3
И вот я иду, а точнее, мы идем, старуха ведет. Приблизительно в направлении стрелки «вулканизация-балансировка», то есть дорогой через лес. Страшно, Саша, ибо я уже в последние часы понял, что есть правда и в картах, и в приметах, и Розальки в печи — тоже правда. Так оно и вышло. Она вдруг в этом лесу задирает юбку, и ту, что под ней, и ту, что под этой. Короче, все позадирала, присела на корточки и писает, а чтобы не глазели на нее, отмахивается веником из веток, что посрывала. А сама уже раза три рассматривала меня, какой, мол, я паныч молодой да ладный, какие манеры у меня да какой вкус утонченный. Даже пришлось одернуть ее: ты бы, мамаша, уважила седой волос паломника, на коленях в Лихень с постом и покаянием идущего!
Помощи ищу, чтобы побыстрее попасть в Лихень, а оттуда немедля возвратиться в Явожно, в свою каморку, краны прикрутить, к делам приступить с новыми силами, предсказанием той безумной Барбары, что с поля, подкрепленными и настроенными. Все продам и начну торговлю в большом масштабе, жемчуга в дар несу Деве Лихеньской, золото у меня по батареям рассовано, дом на теток зарегистрирован, и что суд сможет у меня забрать? А остальное уладим через Израиль или через постель. Тем временем старая Марыхна берет меня под руку и ведет лесом, только вижу, что-то она все медленнее да медленнее идет, бормочет опечаленно себе под нос. В конце концов совсем остановилась. А теперь ты, Саша, будешь смеяться! Хотя впору бы и заплакать. Итак, что-то она там бормочет, вроде как ей поплохело, вроде как выпивши она, на мху, дескать, хочет присесть, а сама ноги-то раскорячила, баба… Так здесь же мокро… А мокро, сыро, панычку, мокро, влажно, влажная я… Берет мою руку и сует ее под халат. Вот, панычку, дело какое, смотри, как сердце мое свирепо бьется, может, присядем? И прижимает мою руку к груди своей большой, под халат засовывает. Я нервно дернулся и спрашиваю, когда же дом ее сына в конце концов будет, далеко ли еще, а то очень писать хочется. А ты, панычку, выставь свою письку, небось не откушу, небось не одну письку в жизни видела, смотри, как у меня сердце бьется, как тут тепло, сюда всади, покаж, есть там у тебя змей, ой, есть, ой, верно, ебака из тебя, ой ебака… Женат? Э-э-э, не совсем… А что так? Чего ты не женишься, ты что, этой киськи боишься? Ты чего, боишься, что эта киська твоего письку укусит? Дай змея, дай, достань змея, я тебе еще покажу, что умею язычком, смотри, как сердце у меня колотится да какая я вся влажная… Женщина, здесь лес, пуща! Да, пуща, дремучая, непроходимая, там, внизу, дремучая, густая, мокрая…
А я все думаю, что ж это за дом такой может быть, к которому меня ведут, и чтут ли Бога под крышей его, да и есть ли там вообще какой дом? Ты, Саша, как пить дать, в том лесу поприкалывался бы, потому что ты молодой и полон жизненных соков, горячий, ой горячий! Но ты хорошо знаешь, что я волос седой умею уважить и что Бога боюсь! И вот, вместо того, чтобы легкому искушению поддаться, я эту ненормальную отодвигаю, святую фигуру из кармана достаю (голову отдельно, тело отдельно), перед собой, словно щит, ставлю и заклинаю: а вот выкажи уважение Матери Божьей, если уж паломника не можешь уважить! И тут — о диво! — в старухе что-то надломилось, она сильно погрустнела и, как на исповеди, встала передо мной на колени: ну что же мне, бедняжке, делать, если ксендз не отпустил мне греха, а уж я-то плакала, а уж я-то плакала и говорила ему: «Отец, говорю, святой, не хочу я с такими грехами умирать, я к Господу Богу хочу идти, я не хочу быть осужденной на вечные муки, я знаю, что по-разному в жизни себя вела, что по-разному в жизни себя вела… Ну уж такая я была игривая, уж такая игривая, мужик только коленком заденет, а у меня сразу брюхо вырастает, сразу брюхо вырастает…» — «Иди, дочь моя, и больше не греши! Разве не знаешь того, что Господь наш во сто крат больше радуется нашедшейся заблудшей овце, вернувшейся к Нему блудной дочери? Знаешь историю святой Марии Магдалины? Ну и хорошо, женщина, не плачь, молись…»
Вскоре лес стал реже и до нас донесся чад кокса и подгоревшей капусты — верных признаков человечьего жилья. А потом и дым из трубы, а после и сама труба целиком выглянула сквозь туман, разбрехались собаки. Дымы, туманы все больше спускаются, а из них проступает довольно странная картина… что здесь произошло? Не могу понять. Какое такое безумное стечение обстоятельств привело к тому, что я вижу? Какие неизвестные судеб переплетенья, карт расклады, звезд плеяды? Театром каких печальных событий стало это место в чистом поле? Ой, не иначе здесь действовали произраильские силы!
Стоит курная изба в том чистом поле, на бросовой земле, но за оградой солидной, подсвеченной лампочками, работающими от фотоэлементов. Лачуга, мазанка, вроде как нищета из деревни подкелецкой поселилась в усадьбе богатого шляхтича. Некогда беленые, стены теперь серые, неровные, в окнах вместо стекол пленка из свиного или бычьего пузыря, дым из трубы, перед входом — колодец с журавлем, бурт с картошкой, и все это подставлено дождю, а привязанный шарик бешено лает. Худой такой, ободранный! А как сюда попадешь, если охрана поручена охранному агентству «ПЕС»?
Но это одна сказка, а вторая вот какая: в глубине, на той же самой огороженной территории, новая ухоженная хаза, вписанная в старинный шляхетский дворик, но с окнами-стеклопакетами, пластиковыми белыми колоннами и ступеньками, а газон перед ней как искусственный на английском стадионе. Гаражи с козырьками, застекленный первый этаж, через стекло пальмы видать, компьютеры, столы! Какие-то залы наподобие спортивных, все путем, только нищета поселилась в усадьбе большого богача. Террасы, зонтики, бассейн. Ну и ко всему этому сторожка, звоню по домофону, откройте, люди добрые! Я совсем с дороги сбился, скажите хоть, в какой части земли этой допотопной страны нахожусь я? Может, в Мазовецком воеводстве? Нижнесилезском? Подкарпатском? Еленегурском? А может, и на Поморье? А то и в Люблинском? Да хоть стаканом чаю спасите человека бедного, с пути-дороги своей сбившегося! Откуда вам знать, а может, я святой Кирилл, а Мефодий сейчас подойдет, только брусники подсоберет, ибо плодами придорожными пробавляемся. Но раздался какой-то электрический звук, я толкнул дверь, которая сама отворилась, а за нею — никого. Старая Марыхна сразу почапала к бедной хате и была такова. Да и меня и сердце, и инстинкт тянули сначала к бедненькой хибарке, ибо я прибыл сюда прямо из сказки о Пясте-Колеснике и жене его Репке. Да и у кого, как не у бедняков скорее искать утешения. Чем у богачей. Перед хибарой дерево раскидистое, все в зеленых шарах омелы, высохшее, ибо холеры эти все соки из него вытянули. Омела вообще пожирает все польские деревья, польские тополя. Власти должны отрядить людей с пилами, чтобы каждое дерево в стране окончательно от паразита освободить. А здесь, наверное, шаров с тридцать присосалось. А чего не высосала омела, высосет из ствола трут.
Шарик мало кишки в лужу не выбрехивает. А что глотку рвать? Э-э-эй! Есть кто живой? Стучу в дверь. Открывай, если кто есть, человека, с дороги сбившегося, спасай! Стопкой первача! Заглядываю я в то окно. Внутри вся как есть старопольская хата или еще какой скансен. На постели множество подушек. Керосиновая лампа на столе, одним словом, «Цепелия»! Эй! Добрая женщина! Эй, мамаша! Где вы? Хотел было в стекло постучать, да сообразил, что не стекло это вовсе, а какая-то мягкая пленка. Делать нечего, ухожу. Заглядываю в колодец, а колодец-то только снаружи колодец для виду, потому что в середине засыпан, один сруб выступает. Эй, люди, поумирали, что ль?! Прислоняю нос к этому как-бы-стеклу из пузыря. Лежит там на столике большой калач. Но старая Марыхна уже дверную задвижку отодвигает и сладострастно так шепчет мне на ухо: «Сюда, хороший мой, сюда поди, иди, иди, хороший мой, здесь моя квартирка, здесь квартирка, здесь мой домик, змей ты эдакий…» Однако долго уговаривать она не стала, а перешла к делу. Грудь одну, огромную, как горшок, вывалила из халата и отходит назад, как бы зазывая в хибарку. И тут я вдруг услышал за спиной у себя бормотанье: Ах ты, бляха-муха, опять себе хахаля привела, которого из управы сюда подослали вынюхивать, как собаку. И ко мне, но уже громко: «Ну что раззявил хлебало?» И еще столько всякого услышать успел, пока кто-то — бац! — со всей силы не саданул меня сзади чем-то металлическим по голове. Кошмар! Так и упал я, точно срезанный цветок.
*
Туман, молоко… Вдруг как сквозь туман, как сквозь молочную пену слышу: ты от Солтыса? Солтыса знаешь? Этот вопрос адресовал мне какой-то здешний вышибала, который меня пинает, толкает ногой, как павшего повстанца его конь, как моя верная Каштанка. А я пал и лежу неживой, а короед уже выводит окончательный вариант моей биографии. Чувствую, как будто я в бутылке и кто-то откупоривает ее со мной внутри. Внезапно прихожу в себя. Ха-ха-ха! Если про Солтыса спрашивают, значит, здесь живет кто-то из наших! Поворачиваю голову, ну и где я? Дома! Потому что узнал, что это за железяка была, которой меня по башке саданули. Железная лапа Алешки с Молдаванки, которого я знаю, с которым я коней крал! Помнишь Алешку, Саша? Я его, проходимца, там встретил! Во время одного дела ему руку прибили гвоздями к двери склада лампадок, вот у него и появилась такая клевая, с регулировкой и стальными пальцами, должно быть, на какого-то богача работает, коль скоро такую хитрожопую лапу справил. Я его по ней узнал, ну и по морде тоже, и по всему промокшему под дождем Алешкиному остатку.
Алеша! Ты что, теперь здесь работаешь? А как там у Николы? Да хреново. Ни шатко ни валко. На судне «Альбатрос» утонул? Так я и знал! Я карты на него разложил, ему смерть выпадала! Около него стоял туз крестей, рядом — десятка крестей и девятка крестей. Вот такие дела, Алешка… Нет спасенья. Ну говори, кто тут живет, что здесь есть? Спасай, а то я с пути сбился! Ничего здесь нет, одни неурожаи, бескормица, бедолага Розалька да польские книжки для старших классов гимназии по теме позитивизм! Горькая крестьянская судьбина, ансамбль песни и танца, в картошке затерявшийся, и еще эта Ягна Борына на пенсии. Нет, Алеша, я еще не сошел с ума, но — видит Бог — уже скоро!
А как пали мы с этим повесой друг другу в объятия, ибо не стану я доле скрывать, что сам Алеша, прежде у меня работавший на разной черной работе (да что ее там было), стоял передо мной, вперив в меня свои верные зенки. Остальным моим головорезам знакомец и кореш. Если бы ты, мой Читатель, наткнулся на него там, точняк как в аптеке уебывал бы ты в жаркие страны, перцем изобилующие, на перец да соль урожайные, но я — не первый день в теме — обрадовался. Мне да не знать Солтыса! Ну да, коль скоро общее начальство у нас, то я уже свой в сей дивной крепости и уже к хозяину Алешка радостно меня провожает, колеса с (несуществующего) возка велит снимать, коней выпрягать и корму задать. У кого теперь работаешь? Идем по гравиевым дорожкам, французскими самшитами обсаженным, вид на сто два процента, хаза в категории «люкс — суперлюкс».
Ну у этого сантехника, великого мафиози, которого фарца называла Шейхом Амалем. Который в каждый бизнес лапу запустил, в вулканизацию, в балансировку, в мусор, в пластиковую упаковку… Знаю, знаю, потому что зеленщик когда-то у него в подметалах ходил и только потом возвысился, хоть сам до сих пор крошки с его стола как реликвии у себя хранит. Знаю, потому что я от него кирпич на дом (свою половину дома) брал. Амаль — так его называли из-за модного тогда сериала «Возвращение в Эдем», где был герой — арабский шейх — с таким именем. Правда, с чертами скорее американского актера, но что было, то было. Он Стефанию Харпер, крокодилом покусанную, приютил, к себе приблизил, дал ей деньги на пластическую операцию, потом никто ее не узнал, все думали, что ее давно уже нет в живых. А она им номер отколола: через много лет в маске появилась на показе дома моды «Тара» как модель и маску эту сорвала. Но это уже сюжет совсем другого романа.
Алешка, вот здо́рово, потому что у меня к шефу твоему дело есть; знаешь, я хочу специализацию сменить, а он вроде связан с торговлей тряпьем. Погоди, я только за Богоматерью за своей схожу, а то как ты меня долбанул под сараем, так я Ее выронил, и где-то там Она должна лежать в траве. Ну и рука у тебя, игрушка, а не рука. Дорого обошлась? О-ля-ля! А это вот что у тебя? Электронные часы сразу в руку монтированы? С мелодиями? Супер. Вот Она! Что? Да вот, лежит Пресвятая, а шарик с цепи рвется, все пытается головы Ея достать. Что за Богоматерь — длинный разговор. В паломничество иду, не смейся, грешно смеяться! Да, на шее жемчуга, когда-нибудь и про это расскажу тебе. А про старую Марыхну, шеф, боже упаси вас при Амале что худого сказать, потому что это его мать родная! Что-что? Обувь снять? Уже снимаю! Ну да, действительно, гостиная как-никак. У себя я тоже всегда ботинки снимаю, только Сашку вот никак не приучу. Помнишь, Алешка, как мы вместе фабрику отверток грабанули? Во времена были! А помнишь, какие фортели мы с тобой откалывали в торговле недожеванной жевательной резинкой с ФРГ? А как в серой зоне толкали серу? Ну что, морда? Сашка? Сашка вырос ого-го как!
Что это у вас, Алешка, хибару в усадьбе выращиваете? Это Марыхны жилище. Пан водопроводчик, до того как шефом самого Солтыса стал, страшно бедствовал на кашубских землях. Именно там и нигде боле, в поле, на неугодьях польских и родился, чуть и не в хлеву, как Спаситель наш. Слышал, Алеша, о комете? Она мне сразу Вифлеемскую звезду напомнила, не мог я старого приятеля о ней не спросить. Подтвердил, не выпуская сигареты изо рта. А то. На этой комете мы уже бизнес делаем, пари принимаем на восемь, пятнадцать и на тридцать процентов. Фото с кометой: большое — десять злотых, поменьше — восемь. Глянец или мат. Сейчас такая техника надпечаток: на чем только захочешь, хочешь — ночник с кометой и кружку, а, блин, захочешь — даже трусы и кондом тебе с кометой сделаем! Подумываем и о чартерных рейсах на комету; одна такая нашлась секта в Америке, что повелась на это дело, а поскольку американские евреи еще больше лопухи, чем мы, вот мы их и наебали. Сказали этим из секты, что как совершат коллективное самоубийство, то не умрут, а, наоборот, перенесутся на ту комету. А потом вернутся и, как обычно, проснутся, будто они спали. Каждому по отдельности сказали убить себя и еще с каждого по отдельности взяли за это приличную сумму, точно в парке аттракционов. Билет в лучший мир. Как же мы с моим хозяином горевали, что в Польше люди не такие глупые, как в Америке, а то знаешь как могли бы на них заработать! Ну и умный же в Польше народец, Алеша! Ты мне только скажи, в какой части этой страны мы находимся, разве не в бережливой Великопольше? А вестимо дело, где-то так около Гопла будет. Вон та автострада, что виднеется на горизонте, — это въезд на Крушвицу, а дальше — на Ледницу и Гнезно. А те болота, что за домом, — это знаменитые Бискупинские топи. А Гоплану вы по дороге часом не встретили, шеф? Ха-ха-ха! Иногда она к Амалю на гуляние заходит с девчонками, пальцы лизать, шоколад «Гоплана» отдыхает! Здесь, шеф, что ни шаг, то история, раскопки. В земле шлемы, курганы, клады древнепольские и всепольские, неглубоко закопанные, камнями придавленные. Сами их выкапывали. Экскурсии водят, гриль-бары для немецких туристов, а еще специальные… Но это секрет.
Ну значит, Амаль, когда прилично заработал на ломе, о чем он наверняка с удовольствием сам расскажет, жил в этой хибарке-курятнике, где только петухи кукарекали. Но не здесь, а где-то там, у черта на куличках, на Курпях, на Кашубах. А потом, когда на широкую ногу зажил, неуютно ему во дворце стало, тоска снедала, вот и реконструировал он тамошние свои владения, перенес вертолетом, колодца только не хватало. Мать его теперь там живет, та самая, что вас, шеф, сюда привела, с темными намерениями, потому что старуха до мужиков всегда была охоча. Увидит когда какого гладкого молодчика, сразу для него в котле зелья варит, любисток ему дает, колдует. Зеркальцем ему в очи лучик пускает. Тьфу! Но слова худого о ней не скажешь, потому что мать шефа — святое дело. Сто женщин тебя любили, и все сто тебе изменили, одна тебе верность хранит — мать!
Только колодца не хватало ему возле хибары, а шеф наш — перфекционист. Хотелось ему, пан Хуберт, иметь на участке колодец с журавлем, все как положено, как Бог велел. Но поскольку был он (дай, шеф, на ухо скажу) ебаным выскочкой, все на чем-то стремился сэкономить, чего-то ему вдруг стало жалко, так что нанятые парни никак не могли докопаться, дошли они до определенной глубины, метров эдак на пять, и говорят: камень, камень, пан Збышек. Рубахи поснимали, шабаш, сказали и вокруг улеглись. Чай из водочной бутылки пить. А он на это: кувалдой, мать вашу, кувалдой! Но и кувалдой не получилось разбить. Сел потом Амаль со своей шестеркой Богусем и его свояком, выпили. А Богусь говорит: тут за межой живет хорунжий, сапер армейский, он нам это дело враз раздербанит. Сгоняли за хорунжим, раздавили с ним очередной пузырь, и тогда хорунжий говорит: мужики, в субботу будет у меня время, а пока что я расчет сделаю, какой заряд заложить, ебну, и камня как не было. Вода, ясен пень, зафонтанирует. Только надо бы исследования местности провести. Очень криво Амаль на эти исследования посмотрел, потому как аж из Гнезно пришлось бы специалистов везти, в хату их впускать, а они еще за собой на хвосте налоговую, тьфу, тьфу, инспекцию притащат. И особенно жена его, Божена, не совсем с этой инспекцией в ладах. Она сюда завезла коров каких-то, основала производство сырков, йогуртов, всю Польшу снабжает. Вот только коровы громко мычат, спать не дают. Ну, стало быть, в субботу хорунжий-сапер пришел, дырок понасверлил, заряды в них понаставил, динамит… Как рвануло, так полдома и завалилось! Нового полдома! Коровы, само собой, подохли! Вон под стеной обломок того, первого дома лежит.
Не везет так не везет, ничего не поделаешь. Проходим по длинному коридору. Вместо обычных прямоугольных дверей гламурные арки, на стенах рога и портреты, но не какие-то там голые бабы в золотых рамах, а бородатые сарматы в золотых рамах. Сурово так глядят. Николай Радзивилл «Пане Коханку». Одна рука за поясом на выпяченном животе. Голова лысая, продолговатая, борода — буханкой. Кунтушное братство, фанаты старопольских команд. Которые играли с этими лягушатниками, неженками во фраках, париках, чулочках и в пудре. А наши — в кунтушах и слуцких поясах, с саблями на боку. В национальных цветах. Главным образом — в красном. Алеша велит мне подождать. А меня трясет. Потому что я, мокрый весь, оставляю на алом ковре черные лужи от земли этой всепольской. Как я тащился по полю, не рассказывал? Хочу закурить, но не знаю, можно ли, не включатся ли разом все датчики и не завоют ли сирены в ритме Богородицы. Так что выгляжу я не слишком приглядно. А хуже всего то, что только голова Богоматери помещается у меня в кармане, а остальное — в руках держу. Как святотатец, в ночи разграбляющий курганы. Ну вот и пан Амаль приглашает.
*
В обычной, хоть и богатой, кухне. За столом. Что-то при лампе делает. С какой-то помощницей, изможденной, исхудавшей девицей. Которую я вдруг прекрасно узнаю, потому что она вечно что-то жует, челюстью двигает, а язык себе так втыкает в щеку, что аж выпуклость возникает, или в зубах ковыряется. Это ж Манька, Манька, что ко мне в ломбард часто приносила самый дрянной хлам! Перегоревшие электрочайники, наполовину использованную тушь, да и вообще остатки косметики. Или могла принести пуговицы, выдранные с клочками материи, из чего видать, что жадность ее была велика, что с трупа готова была сорвать, содрать, у тебя, Саша, в трамвае с рукава рубашки оторвать. Как в Лодзи на базаре. Все бэушное, остатки, алчно из кровообращения повседневной жизни вырванные, с нитками. Всегда давала паспорт, а нет — так какую-то корочку, удостоверяющую ее личность и принадлежность к Кинологическому союзу. Ее хобби — животные. Ее увлечение — по боку учение. Зовут ее — Марианна Барахло, рожденная в Михаськах Фабричных Пассажирских под Чеховицами-Дзедзицами, все правильно. (Не смейся, Саша, вот если бы тебя звали Вальдек Мандаринка, что бы ты делал?) Фотка потертая, бледная, а на личике — большие бабушкины очки в роговой оправе. Но, шельмочка, всегда этими своими глазками в небо стреляла, косила, как блаженная, в направлении Израиля, Святой земли. Нет, просто под паспорт не получишь ни гроша! И тогда она кладет на прилавок мешок. Что это? А вот возьмите этот кипятильник за двенадцать злотых, возьмите этот неполный комплект бигуди, красивые, розовые, ну и что, что неизвестно откуда…
У тебя, Маня, вижу, дела пошли на поправку.
Интересно, что они там делают? Шьют? Ну да, что-то шьют. Берет такой. Мохнатый. Иголки, нитки, шильце шерсть, мохер, кажется, называется. Рядом с Амалем уже целая стопка таких беретов бабских, будто для старых баб деревенских. В цветах: зеленый, желтый, бордовый. Мохнатые и немохнатые, с помпоном и без. А Манька пакует их в сетки, в голубые мешки для мусора. Он взял, зубами перегрыз нитку, сплюнул, берет отложил и на меня взор отеческий поднимает. А я весь трясусь со страху, бормочу что-то, как школьник у доски.
Добрый день. В смысле… Я хотел сказать… Добрый вечер. Я с пути сбился, «малюх»… автомо… машина сломалась, сюда по полям добрался. Что у меня в руках? Да это неважно… Я из Щаковой, от Солтыса… Эта молодая дама, мадемуазель Барахло, может подтвердить… В смысле, что он надо мной. Алешка когда-то у меня работал. Так что почти что по… знаком… В смысле… Да… Счел бы себя счаст… Если бы этот дом…
Он молчит и смотрит поверх очков. Поправил кипу беретов, утрамбовал и неспеша передал Маньке, а сам глаз с меня не спускает. Машинку выключил, потому как стрекотала. Седой, видный, усы, живот, точно те сарматы с картин. В белой майке без рукавов. С цепью на шее. Встает он и говорит таковы слова:
— Да славится имя Христово.
Я поклонился, книксен изобразил, словно девушка из пансиона:
— На веки веков.
Тогда он протягивает мне руку и «Амаль, шейх Амаль» говорит. «Б… Барбарой Радзивилл называют меня, я из Явожна, из Щаковой, по личному интересу. Я, впрочем, лишь на минутку, коней напоить и исчезаю…» Замолкаю. Лучше помолчи, думаю, не то сраму не оберешься. Наконец до меня доходит весь этот сюр: в грязи, на отшибе, на неудобьях построен дворец, в поле, где ничего не вырастет, в жопе, чтобы Барбара Радзивилл с шейхом Амалем могли поприветствовать друг друга на кухне. «Я только так, только на минутку и исчезаю…»
А далеко ли, сударь, по такому бездорожью ехать собираешься? Пани Марианна Барахло, знакомьтесь. Манька сплевывает что-то в кулак и приседает в реверансе. Это племянница двоюродной сестры моей, приходит ко мне, помогает береты шить, они с кузиной моей, с Аделаидой Барахло, кустарным промыслом надомным занимаются. А для вас мужская модель — и преподносит мне с самыми теплыми чувствами, со всем своим гостеприимством типичный польский мохеровый берет, как раз для меня — коричневый, который набекрень заломивши носят. Сам видел — мужики носят (церковный сторож Валентий у нас носил в приходе, пока не запил). Я в сетку убрал тот берет. На колени пал.
Так… Он поднял меня. Манюся, обратился он к девушке, Манюся, поди проверь, перегладили уже сырье из Пясечно, что на пояса. Слуцкие пояса возвращаются, читали? Надо быстро реагировать на запросы рынка. Да скажи там, чтобы ковры с Папой Римским выбросили в зал. Манька делает реверанс и исчезает. И так уж была тоща, что ее почитай и не было, и так уж извинялась каждым жестом, что жива еще, скукоживалась, а теперь вот — растворяется сама по себе.
И только он девку сплавил, посерьезнел.
Эту вашу картошку фри вы, сударь, называете бизнесом? Только я слышал, что скверно там у вас дела? Да вы ботинки-то скидавайте. Куда спешка? Коням велите корму задать! От Хозяйственной палаты скрываетесь? Зацепила вас? Проблемы с налогами? А госпожа синдик ликвидационную стоимость уже застраховала? У меня порядок, на каждого досье заведено. А что это за афера была недавно?
Настало время и вам рассказать все то, что я ему тогда поведал. Поскольку до сих пор не случалось мне всей правды сказать. Ибо мы с Сашенькой немножко в последнее время помухлевали, но я боялся о делах тех писать, чтобы потом не было зацепок для суда. С теткой Аниелей, да и вообще… Нехорошо. Единственная, кому я в том признался, была как раз Пресвятая Дева Наша. Но Она мне сказала, что это ничего такого, только чтобы я в Лихень сходил. И даже когда я после в тюрьме сидел, сам видел, как сестры Христовы каким-то неведомым образом попадали к моему окошку, к моей келье и: «Здесь невинный человек сидит за веру, покаяние творит, человека невинно за веру истязают…» Вот какой пиар святого у меня был!
Что ж, сударь, займемся вами, ибо по лицу видно, что человек вы хороший. Снизойди, пан благодетель, на меня. Не в том смысле, чтобы как-то извращенно один на другого, Боже упаси! Просто вы нам подходите. Бога боитесь, в костел ходите, Богоматерь любите. Вы что же, думаете, разведка не работает… на благо этой гибнущей страны? Здесь он подошел к окну и на страну сквозь жалюзи вертикальные с поистине отеческой задумчивостью посмотрел. Непорядком Польша крепка. На благо Отчизны вашей теперь вам поработать придется. На этой земле Отцов. Амаль достал мед хмельной из кухонного шкафа и разлил по двум бокалам. Закуривает сигарету John player Special. Мы чокаемся, хотя, честно говоря, руки у меня так трясутся, что едва могу попасть в его бокал.
Но вдруг в коридоре крики какие-то, мало земля не дрожит, Цептера сервиз кофейный и Цептера кастрюли, равно как и Цептера ложки и Цептера же серебряные стопочки за стеклом дрожат, солоночки, перечнички матового серебра в форме шара — все дрожит. А то Сама идет! «Божена вернулась!» — тихо шепчет Амаль. Она сейчас поедет на машине в вечернюю школу, потому как в Леднице изучает вечерами (в возрасте сорока пяти лет, хе-хе!) маркетинг с управлением и английский. Вечерне и заочно. Теперь такие требования, хоть она уже много лет фирмой руководит, но не может от налога ничего урезать без соответствующей бумажки. И не мучилась бы она там, да только люблю я дробь для охоты в громадных количествах от налога себе отписать, патроны!
А теперь, сударь, я кое-что расскажу. Скидавайте-ка, ваша милость, эти сермяги, кафтаны промокшие, жемчуга в сторонку отложите, чай не пропадут, а тут вам сейчас мальчик халат даст и живо в сауну, что у меня на втором этаже, рядом с ванной. Финская, первый сорт. Там я вам и расскажу мою историю, погреем косточки. Да бутылку не забудьте захватить! Вы мне сразу понравились, по физиономии видно, что человек вы хороший, но самое главное, что с Богом, а если быть точным, с Матерью Нашей Пресвятою ко мне приходите. (Пусть даже и с одним только корпусом.) Но только быстро и тихо, а то Божена… И вижу я, мой Зигмунт Август все еще с королевой Елизаветой, жива пока бедняжка.
Божена? Божена! Жена мафиози встает вдруг перед нами, перед тобою, Саша, и даже очень, точно такая, какой вы себе ее представляете — жена мафиози и одновременно сама бизнесвуман. С тех пор когда она во время ярмарки (Познаньской) была взята во дворец в качестве валютной проститутки, сильно прибавила в весе. А тогда она была красивая и молодая, с брильянтовой сережкой! А туфли розовые, лакированные, на высоком каблуке. И цветок искусственный в волосах! Теперь уж (искусственные) цветы из волос повыдул ветер, а тогда в отеле с многозначительным названием «Познань» сидел Солтыс, сидел Амаль, Псих, Обезьяна, Придурок и все эти Колбасы. Удобно развалившись в креслах, пили водку с каким-то директором из системы «Сполэм», ответственным за пластиковые цветы, за бумажную туфту для новогоднего украшения в столовой «Заря». Сидел с ним один негр, потому что Обезьяна был такой пылкий, что когда-то негритянке сделал ребенка и теперь этот сын стал ему опорой в делах. Божена вообще только из-за негра к ним подошла, ответила на их подмигивания, бокалами позванивание, потому что поляками в принципе не занималась. Не ведала она, что тем самым в корне изменяет свою судьбу, что в результате любовного порыва будет возвышена до дворца, хоть и польского, и даже старопольского, но более богатого по сравнению с заграничными. А сейчас она выступает в роли морального авторитета на страницах женских журналов, против прерывания беременности, против того, чтобы гомосексуалистам дали право образовывать семьи, против супружеской неверности и против изучения биологии в школах.
Короче, в игру вступает Божена. Занимается производством молочных продуктов, прежде она доила, доит и теперь, а вернее, следит и как раз вернулась с обхода коровников. Всех ли коров как следует подоили? Коров уже подоили. В таком случае можно заняться и всем остальным. Это уже Боженины хобби: разные заведения с игровыми автоматами — в общем, настольные футбол-хоккей, бильярд. Как раз собиралась делать новый заказ: только что отремонтировала очередной свой бар, который будет называться «Земовит». Собственно говоря, нет нужды описывать ее, потому что каждый легко может представить себе такую дамочку. Эх, что за сценка была разыграна, когда фарца сидела в отеле «Познань», а она — в качестве валютной подошла к их столику со словами: «Herzlich Willkommen in deutscher Stadt Posen», не ведая, что положила тем самым начало большой любви! И дискотечный шар то и дело окрашивал то одну, то другую ее щеку то в зеленый, то в розовый цвет! Сейчас ее стиль был отмечен сильным влиянием длительного пребывания на лоне природы, здесь, в польской луже древнепольского неурожая и всепольской грязи. Застиранная майка и зеленые треники, стоптанные шлепанцы, грязь под ногтями. Но прежде всего он был отмечен безвкусицей. Прыщ на подбородке, толстая, злая, со сросшимися бровями. Вот такой стиль. Но когда, бывает, приезжают к ней дамы из женских журналов — разных там Gala да Viva, — тогда стилистки столько возятся с Боженой, что она спокойно могла бы еще немножко выдавить из отеля «Познань», если бы туда явилась как смонтированная в фотошопе звезда. Немедленно эта козочка направила на меня недоуменный взгляд, а я тыр-пыр… и на Амаля умоляюще гляжу. Что, дескать, я с пути сбился… что Хубертом звать меня, что я к ее мужу по делу…
Хорош пизде́ть, пан Хуберт! Вот так мне эта коза сразу и по-хамски заткнула рот вульгаризмом. Такой пиздеж здесь не пройдет! А сама потягивается, кости расправляет и мужу: «Организуй мне лампу, Збышек! А то я вся такая поломанная. И дай поцелую, зая!» Амаль ставит на стол и включает цептеровскую лампу, которая светом лечит. Не знаю, что это, лазер что ли какой или еще что, но говорят, эти лучи действуют на прыщи и на насморк. А она, Божена эта, как начнет перед лампой щупать шею, назад прогибаться томно, как начнет эту свою старую-сраную майку сначала щупать, а потом стягивать да за все места себя трогать, башкой с волосами взад-вперед как пьяная, будто ее этот лампы свет просто превратил в настоящую нимфу, вокруг шеста вертящуюся у автострады.
Вошла новая особа, приличная и молодая. Усталым шагом. Разодетая. Изнеженная. Вот оно, настоящее извращение — в таком прикиде и здесь, в этой заднице, в этом доме! С пультом от телевизора в одной руке и с ключиками в другой. В золотом пояске от Dolce&Gabbana. Вот она, доченька! А следом за ней — парень. Оболтус конопатый, белобрысый, с игрушкой, издающей электронные звуки. Розовая такая, пластмассовая, на брелочке и что-то по-английски лопочет, а в конце — надрывается со смеху. Пустил он эту болтовню над ухом матери и давай издеваться над ее начальным английским, потому что их в школе гораздо больше научили, чем маму на курсах по вечерам: «Мам! На английский поедешь? А как будет по-английски “это собака”?» — «Ха-ха-ха! Скажи “three” да не оплюйся!»
Отстаньте!
Мам, а мам, можно я схожу на матч? (Сын.) В такое время?! Мам, подвинься, а то у меня тут такой прыщ, я быстро посвечу на него, мне на встречу ехать. (Дочка.) Куда это ты, Ванда, ночью на встречу собралась? Ну дай посветить, а то разрастется… Доча, а прибралась бы ты у себя в комнате! Зачем украинка ведь была?! Доча, чтобы только новый «мерседес» не смела брать, не справишься, поезжай на «рено». И пейджер возьми с собой. Ладно, Гневко, иди на свой матч, уроки сделал? Только тогда скажи Алеше, чтобы он собаку не спускал. В котором часу вернешься? Надо еще Марыхне еду отнести! О боже, как же хорошо на меня этот свет действует! Оля-ля! Доча, потом себе посветишь, говорила я, надо было несколько таких ламп купить! Закажи нам еще штуки три, уф… Нет ничего лучше, как поосвещаться, а то, если не поосвещаюсь после дойки, чувствую себя как разбитая… А иди, иди уж, Гневко, с этим! Что это опять за дурацкие игрушки? Дядюшка Али из Кувейта прислал? Не махай мне этим перед носом, когда я освещаюсь после дойки! О нет! Вы бы, мамаша, шли поскорее к себе, в каморку!
Потому что откуда ни возьмись — будто только этого не хватало — в дверях кухни появляется та самая старая Марыхна, мать самого Шейха Амаля, и вонзает в меня свой распаленный взор, бормоча: «Мой прынц, где мой прынц, иди-иди, мой панычку, панычку, иди, моя машинка боле не работает, моя печурка уже остыла, а ты все ж иди ко мне, в мою каморку, иди… Еще можно починить ее, еще язычком-то раскочегаришь…» Вы, мама, ступайте к себе в каморку, туда вам сейчас поесть принесут! Только она и не думает туда идти, она там, где я, ее прынц. Обрывки каких-то давних биографий вылетают из нее, как пульпа из сломанной соковыжималки, потому что из старого человека жизнь, будто испорченная соковыжималка, выжимает соки, а он плюется вокруг шматками своей слишком долгой, сверх меры затянувшейся жизни. Вот и разводит она на всю кухню: ну да, такая-то умерла, вы слыхали, пани Кузьмякова, что такая-то умерла, вы слыхали, что такая-то умерла, ну-да, правда-правда, что хорошие люди долго не живут, правда, хорошие люди быстро умирают, так старики когда-то сказывали, и это правда, пани Кузьмякова… Мама, она умерла уж как лет тридцать тому назад! И тут Божена делает мне знак, что мамаша уже того и чтобы я шел.
А я что, я не стану мешать: отступаю задом и кланяюсь. На что-то натыкаюсь, даже не вникаю, на что, во всяком случае, это нечто — розовое и плюшевое — начинает играть Happy Birthday to You. Поднимаюсь по лестнице. Однако, какая честь для меня быть принятым самим Амалем… в домашнем, можно сказать, кругу! Какая честь, какое повышение статуса! Каким блеском начинает отсвечивать мой домишко! Иду по деревянной лестнице, довольно крутой, наверх, где следующие гостиные, да и ванная, множество выключателей, будто не одна, а десятки ламп там должны быть. Темно-зеленый кафель, темно-зеленый махровый чехол на крышке унитаза, темно-зеленая махрушка халатов, только что доставленных из прачечной. Зеркала, круглая ванна с гидромассажем. У меня на это дело глаз наметанный, все, что называется, комильфо! Какая-то охренительная косметика от Цептера в застекленном шкафчике, стеклянные пробирки, а в них бамбуки. Вода только на самом донышке, а они, суки, не засыхают. На потолке фрески. Бородатый мужик подает палец молодому, в облаках.
О-хо-хо! Так. Пять дней и пять ночей ехала конно Гаштолдова вдова к своему Августу по болотистым дорогам Великого княжества Литовского. Но все же доехала. А он, мой Август, приходит, раздевается до боксерок и наипервейшим делом пробует ногой воду в этой круглой ванне, соль какую-то подсыпает. Милости просим, милости просим… Милстис-дарь, коли охота, просим со всем нашим респектом. И оставляет на раковине-умывальнике непогашенную сигарету. Из комнаты доносятся звуки матча с большого телевизора, ибо как в кухне, так и в каждой гостиной есть большой телевизор с видеомагнитофоном и по каждому постоянно идет какая-нибудь из программ со спутниковой антенны, без малейшего внимания к счету за электричество. Тут он показывает мне, что я тоже должен в эту ванну влезть, что большая она очень. Вот и хорошо! Староват чуток, но лучше пожилой солидный, чем молодой несолидный. На безрыбье и рак рыба. А я — царь безрыбья. Об «эйджизме» никто тогда не слыхивал. Эйджизм означает «дискриминацию по признаку возраста» и проявляется он в седого волоса непочитании, старых хрычей да старых хрычовок в «Макдоналдс» на работу непринимании, трудового договора незаключении и — несмотря на отсутствие политкорректности в таких действиях — в отказе тем, кому за сорок, в сексуальной близости.
Когда он удалился в сауну, что за стеклянной дверью, установить для нас температуру, я быстро схватил с полочки дезодорант Rexona и попшикал себе под мышками, да и снизу, и дыхание заодно освежил. Ибо, как я уже упоминал, дыхание у меня что-то не того стало. Не особо приятное. В три счета я провернул десяток других неотложных манипуляций, имевших целью поправить состояние общей гигиены и внешний вид, как-то: прилизал волосы водой, критическим взглядом окинул варикозные вздутия, вздохнул, втянул живот, выпятил грудь, поправил золотые образки — чтоб Богоматерью наружу, подкрутил ус и придал лицу триумфальное выражение перед все более и более покрывавшимся испариной зеркалом. Круглым, без рамы. Боже! Где это видано, чтобы вместо одного стояло пять точь-в-точь одинаковых умывальников в ряд! В одинаковой кафельной облицовке. С серебряными мойками. Или, допустим, зубная щетка: так это сразу целое электроустройство со сменными насадками. А запусти-ка, сударь, гидромассаж в ванне! Кричит он из сауны из-за двери. Вхожу в воду, соль пахнет сосною. Боже, а как это включается? Эти рычажки вообще не шелохнутся. Это что ж, телефон в ванне? Радио? А вот какая-то резиновая нашлепка с капелькой, с фонтаном, но это всего лишь надпись, не на нее же нажимать? Нажму-ка я, а-а-а! Ка-а-ак брызнет на половину пола, как забулькает, как в зад меня вода уколет, вся ванная комната забрызгана, а я точно в кипящем котле сижу, булькаю! Да ко всему это бульканье еще и воняет, потому что воздух какой-то застоявшийся из недр ванны, где он месяцами пребывал, выходит.
Ставлю бокал с медом на мокрый кафель, его сигарету, а заодно и свою кладу в золотую раковину-пепельницу. Также и жемчуга, и мою сломанную Богоматерь, а вернее, более продолговатую Ее часть кладу на кафель. Хорошо, что голова в кармане осталась. Негоже Пресвятой глядеть на все эти извращения. Ибо опасался я, как бы не оказалось, что шейх наш Амаль никакой не шейх Амаль, а шейх Аналь. А тем временем сей извращенец достает какое-то оборудование, назначение коего мне неведомо. Но выглядит замечательно! Золотая такая, инкрустированная дорогими каменьями, продолговатая чаша, явно арабская. А к чаше той все полагающиеся приспособления, тоже золотые, инкрустированные. Большой пинцет золотой. Такова ж и трубка, или гармоника для поддавания жару, вся из перламутра. Купил на базаре в Бахрейне, в городе Манама. А которая для поддавания жару — ту в городе Маскат, что в стране Оман. В Аравии, самой богатой из стран сказок Тысячи и одной ночи. Для возжигания служит золотая, со вставками из каменьев зажигалка. Открывает шкатулку сандалового дерева, слонами из слоновой кости инкрустированную, а в ней — инкрустированные же, но поменьше, а еще золотые коробочки и хрустальные бутылочки, а пробкой в тех бутылочках может быть, например, большой рубин. И нравится ли мне это, спрашивает, ибо это подарок мне будет. Ох, уж и не знаю, как вашу милость благодарить…
Открывает он одну коробочку деревянную, наборную да инкрустированную, а внутри — кусочек дерева: эта деревяшка стоит сто долларов. Такая вот щепка. Ее взвешивают на наиточнейших аптечных весах. А чтобы заполучить ее, надо пройти через мучения. Такое дерево сначала тысячу с лишним лет растет на индийских болотах, в экваториальном климате, среди гниющих корней. А когда погибнет, то несколько тысяч лет должно в индийских же болотах гнить. И только потом специальные искатели деревяшек (точно золота!) проходят все эти болота, подвергая себя желтой лихорадке, малярии, укусам змей и смерти от руки других искателей деревяшек. Что касается меня, то я переправляю это на Запад, а потом им торгуют розничные торговцы. Вот для чего эти деревяшки росли две тысячи лет, а потом гнили в болотах очередные две тысячи — чтобы теперь сгореть здесь, в чистом поле, в ванной, хе-хе!
Будучи, однако, человеком искренним, лично он, Шейх Амаль, искренне же и признается, что возжигает в этой чаше польскую палую листву, польские стебельки, повыдерганные из стерни, как напоминание о песне одного поп-фолк-ансамбля: «Здесь пока стерня лишь низка, завтра будет Сан-Франциско». Что у него и сбылось — помните историю с кирпичным заводом? Ибо, будучи католиком польским, к пласту земли неурожайной и к осени польской привязан он. И потому держит все эти драгоценные палочки-деревяшечки без должного почтения в пакетике полиэтиленовом запаянными, как наркотики, пренебрегает ими и теперь показывает как курьез. Деревяшка как деревяшка, а поскольку такая дорогая, каждому хочется посмотреть и даже пощупать. Одни считают, что когда она горит, то пахнет духами, другие — что трупом, говорит Шейх и бестрепетно бросает пакетик в шкафчик, а из шкатулки, из своего реликвария, достает наши, польские святыни, нашу, польскую осень, чтобы она свое оружие холодное, нож свой выкидной в спину нам вонзила. (Что поделывает теперь мой Саша?) Гриб достает сушеный, шиповник, рябину, трут, омелу, листья дуба векового, древнеславянского, а к ним и желуди, картошку, колосья пшеницы, отаву со стерни, кучки чернозема. И все это, словно колдунья, в ремесле своем проклятом проворная, на мелкие кучки разбирает, в огонь бросает, заклятия какие-то древнеславянские под нос себе бормочет. Что-то типа Ладо, Ладо… Колядо… Перуне… Из этой золотой арабской чаши разносится запах осеннего картофельного поля, и дым стелется по земле, а к небу не идет.
*
Солтыса знаете? Да? Ну так я его шеф.
Возжег он свечку ароматическую. Со всеми этими саунами, ароматерапиями и гидромассажами населению нашей страны предстояло познакомиться лишь в двухтысячные годы, а у него это все уже было, привезенное из Штатов, из Англии. Я — шеф Солтыса. А я улыбнулся ему заискивающе, неискренне и еще сильнее втянулся в угол ванны, чтобы места как можно меньше занимать. Да и бассейн был в общем-то невелик. Он снова сыпанул какой-то соли. Помешал: чтобы вы лучше поняли мое происхождение и эту мою страсть к собиранию богатств, которая завладела всей моей жизнью, узнайте сначала, милостивсдарь, кем были мои родители. Отца своего я никогда в глаза не видел. Был это солдат морской службы из Семировиц, некий Бигус. На Кашубах, на исконно польской земле Кашубской родился я, в чистом поле, на лоне Матери-Природы. Мать моя, старая Марыхна, была местной юродивой… Эта, курная изба, которую вы видели, была поставлена в начале двадцатого века на самом конце деревни Млынок. В избе той уже в сенях воняло сывороткой.
И жила в, ней моя мать…
Ни читать, ни писать мутер моя не умеет, до сих пор. Теперь-то она спит как царица, может, видели? Э-эх, жаль, что Божена не выносит ее, постоянно изводит… Я же окончил слесарно-сантехническую профшколу, так теперь мутер ко мне словно к профессору какому. С уважением. (Збысек, поцитай мамуси, цо тут писуть.) Я был первым ребенком у Марыхны. Когда этот самый Бигус из Вейхерова писал маме письма, она ходила по деревне и в десяти домах ей читали. Он тоже был кашубом. Служил в подразделении ВМФ в Семировицах под Лемборком. И моя мама еще с одной такой теткой, которая потом в ФРГ уехала, в сезон работала в профсоюзных домах отдыха на Кашубах. Отдыхающие приезжали в основном из Труймяста, девушки работали официантками в столовой или посудомойками на кухне… А мамаше всегда доставалось мыть сортиры, убирать объедки из столовой, и, хоть это на первый взгляд и противно, в общем работа как работа. Мужикам, сударь, все едино. А девушкам там было раздолье! Мало того что задаром (единственный шанс для такой Марыхны в дом отдыха поехать), так еще и моряки туда приезжали и… короче, любовь с ними крутили. Там был огромный гарнизон. И обычно под конец августа, когда кончался отпускной сезон, все эти девушки были уже в интересном положении. Улетели бакланы в теплые страны. Бакланы улетели, мамаша влюбилась. В этого самого Бигуса. Рядовой Бигус! Всем рассказывала, как увидела его в первый раз в дверях столовой, она — с тряпкой, а он — с беретом:
Знаитя цо? Знаитя цо? Такой файн мужик приходит в столовку, такой файн мужик приходит и только говорит «день добрый, я из Кобры, день добрый, я из Кобры. Такой файн змей, когда говорит «день добрый, я из Кобры, день добрый, я из Кобры»… Такой файн змей, смешной, «день добрый, я из Кобры!».
Все, что девушки заработали, им пришлось отдать гинекологу за аборт, и, когда эти блудницы лежали на деревянных двухэтажных нарах, окровавленные бинты мокли в тазах. Посреди кемпинга! Все после абортов. И то ли моей мамочке жалко меня стало, то ли она слишком мало на этой своей мойке заработала, только спасла меня Матерь Божья от смерти в окровавленных тазах и тряпках. С той поры я всегда выступаю против абортов. Как и моя жена Божена, которая еще в познаньский период выкинула все, что только можно было выкинуть. В защиту жизни нерожденной мы направляем большие суммы, с налога можно списать. И не было бы меня теперь здесь, в сауне, с вами, сударь, посреди дымами окутанной земли этой исконно польской. И не было бы у меня моих дел с Пакистаном, с Индией, с Пуэрто-Рико. Тайна зачатия человека велика есть, сие великое торжество где-то в котельной дома отдыха прошло с участием раба Божия Бигуса. Все в копоти, все в саже, как из пекла! Ох и щедро расточает Господь дары Свои, слишком щедро… Мамаша, однако, женщина добрая и чистая. Даже потом получила квартиру в блочном доме в Бытове, потому что в течение многих лет была образцовой уборщицей в том кооперативе, который раздавал квартиры. Все подъезды всегда отлично, по-немецки, отмывала, хоть и жаловалась на ноги.
Короче, смастерил меня этот Бигус, закончился сезон, бакланы улетели, туманы повисли над озером, комары стали злыми, вечера все холоднее и холоднее, все больше освободившихся номеров, которые полагалось убрать и закрыть на ключ до следующего года. Начиналось Великое Проветривание: во всех домиках открывались форточки и приоткрывались окна, и держалось все в таком состоянии аж до следующего года, чтобы был сквозняк и не завелась плесень. Уехали солдаты, исчез и Бигус: как тот улан из песни, сел на коня и уехал, а девица себе косу отрезала. А Марыся очи выплакала. Вернулась назад, домой, в Млынок. Уговорили ее соседки, чтобы с прибытком своим, ставшим уже более или менее заметным, поехала автобусом в эти самые Семировицы, в гарнизон, и исполнила свою арию из «Гальки». Уже вижу, как его вызывают к начальству: «Увольнительная вам, рядовой Бигус, на сегодня вроде как и не положена, но женщина с брюхом под воротами части, вся в платки замотанная и с узелком, — вопрос жизни и смерти. Идите, но чтобы быстро назад и со щитом». Да разве кто когда быстро возвращался после такой продолжительной оперной сцены? Да на негнущихся? Да не потеряв головного убора?
Но дальше было еще хуже, чем в «Гальке». О чем разговаривали они у тех ворот, навсегда останется под покровом тайны, только на стене виднелись их тени: его — молодая, с сигаретой в руке, ее — с самого рождения старая, с самого рождения толстая и всегда в платочке. Однако поговорили… поговорили… Бигус свистнул, и как из-под земли стали вырастать друзья-приятели. Под стеною. Освещенные перегоревшей лампочкой на палке. Со стены, с фонаря, со сторожевой вышки. И тот, который рыжий, и тот, который бесстыжий. Что оказалось: этот самый негодяй Бигус сговорил своих дружков-летчиков, что если уж женщина в положении, то пусть по разочку ее попробуют, не опасаясь за последствия. А надо вам, сударь, сказать, что Семировице — это самая горячая кровь, самый что ни на есть пылкий во всей Речи Посполитой вояка. С наборов мазовецкого и поморского, а их-то земли ох бедные, зато парнями, ловкими и водку пить, и морду набить, изобильные. Как только возникает в них потребность —, скажем, Рацлавице, Вена, — так непременно всеобщее бурление начинается. С Мазовша мелкая бедная шляхта захолустная, склочная, затылки бритые, череп угловатый, словом, спесь и гонор! Заорали: ура-а-а! Наконец-то можно безнаказанно ей всадить и не бояться, что залетит! Так они к тому семени, что уже росток пустило, дополнительно подсыпали! Потому что следующее, к счастью, уже не пустит росток. Потому что на данный момент Марыхна — бесплодная Земля.
И как принялись черти меня играть, просто какое-то бесовство, сначала один черт меня выиграл, а потом другой черт меня выиграл. Я на землю легла, а он меня всю как есть выиграл — так мамаша рассказывала, а кашубское «выиграть» по-нашему будет «отыметь». А что, есть здесь элемент игры, как в казино.
А поскольку меня еще дополнительно полили молодыми соками, то, можно сказать, мамаша от троих понесла. Вот почему я такой сильный уродился: уже в детском саду голыми руками орехи давил, а в ремеслухе и подковы не были для меня проблемой. Попробуй-ка, вашесть, какой до сего дня сберег я бицепс. (Пришлось сделать вид и угодливо констатировать то, чего в действительности не было.) И уж думал тот Бигус, что из той каши, что заварил, он выкарабкался, и даже пиво «Пяст» по сему случаю выпил, потому что Марыхна, до трех считать не умеющая, зареванная и вся в соплях, уж час как стояла в поле, на остановке. Осень, сударь, уж была, слева — поле и картошка, божественный запах! Какой-то тип в лохмотьях пек картошку. Справа — вороны над пластом отваленной земли. А на низком небе — черная стрелка, указывающая на модное теперь зимой направление: юго-запад — клин улетающих птиц.
Села она в конце концов в громыхающий автобус, только ее в этих Семировицах и видели. Лишь тогда ребята вздохнули облегченно. Приезжает она ночью в свой Млынок. Даже не зашла к себе в хату, пошла шататься по полям, точно пугало какое. Но потом все-таки пошла домой и испекла в печи хлеб. Взяла его и снова — по полям, по лесам… Отщипывала она от этого хлеба, горячего еще, и ела, отщипывала и ела, и плакала, ибо собралась лишить себя жизни и вошла уже в озеро Гилинг, в воду, но захотела напоследок перед смертью хлебушка вволю поесть! Утопиться со мною в воде! Под утро! Осенью! С хлебом! О-о, безумие, безумие! Было б дело ночью — так бы и утопла, а поскольку утро уже занималось и на берегу какой-то рыбак плотву ловил, мать мою спасли.
Здесь я введу в повествование образ старика-отца. Отец — старый Бигус, добродетели всякой кладезь и источник, коронный, доложу я вам, оружейник, — дознается о неприличном сына своего поступке, но, еще не зная, что героиня оперы Марыхна и кто она такая, садится в автобус и едет через непролазную грязь неурожайных земель аж до Бытова, где этого автобуса конечная остановка, дальше уже ничего не едет, ибо эта дыра, деревня Млынок, откровенно говоря, из одного только дома Марыхны, что возле леса, и еще двух домов состоит. Идет он, значит, десять километров, грязь месит, замечает тусклый огонек вдалеке. Видать, Божья Матерь длань Свою указующую простерла: не заблудился, и утром крестьяне госхозные не нашли его волками да лисами разодранного. И все потому, что зашел он в первый с краю дом, где свет заметил. А была то зажженная на окне громница — восковая свеча, что от грома-молнии спасает, — ибо первые раскаты вдалеке предвещали скорую грозу. Мать представляет это в своих рассказах так, что он встал в двери Козловой избы и спрашивает:
— А скажите мне, хозяюшка, где тут живет девушка, которую зовут Мария Краух? А Козлова с мужем дома сидит, радио слушает. Перестала перо щипать и говорит: а вон там, через пару домов, на краю деревни. А дед мой (а ведь это был мой родной дед!) говорит: ну и какова же она, девушка эта? Работящая? Общительная? Ладная? И теперь мутер считает, что, когда он их спросил, они ответили: очень отличная девушка, очень отличная девушка, чистая девушка, очень приличная, очень работящая, в костел ходит, в Бога верит, нет того, чтобы она такая была, чтобы кувыркаться с мужиками любила, а приличная, файн девушка, чистая, ладная девушка…
Похоже, как только закрылась за дедом дверь хаты, баба с мужиком в смех, что так деда накололи. Однако ж как масло поверх воды, так и правда вскоре всплыла. Деду до крайней хаты недалеко было. Самая бедная то была хата, та самая, что теперь здесь воссоздана. Только колодец с журавлем лучше. И Марыхна жила в ней тем, что ягодок да грибков насобирает, того-сего, что попадется, без электричества, без света, с одной только сальной свечкой. Дверь открывается, стоит в ней мой дед, а мамаша как раз наклонилась над ведром и чистит картошку… Хоть и спасенная рыбаком, но в плохом состоянии. Боже, какая сцена для истории немого кино! Если все это где-то там на небе как-то фиксируется, то, думаю, там ангелы перед телевизором плакали, впрочем, и потешного тоже было много!
Дед стал в двери, набрал в грудь застоявшегося в хате воздуха, потому что целую арию заранее приготовил, выдержанную на верхнем до, уж было рот открыл похвалу материнству воспеть и сына своего бесчестность осудить, но…
…но только он ее увидел, как она ножичком перочинным картошку чистит, даже кофе пить не стал, ничего не захотел, а как был, так на своих двоих пролетел те десять километров до автобусной остановки! То и дело оглядываясь, не гонится ли кто за ним. В непогоду, которая как раз разыгралась, в грохоте грома и блеске молний. Из-за этого я внебрачным и родился, ни отца, ни деда, сколько живу, не видел. Вот почему я хочу, чтобы у меня было много детей, и дать им всем настоящую семью. Гневко в прошлом году уже на курсы подготовки к лицею в Ледницу ходил.
Ну а солдат этот, вроде как отец мой, четыре или пять лет присылал Марыхне алименты, а она даже слова этого выговорить не умела. А присылал он потому, что отец этого солдата, Бигуса, то есть мой дед, решил, что сын должен присылать этой бестолочи пару грошей в месяц. А потом, рассказывала Марыхна, этот Бигус работал на стройке, и его там придавил экскаватор, короче, погиб он. Однако все вокруг подозревают, что он, зная, какая она глупая, ни читать, ни за свое постоять не умеет, сфабриковал бумагу, что, дескать, он умер, а она, глупая, поверила и даже проверять не стала: а может, жив еще мужик и не платит! Ходит себе по пивнушкам и хвалится, как он мать мою обштопал.
Впрочем, у меня уже тогда были собственные доходы; Я готовился к поступлению в профтехучилище, на сантехника, а мамаша все больше и больше чудила. Тяжелая жизнь была у нее. Из немцев она. Немцы во время войны называли ее Мариенхен, отсюда и Марыхна. Родители ее — немцы, сначала после войны остались, потом все уехали, только ее ни одна из сестер не взяла, а брат приезжал в наши края навестить и вые… ее и вернулся обратно в свою ФРГ. Брат сестру! А она потом всем хвалилась. В смысле жаловалась, что ничего ей из Германии не привез. А только приехал, вые… ее и вернулся: только меня выиграл, только меня, гад, выиграл, только меня, гад, выиграл! Выиграл меня! Только меня, ебок эдакий, выиграл!
Мутер была такая глупая, что, когда русские в Бытов входили, русский танк въезжал, солдаты с винтовками, она, маленькая девчушка, пасет коров у дороги и ручонкой показывает: «Хай-Хитля! Хай-Хитля!» — так ей хотелось понравиться. Любая власть для нее «Хай-Хитля!» (может, так оно и есть на самом деле). И тогда русские погнались за мамой. А мама все бежала со своими коровами, а русские все гнались за нею до тех пор, пока она, бедняжка, не упала, ну тогда они ее и отымели. Страшное дело! Марыхна — это легенда, в том, что касается любви… физической… пол-Кашуб ее… ну, короче. Любились с ней. Так что она знает все габариты, все калибры, все! Пятеро детей, и все от разных мужиков. Она говорит: «Уж такая я уродилась, стоит мужику меня коленом только тронуть, сразу залетаю, сразу залетаю, сразу залетаю! Сразу брюхо».
Правда, все как-то смерть манила ее. Все по похоронам ходила, так говорила: много народу на похоронах было… ну да, та умерла, вы слышали, пани Кузьмякова, что та умерла, вы слышали, что та умерла, ну-да, это правда, хорошие люди долго не живут, это правда, хорошие люди быстро умирают, так старики когда-то сказывали, и это правда, пани Кузьмякова. Хорошие похороны были у пана Вальдека, хорошие, и гроб был отличный, файн гроб, сколько народу было, и ксендзы молились, в самом деле файн гроб! Без кружев (потому что гроб с кружевами считался безвкусицей). Мне одна богатая дама говорила… Эта «богатая дама» — есть тут такая (здесь Амаль назвал имя одной публичной персоны), она с нами дела обделывала, но и мутер, если уж очень хочет настоять на своем, выезжает на этой «богатой даме». Ей, дескать, богатая дама так говорила и все тут. Это для нее высший авторитет. Богатая дама.
Однако я понемногу из родительской хаты отлучаться стал. Сначала поехал в Бытов, а потом — в школу в Костежине. Потому что она до того уже дошла, что одежку себе по помойкам стала собирать, могла и бюстгальтер, и трусы найти и при посторонних задирала юбку и хвалилась, какие хорошие вещи нашла.
Хватило на меня и нищеты, и деревни, и ботинок, а ботинкам — дерьма, в которое они то и дело наступали. Захотелось мне ходить по твердой почве. Захотелось яркого, искусственного света. Теперь у нас есть цептеровские лампы. А как у меня пошли дела сначала с бензоколонкой, потом с тряпками и ломом, вот тогда и начались покупки. Попервоначалу не в Польше. У нас только потом. Всего повыписывал по рассылочным каталогам. Дрожащими руками перелистывали мы с Боженой эти страницы мелованной бумаги. Боженка! Чего еще хочешь? Ну не знаю… А ты купи, купи. Живи, пока живется. Да я уж и не знаю, что купить. Пепельницу хрустальную в виде подковы! Э-э-э… Часы «Ролекс» купи! Ну ладно… Да они шестьдесят тысяч долларов… Ну и что? Значит, хорошее вложение. Значит, еще шестьдесят вложишь или сто шестьдесят, а тут глянь, бриллиантиками циферблат выложен, возьми себе. Ну еще ложечку икры за дядю, за мамочку… Нет у меня мамочки!
Привез из Швейцарии такую специальную систему очистки воды в ванне, что можешь, сударь, воду прямо из-под крана пить! (Здесь он упрашивает меня сделать хоть глоточек.) Пять ванных комнат, в каждой по двадцать разных источников света. Свет теплый, свет холодный, галогеновый, скрытый, из-за стены… И все мне мало. Все мало. Вы как полагаете, какого цвета эти стены? Белые? А хрен тебе на лопате белые — тонированные под мел. Присмотритесь-ка. Ну да, вроде на самом деле как бы слегка тонированные. Тяжело дались мне деньги, так что я их уважаю! Когда я диваны ставил, то велел к стенам специальные планочки прибить на высоте спинки, чтобы следов не оставалось на стене. Потому что своими когтями все заработал. Вот и уважаю!
Сижу себе, например, и сру, журнал «Впрост» читаю, и встает у меня… Нет, не в смысле извращения какого, боже упаси, ничего такого нет! Встает у меня перед глазами та самая нора из Млынка. Крючок на двери к удобствам, мухи над очком в земле. И уже хочется опять ехать и привозить, привозить. Специальные мыльницы с автоматической подачей мыла Meridy, все бы так и мыл, все бы так и чистил! Потому что у меня какое-то особое отношение к чистоте, к этим разным мылам, фильтрам, пастам, электрощеткам. Потому что я в грязи рос. Божена спрашивает: что ты так все стараешься и стараешься, ну хоть эти планочки, что с того, что стена чуток испачкается? Из деревни что ль, из матушки? А я отвечаю с гордостью: из ей из родимой.
*
Тут дверь в ванную открылась, и встал в ней низкого росту человек средних лет. Пепельно-коричневая кожа и мешки под глазами, как это обычно бывает у азиатов из Индии. Что-то шейху моему на ломаном английском говорит, можно ли взять машину, а если можно, то какую. А тот ему отвечает: Али (стало быть, этого зовут Али), ты лучше возьми «рено», а то с «понтиаком» не справишься, он трудный в управлении. И объясняет мне, что недавно построил себе новую хлопкоткацкую фабрику в Пакистане, а это его люди: этот Али, а еще на объекте есть Шон и еще Алибаба, да только всех не упомнишь. Вообще к варварам, исповедующим иную, чем наша, веру, я, будучи образцовым поляком и верным сыном, всегда испытывал законное презрение. Потому как почитать змею или обезьяну — это для меня чересчур. Сам видел, как люди из Индии привозили в золото оправленные обезьяньи черепа. Вообще, я считаю, что в Польше для самих поляков-то слишком мало работы и квартир, а что уж говорить, чтобы нам делиться с варварами, с гяурами неверными. Которые за всю историю столько раз наши хаты и усадьбы по ночам палили, жен, девиц насиловали, в ясырь уводили.
Но он уже выходит, а за ним, извинившись, Шейх. Отрясая себя от пены, от солей тех, вытирая волосатую грудь свою мохнатым зеленым полотенцем. А я, сильно уже подогретый выпитым, стыдливо прикрывая срам, вхожу в сауну. Которая как отдельная комната за покрытой испарениями стеклянной дверью, вся обшита деревом, и деревянные лавочки для сидения. На лавочке какой-то растрепанный цветной журнал. Ух, как жарко! Хоть погреюсь задарма! Как бы мне тут зацепиться боле-мене на постоянно у этого Шейха? Да в этой роскоши пожить! Я бы тогда, кажись, саму Барбару переплюнул…
*
С другой стороны, Саша, с этой Барбарой Р. хохма вышла. Помнишь, как однажды я поехал на автобусе в Венгров в приходской костел, где то самое зеркало Твардовского висит, с помощью которого он духов вызывал? А потом в Неборов, проверить, какими такими богатствами владели Радзивиллы. Не порочу ли я их имени, не вступаю ли я в мезальянс? Боже, какая роскошь! И какой парк «Аркадия» шельма имела! А я как дед, с бутербродами в дорогу, с питьем в термосе! Печи такие в изразцах, и на каждом — своя картинка. Люстры хрустальными гроздьями свисают. Потом я даже в Вавель, в королевский замок, ходил, спрашивал, в каком из залов она умерла, но никто там не знал, никому это не было интересно, потому что в Кракове ее до сих пор ненавидят, потому как блудницей считают. «Французской болезнью телка заразная еще и Августа заразила, тьфу!» (А это ложь!) И никогда — сказал мне экскурсовод — никогда не сделают в ее честь никакого зала, никакого уголка. В Кракове ее ненавидели больше, чем принцессу Диану при английском дворе. Но я все же кое-что узнал о ней. Вот так! Ей нравилось все то же самое, что и мне. Любимые цвета — красный, пурпурный, золотой. Мне тоже, один к одному, как угадала, шельма! Когда я раскладывал карты в кладовке, то висела там красная портьера, и я застелил новую, алую скатерть — карты любят это, да и на красном слиточки золота и все эти доллары, «Мальборо» — как на витрине; как в казино. И какая-то создавалась атмосфера богатства или даже сам не знаю чего. Тех жемчугов, что были на ней, в оставшихся от Радзивиллов ценностях больше нет… Сколько войн прошло. Но это не из-за войн, а потому что король Август после ее смерти продал эти жемчуга английскому двору, так что теперь их наверняка Диана носит. Вау! Да, есть у них что-то общее, вот только одна умерла через несколько месяцев от рака, а Диана наверняка доживет до преклонных лет вместе со своим Чарльзом. Нося эти жемчуга. А может, и нет, ведь жемчуга приносят несчастье, жемчуг — это слезы.
Не думаю, что английский двор с того времени хоть раз оказался в такой нужде, чтобы понести свои жемчуга в ломбард, чтобы было на что жить. Как наяву вижу: идет эта изысканная дама с двадцатифунтовки, королева Елизавета то есть, идет она с жемчугами, доставшимися от Б.Р. ее невестке, в ломбард «Бастион» (или как там в Англии называют), разворачивает старую «Газету роботничу» (или какие там у них газеты), получает за жемчуга двадцатку со своим портретом (ее бы враз узнали!) и идет пропивать эти деньги под Тауэрский мост. Ни фига не пойдет! Потому что ночью явился бы к ней бледный истощенный дух Б.Р., Гаштолдовой вдовы, воеводши Троцкой, прямо из могилы, в рубище облаченный.
Один раз уже являлся. Ей-богу! Пан Твардовский сидел в конце коридора с одетым в черное Августом и бормотал заклинания; тогда и показал ему, как она проходила. О-о-о! Показал! Так что Август аж с места сорвался и хотел этот призрак прогнать, ибо по лицу узнал, что это она. Но Твардовский схватил его за обшлага рукава: стой! Не то душу свою погубишь и ее заодно, если подойдешь! Все взорвется и в преисподнюю провалится! Август же сознание от этого потерял и сильно на многие недели расхворался.
Эти жемчуга на голове — я проверил — называются диадема, корона или по-старопольски канак. Вот в них-то она и прошла после смерти анфиладой. В рубище своем. Вот шельма… А что это такое, это самое рубище, это уж относится к тайному знанию, поскольку никто не может толком объяснить. Оршулька Кохановская, согласно скорбной элегии, лежала в гробу в таком же рубище, а тут смотрю: портрет моей Б.Р. кисти некоего Зиммлера и подпись, что облачена она в рубище, а на самом деле — это всего лишь сорочка, то есть что-то вроде савана, в который обряжают перед положением во гроб. Такая жалкенькая рубашоночка для трупа женского полу. И звучит как-то странно, вроде как «рупь ищи», что ли? Теперь такого нет, а почему? Не знаю, из моды что ли рубища вышли. Теперь только стрижки-укладки, только ногти накладные, инкрустированные блестками, чтобы было видно, что женщина не обязана работать физически. Потому что при таких ногтях картошку не почистишь, на полевые работы тоже не пойдешь, зато в носу ковырять этим ногтем и грызть его на автобусной остановке самое милое дело. И в общественном месте копаться у себя во всех прорехах, в зубах ковыряться. Да и пупок рубище не прикрывает, потому как брильянтик в нем, а заодно и в носу. На рубище мода прошла. Купишь куртку, кучу денег за нее отвалишь, а через несколько лет смотришь — прошла мода. Немодная, вишь, стала. Так теперь не носят, значит, порть, значит, переделывай или на барахолку, на базар снеси, а другое покупай. Потому что мода. А эта прошла себе анфиладой-колоннадой в рубище. На меня неземные дела и черные силы очень чувствительно действуют. Так же и Август, от увиденного чувств лишился и так после взбесился, что выгнал Твардовского прочь, в эмиграцию, на Луну. Откуда и мое глубокое убеждение, что внеземная жизнь существует, как пить дать, железно.
*
А тем временем очередные неприятности. Человек тот, что Шейхом звался, влетает в ванную уже переодетый в адидасовский спортивный костюм. Накрылась моя сауна медным тазом! Мне надо немедленно ехать по делу, и если, сударь, хочешь, то одевайся, а я по дороге, которая будет долгой, а может, и короткой, рассказ свой продолжу. А то, что среди ночи, — это ничего, ради дела по ночам ездить не внове. Одежку вашу, сударь, парни уже сушат, почти уже сухая, в сушилке, на верхнем этаже, сейчас принесут. Но никакие не парни, а Манька Барахло тихонечко, робко так принесла, даже выглаженное. И все время что-то то ли жевала-пережевывала, то ли ела. Поклонилась анемично, словно помощница швеи, подмастерье в ремесленном заведении. Хотел было дать ей на чай, да рука задрожала, не дай Бог, голова еще вскружится у этой соплячки. А она тогда, как немтырь, вся пошла красными пятнами, достает что-то завернутое в тряпицу, что она тискала под платьем. Бормочет: имею, мол кое-что для вас… Это что такое? Ты и здесь решила за старое взяться? Нет у меня больше денег! Обанкротился я! Да вы возьмите, вещь хорошая, очень даже годится в употребление. Мало использованная, вы только кипяточком ошпарьте, заразу выведете, и будет очень даже хорошо… Я тебе что, благотворительная организация? Тоже мне придумала — кипяточком!
С чем пришла, с тем и ушла, пристыженная. Переодеваюсь, и мы спускаемся на лифте в подземный гараж, на уровень минус один. Нам предстояло ехать на сорок первый километр, где нас будут ждать трейлеры, мы им должны дать документы, разрешающие ввоз, а у них взять маленький сверточек. Садимся в большой серебряный «ауди», а поскольку со всех сторон стоят другие его машины, то мне приходится высовываться из окна и смотреть, что там сзади за нами, не заденем ли, выезжая, другие авто. Что называется, мужик с крутой тачкой! Весь подземный паркинг его автомобилями уставлен, ей-богу, Саша, не вру. А вот уж и двери автоматические по сигналу из машины сами ползут вверх, как бронированные жалюзи, и Эдита Гурняк на всю катушку, но есть надежда, что он ее убавит, когда продолжит свой рассказ, и мы закуриваем по шикарной сигарете John Player Special (сигаретки-то его! Я ни за что не плачу!), включается кондиционер, так что шикарным воздухом бесплатно дышу. Хаза выпускает нас на тачке мимо фотоэлементов, через шлагбаумы и исчезает в тумане. Будто никогда ее и не было.
*
О тебе думаю, Саша, ни о ком другом. Что поделываешь? Какими новыми наколками себя украшаешь? Где по ночам шляешься? Что видно из моей афишной тумбы, если посмотреть на твои окна? У меня же все в порядке, посылаю тебе сердечный привет из солнечного Гопла, время я провожу отлично. Езжу-разъезжаю с миллионерами в тачке цвета металлик, курю сигареты John Player Special из черной коробочки, которую даже жалко потом выбрасывать, потому что она пластмассовая, а буковки серебряные. Огоньку дает мне один тут с золотой зажигалки «Дюпон». Да будет тебе известно, очень богатенький, и говорит, что я могу у него быть заместителем. Сейчас он подвезет меня до Лихеня, я все там сделаю, что нужно, а он будет ждать меня у автозаправки, у своей собственной, купил, там и будет сидеть, кофе пить. Музыка, да будет тебе известно, на всю катушку, Эдита Гурняк, «Прикосновение». Класс. И тебя сюда переведу, снова с Алешкой будешь работать. Хлопья снега падают как шикарные снежные потаскухи, как брильянтовые телки. На боковое ответвление, потому что мы ждем, понимаешь, ночами на автострадах, разные здесь левые дела перетираем, фура должна подъехать. Стоят тут разные, но нашей пока нет. Только дворники по стеклу туда-сюда. А он уже час как рассказывает эту свою историю, зимнюю сказку, прямо рождественскую. Хоть это и время перед весенней бескормицей, но каждый, кто читает газеты, знает, что мир катится к концу, да и в погоде аномалии, озоновые дыры. Дорога на Конин, вижу указатель: Сомпольно — десять километров. Вот бы ты, Саша, взял да и приехал бы к нам. До Лихеня — около пятнадцати, самое большее — двадцать. Бискупин и Ледница. Он бросает в эту клубящуюся вокруг нас белизну слова, словно в печку дрова, для под держания огня. Сначало немного одно-два. Что-то о деньгах, доллары, тряпки, ля-ля-тополя.
*
А ты, сударь, думаешь, что, когда ты меня, наебанного, увидел у кирпичного завода, когда мы партию запороли, это было мое первое дело? Как бы не так! У меня уже, дорогой мой, был опыт, зерно упало на благодатную почву. С тряпья, раздери его вдребезги напополам, с тряпья вонючего больше всего навару я снял! А это вам уже не романтика, сударь, это уже никакая не поэзия, это — деньги! А знаешь, сударь, почему у тебя дела завалились? Потому что ты, сударь, хотел, чтобы приятно пахло. Считается, что деньги не пахнут, а я, сударь, так тебе скажу: они не то что пахнут, они всегда воняют! Это я вам говорю, Збигнев «Амаль», бля, Семяновский. Голубая кровь Пруткова, Воломина и Лодзинского, бля, Спрута поровну течет в моих жилах. Я герб купил себе на рынке Ружицкого: собака стоит на задних лапах и мордой к розе тянется. Вон, глянь — на портсигаре выгравировано. Самые лучшие гербы — с Ружицкого. Генеалогические древа — так те лучше на лодзинском рынке брать. С сертификатом дороже. Мать — из Сангушков, отец — из Сапег. Хотя, по идее, должен быть в этом гербе металлолом, потому что с него все начиналось. А еще в этом гербе должна быть половая тряпка, потому что на ней я заработал, должен быть и бензин, но его нет, потому что зачем бензин, если есть роза.
Роза всем цветкам цветок, говорю я заискивающе. Ты чего, сударь, рот разеваешь? Ша! Теперя твоего мнения, сударь, никто не спрашивает! Было время — спрашивал, да ничего, сударь, ты тогда сказать не мог, а теперь молчи. Вашей милости хотелось, чтобы приятно пахло. А известно, что чем хуже звучит, чем сильнее воняет, тем выше доход! Хуже всего делать бизнес на этих ваших романтиках, поэзиях. «Я мира не люблю, я мира не приемлю»… А если ты не будешь мир любить, то и мир тебя не полюбит! Романтика. Кто из поэтов при деньгах? Искусство, литература — быстрорастворимое говно в порошке. Лучший бизнес такой: на мусоре, на его переработке, на трупах, на похоронных бюро, на металлоломе, на колпачках для зубной, бля, пасты, на вонючих азотных удобрениях. На трубах. На сварке. Вот именно, колпачки, твою мать, пластмассовые, винты-отвертки, вонючий навоз, формы для заливки. Вот почему мужики всегда брались за черную работу, а вопросы эстетики, романтики, как не сулящие больших заработков, оставляли женщинам. А те — сидели в своих будуарах над поэзией и художествами, вышивали, а мужики в фурах по оптовым базам, по грязи! А ведь когда я еще щенком был, Боже ж ты мой, как я умел из социализма этого гребаного деньги вытягивать, с самой примитивной работы на бензозаправке ГУН! Главное управление нефтепродуктов — красивое название, суки, заимели. Днем вожусь с вонючими унитазами в этой ремесленно-слесарной школе в Костежине, а вечером — на велосипед и на ГУН! Вонючий комбинезон сантехника меняю на другой вонючий — провонявший бензином… что от приятеля, который как раз работает на заправке. Прекрасный опыт поколения всех мафиози моих ровесников. О, вот она — работа для настоящего мужчины! Этот, этот и вот этот (здесь он называет фамилии разных нынешних бонз из политики и из СМИ, подмигивает мне). Все они в комбинезонах, в провонявших бензином перчатках делали навар на талонах, с этого начинали. Хорошо, но после работы все эти вонючие комбинезоны сбрасывали долой и — миллионеры! — шли на танцпол в «Лагуну»!
Все дело, сударь, было в том, что литр солярки стоил двенадцать злотых, но не для всех. У водителя-дальнобойщика, например, были специальные талоны. И он обязан был покупать этот литр солярки за доллар, то есть не за двенадцать, а за сто двадцать гребаных злотых. То есть заплатить в десять раз больше. Ура! Ему, конечно, было невыгодно покупать этот литр за сто двадцать. Он хотел бы купить за двенадцать, как все. И тогда мы к нему: хорошо, пусть не за сто двадцать, а за пятьдесят, так уж и быть. И накиньте, будьте добры, салемы или принцы в мягкой пачке. И еще какую-нибудь порнушку. Тереса тогда свою карьеру в Германии начинала, мы все за ней следили затаив дыхание. Добавь, дорогой, газетку с нашей Тереской Орлоффски. Да, тогда дальнобойщики царили на дорогах! Единственные, кто ездил на Запад и привозил все эти продукты. У каждого задница в фирменных левисах. От каждого пахнет дезодорантом «Рексона», как в туалетах и на паркингах в ФРГ. Но и мы на каждом его литре зарабатывали чистыми тридцать восемь злотых! А сколько литров такая дальнобойная фура, сожрет? Один? То-то! Это были просто детские — в смысле наши — шалости. Они нас «сникерсами» кормили, пивом баночным поили. Ведь тогда директор государственного предприятия зарабатывал где-то около семи тысяч в месяц, а я на этой бензоколонке в качестве мальчика на побегушках те же семь тысяч, только за день. Представляете? Разве что деньги тогда были как бы не совсем деньгами. Взять, к примеру, валютных плечевых. Им вообще наши злотые были без надобности, потому что им нечего было на них купить. Они ходили к дальнобойщикам только за реальный товар. Боже, какими же материалистами тогда были люди. За сигареты, за водку «Абсолют»… честное слово, убили бы. Сегодняшним молодым этого не понять. Вот почему наше поколение мафиози лучше всех. У нынешней молодежи такой мотивации, как у нас тогда, уже нет.
Но и до плечевых жизнь добралась. Объявили военное положение. Бог снова решил наказать нашу бедную страну, крест в Олаве живой кровью истекал, чудеса на каждом скрещении дорог. Но и — своим путем: это было время больших денег, потому как сухой закон, большие состояния сколачивались на беде родной страны. В Легнице тогда верховодил Аль Капоне. В Дембицах — другой такой. И мы, признаюсь со стыдом, тоже попользовались ситуацией. Потому что дальнобойщиков перестали пускать на Запад, закрыли границу. И плечевые на нас, если можно так сказать, переключились. За ужин, за дансинг «Лагуна», даже за бензин! И тогда я почесал репу и сказал себе так:
— Деньги и только деньги доберутся туда, докуда взор не достанет, дотянутся до того, до чего наша рука не дотянется! Ну и поехали мы (признаюсь, пьяные и обкуренные) в бар, который некий Дед держал. И что? Высмотрел я самую ладненькую лет под шестнадцать, с самыми маленькими титечками, попочка — сладкая булочка, каких я в жизни не встречал. И была она в такой облегающей тряпочке — пальчики оближешь! Поначалу она вообще не хотела со мной разговаривать. Угощаю кока-колой. Выпила. Сказала, что у нее есть парень. Отвалила. Через три часа встречаю ее перед туалетом и говорю: миллион. А она говорит, что, мол, не надо, что у нее есть парень, да и вообще мала она для этих дел. Лиха беда начало: через два часа сама приходит. Опять вся сладкая, как батончик «Марса», и что согласна за миллион. И ластится, и лижется! И из сладеньких своих титечек вытаскивает номер телефона с именем Анита. И тогда я решил стать финансовым подонком. Сукиным сыном израильским, ибо если уж существует «Файнэншл таймс», то может существовать и файнэншл подонок! И так с мелких сумм к более приличным, к недвижимости, купить, доплатить, продать, поменять, кого-то объебать, кого-то проплатить. Вижу: деньги, вложенные в молодую, несовершеннолетнюю копилку, ее же и открывают… Взялся я за ум, основал дело по выращиванию денег. В переносном смысле, в переносном… Стал наблюдать за всеми этими фарцовщиками, чем они живут-дышат, стал соображать. Да и на бензоколонке с помощью подливания-доливания завязал кое-какие знакомства с целью выращивания деньжат. Все это потом должно было пригодиться. Это вроде Масса говорил: «Что нас не убьет, то нас укрепит».
Меня укрепило даже то, что все заработанное мною на этом бензине я вложил в известный вам кирпичный заводик, и, когда ты меня впервые увидел как пьяное привидение возле Новой Руды, я уже думал, что не справлюсь. Компаньон, как вам прекрасно известно, меня объебал. Но это ему только так казалось. Потому что, как тоже вашей милости известно, металлолом подорожал. Мы сидели, ничего не делали и лишь следили за ценами на медь, как они растут день ото дня! И тогда я заработал первый миллион долларов. Говорят, что первый лимон надо украсть, а я заработал. Да так, что и сам уж не знал, во что эти деньги вкладывать, вот и основал производство пластиковых пакетов с рисунком. Полиэтиленовые и прочие пакеты с рекламными картинками, которых теперь хоть жопой ешь, хотя я этого делать не советую. Пластиковые пакеты были тогда дефицитным продуктом, который брали с боем, который приобретали за деньги и к которому относились как к сумке из текстиля, в смысле — пользовались ими годы. И опять: не дело — мечта, потому что я оказался единственным производителем в Польше. К тому же умеющим сделать на товаре надпечатку! Все что хочешь, например «Нефтехимия-Плоцк», разные картинки — голые бабы на мотоцикле, цветы в вазе, Папа Римский, задумавшийся над судьбами мира. Пальмы на фоне заходящего солнца. Лагуна. А времена были такие, что любое печатное производство, даже шелкографию, надо было регистрировать в службе госбезопасности, ноль конкуренции. Живи не умирай! И меня потянуло на текстиль. Захотелось шить постельные принадлежности. Погодите. Кириллов? Вы где сейчас? Епрст! Дорогу, вишь, ему засыпало. Пусть теперь отсыпет, мы уже ждем их. А они… Кто за рулем? Иван? Через сколько будете? Ну ладно.
И тут начинается мое приключение с настоящими деньгами, то есть с тряпкой половой. Жаль, сударь, что не было тебя здесь тогда! Правда, смеху с этим шитьем было — обхохочешься. Я, миллионер, должен был зарегистрироваться в гильдии ремесленников, выправить себе бумаги мастера или хотя бы подмастерья, а что хуже всего — чтобы получить право шить эти гребаные тряпки, должен был сдать норматив и сам, своими собственными руками, как баба, сшить на экзамене платье. Но я сделал это. Спрашиваешь, сударь, на хрена мне это шитво сдалось? Ха-ха!
А знаком ли тебе, сударь, вкус роскоши? Нет. Тебе, сударь, знаком вкус запеченного сэндвича, остро-сладкий, а в действительности тошнотворно-противный соус. Вы в этом соусе до сих пор плавали как муха. Да помнишь ли ты, сударь, запах тех времен, те гостиничные рестораны? Ведь хорошие рестораны были только в интуристовских гостиницах. Чеканка на стенах. Официанты с пресыщенными лицами, которые много знают, но не склонны делиться знанием. Меня всегда занимали лица людей, особенно отмеченные печатью трудной и горькой мудрости. Вот в такой гостинице — гостинице «Познань» — я и познакомился с Боженой, во время ярмарки, о чем, сударь, ты уже знаешь. А она, как только поняла, что мы хоть и поляки, зато побогаче любых валютных интуристов, сразу же влюбилась в меня большой любовью и стала проявлять поистине мужской свой ум в делах. Впрочем, ее искусство, освоенное ею в прошлые годы, не раз нам в делах пригождалось. Мы ее подсылали в качестве приманки к разным мафиози, у которых надо было документик на моментик раздобыть и скопировать. Что? Удивляешься, что она выглядит не ахти? Это ты не знаешь, что такое искусство макияжа, приобретенное многолетним опытом трудной работы проституткой. Когда она просыпается, то выглядит как страхолюдина. Но в течение дня то там подмажет, то тут подкрасит, то там дорисует да грудь каким-то хитроумным образом взобьет, чего-то напихает, парик, да и вообще… Десять часов все это продолжается, и в полусвете ночного, бара она выглядит как мечта.
А мне все было мало. Хотелось большего. Главное — я знал как. Путь вел через тряпки. К тому времени у меня уже были прикормлены все эти подонки из всепольского хозяйственного гиганта «Сполэм». Я пропихнул туда — по-черному пия водку с известными деятелями — брата, знакомую и несколько человек из семьи Божены. И получал гигантские заказы, потому что они мне их и обеспечили. Главное — найти такой продукт, который не был бы слишком трудоемким в изготовлении и трудным в реализации и чтобы его можно было легко заказать для всех тысяч отделений по стране, такой, чтобы его продавать в миллионных количествах и чтоб на каждом экземпляре зарабатывать определенный процент. Посовещались и решили, что лучше всего для этого дела подойдет половая тряпка, простой квадрат ткани. Впрочем, за те десять процентов со штуки они заказали бы что хочешь. Если бы ты, сударь, говно в упаковке им предложил, все равно купили бы. Потому что им капал процент, само собой, левый. Заказы были такие большие, что я уже не справлялся, вот и нанял деревенских. Я им развозил по домам материал, а они мне за сущие гроши шили. Да хотя бы Манька Барахло… Ваша, сударь, знакомая! Как тесен мир! Бывало, начнет она плакаться в жилетку, а я ее утешаю. А когда-то, слышь, приходила к жене такая девушка, убирала у нас. Анета Супец. Жена говорит: «Что ты, Анетка, переживаешь. Ну такая у тебя фамилия и что? Выйдешь замуж и сменишь». А Манька? Вроде такая простецкая, только у сатуратора ей и стоять, лицо — самое обыкновенное, с неправильным прикусом. Стекла в очках толстые, как подметки. А все-таки в этих ее зенках есть что-то, какая-то безуминка! Романтика… Вот именно — хорошо это вы, сударь, заметили. Иногда она скажет что-нибудь, просто ляпнет, но удивительно точно, хоть и не вполне логично. Стояла она у этого сатуратора и смотрела, как осы лазят по стаканам и вылизывают остатки малинового сиропа. Бедная девочка. Когда-то ее взяли на работу в газовой гладильне, но… ну ладно, проехали. Там клинья под нее подбивал один тип… Грязное дело, она там себя не совсем повела… Миллионер один, производитель унитазов из Ожарова, привел девочку в салон «Версаче», голову вскружил, а она его… Он не то чтобы влюбился, мадемуазель Барахло не такая женщина, чтобы в нее можно было влюбиться, но как-то так… пожалел что ли девчонку косоглазую. Беззащитная такая, истощенная. А она вынесла ведро из подвала и пошла в ближайший ломбард заложить. У нее такая зависимость — закладывать. Я ее на ноги поставил, потому что католичка она искренняя, приучил к профессии швеи и, скажу, что я даже более чем доволен. Шьет, вяжет крючком, на спицах, а теперь оверлоку обучается. Только вот язык высовывает, если что-то потруднее попадается, если надо сосредоточиться, узор крестиком… И губы закусывает, нитку зубами перегрызает и сплевывает. Я ей объясняю, что не в гладильне она, но отучить трудно.
Эти тряпки у меня заказывал в основном отец Божены, Кшисек из Хожова, с вашей, сударь, родной сторонки, гребаный силезец, который по-польски, сука, даже пернуть не умел. В одном только отделении «Сполэм» в Катовицах работало тогда шестнадцать тысяч человек. Выпекали палочки, булочки, сосиски готовили, кулинарию, и всем были нужны тряпки на кухне и белые поварские колпаки, как требовала СЭС. И именно он как-то раз сказал: учреди, Збышек, такую фирму. И мы заработаем. Будем делать тряпки. А я: из чего мы их будем делать? А он: все равно из чего, лишь бы выглядели как тряпки, лишь бы по бухгалтерии провести. Сырье стоило злотый. Но чтобы купить его, мне пришлось дать пятьдесят процентов взятки, то есть себестоимость тряпки стала полтора злотых, а в продажу пустили по шесть. Остаток поделили пополам. Все! Пьем шампанское! Хотя какое там шампанское, водяру у Деда глушили.
Но через месяц захотелось больше. Он говорит: знаешь что, мы, однако, двинем другим путем. Эти тряпки не могут идти по шесть злотых. Это, Кшись, катастрофа: опустим цену — не будет навара. А он: а ни хуя! Эти тряпки будут у нас по четвертаку. Половина мне, половина тебе! По идее, бухгалтерия сразу разобралась бы, что к чему, но в бухгалтерии у нас была сестра Божены, которая аккуратно все проводила. Вот только откуда взять столько материала? Денег горы, а что за них купишь, если нет на складе? Но, пия по-черному с нужными людьми, мне удалось обойти все эти квоты, и через школу и через больницу я все устроил. Ткань на простыни и халаты. Столько этого назаказывали и столько всего наделали, что в конце только полиэстер остался. «Слышь, зая, эта штука вообще не впитывает воду, суп у меня пролился!» — так кричала мне с кухни Божена. Ну не впитывает и что? Не возьмут от нас, что ли? Сами у себя что ли не возьмем? Главное, чтобы был прямоугольник, так ведь? Какая нам разница, если оно и так гниет на складе? Ладно, так и быть, вытру твоими старыми кальсонами.
Вот время было золотое! Не знал, что делать с деньгами, вот и покупал марки, доллары, слитки золота, машины, недвижимость, какой-то лес. Какое-то поле, домики на балтийском побережье… Боже, я до сих пор точно не знаю, где и сколько чего у меня. Сказочное ощущение. Иду себе, сударь, по пляжу на одном морском курорте и думаю: интересно, это моя территория? Может, и моя. За последнее время немного подорожала, хе-хе. Через день грузовыми такси возил товар в Хожув. Пока как-то раз таксист-грузовик мне не сказал: все, Збышек, пиздец, эта сука кладовщица больше не принимает тряпки, весь склад завален ими под самый потолок, она даже свой стол в коридор выставила. У нее этого добра уже на полмиллиона! А у нас, стало быть, в кармане в двадцать раз больше.
Кшисек призадумался. Вона как! Проблема, однако, получилась! Но мы ее, заразу, решим. И при мне набирает номер Рабоче-крестьянской инспекции, была такая после введения военного положения и состояла из военного, представителя общественности и представителя партии. Рабоче-крестьянская инспекция? Граждане инспекторы, есть здесь такой гражданин (сам на себя доносит), такой, блин, директор из Хожува, и этот гад хомячит тряпки. А у нас, на металлургическом комбинате «Катовице», как раз нехватка. Сразу же приехала Рабоче-крестьянская инспекция, вызвали его, влепили ему пятьсот злотых штрафа и поделили все тряпки между всеми металлургическими комбинатами, заводами и шахтами. А Кшисек говорит: ну видишь, пятьсот злотых заплатили — ерунда, зато склад очистили, а производство продолжается!
Кончилось дело с тряпками, начали мы дело с пластмассовыми цветами в пластмассовых горшочках. Семья, зацепившаяся за «Сполэм», отдала приказ, чтобы на каждом, твою мать, подоконнике во всех отделениях были эти цветы, потому что таково требование санэпидемстанции в отношении цветов. Да и в сполэмовских домах отдыха, в сполэмовских столовках и в производственных помещениях, потому что правила гигиены и безопасности труда гласят: от переутомления лучшее средство — общение с природой. Вот и смейся после этого.
Нет, что касается меня, я польскую природу всей душой люблю. Возможно, где-то есть земли и красивее, возможно, даже какие-то теплые страны с неграми, с пальмами, ярким солнцем, напитками и с зонтиками в бокалах. Но я в это не верю. Это наркотик, который для нас придумал гнилой Запад. Чтобы мы туда поехали и сверзились, потому что даже ребенку известно, что там ходят вверх ногами. А даже если бы и поверил, то скажу вам словами песни, что «сердцу дороже песня над Вислой и пески Мазовша». Да, над Вислой. Может, этот пейзаж более монотонный и размытый, серо и холодно. Но это благороднее, чем танцевать сальсу и жрать морепродукты. Здесь, в краю сосен, человек задумывается. Сосредоточивается. Тут, где польское племя, дымы, осени — в общем, ревматика. В смысле — романтика. Достаточно копнуть — и сразу янтарь или каска. В крайнем случае — банка из-под тушенки. Сколько уже лет наши великие поэты и писатели в стихах, но главным образом в песнях воспевают эти наши холодные осени, весны, прихваченную зимним морозом рябину и боярышник, бурьян… Эти с Запада хотели, чтобы все мы поехали в жаркие страны, эмигрировали; это старые и известные номера со времени тевтонских войн. На скитания, на погибель. Чтобы нас съели крокодилы или чтобы мы в трущобах, в фавелах поселились с неграми, с косоглазыми. И тогда они, главным образом немцы и французы, скупили бы наши садовые участки за валюту, понаехали бы сюда, позаменяли бы надписи на швабицу, на готику. Salz, Pfeffer, Kalt Wasser, Warm Wasser понаписали бы и позаменяли бы названия городов. Что уже не раз бывало. А чего далеко ходить за примерами. Катовице когда-то называли Сталиногро́д. Большое спасибо. Им прекрасно известно, что наши земли от Одера до Буга — это эти, как их там, ну… Боже, как их называют-то? Как назывались те земли, где у моих теток были имения? О! О! Черноземы, понял, самые что ни на есть плодородные. На Балтике лучший янтарь и самый мелкий золотой песок, а Татры, а Мазуры. Судак — что золото, треска да щука. Леса сосновые, леса хвойные, лиственные и смешанные, грибом-зверьем все еще изобильные, а они у себя давно уже всю природу зарегулировали, паркинги, подсветка, автострады. Леса у них за сеткой, посаженные под линейку, деревья стоят точно солдаты в строю. Тот, в чьей душе есть хоть крупица романтики, сразу сваливает из такого леса. Есть у них и свежий воздух, но в пакетах по десять марок, фирмы «Сименс». Поэтому они сюда и приезжают. Потому что у нас до сих пор, особенно в восточных воеводствах, заросли дикие, дебри, на псовую охоту можно ездить. На уток, на гусей. Знакомый из управления говорил мне, что хлопочут о приезде, о лицензиях на отстрел кабана, волка! Если мы этого не ценим, то они-то уж оценят. Кто? Те, кто выбился в люди и живет как сарматы. На уток! Любовь к Родине, к родному пейзажу стала редкостью среди здешней молодежи. Каждый только и смотрит, как бы насорить, а, насоривши, жалуется, что, дескать, некрасиво. И смотрит только, как бы свалить на Запад, где всегда будет гражданином, к сожалению, второго сорта, или же в теплые края, в Пуэрто-Рико. На Ямайку. Я, в общем-то, не расист, но как-то мне не очень… Ну ладно, проехали.
*
Погоди, погоди со своими соображениями. Слышь, Кириллов! Мы здесь! Посигналил. Кириллов, мы здесь! Где ты на своей фуре валандаешься? Как я тебе подам?! Не буду же я из машины выходить.
Ну и как там, ребята? Сильно намело в Белоруссии? Вы только повнимательнее там под Амстердамом! Во время перегрузки на судно дадите это разрешение, а этот листочек — в порту мужчине с белым догом, он будет ждать вас в портовом кабаке «Под дохлым псом». Я не знаю, как по-ихнему это будет называться, небось, знаете, что они говорят так, будто рот клецками набит. Ничего не поделаешь. Вот что, Кириллов, от сестры привет тебе. Кто сегодня с тобой едет? Иван? Который из Симферополя? Ты с ним поосторожнее, по-свойски тебе скажу. Нет, не в этом смысле, он на границе ничего не умеет сделать. Все на тебя остается. А сделать вы вот что должны: этот приятель даст вам одну штуку, вы ее передайте на судно капитану, зовут его капитан Йохансен. Вот на всякий случай номер его голландского телефона. Повтори. Йохансен. Да, конопатая голландская рожа. Дай мне жвачку! Хочешь, сударь, жвачку? Дай две, Кириллов. Теперь слушай так: скажи этому Ивану, что побыстрее надо быть особенно на территории Швабии, здесь у тебя конверты с деньгами на штрафы. Платите сразу без разговоров. Только чтобы брать счета. Иначе не рассчитаетесь. Вот другой конверт, на подкуп на границе. А здесь пошлина. Вот водка «Абсолют» на восточные границы, когда будете возвращаться, выпейте с таможенниками, не раньше, а чтобы до срока не выпили — вот вам еще одна, но чтобы пить только после работы. Лучше всего в мотелях, когда машины на стоянке. Только не подеритесь. А теперь так: едете через Гамбург, в смысле объезжаете, но под Гамбургом есть на автостраде мотель, вот здесь координаты, там возьмете товар, который привезете вот сюда. Вот, где я отметил на карте. Держи. Передаст вам барменша из одного задрипанного «Макдоналдса», есть там такой. А вот сто сорок пар очков, когда приедете в Москву, к вам подойдет американский гражданин Кристоф Лукас, на Патриарших прудах, тот самый, тот самый. Здесь еще от Божены кое-что для него. Все вам записал здесь. В Лейдене сами знаете, с кем надо встретиться. Вот и отлично. Вперед. Только смотрите, документы у вас в пакете, чтобы не промокли, это разрешения на ввоз-вывоз, стоило десять тысяч, и не гривен. Ага! Вы ведь на Лихень едете? Вот, подбросьте бедолагу, это пятнадцать минут в вашем направлении. А я вас, сударь, здесь подожду, вы возьмите такси, номер шесть-шесть-шесть, и ко мне. Может, немного рановато будете, но помолиться помо́литесь. Я здесь вас на стоянке подожду, а потом приглашаю на завтрак! Есть здесь у меня знакомый кабак на автостраде, друг держит. Дедом кличут. Полный ассортимент, с девочками на этаже… Ну, бывай!
Ой, Сашенька, я уже вижу, как он меня со своих рук на руки настоящих моряков, на руки настоящих, со шрамами на роже, боксеров передает. Что, может, оно и безопасней, а может, и опасней. Как будто, мать его дери, сам не мог подвезти. А? Некультурно выражаюсь? Ну некультурно. Потому что они что-то такое в своих рефрижераторах возят, отчего мне вдруг после всей этой бессонной ночи какая-то невралгия в голову ударила, когда их Амаль подмигнул им, когда меня передавал. А слово «Лихень» он выговаривал… с какой-то выдающей иронию запинкой, вроде как говорил: «Убить его и на органы продать, в Лейдене один такой зачуханный тип за почками придет. А в Амстердаме — за сердцем. А в Москве, когда будете возвращаться, доставьте куда надо его яйца, а то там такая новая русская, Царицей зовут, на завтрак только гоголем-моголем из мужских яиц питается, такие вот у нее капризы. Потребляет гоголь-моголь из мужских яиц. Да поторапливайтесь, ей они свежие нужны! А мужик этот чокнутый, ему все кажется, что он исторический персонаж, никто его не хватится, потому что он обанкротился!» Боже! А ведь и карты говорили, само собой, о посылке, но что это посылка с моими яйцами для Царицы какой-то Екатерины, за ногу ее дери, — умолчали.
И когда я так стоял, точно Ника в нерешительности, на чью сторону склониться, одной ногой в снегу на ступеньках лесенки, по которой влезают в кабину в дальнобойной фуре, а другой — на твердой почве, меня интересовало только одно. Помнишь ли ты, Саша, Сашенька мой, помнишь ли ты меня? Вспомнил бы ты меня, если бы я не вернулся? Отдал бы ты меня на погибель, на гоголь-моголь для жестокой Царицы? Они не понимали, что со мной, а я так встал и погрузился в раздумья, из которых Амаль меня вывел легким толчком под зад со словами: с Богом, сударь, пора ехать. А я сплюнул, перекрестился и взобрался наверх.
День добрый! Zdrawstwujtie! Заглядываю в кабину, а тут сюрприз — Кириллов никакой не мордоворот, а очень миленький, сладенький, чистый сердцем (по лицу видно!) мальчик лет эдак двадцати, улыбчивый, общительный. Без гонора и сметливый. Само собой, чистая украинская улыбка в пол-лица. Меховая шапка сползает на глаза. Второй, за рулем, — Иван из Симферополя, тоже точь-в-точь Алешка. Машину ведет, колбасу достал и смачно ест. Вестимо дело, голодный. Э, дык я с такими всю жизнь общаюсь, легко найдем общий язык. Кириллов сразу уступает мне место рядом с водителем, а сам идет спать назад, где у него удобная лежанка. Что-то бормочет насчет разбудить на границе и засыпает сном праведника среди свертков, водок, конвертов с деньгами. Как там у вас в Симферополе, небось, тепло уже, Крым ведь? Тепло.
Светать скоро будет, иду. Еще пока не Лихень, а уже при дороге образ Богоматери в сделанных из лент длинных лучах во все стороны. Так обозначают места явлений, придорожных чудес. Серо. Холодно. Немного проясняется над ивами, над тополями. Птичий клин на синем небе. Боже! Как же колотится сердце! Вот и дорога, вот и надпись на покосившейся жерди «Старый Лихень» и тут же рядом «Zimmer frei», пансионат «Утомленный паломник». А вот и новый костел у дороги, а на фасаде нарисован Папа Римский (непохоже) и Богоматерь, но так неумело изображена, что лицо как у Голоты. Я перекрестился. Вот и холм, а вот и храм. Иду, пою духовные песни. Salve Regina! Сильнее в куртку кутаюсь, воротник поднимаю, но неожиданно в сетке нахожу теплый берет, доставшийся мне от Амаля. Надеваю набекрень для куражу, да и дует. Выгляжу в нем, должно быть, как наш церковный сторож. А бессонная ночь дает о себе знать, лицо горит, в голове темно, хочется есть. Иду. Ветер крепчает, воет, как лесопилка. Вхожу во врата святилища, по ступенькам. К Матери Пресвятой! С викарием поговорю, чтобы мою фигурку здесь починить и где-нибудь в садике под козырьком поместить. А как дар я повешу жемчуга, что у меня теперь на шее. Но пусто, морозно. Воздух прозрачен. Куда идти, не знаю; какие-то стрелки. Одна стрелка показывает на дом паломника «Ковчег», другая — на громадную надпись «КАТЫНЬ». Входишь как в ботанический сад, как в рощу. Нигде никого, чтобы хоть пастыря какого где встретить. Salve Regina! Саша, что ты там теперь поделываешь? Думаю, ничего благочестивого. Помнишь, какую профанацию в прошлом году ты устроил святым символам на спине своей? Ветер воет, точно Бог на небе на пиле играет. Зябко. Сверху мне открывается громадная пустая площадь. В небе парит орел. Комета в это синее утро выглядит как ярмарочный ветрячок на палочке, типа тех, которыми дядюшка торговал когда-то. Зависла над костелом, как над вертепом.
И вдруг на этот пустой плац перед зданием новой базилики маршем выходит подразделение солдат. Во главе с комендантом. Стоят посередине, лицом к алтарю и по команде то «ложись», то «встать» то ложатся, то встают и опять ложатся! Встать! Ложись! Ложись и лежи! И на колени! И ложись! И на лицо! И встать! И смирно! И вольно! И ложись! Гремят выстрелы в небо, во славу Приснодевы. Я на это смотрю с вершины лестницы, как они на фоне креста падают и встают. А на цоколе, на котором этот крест водружен, выбиты слова и подписано «Адам Мицкевич»:
Под крестом Господним, лишь под этим знаком
Польша будет Польшей, а поляк поляком…
А потом бредут по приказу. В морозное утро, в шесть часов, а ветер завывает, Бог на пиле играет, воздух серебряно-серый проясняется. Присоединиться что ли к ним? С ними вместе падать и вставать? С ними! Я — с ними, с польскими солдатами! Падать, в пыли валяться!
*
А помнишь, Александр Сергеевич, как перед самым моим отъездом, перед окончательным крахом, когда уже все завалилось, все горело, черт подал знак, что дело плохо и надо отправляться в паломничество, что без Божьей помощи ничего здесь не сделаешь? Умник, а картам, шельмам эдаким, все давно уже было известно. И только одно они твердили: что посылку получу, посылку, посылку, посылку. Любимая их песня. Ну допустим, приходит почтальон: подпишите здесь. А вот не подпишу! Ни хрена я вам не подпишу, потому что это наверняка из суда. Пока я не подписал, вы ничего не можете мне предъявить, не принимаю к сведению повестку! Вы ведь уже были у меня позавчера, я ведь вам и тогда ничего не подписал, вот и сегодня не подпишу, не подпишу, ничего не стану подписывать, нет меня дома, цветочки хожу по лесу собираю, желуди на военно-тюремный кофе.
Что вы, пан Хуберт, у меня для вас не из суда посылка, скорее от тетки из Америки! Посылают ведь люди разные хорошие вещи, шоколад, например, в коробку положат, в бумажку обернут, шнурком перевяжут и пошлют. А у вас, пан Хуберт, в последнее время ведь не ахти как дела, не везет, а? А тут нате вам, наверняка какие-нибудь деликатесы, так вам и не придется больше в лес ходить за рутой, за желудями для мальцкаффе. Арабику заварите. А что это вы, пан Хуберт, так побледнели, когда я про посылку сказал? Глаза у вас из орбит чуть не повылазили. Берите уж наконец эту посылку. Да в квитанции распишитесь. А то парни ваши совсем с лица спали. А так хоть шоколадку поедят. Это магний.
Как же, дам я им шоколад! Чтобы у них совсем голова вскружилась! Накося выкуси, шоколад им! И так слишком жирные! Однако подпись ставлю, спасибо, до свидания! Приношу эту посылку в каморку. Куда, Саша, куда, Фелек, а ну к себе! У вас по квартплате задолженность! Нечего совать свой нос мне в карты, тьфу, в посылку! Мне посылка! Может, от бабки Кропки Розенцвейг из Израиля? Может, от тетки Фиольки (Фиолии) Кранц из Канады? Может, от Ярослава и Зенобии Бурчиморда из Истебной, что выехали в Гринпойнт в семидесятые годы? Где ножницы? Боже, карты не врут! Перекрестился я. Раскрываю, а там еще одна обертка — какая-то коммунистическая газета пятидесятых годов. Старым чулком перевязанная. Долой лишнее! Опять то же. Ладно, поработаем ножом. Ну наконец, добрались до содержимого. Помнишь, Саша, какой страх нас охватил? В смысле меня, потому что вас там не было, ну а потом и вас? Я вовсе не волнуюсь, я лишь бесстрастно перечисляю, что там было внутри, интерпретация после.
1) Гипс. Гипс подписанный. Давнишний. С чьей-то сломанной руки. На нем надписи цветными карандашами по-английски, разные даты, February 1956, love, дальше неразборчиво.
2) Зубной протез, видать, довоенный, пожелтевший, — без комментария. Взял через чулок и в мусор.
3) Бонбоньерка американская, закрыта фабрично, с явно немодным дизайном, сразу видно — пятидесятые годы. Открываю и обнаруживаю, что содержимое находится в состоянии разложения. Коробку, как, впрочем, и все в этом доме, я потом переделал в копилку.
4) Большой полупрозрачный елочный шар, разбитый.
5) Черно-белое фото неестественно улыбающейся тетки Аниели с каким-то мужчиной в белой военной форме на фоне Ниагарского водопада.
6) Завитой в мелкий бес блондинистый парик.
Здесь, признаюсь, так меня разобрало, что я, не помня себя от ярости, метнул что было сил этот парик в печку-буржуйку, в вырывающееся, в бушующее пламя. После чего схватился за голову. Что я натворил! Вот уж горе так горе! Невезуха! Хуже, чем соль рассыпать! Ай, решилась моя судьба! Зашипело. Каракатица. Знаешь, Саша-морячок, что это такое? Когда в бушующем море корабль встречает каракатицу, это хуже, чем огни Святого Эльма. Наихудшее из предзнаменований. Так и нашему с вами кораблю суждено было со дня на день разбиться, когда мы эту каракатицу увидели.
И сразу на борту паника. Вы с Фелеком, ведомые недобрым предчувствием, прибежали и стали колотиться в закрытую дверь: что такое, шеф, чем так воняет? Мы что, из запеканок в крематорий перепрофилировались?! И снова стук в дверь. Да нет же, черт вас дери, уходите! Ну воняет, воняет, а чего ему не вонять? Если я тут с Вельзевулом сейчас контракт на мою душу подписываю собственной кровью! С чертом чертенок в посылке сидел, вот и смердит сера адская! Вот увидите, как все по-новому обернется, как у нас дела пойдут. Сам бы Яхве не устроил мне этого так наверняка через Израиль, как чертенок устроит. Да уж, не фиалками запахло. Страшный чад горящих волос наполнил все помещение, как будто я по меньшей мере Розальку эту несчастную, Антека или Янко Музыканта родную сестру в печь засовывал. Даже в школе это проходят. Лично я считаю, что детям в начальной школе не следует такие книги даже издалека показывать, с чем и обращаюсь к министерству просвещения. Опомнитесь, люди!
Но хуже всего, что это был парик, потому что сжечь парик — это конец и никакие оплевывания через плечо, никакие заговоры тут не помогут. В подавленном состоянии я с помощью ребят залил огонь водой и сел на стул, чтобы рассказать, откуда, от кого эта посылка. Только, Фелюсь, приоткрой окно на кухне и тут, сделай сквозняк, не то задохнемся.
Ну-да, от тетки, от тетки, правильно мыслите. Далекой, а то откуда бы такая кособокая аристократия взялась у меня в ближайшем семейном окружении. От Аниели, будь она неладна. На наследство я рассчитывал, а теперь вижу, что облом у меня с наследством, как у той руки в гипсе. Кукиш с маслом, гипс с протезом. Плюс налог на обогащение, плюс налог на добавленную стоимость, плюс налог с наследства. Этот парик уже окончательно меня убедил, что да, что существуют-таки и невезуха, и все эти Розальки в печке, приметы, непросвещенность масс, что существуют асцендент в Раке и прочие чудеса. Потому что сразу, как только парик попал в огонь, как только ту каракатицу, плывущую по волнам нашей жизни, огни Святого Эльма на море бурливом увидели, через несколько дней судно затонуло, моя лайба на вспененных волнах разбилась, дело прикрыли, мусор после меня вымели, вынесли, помещение опечатали и наступил окончательный крах.
К посылке был приложен листок, наклонным с завитушками почерком исписанный, полный дурдом. А самое смешное, что ты, Фелек, выхватил это письмо и, встав на табурет, начал читать его, как ученик у доски:
Моя Антонина!
Аниеля Пуцятыцкая
После нескольких весенних дней у нас снова холода, сильно дует. Ты ведь знаешь, как я плохо переношу ветер и вообще болею по причине ауры. На лечение надо бы поехать в Киссинген, но времена нынче тяжелые, да и возможности нет. Все кашляют. Представь себе, дорогая, у молодой Ланцкоронской снова боль в плече, а Стась Понимирский упал с лошади и зашиб голову так, что ночью старика Гольдмана позвали наложить повязку. Возвращался, баламут, из соседнего поместья и расшибся, вот так. Молодой еще, как жеребенок норовистый, к счастью, в сентябре учиться идет. Буня выхаживала его самоотверженно целую ночь, так что сама получила ото всего этого зубную ангину и (неразборчиво). Вот именно! Навестила нас Пуця Меллер. Как обыкновенно, привезла из Лондона новые моды, но главное — велюровую шляпу бордо с вишневой ленточкой и осеннее пальто длины у нас пока неизвестной. Тетя Миля очень больна, и уже относительно имения первые попытки предпринимает ее чудесный известный тебе племянник. Все на кокоток потом в Париже, баламут, просадит. Однако кузен наш, Алек Белецкий, как еще один наследник, уже некоторые старания приложил и, возможно, солидное имение совершенно от разорения убережет. Жуиры и бонвиваны — позор и стыд нашей семьи, вот так. Как же мне отблагодарить тебя за прекрасные рисунки на салфетках для китайской гостиной. Папа в Вене по общественным делам. Горничную Калужную я недавно выставила, ибо к моим письмам intime и prive она интерес проявила, хоть и по-французски писаны, опасаюсь, что плебс последнее время и в языке французском разобраться сумеет, и за деньги дела мои на люди вынести способен. От одной лишь мысли об этом на меня накатывает приступ мигрени, а посему кончаю. Всем сердцем преданная тебе твоя подруга
Я со смеху покатывался, когда Фелек читал это по складам в ломбарде. Сам в трениках, нос сломан! Хамство да и только, точно те русские, что во время освобождения к добру нашему подбирались. Тут ведь такая роскошь! Я надел жемчуга и изображал из себя потомка, озабоченного судьбой теткиного наследства. Хам! Кричу я Фелеку. Хам, куда ты свои лапы, которыми в носу ковыряешь, к моим родовым реликвиям, к письмам… Лучше бы коней пошел посмотреть, кормлены ли, чищены! А что ты, Саша, окажешься хамом (что Фелек хам, это известно) и на фото тетки на фоне Ниагары скажешь «во телка», я даже не предполагал. А лупить друг друга гипсом по голове, размахивать им — так это ваши обычные проказы. Ты бы у меня мог в имении служить, Саша. Я бы теперь туда поехал, на эту Украину, в наши родовые довоенные владения, в которых я пусть никогда и не был, но дальние родственники… Я бы поехал гоголем, и сразу бы меня окружили такие Сашки белобрысые да дети чумазые, в одной рубашонке, в грязи, да бабы старые с ватой в ушах. А я бы их всех благословил и мягким голосом сказал:
— Не бойтесь, люди добрые, это я — ваш господин, ваш пан приехал. А какая-нибудь очень старая старуха, почти слепая, которая меня не узнала бы, но что-то ей привиделось и она крикнула бы: «А ну, народ, шапки долой, пан наш вернулся!» А они бы шапки поснимали, потому что пан их приехал… А еще одна, с бельмом на глазу, сидела бы перед хатой на лавочке, совсем просиженной, потому что всю жизнь на ней сидят. Такая же злая, как старуха из сказки о золотой рыбке. У той было разбитое корыто, а она захотела дворец от золотой рыбки. Шел бы я по этой деревне, по весенним лужам, а старуха вытянула бы ко мне лапищу свою громадную, как сковородка, да посеревшую от выкапывания картошки, и засверкала бы этим своим бельмом: «Целуй руку! Теперь ты!»
Их там несколько жило, Саша. В усадьбе. (Вы там наконец успокоитесь или нет?!) Сразу после войны они вернулись в свою усадьбу, разоренную, с дырявой крышей. На своих двоих доковыляли по дороге, обсаженной плакучими ивами, сами все в слезах (Ты в глаз попадешь ему этим гипсом!) Как только ивы эти увидели — сразу в слезы, ибо изрублены деревья на дрова, сожжены в печках. А на обломанной ветке висит пригоревший котелок. В котором солдаты себе сало топили, точно цыгане! О Боже, Аниелька, ты видишь это? Точно цыгане! Но тише, истинное благородство обязывает даже в самых плохих условиях сохранять достоинство!
На том месте, где до войны у них был большой конный завод чистокровных арабских скакунов, копошатся в грязи ободранные деревенские ребятишки. Здесь, где были и мраморные поилки, и позолоченная упряжь, и экипажи, и все-все! И все это было разграблено в их отсутствие, потому что через эту усадьбу прошли сначала немцы, а потом русские. Да, Сашенька, не хочу огорчать тебя, но были там и украинцы. Вошли и вышли, обесчестили, как невинную девушку. Вошли вовнутрь, отлили в фарфоровую вазу, в которой суп к столу подавали, и уехали, вот и все, на что мужик способен. Чего не покрали, не порушили солдаты, то от местной голытьбы погибло. Как будто наяву вижу тебя, Саша, во время этой экспроприации! Налететь, посеять опустошение, забрать добро и был таков! Очень подошел бы ты. Шустрый. Настоящий казак из тебя.
Нет, Сашенька, так ближе в направлении Любачова. (Фелек, выплюни немедленно этот протез, на нем могут остаться помещицкие микробы!) Приехали, заплакали. А чтобы коммуна не покромсала их в мелкие хуечки, закрылись изнутри на засов, на замок и сидели тихо, только ведро подставляли под дыру в крыше. Но жить на что-то надо — купили корову, которой отвели комнату с диваном и столиком. Видать, породистая корова была. Звали ее то ли Фуня, то ли Дуня, а может, и Буня. Все боялись, что коммунисты и корову у них заберут. Когда с ведром от коровы шли — помои выливали после Фуни, — всегда платочки на голову повязывали, вроде как из кружка сельских хозяек они… Но только в дом заходили, закрывались, так сразу гранд-дамами становились и «Поди, заведи граммофон, поставь Шопена». — «Иди лей помои!» — «Сама поставь, я — слишком солидная дама» — «А у меня мигрень». — «А у меня урок французского Кескесе помои? Женекомпропа помои!» Да, дорогие мои дамы, счастье надо рвать, как спелые вишни, но, к сожалению, как пришла война, так ваше деревце и засохло. А вы, вместо того чтобы смириться с этим, иссохшие и гнилые ягоды в рот себе суете, вымороженные и мокрые. Рвали, пережевывали эти терпкие вишенки, а косточки выплевывали. (Эй! Отдай гипс, он у меня теперь будет!) До войны получили очень приличное образование, в итоге знали три вещи: играть на пианино, говорить по-французски и очень профессионально разбираться в коневодстве, в разведении чистокровных арабских скакунов. Так что вполне возможно, и с коровой Фуней они говорили по-арабски, а та маслеными глазами смотрела на них как баран на новые ворота.
Не жри это! Ты что, такой-сякой, обязан это жрать? Немедленно выплюнь, это просроченные конфеты! Шеф, жратва ведь, я бы это схавал! Ты, Саша, откуда знаешь такие слова, а, скажи мне! Как это с детского сада? Фелек! Садись там, с той стороны, а Саша сядет рядом со мной! Что это за беготня по комнате. Потом отдаст тебе!
Тем временем в соответствующем ящике уже лежала подписанная соответствующим лицом бумага о том, что имеется приказ раскулачить их и основать на базе их хозяйства госхоз или кружок сельских хозяек. Должна была приехать Польская кинохроника, а они тихо-тихо сидят, ни на какие стуки дверь не открывают, корову, которая мычала, заткнули кружевным платочком, еще довоенным. Матерь Божья! Так тихо сидят, как мы здесь перед судами и счетами. В конце концов через годик-другой, в году примерно сорок восьмом, усадебку эту у них все же забрали, и каждой пришлось самостоятельно устраиваться. Разъехались по всей Польше. Одна попала в Краков и поступила на госслужбу. Потому что знала языки, умела считать, тогда этого было достаточно. (Ты, Саша, еще на голову ему залезь!) А тетка Аниеля поехала в Варшаву и там получила квартиру в наследство от какого-то дядюшки, который, узнав о победе коммунистов, покончил с собой в ванне. Только страшно ей стало там, да и работы не было, вот и решила она поехать в Америку. Даже не стала «запасаться терпением», как советовали карты, поехала. Бриллиант — последнее, что оставалось от былых времен — то ли продала, то ли в вагине провезла. (Что это за смешки?) Ну в пипке, ну в пипке, ну в пипке, что тут смешного? Пипку что ль, такой-сякой, не видел? А через несколько лет, под конец пятидесятых, она вернулась на «Батории». И было с ней столько багажа, что он занимал всю каюту! Так что даже пришлось занять часть капитанской каюты. Одни свертки, вроде посылок из того карточного гадания, весь ее скарб, хлам, старые бумаги, одежда, кофеварки, тостеры, потому что тогда в США началось повальное увлечение разными электрическими кухонными приспособлениями. Аристократические семьи, как правило, все очень разветвленные, так что в порт ее пришли встречать какие-то совсем дальние родственники, те, что с более тонких веточек генеалогического древа. Дерева, у которого коммунистическая власть подрубила корни. Прибыли они, значит, в порт, а капитан вдруг спрашивает у этой семьи, есть ли у них в доме телевизор. Ну есть, а что такого? Да не нужен он вам — у вас такая тетка, что собою десять телевизоров заменит. Понятное дело, о телевизоре он спросил как о развлечении.
Началась разгрузка этих сотен свертков. Нанятые парни сопят, а у тетки ветер срывает с головы белую шляпку. Довезла она, однако, эти свертки до Варшавы, где доверху завалила ими всю квартиру на улице Желязной, доставшуюся ей от дядюшки-самоубийцы, который, как мы помним, покончил с собой в ванне. Вся квартира до потолка в свертках, квартирка-то однокомнатная. Кажется, оставила она только узкий проход от входной двери до туалета, до чайного столика и до кровати. Впрочем, она никогда не открывала входную дверь, потому что быстро вернулась в Штаты на пару лет. Видать, ту самую карту («Поедешь в США») когда-то вытянула, номер, если память не изменяет, семнадцать. Еще уголок у той карты был загнут, так всем хотелось вытянуть именно ее. О свертках-посылках — номер тринадцать. А еще жаловалась, что, дескать, ей, такой аристократке со всяким сбродом на Желязной приходится жить. Там же, где и моя бабка по еврейской линии, лучшее мыло… Что? Ну и что с того, что я это уже рассказывал?!
Стало быть, снова в Штаты, там она познакомилась с американцем и еще раз вернулась уже в новом имидже, а именно в ковбойском наряде — замшевая курточка с бахромой, кожаные штаны, сапожки. Венцом всей этой метаморфозы были большие солнцезащитные очки, шейный платок-косынка и муж-американец. Потому что приехала она с американцем, с которым там связалась и перед которым развернула картину воскрешения усадьбы. Захотела поднять усадьбу из руин. Саша, тебе это надо как подпаску талдычить, потому что ты не врубаешься. С американцем, которому она там расписала, что, дескать, она такая-растакая княгиня, аристократка и у нее большое имение, которое после коммунистического правления пришло в упадок, а потому его надо реставрировать и основать там ферму. Да, ферму, прибыльную ферму. Засеять поле генетически модифицированной кукурузой, каждый початок которой с твою, Саша, ляжку. Короче, приехали они в имение, где был тот госхоз, и когда американец все это увидел, то попросился по малой нужде до ближайших кустиков. Понимаешь, I go pipi тут, за сарайчиком, схожу проверю, нет ли меня в том конце двора.
Наверное, ты, Сашенька, уже догадался, что больше она его не видела. Убежал полем, по-английски испарился, по-английски же спрашивал и мужиков: где тут ближайший аэропорт? Куда на Лас-Вегас? А у тетки Аниели в тот же момент испарились все фантазии. Посмотрела она на госхоз, сдвинула набекрень ковбойскую шляпу и направилась в сторону реализма. То есть на улицу Желязную, в свою малюсенькую варшавскую квартирку, заваленную, как мы помним, нераспакованными с пятидесятых годов свертками. И жила она там себе поживала среди коробок на какую-то пенсию. А когда раз в несколько лет кто-то из семьи навещал ее, то после рассказывал, что, наверное, она сошла с ума, потому что открывала дверь неизменно одетая в плащ-пыльник, застегнутая до последней пуговицы и перепоясанная как кающаяся грешница цепью. В мужских кальсонах. А в ванне у нее была гора грязной посуды: какие-то остатки фамильного фарфора, столовые приборы, тарелки, вазы, серебряные подносы. И все это лежало в ванне немытое многие годы. Потому что до войны была прислуга. А теперь гость сам должен был отмыть для себя чашку от многолетней грязи, и только потом она подавала чай.
И все это длилось годами, свертки не распакованы, тетка сумасшедшая, столовые приборы в ванне, где некогда оборвалась жизнь дядюшки. Пока наконец в восьмидесятые годы дальние ее родственники, самые что ни на есть мелкие листочки генеалогического древа, не стали получать посылки. Отправитель: тетка Аниеля, Варшава, улица Желязная. Открывают, а там… клочья ее американского дома. В одних свертках было то, что она сняла с холодильника, в других — что выгребла из самого холодильника в своей американской квартире, в третьих — какие-то ни на что не похожие ботинки по чикагской моде 50-х годов, а нам попались парик, протез, фото и письмо. Нам сильно не повезло! А ведь кое-кому достались и вполне приличные вещи, хоть и выдержанные в несколько старомодном дизайне: почти новые тостеры, электрочайники, фены. Попробовал бы ты в те времена достать в Явожне экспресс-кофеварку! Только новобрачным, да и то не всегда. А самое прикольное помнишь? Как через несколько дней пришла еще одна посылка от нее с десятками пар брюк самых разных периодов американской моды, и ты, Сашенька, в этих портках ходил, а Фелек смеялся, что выглядишь в них как пидор. Вот потеха была! А потом ты так переживал, что украинцы теткино имение разорили, что как шелковый две недели ходил, все угодить старался, спинку мне тер, отвары в постель носил и вообще — бальзам на сердце!
Через две недели я, Саша, призвал тебя на совет. Любопытство разбирало: у нее ли до сих пор тот бриллиант, что она в пипке в Штаты увезла? В этой заваленной квартире на Желязной? Я думаю, у нее еще должны быть по крайней мере золотые часы аристократических времен, а может, и не только они. Вообще неизвестно, куда девалась шкатулка с бижутерией. И знаешь, что еще я думаю… Что она уже… Ну что тетя уже в приличных летах и что надо быть начеку, держать руку на пульсе и в случае чего ехать туда, чтобы опередить других членов семьи в поисках шкатулки. Вместе поедем, только надо что-нибудь придумать, чтобы с ней войти в контакт, потому что, если мы о тетушкиной смерти узнаем из газетных некрологов, будет поздно, разве не так? Во! И знаешь что я еще тебе скажу… Ехать надо немедленно, прямо завтра!
Помнишь, как мы тогда настрополились? Всю ночь, бля, не спали и у тебя на чердаке, пока Фелека не было, водку пили да курили, по спине друг друга хлопали, да деньги все считали-пересчитывали, да бриллиант друг у друга из рук вырывали. Уж что-что, а в этом деле ты всегда первый был, это тебе не комнату убирать за собой. Решили — поедем под предлогом выразить благодарность за посылку, якобы так нас приятно взволновало, что тетя после стольких лет помнит обо мне. Ты будешь в роли моего (хи-хи) сына, а стало быть, и ей хоть и дальний, но родственник. Ой, Саша, чего у нас с тобой только не было, вспомнить — обхохочешься! Если тетка уже, что называется, дышит на ладан, то мы остановимся в каком-нибудь дешевеньком пансионате и каждый день будем ее навещать, как бы заботиться, а второй в это время будет шмонать заваленную квартиру. Как же мило мечтается на чердаке! Вино марки «Вино», чтоб ему… До конца жизни не забуду того похмелья. Если тетка будет в сознании, то план такой: чтобы ее растрогать, ты должен прийти к ней в одних из тех жутких порток из посылки. Что, дескать, пригодились, что, мол, носим. А если она будет в отключке, то сразу ее в ванну, связать, прочесать все. Поезд был один в пять с чем-то, проспали, второй — днем, вот на него едва успели. Короче, едем. Я клюю, ты клюешь. Я тебе тычка, ты просыпаешься, а я засыпаю. В конце концов ты прижался ко мне, тебя убаюкало, и проспал ты до самой до столицы.
Ты столичный?
А то! Столичный, столичный. Городской я, а ты, Саша, деревенский.
Ну деревенский я, и что?!
*
Как милой подруги улыбка,
Как юных деревьев листва,
Роса на травинке на гибкой,
Оркестра бродячего скрипка,
Как страсть, что владеть нами вправе,
Любви, лишь расцветшей едва,
Так радуют сердце той песни слова,
Пою о любимой Варшаве…
Варшава, родная Варшава,
Предмет моих мыслей и снов.
На улице слева и справа
Весельем кипящею лавой
Зовешь ты меня, ожидая
Мелодий и ласковых слов.
Как хочется мне повидать тебя вновь,
Варшава, навеки родная!
*
Весело трезвонят красные трамваи. Вот уже «Халя Мировская», а сейчас будет улица Теплая, Хлодная, а вот и Желязная. Где это? Вон тут! Пересечение Желязной с Крохмальной. Э-э-э… может, лучше не рассказывать, может, опустим — как это в книгах говорят — занавес… Это ты ничего не читаешь, а я читаю. В библиотеку записан. Надо читать, Саша, романы, но прежде всего — окончания романов. Что, например, де Мертей из «Опасных связей» вроде вся из себя такая смелая, а в конце книги с одним глазом сваливала за границу. Что, например, Б. Радзивилл вроде вся из себя такая happy, через три месяца после свадьбы выделениями изошла, умирая от рака. Что, например, Раскольников, эх… Дочитывай, Саша, романы до конца. А что касается нашего романа, то конец его стоит тех упомянутых.
Угол Крохмальной. Такой кусок довоенного дома из почерневшего красного кирпича, один подъезд остался, остальное разрушено немцами, гяурами… В подворотне вытоптанная мозаика, может, туфелькой какой-нибудь Ордонки? А то и еврейской довоенной ногой. Улица Теплая — то же самое: кое-где довоенные остатки, а вокруг панельное домостроение, печальная картина. Входим. Стучим в дверь, сначала культурно. Нет ответа. Потом ты, Саша, решил… Нет, это мы, шеф, вместе! Посовещались и решили прибегнуть к твоим мануальным способностям, то есть проволочка в замок и дверь элегантно открывается. Такой замок для тебя пара пустяков. А если бы кто подошел, ему ответили бы, что, будучи обеспокоены судьбой больной тетушки, не открывающей дверь, мы как раз дверь-то и открываем, чтобы проверить, жива ли еще. Но никто не подошел. Впрочем, и твоя проволочка слабой оказалась против «Герды». Надо же, поставила себе! Приличный такой замок, с задвижкой! И здесь я преисполняюсь восхищения тобою, Сашенька! Какой ты проворный парень, чистое золото, как быстро сориентировался в Варшаве, как быстро слетал на Ружицкого, как со столичными специалистами по замкам быстро скорешился и раздобыл фомку. Я тем временем прошелся по Хлодной, Теплой, Желязной, по Крохмальной, Гжибовской, и слезы невольно наворачивались на глаза. Посидел на парапетике, какую-то воду пил минеральную. Так у меня нутро горело после вчерашнего. Что осталось от всей нашей лавочки! Кое-где еще замызганные магазинчики со ржавыми ключами и сломанными часами на грязной витрине, остатки былой роскоши. А рядом уже растут здания из стекла и бетона, металл, серебро, никель. Стал я высматривать теткины окна: ниже — пустые глазницы, а выше — заложенные пенопластом рамы, значит, здесь.
Скрежещет фомка, ты открываешь, мы входим. Дверь солидная, с обивкой. Но настежь не открывается, потому что коробки громоздятся сразу за дверью. Темно. Мы не знаем, где выключатель, к стенам не подобраться. Вонь, но не трупная, вонь от грязи. Но какая! Сладкий запах немытой старушки. Отвратительный. Меня чуть не вырвало, а это могло легко случиться, если принять во внимание вчерашнюю гулянку. Ладно. В прихожей тетки нет, что видно довольно отчетливо. В комнатке — нет. Впрочем, есть ж здесь комнатка хоть какая? Здесь только коробки! Даже та знаменитая дорожка, протоптанная к столику, больше не существует. Ну же, Саша, иди, проверь в ванной. Сам, шеф, иди. Почему я? Потому что я уже проверил прихожую и комнату. Мы вместе проверили! Ну тогда вместе идем проверять ванную. Ну тогда ты иди, а я следом! Э-э-э, нет!
Никто не хотел в эту ванную входить. И каждый был по-своему прав. Входим. Грязные столовые приборы и посуда в ванне и вонища. Стремно. Дверь. И за дверью… У, блядь, напугала! Там в углу возле стиральной машины «Франя» на корточках сидела тетка. Нечто такое. Нечто такое, что, может, раньше и было теткой. Нечто голое. Подающее признаки жизни. Растрепанное. И трясущееся. Нитка слюны протянулась от рта до пола. Испугала нас как не знаю что. Взгляд сумасшедший. И что-то бормочет, дескать, она агентка, ходит по Варшаве… Шепчет мне на ухо, а неприятный запах из ее рта окутывает мое лицо:
Иду я по Варшаве, только тихо! Потому что соседка слева — агентка МОССАДа! (И показывает на стену.) Этот парень (Саша) тоже похож на агента, они выслеживают меня, ходят за мной многие годы, мне знакомы эти лица… (И ко мне.) Я вижу, что вы в курсе дела (я ей говорю, дескать, да, да, чтобы она мне поскорее о бриллианте рассказала). Понимаете! Иду я по Варшаве, идет Адась Михник! Адась посмотрел на меня, только глазом моргнул, я ему в ответ моргнула, думаю: о, теперь-то я знаю, кто меня в эту аферу втянул! (И что-то там об оппозиции хреначит.) Выйдем в коридор, я там вам что-то расскажу. Выходим. Она какие-то папки достает, а в них — только письма и никаких бриллиантов. Департамент такой-то и такой-то. Понимаешь… имя и фамилия и так далее. Что она, понимаешь, коварные козни сорвала, что агенты, что покушение на Адама Михника. МОССАД. Евреи! Она сообщает в письме, что сорвала заговор. И в самом деле — получает из компетентных органов ответы, потому что я вижу официальные штемпеля типа «благодарим за ваше сообщение…». А в конце говорит мне, что в больнице была: я от всего этого так разболелась, сами посмотрите. Ну и действительно, лежит выписка из психбольницы, какие-то там диагнозы уже самые нехорошие, галлюцинации…
И вдруг ей сразу как-то поплохело. Влезло ей в голову, что я дескать, агент МОССАДа и пришел за ней. И только хрипит: что, суки? Что, суки? За мной пришли? Потому что услышала, как я к Саше по имени обращаюсь, стало быть, мы — русские шпионы! Но когда утихли первые эмоции, я говорю так: тетка окончательно сбрендила, ну и хрен с ней, зато мы можем приступить к обыску. А-а-а! Что такое?! Бросается на меня и за ногу кусает! Изо всех сил, а у психов силы много! Столько, что два, как ни посмотри, взрослых мужика попытались связать истощенную старушку и не сумели. Тем более что она, невменяемая, ничуть не беспокоилась, что глаз кому-нибудь выбьет, яйца отгрызет и съест. С такой не известно, что делать. Вот если бы она у тебя, Саша, яйца отгрызла, то мне, считай, и жить незачем. Ее просто надо было долбануть раз по черепушке, потому что по-хорошему, по-нормальному не получалось. И когда я на нее вскипел бешенством, то ебнул по этой седой башке изо всей силы — та чуть не отлетела! Она еще так на меня посмотрела, что — честное слово — до конца жизни моей будет мне по ночам сниться. И еще за то я ее так приложил, что она насрала мне в голову, в мою биографию. Ну и что? Человека убил? Бешеную собаку кусачую убил! Чтоб тебе, сука, знать, не кто другой, а Барбара Радзивилл тебе устроила это!!! И захотелось мне уже смыться. Сначала умыться, а потом смыться. Но, к счастью, был ты. Ты меня остудил. Спокойствие, шеф, спокойствие, у нас что, слишком много денег? Шеф, вы думаете, она умерла? Да ладно, мы уж столько раз этот номер откалывали при экспроприации какого-нибудь радиоприемника, телевизора или компьютера, а потом клиента под насыпь, и поезда приводили его в чувство. Так что клиент еще на собственной свадьбе попляшет. Шеф, оставляем ее так и продолжаем поиск.
Вот только коробки мешают. Но постепенно мы вошли в раж, и скоро уже не было куда эти пыльные коробки выбрасывать. Так мы их сносили в ванную и на теткины останки скидывали. Потому что если и было еще где-то место, то только там. Так что если даже тетка поначалу и была жива, то в конце она была погребена под горой американского просроченного мусора. Эдакий курган Костюшко; как-то этот парень тоже был с Америкой связан.
Только вот меня что-то слишком сильно подтрясывало. Американский тостер мы забрали, но ни шкатулки, ни брильянта не нашли. Из мелочи более или менее ценной — наручные часы, но русские. Хотел я было взять швейную машинку, да слишком, сука, тяжелой оказалась. Эй, шеф, а это что такое? Альбом для стихов! Наверное, единственная память из усадьбы, как трогательно! Из лилейной, нежной кожи, как молитвенник, на золотую застежку закрывается! И золотой герб, и пастушок с овечкой, а над ними — бабочка… Наверное, в середине много засушенных листочков, бабочек, ромашек, стишков по-французски, как своих, так и чужих, переписанных каллиграфическим почерком, зелеными чернилами… Альбом! Отроческий альбом, чистый, лиричный, на этой куче здесь! Эта развалина когда-то была курсисткой! Взял. За пазуху спрятал. Буду читать до конца жизни, ночами, никогда не сдам в комиссионку. Излияния души девчушки, воспитанной в усадьбе, в белом платьице, которая пока еще ничего не знает о жизни, только порхает бабочкой, а ночами, заливаясь краской смущения, читает запретные французские стихи о любви!
Все, шеф, конец, баста, а то выглядим уже черт-те как, все в крови, в пыли, надо перед выходом привести себя в порядок, не то нас за один только внешний вид заберут.
Разделись мы, добрались кое-как до крана со ржавой водой и давай мыться, плескаться. В конце ты шубу углядел. Раздетый, на голое тело (а вернее, на голых баб на своем теле) ты примерил эту шубу. Я тебе скажу, Саша, что в Польше мужики не ходят в шубах, только бабы, здесь тебе не Россия, над тобой смеяться будут. Пусть попробуют. Priekrasnaja szuba! И улыбнулся такой улыбкой, за которую я так тебя люблю. А потом голый, мокрый, в этой своей шубе, ты спросил меня: мне идет?
Ой! И внезапно во мне что-то оборвалось. Вместо ответа я тебя — как ты стоял мокрый в этой шубе на голое тело — так к себе и прижал. А я прижался к тебе и разрыдался. И плакал, и плакал, как будто весь лед, что был во мне, растаял. Это был самый счастливый момент моей жизни. Я почувствовал себя защищенным. А потом… Ну. Ну… Ну, человек иногда испытывает потребность в другом человеке. Прижаться к кому-то. Особенно после таких передряг. Хороший ты парень, Саша, хороший, и будь уверен, что я тебя так не брошу, вернусь к тебе, только у Матери Спасителя нашего попрошу прощения… Да возьми ты себе эту шубу. Ты этого достоин!
Хотя, если по-честному, то я, Саша, придумал тебя для себя. Шуба-то пуста. C’est fini.
Варшава, 2006–2007 гг.