ужин. Хмель чередовался с опохмелом, щи с блинами, Калуга с Малоярославцем, и селу начинало казаться, что ехать оно будет всегда. Между тем станции становились все более пригородными и частыми, и поездка, как все прекрасное на свете, близилась к концу. Радист в голубом мундире, давно очумевший от щедрого угощения со стороны невиданных пассажиров, сдуру объявил по поездному радио, что поезд прибывает в столицу нашей родины Москву, но сношарь через посыльную бабу Настасью передал ему, чтоб не путал, где чья родина, потому что его, сношаревой, родиной Москва не была, император тоже не отсюда, так что пусть к селу не примазывается, а в утешение пусть вот выпьет четвертинку черешневой да умолкнет вместе со всей говорильней.

Внешняя железнодорожная охрана, тоже вся в мундирах Его Императорского Величества Железнодорожных Сообщений, невдалеке от Калуги обнаружила под рельсами большую фугасную мину, и, пока саперы ее обезвреживали, поезд шесть часов простоял в чистом поле. Мина так и не смогла взорваться, оказалось, что заложена она была не теперь, а больше двадцати лет тому назад, и взрывать ею собирались совсем не князя Никиту, а кого-то другого: судя по срокам, тоже Никиту, но не князя. Так за двадцать с хвостиком лет ее никто не подорвал и вообще не видел. Мину с триумфом поместили в поезд, и деревенский кузнец на досуге, между блинами, нарезал из нее на диво удобных пепельниц, которые недешево распродал на перроне в Малоярославце, где поезд простоял полтора часа. Почти все пепельницы, были, понятное дело, тут же перепроданы в Москву, оттуда — дальше, и снова дальше, и все время росли в цене, ибо исторически-сувенирная их ценность ни у кого не вызывала сомнений. Но не считая происшествий с миной и пепельницами, шестидневный путь от Брянска к Москве проходил по начальному замыслу. Октябрь на земле вот-вот собирался превратиться в ноябрь, когда поезд достиг рубежей Подмосковья. Впрочем, ходили упорные слухи, что со дня на день введут старый стиль календаря, и тогда, глядишь, ноябрь имел шансы опять превратиться в октябрь.

Сношарь сидел в розовых подштанниках в своем СВ, не без любопытства поглядывал в бронированное окно и по привычке ковырял в носу. Вагон был у него, конечно, отдельный, но несколько купе в нем пришлось выгородить присланной из Москвы охране. Сколько сношарь ни сопротивлялся, говоря, что бабы его куда надежней оберегут, чем эти столичные хрены, пардон, добрые молодцы, но пришлось соглашаться. Старая дура Палмазеиха, однако, проявила еще до отъезда из Нижнеблагодатского невиданную энергию и сформировала женский охранительный батальон, вооружила его закупленными в соседней воинской части «калашниковыми» и гранатами. Теперь она посменно несла со своими бабоньками караульную службу: стерегла куриные вагоны и, что ни час, заявлялась в сношарев вагон проверить — чтоб эти уголовники в голубых мундирах яичную очередь к отцу нашему не лапали и на работе ему не мешали. Охрану, прибывшую из Москвы, возглавлял щеголеватый подполковник хохлацкого вида, с которым сношарь неожиданно быстро нашел общий язык и стал отсылать на охранничью половину вагона ежедневно одну-другую оштрафованную бабу. Сухоплещенко понимал, что его присутствие в сношаревом вагоне носит характер чисто символический: на жизнь великого князя Никиты Алексеевича решительно никто не покушался и вряд ли такое вообще было мыслимо. Женщины Нижнеблагодатского защищали сношаря своего надежней, чем Китайская стена.

Ну, само собой, в отдельном двухместном купе того же вагона ехала в Москву на коронацию Павла Романова и любимейшая сношарева курица, Настасья Кокотовна. Но все-таки обо многом жалел сношарь из того, что взять с собой не удалось, что пришлось бросить дома: водокачку Пресвятой Параскевы-Пятницы, нынче превратившуюся в охраняемый государством памятник заветной старины, к примеру, — хотя, понятно, вагон-церковь в сношаревом поезде имелся, да и вода в кранах не иссякала. Не удалось увезти Верблюд-гору, овраг с поспешной тропочкой, синие засмородинные дали, богатое болото у Горыньевки, на котором нетрезвый председатель Николай Юрьевич домашних уток стрелять навострился, да и самого Николая Юрьевича тоже пришлось оставить по полной его непригодности к показу в Москве честному народу. Куда-то был увезен еще за месяц до отъезда и сельский милиционер, старшина Леонид Иванович, человек тихий, — думалось сношарю отчего-то, что не в Москву увезли Леонида Ивановича, вовсе не в Москву. Но и Господь с ним. Без милиции прожить можно. Без всего можно. Без баб только нельзя. Но бабы ехали вместе с хозяином, как полагается. Сношарь собирался прожить в Москве зиму, а по весне всем селом вернуться домой, — если, конечно, Паша не умудрится и все оставшееся в Москву тоже перевезти, ну, разве что кроме синих засмородинных далей, это мы понимаем, это трудно, хотя хорошо бы их тоже перевезти. А вот Николая Юрьевича можно не привозить, да и Леонида Ивановича искать не нужно — все ж таки доверие им неполное, потому как мужского они пола. Ну, а пока что в осиротевших без сношаря и населения избах Нижнеблагодатского был расквартирован только что сформированный личный Его Императорского Величества Преображенский Ракетный полк.

Магнитофон в соседнем купе, у Кокотовны, исполнял изрядно уже надоевшее «Прощание славянки», коим был с первого сентября временно заменен государственный гимн. Радио играло «Прощание» не только в шесть утра и двенадцать ночи, а еще и днем его два-три раза непременно да прокручивали по любому поводу. Музыку в последнее время, куда ухо ни сунь, можно было услышать только самую что ни на есть патриотическую, чтобы русский народ часом не забыл о подвигах своих, о доблестях, о славе, а особенно о славе русского оружия. Палмазеихин автомат Калашникова о той же самой славе излишне часто напоминал самому сношарю, убежденному пацифисту, и его коробило. Но Кокотовну, видать, марши не раздражали. За окном медленно проплыла надпись над пригородной платформой — «Мичуринец», с отломанной первой буквой, вторая буква тоже была повреждена и висела на одном гвозде. «Переименовать, что ли, не успели?» подумал сношарь. Робкий стук в дверь вернул его к делам более насущным.

— Князь, — тактично сказал Сухоплещенко сквозь дверь, — пора одеваться. Прибытие на Киевский вокзал через сорок минут.

— А ты вали, вали! — грубо оборвал подполковника бас Палмазеихи, — отец наш сам знает, когда одеваться, когда раздеваться!

«Еще застрелит…» — подумал сношарь и рявкнул:

— Тихо, баба! Не встревай! — и с сомнением перевел взор на разложенный перед ним вдоль полки парадный, по мерке сшитый мундир с аксельбантами. Не хотелось влезать в него, но нужно было. Потому как обещал. Сношарь помнил, что не сегодня-завтра предстоит ему получение специально для него разработанного Павлом ордена «Отец-герой». Представил почему-то, как вступает он в Кремль в одних подштанниках, и там ему на эти самые подштанники орден нацепляют спереди, посередке. Сношарь вздохнул и стал облачаться. Камердинера он, понятное дело, на пороге девятого десятка заводить не стал. Разве что камердинершу, да жалко бабу пустым делом занимать, вон у них сколько хлопот в поезде, да еще в долгах сидят друг у друга по яичной линии, говорят, потому как куры в поезде несутся хуже, чем на воле, вон, как давеча в вагон-баню ходил, так бабы жаловались. Ну, ничего, подъезжаем уже. Увы, мундир на сношаре сидел, как седло на корове. «Хорошо, хоть не фрак», — печально подумал старик.

Сношарь был в Москве в одна тысяча девятьсот семнадцатом, совсем еще юношей, жизненного своего призвания не осознавшим. Не очень ему хотелось теперь сюда возвращаться, но дал слово — держись. Скоро снова курячий Козьма-Демьян, где же ребятишки раков наловят? Растоптухи кто выиграет? Но, впрочем, как раз последнее можно было заранее предвидеть, наверняка. Сношарь скривился.

За окном проплыли какие-то синеватые, не железнодорожные вагоны, параллельно полотну шла линия открытого метро, какового сношарь, ясное дело, никогда в жизни не видел. Однако чутьем понял — метро. Тут поезд скрипнул и остановился окончательно. Где-то далеко позади, больше чем в тринадцати километрах, натужно взвыл и, похоже, окончательно скончался доходяга с Финляндского вокзала. Весь ковчег прибыл в Москву, хотя хвостовые вагоны прибыли пока еще только в Подмосковье.

Перрон был оцеплен, никакие другие поезда в этот день на рельсы Киевского вокзала не допускались, немногие недоразогнанные зеваки зевали не на только что пришедший состав, длину коего оценить можно бы сейчас разве что с высоты птичьего полета, а на почти никем еще не виданную униформу императорских гвардейцев. Военной выправки ребятам явно не хватало, не успели еще привыкнуть к мундирам, потому как на прежней работе им полагалось ходить в штатском. Но на новой работе платили втрое, кормили только импортным и экологическим, да к тому же обещали раз в году зарплату выдавать золотыми рублями новой чеканки, не то с двуглавым орлом, не то с трехконечной звездой — никто еще не видел, но, говорят, уже чеканят. Это были пока, впрочем, одни слухи и обещания, пока что настоящими были только несетевые харчи, мундиры и мощные «толстопятовы» о девяти складных стволах. Стрелять гвардейцы умели классно, даже из лука изогнутыми стрелами за угол вслепую. Бумеранг тоже метали хорошо. И начальству, морщись не морщись, приходилось терпеть фатальное неумение ребяток щелкать каблуками.

Премьера нынче в стране, говоря начистоту, не было никакого. Формально пост генсека занимал дряхлый старец Дарий Шкипитарский, человек, удобный во всех отношениях, кроме одного: Дарий был столь дряхл, что, не дожидаясь инфарктной фабулы, мог ненароком помереть и сам по себе. Его пресс-секретарь в Кунцевскую больницу даже не заезжал, а все, что нужно сообщить, получал в приемной у маршала Советского Союза Ливерия Везлеева, а иной раз и у другого маршала, Георгия Шелковникова, в последнее время резко перешедшего с третьих ролей в правительстве на одну из первых: даже не став настоящим, не-советским генералом, решил Георгий Давыдович напоследок еще и помаршальствовать, благо Паша-импераша усмехнулся и пожаловал просимое, к тому же после исчезновения Ивистала Дуликова бронетанковый маршальский жезл остался без хозяина. Ни в какой танк Георгий Давыдович, конечно, не поместился бы, но приятно было ему забрать погоны сгинувшего бесследно врага. Шелковников помнил, что маршал это еще далеко не высший чин в империи: царь-царем, а канцлер, канцлер… Слово-то какое!

Встреча великого князя на перроне по щекотливости положения обречена была на известную камерность, даже опрощенность. Словно бы прибыл в Москву обычный знатный колхоз с Брянщины. Образцово-показательный, говорят, на ВДНХ его поселят в павильон, видать, «Космос», он самый большой, да и успехов в смысле космоса что-то давно уже никаких нет, поселят весь колхоз в тамошнее пространство, пусть он показывает, что умеет выдающегося. Так что встреча села-колхоза на Киевском вокзале была возложена на личного представителя маршала Шелковникова, полковника КС Игоря Мовсесовича Аракеляна. Тайна букв «КС» оберегалась чуть ли не тщательнее всех иных государственных тайн, едва ли пять человек, в их числе почти одни только члены корягинского клана, знали их настоящее значение: «Кулинарная Служба». О присвоении именно такого чина взамен предложенного генерал-майорства ходатайствовал сам Аракелян, и Павел, уже вкусивший разок-другой под строжайшим присмотром Тони от деликатесов полковничьей экономической кухни, таковую просьбу удовлетворил, усмехнувшись. Спокойствия своего, правительственного и государева ради Ливерий Везлеев нафаршировал Москву войсками, притом теми самыми, которые так запасливо сконцентрировал на Валдайском плацдарме сгинувший Ивистал. Войска безропотно подчинились министру обороны, как только убедились, что преемника своему черному делу мятежный маршал не оставил никакого. Форму большинству офицерского состава выдали уже новую, голубую или оранжевую. Так что вряд ли кого-то могли удивить погоны Аракеляна, на которых вместо трех звездочек красовались три витых палочки, нет никому дела до того, что это шампуры. Ну а необходимость кулинарной службы в обновленной Российской Империи была самоочевидна. В недалеком будущем Аракелян рассчитывал занять пост ректора Военно-кулинарной академии при Генеральном штабе.

Завидя на перроне своего бывшего псевдоначальника, сменившего ныне род войск, Сухоплещенко соскочил с подножки и откозырял. Синий мундир подполковника личной Его Императорского Величества Гвардии сидел на нем как влитой, без единой складки, да и сам подполковник был неизменно по-малороссийски элегантен в любом мундире или вовсе без такового, — так что сношарь в своих эполетах должен был смотреться рядом с ним, как чучело гороховое, однако происходило совсем обратное: ни один мужчина рядом со сношарем даже называться-то мужиком не имел права, это и слепому ясно было. Это с первого взгляда ясно стало и Аракеляну, и он с удовольствием подумал, что наконец-то хитрожопый хохол бледный вид имеет. Сношарь на кавказского полковника поглядел с большим сомнением, ничего не сказал и ни шагу навстречу не сделал, однако пропустил вперед Палмазеиху. Та, несмотря на свои шестьдесят не то с гаком, не то без гака лет, по-боевому взяла на караул, лихо оттягивая носки сапог, промаршировала в развевающейся телогрейке перед голубым почетным строем и отдала Аракеляну честь. Тот уже давно ничему не удивлялся, подал знак, и духовой оркестр грянул «Прощание славянки». Сношарь тоже прокосолапил мимо караула, ни слова Аракеляну не сказал, буркнул только в пространство: «Куда?..», примерился так и эдак, на переднее сиденье и на заднее, избрал для спокойствия все-таки задний вариант и влез в личный свой, Павлом специально выделенный ЗИЛ, — впрочем, машине этой скоро предстояло переименование в ЗИП, завод, таковые выпускавший, был уже по-тихому переименован в «имени П.Петрова». Аракелян сношарю не понравился. Черный какой-то, весь из себя думает и закваска в нем не своя, не романовская, не свибловская, не сношарская. Не может с такого мужика настоящей радости бабам получаться.

Не отъезжали очень долго: сношарь ждал, что погрузят на другие машины его личный скарб — Кокотовну, понятное дело, в отдельную «волгу», еще полуроту женской охраны, корзины со свежими, снесенными в поезде яйцами, которые Пантелеич на воскресную баню собственным телом заработал, еще кой-чего, хотя, вообще-то, основные вещи из нижнеблагодатской избы перебросили в Москву вертолетами заранее, чтобы к приезду был как есть готов Никите Пантелеевичу домашний уют. И к тому моменту, когда длинный кортеж наконец повлекся по наглухо оцепленным улочкам из тех, что поуже, — пронеси Господи, показать великому князю Калининский проспект, даром что почти уже переименованный в Калиновый, в честь сгоревшего моста через Смородину, — к бывшей улице Разина, нынче уже известной как улица Дважды Великомученицы Варвары, и время настало, в общем-то, обеденное.

Москва и на этих улицах, и на всех других жила своей обычной полоумной жизнью и по случаю излишней нафаршированности милицией не чувствовала единственно реальной — кроме неожиданного снижения цены на появившиеся в магазинах дрожжи — происходящей в ней перемены: не замечала Москва, как неуклонно тает и уменьшается до пренебрежимо малой величины количество наличной советской милиции. Водка не дорожала: Павел даже думать о повышении цен на нее запретил, он-то, историк, отлично знал, что любое антиалкогольное движение сверху приведет к тому, что верхи станут самыми низами, а низы, еще того хуже, верхами, все это отлично разобъяснил древнекитайский философ Лао-цзы, ничего с тех пор не изменилось, — а что милиционеров меньше стало, так ведь и они люди, пьют, как все, небось — так, наверное, думали те, кто вообще о существовании милиции еще помнил. Москва, да и вообще Советский Союз, доживали свои последние дни при старом названии, старом флаге, старом гербе, старом гимне, при очень-очень старом, хотя и новом генсеке. Что все это вот-вот переменится — догадывались единицы, но и те, как водится у русских людей в последнюю тысячу лет, все равно ни во что не верили, и уж во всяком случае не верили в то, что может стать лучше. Ибо, как ни крути, русскому человеку не может быть лучше никогда. Ибо, как справедливо заметил один очень умный человек, у русского человека всегда плохое настроение. Что в России ни происходи — происходит оно только по этой причине.

По Москве при этом многие ходили и многое ходило. Ходили по ней, как обычно, слухи о повышении цен на путевки вокруг Европы и на яйца, и слух о понижении цен на портвейн по два семьдесят; ходили военные в старых и новых формах, строем, с песнями и без песен, а также организованными группами на экскурсию и одиночками по бабам, и еще на Соколиную Гору на анализы по поводу страшной болезни, которой заболела капиталистическая система и которой социализм боялся; ходили сплетни об Алле Пугачевой, которая теперь всю концертную программу исполняет спиной к залу, потому что рыдает; ходил слух о том, что скоро посреди Манежной площади в честь чего-то очень важного зажгут вечный бенгальский огонь, не то мы просто введем войска в Бенгалию, потому что из Белуджистана мы их выведем, нас там бьют и, в общем, делать там не хрена; ходили, конечно, анекдоты, в первую очередь самая популярная серия о дириозавре, ну, потом про Василия Ивановича, про Красную Шапочку и опять-таки про Аллу Пугачеву; ходили по Москве ее удивительные коренные жители; к примеру, презрительно минуя блочные дома, часто брел в дома кирпичные молодой человек с бородкой полумесяцем и кожаной сумкой, из которой торчал валенок, вставленный в другой такой же, и встреча с этим человеком сулила много хорошего, но лишь хорошим людям; а по пятницам неуклонно ходил в церковь некий другой человек, иудей от рождения, но крещеный, и тем самым являл собой ходячий синтез тезиса и антитезиса; ходили также разнообразные шпионы, посещая условные точки и явочные квартиры, например, чуть ли не ежедневно резидент сальварсанского режима Авдей Васильев, еще недавно доглядавший маршала Ивистала, а нынче без успеха пытающийся уследить за подселенной во флигель выморочной Ивисталовой дачи ясновидящей женщиной Нинелью и ее ручной свиньей Доней, встречался с алеутом-сепаратистом, который в Москве чукчу изображал и сам чукчанские анекдоты сочинял, по имени Клюль Джереми, — встретиться им удавалось далеко не всегда, а когда и удавалось, то сказать друг другу было в общем-то нечего, информация у обоих была одинаковая, и они, чтобы убить время, распределяли между собой места и портфели в будущем правительстве независимой Аляски, создание которой безапелляционно предсказывал президент Хорхе Романьос; ходили также концентрическими кругами вокруг метро «Свиблово» два старика, Корягин и Щенков-Свиблов, тяжко вздыхая из-за того, каким новостроечным дерьмом оказалось загромождено древнее поместье, ибо условие, ими поставленное, было исполнено: через сложное посредничество императора Павла, Джеймса, Джексона, Форбса и ван Леннепа удалось убедить дириозавра разбомбить проклятую столицу Ливии, вонючий город Триполи, исполинскими яйцами; на сорок третьем яйце диктатор террористского гнезда угрюмо капитулировал и выдал пленника, после чего чуть живой люксембуржец был переправлен на родину, прямо в объятия великого герцога, — и вот теперь приходилось держать свое обещание, принимать назад родовую вотчину, Свиблово, в котором за три дня блужданий старики не нашли ну буквально ничего, мало-мальски радующего душу, и Щенков начал сокрушаться о том, что он, предположим, не Останкин, не Царицын, на худой конец, даже не Голицын; дед же Эдя тоже сокрушался, но не так сильно, ибо последняя порция попугаев продалась у него вся с ходу и по новой, повышенной цене, всю ее купил некий мулат из Латинской Америки и еще заказал, а привезенное непутевым внуком яйцо уже развылупилось, и вылезло из него далеко не худшее, что можно было ожидать, бойцовый петух там оказался, и дал дед петуху язвительное имя Мумонт, и оставил жить в учебно-попугайном чулане до выяснения своего к петуху отношения; грустно было Эдуарду Феликсовичу лишь оттого, что с одной стороны друг-броненосник, с другой старший зять, а с третьей Павел Романов прицепились к нему, как три банных листа к заднице, чтобы он титул на себя возложил, и раз хочет он такой получить в Крыму, то вот есть свободное звание хана Бахчисарайского, можно получить хоть сию минуту вместе с тамошним старым дворцом, очень хорошая выйдет попугайня, только окна надо будет по старому образцу переделать, а-ля сношарь, потому что императрица Екатерина со злости, что настоящего сношаря себе найти не может, там окна новые прорубила и дворец изуродовала, — ну а дед ханом становиться стеснялся; слонялся по столице досрочно выкарабкавшийся из лагеря малосрочник Хуан Цзыю, новый министр проводил амнистию за амнистией, он освобождал лагеря для новых постояльцев, Хуана именно в Москву направили директивой из Пекина, не то еще откуда ему там команды посылали, и искал он пропавшего императора Михаила, неизвестным образом бежавшего из перевоспитательного дома в Западном Китае; искал он еще и незаменимого Степана Садко, ибо и этот сбежал куда-то, и не иначе, как сюда, в Москву, поближе к Минздраву, — а за Хуаном ходила с тремя детьми мал мала меньше верная Люся и размышляла, как бы ей сказать мужику о том, чтоб скорее дворником устраивался, потому что сейчас этой категории теплый подвал под жилье дают, и о том, что четвертое дите уже встало в планы, и еще размышляла, что же она об этом российском бардаке может доложить маньчжурскому правительству в изгнании, чьи интересы она представляла в оном бардаке; также ходили по Москве и потоки почти легального, типографским способом отпечатанного самиздата, преимущественно на темы Дома Романовых, всякие не особенно убедительные воспоминания Пьера Жийяра о последних днях царской семьи младших Романовых, а также размышления знаменитого романиста Виталия Мухля о том, как открылось ему в озарении, что все Романовы всегда только и делали в России, что шпионили; хорошо перепродавались труды лауреата Пушечникова, но с ними успешно конкурировал роман Освальда Вроблевского «Анастасия», его тоже потребляли за милую душу, особенно женщины; раскупалась также и наглухо запрещенная книга Абдуллы Абдурахманова «Заговор несправедливых», в которой автор как пить дать обещал, что в случае реставрации Дома Романовых, какого угодно, хоть младшего, хоть Старшего, ни Западная Европа, ни Горная Тува ничего хорошего от этого могут не ждать, наконец, ходили, затмевая популярностью все перечисленное, книги Евсея Бенца сериала «Ильичиада», за одно лишь хранение которых органы правосудия все еще давали три года, несмотря на то, что две сотни экземпляров «Ильичиады» маршал Шелковников уже украсил дарственными надписями с завитушкой: «С дружеским приветом — Евсей Бенц», один экземпляр был подарен Павлу Романову, — ну, конечно, ходила еще книга Эдмунда Фейхоева о бедственном положении негров в СССР, а также ходил по своей квартире — а не по Москве — советский негр Мустафа Ламаджанов и увлеченно стряпал новую книгу на новую тему, согласованную с шефом, — за эту удачную тему по распоряжению Шелковникова Мустафа был награжден благосклонным визитом двух конькобежек из Большого театра; еще ходили по Москве два десятка наконец-то отпущенных, после года превентивной отсидки, вокзальных инвалидов, про которых, по полной их ненужности, за этот год просто никто не вспомнил, теперь они снова предлагали услуги пассажирам-бедолагам, и те, случалось, к этим услугам прибегали, чтоб уехать куда подальше из паскудной Москвы, где того гляди чего-нибудь случится; ходили, наконец, многочисленные эс-бе во главе с незаменимым вождем Володей и его новой подругой, ирландской терьершей Душенькой, — эс-бе ходили, почти уже не опасаясь отлова, потому что министерство коммунального хозяйства было строго-настрого предупреждено о необходимости умножения поголовья служебно-бродячих в свете необходимости хорошо вынюхивать, нюхая подчас такое, что и не всякая собака нюхать согласится, и, если вы этого сами нюхать не хотите, то будьте любезны собачек беречь, — эс-бе и нюхали, и размножались вволю; наконец, совсем не ходил, а сидел на телефоне вот уже больше года некто абсолютно неизвестный, методично перелистывая большой телефонный справочник Москвы, звоня всем подряд, всем, всем, всем, и настойчиво предлагая купить незадорого крест чугунный намогильный и еще большую гирю, тоже чугунную, но желтую, требовал ультимативно и безрезультатно.

Ходили поезда метро и трамваи, ходили студенты на лекции и шахматисты на турниры, вообще жизнь шла своим чередом, и лишь часы на Спасской башне ходили не совсем так, как всегда, ибо отсчитывали они время не новейшей истории, той, которую все еще преподавали в советских школах, а историю сверхновую, которую нигде преподавать еще не начали, кроме закрытых семинаров для наиболее ответственных работников, — да и вообще о том, что история уже не новейшая, а сверхновая, официально еще не объявляли. И вот, миновавши Спасскую башню и куранты, на которые сношарь даже и не глянул, он время и так чувствовал, подъехал кортеж великого князя к тесной каменной избе, переоборудованной нынче в Дом Боярина Романова: здесь сношарю предстояло жить и работать в ближайшие месяцы. Дом был отремонтирован и начищен до блеска, окошки переделаны на слуховые, и уж, конечно, всякое движение на улице перед домом было закрыто наглухо; охранялась улица, конечно, не милицией, а гвардией в голубых мундирах, и скоро, как знал сношарь, тут должно было охраны существенно прибавиться за счет бабской нижнеблагодатской гвардии, которая такой ответственный пост синим мундирам, конечно, никогда на откуп не отдаст. Наметанным глазом сношарь одобрил то, что между домом и селом, гостиницей то есть, наличествует самый настоящий овраг. Зажав подсунутых вовремя небезызвестной Настасьей двух тараканов на счастье, он важно прошествовал в дом. Прямо с порога он пустил перед собой тараканов, те быстро сориентировались и, черными лапами по наборному паркету семеня, забились в какую-то щель. Сношарь недовольно поковырял пол носком ботфорта: не заставлять же людей прямо так вот сейчас же и доски перестилать, какого черта здесь наборный паркет, вовсе это не в традициях; заглянул в просторную горницу, очень похожую на ту, что была у него в деревне. Тут мастера всерьез постарались, чтобы похожа была на прежнюю, ну, побогаче разве только вышло. Печь — синими голландскими изразцами, всегда такую хотел. А кровать зато своя, старая, рабочая, продавленная. В углу тускло отсвечивал Хиврин поднос-гонг. И еще стояли посреди горницы трое. Незнакомая высокая, очень в соку, в самый раз то есть, женщина с полотенцем вышитым, на полотенце православные хлеб-соль. И двое чрезвычайно знакомых мужиков, верных сотрудников и подмастерьев. С первого же взгляда поразило сношаря то, что лица и у Павла, и у Джеймса отливали синевой, но потом понял, что это печь отсвечивает, — но Джеймс был еще и очень нетрезв. «Москву они всю, что ли, обслуживают?» — подумал сношарь и остановился, не зная, что теперь делать. Бабья охрана — Настасья-Стравусиха, Настасья небезызвестная, Палмазеиха тоже, и еще другие, наверное, ведь уже «толстопятовых» на хлебосольных москвичей наставляют. Только еще перестрелки в избе не хватало.

— Брысь! — гаркнул сношарь через плечо и с легким поклоном принял у Тони каравай, со всеми церемониями отламывания и съедания соленой корочки. Потом облапил и Тоню, а доцеловав, наградил обычным взором — мутным и ласковым, Тоне очень знакомым. Тоня от взора этого даже дрогнула слегка, и Павел, все заметивший, дрогнул тоже. А сношарь, ни минуты не сомневаясь, обратился: Здорово, Настя. — Павел похолодел и пожал седую лапищу.

— Это Тоня, Никита Алексеевич, Тоня, а не Настя, Тоня! — сказал Павел. Сношарь уже пожимал руку Джеймсу, который покачивался и кивал.

— А, брось. Всяка баба — Настасья, покуда в ней огонь горит. А такой да лебедушке? Не поверю. Ну, здравствуй… Акимушка. Что насосался-то, аль с переутомления? Что отдыху-то не берешь в неделю хоть раз? Совсем обрусел, до свинства даже…

— Такая у меня… работа, Никита Алексеевич, — с трудом проговорил Джеймс, хрипло напрягся — и, конечно, мигом протрезвел. Но синева с лица не убиралась. И Павел тоже был немного синеват, — не отсвечивала одна только Тонька. Сношарь подумал — а он-то сам как, отсвечивает или нет? Но изразцы уж больно были хороши. «Ну и буду синеватый, узнает меня деревня и синим!»

— Состою, знаете ли, в свите… — договорил Джеймс, хотя никто из присутствующих прежней его реплики не помнил.

— Так, так, — ответил сношарь, садясь на кровать и начиная стаскивать ботфорт, — а то перебирайтесь ко мне, клеть вам выгорожу, соломы насыплю, по-царски заживете, как ране… Аль нехорошо было?

— Очень хорошо! — быстро сказал Павел, одергивая Тоню, которая попробовала рвануться к сношарю, помочь насчет ботфорта, но сношарь справился сам и теперь деловито разматывал портянку. В избе он всегда ходил босиком. — Как доехали, Никита Алексеевич?

— Не заметил я, милок, езды-то. Мне про езду думать не полагается. Человек я, сам знаешь, рабочий, спал в поезде часа по три, бабы-то прям озверели. И наценку им давал, а ничего, все получалось. Вон, Настасья чуть не на год вперед яиц позанимала, а все ей мало…

Павел как можно скорей хотел сменить тему, даже и не поинтересовался, какая это из многочисленных Настасий влезла в такие немыслимые долги, но сношарь извлек ногу из второго ботфорта и не унимался никак:

— Право, давайте ко мне на солому. В поздоровление. Засмородинных далей только тут за рекой нету, а в них после работы глянуть надобно бывает иной раз. Вон, Настя… фу, Мохначева, да еще эта… Настя… все про тебя спрашивали… и про тебя тоже… Жмут! — вдруг сменил тему сношарь, отбрасывая ботфорты.

— Сегодня же пришлют новые, — немедленно отреагировал Павел.

— Да нет… я уж так… Мне бабы сами стачают, знатно у меня эта… Настя чеботарит-то… Да что ж мы сидим всухую, а? — сношарь пошарил за кроватью и довольно извлек из-за нее четверть черешневой. — Уж ты… Настя, — обратился он к Тоне, — не обессудь: питво это мужиковое. Ты с него прям на дерево полезешь. Ты с него на бабу полезешь.

— Да-да, — сказал Павел, — не надо тебе этого пить, Тоня. Ты скажи, чтоб на стол подавали скорее, там полковник уже управился, наверное.

Сношарь одной рукой поднял тяжелую четверть и ровнехонько налил две стопочки черешневой дополна, себе же — на донышко. «Слабеть старик не собирается», — с удовлетворением и с неукротимой ревностью подумал Павел. Отчего-то грыз его нещадный страх, что Тоня начнет к сношарю бегать, — будь он, Павел, хоть пятьдесят раз император. Хотелось также думать, что инструкцию по употреблению черешневой Тоня пропустила мимо ушей. Этого еще не хватало.

Тоня засновала между горницей и кухней, никакого внимания не обращая на грозно наставленные из сеней дула автоматов. Однако едва успела она принести поднос-другой жратвы, как за окном послышался лязг останавливающегося тяжелого фургона. «Ага, — подумал Павел, — наконец-то». Он надеялся, что хотя бы этот сюрприз отвлечет сношаря от Тони. Впрочем, можно ли будет чем-то отвлечь от сношаря Тоню, сказать было трудно. На пороге возникла донельзя боевитая старая дура Палмазеиха (не такая, значит, дура, просто талант проявить раньше случая не имелось) и доложила, что черный, как черт, мужик приехал на здоровенной машине и в избу прется. Сношарь удивленно поглядел на Павла.

— Никита Алексеевич, — мягко сказал Павел, — убедительно прошу вас пригласить к столу высокого гостя. Это личный представитель вашего сына Ярослава Никитича и одновременно временный поверенный в делах республики Сальварсан в Москве.

— Черный-то почему? — пробормотал сношарь недоверчиво, но согласие дал и придвинул к столу еще один стул. Долметчер, правда, объявился не сразу: впереди него, явно подталкиваемые дулами бабьих «толстопятовых», вошли два грузчика и положили на паркет, немилосердно его царапая, большой плоский ящик, наподобие тех, в которых возят фрукты. За ними с прижатой к груди шляпой вошел высокий мулат, поклонился и произнес фразу по-английски. Джеймс воспрял из апатии и перевел:

— От имени вашего старшего сына, президента Джорджа Романьоса, глубокоуважаемый великий князь, его личный посланник мистер Доместико Долметчер просит вас принять в дар десять тысяч наилучших латиноамериканских яиц!

Сношарь недоверчиво оглядел гостя, потом еще более недоверчиво уставился на грузчиков, аккуратно снимающих верхние доски ящика. До содержимого Долметчер никого не допустил, сам вынул из опилок нечто некруглое и, не раздеваясь, присел на придвинутый сношарем стул. Затем мулат аккуратно положил яйцо на стол перед хозяином избы.

— Это же вымпел лунохода… — сказал Павел. Долметчер укоризненно глянул на него и перешел на русский язык, очень умеренно перевирая ударения в ключевых словах.

— В качестве дара президент Хорхе Романьос преподносит своему почтенному отцу ни в коем случае не десять тысяч вымпелов бывшего советского лунохода. В качестве дара президент Хорхе Романьос преподносит своему почтенному отцу десять тысяч лучших латиноамериканских яиц, высокое качество коих гарантируется их пятигранностью.

Павел вспомнил, что пятигранными яйцами дириозавр как раз и бомбит всех, кто ему не нравится или кого раздолбать надо, и поежился: не дай Бог, взрывчатые. Но сношарь пятигранное яйцо взял, с интересом повертел и даже понюхал. Помедлил, потом решился и выпалил:

— То-то! Мой он, законный. Старший! Ярослав, никакой не Джордж, не Хорхий, голову не морочьте! Незаконный бы ни в жисть не догадался. Хотя ты, любезный, и другого цвета, но думаю, от моей черешневой не откажешься?

Тоня тем временем, игнорируя и Долметчера и пулеметы, закончила накрывать на стол, водрузив в центр большое блюдо красных раков. Долметчер грациозно взял рюмку, погрел в руке и выпил, закусив рачьей клешней. Павел налил Тоне коньяку и жестом пригласил садиться. Аракелян на кухне еще чем-то гремел, ибо знал, что к императорскому столу он, при всем своем дворянском достоинстве, с тремя микрофонами в гербе, появляться все-таки рылом не вышел. Сношарь тоже выпил чуть-чуть, без тоста, и поискал на столе — чем закусить. Одна из мисок его заинтересовала, он дотянулся и взял оттуда кривыми пальцами щепоть обильно политого майонезом салата. Медленно прожевал и грозно уставился на Павла.

— Котора баба готовила?

— Что-нибудь не так? — встревожилась Тоня.

— Не так? А ну зови, кто готовил!

Тоня, злобно предвкушая позор Аракеляна, — ибо знала, что удерживают полковника на высоком посту не родственные связи, а кулинарное мастерство, — с согласия Павла привела полковника прямо как был, в фартучке.

— Ты чего тут настряпал?

— Салат оливье…

Сношарь подбоченился, один глаз закрыл, другой прищурил.

— А горох как — сам метал? А картохи почто напхал? Огурец соленый? Ты это как назвал? Оливье? Если это оливье, тогда я генерал!

— Никита Алексеевич, — подал голос Джеймс, уповая на свою давнюю со сношарем дружбу: скандал в присутствии представителя недружественного Соединенным Штатам государства был совершенно неуместен, — звание генерал-аншефа император присвоил вам еще в сентябре.

Сношарь молчал, полковник бледнел, краснел и чернел поочередно.

— Такой рецепт… — пролепетал он.

— Рецепт? — рявкнул сношарь, привставая. — Ничего не знаю про рецепт, но только в прошлый раз в салате оливье икра была, а не горох! Едал я оливье, можешь поверить! Все вы тут позабыли, городские, рецепт даже салата любимого утеряли… — горестно закончил сношарь. Видимо, в числе тайно ожидаемых московских радостей у него числился памятный с детства богатый салат.

— Отчего же, — вдруг уверенно подал голос мулат, поигрывая пустой рюмкой, — надо взять два рябчика… примите во внимание, что архангельский рябчик лучше и упитаннее олонецкого… один телячий язык, четверть фунта паюсной икры… Лучшие сорта икры надо закупать на месте, в дельте Волги, если желаете, могу сообщить адреса мастеров засола…

Павел вспомнил, что за одним столом с ним сидит как-никак владелец знаменитого «Доминика», и несколько смутился. Но увидев, как потеплело лицо сношаря — еще бы, ведь это посланник его собственного, публично признанного законным сына, воскрешал забытый рецепт, — сверкнул глазами на Аракеляна. Тот быстрым официантским движением выхватил из кармашка передника блокнот и стал записывать медленную речь Долметчера. Тот, скосив пустые глаза на блюдо с пламенными раками, продолжал:

— Еще отварных раков двадцать пять штук, можно и таких приблизительно, но вообще из русских раков брать изначально не зеленоватых, а этаких черноватых, они лучше, лапки у них снизу красные, и варить их нужно иначе: сполоснуть в холодной воде, положить в крутой соленый кипяток и туда же опустить брусок докрасна раскаленного железа, а с ним еще и пучок укропа, — замечу, что примененный вами мускатный орех в салате оливье не используется вовсе… Варить полчаса, не менее. И еще: если раков нет по сезону, можно использовать банку омаров, очень хороши гавайские. В крайнем случае — банку крабов, но ни в коем случае не индийских, они горчат… Ваши дальневосточные вполне сойдут. Так, использовать еще полбанки пикулей, лучше собственной заготовки по обычным рецептам, но советую помимо простых, то есть мелкой моркови, корнишонов, молодой кукурузы и прочего, всенепременно положить и семена настурций. Без них в салате оливье пикули не явят должной вкусности. Еще — полбанки сои кабуль…

Аракелян явно понятия не имел, какая соя в Кабуле, но истово скреб карандашом по бумаге. В глазах Тони, не угасая, горели адские огоньки.

— Два свежих огурца… Записали? Ваши нежинские хороши, но в Сальварсане есть более душистый сорт, «эрмано дель пуэбло», мы к коронации доставим должное количество, должны поспеть… Ну, пять крутых яиц, полфунта каперсов. И ко всему этому самый простой соус провансаль: французский уксус, ваш кавказский винный тоже хорош, еще два яйца, фунт прованского масла. Посолить. Все.

— Лучше вовсе не солить, — умиленно закончил сношарь, с чувством налил мулату вторую рюмку черешневой, — я-то сам соли не употребляю. И тебе, милок, не советую. Дольше в силе будешь. Выпей за мое здоровье и за свое тоже.

— Можно и не солить, — миролюбиво согласился Долметчер, рюмку выпил, открутил у рака вторую клешню, закусил.

— Все запомнили, уважаемый? — грозно спросил Павел полковника. — Никаких в другой раз горохов и картошек! Чтобы строго по рецепту! И примите отсюда это ваше… неудачное произведение! — Павел с некоторой грустью проводил взором исчезающий вместе с полковником за дверью салат. От рыбы он уже осатанел, а Тоня позволяла полковнику готовить только то, за чем сама могла уследить: в частности, это был как раз салат оливье на картошке, состряпанный, честно говоря, вовсе не Аракеляном, а Тоней; ну еще попадала на стол к императору рыба во всех видах, ну и раки по сезону, как выразился дипломат-ресторатор, а Тоня их почему-то считала сильным противоядием. Ох, жизнь…

Выпили еще по одной, сношарь, беря с блюда вареного рака, совсем по-семейному поведал мулату, что, когда Угрюм-лужу вычерпывали, то на дне ее огромный рак обнаружился, ну с индюка хорошего, не соврать тебе, этот вот тоже большой, но тот поклешневитей был, велел я его тогда в Смородину отпустить на развод, пусть породу поддерживает, да и вообще знатные раки у нас там, приезжал бы, милок, воздух у нас, дали засмородинные. Впрочем, лицо мулата ничего не выражало. Он сжевал еще две клешни, потом вдруг чем-то обеспокоился, встал и откланялся: видать, черешневая настойка пробудила в его организме некую спешную потребность. Ощущал ее и Павел, к тому же он помнил, что после контакта с очерешненными по сношаревой воле мужиками женщины начинают искать утешения именно что у самого сношаря — и было ему весьма неловко. Сношарь-то с ним всей своей деревней делился, не жадничал.

Худо ли, хорошо ли, но наконец отобедали. Черная «волга» увлекла совершенно синего, исхудавшего Джеймса к исполнению наказной службы при Екатерине Романовой, урожденной Бахман, женщине ласковой, требовательной и очень обиженной невниманием законно-советского супруга; черный ЗИП увлек Павла и Тоню в Староконюшенный, где они жили пока что, — Павел хотел сохранить этот особняк для себя, но все-таки понимал, что скоро придется переселяться в какое-то жилье попросторнее. Сношарь остался один, обвел взором новую хату, увидал, что Кокотовна уютно обживает голландские изразцы на печи, и взор его наконец-то доскользил до исключительно начищенного гонга. «Пусть кто другой себе выходные устраивает, — а мне о людях думать надо. Вон баб неухоженных сколько, пулеметы понаставили, того гляди, пришьют кого-нибудь по неудовлетворенности».

«Стоило, княже, ехать за тридевять земель за гороховым салатом? Стряпать, вишь, не умеют даже. Черешневую почто на всех базаришь?» — ехидно спросил в сношаревой душе Лексеича Пантелеич.

«Не салатом единым человек жив, — резонно ответствовал Лексеич. — Рецепт вон у сынка-то назубок знают, даже которые черные, сынок-то яйца небось сам отбирал, с пониманием. Доказал мне Ярька свою законность, ничем бы не доказал другим, старче, а яйцами доказал! А здесь деревня большая, кого, глядишь, и ремеслу обучу. Неужто здесь ни у кого таланта нет? Не поверю. Искать буду».

«Ищи, ищи, — пробурчал посрамленный Пантелеич. — Работать пора, вот что я тебе скажу». Сношарь почесал переносицу, дотянулся до гонга и легонько в него тюкнул. Тут же из-за двери, к большому сношареву изумлению, возникла Палмазеиха, уже без телогрейки, хотя все с тем же семиствольным «толстопятовым». На одном из стволов висела немалая кошелка с яйцами.

— Ты чего? — спросил сношарь, — ведь уже лет двадцать, коли правильно помню, того… не записывалась?

Палмазеиха лихо сверкнула помолодевшими глазами. Сношарь все понял и тоже подарил ее взором мутным, но ласковым. «Тряхнем стариной, — говорил этот взор, — ружьецо-то сыми». Палмазеиха застеснялась. «Без ружья не может», — понял сношарь, кивнул и стал вылезать из мундира.

Село тем временем въезжало в предназначенные ему апартаменты. Роль старейшины в отсутствие как сношаря, так и пьяного Николая Юрьевича взяла на себя в переехавшем Нижнеблагодатском, конечно, старая бабка Хивря, она же Феврония Кузьминична, которая первым делом велела оборудовать себе в медпункте родильню; чай, не меньше раза в неделю приходилось ей исполнять важные свои повивальные обязанности, а в другую неделю, глядишь, и трижды, и уменьшения числа таковых событий в Москве она не предвидела. На семью выдавалось по три-четыре номера, скот загоняли в начисто вымытые гаражи, отлично было приспособлено под свинарник помещение бывшего валютного магазина «Березка», коров пока загнали в западный вестибюль, и, видать, там какое-то время буренушки обречены были постоять, позже их собирались перевести в ресторан. Один из залов кинотеатра «Зарядье» так и был киношкой оставлен, колхозный киномеханик Настасья Башкина пошла осваивать новую аппаратуру; большой зал новый сельский батюшка, отец Викентий Мощеобрященский, пока что осваивать не дал, рояль велел вынести, иконостас, царем подаренный, поставить. Отец Викентий как-то сразу вписался в село, заменил бесследно исчезнувшего милиционера Леонида Ивановича, тоже человека тихого, но батюшка в селе все-таки не в пример нужней милиционера.

Отец Викентий рассмотрел близорукими глазами, что церквей вокруг бывшей гостиницы видимо-невидимо, и отправился по ним с ревизией: негоже все-таки детей в бывшем кинозале крестить. Долго ходил, а потом вернулся с твердым решением — пусть отдают под сельские нужды прекрасно отреставрированный храм Покрова Богородицы на рву, иначе говоря, собор Василия Блаженного. Когда сообщил он эту новость прихожанам и сильно обалделым охранникам, Сухоплещенко пришел в смятение. Мало того, что весь Васильевский спуск пришлось отдать под сельский выгон, снимать асфальт и траву озимую сеять, мало того, что на Москворецком мосту уже противотанковые ежи стоят — так еще и Василий Блаженный!.. Сухоплещенко попробовал ринуться за разъяснениями к самому великому князю, — может, образумил бы свою семью-село, но вход к сношарю в этот поздний час мужикам уже оказался закрыт, подполковника не пустили даже за первую из трех линий бабьего оцепления. Сухоплещенко вынужден был все отложить до завтра и пошел присматривать за перегонкой овец в нижние этажи президентского корпуса. Одно было хорошо в этой деревне — бабья дисциплина. На ухаживания подполковника никак не реагировали даже те, которых в поезде сношарь оштрафованными к подполковнику уже посылал раз-другой. Без распоряжения князя Никиты бабы Нижнеблагодатского любовью не баловались.

А в огромный концертный зал бывшей гостиницы «Россия» тем временем вселялась исполинская нижнеблагодатская куроферма. И куры, хоть и не успели еще толком освоиться с новой яйцеметной территорией, с места в карьер пошли нестись прямо в обивку бархатных кресел. Иные яйца скатывались по ступенькам амфитеатра вниз, к сцене, но разбивались очень немногие: куры «Имперского Яйца», как теперь именовался колхоз, и коллективные, и частные, неслись аккуратно и интересы своих хозяек блюли строго. Медленно шла вдоль рядов жена сельского кузнеца, Бомбардычиха, собирала яйца в подол и, подсчитывая их, шевелила губами. К сношарю она была записана на завтра и хотела обеспечить и себя, и других, кому была должна раньше, за счет процента на бой-меланж: кладут ведь куры куда ни попадя, может, какое и разбилось, с очень большой высоты падая, долго ль до беды, а там кто проверит. И красным рубинчиком мерцала в полутьме зала табличка — «Запасный выход». Все остальные были по распоряжению Хиври заколочены: чтобы всякие в святая святых колхозной жизни «Имперского Яйца» без пропуска не шастали. Еще того гляди кур перещупают, перепугают, еще того гляди куры нестись перестанут. Еще чего.