Позади Сары была тьма, впереди тоже мрак. Помнится, для начала Сара хватил стакан Шато-Марго, а потом еще такой же — водки. Потом было полстакана неизвестно чего, очень липкого, пахло персиком, а потом опять Шато-Марго. Голова у Сары болела, но в основном потому, что потолок подземного хода оказался очень низким, Сара постоянно ударялся затылком, хоть и двигался на четвереньках. Временами он ложился на сырой пол, прижимал портфель к животу, нашаривал среди всяких повседневно необходимых вещей — клизмы, трусиков и другого подобного — бутылку «Абсолюта-Цитрон», взятую со стола на маршальской полукруглой веранде, и делал мощный глоток. Бутылка была литровая, но подземный ход тоже длинный, и Сара сомневался, что до конца тоннеля выпивки хватит. А еще больше сомневался, что в этот тоннель вообще стоило лезть, хотя вот что-то повлекло же…

В лицо его обычно звали Сарой — когда о нем вообще вспоминали, а это случалось редко, — за глаза не иначе как «старушкой». Что на самом деле зовут его Владислав Арсенович, вряд ли кто помнил в здешнем кругу. Круг нынче вовсю «отрывался» на даче дезертировавшего без вести маршала, которую в древлепожизненное пользование получила молодая княгиня Ледовитая, заявившая о помолвке с юным царевичем Иоанном. Плевать было княгине, что царевич десятка на полтора лет ее моложе, только сетовала, что не очень мальчик шерстист. Над этим Сара не размышлял, раз уж Милада его на пьянку пригласил, то фиг с ними, с натуралками и царевичами, Саре до боли хотелось, чтобы парагваевцы считали его «своим», а как-то не получалось.

Самого знаменитого Парагваева он видел только раз в жизни, на съемочной площадке, в Кисловодске. Сара был научно-популярным режиссером. Имя его не гремело никогда; коллеги уважали, мягко говоря, не очень. В Кисловодск он попал по неправильной наводке, ему сказали, что тут живут сколопендры, как раз из области их половой жизни собирался снимать Сара очередную мелодраму. Обманутый, он стоял у чужого павильона, соображая, как скорей добраться до Феодосии, там уж точно сколопендр полно. В это время невесть откуда в павильон прошествовал сам Парагваев, делая на ходу наброски в блокноте к очередным «Ветвям персика». Кто-то из шестерок поспешил их представить друг другу, с гадким смешком добавив к фамилии Сары: «Известный… научпопник!» — «Ах, попник, — рассеянно сказал Парагваев, не протягивая руки. — Это хорошо, что попник. Это важно, что попник, это нужно. А самбо занимается?» — взгляд прославленного режиссера скользнул по хилой в ту пору, длинной фигуре Сары, ничего интересного не отметил, через мгновение Парагваев исчез в павильоне, вслед за ним — вся группа прихлебателей. Саре уже тогда было сильно за пятьдесят, так что будь он хоть сто раз попник, в подруги Парагваеву он уже не годился. Дойдя 1,6 раза до середины жизненной дороги, нынче он ясно осознал, что он и вправду попник, а фильмы про сколопендр снимал подсознательно, защищая угнетенных. Но к активным полным подвигам он уже, увы, лет десять как был неспособен. Оставалась широкая дорога пассивного попничества, не худший жребий, но больно распространенный — а тут еще и годы, годы… Будущий Сара попытался рвануть в павильон, но двухметровый юноша, видать, не пренебрегающий борьбой самбо, загородил дорогу.

Вместо того, чтобы лететь к сколопендрам, Сара убрался в Москву: там он надеялся хоть немного наверстать упущенные годы, хоть чуть-чуть отхватить от своего природного назначения. Денег он с ненавистью взял у жены из тумбочки, заодно взял и дюжину серебряных ложечек работы мастера Хлебникова и стал искать ходы в нужные ему круги. Проникнуть он мог только в один такой круг только о нем он и знал, — а была это вечно пустующая московская квартира опять-таки Парагваева, которой заправляла «старая, увядшая, но еще сохранившая свой аромат хризантема» — Милада Половецкий. Сара выкрасил волосы в черный цвет, оставил на лбу благородную седую прядь, набил портфель коньяком, принял для храбрости внутрь и завалился в гостиную близ Смоленской, в ту самую квартиру номер семьдесят три. Милада как раз сотворил грандиозный плов с барбарисом, но народу собралось отчего-то вчетверо меньше обычного, и Саре поворот от ворот не дали: может, и поздно ему идти в подруги, да уж лучше поздно, чем… Словом, не выгнали, накормили, его же «Двином» напоили, Азнавура дали послушать, два раза по спине погладили, — неизвестно кто, на первый раз все равно приятно. Кличка женского рода прилипла сразу, при втором визите сколопендровник на нее уже отзывался. Выпивки тут и без Сары хватало, но чего Милада не переносил, так это пустых стульев за полным столом. А поскольку плов готовил он сам, Сара его ел горстями — желанное свершилось, никому не пришло бы в голову теперь гнать Сару как «не нашу» — такая он стал матерая.

На изъятые у жены деньги он купил штангу, пять комплектов гантелей разного веса, веломониторинг и учебник борьбы самбо; в секцию обучения этой борьбе его не взяли, нагрубили — «Иди, дед, отдыхай». Так что делать из себя нового Браун-Сэндбека предстояло в одиночестве. Он купил учебник культуризма и обрек себя на поглощение отвратительной смеси «Малыш», предназначенной для младенцев. Если в парагваевской гостиной он и был последним человеком, то за ее пределами числил себя одним из первых.

Сара очень гордился своим происхождением, в нем текло не меньше одной шестнадцатой благородной крови: он даже взял об этом грамоту в Дворовом Собрании. Его армянская прабабка ухитрилась попасть под небольшой погром, но ее взял-таки в жены знаменитый Седрак: такой богатый, что поставил в Нахичевани-на-Дону памятник ссыльному русскому поэту, с которым его мама — по слухам, гречанка, — дружила в Одессе при Александре Первом; ее, маму, убил по жидовскому доносу возлюбленный, но Седрак успел родиться раньше. А приемный сын Седрака, Саркис, стал человеком невероятно знаменитым после того, как усыновил собственного внука, — его дочку спутали с еврейкой при очередном погроме; так родившийся после погрома Арсен оказался по отчеству Саркисович. Вот он-то и был родовитым отцом Сары, то есть Владислава Арсеновича.

По матери Сара тоже был дитя погрома, но другого. Осенью 1914 года казаки неизвестного новочеркасского полка устроили погром в немецкой колонии Шабо под Одессой, скоро были все перебиты, но дед Игнат, когда к нему братья Эльвиры с топорами приступили, нашел способ и пошел не на три аршина в землю, а в немецкую веру и под венец. В тридцать втором Игната, чьи знатные предки изобрели способ укупорки «Цимлянского», расказачили и сослали, дочка его Эльвира Игнатьевна выскочила за родовитого Арсена, а потом родился Владислав, режиссер-попник, дитя трех погромов, о чем есть грамота… Беда лишь в том, что никто никогда родословную Сары до конца узнать не соглашался, — а в парагваевском доме никто не соглашался даже начало выслушать.

А сейчас Сара полз — вперед. Развернуться и поползти назад он не мог, накачался здорово во всех смыслах. Ползти же назад вперед ногами казалось ему дурным признаком. Он полз, понятия не имея, день на земле или ночь. При попытке выйти по житейской нужде с маршальской веранды, он перепутал дверь в лифт с соседней, она вела во тьму, и Сара полез, обуянный фрейдистским зовом, — о последствиях не думал, но бутылку прихватил. Никто Сары не хватился, нынче на даче княгини Ледовитой шла такая гремучая помолвка, какой за все годы властвования пропавшего маршала никто не видал в страшном сне. Царь пребывал в отъезде, полетел к родственникам в Южную Америку, с ним рванул и канцлер; пользуясь моментом, Татьяна, положившая глаз на царевича Ваню, решила прибрать его к рукам. Старая напарница, Тонька, была уже на восьмом месяце и сильно попортить праздник не могла, — впрочем, она сама и превратила Таньку в княгиню Ледовитую. Притом в незамужнюю княгиню, ибо литовский летчик служил теперь в охране копенгагенского аэропорта, а с Татьяной даже не был обвенчан, да и вообще при его римско-католическом вероисповедании был в России персоной нон грата.

Княгиня обзаводилась не только женихом, но и двором. Подобрать придворных, понятно, взялся Милада Половецкий, а у него источник кадров был один парагваевая гостиная. «Пусть подруги передохнут…» — думал он, ставя в последнем слове то одно, то другое ударение; тем временем пальцы его быстро нажимали кнопки на телефоне. Само собой, первое приглашение причиталось шалашовке Гелию, тьфу, принцессе Романову, и ейному мужику, принцу Ромео Романову. «Ваше высочество, великий князь Ромео…» Ну, Толика позвать — ясно. Анжелику — тоже. Фатаморгану — само собой. Сару… Ну, черт с ней, пусть покайфует старуха, у нее в жизни радостей никаких, жрет смесь «Малыш» и качается, а туда же, в подруги. Был бы мужчина — другое дело. Но все равно пускай приезжает…

Тоня пригласила себя сама, надоело ей в Кремле, хотелось на чистый воздух, а на Истре как раз такой. Старух с собой решила не брать, пусть отдохнут у себя, поболтают. Но Цыбаков, которого Павел оставил в Москве приглядывать за Тонькиным состоянием, одну не отпустил, вообще разрешил ехать только с ним и только в специально оборудованной машине, похожей на неудачный гибрид танка с молоковозом; Цыбаков представлял, что такое отвечать собственной головой за здоровье более чем вероятного наследника престола.

Напротив, мать принца Иоанна, Алевтина, наглухо отказалась знакомиться с будущей невесткой, она упорно отрицала факт связи с царем, хотя анализы на генном уровне давно его отцовство подтвердили. «Значит, мне его в роддоме поменяли», — отвечала она, и тут уж крыть было нечем, получалось, что сын императора имел отца, а без матери как-то обошелся: чего только в наш загадочный двадцатый век, однако, не случается. С довольствия Алевтину не снимали, но с дальней дачи тоже не выпускали, да и не рвалась она никуда, понимала, что достанут где угодно, если будет нужна, а если сидеть тихо, авось, никому она нужна не будет. Она была права, она была не нужна даже собственному сыну, хоть и придурок сущий, а понимал, что лучше отец, признающий его сыном без права на престол, чем мать, вообще никем не признающая. А жена-княгиня — это совсем хорошо, неважно, что она старше, зато прошел у Вани психоз насчет невинности, Танюша его от этой гадости избавила и достала для него специальные таблетки с витамином Ф, от него шерсть на всем теле хорошо растет и лоснится, если правильно ухаживать. Шерстистость в мужчинах действовала на Татьяну все так же возбуждающе. Ваня попробовал спросить: «Зачем?» — но уже очень хмельная Татьяна грубо ответила «Иди ты… в супницу!» Отвернулась к стене и заснула, Ваня подумал и сделал то же самое. Ивана часто при дворе называли «Иван-дурак», забывая, что — согласно русским сказкам — дураку обычно достается счастье, а бывает, что и царство.

Подобрал придворных Половецкий сразу, потом заглянул в табель о дачах. По рангу княгине Ледовитой следовала дача типа маршальской, самой просторной из таковых в Подмосковье числилась дача дезертира Дуликова. Милада съездил на нее, но дальше ворот допущен не был, имперских удостоверений тут пока что не признавали, дежурный по-простому накостылял Миладе и пригрозил открыть огонь на поражение. Милада обиделся, но поделать ничего не мог, не было у него санкций брать дачу штурмом. Он выпросил у Сухоплещенко аудиенцию на молочном комбинате, изложил все и стал ждать судьбы.

Сухоплещенко полистал мысленную записную книжку в поисках того, кто мог бы знать тайны этой дачи, из числа живых, конечно, а он же сам и заботился, чтобы таковых оставалось поменьше. И нашел. Некогда маршал потерял жену, после чего уволил ее «легкого» повара, то есть того, который для всемирной конькобежицы легкие блюда готовил. Лет двадцать уже прошло, а ну как тот все-таки жив? Сухоплещенко оформил себе отпуск с комбината за свой счет и поехал к собранию досье на свою дачу. В наиболее давней жизни звали повара Климентий Кириллович, во времена служения маршалу — Саул Моисеевич, а после выхода на пенсию — Иван Назарович. Справочная выплюнула адрес Назарыча, Сухоплещенко позвонил от имени Инюрколлегии, решил сообщить о небольшом наследстве от южноамериканской тети Калерии Силантьевны, и старческий голос из трубки без малейшего стеснения ответил: «А, скопытилась курва. Много там?» Сухоплещенко эту тетю только что сам выдумал, не то припомнил из классики, но чтоб такая реакция была у повара?.. «Немало… — ответил он. — Но, конечно, не миллионы». Сухоплещенко взял из сейфа пачки зеленых и зеркальных, сколько в портфель влезло, и поехал на Чистые Пруды.

Назарыч оказался стариком без определенного возраста — шестьдесят? восемьдесят? — в однокомнатной квартире, выкроенной при перестройке коммуналки. Судя по тому, что русские пейзажи покрывали стены в комнате сплошным багетно-закатным ковром, старик и без тети Калерии не бедовал.

— Курва была тетка, — без предисловия произнес Назарыч, — неужто не все растранжирила? Куда ехать?

— Ехать не надо, Климентий Саулович… то есть Иван Назарович, извините, спутал, — ответил отставной бригадир, давая понять, что в Инюрколлегии личное дело наследника неплохо изучили, — все наследство в свободно конвертируемой валюте, но пошлина большая, сами знаете. Я привез… кое-что, только вот хотелось бы вашего сотрудничества в одном щекотливом деле…

— Только не по вопросу рецепта Хари-Веселящейся. Если вы из всемирного общества Потери Сознания…

— Нет, я не насчет потери хари. Деньги, кстати, вот… — Сухоплещенко выложил пачку долларов и пачку кортадо. — Я по вопросу о вашей службе перед выходом на пенсию.

— Смешные были времена, вы их не помните — тогда даже царя не было. Старик смахнул деньги со стола в сторону собеседника. Сухоплещенко понял и с пола поднял уже шесть пачек — три таких, три эдаких. — А я вот многое помню.

Сошлись на десятке пачек таких и пяти эдаких, больше у Сухоплещенко не было с собой, и старик это понял. Зато теперь в портфеле у молочного короля лежал подробный план маршальских угодий со всеми подземными хитростями, впрочем, старик нагло вручил не оригинал, а ксерокопию, пожаловавшись, что уж больно непомерны нынче стали пошлины на наследства любимых теток.

…Больше в маршальские ворота Милада не стучался. Он выбрался из-под клумбы позади пропускного пункта и с помощью пары гвардейцев арестовал дежурного. Тот и не думал возражать, во внутренних врагов маршал не верил и прислугу обучил: кто проник на угодья секретным путем, тот, значит, имеет право этим путем ходить, а значит, он доверенное лицо. Милада взял с собой в провожатые конюха Авдея и потопал к усадьбе.

Упавшую с пьедестала статую Фадеюшки прислуга убрала в сарай, потому как носорог ее очень покорежил, а реставрировать без маршала боялись, все у Ивистала знали, что чем меньше ты знаешь, тем дольше твоя жизнь. А носорога подняли назад, в кое-как залатанное крыло особняка, на третий этаж. Дом ждал возвращения хозяина уже восемь месяцев, ждал так, словно маршал отбыл в Москву и вернется к ужину, или завтраку, или обеду, незримые слуги были незримы, глухонемой садовник растил в теплицах цветы для грядущих летних праздников и поминок. Авдей после единственного вывода кровинушкиных жеребцов на коронацию водворил их в привычную конюшню. Даже маршальскую думку ежемесячно продолжали чистить, обрабатывали анисом, лишь не было на даче самого маршала. Почти сто человек жили здесь как прежде, как при советской власти. Хорошо жили, короче говоря. Маршалу на глаза не попадались.

И вдруг — на тебе. Припирается одутловатый тип, глаза бегают, Авдея пистолетом под ребра тычет, орлами на погонах сверкает. И объявляет, что вместо маршала будет здесь хозяйкой их сиятельство княгиня Ледовитая, собирается она тут праздновать помолвку с принцем Иваном Павловичем Романовым. Обслуга стала звонить в Москву, в психушку, им самим пообещали психушку. Обслуга обалдела: что ж, теперь и советской власти нет, при живом-то маршале?.. Милада проявил находчивость. Чуть упомянула горничная Светлана Филаретовна маршала — сразу приложил палец к губам, а потом из указательного и среднего правой руки с теми же пальцами левой сложил решетку, помахал ею в воздухе. Маршал в клеточку сразу стал никому не нужен. Да здравствует княгиня Ледовитая!

Милада заперся в кремлевском кабинете и впился в документ, купленный для него бывшим шефом у шеф-повара всемирного общества «Кришние люди». Дача пропащего маршала! Двойные стены, подземные лабиринты, бункеры, шахты, система противоракетного упреждения, садовые танки, лоси, профильтрованная река, девять статуй муз на главной лестнице, разная живопись, которую, судя по документам, вывез какой-то крупный советский чин из Парижа после его занятия Красной Армией в 1815 году — тут было от чего развесить слюни бедной, увядшей хризантеме Миладе Половецкому. Отчего такую жемчужину не положил к себе в карман Сухоплещенко, чем она хуже Останкинского молочного комбината? Неужто не простая эта жемчужина, а какая-нибудь кривая? Тоже неясно, кривые жемчужины вещь еще какая ценная! Может, неладно с дачей что-нибудь? А может, Ванька-то, хоть и дурак, а царевич, шансы на престол имеет? Вот ведь счастье дураку… Себя Милада дураком не считал, он тихо смирился с хризантемной судьбой: нет счастья для того, кто не дурак. А для того, кто дурак, — есть. Впрочем, счастье и Ваньке сомнительное: как он с этой Татьяной… То есть Татьяну… Милада подумал, что вот могли бы эту работу его самого вместо Ивана заставить исполнять — и его затошнило. Он набил в защечные мешки по полдюжины незрелых плодов фейхоа, чтобы тошноту отбить, и снова углубился в тайны дачи. Куда там Парагваеву с его квартиркой, такого и в Кремле нет: где тут, спрашивается, ручные лоси?

Не видал Милада в Кремле и садовых танков. На плане дачи такой один был обозначен, хотя в действительности давно исчез. Подметил это один Авдей Васильев, конюх, ему, как шпиону, все замечать полагалось, но раз уж исчез не только танк, но и владелец дачи — отчитываться не перед кем, а новый владелец, авось, со своим танком прибудет. Чего-чего, а танки в России есть.

Царь между тем в понедельник собирался быть уже дома. Потому на всю подготовку Татьяниной помолвки имелось двое суток. Словом, только-только подруг оповестить, выпивку завезти, плов приготовить: без этого блюда праздник для Милады был бы немыслим; за коронацию хоть и дали орден, а плов сделать не допустили, вот и вышла коронация не по высшему разряду. Жаль, артист умер, которого к Парагваеву обычно звали, придется старые записи слушать, а над ними царский дневной секретарь колченогую слезу лить будет. Напоить его сразу… Милада углубился в список приглашенных, помечая, кого упоить сразу по приезде, кого попозже, а кого еще до выезда из Москвы, — трезвым Милада предполагал оставить только себя, раз уж царь в отъезде. Жаркая страсть к царю заполняла все существо Милады, он никогда и никому не говорил о ней, но за огнем в глазах не уследишь, сестры-подруги мигом поняли, что вовсе не служебное рвение движет Миладой в царских делах, и язвили за Миладиной спиной. Ну, ничего, думал Милада, всажу им в желудки по первой, авось, не очень-то поязвят. Пусть скорее перепьются, пусть забудутся, тут и радость, и безопасность, обе государственные.

В пятницу с утра из Москвы поехали микроавтобусы с выпивкой, холодильники с закуской, звуковое оборудование, цветы для невесты из Ботанического сада, а букет алых роз для жениха Милада никому не доверил, сам настриг в Кремле, все шипы щипчиками из личного несессера удалил. Хорошие розы, «Иль де Казанлык», надо бы белые, но белые ректор Военно-Кулинарной академии срезал раньше, варит из них особое варенье для канцлера. Ну, тут не попрешь. К вечеру дачу запрудили кремлевские люди, почти столько же, сколько было там своих у Ивистала. Но планы межстенных и подземных ходов имелись только у Милады. Люди Ивистала спрятались, как при старом хозяине. Новые люди занялись обустройством завтрашнего праздника. Милада так и сказал — «обустройством». Это значило: чтоб завтра бардак был культурный.

Из людей Ивистала затребовали одного — глухонемого садовника, чтобы пьедестал бесстатуйный обсадил чем-нибудь цветущим. Садовник понимающе поклонился, к утру личный маршальский газон сиял броским сочетанием желтых нарциссов и черных тюльпанов. Праздник это или наоборот, садовник не знал, но решил, что всегда может доказать: тюльпаны совсем не черные, а темно-темно-фиолетовые, а нарциссы ну прямо канареечные. А если все-таки наоборот, так тюльпаны почти-почти черные, а нарциссы затем, чтоб их еще черней сделать. Садовник так запутался, что забыл о том, что он глухонемой, и представлял, как все докажет на словах. Но он, увы, и вправду был глухонемой.

Утром к Истре отчалила из Москвы официальная кавалькада. Татьяна с ранья была в пятой алкогольной форме, быстро набирала шестую, а жених, много пить не умевший, скучал. Он глазел в окошко ЗИПа, не замечая ни лопающихся на ветках почек, уже сливающихся в молодую зелень, ни синих гвардейцев, выставленных вдоль всего пути следования, он не соотносил этого контраста синей полосы и зеленой с тем, о чем не знал, — что именно такого цвета национальное знамя цыган. Иван этого не знал и вообще нынче ничем не интересовался, так вчера Татьяна его умотала. Не до сексу ему было. Фильм бы сейчас какой-нибудь, комедию, про Ильича и Феликса, с дракулами. И болела голова.

У колченогого Толика в следующем ЗИПе голова не болела, ему на дорожку Милада сунул кассету с голосом покойного певца, и «Гонит ветер опять листья мокрые в спину…» вновь звучало «для Толика, да, для Толика…», в уголках глаз Толика стояли слезы, он понимал, что стареет, скоро выйдет в тираж, как Милада, а там, глядишь, ждет его жалкое прозябание, наподобие засидевшейся в девках Сары. Поднявшись в должности до поста дневного секретаря императора, на дальнейшее продвижение он надеяться не мог, разве что с Миладой, не дай Бог, что-нибудь случилось бы. Он, по колченогости своей, был умней других подруг и воздушных замков не строил. Строил он себе дачу в Хотькове, где собирался на старости лет, когда император новый будет, писать мемуары-разоблачения о теперешнем. Пока что Павел был уличен им только в страсти к морским конькам в аквариуме, но они и самому Толику нравились. Он дал слово, что у него на даче тоже такие будут.

Ворота усадьбы стояли нараспашку, охрана умело маскировалась и пейзажа не портила. За воротами просматривалось длинное шоссе-аллея, в конце, между жирафообразных, еще по-весеннему раздетых деревьев куда-то сворачивающая. А там, куда дорога сворачивала, что-то виднелось, отныне это были наследственные, в далекой древности пожалованные князьям Ледовитым хоромы, последняя представительница какового знатного рода въезжала сюда не простого шмона ради, а для официальной помолвки с великим князем Иваном Павловичем Романовым. Великим князем, кстати, царь — хоть и нехотя — но сынка утвердил. Впрочем, лишил права передачи титула по наследству, как это уже случалось у Романовых, даже у младших, хотя они потом и брыкались. К тому же в Богородске Московской губернии отыскался сводный брат у самого царя, не без греха был покойный Федор Михайлович, царствие ему небесное, умелец-резчик по рису и знатный собаковод-спаниелист. Мамаша этого брата начисто отрицала факт сожительства с Федором Михайловичем — точь-в-точь Алевтина, и тоже с лица полная грымза, — но генные анализы твердили свое. Павел и этому Петру Федоровичу Коломийцу пожаловал титул лично-великого князя и даже фамилию поменял на Романов-Коломиец, послал именной перстень «из желтого металла» и на том успокоился. Если уж приходилось что-то жаловать, то Павел с легким сердцем жаловал такое, что денег не стоит, а по выдаче титула получатель прочие блага обретает сам, как сумеет. Великий князь Петр Федорович работал упаковщиком на Обуховском ковровом комбинате, получив титул, он даже не сменил места работы. Лишь адреса на упакованных коврах стал надписывать другие, и вместо подписи оттискивать жалованный царем перстень. Большего он не хотел, на жизнь ему теперь хватало, а местожительством он был и раньше доволен. Однако же к помолвке великий князь Петр Федорович своему приемному племяннику послал полсотни красных ковров с лебедями.

Этими коврами-то сейчас как раз и было выстелено шоссе у ворот бывшей Ивисталовой, ныне Ледовитой дачи. Последний ЗИП чиркнул по ним последним колесом — и унесся к усадьбе. Ворота немедленно затворились, синемундирники быстро скатали ковры, чтоб успеть их почистить к моменту торжественного выезда, когда хозяйка и жених уже помолвятся. Полтора ковра, впрочем, исчезло куда-то, но, ежели б этого не случилось, кто поверил бы, что это все происходит в России?

Столы по Миладиному приказу накрыли и в банкетном зале, для главных гостей, и во французской гостиной, для Тони и охраны, и в китайском зале, и на полукруглой веранде — там в основном для подруг. В дубовом банкетном пришлось Миладе поломать голову над тем, что делать с главным, «тронным» креслом маршала, на котором, бывало, сиживал малышом незабвенный Фадеюшка. Не сажать же Татьяну с Ванькой в это кресло вдвоем, хоть оно такое широкое, что и канцлерскую задницу могло бы вместить. Милада постановил: лишнее тут это кресло. Погрузил в фургон и отослал в Кремль; «второй главный», как вернется, сам выберет, где удобней для него. На место увезенного кресла поставили по одному из смежных гостиных, естественно, одно оказалось плетеным, китайским, а другое резным, французским. Но Милада на трезвых гостей не рассчитывал, плевать на художественности. Главное — побольше бутылок.

В этом отношении проявил неожиданную щедрость Сухоплещенко. Казалось бы, что ему, лицу статскому, до этой дачи, до помолвки, но нет: желая, видимо, сохранить близкие отношения с правящей семьей, молочный король прислал ящик марочного грузинского коньяку. Этикетки на бутылках вряд ли соответствовали содержимому, какие-то они были уж очень новые, с орлами, но даритель себе не враг, плохого не пришлет; Милада лично расставил бутылки по столу в дубовом зале. Авдей Васильев, наблюдавший за Миладой из межстенья, пригляделся к этим бутылкам и похолодел. Тонкие горлышки, красный сургуч — все сходилось. Милада расставлял по столу бутылки из того бара, который исчез вместе с садовым танком, а значит — и с маршалом. Авдей мысленно закатил себе строгий выговор в личное дело, а также пригрозил себе популярной древнекитайской казнью через перепиливание пополам деревянной пилой. Японец-медиум давно установил, что Дуликов переселился с этого света на тот, информация была немедленно подвергнута утечке в Сан-Сальварсан, шпионом которого Авдей уж сколько лет вкалывал. Но судьбу коньяка из погребально-садового танка не проследила никакая разведка, и вот, на тебе, всплыл таковой на великокняжьей помолвке, да прямо на маршальском столе. Пошел, значит, вместо поминок коньяк на свадьбу Шекспир, да и только. Авдей облизнул губы и побрел на конюшню: там все-таки опрятней.

Милада был рад этому дополнительному коньяку, потому что при строгой экономии, введенной обожаемым императором, выпивку пришлось бы докупать на свои, то есть лезть в масонскую кассу, а что там думают про императора масоны — насколько Милада знал, они и сами пока не решили, то ли его любить, то ли наоборот. Милада расставил бутылки и отправился в Большой Кремлевский дворец готовить плов «на татарский манер», коронный. Он был убежден, что подруги и праздника-то не ощутят, если плова не будет.

Кортеж вырулил к хоромам и замер. Гости, разминая затекшие части тела, стали выбираться из машин. Увы, многих гостей пришлось охране вынимать: дорога была длинная, мало кто в ней не остограммился, а кое-кто уже и окилограммился; этих пришлось унести в гардеробную и сразу разложить по диванам. Прочих кое-как отконвоировали к банкетным столам. Помолвляемую чету тащили вшестером, точней, Иван шел сам, пятеро старались направить куда надо стопы вырывающейся Татьяны, внезапно развеселившейся и требующей немедленно дать велосипед, она кататься хочет, а если хочет, то и будет. Миладины подруги брезгливо воротили морды от голых муз, коими была обставлена лестница, и спешили скорей к столу. Бдительный Анатолий Маркович Ивнинг по просьбе Милады следил за тем, чтобы подруг усадить покомпактней, подальше — на веранде. Заказной полукруглый ковер впервые — немедленно — был затоптан грязными ногами. Из скрытого динамика покойный артист пел про «одинокого мужчину», Анатолий Маркович почти рыдал, понимая, что музыка неправильная для помолвки, но ничего с собой поделать не мог. Слава Богу, дальше на пленке размещалась нейтральная «Слушай сказку про Деда-Мороза», тоже не совсем уместно по сезону, ну да сойдет.

Очень трудно оказалось проэскортировать к столу гостя чрезвычайной почетности, принца и великого князя Гелия. Его супруг, великий князь Ромео, бледный и усталый, совершенно трезвый, шел без посторонней помощи, игнорируя свой неприлично розовый галстук, коим была обезображена его благородная тройка: поди не надень, это ж подарок жены. От жены его давно тошнило. Трезвым Гелия Ромео не видал много недель, но когда не на людях — это одно, а нынче пришлось дражайшую половину предъявить. Половина шел плохо, норовил погладить по щечке каждого из охранников. Не помогала даже трехдневная щетина, которую по приказу Ромео эти охранники носили, чтобы Гелий об нее кололся. Принц-шалашовка пребывал под вечным наркозом супружеского счастья, выражавшегося в неограниченной выпивке. А небритые — можно подумать, что в лагере брились лучше. Этого Ромео не учитывал, да и не мог учитывать. Но ничего, препроводили обоих великих князей к столу, на почетные места, поблизости от Татьяны, но подальше от Ивана. Милада тонко рассуждал, что Ромео сидеть все равно где, а Гелию, существу неопределеннополому, Татьяна повесится на шею не раньше, чем когда войдет в седьмую алкогольную форму, — а тогда уже не страшно.

Уже гремели вопли «горько», билась судорожными осколками старинная маршальская посуда, пустели бутылки, — колченогий Толик нашел себе место на конце стола в китайской гостиной и тихо стал закусывать, ибо всех рассадил, всех ублажил, дальше мог заниматься собой. Им самим, беднягой, давно никто не занимался. Толик жил прошлым, в воздухе на веранде за полчаса стало накурено, как у Парагваева к ночи при полном сборе, никого не видно, и жить прошлым тут было куда как уместно. По очереди уносили в гардеробную перепившихся Каролину, Анжелику, Фатаморгану, — ну и хрен с ними, думал Толик. Что ж старушку Сару-то не несут, или она вдруг на упой крепкая оказалась? Нелегко тебе жить, одинокий мужчина, особенно если ты по натуре женщина, да еще стареешь.

Ромео убедился, что супругу его унесли куда-то поспать, встал, пошел побродить, дом показался ему интересным, да и живопись ценить его дед Эдуард научил, вплоть до латышских художников Пурвита и Розенталя. А в доме княгини Ледовитой живопись была вполне музейная, да еще, к счастью, с этикетками; Дуликов взял за правило таковые привешивать, чтобы при гостях Тициана с Репиным ненароком не спутать. Ромео постоял в коридоре, полюбовался на подвиг Вильгельма Телля работы неизвестного художника Мейссонье, не смог вспомнить, в каком году советские войска заняли Швейцарию — и пошел смотреть дальше. Двери раскрывались сами, прислуга в межстеньях вела себя тише мышей, впервые что-то почуялось горничным, лифтерам и кухаркам такое, что могло нарушить их раз и навсегда установленный жизненный порядок; даже тот истопник, который был надежней, чем вода горячая, чувствовал тревогу — ну как придет кто-нибудь, да кипяток изобретет? Одноногий каприз жены покойного маршала, истопник, и без того был не в лучшем положении: чтобы на глаза новым хозяевам не попался и протезом не стучал в стенах, как полтергейст, старшая горничная Светлана Филаретовна у него деревянную ногу отстегнула и спрятала. А саму старшую сейчас трясло как в хорошее землетрясение, она сквозь смотровую щель наблюдала: новая хозяйка попыталась влезть на шею статуе бога Меркурия в натуральную величину, поправляющего сандалию, сандалия обломилась… Горничная глотала сердечные капли.

Из гостиной, из банкетной залы, с веранды — отовсюду гости разбредались по дому. Решил поглазеть на местные чудеса и новый хозяин, Иван Павлович. Сунул нос во французскую гостиную, но там курить Цыбаков запретил — и вообще было больше охраны, чем гостей, хотя охрана себя не обижала, халяву подметала за милую душу. Иван ушел в анфиладу. Дача ему нравилась. Неплохое, однако, приданое он за Танькой взял. Не везде освещение хорошее, планировка непонятная — поменять еще многое можно, пожалуй, даже нужно. Вот этот усатый, на картине, целится в яблочко на голове у мальчика: интересно, попадет? Но мужик все тянул резину и не стрелял, Ивану надоело ждать, он пошел дальше. Спустился, попал в оружейную комнату. Попробовал примерить кирасу, не влез, двуручный меч приподнять не смог, к шипастой дубине даже прикасаться побоялся. А все что поменьше — оказалось наглухо приклепано, Иван перепробовал пяток кинжалов все попусту. Иван рассердился, не замечая, что между стендами дрыхнет в кресле синий гвардеец. Наконец, заметил, решил, что это чучело, но нос у чучела оказался теплый и сопливый, великий князь брезгливо отдернул руку и вытер о гвардейцевы брюки, заодно забрал у спящего из руки пистолет: хоть какое-то оружие из собственной коллекции на память он имеет право взять, или нет? — и пошел дальше.

Кое-кого с пира приходилось, понятно, уносить, и одним из первых — Гелия. Хоть и был он в бессознательном виде, но горлышко бутылки коллекционного «Божоле» не разжал. Так его, молодого и шевелюристого, и уложили в особой каморке при гардеробной, но он быстро продрал глаза. Бутылку открыть не смог, подлые французы такие пробки делают, что об пол не выбьешь и пальцем не проткнешь. Гелий немного покашлял, заблевал всю каморку, пришел в себя. Стало неуютно. Шатаясь, не выпуская бутылку из руки, встал и выбрался в вестибюль. Из бельэтажа гремела магнитофонная музыка, а вдоль лестницы лежали голые бабы. Натуралки. Некоторые стояли; стараясь не рухнуть, Гелий поднялся, опираясь на бабьи мраморные части, но возвращаться в банкетный зал не стал — мужика он своего не видал, что ли. Гелий побрел куда-то, туда, куда даже не могли взглянуть его разъезжающиеся глаза — никак, подлые, не фокусировались.

Добро бы разъезжались только глаза, но ведь и ноги тоже. Неловко переплетя их в двойную восьмерку, Гелий упал, но не ушибся, и долго-долго расплетал ноги, вдруг — расплел! В честь такого события нужно было выпить, но чертова бутылка никак не открывалась, хоть разбивай об стенку. Тут кто-то поднял Гелия на ноги. Гелий оглядел спасителя: откуда-то он этого парня знал, парень был из таких молодых, которые, бывает, еще и сами не знают, натуралы они или подруги. Нет, где-то Гелий его определенно видел.

Иван поддерживал Гелия какое-то время, потом убедился, что тот и сам устоит.

— К тебе? Ко мне? — неожиданно спросил Гелий, бросая привычный пробный шар, а ну как парень — мужчина, и поймет правильно.

— А я и так у себя, тут все мое! — гордо ответил Иван, хорошо помнивший, что по нынешнему государеву уложению приданое с момента помолвки составляет законную собственность мужа. Но Гелия ответ расстроил. В поле зрения расфокусированных глаз появился какой-то усатый мужик на стене, он натягивал лук и метил в яблочко на голове у смазливого мальчонки, но выстрелить все никак не хотел. Гелий решил подзадорить молодого хозяина — а вдруг?.. Он водрузил к себе на голову так и не вскрытую бутылку, благодаря жестким кудрям она качалась, не падая.

— А попадешь?

Иван держал в руке изъятый у гвардейца пистолет и выстрелил от бедра. Он еще и не сообразил, что сделал, грохот вышел ужасный, отдача сильная — Иван рухнул на ковер, Гелий тоже, в другую сторону, в падении щупая голову, она была цела, но в пальцы впивались осколки. Хозяин дома оказался смелей, чем тот, с усами: выстрелил. Во мужчина!..

— Попал!.. — в восторге заорал Гелий, дернулся и замер, очень большое получилось потрясение. Вылетевшая в коридор на выстрел охрана обнаружила довольно жуткое зрелище: оба принца на полу, пятками вместе, головами врозь. Лицо Гелия заливала густая красная жидкость, он орал не своим голосом, но это был почему-то голос восторга, а не боли.

— Попал! Попал! Мужчина! — Гелий слабо молотил пятками по полу. Перепуганного Ивана убедили подняться, объяснили ему, что раскокал он выстрелом не голову двоюродного брата, а бутылку очень хорошего вина, а оно в империи, слава Богу, не последнее. Иван устроился на диване во французской гостиной, принял из рук охранника большой бокал — двумя руками держать пришлось — полный чем-то красным и крепким, и стал пить для успокоения. Преступления не случилось, стрельба принцев — не охранничьего ума дело.

Ромео на месте не было, Гелия опять унесли поспать. Больше всего шума сейчас производила хозяйка дома. Она прочно перебралась в агрессивную фазу седьмой алкогольной формы и хотела сейчас одного: кататься, кататься и еще раз кататься, — и грех не кататься, когда коридоры такие длинные. Она все требовала и требовала трехколесный велосипед, такой, как она любит, не очень чтобы большой, но и не такой, чтобы уж слишком маленький. Милада запросил дежурного на маршальских складах, поступил твердый отказ, чего-чего только не запасал маршал, а трехколесными велосипедами преступно пренебрегал. Татьяна орала, что быть того не может, она сама помнит — вот тут, в коридоре, все время стоял соседский трехколесный, чтобы все сию минуту отсюда выгребались, тут лебедятня, всех ей лебедей, того гляди, взбутетенят, — Танька вырвалась из робких объятий охраны и рванула дальше по анфиладе, искать что-нибудь трехколесное. Про Ивана она сейчас вспоминать не хотела, ей не любви хотелось, не музыки и даже не цветов, она вспомнила, что она — простая русская Танька, и какая же русская Танька не любит быстрой езды на трехколесном велосипеде?.. Про Татьяну временно забыли, тем более что Лещенко в колонках допел: «Татьяна! Помнишь дни золотые? Весны прошедшей мы не в силах вернуть!» Дальше он завел: «Студенточка! Вечерняя заря…» — это было никак не про хозяйку дома, она студенткой не была никогда даже в поддельных документах, — лишь зоркие Ивисталовы слуги сквозь стены с ужасом наблюдали ее сокрушительное передвижение по антикварным сокровищам дачи — и сквозь них. Где-то она угодила в лифт, автоматически поднялась на один этаж и помчалась по новой анфиладе, нигде, ну нигде не было велосипеда. Ярость вливала в Татьяну новые силы, а пирующие про хозяйку временно забыли, на столы поплыли блюда с Миладиным пловом.

Ромео довольно быстро утомился лицезрением бронзовых Меркуриев и голозадых пастушек, поэтому, когда в очередной комнате на него из картины грозно выступил слон с павильончиком на ушах, князь отпрянул и облегченно сел на что-то антикварное. Картину он узнал, это был чей-то там триумф работы венецианского художника Тьеполо, он эту картину однажды в Эрмитаже видел. «Почему она здесь?» — подумал Ромео, но на этот вопрос только покойный маршал ответил бы, — конфискуя из музеев картины и прочее, на особо заметные экспонаты он музеям делал копии. Слон как слон. Краски свежие, а публика дура, пусть на копию умиляется. Слона пришлось устроить в доме, в саду такого держать неудобно, да и не русский это слон, не шерстистый, первые же заморозки прибьют, а шерстистого, исконно русского, мамонт его название, подлые якуты у себя выморили. Покойный маршал за это Якутию особенно не любил, собирался, как власть возьмет, с ней за все сразу посчитаться. Но планы его рухнули, якуты остались при своих мамонтах и ведать не ведали, какой страшной избегли опасности.

Ромео поглядел на венецианского слона, и стало ему скучно: ехал отдохнуть, а попал на глухую пьянку, на каждого гостя два охранника и двести произведений изящного искусства, сущий кабак посреди Лувра, ничего себе отдых! Ромео поискал глазами выход, нашел в углу дверцу, толкнул ее и направился вниз по обнаружившейся лестнице. Пролетом ниже стоял письменный стол, горела лампа, лежали брошенные очки и была раскрыта книга. «Смело мы в бой пошли!» — прочел он на обложке, зевнул и стал спускаться дальше. Сам того не ведая, он миновал дежурный пост истопника, у которого Светлана Филаретовна нынче ногу отстегнула — чтоб не стучал, когда не надо. Ромео безнаказанно спустился еще на два пролета и уперся в бронированную дверь. Толкнул плечом — отбил его, но дверь подалась. При маршале она отворялась прикосновением пальца; теперь, видимо, застыло смазочное масло в петлях. Ромео решил войти за эту полуметровой толщины металлическую дверь, даже если за ней, как любил говаривать дядя Георгий, «откроется нечто невиданное и неслыханное по своей невиданности и неслыханности», после чего дверь эту, как все в том же анекдоте, можно будет послать «на фиг, на фиг».

Маршал никогда не запирал бункер, входила в него прибраться одна лишь старшая горничная, а другие только посмели бы. Впрочем, маршалу уже давно было не до бункера. Медиум Ямагути отследил его всего один раз, бьющегося в загробной истерике, потому что никак не мог найти маршал в загробном мире Фадеюшку, неужто, да и каким образом, Фадеюшка не попал с этого света на тот свет?.. От таких посмертных мыслей маршал был загробным образом «того» и с медиумом беседовать не стал.

Без затруднений Ромео вошел в бункер.

Бункер как бункер, не видал он, племянник, принц и великий князь, бункеров!.. Впрочем, здесь стоял допотопный кинопроектор, висел экран. Может, кино посмотреть можно. Ромео опустился в кресло и нажал единственную клавишу в подлокотнике. На экране вспыхнул белый прямоугольник с надписью «Велком ту Кениа», а потом изображение исчезло, закружились радужные спирали, и монотонный, хриплый, видимо, все-таки женский голос заговорил из-под потолка.

— Дурак ты, — начал голос, — дурак, дурак, дурак набитый. Сиди и смотри, будто кровинушка твой в Африке с носорогами бодается. Сбежал твой кровинушка от полоумного папани на край света, а ты сдохнешь, даже рыбы есть тебя не захотят, а та, какая съест, хоть и не рыба вовсе, а запоет не своим голосом. Смотри, дурак, мечтай, дурак, будто видишь картину — ничего ты, дурак, не видишь. Думай про Нинель, никогда ты меня, дурак, не увидишь, не буду я тебе детский сад рожать, ни Азию ты не возьмешь, ни Европу, все волки, волки, волки заберут, что ты взять хочешь. Дурак ты, дурак, дурак, дурак…

Ромео с трудом очнулся и резко нажал клавишу — изображение погасло, голос исчез. Ромео понял, что угодил в гипнокресло с индивидуальным ключом и фильмом, настроенное на кого-то другого, постороннему такой фильм смотреть и слушать — головная боль чистой воды. На пленке, которую годами ежедневно смотрел и слушал маршал, не было ничего, кроме радужных кругов и голоса пророчицы, навевавшего ему личные маршальские сны по душевной просьбе со стороны сбежавшего Фадеюшки. Но Ромео таких тонкостей не знал и знать не мог, он быстро дал деру из бункера, опрометью кинулся назад в банкетные залы, где хотя и собралась пьянь всякая, но все ж таки люди, никакой чертовщины про поющую рыбу. Наконец, где Гелий? Опять перепьется, сиди потом возле него с капельницей.

Но вечно зоркий Анатолий Маркович Ивнинг заметил, что принц Гелий был унесен для протрезвления, и поставил об этом Ромео в известность. Великий князь присел на свое место, налил рюмку, выпил, успокоился. Грузинский, но ничего. Можно не волноваться.

И совершенно зря, увы.

В этот миг Ромео Игоревич Романов, если бы захотел, уже имел право взять себе прежнюю фамилию — Аракелян, да и от ненужного титула отказаться, ибо уже с полчаса он был вдовцом. Об этом еще пока никто не знал, даже всезрящий истопник Ивисталова дома, — собственно, кабы не его отстегнутый протез, возможно, ничего ужасного бы не произошло. Но протез был отстегнут, беда случилась.

После памятного выстрела Светлана Филаретовна никаких ранений на принце не нашла, а что пьян в дымину, так нынче все такие, словом, пусть поспит, меньше накуролесит. Гелий был оставлен в длинной и узкой комнате позади гардероба, из тех, в которые Ивистал не заходил, ему там нечего было делать, но еще и не из таких, где кишмя кишела застойная обслуга, короче говоря, в эдаком привилегированном тамбуре. Единственное, что сейчас имелось здесь постороннего, кроме самого Гелия, — это протез надежного истопника, брошенный поперек кресла. Обморок Гелия медленно перешел в естественный сон, царевич расхрапелся, и сам себя храпом разбудил. Где-то в глубине сознания забормотались строчки, притом они навязчиво повторялись, подсознание скрипучим голосом доказывало принцу, что

Ничего не выйдет у Дракулы против Селяниныча Микулы

и Гелий окончательно проснулся. Ему почему-то стали вспоминаться молодые годы, давно они ему не вспоминалась, и Рашель, и Влада, и Каролина, впрочем, постарела Каролина, спилась совсем нынче, наверное. Но сейчас же эти сентиментальные воспоминания самовышиблись из царевича насущной потребностью опохмела. Гелий пошарил вокруг, ничего не нашел, с трудом сел. Прямо перед ним была широкая стеклянная панель, видимо, дверь стенного шкафа, а за стеклом, о счастье, сияли этикетками коньячные бутылки… «Все путем», — подумал Гелий и попробовал открыть шкаф.

Дверца, подлая, не поддавалась. Гелий поискал — чем бы ее поддеть покрепче, не нашел ничего колющего, рубящего, режущего — только вот деревяшка на кресле — неужто деревянная нога?.. Гелий ухватил протез, нежно погладил отполированное десятилетиями дерево, мысленно отмахнулся от назойливых Дракулы и Микулы, попробовал использовать истопникову ногу как рычаг. Ни черта не вышло. Придется бить стекло. Гелий ослаб и вспотел, хорошо размахнуться не мог, и, сколько он в стекло ни стучал, — оно оставалось целым, ибо вообще-то было рассчитано на прямое попадание противомамонтового снаряда. Только Гелий этого не знал. Коньяк оставался неприступен. Гелий в изнеможении сел на пол и увидел под нижней частью рамы углубление — в нем что-то поблескивало.

Гелий угрюмо ткнул железным наконечником ноги в углубление. И это было его последнее сознательное, а скорей бессознательное действие в жизни. Замок витрины был магнитом, вместе с поддельным коньяком стена повернулась на сорок пять градусов, открывая вход в шахту, где на глубине почти в полторы сотни метров дремала ракета класса «земля-земля», стационарно нацеленная на столицу какого-то южноамериканского государства. Опиравшийся на стенку Гелий не удержал равновесия и соскользнул в пропасть. Если и промелькнула какая-то мысль в его почти прекрасной голове, то это была лишь третья строка в добавку к тем, что уже и так его измучили, он и так знал, что ничего не выйдет у Дракулы против Селяниныча Микулы, а теперь, в последнее мгновение, к двум строчкам прибавилась третья

Да и против кузнеца Вакулы,

возникло чувство свободного падения, тело Гелия ничего не весило, через мгновение все его проблемы на земле были решены полностью.

Его смерть обнаружили скоро, только что Лещенко успел допеть про «Миранду» на уснувшем канале, как из банкетной залы по сигналу выскользнул охранник, второй, третий; Светлана Филаретовна знала, что в эту шахту нет ни лифта, ни лестницы, маршал, надо думать, пульт управления держал где-то еще, а кейс его пропал вместе с ним самим, то есть не пропал, лежит в запечатанном бункере, туда никто не знает входа, даже она сама, она сейчас принесет…

Веселья поубавилось, но до тех пор, пока принца не извлекли из шахты, мужа его в известность решили не ставить. Раскатали вертолетную лестницу, полезли в колодец, на полдороге счетчик стал тикать так яростно, что охранник вернулся, потребовал свинцовые трусы, — в хозяйстве маршала таковых, как и трехколесных велосипедов, преступно не имелось. Без трусов никто из трезвых в шахту лезть не хотел, а пьяным подобное доверить было боязно. Засуетились, ничего не могли придумать, покуда Светлана Филаретовна не заметила торчащую в замке протезную ногу, побежала к истопнику ее пристегивать — вдруг он что знает, истопник отпер ящичек в ноге и достал оттуда пачку планов Ивисталовой усадьбы, да и Милада прибежал со своими копиями — оказалось, что дорога в шахту все-таки есть, она проложена сквозь нижние ярусы, и все, кто отвечал за безопасность царской семьи, ринулись в туннель под сандалией одного из Меркуриев, про всех прочих временно забыли. А пьянка продолжалась, в подобной обстановке какая еще беда ни приключись — ее бы прозевали. Ее и прозевали. Да и не одну.

Сара все еще полз, уже вторую вечность подряд. Первая кончилась вместе с бутылкой «Абсолюта-Цитрон», Саре стало как-то тепло, и он в темной трубе вздремнул: кругом тихо, только что-то журчит рядом, вот его и убаюкало. От того же журчания Сара и проснулся, не понял сперва, где находится, сильно перепугался, но сообразил — и опять пополз вперед. Брюки на коленях протерлись, но портфель Сара не выпускал, — ничего-то у него, у бедного, на свете сейчас не было, никому-то он был не нужен… Сара захлебывался слезами жалости к самому себе. Стоило идти в попники, чтоб вот в такой трубе оказаться! Кто это придумал дурацкое выражение — «вылететь в трубу»? Вот выползти бы из нее сперва, а потом и вылететь не страшно…

При очередном рывке Сара треснулся головой: туннель кончился. Над теменем веял ветерок с явным животным запахом, туннель переходил в колодец. Сара стал рыться в портфеле, бормоча под нос вместо матюга почему-то собственную фамилию. В наружном кармашке отыскалось что-то твердое, на ощупь совершенно неприличное. Сара долго это щупал, потом вынул, нашел у расширения ствола кнопку, нажал ее — и предмет ожил, яростно вырываясь. Огромный, сложно изогнутый вибратор для горюющих дам, с полным зарядом батареи — откуда он тут? Сара знать не знал, что Милада в машине спутал портфели, вибратор был его личный. Сара долго гладил дергающийся предмет, чего-то не рассчитал, переключил — и получил страшный удар по зубам. Вибратор вырвался у попника из рук и ускакал в глухую темень туннеля — туда, откуда режиссер только что выполз. Запущенный парадонтоз давно уже избавил Сару от большинства зубов, а только что «прямой наводкой» бедняга был лишен еще и двух передних. В сознании вспыхнула мысль о том, что в иной ситуации без этих зубов даже удобней.

Сара встал, сплюнул кровь и зубы, полез вверх: для удобства смелых попников прежний хозяин, когда строил колодец, вделал в стену широкие скобы. Нажатие на верхнюю привело в действие автоматику, крышка колодца откинулась вместе с большой кучей лежавшего на ней навоза. После темени подземного хода слабый свет, озарявший конюшню, показался сколопендровнику слепящим, словно прожектор. Сара подтянулся на руках — они от гантель стали очень сильными — и сел в кучу. Подземный ход с маршальской веранды вывел его прямиком на маршальскую же конюшню. Гобой, снежно-белый, хотя с темной, как полагается, кожей, стоял над яслями и меланхолично двигал челюстями. А чалый, белохвостый Воробышек удивленно глядел на явившегося из-под земли Сару.

Жеребец был красив ослепительно — не то что сколопендры! Чалых сколопендр не бывает, тем более с белыми хвостами. Впрочем, в жилище к ним Сара не полез бы даже за толстую пачку портретов президента Франклина. Но здесь — здесь было тепло. Как-то душно даже, после бутылки «Абсолюта» со всеми предваряющими это не было странно, но… брюки расползлись в лохмотья, зубы валялись в колодце, десны кровоточили. Сару обуревали великая жалость к самому себе и похмелье одновременно. Да еще вибратор ускакал. Сара стал копаться в портфеле — вдруг еще что-нибудь неожиданное там есть. Нашел баночку вазелина, понюхал. С трудом вспомнил, куда этому веществу полагается быть употребленным. Похмелье крепчало.

Сара использовал вазелин и на карачках стал подбираться к Воробышку: он предлагал себя чалому жеребцу в качестве кобылы. Жеребец попятился. Сара еще яростней пошел на жеребца той частью, которая у кобылы называлась бы крупом. Воробышек попятился, но было уже некуда. Он резко скакнул через ополоумевшего попника и лягнул его.

Сара вздрогнул, вытянулся. Лишь домашние тапочки, в которых он прополз всю трубу, тапочки, привезенные им, потому что предупредили об ответственности за княжеский паркет, слетели с его ног. Подкова Воробышка не принесла счастья Саре, череп режиссера треснул, как фарфоровый чайник. Гобой, хмуро смотревший на сцену от ясель, рванул привязь и дико заржал. Воробышек всхрапнул — и заржал следом.

Мигом вылетел из пристройки Авдей, пистолет, стреляющий транквилизатором, он разрядил в бок Воробышка раньше, чем успела пролиться невыпитая рюмка водки: этим седативом Авдей успокаивал собственную совесть. Когда жеребцы задремали, — Гобою тоже досталось, — Авдей принял полный стакан, спихнул Сару в люк, бросил за ним следом тапочки, открыл краны затопления подземного хода и медленно разровнял над закрытым люком навоз. Нет никакой Сары и никогда не было. И нечего в навозе копаться. В конце концов, не от первого трупа избавлялся в своей жизни сальварсанский шпион Авдей Васильев. Оба предиктора обещали ему на сегодня хлопоты с конским навозом. И хорошо, что все так легко обошлось. Он-то боялся, что у кого-то из жеребцов, а то, не дай Господи, у обоих, расстройство будет. Конюх совсем успокоился и пошел допивать бутылку. С желудками жеребцов, к счастью, обошлось нормально.

А во французской гостиной тем временем все закусывала и закусывала охрана, оберегающая от прочей шоблы наиболее драгоценного гостя — государеву подругу Тоньку и лично блюдущего как ее диету, так и прочее здоровье лейб-медика Цыбакова. Врачу давно не нравился посторонний шум, а после выстрела в коридоре он вовсе затревожился. Он решил, что самое время сейчас для будущей матери подышать чистым воздухом, нашел выход в сад и повел Антонину на прогулку. Она не сопротивлялась, новая жизнь ворочалась под ее сердцем, толкалась и требовала выхода, и ни о чем другом Тоня больше не думала, — посасывала кусочек лимона, считала часы до прилета Павлиньки и дышала чистым, пайковым истринским воздухом. Татьянина помолвка — уж которая на ее памяти! — была неинтересна с самого начала. Цыбаков шел рядом с чемоданчиком лекарств и инструментов, отослав прочь охрану. Парк — он проверил — обещал полную безопасность.

А покуда она гуляла, Ромео то напивался, то трезвел, Милада яростно пытался понять, отчего все не так, как он хотел, вместо отдыха для подруг опять получилась криминуха, за которую царь может не только дать по шее, но и шкуру снять и даже из этой шкуры чучело для кунсткамеры, которую он из Питера на Новый Арбат перенести приказал, изготовить. За Антонину, к счастью, отвечал не он; Ромео имелся в поле зрения, Гелию помочь было нечем, разве что пышными похоронами — неужто под Кремлевской стеной хоронить будут?.. Милада посчитал и обнаружил, что следующим по важности из опекаемых лиц является княгиня Ледовитая, хозяйка поместья. А ее за столом отчего-то не было. Милада с тревогой собрался на ее поиски — а ну как выкрал невесту кто неположенный? но тонким, масонским слухом уловил грохотанье в дальнем крыле здания. «Только еще с натуралкой возиться не хватало!..» — с омерзением подумал Милада, сверился с планом усадьбы и помчался на шум.

Татьяна желала велосипеда — вынь да положь. Попался ей на картине какой-то слон, оглядела — не понравился, не трехколесный. Пошла дальше, маша бутылкой. Опять попала в лифт, поднялась еще на этаж, но и тут велосипеда не оказалось. Хуже того, тут не было даже слона, как на втором этаже, тут вообще ничего, кроме гардин на окнах, не было: Танька попала в часть здания, некогда принадлежавшую Фадеюшке и его же бронзовой базукой не так давно развороченную. Этаж восстановили, но произведениями искусства комнаты пока не заполняли, дожидались возвращения маршала; обслуга помнила, какой разнос он устроил в семьдесят шестом, когда автопортрет Черчилля работы Налбандяна в гуцульской гостиной повесили, думали, для смеху, куда еще Черчилля девать, если не к гуцулам? — а маршал велел на это место повесить портрет какого-то доктора, который во Французскую великую революцию изобрел мясорубку, а Черчилля подарил английскому послу, а тот ему портрет-групповуху королевского дома, «Семь Эдуардов», что ли…

Танька возмутилась: в ее родном доме — да пустые комнаты? Выпороть прислугу солеными розгами. А может, что-нибудь есть все-таки? В третьей комнате обнаружился совершенно неповрежденный носорог. Чудесный, в натуральную величину, в натуральный вес, на колесиках — хоть и перенесший битву со статуей маршальского сына, но об этой битве Татьяне никто не докладывал. Татьяна пришла в восторг: да ведь это тот же велосипед, только другой формы, и рог у него на носу, а не там, где у других мужиков, но так даже кайфовей!

Танька почти без труда влезла на носорога, оттолкнулась подвернувшейся палкой для раздергивания штор — и покатила. Вокруг лифта шел спиралью широкий пандус, Татьяна свернула на него, и носорог, он же единорог, символ чистоты и невинности, стал набирать скорость. На втором этаже пандус сделал новый виток, носорог вместе с ним — эх, да это ж куда веселей велосипеда! В анфиладу бельэтажа Татьяна влетела в полном восторге, носорог невозмутимо и легко принял заданное направление. Танька мчалась и вновь отталкивалась, скорость не гасла. Символ невинности с княгиней на спине протаранил цепочку синих гвардейцев, искавших путь к несчастному принцу Гелию, и вылетел на парадную лестницу к девяти музам. Тут был не пандус, а натуральные ступеньки, и носорога затрясло. Танька, к этому моменту уже гордо выпрямившаяся на спине символа невинности, не удержалась и полетела вверх тормашками — прямо в объятия девятой, лежачей посередине лестницы статуи Эрато, музы лирической поэзии. Татьяна не ушиблась, но безошибочно поняла, что попала в лапы какой-то ледяной, видать, только что искупавшейся бабы, совершенно голой и, кажется, вознамерившейся княгиню Ледовитую немедленно трахнуть, — а Танька женщин в этом деле не любила.

— Я не педерастка! — завопила Танька, отбиваясь от мраморной бабы. Танька извивалась, теряя немногие оставшиеся на ней предметы туалета, а мраморные руки нагло производили в это время умелые лесбийские захваты. Танька визжала. Набравший дополнительную скорость носорог вышиб входную дверь и выкатился из дома. Изувечив подвернувшийся Миладин ЗИП, Фадеюшкин трофей угомонился. Гвардейцы, с интересом наблюдавшие за битвой между Танькой и Эрато, даже пари не успели заключить, как победа оказалась на стороне Таньки: она вырвалась, обломав наглой мраморной бабе обе подлые ручищи. Но потом Татьяну все же угомонили и куда-то увели. Шума вышло много. Милада вовсе распсиховался и ушел вызывать подкрепление с трассы.

Вдали от суеты на Ледовитой даче пребывали сейчас только двое гостей, или, точней, почти что трое, ибо Тонька была все ж таки на восьмом месяце. Нелегкой походкой шла она по чистой дорожке, покрытой битым красным кирпичом, а Цыбаков семенил следом. Рядом они смотрелись бы отчасти смешно, отчасти государственно-страшновато. Тоня была женщина не мелкая, а Цыбаков мужчина, мягко говоря, не крупный; кабы Тоне одежку посоответственней, да походку повеличественней, да шлейф позади, — ну, а Цыбакову бы лет сорок с плеч долой, так очаровательный, быть может, из него получился бы паж для королевы, в самый раз поручить такому ношение шлейфа. Воздух был чист, если чем он пахнул, то плохими стихами про аромат апреля. Может, в каком-нибудь Париже апрель и замечательный месяц, но в Подмосковье это эпоха острых респираторных заболеваний, и ничем другим тут не пахнет. Сыро, и все.

Прошли вдоль нестриженых кустов, свернули к елям, очень похожим на кремлевские. Прошли вдоль елей, свернули к лиственницам. Скрипнул битый кирпич, молодая хвоя раздвинулась, и навстречу Тоне вышла кряжистая женщина с монгольским лицом, за ней еще одна, совсем молодая, сверкающая черными глазами. За первой она ступала след в след.

— Вот и я, — сказала Нинель, — вот и ты, Тоня. Помнишь меня, еще ты еду своему мужику все на пол роняла, но теперь это ничего. Забираю тебя, Тоня, нельзя тебе больше с ними. Тебе рожать, а они уже ножи точат. Хватит тебе тут, роды сама приму.

Нинель протянула руку и коснулась предплечья Тони, та стояла как статуя и глядела в глаза татарке. Цыбаков сообразил, что ему, кажется, положено воспрепятствовать происходящему, но внезапно ощутил, как немеет у него левая рука, как всю ее колют мелкие иглы. Перехватило дыхание, возникла боль, быстро скользнувшая из руки в грудь, прямо в середину, разгораясь за грудинной костью большим пожаром. Лучший российский специалист по искусственному инфаркту слишком хорошо знал, что означает такая боль, и повалился лицом на дорожку.

Его нашли через полчаса с горстью битого кирпича в кулаке, прижатом к сердцу; впрочем, лекарь еще дышал. В реанимационном фургоне умелые помощники быстро облепили его капельницами и датчиками, а придворный акушер, единственный врач, которого Цыбаков взял себе в пару на этот загородный выезд, удовлетворительно кивнул, читая кардиограмму.

— Задняя стенка, не очень обширно, дальше поглядим. Помереть не должен.

Цыбаков открыл глаза и одними губами произнес:

— Антонина…

Акушер понял, отдал команды, — Тоню бросились искать. Однако против того места, где нашли бывшего директора института получения искусственного инфаркта, так неосмотрительно не выведшего на компьютере свою собственную инфарктную фабулу, — иначе черта с два он бы на эту Истру поехал! — против того места забор был проломлен, сигнализация отключена. Следы трех женщин уводили к проселку, тот вливался в шоссе, собак вызывать было поздно, а с самого шоссе охрану час назад отозвали к усадьбе, — свидетелей не было. Акушер молился богу своего народа, чтобы Цыбаков не умер, если б это произошло, то виновным во всем оказался бы сам акушер, как второй Тонин врач, и страшно подумать, какие его ждали казни!..

Только ручной лось, случайно оказавшийся возле кирпичной тропинки в тот миг, когда Цыбаков рухнул, слышал бормотание Нинели, с которым татарская пророчица уводила с собой покорную Тоню:

— Не бойся, хорошая моя, не найдут нас, не найдут. Где искать будут, там нас не будет. Где не будут искать, мы туда пойдем. Сына в конце мая родишь, Алешей назвать хочешь, рожай, называй, правильно, Алексей Павлович будет, счастливый будет. Пойдем с тобой за леса и за горы, не бойся, за Уральские горы, да и то недалеко, место знаю, никто другой его не знает, святой человек будет там, сидельцев вон сколько лет по лагерям лечил, а теперь тебе служить будет, роды примет твои со мной вместе, дитенка выхаживать будет, хватит ему нелюдь пользовать, власть нынче другая, а ему все ношу крестную нести, три века ему по-вашему грехи замаливать, он терпит, святой человек, хоть и православный по-вашему называется, ну ладно, Иса-пророк великий пророк, кто не верит в это, того в мечеть не пускают. Не бойся ты, борода у него длинная, рука крепкая, мысль ясная, хорошо будем жить. И тебя, Доня моя, не найдут эти волки, бедная ты моя, отец твой книгу написал, не отец он тебе, мать он тебе. А мальчик, что отсюда раньше убежал, он давно уже хорошо живет, жениться скоро станет, помогла я ему уйти, как могла, помогла, ничего его отец не понял… А мать у мальчика святая была, хоть на коньках бегала… Не бойся, Тоня моя, Доня моя, идем, хорошие мои, идем, идем…

Лось настороженно провожал женщин, одним глазом кося на скрюченного человечка, и ни о чем не думал. Он был тихий лось, не опасный человеку, и человека опасным тоже не считал. Дрессировщик два раза в неделю впрыскивал ему что-то успокаивающее, и даже весна не будила в бессмертной душе сохатого тревоги.

Клиффорд Саймак непременно закончил бы эту главу на том, что по стволу промелькнула белка.

Но никакой белки не было.