Умереть на полу тюремной камеры – дело для русского поэта обыденное. Умереть в петле, под расстрелом – все это часть его неотъемлемого «авторского права». Поразмышляешь на такую тему в бессонную ночь – и к утру уверуешь, что подобные права охраняются не только какой-то конвенцией, подписанной и ратифицированной не только множеством держав, но и самими поэтами. А вынесенные в эпиграф слова Ходасевича – такой же бред несбыточной мечты, как надежды приговоренного в ночь перед казнью.

Но чудо (которое потому и чудо, что никогда не правило) пусть очень редко, но случается. Сходит с эшафота приговоренный к расстрелу Достоевский. Случайно остается на свободе Андрей Платонов. Выздоравливает от рака Солженицын. Можно бы поставить «и т.д.», да только не будет в том и восьмушки правды – список чудес всегда краток.

Когда бывший офицер царской армии Арсений Митропольский, успевший стать еще и белым офицером армии Колчака, в июне 1924 года решился бежать из Владивостока на сопки Маньчжурии, через глухую тайгу и кишащие бандитами заросли гаоляна, – чудом было не его желание спасти жизнь, которой его, участника Ледового похода, очень скоро бы в СССР лишили, – чудом было то, что до Харбина, центра русской эмигрантской жизни в Китае тех лет, он все-таки добрался живым и невредимым. Как результат воспоследовала «отсрочка в исполнении приговора» на двадцать один год. Из офицера успел вырасти большой русский поэт, но затем «русское авторское право» его все-таки настигло, и умер он, как положено, на полу камеры пересыльной тюрьмы в Гродекове, столице дальневосточного казачества недалеко от Владивостока, – умер в дни, когда в побежденной Японии на руинах спаленных атомными взрывами городов люди продолжали многими сотнями умирать от лучевой болезни, когда эшелоны освобожденных из немецких концлагерей советских военнопленных медленно позли в районы Крайнего Севера, когда фельдмаршал Геринг, наивно полагая, что в истории никто и никогда фельдмаршалов не вешал, – в силу этого ему не грозит опасность стать таковым первым, – и отчитывался в деяниях, совершенных им на ответственном посту в третьем рейхе… Моря были полны мин, земля – неразорвавшихся снарядов, лагеря и тюрьмы были набиты виновными и невиновными. Одна маленькая смерть безвестного зека перед лицом таких событий гроша ломаного не стоила.

Арестовали его 23 августа 1945 года в Харбине. Те немногие, кто оставался в живых (и на свободе) из числа лиц, близко его знавших, считали, что дальнейшая судьба его неизвестна; в единственной справке о Несмелове, приложенной в советское время к единственной советской попытке причислить поэта к числу «печатаемых», было сказано, что поэт «по непроверенным данным умер в поезде, возвращаясь в СССР». Выдумка, сочиненная для цензуры оказалась неожиданно близка к истине. В 1974 году отыскался человек, а следом еще двое, находившихся после ареста с ним в одной камере. Один из трех свидетелей – Иннокентий Пасынков, тоже, кстати, немного поэт – позднее стал медиком, поэтому его письмо от 22 июня 1974 года содержит в себе буквально клиническую картину смерти поэта. Этот документ надо процитировать без сокращений.

«Теперь сообщу все, что моя память о последних днях Арсения Несмелова. Было это в те зловещие дни сентября [1.56] 1945 года в Гродекове, где мы были в одной с ним камере. Внешний вид у всех нас был трагикомический, в том числе и у А.И., ну, а моральное состояние Вам нечего описывать. Помню, как он нас всех развлекал, особенно перед сном, своими богатыми воспоминаниями, юмором, анекдотами, и иногда приходилось слышать и смех и видеть оживление, хотя в некотором роде это походило на пир во время чумы. Как это случилось, точно сейчас не помню, но он вдруг потерял сознание (вероятнее всего, случилось это ночью – это я теперь могу предположить как медик) – вероятно, на почве гипертонии или глубокого склероза, а вероятнее всего и того и другого. Глаза у него были закрыты, раздавался стон и что-то вроде мычания; он делал непроизвольные движения рукой (не помню – правой или левой), рука двигалась от живота к виску, из этого можно сделать вывод, что в результате кровоизлияния образовался сгусток крови в мозгу, который давил на определенный участок полушария, возбуждая моторный центр на стороне, противоположной от непроизвольно двигавшейся руки (перекрест нервов в пирамидах). В таком состоянии он пребывал долго, и все отчаянные попытки обратить на это внимание караула, вызвать врача ни к чему не привели, кроме пустых обещаний. Много мы стучали в дверь, кричали из камеры, но все напрасно. Я сейчас не помню, как долго он мучился, но постепенно затих – скончался. Все это было на полу (нар не было). И только когда случилось это, караул забил тревогу и чуть не обвинил нас же – что ж вы молчали…» [1.57]

Редко у кого из русских поэтов найдешь столь полную и клиническую, документированную картину смерти. Немногочисленные в те годы поклонники Несмелова после того, как письмо Пасынкова стало им известно, по крайней мере знали теперь примерную дату его смерти: осень 1945 года. Она и стоит в большинстве справочников, ее как последнее, что удалось установить относительно точно, я назвал в предисловии к первой книге Несмелова, вышедшей в Москве. Документ этот получил широкую известность..

Но тут же нужно привести и второй документ, найденный с большим трудом и спустя много лет. В ответ на запрос Ли Мэн из Чикаго от 24 февраля 1998 года Прокуратура Российской Федерации (точнее – собственно прокуратура города Москвы) ответила таким письмом с неразборчивой подписью:

«Ваш запрос о биографических данных Митропольского Арсения Ивановича (псевдоним Арсений Несмелов) прокуратурой г. Москвы рассмотрен.
Начальник отдела реабилитации жертв политических репрессий

Сообщаю, что Митропольский Арсений Иванович, русский, родился в Москве в 1889 году, [1.59] арестован 1 ноября 1945 г. по подозрению в контрреволюционной деятельности. Место ареста неизвестно. 6.12.45 умер в госпитале для военнопленных, в связи с чем уголовное дело 31 декабря 1945 г. Управлением контрразведки «СМЕРШ» Приморского военного округа было прекращено. Не реабилитирован.
Подпись

Дело направлено в Главную прокуратуру РФ для решения вопроса о реабилитации.

Эта справка поражает не цинизмом перевранных фактов, а очевидной бессмыслицей последней фразы: уж хотя бы потому, что в запросе Ли Мэн из Чикаго никакой просьбы о реабилитации не было. Впрочем, дочь Несмелова, Наталия Арсеньевна Митропольская, будь ее отец реабилитирован, получила бы в свое пользование авторское право на стихи и прозу Несмелова, притом право это, по законам РФ, действует 50 лет со дня реабилитации. Увы, даже это теперь бессмысленно, – успев прочитать в No 213 нью-йоркского «Нового Журнала» эту записку из прокуратуры, Наталья Арсеньевна скончалась в городе Верхняя Пышма близ Екатеринбурга 30 сентября 1999 года на восьмидесятом году жизни, и наследников больше нет, хотя – честно говоря – никто не обрадовался бы такому «заветному наследству». Хотя Р.Стоколяс, биограф Наталии Арсеньевны, и вспоминает, как она с Натальей Арсеньевной «поговорили и решили, что надо оформить права наследования на публикации Несмелова Витковскому». Авторское право Несмелова теперь не принадлежит никому – даже если новая Россия удостоит белого офицера реабилитации. Хочется, впрочем, надеяться, что откажет. Ибо состав преступления в действиях Несмелова был – вся его жизнь была направлена против советского режима. Впрочем, про наше российское авторское право речь уже шла выше. Оно действительно принадлежит всем и каждому – «Право на общую яму // Было дано Мандельштаму…», как писал Иван Елагин. В реабилитации А.В.Колчаку, кстати, недавно было отказано. Господи, как хорошо-то!..

Надо коснуться и странной даты «1 ноября»: архивисты говорят, что это дата предъявления Несмелову обвинения; следовательно, больше двух месяцев он провел в тюрьме даже без такой мелочи. Ну, а именование пола камеры пересыльной тюрьмы гордым термином «госпиталь для военнопленных» – видимо, часть российского авторского права. Одно мы знаем точно: к концу 1945 года Несмелова действительно не было в живых, и дата «6 декабря» вполне годится хотя бы как условная дата его смерти.

В 1945 году Несмелову было пятьдесят шесть лет. Из них четверть века он был профессиональным писателем, притом весьма плодовитым. Он успел издать более десятка книг, опубликовать многие сотни стихотворений, более сотни рассказов, поэмы, писал статьи и рецензии, даже из эпистолярного его творчества отыскалось кое-что, имеющее серьезную историко-литературную ценность. Хотя в наследии Арсении Несмелова, собранном на сегодняшний день, кое-какие пробелы есть, но в целом сохранилось оно достаточно полно, во всяком случае, настолько, чтобы занять прочное место и в истории литературы, и на полке любителя поэзии.

* * *

Арсений Иванович Митропольский родился в Москве 8 июня (ст. стиля) 1889 года в семье надворного советника, секретаря Московского окружного военно-медицинского управления И.А.Митропольского, бывшего к тому же еще и литератором. Старший брат поэта, Иван Иванович Митропольский (1872-после 1917), тоже был военным, тоже был писателем, – это ему посвящены строки Несмелова из харбинского сборника 1931 года: «Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз: / Приподняты плечи, походка лентяя и дужка / Пенснэ золотого…» Но брат оставался человеком иного поколения, он печатался с середины 1890-х годов, – Арсений Иванович был на семнадцать лет моложе.

Детство и юность Несмелова (этой фамилией Митропольский называл себя иной раз в воспоминаниях о детстве, хотя псевдоним появился куда позже) известны нам по большей части с его же слов, которым можно верить, ибо таланта фантаста писатель был лишен начисто: почти все его рассказы так или иначе автобиографичны и построены на собственном жизненном опыте. Дата его рождения, обучение во Втором Московском кадетском корпусе, откуда Митропольский перевелся в Нижегородский Аракчеевский, который и окончил в 1908 году – все это известно, впрочем, и по документам, ибо послужной список офицера царской армии сохранился в архиве. В неожиданном рассказе «Маршал Свистунов» – о котором еще пойдет речь ниже – упоминаются господа Мпольские (прозрачный псевдоним, которым автор пользовался во многих рассказах), проводившие лето в подмосковном Пушкине, и подробно сообщено, что «у Мпольских был кадет Сеня» – здесь Митропольский-Несмелов назвал себя по имени. В стихотворении из того же сборника «Без России» (1931) Несмелов пишет: «…И давно мечтаю о себе, – // О веселом маленьком кадете, // Ездившем в Лефортово на «Б». Дорогу с родного Арбата на трамвае «Б» (если быть точным, то на конке, трамваи стали ходить в Москве чуть позже) скрупулезно пересказывает Несмелов в рассказе «Второй Московский» – после трамвая по Покровке, мимо Константиновского Межевого института, мимо Елизаветинского женского института, по мосту через Яузу, мимо корпусов Первого кадетского корпуса к «родному» Второму, где задолго до Митропольского обучался военным наукам А.И.Куприн, которому и посвящен этот немного святочный, но донельзя автобиографический рассказ.

Вряд ли стоит отыскивать ошибки в топографии и анахронизмы в несмеловской поэзии и прозе, – подобное случается в творчестве многих писателей; например, в «Юнкерах» Куприна, в самом конце, герой идет на поклон к памятнику Скобелеву… за двадцать три года до установки такового. Память – всегда редактор, да еще и цензор. А Несмелов, вспоминая детство и юность, писал не столько мемуары, сколько беллетристику.

Стихи Арсений Митропольский писал с детства, как-никак в семье писали все, – а в 1911-1912 году стал их понемногу публиковать в «Ниве»; эти довоенные его публикации прошли совершенно незамеченными, истинным поэтом автор стал сравнительно поздно. Когда грянула война, то 20 августа 1914 года в составе одиннадцатого гренадерского Фанагорийского полка сперва прапорщик, позднее подпоручик и поручик Митропольский попал на австрийский фронт – и всю войну провел в окопах, не считая времени, когда после ранения он отлеживался в Москве, в госпитале. Именно тогда, в 1915 году вышла его первая тоненькая книжка: Арсений Митропольский. Военные странички. Книжка вышла в Москве в 1915 году массовым по тем временам тиражом три тысячи экземпляров, в ней были собраны военные очерки и пять стихотворений на фронтовые темы, – нечего и говорить, что книжка тоже никем особо замечена не была. Вскоре автору пришлось вернуться на фронт, но хотя бы не совсем в окопы: он получил должность начальника охраны (полицейской роты) штаба двадцать пятого корпуса. Военная жизнь, даже офицерская, притом на фронте, годами не двигавшемся ни на запад, ни на восток, для разнообразия украшенная лишь обстрелами и редкими попытками наступлений с обеих сторон, располагала не к стихам и не к прозе, а в лучшем случае к преферансу. Однако фронтовых впечатлений будущему поэту хватило на всю оставшуюся жизнь, и небольшим своим офицерским чином он всегда гордился, никогда не забывая напомнить, что он – кадровый поручик, гренадер, ветеран окопной войны.

Приказом от 1 апреля 1917 года Митропольский, награжденный четырьмя орденами, был отчислен из армии в резерв, приехал в Москву, где отца живым уже не застал – и больше на Западный фронт не вернулся. В памятные дни 24 октября – 3 ноября 1917 года, во время «Восстания юнкеров», оказался на той стороне, на которой приказывала ему быть офицерская честь. Этим дням посвящены несколько его поздних рассказов и поэма «Восстание», начатая в 1923 году Арсением Несмеловым, но в окончательном виде опубликованная лишь в 1942 году под псевдонимом Николай Дозоров (об этом псевдониме Митропольского речь еще пойдет). Поэма эта – редкий документ, созданный если и не по свежим следам, то по личным впечатлениям. О тех же событиях – но в обратной перспективе – вспоминает и маршал Свистунов в одноименном рассказе. Именно в эти дни офицер царской армии стал белым офицером. Судьба переломилась.

Историю отступления из Москвы в Омск и все дальше на восток легко узнать из рассказов Несмелова, собранных во втором томе нашего издания. Читателю, быть может, интересно будет узнать, что в сентябре 1918 года в Кургане Митропольский служил «в 43 полку и стоял на квартире у маслодела Майорова». Дальше все было донельзя прозаично:

«Когда я приехал в Курган с фронта, в городе была холера. Вечером я пришел домой и сказал, что чувствую себя плохо. Сел на крылечке и сижу. И не понимаю, чего это Анна Михайловна так тревожно на меня посматривает. Потом ушел к себе в комнату и лег спать. Проснулся здоровый и, как всегда делаю утром, запел. Потом Анна Михайловна говорит мне: «А уж я-то боялась, боялась, что у вас начинается холера. Утром слышу: поет. Ну, думаю, слава Богу, жив-здоров». Из Кургана я уехал в Омск, назначили меня адъютантом коменданта города».

Впрочем, в Омске Несмелов тоже писал стихи и печатал их в местной газете «Наша армия», носившей гордый подзаголовок: «Газета военная, общественная и литературная», подписывая Арс. М-ский; несколько стихотворений «омского» периода перепечатывается в нашем издании. Надо сказать, что почерк поэта к этому времени уже сложился, его главная – военная – тема, немалая пластичность стиха были уже и тогда налицо. Некоторые из этих стихотворений позднее появлялись уже под именем Арсения Несмелова, но Митропольскому еще предстояло довоевать – впереди было отступление, Ледовый поход, Новониколаевск, Иркутск, Чита – и поезд, через Маньчжурию увезший Митропольского во Владивосток, – как констатировал поэт в начале 30-х годов, «Арсений Несмелов родился именно в этом городе, когда местная газета «Голос Родины» впервые напечатала стихотворение, так подписанное».

Случилось это 4 марта 1920 года, стихотворение называлось «Соперники», позднее вошло в сборник «Полустанок» под заголовком «Интервенты». Неожиданная судьба постигла это стихотворение уже в наше время, когда чуть ли не ежедневно, во время «югославского конфликта» голос Валерия Леонтьева (да и не его одного) звучал из каждого радиоприемника:

Каждый хочет любить, и солдат, и моряк, Каждый хочет иметь и невесту и друга, Только дни тяжелы, только дни наши вьюга, Только вьюга они, заклубившая мрак.

Автор текста – Арсений Несмелов – никогда не назывался, стихотворение было сокращено и слегка переделано «в духе событий» («серб, боснийский солдат» превратилось, понятно, в «югославский солдат»), но как некогда «Над розовым морем вставала луна…» какое-то время служило визитной карточкой Георгия Иванова (даром что пел-то Вертинский), так и «Каждый хочет любить…» в наши дни – восемьдесят лет спустя! – неожиданно стало визитной карточкой Несмелова; может быть, не такое уж и важное событие, но интересно то, что это было именно первое стихотворение, подписанное псевдонимом Арсений Несмелов. Именно там, тогда и так родился поэт.

Весь этот свой путь из Москвы до Владивостока в короткой автобиографии (1940) Арсений Несмелов уложил в одну фразу: «Уехав (из Москвы – Е.В.) в 1918-ом году в Омск, назад не вернулся, а вместе с армией Колчака оказался во Владивостоке, где и издал первую книгу стихов». Скупо, но все остальное Несмелов рассказал в стихах и в прозе. После убийства Колчака и распада Белой армии ничье знамя высоко нести офицер Митропольский более не мог, да и не видел в том нужды. В неизданных полностью по сей день воспоминаниях дальневосточный поэт и прозаик Вс.Ник.Иванов (тот, которому посвящены стихотворения Несмелова «Разведчики» и «Встреча первая»), обронил фразу, рассказывая о развале собравшейся вокруг Омска армии: «Крепла широко разошедшаяся новость, что офицерство может служить в Красной Армии в качестве военспецов – ведь я и сам ехал из Москвы с такими офицерами в 1918 г. К чему тогда борьба?» Однако и сам Иванов, по доброй воле и вполне безболезненно перебравшийся в СССР из эмиграции в феврале 1945 года через Шанхай, сознавался, что вернулся лишь тогда, когда обрел «идеологию». А о тех, давно минувших годах вспоминал очень подробно (начисто стараясь не проронить ни слова о четверти века жизни в эмиграции). И очень характерно такое его позднейшее примечание к этим воспоминаниям:

«Уже много лет спустя после описываемых этих времен, уже будучи в Москве, вел я разговор с покойным писателем А.А.Садовским, бывшим когда-то в Сибири и собиравшим материал по «колчаковщине». Он спросил меня, по обыкновению смотря зорко, как всегда, – через очки:

—В.Н., а какова же была у вас тогда идеология?

—Никакой! – ответил я.

Он даже качнулся назад.

—Невозможно!

А между тем это была истинная правда. Идеология, жесткая, определяющая, была только у коммунистов. Она насчитывала за собой чуть не целый век развития. А что у нас было? – Москва «золотые маковки»? За три века русской государственности никто не позаботился о массовой государственной русской идеологии».

Тут Иванов, конечно, перехватил – но к Несмелову формула «полное отсутствие идеологии» в смысле журналистики тоже применима (не путать идеологию с офицерской честью и убеждениями). В воспоминаниях «О себе и о Владивостоке» очень весело описано, как побывал поэт главным редактором «японского официоза» – газеты «Владиво-Ниппо», и по заказу японских хозяев попеременно ругал «не только красных, но и белых». Между тем именно Несмелов едва ли не первым понял, что японская оккупация Приморья вызвана отнюдь не борьбой с красными партизанами: «Он угадал, например, смысл японской интервенции в Сибири и понял, что целью вмешательства была вовсе не борьба с коммунизмом». А стихи он писал с одинаковой легкостью, используя незаурядный импровизационный дар: и на смерть Ленина, и о красотах Фудзи, – ни того, ни другого Несмелов не видел, но стихи на заказ сочинял буквально за пять минут (как свидетельствовал в письме к автору этих строк Н.Щеголев), а для харбинских «русских фашистов» даже специального поэта создал, Николая Дозорова, и тот для них писал «стихи», используя преимущественно богатую рифму «фашисты – коммунисты» (или «коммунисты – фашисты», уж как ложилось). Впрочем, в длинных вещах, таких, как поэма «Восстание», разница между «Несмеловым» и «Дозоровым» стиралась: незаурядное дарование все-таки не давало испоганить стихи до конца. Лучшим доказательством тому поэма «Георгий Семен...», вышедшая под псевдонимом «Николай Дозоров» в 1936 с жирной свастикой на обложке; местом издания книги обозначен… Берн, но наверняка располагался этот «Берн» в какой-нибудь харбинской Нахаловке. Впрочем, поэму мы воспроизводим – поэзия в ней есть. В отличие от сборника «стихотворений» «Только такие!». вышедшего в том же году и под тем же псевдонимом в Харбине с предисловием фюрера харбинских фашистов К.Родзаевского; интересующиеся могут найти его в первом томе несостоявшегося «Собрания сочинений» Арсения Несмелова, предпринятого по методу репринта в США в 1990 году (издательство «Антиквариат»). Стихотворения «1905-му году» и «Аккумулятор класса» также оставлены за пределами нашего издания, хотя и были они подписаны именем Несмелова; наконец, уж совсем невозможное прояпонское стихотворение «Великая эра Кан-Дэ» (подписанное А.Митропольский) оставлено там, где было напечатано – по не поддающимся проверке данным, сочинил это произведение автор за все те же пять минут и получил гонорар в «100 гоби» (нечто вроде 100 долларов на деньги марионеточного государства Маньчжу-Ди-Го»), на радостях даже к Родзаевскому в его кукольную фашистскую партию вступил. Впрочем, для литературы все эти произведения и факты значения имеют меньше, чем рифмованные объявления, которые Несмелов вовсе без подписи сочинял для газет.

А если углублятся в вопрос об идеологии, то она у поэта все-таки была. В 1937 году, в эссе «Рассказ добровольца», он писал: «Российская эмиграция за два десятилетия своего бытия – прошло через много психологических этапов, психологических типов. Но из всех этих типов – один неизменен: тип добровольца, поднявшего оружие против большевиков в 1918 году. Великой бодростью, самоотвержением и верою были заряжены эти люди! С песней шли они в бой, с песней били красных, с песней и погибали сами». В том же году, в рассказе «Екатеринбургский пленник», он говорит о времени еще более раннем: «Конечно, все мы были монархистами. Какие-то эсдеки, эсеры, кадеты – тьфу – даже произносить эти слова противно. Мы шли за Царя, хотя и не говорили об этом, как шли за царя и все наши начальники». Если прибавить сюда пафос таких стихотворений, как «Цареубийцы», «Агония» и многих других, то вывод будет краток – Арсений Митропольский был монархистом, как того и требовала офицерская честь. Что, впрочем, не мешало поэту Арсению Несмелову печататься и у эсеров, и у большевиков.

Вернемся, однако, во Владивосток, который во времена недолгого существования ДВР (Дальневосточной республики) превратился в довольно мощный центр русской культуры. Так же, как в расположенной на другом конце России Одессе, возникали и тут же прогорали журналы и газеты, особенно процветала поэзия – и Владивосток, и Одесса, несмотря на оккупацию, не желали умирать: это всегда особенно свойственно приморским городам. В начале 1918 года в бухту Золотой Рог вошел сперва японский крейсер, потом – английский. И до осени 1922 года в Приморье советской власти как таковой не было: книги выходили по старой орфографии, буферное государство ДВР праздновало свои последние именины. Волей судьбы там жили и работали В.К.Арсеньев, Н.Асеев, С.Третьяков, В.Март и другие писатели, «воссоединившиеся» так или иначе затем с советской литературой. На первом сборнике Несмелова, носившем непритязательное название «Стихи» (Владивосток, 1921) отыскиваются – на различных экземплярах – дарственные надписи, среди них, к примеру, такая: «Степану Гавриловичу Скитальцу – учителю многих» (РГАЛИ, фонд Скитальца). Очевидно, себя Несмелов причислить к ученикам Скитальца не мог. Довольно далеко стоял от него и Сергей Алымов, в те же годы прославившийся в Харбине (а значит – и во Владивостоке, настоящей границы между ДВР и Китаем не было, зато была КВЖД) своим очень парфюмерным «Киоском нежности». Учителями Несмелова, всерьез занявшегося поэзией под тридцать, – в этом возрасте поэты Серебряного века уже подводили итоги, – оказались сверстники, притом бывшие моложе него самого: Пастернак, Цветаева, Маяковский.

В первом сборнике у Несмелова много ранних, видимо, даже довоенных стихотворений: о них, не обращая внимания на остальные, писал бывший главный специалист по русской литературе в изгнании Глеб Струве как о «смеси Маяковского с Северяниным» (в более позднем творчестве Несмелова Струве усматривал сходство… с Сельвинским, но это сопоставление остается на его совести). Ближе всех к Несмелову стоял в те годы, надо полагать, его ровесник – Николай Асеев, в том же 1921 году во Владивостоке у Асеева вышел сборник «Бомба», – по меньшей мере пятый в его творчестве, не считая переводных работ, он успел побывать и в разных литературных кланах (в «Центрифуге» вместе с Пастернаком, а также среди кубофутуристов), съездил почитать лекции в Японию, да и во Владивостоке жил с 1917 года. В воспоминаниях Несмелов признается, что Асеев на него повлиял – скорее фактом своего существования, чем стихами. Следы обратного влияния – Несмелова на Асеева – прослеживаются в творчестве Асеева куда чаще, – в той же поэме «Семен Проскаков» (1927), где монолог Колчака кажется просто написанным рукой Несмелова, – но так или иначе контакт этот носил характер эпизодический. На страницах редактируемого им «Дальневосточного обозрения» Асеев назвал Несмелова «поседевшим юношей с мучительно расширенными зрачками», несколько стихотворений Несмелова посвящено Асееву, который часто и охотно его в своей газете печатал. Видимо, все-таки именно Асеев обратил первым внимание на незаурядное дарование Несмелова. В статье «Полузадушенный талант» Асеев отмечал изумительную остроту наблюдательности автора, его «любовь к определению», к «эпитету в отношении вещей», и подводил итог: «У него есть неограниченные данные». Впрочем, воспоминания об Асееве во время чумы 1921 года, свирепствовавшей во Владивостоке, и об отъезде будущего советского классика в Читу Несмелов оставил вполне критические и иронические.

Ехать дальше Владивостока Несмелову, не знавшему к тому же ни единого иностранного языка, – все, чему учили в Кадетском корпусе, исчезло из памяти, – явно не хотелось, ему хотелось жить в России, пусть в самом дальнем ее углу, «…во Владивостоке, / В одном из дивных тупиков Руси», до самой последней минуты. Но в октябре 1922 года победоносная армия Уборевича ликвидировала буферное государство и вступила во Владивосток. Скрыть свое прошлое Митропольский-Несмелов не смог бы, даже если бы захотел; впрочем, на первое время он лишь попал под «запрет на профессию» – бывший белой офицер, да еще редактор прояпонской «Владиво-Ниппо», потерял работу, поселился за городе в полузаброшенной башне форта и жил тем, что ловил из-подо льда навагу. Но, конечно, с обязательным визитом в комендатуру через короткие отрезки времени – бывший «комсостав белой армии» весь был на учете. Хотя просто литературным трудом заниматься не запрещали: печатайся, у власти пока дела есть более насущные. Ну, а потом… Какое было «потом», мы все хорошо знаем.

Несмелов в 1922 году выпустил очередную книжку – поэму «Тихвин», а в 1924 году, буквально накануне бегства из Харбина, он выпросил у типографа, с которым, понятно, так никогда и не расплатился, несколько экземпляров своего второго поэтического сборника, уже вполне зрелого и принесшего ему известность; это были «Уступы». Несколько экземпляров Несмелов успел разослать тем, чьим мнением дорожил, – например, Борису Пастернаку. И в письме Бориса Пастернака жене от 26 июня 1924 года, можно прочесть: «Подают книжки с Тихого океана. Почтовая бандероль. Арсений Несмелов. Хорошие стихи». В это время Несмелов и его спутники – художник Степанов (кстати, оформитель «Уступов») и еще двое офицеров уходили по маньчжурским сопкам все дальше и дальше в сторону Харбина, и шансов добраться до него живыми было у них очень мало.

Историю перехода границы Несмелов описывал несколько раз, и детали не всегда совпадают: видимо, ближе всего к истине версия, пересказанная в мемуарном цикле «Наш тигр», – к нему же вплотную примыкает и сюжет рассказа «Le Sourire». Конечно, можно было рискнуть и остаться в СССР, да и пересидеть беду (советскую власть), но соблазн был велик, а Харбин в 1924 году был еще почти исключительно русским городом. Покидая Россию, Несмелов мог дать ответ на вопрос, заданный несколькими десятилетиями позже другим русским поэтом, живущим в Калифорнии, Николаем Моршеном: «Но что захватишь ты с собой – / Какие драгоценности?» Стихотворением «Переходя границу» Несмелов наперед дал ответ на этот вопрос – конечно, брал он с собой в эмиграцию традиционные для всякого изгнанника «дороги и пути», а главное – «…Да ваш язык. Не знаю лучшего / Для сквернословий и молитв, / Он, изумительный, – от Тютчева / До Маяковского велик». Несмелов и впрямь ничего другого с собой не взял – ну, разве что десяток экземпляров «Уступов», в долг и без отдачи выпрошенных у владивостокского типографа Иосифа Романовича Коротя. Словом, ничего, кроме стихов.

Впрочем, об этом тогда еще никто не знал. Журнал «Сибирские огни», выходивший в Новосибирске (точней – в Новониколаевске, ибо переименован город был лишь в 1925 году) в журнале «Сибирские огни» (1924, No 4) опубликовал почти восторженную рецензию на сборник поэт Вивиан Итин (1894-1938, – расстрелян, уж не за то ли, что печатал в своем журнале белогвардейца?). Поскольку еще ранее того одно стихотворение Несмелова «Сибирские огни» напечатали («Память» из «Уступов»), то и в 1927-1929 годах Несмелова в нем печатать продолжали, – и стихи, и прозу, в том числе «Балладу о Даурском бароне», поэму «Псица», наконец, рассказ «Короткий удар». После перепечатки того же рассказа в альманахе «Багульник» (Харбин, 1931) выдающийся филолог и поэт И.Н.Голенищев-Кутузов писал в парижском «Возрождении», что рассказ «не уступает лучшим страницам нашумевшего романа Ремарка». Что и говорить, о первой мировой войне можно много прочесть горького – и у Ремарка, и у Несмелова.

До Харбина Арсений Несмелов добрался, даже выписал к себе из Владивостока жену, Е.В.Худяковскую (1894-1988) и дочку, Наталью Арсеньевну Митропольскую (1920-1999), – впрочем, с семьей поэт скоро расстался, жена увезла дочку в СССР, сама провела девять лет в лагерях, а дочь впервые в жизни прочла стихи отца в журнале «Юность» за 1988 год, где (с невероятными опечатками) появилась одна из первых «перестроечных» публикаций Несмелова. С личной жизнью у Несмелова вообще было неладно. В письме к П.Балакшину от 15 мая 1936 года отыскивается фраза, брошенная Несмеловым вскользь о себе: «Есть дети, две дочки, но в СССР, со своими мамами». Есть данные говорящие о том, что брак с Худяковской был для Несмелова вторым. Есть данные, говорящие о том, что первую жену Несмелова звали Лидией. И смутное воспоминание Наталии Арсеньевны, что как будто у отца была еще одна дочь. Мы так ничего и не узнали. Впрочем, в биографии Несмелова неизбежно останется много пробелов. И того довольно, что удалось реконструировать биографию человека, не оставившего после себя ни могилы, ни архива, – ну, и удалось собрать его наследие, притом хоть сколько-то полно.

В первое время в Харбине Несмелов редактировал… советскую газету «Дальневосточная трибуна». Но в 1927 году она закрылась и, перебиваясь случайными приработками (вплоть до почетной для русского поэта профессии ночного сторожа на складе), Несмелов постепенно перешел на положение «свободного писателя»: русские газеты, русские журналы и альманахи возникали в Маньчжурии как мыльные пузыри, чаще всего ничего и никому не заплатив. Но поэт-воин, временно ставший поэтом-сторожем, не унывал. Его печатала пражская «Вольная Сибирь», пражская же «Воля России», парижские «Современные записки», чикагская «Москва», санфранцисская «Земля Колумба» – и еще десятки журналов и газет по всему миру, судя по письмам Несмелова, впрочем, норовившие печатать, но не платить. А с 1926 года в Харбине функционировал еженедельник «Рубеж» (последний номер, 862, вышел 15 августа 1945 года, накануне вступления в город советских войск). Там Несмелов печатался регулярно, и именно там (да еще в газете «Рупор») платили хоть и мало, но регулярно: в море зарубежья Харбин все еще оставался русским городом, и в нем был русский читатель.

Его при этом странным образом старались не замечать. Везде, – кроме Китая, – хотя в парижском «Возрождении» (8 сентября 1932 года) в статье «Арсений Несмелов» И.Н.Голенищев-Кутузов писал: Упоминать имя Арсения Несмелова в Париже как-то не принято. Во-первых, он – провинциал (что доброго может быть из Харбина?); во-вторых, слишком независим. Эти два греха почитаются в «столице эмиграции» смертельными. К тому же некоторые парижские наши критики пришли недавно к заключению, что поэзия спит; поэтому пробудившийся слишком рано нарушает священный покрой Спящей Красавицы. <…> Несмелов слишком беспокоен, лирика мужественна, пафос поэта, эпический пафос – груб. В парижских сенаклях он чувствовал бы себя как Одиссей, попавших в сновидческую страну лотофагов, пожирателей Лотоса».

Это в печати, – хотя в письме Голенищеву-Кутузову Несмелов и иронизировал: «Адамовича я бы обязательно поблагодарил, ибо о моих стихах он высказался два раза и оба раза противоположно. Один раз – вычурные стихи, другой раз – гладкие» (письмо от 30 июня 1932 года). А собратья по перу о Несмелове все-таки знали, все-таки ценили его. Отзыв Пастернака приведен выше, а вот что писала Марина Цветаева из Медона в Америку Раисе Ломоносовой (1 февраля 1930 года):

«Есть у меня друг в Харбине. Думаю о нем всегда, не пишу никогда. Чувство, что из такой, верней на такой дали все само собой слышно, видно, ведомо – как на том свете – что писать невозможно, что – не нужно. На такие дали – только стихи. Или сны».

Имелся в виду, конечно, Несмелов – по меньшей мере одно письмо он от Цветаевой получил, сколько получила писем Цветаева от Несмелова – неизвестно, в ее раздробленном архиве их нет, – по крайней мере, пока их никто не обнаружил. От Несмелова, как известно, архива не осталось никакого, так что письмо Цветаевой (одно по крайней мере существовало, возможно, было и больше) утрачено. Однако в письме в Прагу, к редактору «Вольной Сибири» И.А.Якушеву 4 апреля 1930 года Несмелов писал: «Теперь следующее. Марине Цветаевой, которой я посылал свою поэму «Через океан», последняя понравилась. Но она нашла в ней некоторые недостатки, которые посоветовала изменить. На днях она пришлет мне разбор моей вещи, и я поэму, вероятно, несколько переработаю».

Нечего и говорить, что разбора поэмы от Цветаевой Несмелов не дождался, однако не обиделся, 14 августа того же года он писал Якушеву: «Разбора поэмы от Цветаевой я не буду ждать. Она хотела написать мне скоро, но прошло уже полгода. Напоминать я ей тоже не хочу. Может быть, ей не до меня и не до моих стихов. Не хочу да и не имею права ее беспокоить. Она гениальный поэт».

И в 1936 году Несмелов не уставал повторять (письмо к П.Балакшину от 15 мая 1936 года) – «Любимый поэт – Марина Цветаева. Раньше любил Маяковского и еще раньше Сашу Черного». Словом, литературное существование Арсения Несмелова было хоть и изолированным, но проходило оно отнюдь не в безвоздушном пространстве. Он писал стихи, рассказы, рецензии, начинал (и никогда не оканчивал) длинные романы, – словом, кое-как сводил концы с концами. Его печатали, его знали наизусть русские в Китае, но его известность простиралась лишь на Харбин и русские общины Шанхая, Дайрена, Тяньцзина, Пекина. Но даже и эти малые русские островки в «черноволосой желтизне Китая» были разобщены вдвойне, ибо в конце 1931 года Япония оккупировала северо-восточную часть Китая, и на этой части была образована марионеточная империя – государство Маньчжоу-Ди-Го, на территории которого оказался Харбин, – так что даже шанхайские поклонники несмеловской музы формально жили «за границей». С приходом японцев и без того не блестящее положение русских в Маньчжурии еще ухудшилось – они были попросту не нужны Стране Восходящего Солнца. Законы ужесточались, за самое произнесение слов «Япония», «японцы» грозил штраф, предписано было говорить и писать «Ниппон» и «ниппонцы», и пусть не удивляется современный читатель, найдя такое написание во многих поздних рассказах Несмелова.

Но русских было все-таки много, труд китайцев-наборщиков стоил гроши, да и на гонорары авторам уходило не намного больше, поэтому издатели все еще многочисленных газет и журналов на русском языке продолжали получать прибыль и в тридцатые и даже в сороковые годы. «Рубеж» платил за стихи гонорар – пять китайских центов за строчку: сумма, на которую можно было купить полдюжины яблок или сдобных булочек. Прочие издания платили еще меньше. В результате на страницах русско-китайских изданий появлялись различные «Н.Арсеньев», «А.Бибиков», «Н.Рахманов», «Анастигмат» и даже «Розга»; хотя больше всех зарабатывал, конечно, некий «Гри», сочинявший рифмованные фельетоны и рекламу. Разумеется, под псевдонимами скрывался все тот же Митропольский-Несмелов, в котором дар импровизатора креп с каждым днем недоедания. По свидетельству довольно часто навещавшего его поэта Николая Щеголева, «на стихотворный фельетон «Гри» он принципиально тратил ровно пять минут в день и, помню, однажды при мне сказал: «Подождите ровно пять минут, я напишу фельетон», и действительно написал…»

Начав зарабатывать рекламными стишками еще во Владивостоке, Митропольский-Несмелов постепенно «воспел» едва ли не всех врачей в Харбине, особенно зубных, – видимо, они лучше других платили. И в итоге в печати то и дело мелькали такие, к примеру, перлы:

Расспросив мадам Дорэ И всех прочих на дворе Относительно Сивре: Что за спец? Мы узнали, что Сивре В марте, в мае, в декабре, В полдень, в полночь, на заре – Молодец! [1.79]

Сивре был известным врачом, а по соседству жила гадалка мадам Дорэ. Но эта халтура была еще не худшим видом заработка. Брался Несмелов, по воспоминаниям В.Перелешина, и за редактирование стихотворений «другого врача, искавшего поэтического лаврового венка. Сборник стихов, им составленный, назывался «Холодные зори». Досужие читатели (если не сам Несмелов) тотчас переименовали книгу в «Голодные зори».

– Именно так. Я тогда очень нуждался. Мои зори были голодные».

Подобная «журналистика», безусловно, на пользу поэту не шла, но позволяла не помереть с голоду, а иной раз продать за свой счет тиражом 150-200 экземпляров очередную книгу стихотворений или поэму. Книги у Несмелова выходили регулярно – до 1942 года.

В 1929 году Несмелов выпустил в Харбине свой первый эмигрантский поэтический сборник (на титульном листе по ошибке было проставлено «1928») – «Кровавый отблеск». Интересно, что ряд стихотворений в него попал прямо из владивостокских сборников: прошлая, внутри-российская жизнь была для поэта теперь чем-то интересным, но давно минувшим, оторванным, как… «Россия отошла, как пароход / От берега, от пристани отходит…» – это, впрочем, стихи Несмелова из его следующего сборника, «Без России» (1931). Попадали доэмигрантские стихи и в сборники «Полустанок» (1938) и «Белая флотилия» (1942). Цельность поэтического сборника была для Несмелова важнее необходимости опубликовать все, что лежало в столе. Поэтому на сегодняшний день выявленные объемы его стихотворений, собранных в книги, и несобранных – примерно равны. А ведь многое наверняка утрачено.

Одному только Несмелову удалось бы объяснить нам – отчего сотни разысканных на сегодня его стихотворений не были им включены ни в одну книгу. Думается, что иной раз стихи вполне справедливо казались ему «проходными», но скорее дело в том, что Несмелов чрезвычайно заботился о строгой композиции книги; к тому же он писал больше, чем в книги, издаваемые им на свои же гроши, могло поместиться: не зря почти во всех его сборниках отсутствует страничка «Содержание»: как-никак на этой страничке можно было разместить еще одно-два стихотворения.

Сборник «Кровавый отблеск» вышел осенью 1929 года. Интересно, что заголовок Несмелов взял из Блока, две строки из которого и привел в эпиграфе: из стихотворения «Рожденные в года глухие…» (1914), посвященного Зинаиде Гиппиус. Однако же у Блока было:

Испепеляющие годы! Безумья ль в вас, надежды весть? От дней войны, от дней свободы Кровавый отсвет в лицах есть.

Две последние строки как раз и вынесены Несмеловым в эпиграф. Едва ли не сознательно Несмелов подменяет слово: вместо отсвет он пишет отблеск. Заподозрить Несмелова в равнодушии к блоковской текстологии невозможно: в Харбине в 1941 году вышли «Избранные стихотворения» Блока (ровно сто стихотворений), книга, составленная Несмеловым, снабженная его же предисловием – и в ней это стихотворение стоит третьим с конца. Так что исказил Несмелов Блока в эпиграфе вполне преднамеренно.

«Кровавый отблеск» целиком посвящен темам войны и оккупации. Валерий Перелешин пишет: «Своих стихов Несмелов обычно не датировал (или ставил первые попавшиеся даты – Е.В.) но его «Кровавый отблеск» <…> – сплошное зарево гражданской войны, памятник ненависти и любви, холод прощания в землей, которая изменила своим идеалам». Это бросалось в глаза любому читателю, да и автор об этом знал. «У меня много стихов о войне. Все это – 1918 год по рисунку и быту. Много, почти все – Сибирь» – писал Несмелов Якушеву 13 сентября 1929 года, накануне выхода «Кровавого отблеска». Книга вышла чуть позже. а 14 августа 1930 года он писал ему же: «Здесь я продал около двухсот экземпляров и окупил издание с прибылью».

Видимо, эта «прибыль» и позволила поэту уже в следующем году издать большой и весьма сильный сборник «Без России». Эта книга – в значительной мере память о той минувшей России, где некогда жил поручик Митропольский и которая затонула теперь для него, словно Атлантида: но здесь же мы находим и важнейшие для Несмелова стихи о гибели царской семьи, о водворившемся в Смольном «наркоме с полумонгольским лицом», о деградации одновременно и революции, и эмиграции: подобные актуальные стихи в эмигрантской среде очень не одобрялись, и прочитав эта книгу, поймешь – насколько был прав И.Н.Голенищев-Кутузов в своем отзыве, приведенном выше.

Не считая поэм и книг «Дозорова», следующий по времени сборник Несмелова «Полустанок» (Харбин, 1938) – книга преимущественно о Харбине, своеобразный плач о городе, некогда построенном русскими руками, но обреченном рано или поздно стать городом чисто китайским. Наконец, «Белая флотилия» (Харбин, 1942) – попытка выхода в мировую культуру и в новые темы (что намечалось и в «Песнях об Уленспигеле» в «Полустанке»), не теряя, впрочем, и прежних: первой мировой, гражданской войн, памяти о канувшей России. Но во всем мире шла война, и сборник долгое время оставался неизвестен за пределами Китая, даже послать по почте его Несмелов мог разве что в Шанхай, своей ученице Лидии Хаиндровой. Но и с ней переписка оборвалась в апреле 1943 года. Последние годы жизни Несмелова долгое время никак не реконструировались, но кое-что узнать удалось, нашелся и неоконченный роман в стихах «Нина Гранина», который поэт с продолжениями печатал в «Рубеже» – едва ли шедевр, но свидетельство негаснущего таланта, неунывающего духа.

Впрочем, бывало по-разному. Е.А.Сентянина, журналистка, мать поэта В.Перелешина, уехавшая из Харбина лишь в 1951 году, вспоминала, что в 1944-м или даже в 1945 году поэт собирался издать еще одну книгу стихотворений – «даже бумагу закупил», но потом впал в апатию и идею забросил. Тому есть подтверждение: в No 26 журнала «Рубеж» за 1943 год отыскалось стихотворение «Начало книги», явно предполагавшееся как вступительное к тому самому, так и не изданному последнему сборнику Несмелова. Думается, какая-то часть стихотворений этого несостоявшегося сборника нами разыскана. Часть наверняка пропала. Часть, видимо, была задумана, но так и не написана: времени оставалось уже очень мало.

Писал Несмелов отнюдь не одни стихи, он писал, как обмолвился в стихотворении конца 20-х годов, «рассказы и стихи в газете». Причем прозу он писал тоже с юности, – напомним, московские «Военные странички» 1915 года в основном из репортажно-беллетризованной фронтовой прозы и состояли. Стихи Несмелов писал как поэт, прозу – как журналист, и трудно представить его сочиняющим какой бы то ни было рассказ иначе, как для печати. Об участи эмигрантского писателя Несмелов обмолвился в отрывке из несостоявшегося романа «Продавцы строк» («Ленка рыжая»), обмолвился об «убогой и скудной жизни, служа которой люди отказываются даже от самого последнего, от своих человеческих имен, и облекают себя в непромокаемый макинтош псевдонимов». Между тем образования он в жизни недополучил, точней, получил он его ровно столько, сколько могло оказаться у выпускника Нижегородского Аракчеевского корпуса. Его попытки писать на сюжеты древнеримской истории не совсем ловко читать – снова и снова повторяемый пересказ «Камо грядеши» Генрика Сенкевича утомит кого угодно. Но когда материалом этих рассказов был собственный жизненный опыт Несмелова – тут его талант поднимался до больших высот. Причем единственная книга его прозы («Рассказы о войне», Шанхай, 1936), вместившая шесть новелл, отразила лишь одну грань его дарования, да и отбор в ней был почти случаен – кроме, пожалуй, уже почти превратившегося в классику военной новеллистики рассказа «Короткий удар».

Московское кадетское детство, окопная война, восстание юнкеров в Москве, Ледовый поход, Приморье времен ДВР и первых лет советской власти, наконец, быт изрядно захолустного Харбина (который в первые годы даже трудно было назвать эмигрантским – просто кусок старой русской провинции), – все шло в дело. Притом пережитое самим Митропольским в этих рассказах резко отлично от знаемого по чужим рассказам или вымышленного: «свое» повторялось много раз, ибо дара писателя-фантаста Несмелов был лишен начисто Даже дата гибели одного из героев в рассказе «Два Саши» – это дата ранения самого Митропольского: «И был он убит 11 октября (1914 г. – Е.В.) под Новой Александрией, когда русские войска переходили через Вислу, чтобы затем отбросить врага до самого Кракова» («Луч Азии», 1939, No 12, с.9). Впрочем, на роль «фантаста» среди прозаиков русского Китая мог претендовать разве что Альфред Хейдок, да и то лишь до встречи с Н.Рерихом в 1934 году, после этого проза Хейдока из художественной превратилась в чисто теософскую. Николай Байков, как в прежние годы, оставался блистательным писателем-анималистом, из младших прозаиков выделился Борис Юльский – но тоже в первую очередь как «Джек Лондон русского Китая», в его рассказах тигров не меньше, чем людей. Несмелов же в мемуарной повести «Наш тигр» порадовался именно тому, что никакого тигра в тайге так и не встретил. Ему хватало собственной судьбы, его тревожила прошлое, он повторялся, но трижды и четырежды рассказав одну и ту же историю, иной раз вдруг создавал настоящий шедевр: похвалы Голенищева-Кутузова имели под собой почву. Пусть через силу и по необходимости, но из Несмелова вырос незаурядный новеллист: примерно треть выявленного на сегодняшний день его прозаического наследия составляет в нашем издании второй том. Таким рассказам, как «Всадник с фонарем», впору стоять в любой антологии русской новеллы ХХ века, – между тем именно этот рассказ (как и еще более двадцати) переиздается в нашем издании впервые.

К началу 1930-х литературный авторитет Несмелова в русских кругах Китая был весьма велик, но обязан он ими был совсем не книгам, вышедшим еще в России, о них мало кому было известно вообще: популярностью пользовались в основном его публикации в периодике и книги, изданные уже в Китае. Но у Несмелова действительно сложилась репутация поэта – почти единственного в Китае русского поэта с доэмигрантским стажем: уехали в СССР Сергей Алымов, Венедикт Март, Федор Камышнюк, – некоторые умерли, к примеру, Борис Бета или Леонид Ещин, друг Несмелова, которого тот сделал героем нескольких рассказов, на смерть которого написал одно из лучших стихотворений. Остальные поэты с «доэмигрантским» стажем в Китае пребывали в почти полной безвестности – Евгений Яшнов (1881-1943), живший литературными заработками с 1899 года, Александра Серебренникова (1883-1975), больше известная очень слабыми переводами из китайской поэзии, наконец, старейший среди них Яков Аракин (1878-1945/6), печатавшийся с 1906 года, но в Харбине никем всерьез не принимавшийся. Один Василий Логинов (1891-1945/6), печатавшийся с 1908 года, как-то мог бы конкурировать с Несмеловым… если бы у этого запоздалого наследника музы Гумилева было больше таланта.

Не стоит, впрочем, преуменьшать культуру Несмелова: хотя иностранные языки со времен кадетского корпуса поэт и подзабыл, в одежды певца «от сохи» (или даже «от револьвера») он никогда не рядился. При анализе его поэмы «Неронов сестерций» выявляется основательное знакомство автора не столько с русским переводом «Камо грядеши» Сенкевича, сколько с «Жизнью двенадцати цезарей» Светония, с писаниями Тацита, – читанными, конечно, тоже в переводе на русский язык, но и это для поэта-офицера немало. В работе над «Протопопицей» Несмелов, которого навела на тему «огнепального протопопа» история его ссылки в Даурию, прослеживается не только «Житие» Аввакума, но и другие писания XVII века – письма «пустозерских старцев», сторонние исторические источники. Причем с годами тяготение к культуре росло; Несмелов перелагал «своими словами» Вергилия, переводилл с подстрочников, которые делала для него добрейшая М.Л.Шапиро (в будущем – узница ГУЛАГа) Франсуа Вийона: и это не в пронизанной культурными традициями Западной Европе, а в заброшенном (с точки зрения точки Европы) на край света Харбине.

Однако именно ко времени японской оккупации Маньчжурии русская литература Китая получила мощное подкрепление, причем не только в области поэзии. Сравнительно молодой казачий офицер, хорунжий Сибирского казачьего войска Алексей Грызов, – как и Несмелов, ушедший из Владивостока в эмиграцию пешком, – взявший литературный псевдоним по названию родной станицы – Ачаир, организовал в Харбине литературное объединение «Чураевка», получившее свое название от фамилии Чураевых, героев многотомной эпопеи сибирского писателя Георгия Гребенщикова. Ачаир выпустил первую книгу стихотворений в Харбине в 1925 году, дав ей одно из самых неудачных в истории русской поэзии названий – «Первая». Поэтом он был не особенно ярким и на редкость многоречивым, но организатором оказался хорошим. Именно в «Чураевке» получили первые затрещины и первые – скупые – похвалы молодые харбинские поэты, о которых помнит ныне истории русской литературы. Молодые «чураевцы» – либо харбинцы, либо люди, привезенные в Китай в детском возрасте, как Валерий Перелешин – были в среднем лет на двадцать моложе Несмелова. Он годился им в отцы, в учителя. Поэтесса и журналистка Ю.В.Крузенштерн-Петерец в статье «Чураевский питомник» писала о «чураевцах»: «…у них были свои учителя: Ачаир, Арсений Несмелов, Леонид Ещин…» На деле было все же несколько иначе, от роли «арбитра изящества» на харбинском Парнасе Несмелов уклонялся категорически, хотя и рецензировал издания «чураевцев», как их газету, так и их коллективные сборники и немногочисленные авторские книги, когда таковые стали появляться, – и тем более не отказывал поэтам в личном общении. Та же Ю.В.Крузенштерн-Петерец отмечала: «Поэзию Несмелов называл ремеслом, а себя «ремесленником» (явно под влиянием любимой Цветаевой). Именно ремеслу молодежь могла бы и поучиться, если бы хотела. Однако для харбинской молодежи, как и для читающего русского Парижа, Несмелов был слишком независим. Над последней строфой его поэмы «Через океан» кто только не потешался, – но пусть читатель глянет в текст, вспомнит последние полтора десятилетия ХХ века, и скажет – был ли повод для смеха, и кто же в итоге оказался прав.

К сожалению, большинству «чураевцев» поэтическое ремесло, даже если оно давалось, удачи не принесло, всерьез в литературе закрепились очень немногие. Те, кто позднее – через Шанхай – возвратились в СССР, обречены были радоваться уже тому, что местом поселения им определяли не глухую тайгу, а Свердловск или Ташкент; авторская книга стихотворений из чураевских возвращенцев вышла, насколько известно, у одной Лидии Хаиндровой в Краснодаре в 1976 году. Чаще других из молодых поэтов наведывался к Несмелову, пожалуй, Николай Щеголев (1910-1975), умерший в Свердловске, лишь незадолго до смерти предприняв безрезультатную попытку вернуться к поэзии. Несколько раз посещал его Валерий Перелешин, которому Несмелов предрекал блестящее будущее, – что в известном смысле и сбылось, хотя очень поздно: судьба забросила Перелешину в Бразилию, где он на десять лет замолк, и лишь в 70-е, особенно же в 80-е годы вышел в первый ряд поэтов русского зарубежья. Но сам Перелешин считал, что на путь в поэзию его благословил именно Несмелов.

Он пишет: «Кажется, только один раз Несмелов был в доме у меня – в доме моей матери в Мацзягоу <…>. В тот раз Несмелов, прислонившись к чуть теплому обогревателю (из кухни) читал нам свои «Песни об Уленспигеле» – читал просто, без актерской аффектации, ничего не подчеркивая. Его чтение стихов я слышал еще раз или два – на торжественных собраниях, которыми «Главное Бюро по делам Российских Эмигрантов в Маньчжурской Империи» чествовало победителей на литературных конкурсах. Но лично его не любили ни редакторы, ни примазавшиеся к японским хозяевам русские эмигранты: слишком он был независим, слишком сознавал собственный вес, казался надменным»

Насколько близки были к Несмелову другие поэты Чураевки – Лариса Андерсен, Михаил Волин, Сергей Сергий, Георгий Гранин, Николай Петерец, Владимир Померанцев, Владимир Слободчиков и т.д. – сказать трудно; впрочем, Волин опубликовал воспоминания о Несмелове, но ничего принципиально нового не сообщил. Когда, в противовес «Чураевке», в Харбине возникло другое объединение – «Круг Поэтов», Несмелов остался в стороне и от него. По крайней мере, до 1940 года «организованным» воспитанием молодежи Несмелов пренебрегал.Позже ситуация изменилась, но это уже были годы второй мировой войны, совсем иные годы.

Покончили с собой в 1934 году в харбинском отеле «Нанкин» Гранин и Сергин. Десятью годами позже умер от воспаления легких в Шанхае Николай Петерец. Умерли – в Кемерово в 1985 году совсем выпавший из литературы Владимир Померанцев; в Аделаиде в 1997 году – Михаил Волин, удержавшийся в изящной словесности, но лишь едва-едва, – впрочем, оставил краткие мемуары о «Чураевке». Встретил в Москве в добром здравии наступление XXI века Владимир Слободчиков – видимо, поэзия все-таки не обязательно ведет человека к скорой смерти. Где-то в США доживает век младший брат Валерия Перелешина, Виктор Ветлугин, давно забросивший стихи; на юге Франции, в Иссанжо, живет Лариса Андерсен – если и не пишущая теперь, то оставившая свой след в литературе. По одиночке они создали очень мало, как цельное явление память о «Чураевке» будет жить по крайней мере в истории. Вспомнится и то, что из нее вышел Валерий Перелешин, что на ее заседаниях бывал Арсений Несмелов.

А Несмелов коротал свои поздние харбинские годы не за одной лишь литературной поденщиной, не только за серьезной поэзией, прозой, критикой или даже статьями по стиховедению: в свободное время, пыльным харбинским летом, он предавался любимому занятию: на «движимой собственности» (выражение самого Несмелова), на лодке «Удача» уплывал он по Сунгари подальше от Харбина и ловил рыбу вместе с другом – Николаем Гаммером, служившим в харбинской газете «Заря», и «Герасим Антипас» помогал скоротать оставшееся время. Зимние будни, были, конечно, не так хороши: тут была сплошная журналистка, деловая и дружеская переписка, редчайшие встречи с очень немногими боевыми друзьями (см. стихотворение «В гостях у полковника») – и собственно литературой, вперемежку с поденщиной. Будни эти были полны еще и одиночеством. Очередной брак его, с Анной Кушель, видимо, не только по вине поэта распался, друзья и ровесники исчезали один за другим – из Харбина, из Шанхая, из жизни. Много было и недругов: даже почти беспрепятственно печатавший его стихи, рассказы и рецензии главный редактор «Рубежа» М.С.Рокотов (Бибинов) откровенно признавался, что стихи Несмелова ему не нравятся, а как человек он ему просто неприятен – «циник». Впрочем, более проницательная Ю.В.Крузенштерн-Петерец в цитированной ваше статье отмечала: «…под маской циника Арсений Несмелов прятал в себе романтика: романтик в нем никогда не умирал». А Несмелов, вступивший в последнее десятилетие своей жизни, отлично знал, что как поэт он состоялся, а больше… больше ничего не будет Как сказал он сам Е.А. Сентяниной в конце войны: «Ничего больше не будет. Субмарина затонула», – имея в виду свое стихотворение из последней книги. Тем не менее, погружаясь в последние пропасти отчаяния и явно предчувствуя, что отсрочка на исходе, он не переставал писать.

Одно время его обуяли «бонапартистские» иллюзии. Ему мерещилось, что в СССР рано или поздно кто-нибудь из новоявленных «маршалов» возьмет да и смахнет Сталина, как фигурку с шахматной доски. Талантливый прозаик Борис Юльский, которого еще предстоит открывать нашему читателю, ровесник чураевцев и тоже жертва сталинских лагерей, нередко повторял строфу Несмелова:

Тени смерти носятся недаром Над рекою Стикс. Дай Ты, Боже, силы командарму, Командарму Икс.

Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось «Командарм Икс» и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь «Маршал Свистунов»… Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, – но есть в этом же рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери:

«– Но «я»-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать…

Тут уж вера. Я скажу: «Будет!».

– Чтобы гореть в огне вечном; – перхнул маршал снисходительным смешком.

Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго.

– Если вас расстреляют – нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет».

Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) – не играет роли, получился все равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний и подавлении восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти, он знал, что она-то и смывает грехи «вольные и невольные». Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще – был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.

* * *

Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД – в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В.Перелешин в своих воспоминаниях, было «частью политики оккупантов в Маньчжурии». Оставались без работы профессора (иные – с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские понемногу стали уезжать из Харбина – в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай, где уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души «возвращением на Родину». Там количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили, – но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке, – и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, – словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора.

Но Харбин, город с маньчжурским названием, построенный на китайской земле русскими инженерами, все еще оставался русским городом, все еще выходили еженедельный «Рубеж» и ежемесячный прояпонский «Луч Азии», да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась все тяжелей. Вот что вспоминает о последних годах японской оккупации Харбина, очевидец, русский писатель, умерший в начале 1990-х годов, в письме к автору этих строк: «Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб – хоть наполовину из гаоляновой муки – люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло <…>. И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь – в СССР во время войны, у нас там не было… Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, – весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми «оборонцами». Японцев ненавидели большинство из нас – ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно-художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг «хакко ици у» («мир – одна крыша», разумеется, крыша японская) – поддержки у большинства не находил…) (В.Е.Кокшаров, г.Свердловск, 1989 год).

Хоть и поразъехались из Харбина недавние «чураевцы», но во все еще русском городе снова произошла смена литературных поколений; в литературу стали входить те, кто в «чураевские» времена начала тридцатых годов были еще детьми – поколение тех, кто родился в первой половине двадцатых. Несмелов был старше этих людей почти на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма:

«Некоторое время он руководил небольшой группой харбинских молодых поэтов, т.е. теми, кто сейчас такие же старики, как я, или немного помоложе. Году в 1943-м он провел с нами небольшое занятие по советской литературе. Мы его засыпали вопросами, ибо он, будучи зарегистрирован в Шестом отделе императорской японский Военной миссии, имел доступ к советской прессе. «Кто самый выдающийся из советских поэтов?» – спросили мы. – «Разумеется, Константин Симонов, Самуил Маршак». – «Маяковский, Есенин?» – «Маяковский великий поэт, это я говорю искренне, хотя меня он и не любил. А Есенин такой же советский поэт, как и я. И вообще запомните: современная советская литература – это наполовину фикция, высосанная из пальца… Лет через 40-50 будет настоящая русская литература, помяните мое слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает…»

На вышедшем в Харбине сборнике «Белая Флотилия» Несмелов, направляя его в 1942 году жившей в Шанхае своей ученице, Лидии Хаиндровой, написал: «Как видите, я еще жив». Переписка их оборвалась весной следующего года. Несмелов продолжал жить привычной жизнью. А потом «отсрочка» кончилась, и в Харбин вступили советские войска. Что было дальше, мы знаем.

* * *

«Бывают странными пророками / Поэты иногда…» – писал некогда Михаил Кузмин. Арсений Несмелов в начале 1940-х годов пообещал, что русская литература «будет» через 40-50 лет, хотя имен своих современников – Даниила Андреева или Сигизмунда Кржижановского – он даже знать не мог, а именно они на сегодняшний день оказались гордостью русской литературы советского периода 30-х – 40-х годов. Сроки исполнилось, предсказание очень точно сбылось. Сбылось и предсказание собственной смерти (стихотворение «Моим судьям»). Сбылось и предсказание своего бессмертия – о нем ниже. Увы, сбылись и другие его предсказания.

В 1904-1905 годах, когда на сопках Маньчжурии разворачивались события русско-японской войны, Митропольский еще учился в Кадетском корпусе. Под вальс Шатрова «На сопках Маньчжурии» пробежала его юность, звуки того же вальса проводили его на фронт в начале первой мировой войны. А позже – весь остаток жизни провел он в самой настоящей Маньчжурии, в непосредственном соседстве с теми сопками, на которых «спит гаолян», спят «герои русской земли, отчизны родной сыны». Нежной любовью полюбил Несмелов последний город минувшей России, выстроенный русскими руками Харбин, но он же предвидел:

Милый город, горд и строен, Будет день такой, Что не вспомнят, что построен Русской ты рукой.

Действительность, пришедшая спустя «сколько-то летящих лет» после смерти Несмелова, оказалась похожей на кошмар. Грянула «культурная революция». «Хунвейбины маршировали по улицам, арестовывали, клеймили и били людей. В Харбине они за несколько дней разнесли по бревнам Св. Николаевский Собор, возведенный еще построечниками Китайской Восточной железной дороги. В церковной ограде запылали костры из икон и церковных книг». На месте собора собирались воздвигнуть бронзового Мао Цзедуна, однако нынче там – клумба, и только. Впрочем, еще ранее, в 1963 году западногерманский путешественник Клаус Менерт описал свое посещение Харбина в 1957 году:

«Пожалуй, Харбин был единственным городом в Маньчжурии, в котором по соседству с китайскими можно было видеть русские вывески. Однако в клубе Железно-дорожного Собрания на берегу Сунгари, некогда крупнейшем русском клубе, никаких русских я больше уже не видел; сотни юных китайцев танцевали там под западную музыку западные танцы. Существовал, впрочем, один символ старого времени: главный универмаг все еще назывался «Чурин» <…>. В Харбине проживало тогда в общей сложности 6200 русских, в основном пожилого возраста и, кроме того, 600 – без советских паспортов».

Другой западный турист, посетивший Харбин семнадцатью годами позже (1974), констатировал, что в нем проживает не более сотни русских. Анжелика Батуева в очерке «Сибирские могикане» (1995) пишет: «Сегодня в трехмиллионном китайском городе Харбине русская община насчитывает 12 человек – трое мужчин и девять женщин. Средний возраст русских харбинцев – 70-80 лет». Что осталось от этой общины к 2000 году – боюсь строить предположения. Хотя память о русских неожиданно бережно хранят сами китайцы: русский район города в основном хранит прежний вид, на фасадах есть русские вывески. Впрочем, для китайского глаза это лишь элементы орнамента, как и для русского – китайские вывески на ресторанах. Китайские слависты изучают русскую культуру Китая. Больше в Америке, но и в самом Китае тоже.

Из русских кладбищ в Харбине сейчас цело только то, где похоронены советские солдаты и офицеры, павшие в августе 1945 года. Впрочем, недалеко от Харбине сохранилось русско-еврейское кладбище, куда были перенесены останки примерно двух тысяч харбинцев – но это уже не те русские кладбища, о которых писал Несмелов. Да и на этом, загородном хунвейбины в 1966 годов уничтожили множество портретов. «Герои русской земли» спят сейчас в земле, на которой разбит городской парк. Словом, и тут произошло то же самое, что бывает всегда: один народ сменяется другим, а если что остается – так только литература.

* * *

Творческое наследие Несмелова на протяжении первых двух десятилетий, прошедших после его смерти, кажется, вообще никого не интересовало. Для советских литературоведов, изучавших культуру русского Дальнего Востока – и, следовательно, неизбежно сталкивавшихся с именем Несмелова, он не мог представлять интереса: эмигрант, белогвардеец, чуть ли не фашист (разницы между «русско-китайским фашизмом» и европейским тогда никто не видел, как и до сих пор не многие желают видеть разницу между фашизмом итальянским и немецким). К тому же среди лиц, причастных к аресту Несмелова и его вывозу в СССР оказался известный на Дальнем Востоке писатель Василий Ефименко, добродушно вспоминавший: «Совсем конченый был человек, спившийся, у белогвардейцев печатался, у фашистов, кажется… Ну, дали бы ему, как всем из Харбина, десять лет лагеря, не больше… Никогда его не реабилитируют – его и не судил никто, он раньше умер, в ноябре, что ли, сорок пятого…». Работники «компетентных органов» точно знали, кого тащить, а кого не пущать.

В русском зарубежье интерес к Несмелову исчез вместе с исчезновением «восточной части» русской эмиграции. Для эмиграции «западной» слова Г.П.Струве, сказанные о Несмелове в 1956 году, – «близок к советским поэтам», – были приговором к высшей мере наказания для поэта, приговором к забвению. Лишь к концу 60-х годов наметились первые, еще не очень существенные, перемены6 сперва появилась упоминавшаяся выше попытка публикации его стихотворений в «Антологии поэзии Дальнего Востока» (1967), – из-за нее составителю, А.В.Ревоненко, пришлось с Дальнего Востока уехать (впрочем, в Сочи – где он и умер в 1995 году). С другой стороны, видные советские поэты – Леонид Мартынов, Сергей Марков – высоко ценили немногие известные им стихотворения Несмелова. Именно С.Марков указал, что считавшаяся ранее утраченной поэма Несмелова «Декабристы» должна отыскаться на страницах газеты «Советская Сибирь» за 1925 год, в номерах, посвященных столетию Декабрьского восстания. Несмелов и Марков были связаны еще и общностью поэтических тем, оба изучали историю гражданской войны на Дальнем Востоке (Несмелов – на собственном опыте, Марков – как ученый), – и у Несмелова и у Маркова есть, например, стихи, в которых возникает образ «Даурского барона», потомка балтийских пиратов Романа Унгерна фон Штернберга, зверствами далеко затмевавшего и «черного атамана» Анненкова, и пресловутого атамана Семенова и, пожалуй, даже коммунистов.

Несмелов стал появляться в качестве литературного героя. В романе Натальи Ильиной «Возвращение» (1957-1966) возник харбинский поэт Артемий Дмитриевич Нежданов, имевший, впрочем, по свидетельству как автора книги, так и поэта Н.Щеголева, со слов которого Ильина многое записала, мало общего с прототипом. В романе Левана Хаиндрава, младшего брата поэтессы Лидии Хаиндровой, более известного (несмотря на отсидку в начале 50-х годов) своим сталинизмом, ненавистью к осетинам, абхазам и всем некоренным народностям Грузии, – в его романе «Отчий дом» (1981) появился поэт Аркадий Иванович Нечаев, на идентичности которого с Несмеловым Хаиндрава настаивал: в уста Нечаева вкладывал автор такие мудрые реплики, касавшиеся судьбы царской России: «Режим прогнил сверху донизу <…> Крах был неминуем. Все устои расшатались…» Встречались и другие упоминания, фрагментарные, незначительные. В советские годы издателям было определенно не до Несмелова.

На Западе положение было почти таким же. Бывшие русские жители Китая, постепенно влившиеся в общий поток литературы западного зару-бежья (В.Перелешин, Ю.Крузенштерн-Петерец, Е.Рачинская и др.) публиковали иной раз очерки о Несмелове, полные добрых слов, но заниматься собиранием распыленного несмеловского наследия не по силам было в те годы никому. Антологии поэзии русского зарубежья («На Западе», 1953, «Муза диаспоры», 1960 и т.д.) о Несмелове даже не упоминали, по крайней мере, до конца 1980-х годов. Лишь в 1973 году в нью-йоркском «Новом журнале» (No 110) Валерий Перелешин, по копии автографа, присланного из СССР, опубликовал поэму-сказку Несмелова «Прощеный бес». Увы, публикация – хотя сказка принадлежит к числу шедевров Несмелова – погоды не сделала.

Но человеческая память живуча, да и «рукописи не горят», как сказал Михаил Булгаков и, как уже в наши дни уточнил Фазиль Искандер, «особенно хорошо они не горят, добавим мы, когда рукописи напечатаны». В сотнях библиотек и частных архивов хранились разрозненные комплекты газет и журналов со стихами и прозой Несмелова, у частных лиц сбереглись его автографы – так и не удалось выяснить, были ли хоть когда-то изданы стихотворения, во множестве извлеченные нами из архивов тех, кто некогда переписывался с Несмеловым – Лидии Хаиндровой, Петра Балакшина, Александра Якушева, «Юрки» (Е.А.Васильевой), причем, что важно отметить, это лучшие стихотворения Несмелова из числа не собранных в прижизненые сборники: по какой-то причине путь в печать в прежние годы им был заказан. Многое в публикациях прежних лет приходилось печатать записанным по памяти. К счастью, в нынешнем издании таких стихотворений нет, у всех есть хоть какой-то достоверный источник.

Со второй половины 1980-х годов интерес к творчеству Несмелова достиг высокой степени накала: его стихи изучаются, во всяком уважающем себя издании, будь то антология или энциклопедия, есть о нем хотя бы несколько строк. Его стихи переводятся на самые разные языки – от китайского до голландского. Однако издание такого объема, как нынешнее, предпринимается впервые.

Чего хотел от литературы сам Несмелов? Вот две цитаты.

«Всякий ищет свое, – думал я. – Собака кость с остатками мяса, мать удачи для сына, сын – славы. Безумная женщина, не замечая любви мужа, стремится к другой любви. А чего ищу я? Ничего. Я люблю только точно писать жизнь, как пишет ее художник-реалист. Я хотел бы, чтобы мой потомок, удаленный от меня бесконечно, прочитав написанное мною, подумал: «А ведь он дышал и чувствовал совсем так же, как дышу и чувствую я. Мы – одно!» И подумал бы обо мне, как о друге, как о брате. Но, Боже мой, чего же, в конце концов, я хочу? Не больше, не меньше, как бессмертия!»

Этими словами заканчивается рассказ Несмелова «Ночь в чужом доме»: напечатан он был в августе 1945 года, за несколько дней до советской оккупации. Случайно ли такие слова оказываются в жизни человека последними? Несмелов, хоть и офицер, но в первую очередь поэт, хотел бессмертия – творческого, разумеется.

Вторая цитата представляется более важной, последнюю строфу из этого стихотворения уже приводила в своей статье «Чураевский питомник» в 1968 году Ю.В.Крузенштерн-Петерец, и сама потом не могла вспомнить – откуда запомнились ей эти строки. Но стихи нашлись. Все в том же «Рубеже», полного комплекта которого по сей день не смогла собрать ни одна библиотека в мире.

Какой-то срок, убийственная дата, И то, что называлось мастерством, Что смелостью пленяло нас когда-то, – Уже фальшивит шамкающим ртом. О, трупы душ в тисненых переплетах, Чей жар остыл, чей свет уже потух, – Что уцелело от посильных взлетов, От непосильных творческих потуг? Лишь чудаков над вашим склепом встретишь; Но даже им, искателям пути, Сверкающую формулу бессмертья В остывшем пепле вашем не найти! И только страсть высоким воплем меди Еще звучит, почти не отходя, Да голубые молнии трагедий У горизонта небо бороздят. Лишь вопль из задохнувшейся гортани, Лишь в ужасе воздетая рука… Лишь речь нечеловеческих страданий, Как маяки, как искры маяка, – Векам, в века!

Трудно сказать – был ли Арсений Несмелов верующим человеком. Но обычной творческой ценой – ценой жизни – он бессмертие себе в русской литературе обеспечил.