16. ВВЕРХ ПО КАМЕННЫМ СТУПЕНЯМ

Постепенно жизнь становилась вполне сносной, и я вот-вот мог довольно органично вписаться во все прелести этой удивительной по нелепости системы. Впереди ждала поездка в Москву… Но совершенно неожиданно меня пригласил к себе прокурор города (я чуть не написал «вызвал», но он пригласил). Его назначили сюда совсем недавно. Здешнего прокурора тихо перевели в другой район. Поговаривали, что его туда канализировали за взятки и неумеренный произвол. Новый прокурор, Григорий Иванович, был моим ровесником и попал сюда почти сразу после окончания института… Он приветливо поздоровался и сразу спросил:

— Как вам работается в этой упряжке?.. Сами впряглись или заставили?..

Мне он доверительно признался:

— Я сам еще не освоился со своей прокурорской должностью… На шахтах руководство нарушает все, что только можно нарушить. А спецкомендатура осуществляет надзор за ссыльными так, как будто они сданы им в рабство бессрочное…

Постепенно беседа наша приняла дружеский характер, и я подумал, что он вызвал меня, чтобы поближе познакомиться. Но вот он достал из ящика стола лист бумаги и протянул его мне.

Это было заявление того самого могучего Пятигорца о незаконных, как он считал, действиях местного исполкома и моем самовольном уходе с предприятия, относящегося к угольной промышленности, что, по действующему положению, должно было рассматриваться как дезертирство…

— И что же вы собираетесь со мной сделать? — спросил я.

— Никакого нарушения в ваших действиях я как раз не усматриваю. Больше того, в интересах города, считаю действия исполкома вполне оправданными. В спорах, касающихся наведения порядка в строительстве, можете рассчитывать на мою помощь. Будем работать в контакте: вы — не допускаете нарушений в строительстве, я — в нарушении законов и прав шахтеров. Думаю, что здесь это будет совсем не простым делом…

Тогда я не понял, что он имел в виду. Но скоро убедился в дальновидности молодого прокурора. Не прошло и года, как он был убит. Но об этом потом.

Индивидуальное строительство на территории города доставляло мне немалые хлопоты. Строить разрешалось только по типовым проектам, с соблюдением размеров и технических условии. Большинство застройщиков слабо разбирались в проектной документации. У каждого возникало множество вопросов, им требовалась постоянная помощь. И все это отнимало у меня уйму времени. Строительные участки находились в разных концах и добираться до них из-за бездорожья можно было только верхом. А Кланька передвигалась хоть и упорно, но медленно. Вот так и жили: почти ежедневно с утра я шел на конный двор, где дожидалась меня она — единственная спасительница…

…Вернемся к делам строительным в городе Половинка!

Как правило, в сооружении дома участвовала вся семья. И взрослые, и дети Почти на каждом участке на треноге висел чайник, к которому время от времени прикладывались уставшие — все по очереди. Я подумал, что в чайнике вода или квас, но оказалось — самогон. В каждом доме меня старались угостить стаканчиком самогона, — еще бы, персона, которая разрешает и запрещает, — хотя многие уже знали, что я почти совсем не пью… А здесь не пить уже считалось подозрительным… Однажды я не устоял. Было это осенью. Дождливый день подходил к концу, когда я добрался до отдаленного участка. Чтобы согреться, согласился выпить… Но когда хотел сесть в седло и ехать домой, обычно смирная Кланька вдруг взбрыкнула, и я полетел в грязь. Она не стала дожидаться, пока я поднимусь и приведу себя в порядок, и домой отправилась сама. На мои команды, вопли и просьбы принципиальная лошадь не реагировала и уходила. Дождь продолжал хлестать. На сапоги налипло столько глины, что я еле передвигал ноги, совсем выбился из сил и отстал.

Только под утро, мокрый до нитки и перемазанный, я добрался до дома. На мое счастье, в этот ранний час никто не увидел, в каком виде возвращался домой господин городской архитектор. Кланька преподала мне свой урок нравственности, а сама благополучно вернулась в свою конюшню и пребывала в стойле.

На строительстве Парка культуры заканчивалось сооружение танцевальной веранды. В один из выходных решили провести общий воскресник. Со всех шахт и учреждений согнали много людей. Часть из них на грузовиках отправили в тайгу за саженцами, остальные копали ямы. Место для каждого деревца было заранее обозначено колышком.

В этот день посадили более тысячи деревьев раз-пых пород. Почти все они. вопреки прогнозам знатоков, прижились. Но в этом была заслуга только одного человека— нашего агронома Василия Ивановича, исключительно трудолюбивого. Он был влюблен в свою профессию, ухаживал за каждым деревцем, как за ребенком. Его, жителя Западной Украины, сослали сюда еще в 1940 году. Кроме любви к своему делу, он обладал и обширными знаниями, умел без лабораторного анализа, на вкус безошибочно определять состав почвы.

Работникам исполкома выделили участки земли под картофель. В ту пору ведро картошки на рынке равнялось примерно моей трехдневной зарплате. Я жил один, питался в столовой, временем свободным не располагал, а потому хотел отказаться от выделенного участка Но Василий Иванович уговорил меня и вызвался даже помочь вырастить хороший урожай.

Вдвоем мы вскопали нашу небольшую полоску. Василий Иванович приготовил состав удобрения, а потом, изменял его при подкормке и окучивании.

Когда ботва зазеленела, моя полоска стала отличаться от соседних своей… хилостью. На других ботва пышно разрослась. Сотрудники надо мной подтрунивали.

Наступила осень. Пришла пора собирать урожай. Мы вооружились лопатами. Я захватил мешок, а Василий Иванович ведро и какой-то сверток. Когда я узнал, что это мешки, то рассмеялся — казалось, и одного моего мешка было бы много.

На соседних полосках шла оживленная работа. На могучих стеблях, вытащенных из земли, болталось по несколько мелких картофелин, а кое-где и вовсе было пусто. Наш приход вызвал общее оживление. Всем хотелось узнать, каким же будет урожай у нас, если у них такой хилый… Я воткнул лопату в грунт и выворотил большой ком земли, скрепленный разветвленным корневищем, — он весь был усыпан крупными картофелинами. Все ахнули. С нашей полоски мы собрали примерно втрое больше клубней по сравнению с соседями. Такой урожай здесь считался невиданным.

Работал я как запряженный — без продыха. Городу нужны были спортивный стадион, водный бассейн и многие другие сооружения. Рассчитывать на областные проектные организации было бесполезно.

Следующим на очереди был спортивный стадион. Я с увлечением взялся и за эту интересную работу.

Часто ко мне обращались руководители различных организаций с просьбой помочь в проектировании пристроек, реконструкции и даже новых производственных объектов.

Все это я перечисляю вовсе не для того, чтобы сообщить о своей значимости, а потому что я, человек, для чего-то предназначенный в этой жизни, главным образом разрушал или способствовал разрушению. Впервые в жизни здесь я был допущен пусть хоть к утлому, пусть хоть и к полунищему, но созиданию. А это, оказалось, была моя стихия — я подозревал: созидание — дело любого нормального человека. В том числе и мое.

На одной из шахт я познакомился с Виктором Ивановичем Злыдневым. Мое внимание привлек контраст между его интеллигентным лицом и большими грубыми руками с опухшими, изуродованными пальцами. По ним словно били молотком или защемляли дверью. Пальцы плохо двигались, и ему стоило большого труда свернуть цигарку и зажечь спичку. Смотреть на его изуродованные руки было тяжело даже мне, видавшему-перевидавшему всякое. Лицо его, наоборот, было безукоризненно красивым. В серых глазах светился ум. Виктор Иванович был коренной петербуржец, инженер-электрик по образованию. Здесь, как и многие другие, находился на положении ссыльного. На мой вопрос, что у него с пальцами, сказал, что отморозил. Я заметил, что обсуждение этой темы было для него неприятно. Мы как-то быстро сошлись и даже подружились. Я договорился с ГІятигорцем и, с согласия начальника шахты, где Виктор Иванович работал простым крепильщиком, он был переведен в стройконтору на должность мастера, а месяцев через пять-шесть стал начальником участка. Пятигорцу он также пришелся по душе. Этот казак и бузотер был человеком не вполне уравновешенным, но отходчивым, и мог примириться с самим сатаной, если это могло дать ему хоть какую-то выгоду.

Как-то вечером не работалось (устал или надоело), и я заглянул во Дворец культуры. Там танцевали под баян. Почти все кавалеры были в телогрейках и шапках, в кирзовых сапогах с завернутыми по моде голенищами. Танцевали, не вынимая папиросу изо рта./Это считалось хорошим тоном. В воздухе стоял табачный дым, приправленный ленивым матом. Сквернословие здесь было неотъемлемой частью общественного Лексикона и никого не смущало. Мое внимание привлекла незнакомая девушка. Волосы, заплетенные в тугую косу, слегка восточный разрез светло-карих глаз; голубое платье облегало фигуру. Она была стройна, очень симпатична и держалась с достоинством. Баянист, лихой парень с чубом, видимо, был ее постоянным партнером. С ним она танцевала, когда он откладывал баян и заводил пластинку. Когда же он играл на баяне, она танцевала с подружкой. Баянист заиграл танго. Я подошел к девушке и подчеркнуто вежливо пригласил ее. Необычная для здешних мест форма приглашения слегка смутила ее. Но она быстро справилась со смущением и согласилась. Баянисту это не понравилось. Парень отложил баян, запустил пластинку с быстрым танцем, закурил «Беломор» и вразвалку подошел к нам. Недобро он взглянул на меня, бесцеремонно взял девушку за руку и потянул к себе. Девушка высвободила руку.

— Я тебе уже говорила, что с папиросой в зубах меня приглашать не надо. И вообще, пока не научишься прилично вести себя, ко мне не подходи.

Я думал, что парень от этих слов взовьется и драки не миновать, но, как ни странно, он еще раз злобно взглянул на меня и отошел в сторонку. Лида, так звали девушку, предложила погулять, и мы незаметно покинули зал. Долго бродили по пустынным, неосвещенным улицам.

В Половинку она попала маленькой девочкой. Мать и четверо ее сестер и братьев привезли сюда с Украины вместе с другими женщинами во время массовых репрессий. Мужчин сразу забрали и увезли. О своем отце они ничего с тех пор не знали. Брать с собой домашний скарб не разрешили. Ехали, не знали куда. Привезли на пустое место. Выгрузили на снег. Кругом сугробы. Дети ревут. Дали лопаты, сказали: «Ройте землянки, другого жилья пока не будет»… «Сколько горя хлебнули, словами не передать», — сказала мне Лида. Заболел и умер се старший брат. Мать и старшая сестра работали на шахте. Самым счастливым стал день, когда из землянки они перебрались в маленькую комнату в бараке. Лида окончила семилетку и отправилась в Кизел учиться на фельдшерских курсах. После окончания вернулась домой и стала работать заведующей здравпунктом на шахте. Две другие сестры образования не подучили: надо было кормить семью. Мать часто хвора. та и умерла, не дожив до пятидесяти лет. Лида нигде, кроме Кизела, не бывала. Когда я как-то упомянул о винограде, персиках, бананах, она спросила: «А что что такое?» — Она их никогда не видела.

Мы Лидой стали часто встречаться. Оказалось, что Виктор Иванович раньше, до встречи со мной, работал с Лидой На одной шахте. Иногда мы втроем ходили в кино. Но чаще собирались у меня. Пили чан, слушали рассказы Виктора Ивановича о Ленинграде. Мечтали, как когда-нибудь поедем туда все вместе…

Виктор Иванович не скрывал от меня, что ему очень нравится Лида. А она, видимо, чувствовала это, и не прочь была немного пококетничать с ним. Позже, когда я уже уехал из Половинки, из Лидиного письма узнал, что перед своим отъездом Виктор Иванович пришел проститься с ней и только тогда признался, что влюблен. Все-таки признался…

Мысль о возвращении в Москву была постоянной и точила меня.

Во время одной из поездок в Нермь мне удалось попасть на прием к начальнику областного управления МВД. Я рассказал ему о своем положении, о том, что при демобилизации ни о какой ссылке в отношении меня упоминаний не было. Почему же мне не выдают на руки паспорт и я не могу вернуться домой? Ведь в армию я был призван из Москвы?! Генерал пообещал разобраться и сказал, что в ближайшее время я получу ответ. Обнадеженный и окрыленный я вернулся в Половинку. Но шли месяц за месяцем, а ответа не было. Между тем в городе произошло то ужасное событие, о котором я мельком упомянул раньше.

Оно повлияло и на мою судьбу.

Осенней ночью был зверски убит прокурор города, Григорий Иванович. Справедливый, честный молодой человек, он за сравнительно небольшое время, что работал в городе, снискал уважение и даже любовь жителей (думаю, что такое с прокурорами бывает не часто). Он смело вступил в борьбу с местными высокопоставленными номенклатурными чиновниками, а это, в пашем государстве, действия, жестоко наказуемые.

Было у прокурора Григория Ивановича много достоинств. Но был у прокурора Григорий Ивановича один серьезный недостаток — жена!

И вот однажды он вместе с женой был приглашён на свадьбу к одному из работников горисполкома Накануне он выезжал на дальнюю шахту, находился там более суток и приехал с опозданием, крайне усталый. Его жена пришла на свадьбу сама и вовремя. Она много пила, а потом, говорят, куда-то исчезла.

В городе все знали, что особой супружеской надежностью прокурорская жена не отличалась. Ее многие осуждали — сочувствовали Григорию Ивановичу, но это материя особая: как тут ни крути, а выбор твоей женщины— это почти всегда твой собственный выбор и потому твоя вина. Так что очень-то выгораживать Григория Ивановича в этом случае не будем.

Работала жена заведующей продуктовой палаткой. Не раз доброхоты предупреждали прокурора, что его жена путается с парнем из спецкомендатуры. Но Григорий Иванович и слышать об этом не хотел, и только отмахивался от них. Приехал Григорий Иванович на свадьбу усталым и голодным. Его тут же взяли в тиски, налили «штрафную» и заставили выпить «за счастье молодых». Он и вы пил. Быстро стал хмелеть и его начало клонить ко сну. Признался, что сутки не спал. Ему не стали мешать, решили: пусть отдохнет. К середине ночи, когда гости начали расходиться, и мы с Лидой тоже собрались уходить, решили взять с собой и Григория Ивановича. Но не нашли его. Оказалось, что какой-то доброжелатель разбудил его и сказал: «Пока ты здесь спишь, твою жену хахаль из спецкомендатуры к себе в балок поволок…».

Кто-то видел, как Григорий Иванович тут же поднялся и вышел на улицу. Оказывается, он знал, где живет этот охотник, и направился прямо к его дому. Соседи видели, как Григорий Иванович стучал в дверь. А потом дверь приоткрылась и прозвучали выстрелы — несколько, один за другим. Прокурор упал. Когда собрались люди, он был уже мертв.

Следствие вел бывший прокурор Половинки. Тот самый!.. Убийца не предстал перед судом. Следствие квалифицировало его действия как вынужденные, в целях самообороны. Убийца якобы принял прокурора за грабителя и разрядил всю обойму пистолета.

Григорий Иванович попал в ловушку, которая была ловко подстроена против него. Ставили капкан профессионалы: и приманка, и наживка, и угрозы, и разработка, и исполнение — все их, фирменное, и без осечек.

Хоронили Григория Ивановича жители не только городок, но и дальних поселков. Женщины плакали.

Для меня гибель Григория Ивановича была большим горем. Мы уже были друзьями, а, кроме того, его смерть лишили меня опоры в работе, которая теперь стала далеко не безопасной. А после того как я попытался поставить под сомнение результаты расследования этого убийства, мне показалось, что я тоже взят «на прицел».

Как-то зашел Виктор Иванович, он рассказал, что его вызывали в спецкомендатуру. Обязали следить за мной и докладывать обо всех моих делах и разговорах. Пригрозили расправой в случае неповиновения. Почти одновременно такое же задание получила и Лида. А когда она с возмущением отказалась, ей угрожали, что загонят в шахту на самую тяжелую работу. Она пришла ко мне заплаканная и тоже рассказала обо всем. Теперь я знал, во-первых, откуда ждать беды, а во-вторых, что у меня есть, по крайней мере, два верных друга, а это тол<е что-нибудь да значило.

Обо всем этом я рассказываю, чтобы подобраться к главному: какое количество необыкновенно талантливых, способных на яркие проявления людей мне пришлось встретить в этот период жизни.

А каких прохиндеев и разгильдяев я повстречал и нагляделся на них до тошноты. Каких негодяев, садистов и стяжателей умеет рождать земля наша!.. Не придумать — не описать!

И когда я спрашиваю себя: откуда берется вся эта сволота и доносчики, приходит ответ: все оттуда же — мы, нормальные, а значит, созидающие, мешаем им по-своему хозяйствовать и воровать. Без воровства и негодяйства в этой системе прожить им невозможно. Следовательно, мешающих надо либо урезонить, либо устранить. И побыстрее. А если не получается — убить. Вот и вся схема изуверства. Стимулирует ее общая неквалифицированность, охраняет — власть квалифицированных насильников.

Между тем на работе у меня появились осложнения во взаимоотношениях с «удельным князем» — управляющим угольным трестом, лауреатом Сталинской премии Петюшкнным: я отказался подписать акты приемки нескольких недостроенных домов. Петюшкину акты были нужны, чтобы рапортовать об обеспечении шахтеров благоустроенным жильем, хотя в некоторых домах были только стены, а строительство других вообще было законсервировано.

Петюшкин вызвал меня в свой кабинет. Поговаривали, что в задней стене этого кабинета была дверь замаскированная под книжный шкаф. Дверь эта вела в просторный будуар с зеркалами и роскошной, из карельской березы, двуспальной кроватью. Сюда, в этот будуар, агенты по снабжению доставляли Петюшкину молоденьких девушек. Удостоенные этой чести одаривались продовольственным пайком или обещанием хорошей, легкой работы. Но каждую предупреждали, чтобы держала язык за зубами, если не хочет стать жертвой несчастного случая в шахте.

Внешне Петюшкин выглядел, как теперь говорят, респектабельно. Его грузноватое тело покоилось в удобном кресле. На нем был полувоенный френч защитного цвета, такого же фасона, как и на большом портрете вождя. Над застегнутым воротником управляющего нависали жирные складки второго и третьего подбородка. Лоснящиеся щеки зажимали с обеих сторон маленький нос. Петюшкин все время грозно сопел. Картину завершали узкие, как прицел, глазные щелки.

Не отвечая на мое «здравствуйте», он процедил:

— Ты что же это себе позволяешь? Запомни, хозяин здесь я. И ты будешь делать так, как нужно мне. Иди, и чтоб акты приемки домов были сегодня же подписаны.

Заметив, что я хочу возразить, тут же добавил:

Впрочем, можешь не подписывать. Обойдемся и без тебя.

Действительно, акты приемки подписали все члены комиссии, а вместо моей подписи стояла подпись заместителя председателя горисполкома.

Тучи сгущались. Главная моя поддержка и опора — Николай Иванович Типикин — не сработался с первым секретарем горкома, и его давно уже перевели в другой город.

Здесь в Половинке, где проживали в основном бесправные ссыльные, Петюшкин был полновластным наместником. Он захватил в свои руки всю власть. А вся власть — это ключевые позиции: снабжение населения продовольственными и всеми другими товарами первой необходимости. Благодаря этому мощному, особенно для послевоенного голодного времени, рычагу, в зависимости от него оказались все основные оплоты власти— горсовет, прокуратура, спецкомендатура и даже горком партии Одних подкупали щедрыми подачками, других устраняли под разными предлогами. Было несколько странных несчастных случаев в шахтах: одному упал на голову кусок породы, другого нашли мертвым в заброшенной подземной выработке. Вся корреспонденция к местная печать находились под строгим контролем. В цента шли только победные рапорты об успехах и достижениях. Из центра сюда — награды начальству и пожелания еще больших успехов трудящимся — это ссыльным женам и детям тех, кто был расстрелян илираскулачен в тридцатые годы. Несмотря на строгую цензуру, кое-что все же просачивалось. Чтобы не переполнялась чаша терпения — сменили, как я уже рассказывал, прокурора. Вновь присланного Петюшкин попытался подчинить сначала лаской, потом посулами, а там уж анонимными угрозами. Не вышло… Там он вскрыл нарушения и подлоги, там фальшивые рапорты, махинации с продовольственными товарами. Обнаружились приписки к выполнению плана угледобычи. Стали известны и «амурные» дела управляющего, а в общем-то его постоянные паскудства.

Думая, что сможет вывести на чистую воду высокопоставленную банду, Григорий Иванович подписал сам свой смертный приговор.

Заканчивалось второе лето моего пребывания в Половинке. И заканчивалось угрожающе.

Однажды вечером ко мне в кабинет зашел новый заведующий коммунальным хозяйством. Под большим секретом он сообщил, что составляется список для отправки на строительство каких-то объектов на островах в Заполярье и что в этот список включен и я…

Надо было что-то предпринимать. Отправка могла произойти внезапно, без предупреждения. Такая практика была мне хорошо знакома. Здесь, в Половинке, не осталось никого, кто мог бы меня отстоять. И я решил в тот же вечер выехать в Москву.

Повидался с Виктором Ивановичем. Рассказал ему обо всем. Попросил завтра вечером зайти ко мне и, не застав меня дома, утром следующего дня сообщить в спецкомендатуру о моем исчезновении.

Виктор Иванович сначала наотрез отказался, и мне стоило большого труда убедить его это сделать. Ведь в противном случае ему грозила расправа, а о моем отъезде они все равно узнают. Донесут другие. Я же за это время успею уехать уже далеко.

Виктор Иванович ушел, а я ждал Лиду и не знал, как сказать ей о принятом решении. Она пришла и сначала не поверила мне. Потом разрыдалась, и ничто не могло ее успокоить. Может быть, не стоило говорить ей правду. Лучше было сказать, что уезжаю в командировку… Я не вписался в круг «владетельных князей» этой системы и потому должен был или подчиниться; или подлежал уничтожению. Вслед за прокурором. Смертельную опасность я научился чуять безошибочно и загодя, а посему снова решил бежать. В пятый раз.

17. ЛЕФОРТОВСКИЕ ШУТКИ

Поезд из Молотова на Москву прибывал в Половинку ровно в полночь. Стоянка — одна минута. Я знал, что станция была под постоянным надзором спецкомендатуры, и меня могли задержать при посадке. Билеты на поезд продавали только по разрешению комендатуры или по командировочному удостоверению.

Решил ехать без билета. В подвале моего дома нашелся кусок латунной трубки и трехгранный напильник. Несколько ударов молотка, и «трехгранка» — ключ для вагонных дверей — была готова.

С наступлением темноты я вышел из дома. Вещей с собой никаких не взял, чтобы руки были свободны. Обошел станцию и спрятался за штабелем шпал с противоположной от платформы стороны, в метрах ста от места остановки последнего вагона. Темнота Осенней ночи помогала. Накрапывал дождь. По пустынной платформе прохаживался человек. Другой время от времени выглядывал из приоткрытых дверей станционного барака. «А вокзал так и не построили»…

Но вот вдали замерцали огни. Как только поезд поравнялся со мной, я побежал под его прикрытием к станции. Заскрежетали тормоза, и состав остановился. После минутной стоянки поезд снова тронулся, я вскочил на подножку предпоследнего вагона. Состав набирал скорость. От холодных поручней руки, отмороженные еще зимой сорок второго, сразу закостенели. Поток встречного ветра продувал насквозь.

Долго я не решался открыть дверь в тамбур своим ключом. А когда решился, то уже не мог разжать пальцы. Потом никак не удавалось достать из кармана ключ. Отогревая руки, чуть не сорвался с подножки. После долгих усилий я, наконец, открыл дверь и вошел в тамбур. Не успел отогреться, снова пришлось спуститься на подножку. Поезд подходил к станции. Так повторялось в течение ночи несколько раз.

Утром поезд остановился на большой станции. Я побежал на вокзал и успел взять билет до Москвы. Почти всю оставшуюся дорогу я дремал на верхней полке. Перед глазами стояло заплаканное лицо Лиды, а в памяти звучала ее просьба, повторенная много-много раз: «Не уезжай!.. Не уезжай!..».

Шли вторые сутки, как я находился в пути. И чем меньше километров оставалось до Москвы, тем тревожнее становилось на сердце: «О моем отъезде уже, вероятно, знают. Могли сообщить по линии… Не исключено, что поджидают на станциях, высматривают на вокзалах, ищут в подъездах как преступника, бежавшего из тюрьмы, хотя я не был ни заключенным, ни репрессированным, даже не ссыльным».

В районе станции Москва — Сортировочная состав замедлил ход. Я вышел в тамбур, открыл дверь своим «ключом» и благополучно приземлился на московской земле. Сперва на трамвае, а затем в метро доехал до «Маяковской» и пешком отправился в Большой Каретный переулок, к тетке Вере, родной сестре моей мамы. Ехать домой в Кунцево было рискованно, и, как потом выяснилось, опасения были не напрасны. Там, у дома, уже дежурили двое в штатском.

В Москве я надеялся добиться приема у высокого руководства, но не учел при этом, что без паспорта меня никуда не пустят. Пока, для безопасности, родственники отправили меня на дачу в Манихино.

Октябрь в тот год под Москвой был мягкий. Стояли погожие дни «бабьего лета», но к концу месяца погода, испортилась. В летней даче стало холодно, я перебрался опять в Москву и поселился у знакомых, в Курбатовском переулке.

За это время родители отправили несколько писем Сталину, Швернику, в Президиум Верховного Совета и Министерство внутренних дел. Как не трудно догадаться, ни на одно письмо им никто не ответил. Стало ясно, справедливости ждать неоткуда.

Тогда я решил изменить фамилию, уехать куда-нибудь в глушь, где нужна рабочая сила и не очень интересуются подлинностью документов.

Удалось найти человека, который (конечно, за деньги) достал мне паспорт с украинской фамилией и редко встречающимся именем Никон.

В паспорт была вклеена моя фотокарточка.

С родителями я поддерживал связь через тетю Веру. Она была человеком добрым, но малость беспечным, а в возможность слежки вовсе не верила. «Ну что ты — преступник, что ли?.. — говаривала она. — Да кому ты нужен?..»

Как-то, после очередной встречи, я пошел проводить — ее до автобусной остановки. При выходе из квартиры мне показалось, что кто-то быстро поднялся по лестнице и остановился на верхней площадке. На автобусной остановке за нами встал в очередь человек в кожаной кепочке. Он тоже показался мне подозрительным. Подошел автобус, забрал всех пассажиров. Тип в кепочке остался и сразу отошел в сторону. Сомнений не было, меня засекли. Значит, слежка была установлена и за родственниками. Видно, половинковские власти представили мой отъезд как побег опасного преступника.

Ускоряя шаг, я пошел прочь от остановки. Пересек безлюдную в этот поздний час Тишинскую площадь. По стуку торопливых шагов понял, что преследователь едва поспевал за мной. Я побежал, и, похоже, мне удалось оторваться от него. Я быстро свернул за угол дома, а мой преследователь, как в плохом детективе, проскочил мимо. Двор оказался проходным. Я вышел на Грузинскую улицу, недалеко от остановки трамвая «Курбатовский переулок». Оставалось пройти еще с десяток метров— и я дома. Оглянулся — сзади никого. В очереди на трамвайной остановке стояли несколько запоздавших прохожих. От них отделились двое и пошли мне навстречу. Один, широкогрудый, плечистый, загородил дорогу и, пока я пытался обойти его, откуда-то появился третий. Они вплотную обступили меня, и широкогрудый негромко произнес:

— Уголовный розыск, предъявите документы.

Я хотел достать из кармана паспорт, но почувствовал, как с обеих сторон мне в бока уперлось что-то твердой. Ребята были явно хорошо натренированы. Меня мгновенно прощупали. Из карманов извлекли все, что в них находилось. Операция длилась считанные секунды…

— Вы подозреваетесь в убийстве. Вам придется проехать с нами!

Это было предлогом для задержания.

Тут же подкатила машина, и я оказался на заднем сидении между двумя оперативниками. Третий сел рядом с шофером. Недолгий путь по ночной Москве — и мы въехали в ворота дома номер 38 по улице Петровка.

Небольшая, совершенно пустая камера без окон. Бетонный пол. Ни стола, ни скамейки. Часа через полтора щелкнул замок, и меня повели вверх по лестнице. В кабинете — трое в штатском. Один сидел за столом, двое стояли рядом, Некоторое время все трое меня молча рассматривали, потом предложили сесть. Тот, что сидел за столом, взял лист бумаги.

— Фамилия, имя, отчество, год и место рождения?

Я назвал паспортные данные, все еще надеясь, что

мое задержание — случайность. Допрашивающий ухмыльнулся и не стал записывать. Все трое переглянулись.

— А вы уверены, что это ваша фамилия?

Я не успел ответить. Зазвонил телефон. Трубку снял один из стоящих рядом и тут же передал ее тому, кто сидел за столом.

— Так точно, товарищ генерал… Нет, еще не назвался… Слушаюсь, товарищ генерал…

Я понял: дальнейшая игра бессмысленна, и назвал настоящую свою фамилию.

— Откуда у вас этот паспорт?

— Купил на Тишинском рынке.

Последовали вопросы: у кого? когда? при каких обстоятельствах? с какой целью? Я рассказал о действительной причине отъезда из Половинки и о том, для чего мне нужен был паспорт. На вопрос: «Как выглядел человек, продавший вам паспорт?», описал внешность типа, который выследил меня к преследовал от автобусной остановки.

Позже, на очной ставке, выяснилось что паспорт принадлежал женщине. Ее имя Нина переделали на Никон. Женщина заявила, что паспорт у нее украли в трамвае.

Продержали меня на Петровке недолго — всего несколько дней. Ночной переезд в закрытом фургоне, и вот меня уже вводят в большое мрачное здание. Сильный запах карболки. Ею пропахло все: и машинка, которой меня остригли наголо, и полотенце, и тюремное белье. Карболкой пахли надзиратели. Даже вода в душевой, казалось, пахла той же карболкой.

Этот запах напоминал мне что-то из давнего прошлого… Вспомнил. Так пахла куртка отца, когда он вернулся домой, просидев полгода в Бутырской тюрьме. Ему тогда повезло. Берия, только занявший место смещенного наркома внутренних дел Ежова, еще не успел развернуться. Несколько явно абсурдных дел по 58-й статье попали в Московский городской суд, и невиновные были оправданы. Демонстрировалось торжество справедливости!

В чисто оправданных попал и мой отец. Видимо, возымело значение то обстоятельство, что он наотрез отказался подписать протоколы следствия с нелепыми обвинениями.

Отец рассказывал, что однажды его привезли на Лубянку, и там следователь сказал ему:

— Гели не будешь подписывать протоколы, отправим в Лефортово. Там все подпишешь. А что касается свидетелей, то вон по улице люди ходят, — и он показал рукой в окно, — любого из них приглашу, он и будет свидетелем против тебя…

«В какую же тюрьму угодил я?.. Судя по запаху карболки, это «бутырка»! Впрочем, наверное, и в других тюрьмах такой же запах».

Сначала меня поместили одного в сравнительно просторную камеру. На завтрак — жиденькая каша, кусок черного хлеба. Потом — черпак чаю в ту же, опорожненную миску.

Опять вспомнил рассказ отца о бутырке. Битком набитая людьми камера, выносная параша. А здесь — фаянсовый унитаз, соединенный с канализацией. Комфорт!.. Значит, мне досталась тюрьма повышенной категории, с удобствами.

Первые дни немного мешал звук мощного двигателя, расположенного где го поблизости, настолько мощного, что он перекрывал все остальные звуки. Обычно двигатель работал в вечерние часы. Но к этому я скоро заставил себя привыкнуть.

Шли дни. Обо мне словно забыли. Думать о том, что меня ожидает, не хотелось. Все, что происходило со мной, было непредсказуемо; здесь действовала какая то мощная, иррациональная система — сиди и жди! Еще в Бадене, под Веной, в сорок пятом я познакомился с ведомством Абакумова. Тогда меня хотели просто убрать как нежелательного свидетеля. Теперь я был снова в его власти, и можно было ожидать всего Тревога усиливалась одиночеством…

Но вот дверь в камеру открылась, и ввели мужчину средних лет в военном френче со споротыми погонами Следствие по его делу закончилось, и он ожидал трибунала. Его обвиняли в передаче секретных сведений иностранной разведке. А произошло это, по его рассказу, так. По окончании войны он был назначен начальником военного аэродрома на территории Германии. Связался с одной женщиной. Она оказалась шпионкой. Его скомпрометировали. Боясь наказания, согласился передать секретные сведения. Был уличен. Во всем чистосердечно признался, и теперь надеялся на снисхождение.

Первым моим вопросом был:

— В какой тюрьме мы находимся?

— В Лефортовской… — ответил он.

Итак, это была тюрьма, которой много лет назад следователь пугал моего отца. Это была тюрьма, где официально разрешалось применение пыток — официально! — хотя неофициально это происходило повсеместно.

Первый допрос. Следователь — капитан лет тридцати пяти. Лицом немного напоминал известного киноактера. Правильная речь. Спокойный ровный голос. В общем ничего зловещего. Он задавал вопросы, я отвечал. Писал он быстро, ровным, четким почерком. Каждую написанную страницу давал прочесть и подписать. Изложение было грамотным, без искажений и предвзятости. Незначительные неточности тут же исправлялись. С первого допроса я ушел ободренным. Название «Лефортово» уже не вызывало тревоги.

Допросы происходили ежедневно, кроме воскресенья. Путь до следовательского кабинета был довольно длинным. Надзиратель шел рядом, одной рукой сжав мою руку выше локтя, а другой подавал сигналы, щелкая пальцами: заключенным встречаться лицом к лицу не полагалось — либо загоняли в нишу, либо поворачивали мордой к стенке.

Двери камер выходили на галерею. Между собой противоположные галереи соединялись переходными мостиками, почти как в московском ГУМе, а между этажами — металлические трапы, как на многопалубном лайнере. Пространство между галереями было затянуто стальной сеткой — это чтобы нельзя было броситься вниз и разбиться насмерть, — вот такая забота о подследственном.

С каждым днем чувство голода усиливалось. Для получения передач из дома требовалось разрешение следователя. На мою просьбу он неопределенно ответил:

— В зависимости от того, как мы будем себя вести.

Пока допросы проходили гладко. А вот то, что касалось номенклатурной банды в Половинке, расправившейся с прокурором Григорием Ивановичем и вынудившей меня приехать в Москву, следователя почти не интересовало. Значительно больший интерес он проявил к обстоятельствам моего пленения. Я подробно рассказал ему, как меня включили в разведгруппу, как готовили для заброски в тыл к немцам, как сорвалось наступление, и наши армии оказались в окружении без боеприпасов и горючего. Рассказал о неудавшихся попытках прорваться, о ранении. О том, как оказался в плену и совершил побег.

Когда следователь дал мне прочесть написанное, я увидел, что многое в протокол допроса не вошло, хотя, на мои взгляд, имело принципиальное значение. Ни слова не упоминалось и о харьковском окружении, будто его не было вовсе. Все было сведено к тому, что я «добровольно сдался в плен».

Я отказался все это подписывать, капитан начал кричать, уже перешел на «ты», назвал меня изменником родины и сказал, что здесь он решает, что и как писать. Предложил подумать, а сам ушел, оставив меня с надзирателем. Отсутствовал он довольно долго, а когда вернулся и узнал, что я не изменил своего решения, сказал:

— Ну что ж, не хочешь подписывать сейчас, подпишешь потом… Мы еще вернемся к этому. Рассказывай, что было дальше.

О том, как я пробирался в Сумы на конспиративную базу, как наткнулся на карателей и едва не был расстрелян, как был арестован жандармерией и бежал, встретился с подпольщиками, снова был схвачен и снова бежал — не вызвало его внимания. Все это было ему неинтересно. Он почти ничего не записывал.

Следователь часто прерывал меня, заявлял, что к существу дела это не относится. Отпустил он меня лишь под утро.

Едва я лег и заснул, тут же объявили подъем. Весь день меня клонило ко сну. Сильнее давала себя знать слабость от недоедания. Но стоило задремать, сидя на скамейке, как раздавался стук в дверь и крик надзирателя: «Не спать!»

С трудом дождался я отбоя и сразу уснул. Но вскоре меня уже тормошил надзиратель. Снова переход по галереям, мостикам и трапам. Снова вопрос следователя:

— Надумал?

— Нет, подписывать не буду.

— Хорошо, рассказывай дальше.

И снова допрос до утра.

Так тянулось из ночи в ночь. В следственные протоколы включались только те моменты моей военной биографии, с помощью которых следователь рассчитывал представить меня изменником родины. Делал он это часто в ущерб логике и здравому смыслу. Так, например, он не указал, что в Эссене я оказался не случайно, а выполняя задание нашей разведки.

Любому, кто хоть немного знал обстановку в Германии тех лет, было ясно, что, свободно владея немецким языком, я мог бы при желании совсем иначе распорядиться своей судьбой. Я мог без особого труда оказаться в зажиточном крестьянском хозяйстве, обеспечив себе почти свободную и сытную жизнь. Казалось, ясно это должно было быть и следователю… Но капитану, как и всем людям его толка, трудно было поверить в поступки, на которые сами они не способны. Мой следователь не мог себе представить, что, владея немецким языком, я скрывал это, не стал переводчиком и, таким образом, добровольно отказался от благ. Следователь нарочито умалчивал о моей деятельности на заводах Круппа, и в этом была своя логика: в противном случае все его старания изобразить меня изменником и предателем выглядели бы явным абсурдом. Вот вам и «симпатичный следователь, похожий на знаменитого киноартиста!..»

Пытка лишением сна продолжалась. Яркий свет лампы в камере, казалось, сверлил мозг. Знакомая до мелочи, до пятнышка на стене обстановка, еженощно повторяющийся путь к следователю — раздражал все больше и больше. Трудно стало сосредоточиваться. Читая протоколы, я терял ход мысли. Иногда мне начинало казаться, что рассудок покидает меня.

Видно, следователь это почувствовал и дал мне передышку. Ему, как коту, интереснее было играть с еще живой мышью. Я отсыпался не только ночью, но и днем, стоя в камере, и на ходу на вечерней прогулке. Но тут особенно остро начал ощущаться голод. Получать передачи из дома мне так и не разрешили. Все мои мысли теперь сконцентрировались на еде, как тогда по пути в Сумы или в фашистских лагерях. Начались вкусовые галлюцинации. То совершенно отчетливо чувствовался запах домашних пирогов, то пшенной каши, которую в детстве я не любил, а теперь нещадно корил себя и мысленно подсчитывал, сколько набралось бы полных мисок не съеденной каши. А больше всего мечталось о черном сухарике.

Чтобы не так долго тянулось время между кормежками, мы с напарником решили сделать шахматы. Вылепить их из хлеба, отрывая от мизерной пайки, было выше наших сил. Я предложил использовать песок с глиной. Его можно было набрать в тюремном дворике, куда нас выводили на прогулку. Правда, сделать это было-непросто. Часовой на мостике сверху следил за каждым шагом. И все же за несколько дней нам удалось собрать энное количество строительного материала и вылепить отличные шахматные фигурки. Квадраты нацарапали на столе. Теперь, за шахматными баталиями, время тянулось не так мучительно долго.

Как-то я обнаружил в доске своего лежака выступающую головку гвоздя. Несколько дней я ковырял ногтями древесину, расшатывал гвоздь, и наконец он поддался. Торжествуя, я показал вытащенный гвоздь напарнику и тут же спрятал его, воткнув между каблуком и подошвой сапога.

— А для чего он тебе, уж не бежать ли задумал?.. Стену гвоздем не процарапаешь — толщина не менее метра. Да и вообще, едва ли кому удавалось бежать отсюда. Это невозможно, — сказал он.

Я больше всего не любил слово «невозможно» и тут же возразил:

— Бежать можно и отсюда. Для этого необязательно рушить стены или делать подкоп. Представь: ты делаешь вид, что душишь меня. Надзиратель открывает дверь и старается тебя оттащить. Я сбиваю его ударом. Связываем ему руки и ноги простынями и затыкаем рот. Затем один из нас, у кого больше с ним сходства, надевает его форму и, щелкая пальцами, ведет другого к выходу. В карманах у нас песок, подобранный в прогулочном дворике. Им можно сыпануть в глаза вахтерам на выходе. Главное — действовать энергично и смело. Конечно, шансов немного. Практически нет… Но может повезти…

Я валял дурака — от скуки. И называл эти фантазии гимнастикой ума.

Напарник недоверчиво покачал головой, но все же попросил показать ему приемы и места, куда надо бить. Я продемонстрировал кое-что из того, что знал и умел. Ему захотелось овладеть этими приемами: в лагере они могут пригодиться для защиты от уголовников. Но удары у него получались вялые, в них не было резкости. И весь он был какой-то рыхлый. Нет, для таких дел он явно не годился. Я посоветовал ему каждое утро тренироваться, отрабатывать резкость удара. Во время показа ударов несколько раз открывался глазок. Видно, надзирателю тоже было любопытно.

Вечером я один вышел на прогулку. Напарник пожаловался на недомогание. Вернувшись с прогулки, я не застал его в камере. А спустя некоторое время дверь распахнулась и вошли трое надзирателей. Меня поставили лицом к стене, обыскали, извлекли из кармана горсть песка с глиной, принесенных с прогулки для ремонта шахматных фигурок. Приказали разуться, вытащили из-под каблука спрятанный там гвоздь.

Им все было известно. Напарник оказался «подсадной уткой». Опять я попался.

Меня отправили в карцер — холодный и тесный. Там был только голый лежак, без матраца и подушки. Раз в сутки давали кусок хлеба и чуть теплый чай. Иногда эти сутки казались нестерпимо длинными Холод здесь был еще нестерпимее, чем голод. Размеры карцера не давали двигаться здесь нельзя было согреться. Часами сидел я на голой доске, обхватив себя руками. Так казалось теплее.

Окна в карцере не было. День перепугался с ночью.

Однажды, должно быть, ночью, я лежал и не мог заснуть от холода. Двигатель не работал, тюрьма казалась вымершей. Вдруг до слуха донеслось постукивание. Сначала я подумал, что где-то что-то ремонтируют. Но по ритму понял, что это не так. Звук был очень слабый, глухой, трудно было установить, откуда он. Казалось, что стучат рядом за стеной, потом — что звук доносится откуда-то сбоку или снизу. Я подумал: кто-то ищет со мной общения, и ответил стуком в том же ритме. Тут же в ответ послышалось несколько частых торопливых ударов. Словно некто за стеной обрадовался, что ему ответили. После небольшой паузы прозвучало десять ударов я ответил тоже десятью ударами. Потом прозвучало восемнадцать ударов, и я снова отстучал столько же. Потом четырнадцать… Удары повторились в том же порядке — и так несколько раз. Наконец я догадался, что число ударов соответствует номеру буквы в алфавите. Получилось слово «кто». Я чуть не зашелся от радости… Часто застучал в стену в знак того, что вопрос понят. Простучал свою фамилию. В ответ мой собеседник простучал свою.

Так я освоил эту, а позднее и более сложную систему перестукивания… Прежде всего я сообщил фамилию подсадной утки и просил, чтобы предупредили соседей, если есть с ними связь. От перестукивания по каменной стене у меня стали распухать суставы, но радость общения была куда сильнее этой боли. Каждую ночь, точнее, в то время когда не работал двигатель, мы продолжали наш разговор.

После карцера меня поместили в небольшую камеру, где уже были два человека. Один высокий, стройный красавец в кителе морского офицера, с небольшой бородкой. Другой — невысокого роста, пожилой, с круглым бабьим лицом без признаков растительности, с приплюснутым носом и шелками монгольских глаз. Он сидел на кровати-лежаке, поджав под себя ноги. Будда не Будда, шаман не шаман… Мы представились друг другу. Моряк оказался капитаном польского военно-морского флота, но разговаривал он на чистейшем русском, без единого намека на польский акцент. Я все больше обращался к моряку, хотя он был совсем не разговорчив. Поначалу я решил, что «шаман» плохо говорит по-русски. Но вскоре выяснилось, что он прекрасно говорит не только по-русски, но знает французский, английский, китайский, японский и еще несколько восточных языков. Он окончил два высших учебных заведения, одно из них во Франции. И был этот уникальный башкир не кто иной, как Великий Имам Дальнего Востока. Ему при жизни сооружен памятник в г. Дайрене. В 1918 году у него была встреча с Лениным. В Лефортово его доставили из Дайрена вместе с каким-то японским наследным принцем, после капитуляции Японии в 1945 году. Хазрату— так он просил себя называть — шли многочисленные посылки из многих стран. Общаться с ним было очень интересно. От него я много узнал о магометантстве, о жизни и религии мусульман. Дважды в день он совершал молитвенный обряд. Делился с нами продуктами из полученных посылок, На допросы, а точнее, на «беседы», как он их называл, вызывали только его. Гебисты хотели перетянуть имама на свою сторону, с далеко рассчитанными наперед целями…

Следствие по делу моряка было закончено. Его подозревали в связи с иностранной разведкой…

Мой путь по лефортовским ухабам продолжался.

Вскоре меня снова поместили в одиночную камеру. Когда опять привели на допрос, я увидел моего следователя в благодушном настроении.

Он угостил меня «Казбеком» и как ни в чем не бывало сказал:

— Ну вот что: все, о чем мы с тобой до сих пор говорили, все это ерунда. Теперь мы займемся настоящим делом. Нас интересует твоя связь с Интеллидженс сервис…

Я невольно рассмеялся.

— Поздравляю!.. Если так, то вам придется освободить меня. Вот этого вы никогда не докажете!

— Ну что ж, увидим.

Снова каждую ночь допросы. Только я засыпал, входил надзиратель, тряс меня, спрашивал фамилию, хотя в камере я был один, и вел к следователю. Допрос продолжался до утра. Следователь часто отлучался, и его подменял человек в штатском, который внешне немного походил на меня.

Этого человека интересовала Вена, мои связи, круг моих знакомых, подробное описание города, характерные особенности венцев, система образованиям многое-другое. На следователя он не походил, и его роль так и осталась для меня непонятной. Хотя, не трудно было догадаться.

Утром, незадолго до подъема. меня приводили в камеру. Я раздевался, тут же засыпал. Но объявляли подъем, и я должен был подниматься. Лефортовская круговерть не отличалась разнообразием. Тогда я приноровился дремать стоя, вставал спиной к двери, закрывал глаза и отключался. Но и эта хитрость скоро была разгадана. Надзиратель стал требовать, чтобы я стоял лицом к глазку.

Обычно допрос начинался с вопроса: «Ну что, надумал?».

Однажды следователь заявил:

— Вот ты стараешься выгородить своих друзей в Половинке, — и он назвал Виктора Ивановича и, конечно, Лиду. — А они дали показания против тебя. — В доказательство он потряс какими-то бумажками, но не показал, что в них написано.

— Все упорствуешь, не хочешь сознаться. Твоя подружка же спуталась с главным инженером шахты

Как выяснилось позже, Лида в это время находилась в больнице. После моего вынужденного отъезда у нее было сильное нервное потрясение, а после выхода из больницы она приехала в Москву и некоторое время жила у нас дома, добивалась разрешения на свидание со мной, но, разумеется, не получила

Допросы, пытка лишением сна — страшная пытка — продолжались теперь почти непрерывно, даже но воскресеньям.

Когда подошли к венским событиям, я умолчал о совместной операции движения Сопротивления с частями 3-го Украинского фронта по освобождению Вены. Моя причастность к этой операции и знание полной правды о ней уже едва не стоили мне жизни тогда, в сорок пятом. Эти добивались от меня признания в связях с английской разведкой!

Я был на грани помешательства. Еще немного, и я сознался бы в любом преступлении, даже в связях с преисподней. Но в самый критический момент, когда нервная система была истощена до предела, где-то внутри меня зазвучала музыка. Да-да — музыка. Она была подобна прохладной струе воды, утоляющей многодневную жажду. Эта музыка заполнила меня всего, перенесла в какой-то другой мир, где не было ни тюрьмы, ни следователя, И хотя я отчетливо видел его за столом, дымящего папиросой, и даже, кажется, отвечал на его вопросы, но все это было уже как бы помимо меня И более того, меня не затрагивало. Я наслаждался чудесной мелодией и чувствовал, как отдыхает мой мозг и все тело. Это было невероятно. Когда перед подъемом меня привели в камеру, я совсем не хотел спать.

Все это пришло в самый последний момент, как спасение— было похоже на какую-то космическую подпитку, на Святую Защиту…

В этот день надзиратель ни разу не стучал в дверь. Я с нетерпением ждал допроса, чтобы снова услышать чудесную музыку. И она зазвучала снова, как только я опустился на табурет в кабинете следователя. Он, видимо, заметил перемену во мне, но не мог понять причину Вроде бы все делал по инструкции, и его метод всегда срабатывал. А тут вдруг осечка за осечкой. Он стал нервничать, еще больше курить, часто вскакивал — выходил Обычно уравновешенный, он стал чаще кричать. Даже однажды чуть не ударил, когда на очередной его выпад я сказал:

— Вы, — это вы делаете преступниками честных людей

Он вплотную подошел ко мне и прошипел сквозь зубы:

— Тебе это дорого обойдется. Я загоню тебя туда, куда Макар телят не гонял. Оттуда уже не выберешься!

Несмотря на все его старания, с Интеллидженс сервис у следователя ничего не получалось. Я научился управлять спасительной музыкой. Делал ее звучание громким, когда нужно было заглушить его брань, и видел только шевелящиеся губы, как в кино, когда пропадает звук. Следователь недоумевал.

Дважды меня возили на Лубянку, держали там часами в «стоячей камере» — когда ноги затекают и пухнут, немеют до полного одеревенения. Меня тщательно обследовали их врачи — большие специалисты по общим вопросам и мало что понимающие в психиатрии, а в моей музыке и вовсе не разбирающиеся. Они задавали мне-совсем не медицинские вопросы — все пытались доискаться, не псих RH я. А еще: откуда это у меня рубцы от ранений, сделанные, видите ли, «не фронтовым способом» (неметаллическими зажимами), а профессиональным игольно-ниточным швом?.. — Уличили!.. Вот уж действительно следовательская медицина.

Как-то после отбоя меня не повели, как обычно, на допрос. В ожидании подвоха я вспомнил майора-смершевца, того, что допрашивал меня в Бадене в 1945 году Это была моя первая встреча с представителем всемогущего ведомства. И тому майору и этому следователю— уж очень хотелось сделать из меня изменника родины, какого-то империалистического шпиона. Почему этого хотелось тому майору, я знаю: меня нужно было устранить как нежелательного свидетеля. Чем же я им помешал теперь? Отчего так старается этот капитан?..

Я знал, что из Лефортово есть только два выхода, первый — в лагерь, второй — в небытие… Для второго выхода больше всего подходили те, кто не совершил никаких преступлений. Деятелю этого ведомства не составляло труда состряпать любую фальшивку. Грош цена была следователю, не умеющему из простого советского человека сделать шпиона, или, на худой конец, просто врага народа. Пои этом они входили в такой раж, что потом сами удивтялись, какого матерого врага разоблачили. В итоге врагу — «вышка», следователю — благодарность от начальства и народа. Я рассудил и твердо решил: меня больше устраивает первый выход — в лагерь.

И вот тут ко мне пришло некое просветление. Я понял, что надо помочь капитану в стряпании моего дела. А то ему одному не справиться, а отдуваться-то придется мне. Если ему, чтобы упечь меня в лагерь, недостаточно будет того, что он уже попытался приписать мне, то он пойдет на запредельную фантазию, и тогда меня уничтожат… Нужно подбросить ему что-нибудь попроще, от себя… Но попроще… чтобы «с правом переписки», а не «без»… Например, мол, «добровольно сдался в плен— (покажите мне такого кретина. который «добровольно» лезет в пасть к крокодилу); мог, «работал переводчиком; завербовался к самому Круппу аж электриком; послан учиться в Вену самим гауляйтером Рура… Но главное— не переборщить И ни слова больше об участии в подпольной и разведывательной работе Ни слова!.. А то ведь, чего доброго, не судить, а выпускать надо, да еще извиняться, платить компенсацию и награждать?! Этого здесь ни в одном циркуляре не предусмотрено. Ведь их дело — врагов народа создавать, а наше дела/им помогать. Или уж, на худой конец, не мешать!.. Но до таких мыслей допереть надо — просто так, в нормальную голову они прийти не могут. До них доводят.

Вот такое сквозное прозрение поразило меня, но другого выхода из этой мертвой ловушки тогда я не нашел.

Захотелось, очень захотелось поскорее с моим заклятым капитаном увидеться, пока он сам какого-нибудь еще более скверную каверзу не придумал, «на всю катушку».

Я догадывался, что в арсенале Лефортовской тюрьмы были и другие методы допросов, и понимал, что рано или поздно меня сломают. Позже мне рассказали, что в следственных кабинетах нижнего этажа под рокот двигателя, о котором я упоминал, допрашивали менее утонченными способами. У человека, который рассказал мне это;, были выбиты зубы, тело в кровоподтеках, суставы кистей рук раздроблены.

Несколько дней меня не вызывали. Возможно, самому капитану потребовалась передышка. Шутка ли так истязать себя? Каждую ночь, без выходных. Одного «Казбека» сколько извел.

На очередной вопрос меня вызвали раньше обычного Сразу после того как заработал двигатель. Повели не наверх, а вниз. Следователь и в самом деле выглядел осунувшимся. То ли приболел, то ли получил нагоняй от начальства за то, что либеральничал со мной. Что-то подсказало мне: промедление может обернуться большой бедой. Пора!

Не дожидаясь, когда он задаст свой обычный вопрос: «Ну что, надумал?», я сам обратился к нему:

— Мы изрядно надоели друг другу. Больше мне вам сказать нечего. Теперь остается только придумывать то, чего не было. Стоит ли зря терять время Я подпишу протоколы, хотя они и искажают суть дела Что же касается Интеллидженс сервис, это несерьезно, начальство может усомниться в Ваших профессиональных качествах. Я не надеюсь выйти отсюда на свободу. А для лагеря, наверное, уже достаточно того, что вы там понаписали— сотен пять страниц будет… Кое что можно будет еще дополнить… — осторожно пообещал я

Удивительно, но следователь дал мне все это высказать и ни разу не перебил. Может быть, он думал, что я буду продолжать упорствовать и именно сегодня намеревался применить ко мне так называемый жесткий допрос. А я вроде бы уступил, словно предупредил его намерения. И это как-то обезоружило его. Он принял предложенный мной компромисс.

Показывая на три пухлые папки следственных протоколов, капитан произнес:

— Может быть, когда-нибудь ты напишешь роман. У тебя биография поинтереснее, чем у графа Монте-Кристо. И выдумывать ничего не надо.

Хотя следствие еще не закончилось и впереди предстоял трибунал, но был повод немного воспрянуть духом. Мне кажется, появился первый просвет…

Еще несколько допросов, и я подписал протокол об окончании следствия. Меня ознакомили с показаниями свидетелей. Австрийские друзья-антифашисты подтвердили мое участие в подпольной работе.

По следственному заключению, я обвинялся в том, что сдался в плен, бежал из ссылки, проживал по поддельным документам. Я надеялся, что мне удастся доказать трибуналу несостоятельность этих обвинений. В плен я добровольно не сдавался, в официальной ссылке не значился, а побеги совершал только в тылу у фашистов. Моя деятельность там подтверждена госпроверкой и письменными свидетельствами антифашистов-подпольщиков.

Теперь я ждал трибунала. Но дни шли, а меня никуда не вызывали… Это было мрачное затишье… А когда наконец вызвали, то завели в небольшой кабинет, и чиновник в штатском подвинул ко мне, лист бумаги со следующим текстом: «Особое совещание в составе… (кто был в составе, чиновник прикрывал рукой)… к десяти годам исправительно-трудовых лагерей».

— А где же суд, где трибунал, который должен меня судить?

Нехотя чиновник процедил сквозь зубы:

— Трибунал вернул твое дело за отсутствием состава преступления…

— Ну так нет ведь преступления, почему же десять лет?!

— А это спрашивай у Особого совещания.

— Я должен знать, кто такой щедрый, иначе подписывать не буду.

— Да хрен с тобой, можешь не подписывать. А впрочем… — И он отнял ладонь, с таким видом, словно хотел сказать: все равно там скоро сдохнешь, смотри, не жалко…

Я прочел: «.. в составе Абакумова, Алферова и Меркулова…» Вот уж не ожидал, что удостоюсь такой чести со стороны главного карательного треугольника страны.

Позже выяснилось, что осужденным обычно давали расписаться в копии приговора, где состав Особого совещания, как правило, не назывался Чем объяснить, что на этот раз «тройка» раскрылась, — не знаю. Скорее всего исконно нашей расхлябанностью А может быть, министру Абакумову хотелось удовлетворить свое мелкое честолюбие: отыграться за упущенную возможность расправиться со мной еще тогда в Бадене, в 1945-м. Мол, знай наших!..

Еще несколько дней я провел в Лефортовской тюрьме, но теперь уже в большой общей камере, человек на сто. Здесь находились самые разные люди. Многие были совершенно сломлены. Рядом со мною оказался человек из Краснодона, переживший там оккупацию. У него на теле не было живого места. Очевидно, это был один из тех, кого допрашивали под шум двигателя. У некоторых в глазах стоял ужас — они ни с кем не разговаривали, словно онемели. Но были и такие, кто сохранил силу духа, даже пытался шутить, ободряя других. Мне они были больше по душе.

Рассказывали, что Абакумов до вступления в высокую Должность питал склонность к занятиям боксом. Став министром, нет-нет, да и удостаивал чести подследственных лефортовской тюрьмы: не отказывал себе в удовольствии иногда «размяться» на наиболее упорных, разумеется, «в интересах следствия»…

18. КУДА МАКАР ТЕЛЯТ НЕ ГОНЯЛ

Из Лефортовской тюрьмы осужденных увозили партиями. Перед отправкой мне передали из дома кое-какие вещи, в том числе мой новый темно-серый костюм, оставленный в Половинке. Как он оказался в Москве, я тогда еще не знал (о том, что Лида приезжала к маме в Москву, добивалась свидания со мной, я узнал много позже). Только зачем его передали мне — этот костюм?.. В том опсихелом мире, куда мне предстояло отправиться, из-за такого костюма уголовники могли просто прирезать. Так мне сказали товарищи по камере и посоветовали нашить сверху несколько заплат для маскировки. А сделали мне этот костюм в городе Половинке, в индпошиве.

Почти каждое утро открывалась дверь камеры и зачитывались фамилии: «На выход с вещами!». В одну из групп попал и я. Нас, человек десять, втиснули в фургон без окон, где уже было примерно столько же людей. Привезли на какую-то товарную станцию. Здесь, под охраной конвоиров с собаками, шла погрузка заключенных в «столыпинские» вагоны, введенные еще до революции царским министром Столыпиным для перевозки переселенцев и заключенных. Более удобные и приспособленные для человека (хоть и арестованного) при нормальной загрузке, они в системе ГУЛАГа превратились в настоящее орудие пыток.

В тесное купе нас затолкали столько, что на двухэтажных нарах-полках можно было лежать только на боку, тесно прижавшись друг к другу. Конвой суетился, спешил, но все равно все совершалось очень медленно. Лишь к вечеру наш вагон прицепили к какому-то составу, и поезд тронулся. За весь день нас не кормили ни разу, только теперь дали по куску очень соленой рыбы без хлеба. Хотя все видели, что хлеб загружали. Некоторое время спустя «рыбка запросила пить». Но поить нас никто не собирался. Жажда становилась все невыносимее. На наши просьбы конвоиры не отзывались. Стали раздаваться возмущенные крики. Зрел бунт. Тогда начальник конвоя — старшина — открыл решетчатую дверь купе, и тот, кто был ближе к двери, не успел и моргнуть, как оказался в наручниках. Они так сильно сдавили запястья, что заключенный начал кричать и трясти руками. Он не знал коварного свойства этих наручников, прозванных «шверниковскими» — по фамилии Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Каждое резкое движение сопровождалось щелчком, и наручники еще сильнее сдавливали запястья. Бедняга кричал от нестерпимой боли и еще сильнее тряс руками, а сталь еще глубже врезалась в тело. Душераздирающий крик — не аргумент для конвоира, а подтверждение действенности принятых мер. Пострадавшего спасло только то, что от боли он потерял сознание.

— Кто еще хочет пить? — с издевкой, под гогот остальных охранников, спросил старшина. Все молчали. Я вспомнил, как хладнокровно расстреливали эсэсовцы евреев, попавших в плен под Харьковом, и мне показалось, что между теми и этими много общего. Только те не хохотали. Для тех они были врагами, которые стреляли в них и так же, как и они, убивали. А для этих?.. Через их руки проходили не сотни и не тысячи осужденных, а сотни тысяч. Неужели они все не понимали, что в народе не может быть столько преступников, изменников, врагов народа?

От невыносимой жажды люди обезумевали. Надо было что-то придумать. Я приметил одного конвоира, который не принимал участия в издевательствах над нами. У кого-то нашелся листок бумаги и огрызок карандаша. В несколько минут я набросал портрет этого конвоира и, когда он проходил мимо нашего загона, показал ему рисунок. Хотя это и пахло заискиванием, но что было делать? Конвоир остановился. Я свернул рисунок в трубочку и протянул ему через решетку. Конвоир долго рассматривал портрет, словно впервые увидел собственное лицо, потом ушел и вскоре появился с ведром воды. Это была невиданная победа — «Влияние искусства на массовое сознание!». А чуть позднее он же принес хлеб и пачку махорки. Некоторое время спустя напоил и остальные отсеки.

Ко мне стали проявлять признаки внимания и даже какого-то уважения. Один из уголовников сообщил:

— Теперь ты вроде академика в законе!

Тогда я не придал его словам значения, но это оказалось куда серьезнее, чем я мог предположить.

В нашем этапе не было мелких уголовников. Здесь были крупные преступники с неоднократными судимостями и большими сроками — так называемый «цвет преступного мира»: грабители банков, ювелирных магазинов, крупные рецидивисты, виртуозы-«медвежатники», предводители банд и содержатели притонов. Многие из них, общаясь с образованными, интеллигентными людьми, которые в ту пору составляли большинство на этапах, в тюрьмах и лагерях, нахватались «культуры и науки», даже могли, когда это им было нужно, сойти за неплохо образованных людей. К тому же, не редко они обладали живым, острым умом. Во всяком случае, среди этого разряда уголовников я не встретил ни одного дурака и знал даже нескольких с высшим образованием.

Обеспечив всем обильный водопой, я и не подозревал, какую медвежью услугу оказал себе и всем остальным. От выпитой воды возникла естественная потребность — отлить. Конвоиры водили по одному в туалет, но явился старшина и запретил это передвижение. Кто не мог терпеть, мочились под себя. Не повезло больше других тем, кто располагался внизу, на нижних пол-

… Поднялся шум, снова защелкали наручники и снова раздались истошные крики да кромешный мат.

Здесь, в этой тюрьме на колесах, приоткрылась, может быть, одна из причин бесчеловеческого отношения к узникам. Кусок газеты, переданной нам вместе с махоркой, оказался гулаговской малотиражкой для служебного пользования, под девизом: «Смерть изменникам Родины» (вместо обычного — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»). R ней я прочел призыв: «Никакой пощады врагам народа, предателям и шпионам, агентам иностранных разведок!». Газета призывала все партийные ячейки «усилить активную политико-воспитательную работу в охранных подразделениях, ежедневно разъясняя всему личному составу почетную роль органов по беспощадной очистке общества от внутренних врагов, на благо всего советского народа». Можно ли было после ежедневной накачки, где все мы. политические, выставлялись лютыми врагами, ожидать от вохровцев иного к нам обращения. Виновность каждого из час не должна была вызывать у них сомнений. Охранник чувствовал себя «народным мстителем», а «за что мстить» — причин накопилось у всех предостаточно.

Что касается уголовников, этих «социально близких» строю и карательным органам, то их здесь давили, как мне казалось, для острастки — чтобы политическим было еще страшнее и трепетнее…

Поезд часто останавливался. Нас отцепляли, прицепляли вновь и везли, везли дальше. И если говорить о разнице между гитлеровскими лагерями и сталинскими— а я могу их сравнивать, — го в первых, пожалуй, было побольше порядка… По беспредельному изуверству они были равны.

Первая выгрузка была произведена в городе Кирове, там находилась Вятская пересылка. Прибыли мы туда вечером. До тюрьмы шли пешком, под конвоем с собаками. Одноэтажное, из потемневших, почти черных толстых бревен здание тюрьмы было огорожено сплошным высоким забором со сторожевыми вышками по углам.

Огромная общая камера до отказа набита людьми. Крохотные оконца ехидно поблескивали под потолком. У одной стены — двухъярусные нары. Сырые почерневшие стены и земляной (возможно, впрочем, так показалось) пол. Никаких признаков отопления. Согревались снова тем, что прижимались друг к другу, — «о великое российское братство!».. Только успели загнать нас в камеру — погас свет. Я с трудом протиснулся подальше от двери и параши, источавшей вонь. Улегся на холодный грязный пол, положил голову на чьи-то ноги, в сырых вонючих валенках, и тут же заснул.

Утром принесли пустой кипяток. Объявили, что питание на двое суток вперед нам выдадут «сухим пайком». Разумеется, потом!

Как только дневной свет проник сквозь грязные стекла окошек, меня кто-то окликнул с верхних нар. Потеснились, дали место, сунули в руки кусок хлеба с салом, отсыпали самосада. Это знакомые по вагону матерые уголовники держали слово. Оказалось — вот что такое похвала «в законе». Я недоумевал, откуда у них такое богатство А спросить не решался. Вскоре источник снабжения стал понятен. Загремел засов, открылась дверь, и в камеру запустили пополнение. Многие оказались местными жителями. У некоторых были довольно объемные котомки. Одни тут же доставали продукты, завтракали сами; другие делились с товарищами по несчастью, третьи клали котомки под себя, украдкой вытаскивали провизию и торопливо, чтобы никто не заметил., ели. Одного из таких и приметили сверху мои покровители. Его запасы были тут же реквизированы.

В вятской богадельне мы пробыли около двух суток без казенного питания, И снова — путь на восток в столыпинском вагоне. В пересыльных тюрьмах нас размещали по разным камерам. Сначала я думал, что это случайно. Но, как выяснилось, надзиратели специально отбирали тех, на ком еще уцелела приличная одежда. Их помещали в камеру с уголовниками. Нетрудно представить, что происходило дальше. У них отнимали все, что можно было сбыть надзирателям за табак, хлеб, а иногда и за водку. Сопротивляться или звать кого-нибудь на помощь было бесполезно. Тюремщики и уголовники действовали единым фронтом.

Все, кто начинал со мной этап в приличном виде, теперь были одеты в жалкое отрепье. У многих не осталось даже обуви: ноги были обмотаны тряпками. Среди них я выглядел «полным пижоном». На мне было приличное московское пальто, теплая рубашка, даже хромовые сапоги. Уцелел и новый темно серый костюм, с фальшивыми заплатами. За время этапа мне не пришлось еще расстаться ни с одной вещью — вот что значит «магическое влияние искусства на народные массы (которым оно принадлежит)», ну и покровительство верхушки блатного мира. Я быстро понял и оценил свое преимущество. Если попадал в камеру с незнакомыми мне по этапу, я окидывал взглядом верхние нары, где обычно располагалась уголовная элита. Если даже там не было никого из знакомых, пробирался вперед, пользуясь замешательством, вызванным моим шикарным видом, швырял небрежно наверх свою котомку и устраивался рядом. Плюс облегченный блатной жаргон, несколько известных в уголовном мире имен, подцепленных у тех же уголовников. Действовал этот прием безотказно. И все же один из «шестерок» как-то попытался меня прощупать, он нацелился на мою котомку и даже умудрился запустить туда руку — «играть так играть до конца». Пришлось коротким ударом в солнечное сплетение охладить его любопытство. Бедняга долго не мог вздохнуть и сипел. Остальные недоумевали, а что же, собственно, произошло?.. Но больше прощупывать меня никто не пытался.

В одной пересылке мне предложили сыграть в «буру» на мое пальто или сапоги против английского френча В нем, неизвестно откуда добытом, щеголял один из главарей картежной компании Признаться в том. что из всех карточных игр я знаю только «подкидного дурака», значило полностью разоблачить себя. Пришлось под большим секретом открыться:

— Ухожу с концами (то есть готовлюсь совершить побег). Мне английский френч и на… не нужен..

У блатных побег всегда считался делом серьезным.

Конечно же, я общался не только с уголовниками. Много интересных людей пришлось встретить на этапах, пересылках и в лагерях. Математики, физики, конструкторы, поэты, писатели, артисты, дипломаты. Как правило, это были известные, талантливые люди.

Бывали случаи, когда в лагеря попадали и несовершеннолетние. Рассказывали, что во время этапирования Умерла женщина. При ней находился ее сын, подросток, лет одиннадцати-двенадцати Фамилия украинская, а мамины инициалы подправили

Так и оказался паренек в лагере. Потом он, уже с помощью заключенных, писал и в Верховный Совет, и Швернику, и даже лучшему другу всех детей, отцу родному, товарищу Сталину. Но ни ответа, ни привета. Тогда ему кто-то посоветовал: «Напиши товарищу Ленину!» Письмо пошло с таким адресом: «Москва, Красная площадь, Мавзолей. Владимиру Ильичу Ленину»… И вот только после этого освободили парнишку.

В Новосибирской пересыльной тюрьме мне пришлось познакомиться с академиком Париным Василием Васильевичем— секретарем Академии медицинских наук СССР, осужденным на двадцать пять лет за так называемое разглашение государственной тайны, а он всего-навсего прочел доклад на международной научной конференции; с академиком Баландиным Алексеем Александровичем, замечательным химиком, действительным членом нашей и многих зарубежных академий (этот отбывал десятилетний срок в Норильских лагерях — Бог знает за что?); с полковником Николаем Ивановичем Заботиным, помощником военного атташе в Америке (он, насколько мне известно, был среди тех, кто вторгался в сферы американской секретности на атомную тему). Я был дружен с биохимиком Побиском Георгиевичем Кузнецовым, впоследствии ставшим видным ученым. Но о нем придется рассказать позднее и подробнее.

Я познакомился со многими другими известными или неизвестными, наглухо засекреченными людьми, и с теми, кто еще не успел стать известным — молодыми, талантливыми, загубленными навсегда. Была здесь и целая группа наших летчиков асов. Они не побоялись перед войной открыто заявить руководству о том, что наша истребительная авиация уступает немецкой и в вооружении, и в скоростях, за что и получили по десять-пятнадцать лет лагерей.

Так называемый исправительно-трудовой лагерь и вся разросшаяся до гигантской раковой опухоли система— эта клоака и отстойник всех человеческих гнусностей.

Но вот и последний пункт этапа. Пересыльный лагерь около Красноярска.

В этом лагере мы пробыли с неделю. Мое внимание привлекла усиленная охрана на сторожевых вышках. Вместо одного «попки» на каждой вышке было по два. От обслуги узнали, что незадолго до нашего прибытия здесь произошло восстание. Его инициаторами, кажет-ся, была группа блатных. Они набрали камней, подобрались поближе к одной из сторожевых вышек и по команде атаковали часового, тот не успел и глазом моргнуть. Несколько человек перелезли через проволочное заграждение, взобрались на вышку, захватили ручной пулемет и открыли огонь по охране на других вышках Под прикрытием огня заключенные повалили заграждение, убили охранников еще на двух вышках. Чуть ли не половина лагеря ушла в тайгу.

Многих поймали, но некоторым удалось уйти. Такова была лагерная легенда. В доказательство показывали пулевые отметины в досчатой обшивке вышек.

В Красноярске завершилась сухопутная часть пути, теперь начинался водный — по Енисею. Никогда не видел я этой великой реки, по которой предстояло проплыть несколько тысяч километров чуть ли не до самого устья, ПРОПЛЫТЬ в глухом трюме баржи и не увидеть ни самой реки, ни ее берегов.

На рассвете нас грузили под усиленной охраной. Буксир разорвал хриплым гудком странную, я бы сказал, драматическую тишину и потянул караван огромных барж вниз по течению, На север, вслед за паводковым льдом.

Сквозь квадратный люк в палубе видны были лишь небо да часовые с винтовками, Пищу один раз в сутки опускали в трюм ковшами на длинных палках. Мисок не хватало. Овсяную баланду набирали в шапки или просто в пригоршни. Если в трюме возникала драка, конвоиры усмиряли дерущихся деревянными кувалдами на длинных рукоятках. Спускаться к нам в трюм конвой не решался. Почти все время приходилось проводить лежа а нарах. Они занимали практически все пространство, абак и спички отобрали при погрузке. И все же кто-то ухитрился добыть огонь трением деревяшек, а вместо табака мы выковыривали просмоленную паклю из бортов баржи.

Мне досталось место на верхних нарах. Здесь было сухо, и сюда, через люк, шел хоть какой-то приток свежего воздуха. Внизу же от недостатка кислорода люди нередко теряли сознание. По днищу перекатывался слой вонючей жижи. Не видя самой реки, мы постоянно ощущали ее по плавному покачиванию, а иногда и по сильной качке с настоящей морской болезнью у заморенных зэков.

Недалеко от меня, на нарах, в окружении «шестерок» возлежал на куче телогреек и одеял весьма именитый пахан по кличке Гундосый. Там, где у него должен был быть нос, зияли две дырки, направленные вверх и немного в сторону. Одно ухо было начисто срезано, другое надорвано, как у матерого кота. Слова он произносил с таким гудением, что не всегда удавалось разобрать их смысл. Более зверского лица я не встречал, хотя самых различных харь повидал немало. Со своего ложа Гундосый вставал только по естественной надобности. Завтрак, обед и ужин, неизвестно откуда добытые, ему приносили приближенные «шестерки». В перерывах между приемом пищи и карточной игрой Гундосый пел. По отдельным признакам и словам припева это скорее всего была старая солдатская строевая песня «Жура-журавель». Но слова самой песни представляли собой бесконечную импровизацию. Каждый новый куплет начинался одной фразой: «Если вы хотите знать…». Дальше следовала импровизация: «Прокурорша тоже б…» — и шла рифмованная похабщина: «У ней в ж… карбюратор, а в… аккумулятор. Жура-жура-журавель, журавушка молодой…». И снова: «Если вы хотите знать, у судьи есть тоже б…, у ней в ж… генератор…» и т. д. Перебрав всю юстицию, Гундосый принимался за лагерное начальство, не оставлял без внимания охрану, надзирателей, нарядчиков — словом, всю систему ГУЛАГа. Песня лилась без единой заминки в течение нескольких часов. При этом Гундосый обнаруживал незаурядную эрудицию в технике. В его арсенале помимо карбюраторов и генераторов были сепараторы, культиваторы и сотни других агрегатов. И что самое странное— слова песни он произносил вполне отчетливо.

В тюрьмах и на этапах мне довелось слышать разные песни, в большинстве своем заунывные, жалостливые. Эта не была похожа ни на одну: она отличалась мажорностью и неистребимым оптимизмом. И сам Гундосый все время пребывал в благодушном настроении, словно находился он в своем родовом княжестве, среди преданных сатрапов.

Я не мог постичь причину общего раболепия перед ним, пока случай не помог. С чего все это началось- не знаю. Очевидно, Гундосому кто-то не угодил или посягнул на его власть. Змеиным броском метнулся он в сторону. Мгновение, и его пальцы железной хваткой сжали горло жертвы. Несколько конвульсивных движений, и тело безжизненно обмякло. Некоторое время задушенный оставался лежать на спине с высунутым синим языком «вылезшими из орбит глазами. Потом Гундосый подал знак, и «шестерки» выкинули тело через люк на палубу, к ногам конвойных. Охрана даже не попыталась провести расследование, знали, что это бесполезно… Мерно покачивалась баржа, в трюме снова водворилось трагическое спокойствие, будто ничего не произошло, и Гундосый как ни в чем не бывало затянул очередной куплет: «Если вы хотите знать, у начлага тоже б…». В области «песенного творчества» он был неутомим.

Довольно часто, особенно в пересыльных тюрьмах, я уже встречался с подобными явлениями. Почти в каждой камере, наряду с осужденными по 58-й статье, имелась небольшая группка уголовников. Несмотря на их явное меньшинство, они терроризировали и подавляли всю остальную массу заключенных. Унижали, отбирали продукты и вещи, всячески издевались. В случае сопротивления жестоко избивали, захватывали лучшие места на верхних нарах. Чувствовали себя раскованно и свободно, как хозяева в своем доме. И я что-то не помню, чтобы попытки воспротивиться диктатуре блатных имели успех…

Гундосый не обладал заметной физической силой и не отличался сообразительностью. Вот в быстроте реакции и решительности ему равных не было. В камере находились люди высокого интеллекта. Многие из них были не робкого десятка, да и силой кое-кого Бог не обидел… Почему же они позволяли так издеваться над собой ничтожествам?

Гундосый со своими главными приближенными составляли как бы политбюро нашего трюма. Они обсуждали стратегию и тактику очередных реквизиций и расправ со штатом «шестерок» и остальной массой «фраеров»; они являли собой как бы модель, копию всего сталинского государственного устройства.

Вожди-гундосые могли и не обладать интеллектом, физической силой для подавления соратников или сокамерников (то бишь своих приближенных или своего народа). Однако у них были звериное чутье и инстинкты, компенсирующие недостаток извилин. Вдобавок к этим качествам они, видимо, обладали еще гипнотическим, оболванивающим воздействием на людские сообщества, основанным, как правило, на тотальном страхе.

Неограниченная власть такого пахана превращала всю страну в огромную тюремную камеру, с блатной (можно считать «партийной») элитой, с «шестерками», всегда готовыми на любые услуги, любые подлости Вот в чем суть феномена Гундосого-Сталина или Гундосого-Гитлера. Я бы назвал это явление «синдромом удава». И мне было больно и стыдно: «Неужели я не смогу ему ничего противопоставить? Не спасовал перед мощной организованной фашистской национал-социалистской силищей и пасую перед своей сов-социалистической — какой позор.»

В империи ГУЛАГа у меня постепенно складывалось и сложилось впечатление, что именно лагерная структура являет собой основу, суть нашего общества, а все, что вне колючей проволоки, — это придаток. Система воспитания в нас, с детского сада, набора идеологической ненависти «к врагам всех мастей» постоянно давала свои плоды. В лагерях эта система приобрела завершенные формы уродливого монстра, ошметки и ядовитые вирусы которого мы тащим на себе и в себе по сей день. И еще удивляемся постоянно: «Откуда все это у нас?».

Система заставляла задуматься над ее истоками. В самом деле — откуда? Что за чума такая смогла поселиться в удивительном и разновеликом народе?.. Поселилась и разрастается!.. Как уберечься от этой чумы и не сгинуть?.. Только за вопрос, не говоря уже о любом ответе, можно было схлопотать девять граммов свинца в затылок. А вопросы роились и требовали ответов.

Шла вторая половина мая, весна должна была быть в полном разгаре, но почему-то воздух, проникающий через люк, становился все холоднее и даже морознее. А синь неба в квадрате люка — все прозрачнее, словно ее, как акварель, понемногу разбавляли Караван входил в Заполярье.

Нашу баржу пришвартовали к причалу морского порта Дудинка.

В гр ом опустили трап, началась выгрузка. Нас мотало из стороны в сторону, кружилась голова Многие падали, хлебнув свежего воздуха. От долгого лежания мы едва не разучились ходить. Дудинка встречала нас пронизывающим ледяным ветром. На берегу громоздились глыбы льда, оставленные ледоходом.

Нас загнали в барак с выбитыми окнами, а потом небольшими партиями отправляли в баню. Я прилег на нары, положил пед голову котомку.

Подошел парень в драном бушлате. Стал расспрашивать, откуда, что и как… Когда он ушел, я обнаружил, что из котомки исчез костюм. Пришлось рассказать о пропаже одному из знакомых блатных. Он тут же узнал, что это дело рук местных «шестерок», что вор со следующей партией пойдет в баню, и что я должен пойти с той же партией. Больше он ничего не сказал. По дороге в баню и в раздевалке я присматривался к окружающим, но ничего подозрительного обнаружить не мог. И только когда уже одевался, недалеко от меня про изошел какой-то спор. Я услышал слова: «Где ты взял этот костюм?» Вора тут же избили и вернули мне пропажу.

После бани нас снова поместили в тот же барак Прошел слух, что будут отправлять еще дальше, в Норильск. Желания отправиться еще дальше «куда Макар телят не гонял», у меня не было… А что если попытаться остаться здесь?. Разыскал лагерного художника. Мы быстро нашли общий язык. Он подтвердил, что в этом лагере, обслуживающем порт, заключенным живется лучше, чем в других лагерях. Многие работают на разгрузке судов и от голода не пухнут.

Я попросил его помочь мне. Он сказал, что для этого нужна «лапа» — взятка начальству. Вот тут-то я и догадался, зачем мне мама всучила этот пижонский костюм. Мы вместе спороли все маскирующие заплатки. Костюм «начальнику» пришелся впору, и дело сладилось. Я был оставлен в Дудинке. Сразу же отправил письмо домой, а примерно через месяц получил ответ. Вот только тогда я и узнал, что Лида приезжала к нам в Москву. Маме она очень понравилась. Лида ей сказа да, что будет ждать моего возвращения. Еще через месяц пришла посылка из дома и письмо от Лиды. В нем она сообщала, что решила приехать в Дудинку, чтобы быть поближе ко мне, и упрекала, что я сразу не написал ей…

Что я мог ей ответить? Приезжай, мол, буду очень рад!.. Но для чего?.. Для еще больших унижений на глазах у молодой женщины?. Нет уж — это слишком. У меня впереди было десять лет лагерей. Я за колючей проволокой. Вместе мы все равно быть не сможем. К чему калечить еще одну жизнь? Пока нас ничего не связывает, она свободный человек, у нее еще есть что-то впереди. Есть какой-то шанс… Но все мои резоны не убедили Лиду. В каждом письме она настаивала на приезде ко мне. В конце концов пришлось написать, что, у меня якобы есть другая женщина — пошлый, но безотказно действенный способ — наш! И я перестал отвечать на ее письма. Как ни тяжело было это сделать, но иначе убедить ее я не мог Уродливое решение в уродливых обстоятельствах.

Дудинский припортовый лагерь, среди лагерей ГУЛАГа, был не худшим. От разгрузки речных и океанских судов зэкам что-нибудь да перепадало, а потому не было такой острой уничтожительной зависимости от лагерной пайки хлеба и миски баланды

Нас собрали в помещении клуба, и начальник по режиму долго говорил об обязанностях каждого зэка. О правах — ни слова!.. И зачем?.. А сразу после обязанностей начальник перешел к призывам — добросовестно и самоотверженно… на благо нашего социалистического… И наконец показали какой-то очень старый фильм.

Бригада, в которую я попал, работала на погрузке сплавного леса — «баланов». Этот лес, заготовленный заключенными в сибирской тайге, по многочисленным протокам попадал в Енисей. Дальше он плыл по реке на север, в Игарку и Дудинку, в виде огромных плотов. В порту плоты разбирали и баграми вытаскивали бревна на довольно крутой берег Работа требовала немалой физической силы, ловкости и сноровки. Толстые, в обхват, бревна, тяжелые от воды, часто срывались и устремлялись вниз. Не успеешь отскочить — в лучшем случае, покалечит. Эта работа считалась самой тяжелой и опасной Ни урвать, ни поживиться здесь было нечем, а потому всегда были свободные вакансии. Работу в лагере не выбирают. На нее назначают, не спрашивая вашего согласия и не принимая во внимание ваши возможности. Истощенному лефортовскими допросами и этапами, мне такая работа оказалась не под силу. А тут еще началась цинга. На теле появились темно-лиловые пятнышки, начали опухать ноги и руки, замедлилась реакция.

И опять своеобразное везение. Бревно, перекатившееся через меня, оказалось не таким уж толстым… Всего месяц провалялся в санчасти. Отдышался, пришел в себя. За это время познакомился с инженерами-зэками, работающими в конструкторском бюро порта. Туда как раз требовался человек, и меня взяли как специалиста по конструкторско-чертежной работе. Везде блат и знакомства — в лагере тоже.

КБ находилось в общей охраняемой зоне, примыкающей к лагерю, и на работу мы ходили без конвоя. Работали там вольнонаемным и зэки. Я быстро освоился с относительно новой для меня профессией и флотской терминологией. Значительная часть технической документации была на английском и на немецком языках. Вольнонаемное начальство часто обращалось ко мне за консультацией.

Работа увлекла меня, как говорится, затянула с головой. Порой даже забывал, что нахожусь в заключении. Я побывал почти на всех кораблях, приписанных к Дудинскому порту. Знал многих капитанов и механиков. Каждый раз, вступая на палубу корабля, испытывал подобие пьянящего чувства свободы. Как свежее дуновение ветра. Наверное, потому что акватория порта была вне лагерной зоны и водный простор, в отличие от земли, пока еще не был опутан колючей проволокой.

Время от времени в порт прибывало пополнение — караваны барж с заключенными. Одна из барж каравана села на мель. Где-то далеко вверх по реке. Караван пошел дальше, а баржу оставили до прихода помощи. Но и помощи не было. В радиорубку порта начали поступать тревожные радиограммы. Поначалу на них не больно-то обратили внимание — подумаешь, села на мель, не тонет же. Дальше — больше, в порт начали поступать сигналы бедствия: «Ускорьте присылку мощного буксира зпт формуляры начинают портиться тчк», — формулярами в радиограмме обозначались заключенные— несколько сот… Когда примерно через месяц злополучную баржу, наконец, приволокли в порт, «формуляры» из трюмов вытаскивали на носилках, у большинства из них лица были прикрыты шапками. После этого «недоразумения» размеры дудинского кладбища за один-два дня чуть ли не удвоились…

С окончанием летней навигации мой вольнонаемный шеф — начальник КБ, уехал до весны в Игарку, а меня назначили на его место.

Приближалась зима, дни стали совсем короткими, вскоре наступила полярная ночь. В соседнем с нашим КБ работала чертежницей симпатичная девушка Лена. Худенькая с короткой стрижкой и непокорной каштановой челкой. Она недавно приехала в Заполярье по комсомольской путевке. Как только я ее увидел, она мне сразу очень понравилась, но я и виду не показывал.

Часто она заходила к нам. То угостит чем-нибудь, то просто поболтает… Стали подшучивать, что зачастила она к нам, наверное, из-за меня. А шутки эти были опасными За связь с зэком для нее. исключение из комсомола и высылка на Большую землю — так здесь именовалась остальная, не заполярная территория страны. Меня за связь с вольнонаемной женщиной отправили бы в штрафной лагпункт. Все это я знал и упорно сохранял между нами деловую дистанцию.

Иногда мне приходилось задерживаться на работе. Случайно или преднамеренно Лена задерживалась тоже. Однажды, когда мы оба задержались, началась «черная пурга» — ураганный ветер и сплошная снежная карусель. Были случаи, когда такая пурга сметала с дороги колонну заключенных вместе с конвоем. Находили их уже мертвыми. Правда, в последние годы «черные пурги» стали помягче, но все равно в одиночку передвигаться было опасно, а порой и не под силу. Ветер сбивал с ног, стаскивал с дороги. Идти было рискованно, но и остаться вдвоем, возможно, на всю ночь — не менее опасно. Мы хорошо это понимали, а потому решили идти.

Едва мы ступили за порог, на нас обрушился неистовый снежный смерч. Ничего не было видно, кроме сплошной снежной пелены, настолько плотной, что нельзя было разглядеть даже ладонь вытянутой руки (отсюда и название — «черная пурга»). Идти против ветра вообще было невозможно. Тогда мы стали лицом друг к другу, прижались щекой к щеке, обхватив друг друга, как борцы, начинающие схватку. Только так можно было, пусть медленно, но продвигаться. Один шел спиной вперед, другой направлял его и подталкивал, помогал преодолевать напор ветра.

Но вот сильнейшим порывом нас сбило с ног и потащило с дороги вниз под откос. Я не сумел удержать Лену и тут же потерял ее из виду. А меня все волокло, пока на пути не возникло препятствие. В него я и уперся. Это оказался перевернутый ковш для транспортировки расплавленных шлаков. По размеру и форме он отдаленно напоминал кремлевский Царь-колокол. Сходство усиливалось еще и тем, что край у ковша, так же, как и у колокола, был отбит.

Совсем рядом я услышал голос Лены: «Слава Богу!» Если бы не это препятствие, неизвестно, чем бы все это кончилось. Ураган усиливался. Мы разгребли снег и через пролом вползли под ковш. Отверстие вскоре занесло снегом. Снаружи неистовствовала пурга, а здесь было почти тихо. Только ковш глухо гудел под бешеным напором ветра.

Было даже тепло — или, может быть, это нам показалось. Я сбросил варежки, Лена расстегнула шубку. Радуясь, что уцелели, да и не только поэтому, мы крепко прижались друг к другу… До сих пор, встречаясь ежедневно в КБ, мы старались держаться на расстоянии. Между нами как бы была протянута колючая проволока, обозначение зоны, и мы ни за что не решились бы перешагнуть через нее. А здесь, в этом тесном, замкнутом пространстве, в кромешной тьме, преграды, разделяющие нас, вдруг исчезли. Мы оба чувствовали себя свободными, и едиными, и нежданно счастливыми… Разъяренная стихия, едва не погубившая нас, неожиданно стала нашей союзницей. Промерзшая земля, на которую мы опустились, оказалась жаркой постелью…

Не знаю, сколько прошло времени, пока мы снова вернулись к ощущению времени и места, где мы находимся. Я чувствовал себя безмерно виноватым, ведь для Лены это все, что должно быть таким значимым и таинственным, совершилось впервые и под покровом не только ковша-колокола, но и адовой пурги.

Она провела ладонью по — моему лицу и, как будто прочтя мои мысли, сказала:

— Не упрекай себя, не упрекай меня… Я ни о чем не жалею…

Потом пришлось долго разгребать снег. Наконец мне удалось выглянуть наружу. Пурга почти стихла. Было все еще темно, ведь зимой в Заполярье не бывает рассветов. Нам очень не хотелось покидать это убежище. Оно сначала защитило нас от пурги, а потом стало нашим любовным логовом.

— Нет. Только молодость и комсомольский азарт могут победить черную пургу, заполярную ночь и другие невзгоды. Да здравствует любовь! Господи, спасибо, что мы здесь не окачурились!

Лену мой монолог развеселил:

— Вот бы захватить этот колокол с собой и установить в тихом месте. Мы бы всегда с тобой сюда приходили… А потом бы установили его в саду нашего будущего жилища, — осторожно добавила она.

— Да мы бы оттуда и не вылезали… — сказал я восторженно, и это ей понравилось.

Так мы подошли к краю зоны. Дальше для меня путь был закрыт. Лена пошла домой одна. Я вернулся в лагерь.

В КБ трудно было скрыть наши отношения. Да и опыта не было. Я и не подозревал, что это вызовет зависть У одного из инженеров, тоже заключенного.

Как-то он завел разговор о побегах. Рассказал, что этим летом отсюда пытались бежать двое заключенных, их вскоре нашли в тундре мертвыми, начисто изъеденными «мошкой», — и у обоих были отрезаны уши. Он сказал, что не знает ни одного случая, чтобы побеги удавались. Беглецы погибали от голода и мошки или становились добычей местных охотников. За беглого зэка давали хорошее вознаграждение: ружье, порох, продукты. В тех краях охоту за людьми сделали выгоднее охоты на зверя. Отрезанное ухо являлось доказательством уничтожения беглого зэка. Был случай, когда ухо оказалось не зэковским, а… вохровским. Что поделаешь — во всяком деле бывают издержки.

Итак, мой собеседник считал побег отсюда невозможным. При слове «невозможно» я вскинулся и тут же с ним не согласился. Для примера высказал такую идею: «Вот эту ржавеющую здесь на берегу стальную трубу приличного диаметра можно превратить в небольшую подводную лодку для одного-двух человек. — Я то ли забавлялся, то ли дразнил его, не знаю. — Заварить торцы, сделать люк с крышкой, рассчитать вес балласта для неглубокого погружения, установить внутри велосипедную передачу вместо двигателя, соединить ее с винтом от моторной лодки, соорудить перископ из полуторадюймовой трубки с зеркальцами на концах. Погружайся и плыви: хочешь в сторону океана, хочешь вверх по Енисею. Кому придет в голову искать тебя в воде?..» Все это я излагал собеседнику не потому, что действительно собирался совершить побег, а просто для того, чтобы снова опровергнуть ненавистное мне слово «невозможно». Побегами я был сыт по горло.

Но, видно, урок, полученный в Лефортовской тюрьме за разговор на ту же тему, ничему меня не научил. Как и тогда, собеседник оказался стукачом, а я опять простофилей и болваном.

Не прошло и недели после разговора о «подводной лодке», в КБ явился вооруженный конвой во главе с лейтенантом. Перерыли мой стол. Видно, искали секретные чертежи «подводной лодки».

Руководство порта пыталось меня отстоять, но безуспешно. В тот же день я был отправлен в штрафной лагпункт и прямо с дороги помещен в холодный карцер на неделю. Правда, слово «холодный» не совсем точно определяло суть обстоятельств. Если в лефортовском холодном карцере была все же плюсовая температура, то здесь, в этом каменном сарае без отопления, температура была почти такой же, как и снаружи, только без ветра. А морозы стояли до минус пятидесяти по Цель сию. В карцере нас оказалось трое Началась борьба за место в середине, а точнее, за то, чтобы выжить. Вступил в силу один из основных законов ГУЛАГа — «Лучше ты умри сегодня, а я — завтра». Какая уж тут солидарность? Мы жались друг к другу, потому что в этом было спасенье В бесконечные часы «околевания» от нестерпимой стужи мне почему-то вспомнился карцер в фашистской фельджандармерии в Сумах, от куда удалось бежать (это был мой второй побег). В том карцере было тепло, светло и сухо. Нет, то был не карцер — то был люкс в «Интуристе»!. И вновь — уже в который раз — я подумал: ведь там были «чужие», враги, а здесь — свои, паши.

Питание — кусок хлеба в сутки и вода. Здесь она была из растопленного снега.

На седьмой день прямо из карцера меня погнали на работу. Шесть километров по тундре туда, шесть обратно. Работа — долбить мерзлый грунт — котлованы под фундамент каких-то сооружений.

Вокруг голая тундра, снег, пурга. Зэки замыкающей шеренги несли колья с фанерными табличками «Запретная зона». По прибытии на место работы конвоиры расставляли колышки с табличками вокруг нас и предупреждали «Шаг за запретную зону считаю побегом. Стреляю без предупреждения!».

Я был свидетелем, как один из зэков не выдержал. Сказал: «Часовой, я пошел!». Едва он зашел за колышек, раздался выстрел. С простреленной головой заключенный уткнулся в снег лицом.

Был и другой случай. Конвоиру «не понравился» один из заключенных, назвавший его «вертухаем». Конвоир вскинул винтовку и выстрелил почти в упор, а потом переставил табличку.

В конце дня замеряли глубину каждого котлована. Тог, кто не выполнил норму, поучал в лагере урезанную пайку хлеба. Мерзлый грунт был настолько тверд, что норму мало кому удавалось выполнить. Работали по восемь-девять часов без обеда. Отдыхали тут же в котловане. Перерывы были короткими Конвоиры не давали долго высиживаться, все время подгоняли, натравливая овчарок. Здесь мало кто выдерживал больше двух месяцев. Носить можно было только лагерную одежду: бушлат, ватные брюки. Все другое отбиралось, взамен выдавали б/у — бывшее в употреблении. У меня отобрали пальто, в котором я ходил на работу в КБ, брюки и шапку. В ватных штанах ваты почти не осталось, что особенно давало себя знать, когда приходилось сидеть на снегу. К тому же были они непомерно велики, особенно в поясе. Бушлат, наоборот, был мал, и рукава едва доходили до запястья.

В лагере за мной установили особый контроль. Надзиратели получили указание отбирать у меня карандаш и бумагу. Не раз проводили ночной обыск, переворачивали всю постель, вытряхивали стружки из матраца Видно, сильно напугала их моя дурацкая «подводная лодка». Возможно, теперь они искали проект воздушного шара или еще что-нибудь в этом роде…

Да, было над чем посмеяться, если б все это не было до ужаса абсурдно. Подумалось уже о том, что десятилетний срок, отпущенный мне для жизни в заключении, непомерно велик… Жизнь здесь измерялась не годами, а месяцами, даже днями…

В лагере была еще одна бригада. Входившие в нее также долбили мерзлую землю, только совсем недалеко от лагеря, и котлованы здесь были помельче В них сбрасывали тех, для кого отпущенный срок оказывался непосильным. Они отправлялись в лучший мир, не обремененные ни одеждами, ни гробами, — в чем мать родила. Стесняться было некого. Правда, иногда, опасаясь комиссии, умерших паковали в деревянные ящики из неструганных досок. «Деревянные бушлаты» — так назвали эти лагерные гробы. Только здесь деревянные гробы были слишком большой роскошью— древесина-то привозная.

Вот тут я всерьез почувствовал всю безнадежность своего положения, В тундре не пройти и десятка километров— подстрелят местные охотники. До ближайшего поселения далеко, да и приюта в нем все равно не будет. Оставалось решить, что лучше: покорно дождаться обычного для зэка конца или сказать конвоиру три слова; «Конвой, я пошел!».

..Был еще один, правда, почти безнадежный вариант; лагерная санчасть. Врач, хотя и был заключенным, имел соответствующую установку и слишком дорожил своим местом. Освобождение от работы давал только тогда, когда человек уже не мог самостоятельно идти в санчасть. Все же я решил заглянуть к нему На вопрос. «С чем пришел?», ответил: «Ни с чем»…

Наверное, это был самый нелепый ответ. К врачу приходили с просьбой освободить от работы в котловане, намекая на вознаграждение. Часто, напротив, угрожали, обещали прирезать. Ко всему этому он привык… Не знаю, почему он не выгнал меня сразу. Расспросил, за что попал сюда, в штрафной лагпункт; рассмеялся, когда я рассказал о моей подводной лодке. Поинтересовался, за что получил десять лет. Беседа затянулась. Потом он потребовал, чтобы я разделся до пояса, прижал ухо к груди. Слушал долго. Потом заставлял глубоко дышать, потом не дышать. Что-то записал в журнале и сказал:

— С завтрашнего дня на работу не выходи; скажешь: освобожден санчастью…

Я ожидал чего угодно, но только не этого, и так растерялся, что не мог произнести ни слова. Доктор не стал дожидаться, пока я очухаюсь, взял меня за плечи и легонько вытолкнул из санчасти. До сих пор не понимаю, не знаю, почему он так поступил?..

Утром, когда объявили «развод» на работу, я остался в бараке. Сначала прибежал бригадир, за ним — нарядчик. Проверили по списку освобожденных. Ушли. Несколько раз заходил надзиратель. Я лежал одетым на нарах, хотел отоспаться, но заснуть не мог, невольно прислушиваясь к биению сердца: а вдруг остановится? Не зря же доктор дал мне освобождение? До самого отбоя я ожидал, что за мной придут, отменят освобождение, снова посадят в карцер. Ночью просыпался от каждого шороха. Под утро пришли два надзирателя, заставили подняться, все перерыли, ничего не нашли, ушли. Утром дневальный принес завтрак — жидкую похлебку из плохо очищенного овса и половину пайки хлеба, как неработающему. Когда в бараке мы остались вдвоем с дневальным, я попросил у него лист бумаги и карандаш. Не прошло и часа, как портрет дневального был готов. В обед он принес мне двойную порцию баланды. Потом пришел повар. Он тоже захотел иметь свое художественное изображение! Оставил маленькую фотокарточку, лист плотной бумаги и несколько цветных карандашей. Только я собрался приступить к работе, в барак явились три надзирателя и все отобрали. Предупредили еще раз, что мне запрещено иметь бумагу и карандаши.

Ночью снова учинили «шмон», а днем пришли опять ч выпотрошили матрац. Узнав о конфискации, повар не на шутку рассердился:

— Ну, хрен они у меня теперь откормятся. Посмотрим, как посидят на казеином пайке.

Я удивился такому смелому поведению, но на следующий день надзиратель сам принес все отобранное.

Портрет повару понравился. Опасность сгинуть на голодном нерабочем пайке была на какое-то время отодвинута. Само собой — в иерархии лагерных придурков повара занимают не самое последнее место. Поговаривали, что наш повар пользуется покровительством начальника спецчасти, который ведал переброской заключенных в другие лагеря. Отправляли отсюда тех, кто стал доходягой или полным инвалидом и уже не мог работать. Заключение о непригодности давала санчасть, но окончательное решение было за начальником спецчасти. Значит, моя судьба теперь зависела от повара Я попросил его замолвить за меня словечко, и за это пообещал намалевать большую картину красками. Он, представьте себе, согласился, но при этом поставил жесткие условия:

— Чтоб на картине была изображена вот такая баба!.. И с вот такими!!. — Свое скромное пожелание он сопровождал выразительной жестикуляцией и, к счастью, не указал цвет глаз и общую масть женщины. О лице и говорить было нечего — годилось любое.

У меня на примете была одна картинка, очевидно, вырванная из книги Шекспира. Я видел ее у бригадира в нашем бараке. На картинке была изображена Офелия в легком прозрачном одеянии, с распущенными волосами Я выпросил у него картинку. Повар неизвестно откуда достал масляные краски, кисти и все необходимое для работы. Я решил одновременно писать две одинаковые картины: одну для повара, другую для моего спасителя — доктора; хотелось хоть как-то отблагодарить его. Сколотил подрамники, натянул и загрунтовал холст. Кусочком уголька набросал контуры фигуры. На фанерку, вместо палитры, выдавил из тюбиков краски. Только начал подбирать нужный колорит, явились надзиратели и все забрали. Заявили:

— Не положено!

— Но мне не разрешили пользоваться бумагой и карандашом, а их, как видите, здесь нет.

— Bee равно не положено, разговаривай с начальником по надзору.

Разговор был пустой и нудный, но закончился он неожиданно:

— Вот ты для повара картинки малюешь, хочешь сытым быть, а с нами дружбу иметь не желаешь. А зря!

— Мы все здесь враги народа, преступники, а вы друзья народа! Ну какая между нами может быть дружба? — придуривался я. — Что же касается сытости, это вы правильно заметили. А кто не хочет?.

— Вот то-то, давай-ка лучше по-хорошему. Ты должен нарисовать и нам большую, настоящую картину.

— Для большой много красок надо, этих не хватит, да и не мои они.

— Не бойся, краски будут! — успокоил начальник.

— Здесь не только краски нужны.

— Это не твоя забота, напишешь на бумажке, что нужно.

— Ни мне запрещено писать на бумаге.

— Вот тебе карандаш и бумага, пиши здесь

— Нет, так я не могу, мне надо знать, что я буду рисовать: какой сюжет картины, ее характер, размеры.

Гражданин начальник погрузился в глубокое раздумье… Там он находился довольно долго, потом словно вынырнул и сказал:

— Изобрази товарища Сталина. Верхом на белом коне… На Красной площади!

— Но ведь Сталин никогда не выезжал на Красную площадь верхом на коне Да и ездит ли он верхом?

— Ездит не ездит!.. — передразнил меня надзиратель и круто выругался — Генералиссимус Сталин — великий полководец, что ж он, по-твоему, на коне не умеет? — Разговор принимал опасный поворот. — Захочет — так сумеет!

Тут я не стал ему возражать, тем более что за сомнение в верховых и скаковых способностях великого полководца можно было запросто схлопотать от десяти су ток карцера до второго срока в десять лет. Но рисовать этого товарища, да еще на белом коне?! Нет, я просто не мог себе такое позволить… Это вам не портрет повара и не голая баба с сиськами — это сам-сусам, за которого что хочешь, то и оторвут…

Для начала я потребовал несколько снимков Генералиссимуса в разных ракурсах.

— За малейшее искажение не только мне, но и вам, гражданин начальник, диверсию пришьют…

Тут начальник и сам был грамотным, даже не возразил.

Еще мне оказались нужны снимки коней — разных, несколько штук. А лотом уж побольше Кремля и Красных площадей, — а то я уже позабывать начал, как они выглядят…

Начальник вернул мне все отобранное и еще дал лист бумаги и карандаш, чтобы написал заявку на материалы для создания очередного шедевра. Но предупредил: — С бумагой и карандашиком поосторожней! — Оказывается, и он тоже побаивался вышестоящего начальства

Я шел к себе в барак и праздновал маленькую победу. Да не победу, а проволочку. Теперь можно было некоторое время спокойно рисовать.

Работа продвигалась. Я давно не писал маслом, и теперь трудился с большой охотой. Писал одновременно две идентичные картины и, пока работал над ними, влюбился сразу в обеих моих Офелий. Тем более что они получились вовсе не похожими одна на другую.

Представьте себе — повар был в восторге!.. А я ведь опасался, что он разлютуется, потребует раздеть Офелию и пририсовать ей что-нибудь… Ни все обошлось. Он гордился своим приобретением.

Со второй Офелией я явился к доктору. Он сдержанно похвалил картину, сказал, что я бы мог, наверное, стать хорошим художником. Но в другом временном и пространственном измерении… А вот принять мой дар категорически отказался. Либо был принципиальным противником каких бы то ни было взяток — как прямых, так и косвенных, — либо крепко держался за свое, достаточно привилегированное место.

Тогда я решил изловчиться и передал эту картину, через повара, начальнику спецчасти, — эти от любой взятки не отказываются. Он не церемонился — аппетит приходит во время еды — и сразу заказал мне еще одну картину с цветной репродукции Шишкина «Утро в сосновом бору», — там лес писал один великий художник, медведей — другая знаменитость, а тут все пришлось делать мне одному. Зато начальник обещал отправить меня в Норильск с ближайшим этапом К тому времени я уже много слышал о заполярной столице. Говорили, что это большой город, с широкими проспектами и многоэтажными домами. Мне, москвичу, в такое трудно было поверить, и тянуло туда, как на спасение. Ведь здесь, в лагере, были только бараки, бараки, бараки нескончаемая колючая проволока, да сторожевые вышки, — казалось, ничего другого на этой земле не было…

Несколько раз меня вызывал к себе начальник по надзору, показывал репродукции с изображением вождя народов, Кремля, Красной площади… — увлеченно принимал участие в творческом процессе. Трижды я браковал его заготовки, ссылался на неподходящие ракурсы, — непонятное слово действовало гипнотически, начальник соглашался, кивал сокрушенно головой и упорно продолжал поиски «подходящего ракурса». У него был какой-то далеко идущий замысел с этой картиной.

Теперь он снова вызвал меня. Снова ссылаться на ракурс уже было рискованно. Я отобрал несколько репродукций и вырезок из газет и журналов. Когда заговорили о размере картины, начальник сразу пожелал, чтобы она была во всю стену кабинета. Я не стал стеснять его представлений о монументализме, тем более что обеспечение необходимыми материалами было уже кругом его забот. А их количество, согласно составленному мной списку, было внушительным. Например, одного растительного масла — четыре литра. Я еле сдержался, чтобы не вписать туда полтора кило сливочного, и почему-то написал: «Канифоли — килограмм…» Подумал: пригодится.

Лагерный плотник изготовил подрамник. При переноске он сломался под тяжестью собственного веса. Пришлось делать новый. Рейки были тоньше, чем у первого, но усилены подкосами, наподобие фермы моста. Этот подрамник я забраковал из-за того, что подкосы будут мешать натяжению холста. Плотник люто и заковыристо матерился, — он первый раз в жизни мастерил эти подрамники. До того он специализировался на колышках и дощечках с надписью: «Запретная зона», реже — на ящиках из неструганных досок. А тут… Из-за огромных размеров картины мне выделили специальное помещение. Очередной загвоздкой стал холст. Я поставил условие: без швов! Материала нужного размера нам не удалось. Пришлось уменьшить размер картины. Снова потребовалось изготовление подрамника. Снова плотник неистовствовал. Я еще подлил масла в огонь:

— Это тебе в наказание за неструганые доски в гробах.

Я думал, он меня придушит…

Время шло. Меня вызвал начальник спецчасти, спросил, когда закончу «мишек», и сообщил, что этап будет через три дня. Я рассказал ему о заказе начальника по надзору и высказал опасение, что он может задержать меня. Признался, что сам «тянул резину», и, надеюсь, генералиссимус не обидится, если ему не придется посидеть на белом коне. Начальник спецчасти посмеялся и заверил меня:

— Можешь не волноваться, теперь он уже ничего не изменит!

Они, оказывается, ненавидели друг друга.

За день до отправки я закончил злополучных «мишек» и успел загрунтовать большой холст на подрамнике— дабы усыпить бдительность начальника по надзору. Пускай думает, что все идет своим чередом. Всех предупредил:

— Холст должен сохнуть двое суток, не меньше.

А на следующий день утром, после развода, начали вызывать на этап. Грузовая открытая машина уже ждала у ворот. Назвали и мою фамилию. Набралось нас немного, двоих принесли на носилках. Когда начальник по надзору увидел меня среди отправляемых, он заметался, подбежал к начальнику спецчасти, что-то говорил, жестикулируя. Подбежал ко мне, я сокрушенно развел руками:

— Что поделаешь — судьба… Нарисую в следующий раз!.. Если придется свидеться… Главное, все исходные материалы собраны и холст загрунтован! Теперь каждый дурак… — дальше лучше бы мне помолчать.

Впереди был этап, а это всегда испытание.

19. НОРИЛЬСКИЕ ЛАГЕРЯ

Грузовик подвез нас к вокзалу узкоколейной железной дороги Дудинка — Норильск.

Небольшой вагончик трясло и подбрасывало. Рельсы были уложены прямо на мерзлый грунт. В одном месте они разошлись, и вагончик чуть не перевернулся. Часов через семь езды по тундре вдали показалось много электрических огней. Из тьмы полярной ночи начали действительно вырастать многоэтажные дома и прямые освещенные проспекты. Обогнув город стороной, поезд въехал в промышленную зону со множеством заводских корпусов, высоких дымовых труб и окруженных колючей проволокой лагерей. В ясном ночном небе полыхало и переливалось северное сияние. Его цвет и очертания все время изменялись. Вот оно сделалось одноцветным голубым, напомнило мне пламя горящего в небе фосфора, как тогда в Эссене, во время бомбежки. Потом вдруг наполнилось нежными, слегка размытыми цветами радуги. Таким я увидел Норильск в конце зимы 1949 года.

Я попал в лагерь заводоуправления Норильского металлургического комбината. Через день пришел нарядчик и сказал, что на меня уже есть заявка от заводоуправления. Им требуется художник. Казалось, опять везение…

Я по удивлялся немного, но потом понял, что в этом новом звании я оказался благодаря информации начальника спецчасти штрафного лагпункта. Ему понравились «мишки в лесу», и он, как истинный ценитель и меценат, отметил высокой оценкой не художника Шишкина, а меня, — благородный человек!

Заводоуправление — кирпичное здание на территории промышленной зоны; там мне отвели место в красном уголке. Новым начальником моим стал завхоз управления Кирилл Константинович Мазур. Работы здесь хватало: транспаранты, плакаты, призывы, стенгазеты, даже портреты членов Политбюро, и конечно же, таблички по технике безопасности.

Промышленная зона, огороженная многокилометровым забором из колючей проволоки, примыкала к зоне лагеря. Меня поместили в барак для ИТР. Здесь были собраны видные представители науки и техники. Многие инженеры из нашего барака работали главными специалистами, начальниками цехов, смен У них. у высоколобых зэков, в подчинении были сотни и тысячи вольных и заключенных. В нашем бараке держалась атмосфера редкой доброжелательности И это заметно отличало его от множества других бараков, других лагерей и камер пересылок. Наш барак здесь был явным исключением.

Питание в тот период было сравнительно сносным, да и от вольнонаемных к нам кое-что перепадало. Многие из зэков здесь получали посылки из дома. В том же лагере, но в другом бараке, оказался Побиск Кузнецов, с которым мы подружились еще в трюме баржи (я уже упоминал о нем). Это была большая радость найти давнишнего приятеля — просто подарок!. Побиск был личностью особой… Как-то он зашел к нам в барак Несколько человек играли в шахматы. Моим соперником был сильный шахматист, и я проигрывал… Кузнецов предложил победителю сыграть с ним и обещал не глядеть на доску всю партию. Расставили шахматы Кузнецов сел спиной к доске и попросил меня переставлять его фигуры. Дебют разыграли быстро, как заученный. Затем под боем оказался слон Кузнецова, и я решил, что он зевнул; потом та же участь постигла другую фигуру Побиск продолжал уверенно называть ходы, почти не задумываясь. Вокруг собралось много любопытных. Всю ежеминутно меняющуюся ситуацию шахматной баталии он держал в голове. А противник у него был не пустячный… Еще несколько ходов, и оппонент Кузнецова опрокинул своего короля — мат. Та же участь постигла и еще одного очень сильного шахматиста. Я выразил свое восхищение вслух, а он ответил:

— «Игра вслепую!» — Не такой недоступный для нормального человека способ… — не удержался и добавил: — Да у нас какой уж год вся страна в эту игру играет…

Он стал обучать меня шахматной игре вслепую, перемежая шахматную терминологию с политическими намеками.

Вскоре я кое-что освоил и, шагая на работу, мы с Побиском умудрялись сыграть партию без доски и без шахмат. Выиграть у него мне ни разу не удавалось. Впрочем, как и другим довольно хорошим шахматистам. Меня постоянно влекло к этому человеку. От него шел как бы ток высокого напряжения, и этот ток изливался неизвестными тебе доселе познаниями всегда основанными на доскональном изучении предмета, свободе мышления, развитой интуиции. Его интеллект базировался на мощной жизненной энергии — его не сломила ни война, ни репрессивная машина. Все это вызывало во мне жгучую зависть — мне постоянно хотелось достичь его высот и мощи. Только в общении с Побиском Кузнецовым БУДУЩЕЕ прорывалось и присутствовало почти всегда. Он был как бы инициатором этого прорыва. И этим он был действительно уникален.

— Смотреть назад — это смотреть в грязь! — говорил он — Вперед смотри — там подлинный облик человечества. Здесь, в ГУЛАГе, нет будущего. Оно в твоей голове должно сидеть. И тогда состоится обязательно. Носи его в своей башке — расти, пестуй, и оно сбудется!

Мои взгляды часто не совпадали со взглядами большинства окружающих, а с Побиском Кузнецовым было больше всего общности. С ним я не чувствовал себя белой вороной.

Необычно было уже само имя: ПОБИСК. Расшифровывалось оно так: Поколение Октября, Борцов И Строителей Коммунизма. Казалось бы, — бедный сын с изуродованным именем и родители с изуродованной психикой, — но на самом деле — это были люди, желающие поскорее приблизить то, что приблизить нельзя.

Побиск окончил военно-морскую спецшколу уже в военную пору. Просился добровольцем на фронт. Не взяли, не хватило лет. Окончил танковое училище. Воевал в гвардейской танковой бригаде командиром взвода разведки. Подо Ржевом пришлось участвовать в рукопашном бою. Рассказал мне, как однажды среди документов убитого фашистского офицера увидел партбилет члена НСДАП. Задумался. «Какие же они, фашисты, если за социализм, и партия у них рабочая? Мы за социализм и они за социализм. Мы за рабочих и они за рабочих… Почему же мы воюем, убиваем друг друга?»— спрашивал он себя и не находил ответа.

После тяжелого ранения стал инвалидом. Начал истово учиться. Увлекся философией и политикой. Стал все глубже и глубже размышлять… Возникали один за другим вопросы, за ними — сомнения… Хотел понять первооснову возникновения живой материи и жизни в целом… Натура горячая — полемист! Решил создать научно-студенческое общество. Кто-то накатал на него телегу в КГБ. Обвинили в попытке создать антикомсомольское общество!..

Судил его военный трибунал за терроризм (еще с фронта остался пистолет) и за создание контрреволюционной организации…

Так он схлопотал свои десять лет лагерей.

В тюрьмах, на пересылках и в лагерях учителя нашлись получше да покруче, чем в университете — светочи, цвет нации. И каждый готов с тобой одним заниматься от зари до зари — недаром индийская мудрость гласит: «В этом мире всегда хватало учителей, в этом мире всегда недоставало учеников».

Побиск оказался великолепным учеником, а это неслыханная радость для настоящего ученого.

Человек редких математических способностей, он постоянно и глубоко изучал естественные науки, физику самых современных направлений, химию, философию. А там уже пошли социология и политика… — ну, как такого держать на свободе?..

Сосредоточенное лицо русского сильного мужика, по типу ближе к военной интеллигенции, чем к университетской профессуре, высокий лоб слегка нависает над глазницами. Разговаривая, он смотрит в упор на собеседника, словно гипнотизирует. Говорит увлеченно, но без излишних эмоций. Всматривается в глаза собеседника, как бы спрашивает: «Мысль понятна?.. Принята?..». Он не зауживает и не долбит дотошно тему беседы, а, наоборот, постоянно расширяет ее, захватывает близлежащие пласты, но основное направление держит крепко. При этом обнаруживает необычайно широкий диапазон познаний, и в то же время категоричен и уверен в своих убеждениях. Многих это подавляет. Беседы с Побиском были необычайно интересны и всегда открывали для меня что-нибудь новое.

В лагерях Норильского горнометаллургического комбината Побиск Кузнецов общался со многими видными учеными: академиком Федоровским Николаем Михайловичем— основателем института прикладной минералогии, другом и соратником академика Вернадского (основатель Норильского Комбината Завенягин был учеником Федоровского); доктором химических наук Фишманом Яковом Моисеевичем (в прошлом начальник химического управления Красной Армии); доктором химических наук Левиным Петром Ивановичем — заведующим аналитической лабораторией (впоследствии заведующий аспирантурой в институте химической физики) и многими другими.

С некоторыми из них Побиск работал над решением актуальных научных проблем, опережающих по своему уровню разработки институтов Академии Наук. Трудом, знаниями, талантом этой группы ученых комбинат в ту пору числился одним из лучших в стране. В Норильлаге была, может быть, самая квалифицированная, самая знаменитая общесоюзная «шарашка». Сам же Норильлаг считался адом.

Наряду с когортой высококлассных специалистов и даже ученых с мировым именем, было много молодых, исключительно талантливых, тех, кому из-за ранних арестов не пришлось еще сказать свое слово в науке, в технике, в организационной деятельности. И не подумайте, что все они находили себе здесь мало-мальски достойное применение. Большинство попадали за малейшую провинность, да и без таковой, на общие работы и там погибали от непосильного, изуверского труда, голода, холода, болезней и пули охранника. Не сразу удалось Побиску приобщиться к научной «шарашке» Норильска. Пришлось ему побывать и в самом страшном норильском штрафнике — Каларгоне (правда, не как проштрафившемуся, а в качестве заведующего санчастью). На Каларгон отправляли зэков, совершивших лагерное убийство, и людоедов (из тех, кого возвращали из побега). Трое, к примеру, идут в побег, а четвертого прихватывают с собой как свинью, чтобы было чего есть в пути. И до поры эта «свинья» сама идет, да еще и нести кое-что может. А там, извините, «на мясо»…

Уникальные способности Побиска обращали на себя внимание не только наших отечественных, но и иностранных ученых, оказавшихся в наших советских концлагерях. Видный немецкий ученый, советник Гитлера по вопросам тяжелой промышленности Борхарт однажды сказал: «Побиск есть очень умный. Если бы он был в Германии, я, не задумываясь, дал бы ему большой институт для реализации его идей». В Норильске Борхарт очутился за отказ от поста министра тяжелой промышленности ГДР. Предложил ему этот пост сам президент Вильгельм Пик! Борхарт тогда заявил, что считал бы это изменой родине. За что и схлопотал «четвертак» (двадцать пять лет лагерей), но почему-то советских… Немцы, которых было здесь довольно много, относились к Борхарту весьма уважительно. Пои встрече вытягивались по стойке смирно, щелкали отсутствующими в «суррогатках» каблуками и провожали гехаймсрата поворотом головы.

Среди норильских зэков было немало людей, обладавших каким-нибудь интересным, а иногда и уникальным качеством. Инженер Давид Малков, автор множества технических идей и изобретений. Он предложил решение, как стабилизировать наклон знаменитой Пизанской башни Это было совершенно новое, ни на что не похожее решение… Не Пизанская ли башня, находящаяся в Италии, погубила его?.. С Давидом Малковым никто не мог соперничать и по мгновенному отгадыванию кроссвордов, ребусов и самых невероятных головоломок.

Собрание таких талантливых и таких умученных людей, помогало не так уж остро переживать всю лагерную безысходность, бессмысленность постоянного угнетения. И все равно придется повторить, что заключенные Норильских лагерей и особенно его научные, инженерно-технические работники были совершенно особым сообществом.

Побиск продолжал поддерживать с этими людьми связь и после освобождения. Вместе с академиком Василием Васильевичем Париным (они познакомились еще в Красноярском пересыльном лагере) работали над созданием систем жизнеобеспечения в космосе Побиску Кузнецову было хорошо известно, как происходило судилище над академиком Париным и какую роль в нем сыграл тогдашний министр здравоохранения Митирев. Перед отъездом на конгресс в Америку Парин согласовал с Митиревым, что можно рассказывать в Штатах, а чего нельзя. В числе разрешенных тем министр назвал работу Клюевой и Роскина по лечению рака. Пока Парин был в Америке, вышел указ: «Двадцать пять лет за разглашение государственной тайны». Работа Клюевой — Роскина попала в число секретных. Парин возвращается домой, а ему говорят: «Пройдемте!.. Вы разгласили государственную тайну». — «Но я согласовал перечень тем с министром. Он разрешил…» Устроили очную ставку с Митиревым. Тот, не моргнув глазом, заявил: «Ну что вы? Я ему ничего подобного не говорил..» Поверили, конечно, министру. Срок дали академику.

Уже в Москве, через своих норильских коллег, Побиск познакомился с Робертом Людвиговичем Бартини, легендарным авиаконструктором. Роберто Бартини был сыном одной из богатейших и влиятельных фамилий Италии. Барон. Красавец. Светлейшая голова. Получил блестящее техническое образование. В ранней молодости увлекся коммунистическим движением, был его активным участником, оказался замешанным в убийстве австрийского офицера, из-за придирок которого повесили капрала Позднее принял решение перебраться в Советский Союз. Он тогда еще заявил: «Красные самолеты будут летать быстрее и выше черных» (имелась ввиду авиация Гитлера и Муссолини). Первый в мире цельнометаллический самолет сконструировало и выпустило в небо конструкторское бюро Роберта Людвиговича Бартини. А потом пришла пора…

Сначала его приговорили к расстрелу, как шпиона. Потом передумали. Отправили в лагерь. В конце концов он оказался в «шарашке», в одной компании с Сергеем Павловичем Королевым и выдающиеся математиком Юрием Борисовичем Руммером, другими конструкторами и учеными весьма высокого уровня.

Иногда Берия устраивал в шарашках банкеты с обильным угощением для ученых зэков. Об одном из них Бартини рассказал Побиску Кузнецову В застольной беседе возник следующий диалог:

Бартини спросил — Лаврентий Павлович, почему я здесь? Я же не враг?

Берия ответил: — Ну какой ты враг? Врагов мы расстреливаем. А как еще вас всех, таких ученых разных профессий, таких умных собрать под одну крышу?.. Как заставить работать всех вместе?.. Вот взлэтит твой самолет в небо, и ты сам вылэтишь отсюда на свободу.

Он всем здесь говорил «ТЫ».

Излюбленным приемом Берии для решения технических задач был метод всеобщего устрашения. Стало известно, что Япония опередила нас в производстве кобальта, необходимого компонента для получения броневой стали. Состоялось совещание у самого Сталина! Решили в течение года разработать проект и построить новый завод. Контроль за выполнением решения взял на себя Берия. Он собрал руководителей ведомства и сказал:

— Чтобы через три мэсяца выпуск кобальта был увеличэн в дэсять раз.

Начальник комбината Ивановский, увенчанный многими орденами, заикнулся было о сроке, принятом на совещании Сталиным. Берия прервал его:

— А я сказал — Через три мэсяца — в дэсять раз!»

— Да как же так… попытался возразить Ивановский.

— Ты что это свой иконостас нацэпил? — Берия указал на ордена. — Кабулов, запиши: если через три мэсяца производство кобальта нэ будет увеличено в дэсять раз — расстрелять.

Тогда хотел что-то возразить Логинов, координатор, представлявший науку…

— А ты кто такой, молодой?.. Кабулов, запиши: расстреливать нэ надо. Пусть дэсять лет голой жопой морошку в тундре подавит, сразу умнее будет!

Угроза была настолько реальной, что приказ был выполнен. Но мало кто догадывается, какой ценой. И никто нам не расскажет, какими разрушительными последствиями все эти эксперименты обошлись и еще обойдутся. Кобальт кобальтом, броня — броней, а потом натужные волевые методы обернулись тупоумием и тотальными разломами страны. Ибо подобные трюки применялись не только в лагере, по и повсеместно, а их результаты — Чернобыль.

После возвращения из заключения Побиск окончил за три с половиной года заочный политехнический институт. Одновременно с дипломным проектом готовил защиту кандидатской диссертации Тема была значительная Заместитель директора института вызвал своего снабженца и распорядился обеспечить все заявки Кузнецова по первому же требованию. Хотел их познакомить, а Побиск говорит:

— Не надо. Мы старые знакомые (Полковник госбезопасности Сарычев был «кумом» Норильского горлага и обещал сгноить Кузнецова в штрафном изоляторе).

Из кабинета вышли вместе. Обалдевший Сарычев поинтересовался:

— Откуда у Вас орден Красной звезды?

— Вернули после реабилитации, — ответил Побиск — А ношу, чтобы не задавали лишних вопросов.

Это обескуражило бывшего полковника и сильно огорчило… Вскоре он повесился. Возможно, на почве хронического алкоголизма, а может быть, потому, что пришлось обслуживать бывшего зэка. Но. скорее всего, побоялся, что призовут к ответу за совокупность всех и всяческих его собственных безобразий.

Среди обычных личностей лагеря нельзя не вспомнить об одном дневальном-уборщике в конторе пром-зоны Некоторые подробности о нем дошли до меня уже после его загадочного исчезновения. Знаком с ним я не был и видел всего раза два или три. В нем была какая-то подчеркнутая замкнутость. Молчаливость» граничащая с немотой. Среднего роста, коренаст, с волевым типом, никогда не улыбался Взгляд предельно внимательный, даже цепкий.

Рассказывали, что во время войны он оказался в плену. Был вывезен в Германию и помещен в концлагерь, Его освободили американцы. Какое-то время находился у них. Потом вернулся домой. Итог известен: осужден «тройкой», как шпион и изменник Родины, отправлен в Норильск.

Часто, особенно в пургу, закончив уборку помещения конторы, он надевал на плечи вещмешок с камнями и уходил. Возвращался к середине ночи. Никто не знал, где и лак он проводил это время. И вот однажды он исчез. В бараке надзиратели перевернули все вверх дном. Допросы продолжались несколько дней. В конторе, где он работал, произошло то же самое. Его вольнонаемного начальника выгнали с работы и отправили на материк. Репрессии шли одна за другой. Все понимали, что гулаговскне чины всполошились неспроста. Дошли слухи, что дневальный был американским шпионом, и что за ним прилетал специальный самолет оттуда!.. Всем нужны сказки и легенды. Тогда я не поверил этим слухам. Впрочем… без легенд и сказок, в которых вся система ГУЛАГа и вся его иерархическая лестница вместе с ее макушкой, была бы посрамлена, нельзя было бы выжить. По крайней мере — дышать.

Мне довелось слышать от знакомых вольнонаемных, что «Голос Америки» в своих передачах не раз упоминал Норильские лагеря заключенных. Сообщения отличались глубокой осведомленностью, подробно и точно отражали лагерную жизнь и повседневную хронику событий. Многие недоумевали, откуда они это знают. Точно— не в бровь, а в глаз, как от собственного корреспондента…

Примерно за год до происшествия с дневальным, среди серого заполярного дня, у меня на глазах произошел случай, которому я так и не смог найти объяснение. Возможно, он имел какое-то отношение к загадочному исчезновению дневального (ведь его так и не нашли). Это произошло, когда нас вели под конвоем рыть очередной котлован в тундре. Начиналась весна — длинную полярную ночь сменял день. И, хотя солнце еще не появлялось, видимость была вполне приличная. Неожиданно на небольшой высоте показались два самолета без опознавательных знаков. Их преследовали три наших истребителя. Расстояние между ними сокращалось. Вдруг один из преследующих резко пошел вниз. Раздался взрыв и из-за невысокой сопки поднялось облако серого дыма. Вслед за первым то же самое произошло и со вторым нашим истребителем. Никаких выстрелов при этом не было слышно. Два неизвестных самолета резко увеличили скорость и скрылись. Все это произошло фантастически быстро на глазах у сотни людей, и никто ничего не мог понять…

Несмотря на преимущества моего положения художника, писание бесконечных призывов и лозунгов все больше и больше угнетало меня. Особенно трудно эта выносить, когда уже понимаешь всю абсурдность того, что так старательно выписываешь своей рукой, и потом Целая комиссия принимает у тебя, с ученым видом, эту галиматью. Да еще вносит уточняющие поправки…

К этому времени я познакомился с еще одним замечательным человеком — это был эстонец Альберт Труусс. Он, как и Побиск Кузнецов, работал в Опытно-металлургическом цехе (ОМЦ). Альберт был высоко порядочным человеком (даже трудно было себе представить, как он живет в этом мире и не погибает…), всегда собранный, подтянутый, добр, честен, умен — ну что еще нужно для человека?..

Мы чувствовали взаимную симпатию и быстро сдружались. Он постоянно рассказывал о работе в лаборатории и о своей начальнице, очень толковой и милой женщине, Ольге Владимировне Балабановой. Однажды я попросил Альберта переговорить с ней: возможен ли мой перевод в ее лабораторию? Конечно, мой прямой начальник Мазур возражал, ему позарез нужен был художник, но в конце концов не устоял против напористости и обаяния Ольги Владимировны. Я был зачислен лаборантом. В ее лаборатории царила деловая и дружеская атмосфера. Слово «зэк» было наглухо забыто. Здесь занимались исследованием и отработкой новых химико-технологических процессов в металлургии цветных металлов. По результатам работы лаборатория была на хорошем счету у начальства. Пользуясь этим, Балабановой удавалось не допускать вмешательства чинов ГУЛАГа в дела лаборатории. Да и сам начальник ОМЦ постоянно защищает Ольгу Владимировну и ее лабораторию. Еще бы! Ведь на достижениях и научных открытиях таких ученых и зэков он строил свое благополучие, за их труды получал ордена и лауреатские звания.

При центре была очень хорошая техническая библиотека. Нам разрешалось пользоваться ею. Это давало возможность постоянно изучать что-то новое — в химии, металлургии, с которыми мне раньше сталкиваться не приходилось.

Как-то, просматривая старую подшивку журналов «Химия», в одном из номеров, на первой странице я увидел большой портрет и сразу узнал работавшего в нашей лаборатории Алексея Александровича Баландина. Под портретом перечислялись все сто многочисленные титулы: доктор химических наук, член многих академий мира… Не. хватало только последнего звания — зэк и должности — дневальный по цеху — так он числился по штатному расписанию в зоне.

В одной из лабораторий работал еще одни зэк — Пиотровский (за точность фамилии не ручаюсь) — личность, весьма загадочная. Ни с. кем не общался. Говорил по-русски плохо, с сильным польским акцентом. Работал постоянно только в ночную смену. Подчинялся лично начальнику ОМЦ, лауреату сталинской премии Черниенко. Чуть ли не каждую ночь к нему приходила из города молодая женщина с маленьким ребенком. Поговаривали, что это его жена и что ее посещения разрешены самым высоким начальством. Иначе бы им непоздоровилось: его отправили бы в штрафной лагпункт, се — в двадцать четыре часа из Норильска.

Никто толком не знал, чем занимается Пиотровский, но, судя по сногсшибательным привилегиям, был он очень нужным специалистом и занимался очень важным делом. Работали мы в разных лабораториях, но в одном здании. Познакомился я с ним, когда стал работать в ночную смену. Но сблизиться с ним не удавалось. Он был, как говорится, на все застежки, и избегал каких бы то ни было контактов и общений. Это был крупный польский ученый-химик, автор нового способа эффективного получения кобальта, за который Черниенко получил лауреата сталинской премии. Видимо, было за что оберегать ученого. Все это сообщил по секрету и мой приятель, бывший студент химико-технологического института, который в нашем цехе выполнял черновую работу по поручениям Черниенко и Пиотровского.

Теперь Пиотровский работал над очередной «лауреатской» темой. Студент, несмотря на меры предосторожности и секретность, разгадал сущность процесса. Прикидываясь простачком, он сумел ускорить процесс и получил результат раньше, чем планировалось. Цель опыта, который осуществлял Черниенко с помощью Пиотровского (или наоборот — тут черт голову сломит), — получение в чистом виде золота и платиноидов, содержащихся в шламе (переработанной руде), путем спекания и активного воздействия высококонцентрированными хлоридами (вот приблизительно так). Студент первым узнавал о результатах успешного эксперимента, потому что проводил их сам, и не торопился радовать шефа приятными новостями. Он сумел наскрести с килограмм крупинок чистого золота. Все это студент равномерно распределил в вате своей телогрейки и проходил в ней почти год. Благополучно отсидел срок, освободился и уехал домой в своей старой телогрейке. Не захотел поменять ее на новую…

Когда пришел изуверский приказ: всю 58 статью отправить под землю! (58-я — это «контрреволюция» во всех ее видах и разновидностях), Пиотровского куда-то отправили с первой же партией. О дальнейшей судьбе этого уникального ученого не знаю.

Сплошное горе, а не воспоминания…

В лагерь мы возвращались поздно вечером, а иногда оставались на вторую смену, чтобы меньше находиться в проклятом бараке. На работу приходили в бушлатах, там надевали белые или синие халаты, в зависимости от характера работы. Альберт, мастер на все руки, придумал способ превращения списанных халатов в непромокаемые плащи. Делалось это так: кусок черной «сырой» резины растворяли в бензине и наносили кистями на ткань несколькими слоями. Ткань приобретала глянцевитую поверхность. Издали можно было подумать, что на нас импортные макинтоши, такие как у моряков дальнего плавания.

Однажды Альберт предложил сделать для лаборатории большое зеркало. Все необходимые реактивы для этого имелись. Не хватало только одного, но самого главного компонента — серебра. А я вспомнил, что на свалке видел выброшенные магнитные пускатели и реле от импортного оборудования с контактами из серебра. Эти самые контакты мы растворили в «царской водке», получили хлористое серебро в виде белого губчатого осадка, растворили его в азотной кислоте, профильтровали и в конце концов получили исходный продукт — чистое азотно-кислое серебро. Подготовили большой лист стекла, установили его строго горизонтально и налили на него тонкий слой раствора, предварительно добавив в него несколько капель восстановителя. Скоро на поверхности стекла стало осаждаться серебро. Изготовленное зеркало ничем не отличалось от лучших фирменных После этого нам с Альбертом пришлось выполнить не один заказ, и я хорошо освоил это дело.

Несмотря на наше относительно сносное положение, лагерные будни постоянно напоминали о себе. По пром-зоне в поисках наживы шаталось много уголовников В одиночку ходить стало опасно. Одним из пострадавших оказался академик Баландин. Его остановили двое с пиками, положили лицом в снег. Забрали несколько рублей (больше ничего не было), прокололи бушлат, поранили спину.

Однажды, когда мы шли на работу, наткнулись на труп женщины, припорошенный снегом. Юбка порвана, на голых ногах — следы царапин и ссадин, возле виска и рядом на снегу — кровь. Судя по всему, женщина была изнасилована и убита. Позже стало известно, как это произошло. Одна из бригад заключенных работала в промзоне в ночную смену. Бригадир встречался с вольной женщиной. Часто по ночам она приходила к нему на свидание, а потом он провожал ее. На этот раз бригадир не смог сам проводить ее и поручил это своему дневальному. На всякий случай тот взял с собой небольшой топорик. По пути дневальный стал приставать к женщине. Угрожал выдать ее связь с заключенным. А когда угрозы не подействовали, ударил ее топориком в висок…

Ограбления и разбой в промзоне и городе, куда могли выходить расконвоированные «бытовики» стали обычным явлением.

Постепенно стало выясняться, что сама спецкомендатура участвует в грабежах. Были случаи: задержат человека, приведут в комендатуру, обыщут, проверят, много ли с собой денег, и отпустят. Не успеет он сделать и сотни шагов, его остановят и под видом грабителей отберут деньги. Может быть, это так и продолжалось, если бы не случай. Грабитель остановил женщину, забрал все, что у нее было в карманах, в сумочке, и переложил к себе в карман. Женщина попросила: «Отдай хоть паспорт, он тебе ни к чему!». Грабитель вытащил из своего кармана паспорт «вернул ей. Женщина добежала до дома и обнаружила, что грабитель по ошибке отдал ей свой паспорт со штампом места работы — Норильская спецкомендатура. Женщина оказалась не робкого десятка и тут же обратилась в политотдел комбината. Оперативная группа отправилась по указанному в паспорте адресу. Работник спецкомендатуры был уже дома. Его попросили показать свой паспорт. Он достал паспорт из кармана и только тут обнаружил, что это паспорт ограбленной им женщины. После этого случая спецкомендатуру основательно перетряхнули. Ограблений стало меньше.

Здесь следовало бы остановиться и подумать — что за уголовное нагромождение окружает нас на протяжении всей жизни?.. Как бы мы ни старались вырваться из этого окружения, оно преследует нас, теснит и… в конечном итоге, побеждает.

Откуда оно взялось?.. Почему все время с нами?.. Вот и в моем тексте эта уголовщина присутствует куда больше, чем хотелось бы.

Я, без малого, ровесник этой страны, и на склоне лет понял и могу сказать: тотальная уголовщина заложена в фундамент нашей государственной системы, вместе со всеобщим насилием и всеобщей нищетой. От нее нет спасения — она угнездилась в основании партийно-государственного устройства, всего репрессивного аппарата (в одном месте больше, в другом — меньше), в так называемых правоохранительных органах, во всей массе трудового и паразитического люда, наконец, в непомерном монстре военного организма. Уголовщина, блатнячество и беспредел пронизали всё — лексику, способ одеваться, а следовательно и моду, все песенное творчество и музыку, поэзию, конечно же, литературу, систему отношений в семье, на работе, на улице, в учреждении, на самых высоких ступенях государственной иерархической лестницы — саму систему мышления. Уголовщина просочилась повсюду и постепенно начала заполнять армию.

А это уже и вовсе беспредельная катастрофа!.. Военные дольше всех продержались. Молодцы! (Они на этом настаивают.) Но в конце концов не устояли, не выдержали— рухнули и они.

Когда работа по созданию опытной установки уже завершилась, у меня стало немного больше свободного времени и снова потянуло к живописи. Я набрался смелости и предложил нашей славной начальнице лаборатории написать маслом ее портрет. Ольга Владимировна согласилась. Первый сеанс состоялся в воскресенье. Ольга Владимировна надела очень элегантную кофточку цвета морской волны. Этот цвет хорошо сочетался с почти таким же цветом ее глаз; светлые золотистые волосы, яркая губная помада… Такой я свою начальницу никогда не видел. На работе она носила белый халат, и в нем казалась старше своих тридцати лет. Оказалось, мы были ровесники… Я толком не знал, как следует держать себя с ней. Со мной она держалась просто, я вскоре освоился и уже чувствовал себя гораздо свободнее. Работа продолжалась несколько воскресений. Портрет с каждым разом приобретал все большее сходство и, как говорят художники, вызревал. Близилось завершение. По однажды в лабораторию неожиданно заявился сам начальник ОМЦ. Бросил на нее недобрый взгляд, на меня и не взглянул, сухо сказал:

— Ольга Владимировна, прошу зайти ко мне.

Не знаю, какой разговор произошел у него в кабинете. Ольга Владимировна вернулась очень взволнованной, в глазах стояли злые, сдержанные слезы…

— Дурак. Ничтожество! — произнесла она, как бы продолжая разговор с ним, а не со мной. — Во всем готов видеть… Подонок! — Она уже не могла себя сдержать.

В понедельник Ольга Владимировна не вышла на работу. А во вторник позвала меня и сказала, что приказом начальника я отчислен из ОМЦ. Об этом она очень сожалеет и считает себя виноватой.

— Единственное, что мне удалось для вас сделать, — сказала она, — это добиться перевода в Ремонтно-строительную контору, на должность инженера. Вам там будет неплохо. Начальник конторы Рождественский Серафим Алексеевич очень приличный человек. С ним я уже обо всем договорилась.

Мы попрощались дружески. Я дал себе слово никогда больше не браться за кисти по доброй воле. Словно сломалось что-то внутри.

Нетрудно догадаться, в каком настроении явился я в эту стройконтору. Начальника не было, и меня принял главный инженер Офанасов. Мы друг другу сразу пс очень понравились, и разговор у нас не получился. Офанасов заявил, что инженер ему не нужен. Я собирался уже уйти, по в это время появился сам начальник, двухметрового роста человек с фигурой атлета. Когда он узнал, кто я, сразу пригласил в свой кабинет. Сказал, что в общих чертах знает мою историю и выразил надежду, что мы сработаемся. Мне отвели небольшую комнату в служебном бараке и сразу загрузили проектно-сметной работой. Серафим Алексеевич действительно оказался приличным человеком. А с Офанасовым скоро установились нормальные рабочие отношения. У него не было инженерного образования, в делах он разбирался слабо, часто обращался ко мне за помощью, а иногда даже перекладывал на меня свои прямые обязанности. Я все это понимал, как мог старался — и тянул… По ходатайству Серафима Алексеевича, лагерная администрация засчитывала мне теперь один день за полтора, тогда как в ОМЦ шел день за день. Так что в этом отношении здесь оказалось даже лучше.

Наступило короткое норильское лето. Солнце совсем не заходило за горизонт. Бурно зазеленела и расцвела тундра. Никогда не думал, что здесь может быть такое обилие цветов. К сожалению, все они были без запаха. Живые цветы казались искусственными. Все это действовало удручаюше. Порою среди бела дня начинал мерещиться аромат подмосковного луга Но это были уж полные галлюцинации. Фактически лето здесь длится, в среднем, не больше месяца За это время прогревается верхний слой водоемов и смелый да решительный может даже искупаться, потом погреться на южных склонах холмов. А вот на северных склонах и в оврага снег никогда не тает.

Быстро пролетели считанные теплые дни. Солнце с каждым разом все дольше задерживалось за горизонтом. Опять надвигалась длинная полярная ночь.

Осенние дожди почти мгновенно сменились снежными буранами. Ветер со снегом срывал кровлю. Разразился ураган Звенели разбитые стекла окон, световых фонарей и окошек на заводских крышах Вся жизнь и работа были нарушены. За два дня нанесло огромные су гробы. Всех заключенных бросили на расчистку дороги и подъездных путей. Нашей конторе поручили ликвидировать ущерб, нанесенный заводским сооружения! Прислали несколько бригад из других лагерей. И все «срочно», «немедленно!»

В первый же день аврала случилось ЧП Заключенным не успели выдать зимнее обмундирование, и они отказались работать на высоте. Начальство настаивало давило, угрожало… Зэки отрубили топором голову не в меру ретивому прорабу. В наших бригадах тоже росло напряжение. А тут порывом ветра сбросило часть кровли с крыши цеха и покалечило бригадира. Наш мастер-потерял власть чад бригадами и тоже побаивался ль шиться головы. — «Это кому же хочется ни за что ни про что…», — бормотал он

Люди совсем растерялись. Ко мне зашел главный инженер Офанасов и сказал:

— Иди на участок. По-моему, твоя очередь… Мастер распустил сопли. Надо закрыть цеха от ветра и снега забить проемы досками, поправить нарушенные кровли. Давай иди — лепи подвиг! Вечером доложишь, что сделано… Да я и сам туда подойду… Потом.

Но по всему было видно, что гуда он не подойдет ни потом, ни после. Свою голову ему подставлять не хотелось Мне не хотелось тоже, но мы с вольняшками бы ли не ровня: сказано «иди» — значит, иди и сдохни.

Пусть будет так, как будет Иду.

Я уже приближался к прорабской, когда дверь с грохотам распахнулась, из нее кубарем выкатился мастер Птахин. За ним с ломиком гнался кто-то из зэков, но внезапно ему стало лень догонять свою жертву, и он вернулся обратно. А Птахин, весь взмокший, несмотря на лютую стужу, растерзанный, все еще бежал и чуть не сбил меня с ног. Остановился.

— Ну что, мастер, не нашел общего языка с гегемоном? — спросил его я.

— Тут если что и найдешь… так крышку, — еле выговорил он, скверно выругался и пошел дальше от греха.

В прорабской собрался почти весь участок. Раскаленная печь пышила жаром. Те, кто находился ближе к ней, поснимали бушлаты. Кто-то уже в сторонке резался в буру. Мое появление не вызвало нн малейшей реакции — и за то спасибо!.. Я обратился к разомлевшим зэкам:

— Громодяне! Меня к вам послали на съедение но в цехах ведь работать нельзя. Там такие же зэки, как и мы (хорошо, что не сказал «вы»). Может быть, так сделаем: кто боится работать на высоте., остается внизу. А нормальные.

— Ты сам пробовал там, наверху? — выкрикнул кто-то.

— Нет. Не пробовал. Лезу вместе с вами. Пошли.

За мной последовала едва ли не треть. Ни много ни мало. Эту треть мы разделили на две группы. Одна — с инструментом и материалами осталась внизу, другая — налегке, мы захватили только веревки, полезли на крышу цеха по пожарной лестнице. Пурга сбивала дыхание и слепила глаза. Ветер отрывал от обледенелых поручней… Но все-таки до верха добрались. Стоять или идти по крыше было невозможно, ухватиться не за что. Я глянул вниз — от непривычки к высоте у меня голова пошла крутом. Первым на крышу вылез плотник Витолдс (литовец из Каунаса). Он обвязался веревкой, кинул конец нам и пополз к центр крыши, где зияли пустые проемы световых фонарей. За ним, держась за веревку, выбрались и все остальные. Потом уже через цех мы подняли инструмент, доски и гвозди. Работали быстро, без перекуров. Подгонял нестерпимый холод. Я удивился, с какой ловкостью в таких неимоверных условиях действовали два неразлучных друга — литовец Внтолдс и белорус Иван Булка, любимец бригады, которого все звали ласкательно— Булочка. В самый разгар работы кончились гвозди. На складе их тоже не было. В это время к нам на крышу поднялся Цой — это был тот, что погнался за Птахиным с томиком — и стал смотреть, как мы работаем. Цой был наполовину корейцем, наполовину русским.

— Ну что, Цой, надоело у печки сидеть, устал, бедняжка? Давай, разомнись немножечко!

— Да вы и без меня хорошо справляетесь. Вижу!.. — Несмотря на типичную корейскую внешность, он чисто и правильно говорил по-русски, без малейшего акцента. Среднего роста, пропорционально сложен и физически отменно развит, он всегда выделялся среди других.

— Вот, у нас гвозди кончились и на складе нет. Не мог бы где-нибудь раздобыть?

— Цой все может. Сколько надо?

— Ну хотя бы ящик. Достанешь — до конца дня свободен!

Менее чем через час у нас был целый ящик гвоздей.

На следующий день мы решили изменить технологию работы. Сколачивали щиты внизу в цехе, а поднимали их с помощью блока. Старшим по обеспечению материалами назначили Цоя. Все дела по этому цеху мы закончили до окончания рабочего дня. Я дал бригаде отдохнуть, а сам отправился в контору.

Офанасов встретил вопросом:

— Завтра, к концу дня сумеете закончить работы по цеху?

— Уже закончили.

— Как «закончили»? Не может быть! А я начальству обещал, не раньше чем завтра… Ну, молодцы!

— Мы-то молодцы, а как насчет трех зачетных днем для особо отличившихся?

— Готовь список!

Все, кого я включил в список, получили зачет — три дня за один день. Вот высшая награда в неволе и угнетении— одно обещание свободы, только мысленное приближение желанного дня освобождения. Этим манком пользовались постоянно — оказывается, как просто: лишить человека свободы, а там манить, манить этой призрачной узывностью, манить и затягивать удавку подчинення. И я, вместе с системой, пользовал тот же прием, да еще гордился результатами.

Постепенно Цой стал моим верным помощником, но от бригадирства отказывался наотрез:

— Я не сука. Честной вор здесь командовать людьми не станет, — сказал он, как смазал мне по роже.

— А чего ж ты тогда на крышу полез? — воткнул я ему в отместку.

Теперь чесался он:

— Знаешь, интересно было посмотреть, как вы оттуда лететь будете.

— Ну, мог бы и снизу посмотреть…

Начальство не спешило отозвать меня обратно в контору, и я продолжал руководить участком. Понадобилось «опять срочно» усилить фундамент под оборудование. Бетон, целую машину, привезли с большим опозданием, к концу смены. Вывалили прямо на снег, у дороги. Бригада уже собралась идти в лагерь. Отложить укладку нельзя — бетон ждать не будет: застынет, окаменеет.

Я подозвал Цоя:

— Что будем делать?

— Отпускай бригаду, инженер, останутся четыре человека.

— Да разве вы четверо управитесь?

— Это не твоя забота. Бетон будет уложен. Или ты перестал мне верить?

Бригада ушла в лагерь. Цой разделся до пояса, трое остальных последовали его примеру. Только бегом, двое носилок, при морозе не меньше чем в тридцать градусов— с улицы в цех, без остановок. Это надо было видеть! Перевели дух только тогда, когда весь бетой был уложен в опалубку. На завтра я дал им полдня отдыха. Получилось так, что как раз назавтра Офанасов решил проверить, как идет работа, и… наткнулся на этих четверых. Устроившись в укромном уголке цеха, они, конечно, играли в карты. Офанасов стал на них кричать, обозвал негодяями, бездельниками. К нему подошел Цой и спокойно сказал:

— Не кричи, начальник. Нам разрешил инженер…

Офанасов не дал ему докончить, взорвался еще больше:

— Какой тут — инженер? Я здесь начальник! Немедленно отправляйтесь на свое рабочее место!

— Вам же сказали, нам разрешили, — снова повторил Цой.

— Молчать! Жулье проклятое. Вон отсюда!

Цой схватил лопату и пошел на Офанасова; тот попятился к двери, выскочил на улицу и побежал прочь. Все повторилось так же, как с Птахиным в день моего прихода на участок. Хорошо, что Офанасов быстро смылся, — Цой раскроил бы ему череп. Скоро из конторы за мной прибежал посыльный. Офанасов набросился на меня:

— Безобразие! Превратил участок в бандитский притон!..

Только после того как я рассказал ему о вчерашней укладке бетона, он поутих. Даже велел сказать Цою, что произошла осечка.

Я уже говорил об относительно привилегированном положении «социально близких» (осужденных за бытовые или уголовные преступления). Многие из них имели пропуска на выход из зоны и бесконвойное хождение по городу.

Кстати, один из таких «социально близких» — заведующий хлеборезкой и по совместительству дневальный «кума» — опер-уполномоченного (а попросту — стукач), в течение длительного времени воровал хлеб и недодавал его заключенным. Долго его не могли уличить, обыски ничего не давали. И не мудрено, он прятал пайки в надежном месте — под диваном в кабинете опер-уполномоченного.

Еще один «социально близкий» — маляр, не раз уличался в воровстве у своих же товарищей. Как-то ко мне на участок пришла с запиской от Офанасова сотрудница нашей конторы. В ее городской квартире надо было побелить потолки. Другого расконвоированного маляра не было, пришлось послать его. Через день хозяйка квартиры явилась снова, вся в слезах: украли вещи.

Маляр клялся, что ничего не брал. В это время в прорабскую зашел погреться бригадир штрафной бригады Алексей Костырев, известный в прошлом грабитель. Я рассказал ему о случившемся.

— Вещички сам принесешь, иль помочь? — сразу сказал Алексей маляру.

Тот снова стал божиться, что ничего не брал. Тогда Костырев снял с гвоздя вафельное полотенце, накинул его на шею маляра, толчком в плечо повернул его к себе спиной, перехватил полотенце поближе к шее и коротким резким поворотом кисти руки сдавил ему горло. Лицо маляра побагровело и тут же начало синеть, глаза полезли из орбит, рот судорожно раскрылся, и из него набок вывалился побелевший язык. Я схватил Костырева за руку, но он отшвырнул меня.

— Не мешай. Я знаю, что делаю!

— Да ты ж его задушишь, может быть, он действительно ни при чем.

— Тебе вещи нужно вернуть? Тогда не мешай!

Алексей ослабил полотенце, маляр стал приходить в

себя.

— Ну как, принесешь вещи?

Маляр снова взмолился:

— Лешенька, я не брал, я ничего не знаю!

И снова резкий выверт руки, полотенце сдавило горло. Маляр попытался еще что-то сказать, но вместо слов получился сдавленный хрип, а затем тело его обмякло и рухнуло на пол, Костырев отпустил полотенце. Я подумал, что несчастный уже мертв и проклинал себя, что связался с таким усердным правдоискателем. Тем временем маляр оживал. Костырев не торопил его. Маляр приподнялся, не спеша встал на ноги и как ни в чем не бывало бросил сквозь зубы:

— Ладно… ваша взяла.

Через полчаса все украденное было на месте. Мы так и не поняли, где все это он прятал и помогал ему кто-нибудь или это он все сам…

Работа на участке вроде бы меня устраивала. У нас постепенно сколотилась литая команда, или, по официальной лексике, — здоровый коллектив! Что, прямо скажем, было делом редким для разношерстного состава заключенных

В бригадах было несколько прибалтийцев — они составляли костяк участка. На них всегда можно было положиться. Я уже упомянул литовца Витолдса. Исключительно крепкий, добросовестный, смелый парень. Однажды, когда произошла авария плавильной печи, он сам полез в еще не остывшее чрево и находился там почти две смены, с небольшими переменами, пока авария не была устранена.

Как ни крути, а нашего брата кроме как отчаянным, опсихелым героизмом не проймешь. Такое уж мы оказались племя — и даже иные, попавшие в наш круг, все равно становились такими же — вот незадача!.. А вот Витолдс никакой показухи не лепил. Не умел. А работал как настоящий, честный работник. Вот и остался в моей памяти навсегда.

Все зэки нашего участка получали максимальный зачет дней и полную пайку хлеба. Я подобрал надежных бригадиров. Мне здесь засчитывали два, а то и три дня за день, и я не спешил возвращаться в контору. Серафим Алексеевич уже не раз и в шутку и всерьез спрашивал:

— Не надоело бездельничать на участке? Не пора ли вернуться в контору?.. Много дел накопилось.

Я отвечал ему, что за безделье на участке мне засчитывают два дня за день, а за конторские дела — только полтора.

Но вернулся из длительного отпуска вольнонаемный начальник участка Азиев, и мне все-таки пришлось вернуться в контору. Правда, Офанасов вскоре снова обратился ко мне за помощью. У одной из фабричных труб начал разрушаться верх. Венчающая трубу чугунная корона весом в несколько центнеров могла упасть. Нам поручили снять корону и разобрать верхний разрушившийся участок кирпичной кладки. Задача была не из простых, но инженерно забавная. Предлагалось построить леса вокруг трубы и с них вести разборку. Сооружение лесов на высоту трубы требовало много времени, а корона могла упасть в любой момент.

Начальник конторы находился в командировке, Офанасов не хотел рисковать сам и подставлять Азиева. Я же был для этого вполне подходящей кандидатурой. В случае чего вся вина легла бы на меня, а за заключенных никому не пришлось бы отвечать. Вот чем еще была хороша система ГУЛАГа.

Я отобрал умелых, ловких и смелых ребят: Витолдса, Булку, конечно, Цоя и еще нескольких человек из бригады, проверенных в деле. Правда, предварительно поставил начальству несколько жестких условий: заменить старые бушлаты, ватные брюки, шапки и валенки на новые и, учитывая сильный мороз с ветром, выдавать каждому после смены по сто граммов спирта. Это было неслыханной дерзостью, но я знал, что у начальства не было другого выхода. С обмундированием проблем не возникло, а вот спирт пришлось Азиеву покупать за свои деньги. Но, думаю, что при тройном окладе, с учетом заполярных надбавок и премий, он не слишком-то обеднел. Во всяком случае, по миру не пошел.

Чтобы ускорить работу, мы решили не делать круговых лесов, ограничились возведением лесов только с одной стороны, противоположной той, куда сползала корона. Это раза в четыре уменьшало объем работы. Надо было спешить: с каждым днем корона оседала на сторону все больше и больше.

Чем выше мы поднимали леса, тем труднее и опаснее становилась работа. Руки немели от лютого мороза. Прожекторы, установленные внизу, не столько освещали рабочую площадку, сколько слепили. Порой больше толку было от северного сияния.

Когда леса достигли примерно половины высоты трубы, стало очевидно, что наращивать их дальше опасно. Мы поняли, что совершили ошибку — зря отказались от круговых лесов. Воздвигнутая нами этажерка оказалась малоустойчивой. Скобы, за которые она крепилась к трубе, могли не выдержать нагрузки, и тогда все шаткое сооружение рухнуло бы вниз. А с трубой — тут рухнуло бы и все начальство, и мы вместе с ним — грешные. Сейчас верхняя площадка лесов напоминала па-лбу небольшого суденышка во время шторма. Если бы ветер усилился — нам всем был бы полный и окончательный… гроб!

Я не знал, что делать. Накануне приходил Офанасов, посмотрел вверх, покрутил головой и ушел. На следующий день он не вышел на работу, жена сообщила, что заболел.

Я остановил все работы и обратился к ребятам:

— Какие будут предложения?

— Полезем наверх по скобам, — сказал Иван Булка, — сначала один посмотрит, как крепится корона и можно ли ее разобрать и спустить по частям. А потом уж будем решать, как действовать дальше. Полезу, наверно, я? — заявил он.

Но Витолдс сказал:

— Не так… Полезет я… Потом мы с тобой… А потом уж, как он прикажет.

И с ним никто не стал спорить.

Мы все собрались на верхней площадке лесов и с замиранием всего, что может замереть, смотрели, как он по скобам размеренно пробирается вверх… Как добрался и уселся на край трубы… Потом продвинулся дальше, швырнул вниз несколько кирпичей и благополучно вернулся к нам на площадку. По его мнению, всю корону можно будет там, наверху, разобрать и по кускам сбросить вниз. И оп даже рассказал, как это надо сделать.

Теперь наверх полезли Витолдс и Булка. Захватили с собой ломики, гаечные ключи… И вот первый чугунный сектор со свистом и гулом пронесся мимо нас и с грозным хрюком врезался в землю… К концу смены вся корона была разобрана и сброшена.

— Трубе издец! — Как бы сокрушенно заметил Иван Булка. — Опасность миновала. Отбой.

Осталось разобрать только разрушающийся участок кладки. Я разделил спирт и объявил следующий день выходным. Теперь нам спешить было некуда, и больше никто не торопился с разборкой. Серафим Алексеевич еще не вернулся из командировки, остальное начальство, видимо, не решалось появиться, спирт от Азиева поступал регулярно. Я побаивался только, как бы в этом спиртном раже они ему всю трубу по кирпичикам не разнесли… Через неделю известили Офанасова.

— Корона Российской Империи низвержена! Леса и настил разобраны. Чугунные секторы сложены в аккуратную стопку. Можно выздоравливать.

Офанасов решил, что мы его разыгрываем По его расчету, мы должны были еще только заканчивать возведение лесов.

В гулаговской системе для нейтрализации и подавления активных зэковских сил и возможных восстаний широко использовалась вражда между лагерными кастами. Особенно успешно использовалась жестокая, непримиримая вражда между «честными» и «ссучеными». К первым относились уголовники, сохраняющие верность своему воровскому закону, те, кто не шел ни на какие сделки с администрацией и гулаговской властью; ко вторым — те, кто сдался власти, пошел в услужение. Обе касты люто ненавидели друг друга Регулируя по своему усмотрению соотношение этих групп в лагере, администрация руками самих заключенных ликвидировала наиболее активных. Они стравливали недовольных между собой и так ослабляли сопротивление режиму С этой целью заключенных постоянно перетасовывали — как в шулерских карточных играх Доставалось в этой кровавой битве и тем и другим. Объектом такой перетасовки стал и честной вор Цой Администрация лагерей решила перевести его отсюда в другой лагпункт. «Почему?. За что?..» — «А вот так. Значит надо!» Цой почуял, что там его ждет гибель, и как мог противился отправке. Как я ни вертелся, как ни крутился, чтоб хоть чем-нибудь помочь ему, мои хлопоты оказались тщетными. Как будто кто-то специально задался целью изничтожить его. А он сопротивлялся до последнего…

Охранники скрутили ему руки и ноги веревками w оросили в кузов. Когда грузовик тронулся, связанный Цой каким-то невероятным образом изогнулся, спружинил и выбросился из кузова. Его подняли, снова бросили в кузов, и, чтобы не повторился этот трюк, охранники уселись на него верхом.

Предчувствие Цоя сбылось. Вскоре его там, во враждебном лагпункте, зарезали. Вот наступило время помянуть и его. Яркого и непримиримого. А чего это я так уж скорблю о нем?.. Да мало ли «честных воров» я повидал в ГУЛАГе?.. А потому, что красив был и талантлив. И родился на свет, по всему видно было, не для того, чтобы стать уголовником. Его до такой жизни еще довести надо было.

20. МЕЛЬПОМЕНА (богиня — покровительница сценического искусства)

При всей отвратительности лагерной жизни, хоть как-то облегчала ее КВЧ — культурно-воспитательная часть и ее начальник… Вот просто попался вполне приличный человек — бывает же такое? При его содействии в зоне был построен клуб-театр с балконом и даже гостевой ложей. Руководил артистической труппой опытный режиссер Константин Васильевич Крюков, тоже из заключенных. Участникам труппы разрешалось носить волосы (всех остальных стригли под машинку). Желающих попасть в артисты было, как всегда, куда больше, чем требовалось.

Меня Константин Васильевич тоже привлек к работе, как художника спектаклей. А позже и как исполнителя ролей, даже сделал своим помощником в постановочном деле. Он заканчивал десятилетний срок заключения и готовил себе замену.

Он ушел на свободу — мы остались. После его ухода начальник КВЧ неожиданно предложил нам поставить пьесу Славина «Интервенция»! Странное это было предложение, ведь у нас в лагере не было заключенных женщин, а даже простое общение с вольнонаемными было строжайше запрещено. Мне пришлось основательно искалечить пьесу Славина — заменить почти все женские роли на мужские, кроме, разумеется, одной — банкирши и попутно бандерши мадам Ксидиас. Эта мадам должна была оставаться женщиной, иначе терялся весь смысл и комизм пьесы. Роль мадам Ксидиас мы поручили очень талантливому, парнишке, Леше а вот одна из самых выигрышных ролей Фильки-анархиста досталась моему товарищу Славе Ивлеву,

Почти весь реквизит, костюмы, декорации, бутафорию мы делали сами. Репетировали каждый вечер поезд работы. Множество хозяйственных проблем, которые непрерывно приходилось решать, поглощали все свободное время, а ведь еще были и творческие — как-никак мы со своим гулаговским рылом вторгались в изящный огород Мельпомены, богини — покровительницы театра.

Наконец настал день генеральной репетиции. Спектакль принимал сам начальник КВЧ Все волновались, как первокурсники перед сессией, а больше всех, наверное, я. Но в общем генералка прошла довольно успешно. Особенно хорош был Лешка в роли мадам.

Постановка была принята и назначен день премьеры. Поначалу мой дебют в роли театрального режиссера вроде бы удался. Возможно, об этом эпизоде лагерной жизни я не стал бы распространяться, если бы не одна маленькая художественная деталь. По сценарию в конце пьесы Филька — «свободный анархист» произносит такие слова: «Власти приходят, власти уходят, бандиты остаются». На одной из последних репетиций Слава Ивлев (исполнитель роли) на этой фразе повернулся в сторону пустой гостевой ложи. Я тут же представил себе, как бы это выглядело, если бы там сейчас восседали лагерные, а то и высокие гулаговские начальники…

Мы со Славкой понимали, что этот трюк может обойтись очень дорого. Но не было сил отказаться от такой рискованной, но и такой лихой мизансцены. Оба соображали, что лезем головой в петлю, и оба не могли отказать себе в этаком удовольствии, — видно, сработал обычный лагерный мазохизм?.. А может, так проявляет себя неумное и пошлое тщеславие?.. Нет! Так дает знать о себе вечный принцип противодействия насилию, принцип справедливости — наперекор… Но мы оба догадывались еще об одном: как все это одушевит и ободрит всю братию, всю: и уголовников, и бытовиков, и политических. Очень хотелось, чтобы спектакль обязательно им понравился — всем, а не начальству. Из-за этого и полезли на риск, как на амбразуру А если начальство рассердится или даже придет в негодование, а то и в неистовство, то. ведь это тоже великая радость, полный праздник… Нет, что ни говори, — искусство со всех сторон обнаруживало свои манящие прелести и было сродни риску разведчика.

И вот наступил день премьеры. Через дырочку, в занавесе я глянул в зал. Он был набит до отказа сельди в бочке паковались не плотнее, чем зэки в зрительном зале, и царили здесь мир и согласие: одни, сидели друг у друга на коленях, другие жались в обнимку, чтобы не свалиться, третьи теснились в проходах, сидели на полу, и все… ждали. Ждали чуда.

Недаром у Джонатана Свифта сказано: как бы невыносимо тесно не было в людской толпе, всегда над головами остается огромное свободное пространство. И вот, чтобы из тесноты и спертости вырваться в это свободное пространство, человечество изобрело три специальных сооружения трибуну, сцену и виселицу… Кажется, так у него говорится в «Сказке о бочке» или приблизительно гак. Роль трибуны здесь исполняла гостевая ложа, сцена была у нас под ногами, а виселица маячила где-то впереди.

Говори-говори, да не заговаривайся… Только гостевая ложа все еще пустовала, но с минуты на минуту ожидалось прибытие вершителей наших судеб… Наконец ОНО прибыло! В сопровождении многочисленной свиты. Все знаками различий клейменные, головы вздернуты, ноздри раздуты — псы лыцари в форме НКВД.

Наш покровитель, начальник КВЧ, подал тихий разрешающий знак, и спектакль начался.

Первый акт прошел успешна: зал бурно реагировал, взрывался аплодисментами. Не успел опуститься занавес, как за кулисы ворвались охранники, следом за ними решительно выплыл, один из представителей свиты.

— Кто позволил использовать вольнонаемную женщину? — с лютой угрозой он обратился прямо ко мне, как будто я публично изнасиловал его близкую родственницу.

— Никто! — ответил я в духе солдата Швейка.

— А вам известно, что это категорически запрещено?

— Так точно, гражданин начальник! — отрапортовал я и подумал, что он меня сейчас ударит.

— И ты, и она будете наказаны. А теперь позови мне эту блядь.

Я отворил дверь в гримерную и крикнул:

— Мадам Ксидиас, на выход! Вас, хочет видеть гражданин начальник!

Лешка пулей вылетел из гримерной, шурша юбками, виляя подкладными бедрами, играя бюстом, — он уже хватил первую порцию успеха и жаждал второй — был раскован и нагл: остановился на почтительном расстоянии и учтиво поклонился, сделав, на всякий случай, глубокий реверанс.

— Как фамилия, где работаешь? — рявкнул начальник

— Содержу в порту бардак, ваше благоро… — Тут он сообразил, что переборщил, и, запинаясь, поправился: — Гражданин начальник!

— Номер! Статья!

— Заключенный номер… (такой-то), статья. (такая-то), — промямлил Леша под хохот всей труппы.

Только теперь сообразил начальник, в чем дело, и припечатал:

— Десять суток ШИЗО. После спектакля!

Безупречен был и Филька-контрабандист. Ивлев отлично играл, но после случившегося я уловил в нем едва заметное дополнительное волнение — приближался момент, когда он должен был произнести заветную фразу.

Это был какой-никакой, а протест, пусть высказанный чужими словами. А начальство этот звук схватывает с лёту, — не по слову, а по одной букве… Ивлев взглянул на меня, как бы спрашивая. «Стоит ли?., может, нет?». Утвердительным кивком я ответил: — «Стоит!», подхлестнутый только что происшедшим инцидентом с «мадам Ксидиас».

И вот настал, как произносил Филька в своих куплетах, «криктический момент» Он обратился к зрителям и громко произнес:

— Власти приходят, власти уходят… — и, повернувшись к ложе, как бы с сожалением;, завершил: — Бандиты остаются!

Что тут поднялось в зале, трудно себе представить. Зрители ревели от восторга. Все что угодно, но такой бурной реакции я не ожидал. Спектакль приостановился, его просто невозможно было продолжать.

В тот же вечер меня вызвали в КВЧ Начальник был необычайно холоден. Я понимал, что ему из-за нас здорово досталось. Мне и Ивлеву запретили участвовать в самодеятельности и обоих остригли Труппу распустили Правда, Леша отсидел в ШИЗО только одни сутки, но его тоже остригли. Признаться, я ждал более суровых репрессий, особенно в собственный адрес. Оно так бы и случилось, если бы не вступился за нас все тот же начальник КВЧ. Как же это я забыл его имя отчество и фамилию — нехорошо. Такого следует помнить.

Так оборвалась моя режиссерско-артистическая карьера, едва-едва успев начаться, — «значит, не судьба», — подумал я.

Молва о нашем спектакле распространилась за пределы 6-го лагпункта, а фраза «Бандиты остаются!» стала своеобразным знаком солидарности не только среди заключенных, но и среди вольняшек.

Мой переход на работу в контору не нарушил дружбы с эстонцем Альбертом Трууссом, с которым мы вместе работали в ОМЦ. Чтобы не оставаться в лагерном бараке, в свободные воскресные дни, мы постоянно выходили на работу — пользовались тем, что ОМЦ и моя контора находились в одной зоне оцепления Вот так нам представлялась возможность встречаться в относительно свободной обстановке.

Однажды Альберт пришел ко мне бледным и очень расстроенным. Его только что ограбили. Остановили трое с пиками… Денег было немного, но забрали портсигар, памятный подарок из дома. Мы немного посидели, а потом я пошел проводить его. Надел поверх телогрейки свой самодельный черный плащ и сунул в карман бутафорский пистолет. Его изготовили в нашем столярном цехе для клубной самодеятельности. Мне как раз надо было отнести его в лагерь. Хотя пистолет был деревянный, но покрыт черным лаком, выглядел как настоящий. Еще мелькнула мысль: «А вдруг пригодится!». И как накаркал — в одном глухом месте из-за укрытия вышли четверо и преградили нам дорогу. Я шепнул Альберту:

— Иди прямо на них. Не сворачивай и не оборачивайся.

Сам пошел чуть сзади на расстоянии двух метров, Делая вид, будто конвоирую. Правая моя рука была засунута в карман плаща, там я сжимал рукоятку деревянного пистолета. Когда подошли почти вплотную, я прикрикнул:

— Не останавливаться! Вперед!

Четверо нехотя расступились, дали нам дорогу.

До ОМЦ мы дошли благополучно. К себе я возвращался один, готовый при встрече с грабителями пугануть их бутафорским пистолетом. Но вместо грабителей был остановлен оперативником. Теперь уже мне предложили идти впереди и не оборачиваться. Я спокойно шел впереди, знал, что меня все равно отпустят, но вспомнил про пистолет в кармане и почувствовал, как спина покрылась холодным потом. Дело в том, что в последнее время было совершено несколько дерзких ограблении. Грабитель, до сих пор не пойманный, всегда угрожал пистолетом, но ни разу не пустил его в ход. Скорее всего, пистолет был тоже ненастоящий. Как я смогу доказать, что грабил не я? За такое преступление могли запросто дать «вышку». Надо было во что бы то ни стало избавиться от пистолета. Пришлось тряхнуть стариной и вспомнить фронтовые навыки. Я мысленно прорепетировал все движения. Надо надежно отвлечь внимание конвоира, опустить руку в карман, вытащить пистолет и сунуть его в сугроб. на все не более двух секунд. Ошибка может стоить жизни. Оперативник, наверняка, вооружен, и у него-то пистолет настоящий, на боевом взводе и снят с предохранителя, Все это я понимал, но выхода не было. Выбрал момент, поскользнулся, вскинул вверх левую руку и, падая, успел правой рукой вытащить пистолет из кармана и сунуть его в снег. Все получилось как задумал. Оперработник выругался, но ничего не заметил. Пистолет надежно спрятан в сугроб, и место я запомнил. В комендатуре меня тщательно обыскали, выяснили, кто я, и отпустили. На обратном пути я подобрал пистолет и отправился в лагерь.

При возвращении из промзоны в зону лагеря всех заключенных всегда обыскивали. Я мог бы сам отдать пистолет охране для передачи его в клуб. Но под впечатлением только что происшедшего эпизода мне захотелось проверить бдительность охраны. Переложил пистолет во внутренний карман плаща и при обыске на вахте широко распахнул полы телогрейки вместе с полами плаща. Дал проверить карманы брюк, внутренний нашитый карман телогрейки. Потом быстро запахнул полы, подставил рукава для прощупывания снаружи и стал выворачивать боковые карманы, показывая, что они пусты. Пистолета охранник так и не обнаружил. А я понял: таким образом можно было бы, пожалуй, и автомат в зону пронести.

Но мне пока автомат здесь был не нужен… А что мне было нужно?.. Мне нужно было, чтобы не было зоны и всего, что с ней связано. Чтобы самых хороших людей, включая моих закадычных друзей, и даже плохих людей, по не виновных в предъявленных им абсурдных обвинениях, выпустили бы отсюда на свободу. А если это невозможно, то, как минимум, мне надо… чтобы меня в этой зоне и во всей это системе ГУЛАГа не было! Это не мое. Я не преступник. Я этого не заслужил. И еще, мне очень тяжело сознавать, что подонки, меня сюда упрятавшие, гуляют на свободе, и делают вид, что трудятся в ноте лица. Пока все это есть и царствует — я буду стоять на своем. Я буду — наперекор.

Нашей клубной самодеятельностью стал руководить профессиональный актер Сергей Абрамов. Его перевели сюда из какого-то другого лагпункта. Еще до заключения он успел окончить театральное училище. Это был невероятно одаренный человек и, скажем так, загадочный. О нем ходили всякие легенды, даже небылицы, ноя поначалу ничему не верил, пока не познакомился с ним поближе. Он талантливо исполнял драматические роли, неплохо режиссировал, хорошо пел, великолепно аккомпанировал на гитаре.

Когда он исполнял старинные романсы или баллады, зал слушал, затаив дыхание, и подолгу не отпускал его со сцены. Я видел, как под воздействием его пении травленные, непрошибаемые зэки плакали. Иногда он вдруг тайно исчезал, и никто не мог сказать, где он находится. И его ни разу не наказали. Кто-то видел его даже в городе. Поговаривали, что он владеет особой техникой гипноза или внушения и может пройти через любую вахту. В разговоре с ним я высказал однажды некоторое сомнение по поводу этой его способности. Он посмотрел на меня, пронзительно:

— Если хочешь, можем часок-другой прогуляться по городу. Посидим в ресторане.

Я подумал, что он шутит, и поэтому принял его игру:

— С удовольствием!

— Тогда идем, — он, не оглядываясь, двинулся в направлении вахты.

Мы подходили к проходной, пересекать которую в обе стороны могли только вольнонаемные. Сергей легко и безо всякого напора сказал охраннику:

— Мы скоро вернемся. — Не сбавил шаг, не приостановился, мне даже показалось, что он смотрел мимо охранника.

Невиданный случай — мы беспрепятственно вышли из зоны. Я шел как по раскаленной плите и ждал, что охранник вот-вот опомнится и выстрелит, илигаркнет: «А ну, вертайсь!». Я уже видел себя в штрафном изоляторе— самом строгом… И Сергея рядом… Но все было спокойно. Никто не стрелял, никто ничего нам не кричал. Мы шли по неохраняемой городской земле. И тут догадка ударила, как хлестанула: «Раззява, да это же сексот— секретный сотрудник ГУЛАГа. Вот тебе и вся легенда. А я-то уши развесил!».

Однако виду не подал и свое открытие решил попридержать до поры до времени при себе. Сергей хорошо ориентировался в городе, видно, бывал здесь не раз. Мы уже прошли мимо одного ресторана; он вел меня в другой, сказал, что тот лучше, Чтобы проверить свое подозрение, я предложил посетить тот ресторан, который мы уже прошли. Он не стал упорствовать, и мы вернулись. Я еще вначале предупредил его, что денег у меня всего один рубль, а он сказал, что у него и того меньше. Интересно было посмотреть, на что же он рассчитывал? Мы разделись и прошли в зал. Две официантки беседовали между собой не обращая на нас внимания. Лишь после второго призыва одна из них нехотя подошла к столику.

— Девушка, нам бы чего-нибудь перекусить, — подчеркнуто внятно произнес он, глядя на нее как младенец, пефокусированным взглядом действительно глубоких и очаровательно-красивых темных глаз.

И тут на моих глазах стало происходить непонятное. На лице официантки появилась улыбка, взгляд потеплел. Она ловила каждое слово Сергея и была готова выполнить любое его желание. Он размеренно произнес:

— Девушка! Я случайно встретил своего давнишнего друга и хотел бы отметить это событие несколько торжественнее, чем позволяет меню. Я буду весьма признателен, если вы поможете нам в этом…

Через минуту на столе появился коньяк, хорошая закуска. Сергей с аппетитом ел, а у меня кусок застревал в горле. Я понял, что мое подозрение было напрасным. Если бы он был «сексотом», зачем тогда ему было демонстрировать все это? Теперь я с тревогой ждал момента, когда придется расплачиваться за еду. Сергей же, судя по всему, не испытывал никакого беспокойства, и когда заместитель директора подошла к нам осведомиться, довольны ли мы обслуживанием, он усадил ее с нами за стол, и мы выпили за ее здоровье. Потом Сергей поблагодарил дам за гостеприимство, сказал какой-то комплимент и сделал жест, дескать, достает бумажник! Спросил, сколько мы должны за угощение. Официантка наотрез отказалась от денег… Решительно и, главное, искренно!

Я был ошеломлен, словно сам находился под гипнозом. На выходе из ресторана я боялся обернуться, ожидал, что раздастся возглас: «Вернитесь!». Но и здесь, так же, как на вахте, все обошлось благополучно. Мы беспрепятственно возвратились в зону.

Что-то происходило вокруг — и уже не скажешь странное, а какое-то нагромождение нелепостей, одичалой жестокости и еще чего-то, что и словом не назовешь… Словно все сорвалось с круга заданного вращения и понеслось к хаосу, бессмыслице и небытию… Важно было удержаться на ногах, не свалиться, не упасть, чтобы не затоптали.

В нашей строительной конторе работала нормировщицей вольнонаемная молодая женщина, Анна К. Иногда она заходила к нам просто поболтать. По отрывочным и случайным фразам можно было предположить, что в Норильске она оказалась из-за какой-то сердечной драмы. В меру привлекательна и стройна. На ухаживания вольнонаемных мужчин почти не реагировала. Не пользовалась никакой косметикой. На левой руке носила обручальное кольцо, хотя ни мужа, ни жениха, как я знаю, у нее не было. К особо ретивым поклонникам относилась холодно и даже с некоторым презрением. А вот улыбка у нее была добрая, с зеленоватыми искорками в глазах. Однажды она ввалилась в помещение почти в невменяемом состоянии и еле выговорила:

— Только что… меня ограбили. Вот тут вот — возле самой конторы… Их двое… Молодые ребята с ножами… Выродки.

У нее выпотрошили сумочку, сняли часы. Я спросил, как выглядели грабители и в какую сторону пошли. Забежал в столярный цех, сунул в карман молоток, крикнул нашим ребятам, что побежал догонять грабителей и что нужна их помощь. На мой призыв тут же откликнулся кузнец Пашка. Вдвоем мы побежали в указанном Анной направлении. Полярная ночь в преддверии весны немного потеснилась, обозначились сумерки. Вскоре я различил шагающего широким шагом человека. Приметы одежды совпадали с описанием Анны. Я побежал быстрее, сзади чуть поотстал Пашка. Человек напорно шел, размахивая руками, и не оборачивался. Расстояние между нами сокращалось. Я знал, что у него должен быть нож. Улучив момент, когда его правая рука в махе оказалась сзади, я схватил его за запястье и заломил. Парень рухнул на колени. Подбежал Пашка — в кармане задержанного мы обнаружили нож. Сомнении не осталось— это был один из грабителей. На вопрос, где его напарник, отвечать отказался. Мы повели его в направлении нашей конторы. Не успели пройти и сотни метров, как из сумрака появилось несколько силуэтов. Сначала мы решили, что это наши ребята идут к нам на помощь. Но это были не они… Еще мгновенье, и мы с Пашен оказались в плотном кольце. Их было человек пять, в темных бушлатах, с поднятыми воротниками >и надвинутыми на глаза ушанками. Лица почти не видны, только свирепые взгляды из-под шапок. И все пять пар устремлены на нас. Медленно подступая, они на ходу вытаскивали из рукавов и карманов кто нож, кто пику. Не знаю, кого из родных и близких вспомнил я в этот момент… Было ясно — это конец! Руки и ноги ослабли. Пойманный почувствовал, что его не держат, и отскочил в сторону, я вспомнил про молоток и отобранный нож в моем кармане, но понял, что любое движение только ускорит конец. Заточенной пикой вмиг пропорят насквозь… Дальше все было как во сне. Кольцо вдруг отпрянуло назад и исчезло. А из мрака уже появилась фигура в распахнутом полушубке и черном кителе. Это был вольнонаемный мастер столярного цеха Гусев и с ним еще несколько наших зэков. Появись они всего на две-три секунды позже — опоздали бы… Но вместо того чтобы радоваться избавлению, мне вдруг стало обидно, что мы упустили грабителя. Он не мог уйти далеко. Я так хотел еще раз увидеть его, что… увидел: он поднимался по насыпи железнодорожного полотна. Еще немного, и он мог бы скрыться. Мы его догнали, когда он уже спускался с противоположной стороны насыпи. Вот шутница-фортуна, умеет мигом развернуться на все сто восемьдесят и притом не один раз. Мне снова удалось захватить его правую руку — чуть не сломал в плече. Он пытался вырваться, — не смог, мертвой песьей хваткой вцепился зубами в кисть моей руки — шрам на пальце остался навсегда.

Потом мы отвели его в контору, обыскали и нашли часы, снятые у Анны. Гусев позвонил в спецкомендатуру, грабителя забрали. А я некоторое время носил в валенке кусок стальной полоски — на всякий случай.

После этого происшествия Анна поглядывала на меня с удивлением и даже с любопытством. А в один из воскресных рабочих дней пригласила на свою территорию и устроила маленький благодарственный банкет: на столе были бутерброды, в стаканах горячий чай, рядом сидели несколько сотрудников — вот и все. Но для меня было очень дорого даже такое простое проявление участия.

Память бастовала, она отказывалась усваивать поток всеобщей мерзости; память работала избирательно и оставляла в своих тайниках примеры подвигов человеческого духа и поступки, равные им. И все же прорывы обыденной памяти кошмарны.

Это было у меня на глазах. В плавильном цехе работала ремонтная бригада заключенных Что-то не поделили. Трое погнались за одним, по рабочим площадкам и трапам, загоняя его все выше, и выше. По тому, как они за ним гнались, и но тому, как он от них убегал, было видно, что тут пощады не будет. Они загнали его на самую верхнюю площадку, под перекрытием. Дальше уходить было некуда, оставалась только ферма, и он полез по ней, рискуя каждый миг сорваться. Но преследователей и это не остановило. С противоположных концов они так же полезли по ферме. Приближалась развязка. Преследуемый понял, что ему не уйти, посмотрел вниз, где как раз под ним остановился огромный ковш с расплавленным металлом, и, не раздумывая, с высоты прыгнул «солдатиком» вниз, прямо в ковш… И не промахнулся.

С Анной мы встречались почти каждое воскресенье. Конечно, это было очень рискованно для обоих. Даже обычное чаепитие могло окончиться расправой. Я как-то ее спросил:

— Зачем тебе этот постоянный риск?

Она ответила:

— Здесь только, среди заключенных «политиков» и ссыльных, встречаются нормальные люди. А этих борзых, как и уголовников, мне не надо.

В один из дней Анна не вышла на работу. Я не на шутку испугался… Оказалось, она сильно простыла, заболела. Прошло несколько дней. Я знал, что она живет одна, может быть, ей нужна помощь… Пс мог придумать, как помочь ей. Выручил снова загадочный Сергей Абрамов. Он решительно произнес:

— Пошли!

Опять, как тогда в ресторанном походе, мы беспрепятственно проплыли через вахту и вместе заявились к Анне домой Она обомлела от неожиданности — испугалась, что нас отправят в штрафной лагерь за побег из зоны. К счастью, и на этот раз все обошлось. Даже в лагерном мире случаются чудеса

21 УБРАТЬ С ПОВЕРХНОСТИ!

Сперва робко, а потом все настойчивее по лагерю поползли черные слухи: будто пришел приказ — всю 58 статью собрать в спецлагеря и загнать под землю — в шахты, рудники — с использованием только на общих работах; лишить права переписки и предоставить лагерному начальству полномочия продлевать подошедший к концу срок заключения. Год паскуднейших из худших — 1951-й!

Вскоре тревожные слухи подтвердились.

Вызвали на этап с вещами первую партию. В нее вошла 58-я с большими сроками (от двадцати лет с «намордниками» и довесками: ссылкой после отбытия срока, поселением, лишением прав). Спустя некоторое время последовала вторая партия. В нее отобрали тех, у кого сроки были от пятнадцати до двадцати. В эти дни все мы жили тяжким ожиданием вызова на этап. Во многих цехах работа остановилась. Производство лишилось ведущих инженеров, специалистов, руководителей групп и проектов. Фактически это был удар по мозговому центру комбината Началась обычная бестолковщина, сумятица, аварии.

Прошло еще несколько дней, и стали подбирать всех остальных, осужденных по 58 статье, с «детским» сроком — до десяти лет.

Так прекратил свое существование 6 й лагпункт — этот крохотный островок просвета среди обширного архипелага мрака. Островок, с еще не до конца подавленной способностью мыслить, как-то действовать, жить; где сохранялись остатки нормальных человеческих отношений

Меня упекли в лагерь, обслуживающий две угольные шахты. Одна — «внекатегорийная», иными словами, сверхопасная, с постоянными взрывами метана и угольной пыли; другая — «второй категории взрывоопасности».

Поскольку вольнонаемные горные мастера, начальники участков и смен теперь не должны были работать совместно с заключенными, возникла необходимость заменить их зэками. Лагерное руководство вынуждено было организовать курсы горных мастеров. В число курсантов угодил и я. Преподавателями были опытные инженеры, в основном бывшие заключенные. Занимались по восемь часов с перерывом на обед.

Тут мне очень не хватало моих проверенных друзей: нас всех рассовали по разным гулаговским дырам.

В этом лагере, как, впрочем, и в других, было много литовцев, латышей, эстонцев. Как правило, это были добросовестные трудяги, просто не способные делать что-либо плохо. Такой уж, видно, это народ — разумные, деловые. Среди них мне ни разу не довелось встретить вора или стукача.

Первым моим новым другом в этом лагере стал литовец Ионас Беляускас. Открытое спокойное лицо, наивный взгляд голубых глаз — в них он отражался весь, без утайки. Я уже знал: таким, как он, можно верить. Ионаса вместе с другими, с «актированными по инвалидности», должны были в следующую навигацию отправить на материк. У него была уже третья стадия туберкулеза легких. Ему трудно было ходить самому за баландой, и я обычно приносил котелок — на двоих — в барак. Так, из одного котелка мы и ели. Ионас часто останавливался, чтобы передохнуть, и я ждал, пока он снова соберется с силами, а то было бы не поровну. Помню, сколько признательности было в его глазах. Но не за то, что я накормил его или вместе с ним выдерживал паузу (он уже был равнодушен к еде), а за то, что ел вместе с ним из одного котелка и не боялся заразиться. А я как-то даже не придавал этому значения. Цена жизни была здесь слишком ничтожна. Ионас показал мне фотокарточку сестры и сказал, что если бы мы выжили и чудом оказались на свободе, я обязательно должен был бы приехать к ним в Литву.

— Моя сестра была бы тебе верной женой, — говорил он, и я верил ему.

Когда в Литву в 1940 году были введены советские войска, Ионас Беляускас заканчивал военное училище. Но стать офицером ему не пришлось. Начались массовые репрессии по всей Прибалтике. Забирали целыми семьями, не позволяли брать с собой ничего. В освободившиеся, со всем оставленным скарбом, со всем имуществом дома, стали поселяться новые хозяева… Не трудно себе представить масштаб этих репрессий в чужой стране, когда своя была перепахана ими.

К оккупированным прибалтийским народам вершился настоящий геноцид. Да разве только к прибалтийским? Глубокий след в памяти оставил разговор с польским юношей, происшедший в 1940 году на территории, до этого принадлежавшей Польше Километрах в тридцати от Львова, недалеко от шоссейной дороги мое отделение отрабатывало приемы быстрого приведения в боевую готовность четырехметрового оптического дальномера. На шоссе показалась длинная колонна. Я повернул дальномер в ту сторону-, прильнул к окулярам и увидел конвоируемых нашими солдатами людей в польской военной форме. Это были совсем молодые парии, в обтрепанной униформе, многие шли босиком. Вид у них был изможденный. Колонна уже поравнялась с нами, когда конвоиры объявили привал. Это оказались военнопленные, по почему-то очень уж юные, лет по семнадцати-восемнадцати. Один из них обратился к нам по-украински, попросил закурить. С разрешения конвоира мы отдали пленным весь имевшийся при нас запас махорки, выданный на неделю. Завязался разговор: «Мы курсанты военного училища… Попали на территорию, отошедшую к вам».

Их поместили в лагерь как военнопленных, использовали на работах в карьере. Об условиях, в которых они содержались, красноречиво свидетельствовал весь их облик.

Раздалась команда: «Подымайсь!». Некоторые не могли встать сами. Им помогали их товарищи под отборный мат конвоиров. Пленный, с которым мы беседовали, поблагодарил за махорку и, горько усмехнувшись, громко произнес: «Дзякую вам, братику, що вызволили нас!» («Спасибо вам, братья, что освободили нас!»). Эту фразу я вспоминал часто. Да и теперь вспоминаю.

Неоднократно мне приходилось слышать о массовых репрессиях со стороны НКВД по отношению к жителям Польши. Бессарабии, Западной Украины, там, где я побывал вместе со своей воинской частью. Мы ощущали постепенное ухудшение отношения к нам со стороны местного населения присоединенных территорий.

Позже, на этапах и в лагерях, о результатах и масштабах этих акций я мог судить по огромному количеству поляков, западных украинцев, молдаван, литовцев, латышей, эстонцев, встреченных мною в пересыльных тюрьмах и в лагерях в период с 1948 по 1954 год. Немало встретил я там немцев и евреев, чехов, корейцев и татар. Да кого только там не было… Разве что с островов Зеленого Мыса! И тем не менее я не знаю ни одного случая враждебности среди заключенных между прибалтийцами и русскими. Наоборот, эти взаимоотношения отличались сердечностью, взаимовыручкой. Даже языковый барьер никогда не являлся препятствием.

Большим даром и утешением для меня стала дружба с замечательным человеком, Василием Крамаренко, в лагере его считали чуть ли не подвижником. До заключения он преподавал философию высшему командному составу Советской Армии. На одной из лекций он открыто осудил сталинские репрессии. Это стоило ему двадцати пяти лет лагерей и пяти лет ссылки.

Василий Крамаренко работал в самой опасной угольной шахте. Ее внекатегорийность определялась повышенной загазованностью взрывоопасными метаном и угольной пылью. Как рассказывали, случайно или по какой-то неизвестной закономерности, каждый год, в один и тот же день, в шахте происходил страшный взрыв Ею сила была такова, что рельсы закручивались в спираль. Все, кто в это время находился под землей, погибали. В этой шахте работали только заключенные. Накануне дня. когда, по расчетам старожилов, должен был произойти взрыв, один из зэков рассказал Василию о своей беде: на этот день его назначили дежурить в шахте. А у него срок заключения заканчивался. Менее чем через месяц он должен был выйти на свободу. Там его ждали жена и двое детей. Зэк зашел попрощаться и передать для отправки прощальное письмо домой. Василий Крамаренко пошел в шахту вместо него. На этот раз взрыва не произошло. Вот не произошло и все тут… Зато его поступок запомнился на всю жизнь. И я верю — не мне одному… Настоящих людей никогда не бывает много. И концлагерь не место демонстрации благородных поступков.

Эта история не давала мне покоя, и я решил обязательно познакомиться с Василием Крамаренко. Мне его показали. С виду ничего особенного: рост чуть выше среднего, худощавый (здесь толстых не было), слегка сутуловатый — похож на школьного учителя. А лицо… уж не знаю, как его описать… Мы познакомились… Обыкновенное лицо спокойного, думающего человека. Запомнились глаза, серые, добрые. В тот миг, когда он начинал что-нибудь рассказывать, объяснять или спорить, — в его глазах начинал светиться живой и неистребимый ум. Вот каких людей держала страна и ее правители за решеткой и в истребительных лагерях.

Сначала я отнесся к Василию довольно сдержанно и даже с некоторым предубеждением, так как знал его приверженность к господствующей у нас идеологии. В ее порочности, к тому времени, я уже был уверен и как-то однажды сделал первый выпад:

— Я считаю, что сторонниками существующей у нас доктрины могут быть либо недалекие люди, либо те, кто притворяется, преследует корыстные цели или просто боится за собственную шкуру.

Удивительно, но в ответ он не обрушил на меня оборонительно-наступательный залп, как я ожидал, а спокойно, с улыбкой сказал:

— Здесь все значительно сложнее.

Я уже слышал от других, что он прекрасно разбирается в политических теориях, имеет серьезные познания в философии и истории. Было чему поучиться. А лагерь— это еще у академия: здесь все мало-мальски стоящие учатся. Настоящие лагерники— или сдохнут здесь, или возьмут реванш у жизни — не в смысле сведения счетов, а в реализации задуманного Там, тогда по крайней мере, я думал так

Появились первые признаки очередной норильской весны. Начало пригревать скупое на тепло солнце. Занятия на курсах горных мастеров все еще продолжались. Мы сидели на крыше барака — давно облюбовали это местечко. Здесь нам никто не мешал, и вероятность подслушивания была ничтожной. Трудно описать весь круг тем, затрагиваемых нами в беседах на крыше этого барака, тут не то что пятьдесят восьмая статья со всеми своими пунктами, а и дыба и топор с плахой могли соскучиться по нашим буйным головам.

В спорах с ним я поднимался на ту высоту, которая была мне доступна или, попросту говоря, набирался ума. Там, на крыше барака, определилась моя верхняя точка — интеллектуальная академия, пик политического образования.

— Из всех высказанных, самая сильная твоя мысль, собственно одна, — спокойно говорил Василий, — «Сталин сам спровоцировал нашу войну с Германией и нападение Гитлера на СССР». За такую новацию не то что НКВД, а весь советский народ тебе голову оторвет. Не мысль, а клад!

— Ну и пусть. Но я это знаю — я был свидетелем всего этого.

— Ну тогда держи мое возражение: не в этом дело; — при чем тут война. Война — это следствие. А вот причина в том, что твой бяка Сталин самого Гитлера к власти привел за ручку… И взгромоздил на мировой пьедестал!.

— Как это? — тут пришла очередь удивляться мне.

— А «нельзя быть слугой господа бога при дворе дьявола» — он, Сталин, еще в конце двадцатых повел смертельную борьбу с европейской социал-демократией. И небезуспешно. НЭП прикончил. В один присест. И вот одурелая коллективизация завершалась… Нашел Сталинок деньги на разгром социал-демократии… — «С них и сдерем, с колхозников-с бывших крестьян, как с резерва капитализма»… — Европа вздрогнула, а германский крестьянин и мелкий буржуа-собственник перепугались насмерть — «эдак ведь и до нас добраться могут!»- а Гитлер, еще недавно получивший на выборах пять процентов голосов, вдруг прыгает выше всех и становится канцлером Германии. Так кто его гуда швырнул?.. Кто ему дорогу умастил и расчистил?.. Вот это был? победа!

— Ничего себе, — еле проговорил я, — а еще стойкий марксист-ленинец!

— Но ведь не сталинист же?

— Но и не тут начало, — сказал я ему, пришлось сказать.

— А где, по-твоему?

— В твоей родной обители — в самом большевизме. Неужели непонятно? И я из того же теста Ведь я тоже многого не понимал и не понимаю. А вот здесь (я имел в виду лагерь), на крыше, — совсем другое дело. Да и то, что ты — убежденный коммунист — вот тут, рядом со мной, кукуешь, не малое значение имеет. И стимулирует мысль!

Он хорошо улыбнулся. Просто замечательно улыбнулся:

— Вот свалиться мне с этой крыши, — проговорил он, — не зря они нас «убирают с поверхности!»

— Они нас сметают с поверхности земли — а мы все норовим на крышу, на крышу!

Еще раньше я начал понимать, что в нормальном обществе не может и не должно быть равенства. Каждый человек — это неповторимая индивидуальность. Равенство приведет к деградации человека. Так же не могут быть удовлетворены и потребности человека. Ведь именно его вечная неудовлетворенность и стимулирует стремление к совершенствованию. Удовлетворение потребностей возможно было бы только в обществе беспросветных примитивов, способных желать, мыслить или действовать только по приказу. Впрочем, гитлеровские и сталинские концлагеря заложили основу для осуществления на практике этих светлых идеалов…

Еще в школьном возрасте я замечал, как все то, что в реальной жизни торчит перед глазами, расползается полностью, как только эту действительность нам начинают разъяснять. Учительница на уроке диктовала условие задачи по арифметике (кажется, это было в третьем классе — год 1930—31): «колхозник заработал столько-то трудодней и получил на них столько-то муки, мяса, столько-то…» — Я поднял руку и сказал, что в задачке все неправильно, колхозники на трудодни ничего не получают… (Тогда по карточкам почти ничего, кроме черного хлеба, не давали. На селе люди пухли с голоду и мерли). Директор школы долго допытывался:

— Кто тебя научил? От кого ты это слышал?

— Никто меня не учил, это я сам знаю, — упорно повторял я.

Вызывали в школу отца. Он тоже был вроде бы удивлен. В нашей семье не вели таких разговоров. Со временем мне стало казаться странным, почему фабриками и заводами должны управлять не инженеры, а малограмотные рабочие, которых в кинокартинах изображали непременно очень умными. А колхозникам просто вменялось в обязанность поучать образованных людей — этих упорных недотеп, негодяев и вредителей.

Непонятно было мне, почему пролетариат, у которого ничего нет, «кроме цепей», должен быть хозяином… Какой же это хозяин, который не сумел ничего приобрести, кроме цепей? Я вспоминал своих сверстников, чья жизнь проходила на моих глазах. Были среди них такие, от которых был один урон. Они все ломали, ничего не умели сделать как следует, лодырничали, ходили всегда неопрятными, неумытыми. Большинство из них и выросло такими же. Одни спились, другие проворовались, третьи отсидели задницы на руководящих постах, не создав ничего путного. Их попытки сделать что-то полезное чаще приводили к развалу всего, к чему они прикасались. Одни не могут, другие не хотят хорошо работать, когда можно получить «за так» в обществе, где все равны.

Для лодырей, бездельников, неумех — это самая желанная система. За нее они готовы драть свои глотки на собраниях и перегрызать глотки не таким, как они…

Несмотря на различие наших с Василием взглядов, мы ощущали родство душ и инстинктивно тянулись друг к ДРУГУ- Между нами установилось полное доверие, что могло быть только между самыми верными друзьями. И что удивительно, наши позиции начали постепенно сближаться.

Но не только это связывало нас: в нем я видел высокий пример гражданского мужества и самопожертвования. Мы вместе пробирались по тропе познания, помогая друг другу… Оказывается, еще в далекой древности Аристотель, ознакомившись с системой государственного устройства, аналогичной нашему, предостерегал:

«При такой системе люди перестанут трудиться, поля зарастут травой, опустеют закрома, все хозяйство придет в упадок».

Положение «курсанта» давало мне некоторый резерв свободного времени. Иногда я наведывался в клуб, помогал заниматься художественным оформлением постановок, но в самодеятельности уже сам не участвовал. Мне было запрещено.

Однажды к нам в клуб обратился небольшого роста, щупленький отощавший зэк. Предложил свои услуги. Говорил он с заметным кавказским акцентом и, как выяснилось, был из Баку. На вопрос, что он может, ответил — Я мастер спорта, могу забить гвоздь!..

Все присутствующие едва сдерживали саркастические улыбки: «Боже, каких только чмырей не встретишь в наших лагерях».

Но мастер добавил:

— Бэз молоток!

Добровольцы тут же принесли несколько толстых гвоздей. Молниеносное движение руки — и гвоздь насквозь прошил крышку стола. Так, один за другим он вогнал все принесенные гвозди. На поверхности торчали только шляпки. Мы хлопали глазами и ничего не могли понять. Решив, что мы не до конца поверили в его способности, он взял стальную кочергу и завязал ее узлом.

Мы были поражены: все увиденное не вязалось с хилой внешностью мастера спорта… Потом он лег спиной на битое стекло. По его просьбе, мы положили ему на грудь широкую доску, а на нее — большой камень и стали бить по камню кувалдой. Пока камень не раскололся. Бакинец встал с пола, встряхнулся, как собака после купания. Прилипшие осколки стекла посыпались на пол, и мы увидели, что на спине не осталось никаких следов. Даже кровь не выступила!.. Он показал нам еще несколько трюков, и все они были за пределами физических возможностей обычного, даже очень сильного человека. Когда Василий Крамаренко вернулся из шахты, я подробнейшим образом рассказал ему про всю эту силовую феерию супербакинца и добавил:

— Вот если бы весь советский народ сплошь состоял из таких молодцов и умел вытворять эти штуки, вплоть до загибания кочерги и при этом еще не просил бы жрать — вот тогда можно было бы спокойно строить ваш коммунизм.

Первый раз за все время нашей лагерной жизни Василий тихо засмеялся.

— Нет!.. Нас нельзя убрать с поверхности! — выговорил он. — Это невозможно…

Помимо кинокартин, которые нам все же изредка показывали, или выступлений лагерной самодеятельности, мы иногда удостаивались чести прослушать длинную речь начальника лагеря. Майор имел склонность к публичным выступлениям на международную тему (или ему по плану политмассовой работы полагалось этим заниматься). И хотя был он не шибко грамотен, но любовь к международной тематике имел непреодолимую. И, представьте себе, зэки его охотно слушали и даже встречали бурными аплодисментами, что ему нравилось. Ходили на его лекции как на концерт сатиры и юмора. Какая бы ситуация лектором ни затрагивалась, он обязательно обрушивался с руганью на маршала Тито, бывшего в ту пору в немилости у отца народов. Совершенно внезапно впадая в бурное негодование, он с пафосом кричал:

— Этот презренный Клика Титов (как будто его имя было не Посип…), как бешеный пес, порвал ржавые цепи!.. Он не захотел, видите ли, быть в нашем лагере! (Майор все-таки имел в виду социалистический лагерь, но зэки подразумевали совсем другой и взрывались неистовыми аплодисментами и свистом.) — Майор выдерживал ораторскую паузу: — Он переметнулся в другой лагерь мирового амперализма! — При этом оратор широко использовал образные жесты и позы, не всегда пристойного характера, что имело неизменный успех — зал грохотал, оратор был горд — «Значит, народ понимает!»

Мы знали, что наш начальник лагеря на фронте не был и всю войну прослужил в системе гулага, — но фронтовую терминологию он любил почти так же, как и матерную.

— …Противотанковой миной! Мать его… Пехотным каленым… (Следовал выразительный жест, подкрепленный словом.) Мы вытравим из него (имелся в виду все тот же «мировой амперализм») все потроха!.

Впрочем, по отношению к заключенным наш майор был не из самых плохих. А потому зэки готовы были простить ему любую лексическую неточность, даже ненависть к маршалу Тито (хотя маршала они любили больше, чем майора и генералиссимуса, вместе взятых — как-никак, а маршал Тито всю войну был нашим верным союзником и воевал).

Встречались в этой системе начальники и куда покруче и куда посволочнее. По их приказам провинившихся, особенно тех, кто пытался бежать, отдавали на растерзание овчаркам. И даже каленые вохровцы без содрогания не могли смотреть на истерзанные в клочья трупы… А если это случалось зимой, в лютые морозы, — собак не тревожили. Провинившихся заливали водой. Это называлось «душ Шарко» или «водная процедура». Одежда на морозе схватывалась мгновенно и превращалась в ледяной панцирь, не давая обреченному упасть. Он погибал стоя — и не так, как в песне поется: «Нам лучше стоя умереть, чем жить, упавши на колени!» Ледяная статуя надежно примерзала к основанию — постаменту, образованному стекающей водой. Такой сталактит с замершим трупом внутри мог долго оставаться в вертикальном положении на устрашение другим, не разлагаясь и не падая под напором жестких ветров и даже пурги. Этот вид расправы был удобен гулаговцам тем, что можно было обойтись без гробов. Так что пальма первенства в такого рода казни принадлежит не эсэсовцам, не палачам генерала Карбышева, а нашим изобретательным гулаговцам. Впрочем, и приоритет создания массовых концентрационных лагерей с начала двадцатых годов также принадлежит нам. И документ подписан В. И. Ульяновым (Лениным). Просто у германских фашистов, перенявших наш опыт, все это было организовано получше — с крематориями, газовыми камерами, научными медицинскими экспериментами на узниках и использованием отходов, вплоть до зубных протезов.

Пожалуй, верхом лицемерия и ханжества гулага была видимость соблюдения так называемой нравственности среди заключенных. Ни в коем случае не допускалась и строго каралась связь между мужчиной и женщиной! Вот это было достижение. ГУЛАГ встал стеной на пути одного из сильнейших инстинктов.

Зато процветали гомосексуализм, самые немыслимые насилия, извращения всех родов, мазохизм, садизм, запредельные изуверства (и все это в рамках нашей высокой нравственности). А о самоубийствах и говорить нечего — что зэки, что их мучители, надорвавшиеся на своем садизме, кажется, небо уравняло их тут.

Не забывайте — все это происходило не в 1917 и не в 1937 годах. Все это после Отечественной войны. После! Такой! Войны!

И 22 июня, и Изюм-Барвенковская трагедия, Германия с Эссеном, Вена со всей Австрией и многое, многое другое — уходило куда-то назад, в туман и начинало казаться, что всего этого на самом деле и вовсе не было… Вот как реальность умеет превратиться в сюр.

Полностью завершена программа курсов руководящих подземников. Нас повезли на экзамены в шахтоуправление. Под конвоем. Комиссия очень придирчиво проверяла степень нашей подготовки. Всем, кто выдержал экзамен, присвоили звание «Горный мастер» и выдали удостоверения с печатью. Меня назначили мастером проходческого участка. На работу и с работы нас теперь водили только под конвоем. В шахте мы облачались во влажную, не просохшую от пота и сырости, черную от угольной пыли спецовку, брали аккумулятор с фонариком, каску и шли в забой.

Наш участок пробивал вентиляционные и откаточные штреки, обеспечивал работу добытчиков. Условия здесь намного тяжелее и еще вреднее, чем в угольной лаве. Для вольнонаемных заработки были значительно выше и дополнялись «спецжирами» (молоко, масло) за вредность. Нам, заключенным, никаких привилегий не полагалось, и многие из тех, кто попал на проходку, вскоре заболевали силикозом или раком легких Это в дополнение к туберкулезу и цинге — постоянным болезням заключенных Заполярья

Работа велась буровзрывным способом, только шпуры бурили не в сравнительно мягком угольном пласте, я в очень крепкой базальтовой или гранитной породе

Бурение шпуров шло крайне медленно и сопровождалось сильным грохотом и тряской. Густая пыль забивала глаза, разъедала легкие, вызывала мучительный кашель.

Выработку крепили деревянными рамами из двух стоек по бокам и перекладины сверху. Крепежный лес в забои доставляли в открытых вагонетках без бортов, которые назывались «козами».

Шахтерская терминология нередко приводила к курьезам. Новичку скажешь: «Иди, пригони в забой «козу»!»

Новичок думал, что над ним издеваются и огрызался: «Может, вам еще дойную корову сюда пригнать?..»

Работа на шахте велась в три смены. В первой, короткой, работали вольнонаемные, во второй и в третьей— зэки Наша смена была средняя На развод я выходил с первой партией, сразу после обеда, за час до начала смены и должен был до прихода бригады принять забой от предыдущей смены, замерить проходку, проверить надежность кровли и креплений, исправность вентиляции, оборудования и механизмов. Заканчивалась работа в полночь. На сдачу забоя очередной смене, выход на-гора, мытье в душе, переодевание уходило не менее двух часов. В лагерь попадал часам к двум ночи Давно остывший ужин — баланда из плохо очищенного овса и кусок соленой, залежалой трески. Сил хватало лишь на то, чтобы добраться до нар. От повышенной разреженности воздуха в этих широтах и недостатка кислорода усталость здесь наступала значительно быстрее чем в средней полосе

Люди со слабым сердцем тут вообще не выдерживали. При том скудном питании, которое получали заключенные, даже десятичасовой сон не восстанавливал сил. Проспишь до обеда и все равно не выспался — чувствуешь тягучую непроходящую усталость. Съедаешь холодный завтрак — ту же баланду из овса, а заодно и обед — то же самое. Из столовой сразу на развод. Итак изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год Только шахта и нары

Вольнонаемные — начальник участка и мастер первой смены — были бессовестно грубы, к зэкам относились высокомерно и во всем ущемляли Приписывали себе наши метры проходки, сваливали на нас поломки оборудования, оставляли после себя неубранную породу. Мастер зачастую приходил на работу нетрезвым или вообще не приходил. Начальник участка, конечно же, всегда поддерживал его сторону.

Трудно было отстаивать справедливость в нашем бесправном положении Мои робкие попытки хоть как-то бороться даже за видимость справедливости только ухудшали положение. Начались бесконечные придирки. Работа в шахте стала пыткой. Украденные у нас метры проходки приводили к невыполнению нормы. Это в свою очередь, отражалось на питании. Бригаде уменьшали и без того скудную хлебную пайку. А самое главное — срезали зачет рабочих дней. Все это вызывало крайнее озлобление всей бригады А я бессилен был что либо сделать. Каждый день приносил какую-нибудь неприятность. А тут еще прислали новую машину для погрузки породы. Громоздкая, тяжелая и неустойчивая, она могла передвигаться только по рельсам и во время работы часто заваливалась набок Много времени уходило на то, чтобы поставить ее снова на рельсы, отремонтировать путь. На эту работу, которая никак не учитывалась, приходилось отрывать всю бригаду. Трудно было придумать что-нибудь несуразнее этой машины. В конце концов, мы отказались от этого чудовища и грузили породу вручную На других участках тоже отказались от этих горе-машин. Их пришлось убрать из забоев, и они еще долго ржавели на шахтном дворе

Отпустив бригаду, я оставался в забое, чтобы передать смену Иногда вместе со мной оставался бригадир Степан Соцков Так было и в этот раз. Осматривая забой, я увидел, что один заряд не взорвался и над головой нависла огромная глыба породы. Оставлять ее было опасно. Длинной стальной «пикой» я попытался обрушить ее Не удалось. Мы решили предупредить сменщиков, а сами занялись замером проходки. И в этот момент глыба рухнула.

По какой-то невероятной случайности оба уцелели. Соцков стоял бледный, с трясущимися губами. А я, привыкший к таким шуточкам судьбы, не знал, считать, что мне снова повезло, или наоборот. По крайней мере, сразу бы все кончилось.

Мы оказались замурованными. Помощи ждать было неоткуда. Дробили породу сами, разгребали сами, выбирались через завал сами. Помогали друг другу как могли. Смена так и не появилась. Позднее выяснилось, что всю бригаду срочно перебросили на другой участок. Они нас и не вспомнили.

Уже в душевой я услышал разговор: «Во второй смене-то двоих насмерть задавило, мастера и бригадира…»

Сколько раз уже меня считали погибшим, а я все еще живу. Но долго ли так может продолжаться? Сколько я еще такое смогу выдержать?.. Выродки! — вот что значит: «Всю пятьдесят восьмую убрать с поверхности!»

Лагерная санчасть освобождала от работы только в случае тяжелых увечий или серьезных заболеваний. Обычно в шахту гнали всех, но не все были в состоянии что-то делать. Приходилось подменять друг друга, выполнять свою и чужую работу.

Бурильный молоток — эту адскую тряску в кромешной пыли человеческий организм долго не выдерживал. Не легче была и работа крепильщиков. Тяжелые бревна таскали на себе и пилили вручную. Я работал вместе с бригадой, и не было ни одной шахтерской специальности, которой бы не пришлось мне выполнять, подменяя выбившихся из сил. Но при этом на мне еще лежала ответственность за людей, за выработку, за механизмы, оборудование, инструмент. За все это драли шкуру с меня. Нередко, когда с перепоя не выходил на работу вольнонаемный взрывник, я подменял даже его, чтобы бригада не осталась без пайки хлеба. Пил он зверски и в конце концов отдал мне (хотя это категорически воспрещалось) второй ключ от своего шкафа, где хранились взрывная машинка, запалы, взрывчатка.

Я чувствовал, что начинаю сдавать. По ночам мне не давал спать жестокий кашель. Несколько раз просил я начальника участка освободить меня от обязанности мастера и перевести в бригаду, но он не соглашался. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не заболел аккумуляторщик. Прекратилась зарядка аккумуляторов для шахтных электровозов и шахтерских лампочек. Шахта оказалась под угрозой остановки. Подходящей кандидатуры среди вольнонаемных в тот момент не оказалось. Я предложил свои услуги. Мне эта работа была знакома. В моем саперном взводе имелась походная зарядная электростанция со всем аккумуляторным хозяйством для полковых радиостанций. Работа аккумуляторщика, хотя и несложная, требовала специальных навыков, абсолютной трезвости и аккуратности. Зарядный цех был оснащен импортным оборудованием с мощными ртутными преобразователями тока. В условиях шахты малейшая небрежность могла привести к серьезным не приятной ям. Руководство шахты было вынуждено временно поставить меня на эту работу. Но радость в связи с уходом из мастеров была недолгой. Ядовитые пары от электролита, попросту говоря, разъедали легкие.

Снова, уже в который раз, у меня начался приступ цинги. Соленая, мороженая треска и овсяная баланда в обед и ужин разъедали кровоточащие, распухшие десны. Основным противоцинготным средством в лагере был настой из хвои, зеленовато мутное, отвратительное пойло в бочках из-под трески. Оно не помогало. К тому же. пользуясь общим ковшом, заключенные заражали друг друга туберкулезом, распространенным в лагерях.

Не буду спорить с теми, кто искренно и глубоко полюбил это Заполярье, но такое может быть только в условиях добровольности и свободы. Нам, полуголодным, плохо одетым доходягам, морозы и сбивающий с ног ветер казались свирепыми, а мрак полярной ночи — бесконечным Я возненавидел эту бесконечную зиму и решил, что если мне еще суждено быть когда-нибудь свободным, то поселюсь там, где зимы не бывает вовсе

Часто мне снилось, что я совершаю побег. Сначала все, как правило, шло хорошо: я благополучно уходил от преследователей и добирался до теплого края с долинами, залитыми солнцем и покрытыми виноградниками и фруктовыми садами Но отведать фруктов ни разу так и не удавалось. Меня то арестовывали и снова отправляли на север за колючую приволоку, где кругом только снег и лед, то я просыпался от ледяного ощущения холода. Тонкое истертое одеяло плохо удерживало тепло, когда сползал накинутый сверху бушлат. А если дневальный вовремя не подбросил угля в печь, в барак, съедая остатки тепла, вползала лютая стужа. Побеги из неволи продолжали мне сниться и потом на протяжении нескольких лет.

Помимо двух шахт, наш лагерь еще обслуживал карьер. Земляные работы хотя и велись в котловане, но все же это было на поверхности. Я попросил бригадира этого участка переговорить со своим начальником. Он получил согласие на мой переход, при условии, что не будет возражения со стороны руководства шахты Недавний случай в аккумуляторном цехе давал мне надежду. А произошло вот что: в системе охлаждения преобразователя тока у пропеллерного вентилятора, охлаждающего ртутные лампы, надломилась лопасть. Я успел отключить вентилятор и, рискуя сломать руку, удержал лопасть в сантиметре от раскаленной ртутной лампы, предотвратив неминуемый взрыв. Начальник шахты объявил мне благодарность. Теперь, когда он однажды зашел в аккумуляторный цех, я обратился к нему с просьбой отпустить меня. К этому времени вольнонаемный аккумуляторщик выздоровел. Но начальник не дал согласия на мой уход с шахты. И когда я наотрез отказался от должности мастера, он перевел меня в газомерщики. В мою обязанность теперь входило следить за состоянием воздуха во всех выработках шахты, а главное, не допустить превышения нормы содержания взрывоопасного газа. В течение смены я должен был обойти все подземные выработки, следя за поведением пламени в лампе Девиса. Удлинение язычка пламени, против нормального, означало опасное увеличение содержания метана в воздухе — грозило взрывом. Уменьшение— сигнализировало об избытке углекислоты. Работа была не тяжелой, но за смену приходилось пройти не один десяток километров штреков, вдыхая все тот же шахтный воздух, насыщенный пылью, ядовитыми газами от взорванного аммонита.

Надо было что-то придумать, пока силикоз не перешел в рак легких и не доконала цинга.

Еще в донецких шахтах я обратил внимание на то, как примитивно велась очистка угля от кусков породы, неизбежно попадающей вместе с углем на транспортер. Там вдоль транспортера выстраивалась бригада женщин-глейщиц, и, пока лента транспортера медленно продвигалась, они вручную отбирали породу. Ее случайное попадание даже в небольших количествах вместе с углем приносило значительный вред при выплавке металла. Здесь было то же самое — вручную, первобытно.

Мне пришла в голову простая мысль: для надежного и быстрого отделения угля от породы использовать различие их удельного веса. Попадая в резервуар с плотной жидкостью, более тяжелая, чем уголь, порода будет оставаться на дне. Применив метод флотации, можно обеспечить непрерывный процесс очистки… Вот тут и началась обычная волокита.

Желание распроститься с шахтой подтолкнуло меня на дерзкий шаг. И даже шантаж. Я заявил, что вынужден буду обратиться к руководству комбината или в Москву, поскольку уверен, что внедрение моего предложения в масштабах страны даст огромный экономический эффект и что препятствие внедрению может быть расценено как волокита или еще хуже… Я вел себя так, как они вели себя каждый день и каждый час…

Тут реакция была мгновенной — я понял, что попал в цель. Используя замешательство начальника я предложил:

— Знаете, я устал и не буду настаивать на внедрении, если вы согласитесь отпустить меня…

Я ведь получил уже недавно категорический отказ и мало надеялся теперь на его согласие — начальство не любит менять своих решений… Но на этот раз он легко согласился… Ведь лучше ничего не внедрять и даже упустить одного специалиста, чем внедрять, мучиться, набивать шишки, — а прибыли и премии все равно уйдут наверх.

Мне повезло — гражданин начальник от меня отступился, а я выскочил из шахты на поверхность.

РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ АВТОРЕ И О «ПОСТУПКЕ»

…Самые тяжелые испытания — фронтом, пленом, побегами, испытания расстрелами, одно из самых тяжких испытаний — изуверским следствием…

Разве этого мало?..

И очень много. И мало!

Есть еще кое-что… Это умение не поклониться черной силе никогда — это самое редкое качество, ценимое человечеством в веках. Когда не хватало примеров, их выдумывали

Никогда не поклониться низкой сущности, никогда не дать ей вое торжествовать, не дать ей отпраздновать свою победу над чистотой помысла и его воплощения.

Прошедшему все испытания в открытом бою всегда самым трубным будет пройти через испытания в смраде угнетения человеческого достоинства.

..Не тот, кто абсолютно чист и безгрешен, а тот, кто способен увидеть свою ошибку, устыдиться, стукнуться головой о стенки, покаяться и… снова выбраться из трясины на поверхность, снова преодолеть себя и провоз-мочь. Дар профессионального разведчика (не велика честь!), дар борца за свободу, борца против фашизма (таких было не мило): нам пришлось столкнуться и с самые худшим из худших исчадий — всей системой фашистского насилия у себя дома, в своей стране, в своем городе и, что самое страшное, в себе самом.

«Что было, то было!» Никуда не денешься…

Сегодня представляется яснее ясного, что поклон духовному врагу — это самое страшное и непотребное в человеческом бытии. Это равносильно поклону антихристу для верующего. И искупление тут должно быть мучительным и долгим.

Но конечный вердикт сможет вынести не фронтовик, не художник, не философ, моралист или политик, а зэк, прошедший весь ад этих унижений и выстоявший. Хотя и распятому на кресте или горящему на костре было, наверное, не легче…

Вся серия поклонов была необходима, может быть, в системе выживаний, но не она была стержневой. Выживанию способствовали и поднимали человека над обыденностью те люди, которые стояли насмерть, которые, даже приговоренные к смерти, не поклонились гаду.

Эти люди там, в глубоком заточении, дали такой пример безукоризненного поведения, который не мог исчезнуть. Это вам уже не разведка — это куда значительней и выше.

Торговать не зазорно, но нельзя торговать тем, что не предназначено для купли-продажи: душой не торгуют — это не товар, это сдача, поклон, согнутая спина перед охранником, паханом, гражданином начальником, насильником. Это признание, что им, всем вместе, удалось размазать тебя по тарелке, по столу, по стене, по полу, по забору. После такого падения человеку предстоит либо сгинуть в тартарары, либо подниматься с колен всю жизнь.

Мы, фронтовики, потому и попали в категорию привилегированно-презираемых людей этой страны, что, сразившись с германским фашизмом — и победив его, тысячу раз готовые в этой борьбе к смерти, вдруг возомнили себя не только спасителями мира (хоть и это гадко!), но и заслужившими право на отдых и квасную заносчивость победителя (куда уж гаже!). Мы не пошли дальше и не победили свое собственное исчадье — сталинско-бериевский комфашизм, во всех его звеньях и, что самое страшное, В НАС САМИХ!

Не победив его, мы стали носителями этой заразы, охранителями, пестователями — мы стали, по крайней мере внешне, реакционнейшей частью всей системы. (Я говорю «МЫ», чтобы не отделять себя от остальных, чтобы быть лучше понятым). Отказавшись от борьбы, мы поклонились худшему, что накопилось в этой структуре, и стали притворяться ее составной частью до гробовой доски!».

Постепенно, через написание этой книги автор подходил к покаянию и порогу искупления. Эта книга не оправдание, а рассказ, не допускающий снисхождений в мыслях, деяниях и поступках.

22. ПОМИЛОВАНИЯ НЕ ПРОШУ

…Уповай и не бойся. Ветхий Завет. Третья книга Ездры. Гл. 6(33)

Странным предвидением (или предчувствием?) начался для меня этот год — в жизни вождя всех народов, Слава Богу, последний! Я увидел во сне его — Сталина, Совсем не того, что проникновенно-заботливо смотрел со всех подретушированных портретов, с сильно увеличенным лбом, облагороженным овалом лица и притом не рябого.

Увидел я отлитую из золота статую. В величественном безмолвии — ибо всему, связанному с его именем, наверное, даже во сне, положено было быть величественным. Монумент неожиданно качнулся и рухнул, превратился в огромную кучу мусора. Я человек не суеверный. Но, зная последующие события, как тут не поверить в вещие сны? Впрочем, этому предвидению тогда я поверил сразу: уже несколько раз сны не обманывали меня…

Прошло совсем немного времени. Вот-вот должна была наступить весна, а ее приход в норильском лагере ждали особо нетерпеливо. И тут, как-то совсем неожиданно, замолкли сразу все громкоговорители зоны. Вообще они работали постоянно и безотказно, за что и были прозваны зэками «наждаком». Раздражал «наждак», — не меньше яркого света голой электролампы в камере. Как пытка.

И вот воцарилась тишина. Поначалу пугающая, но тут же рождающая непонятные предчувствия. Впрочем, молчание громкоговорителей было не таким уж долгим… Зазвучала траурная музыка: Чайковский, Бетховен, Вагнер, Скрябин… — Тянули время… Создавали настроение… Усилиями титанов пытались подготовить оплакивание грандиозного трупа. Одна мелодия сменяла другую, но, как ни странно, чем торжественнее и печальнее становилась музыка, тем легче и радостнее становилось на душе. Чувствовалось, что назревает, надвигается что-то значительное Тут же стала возникать невероятная по своим масштабам догадка. Но едва ли хоть кто-нибудь тогда смог решиться произнести ее вслух или даже до конца признаться самому себе… Это было бы слишком!..

Наконец первое сообщение, произнесенное скорбным дикторским басом, с мировым надрывом — о тяжелой болезни любимого вождя Был вечер. Люди повскакивали с нар, выходили из бараков, как сомнамбулы, не зная, в какую сторону податься… У одних на лицах предчувствие невиданной радости, у других — панический страх Третьих не было.

В эту ночь мало кто спал. Ждали очередного сообщения.

А я только одного и ждал — прихода из шахты Василия Крамаренко. Когда он вошел, я по глазам понял, что и он уже знает все. Мы крепко обнялись и долго молчали

Никогда еще в моей жизни не было случая, чтобы я радовался чужой болезни, тем более смерти. Даже трупы гитлеровцев на фронте вызывали у меня скорее жалость, чем злорадство. Хотя оснований ненавидеть их у меня было не меньше, чем у других.

Здесь, за колючей проволокой, с нетерпением ожидая сообщения о смерти Сталина, радовались, казалось, все, по крайней мере — многие. Одни выражали свои чувства открыто, другие их сдерживали. Боялись, а вдруг — ошибка, и тогда… — шкуру ведь снимут с живого… А то и еще хуже.

Василий и я сразу отправились к нашему хорошему приятелю — заведующему лагерной баней. Там наспех оперлись в моечном помещении, втроем, и, как ошалевшие мальчишки, принялись скакать, барабанить по шайкам, распевать песни, притом каждый свою и кое что все вместе… Если кто нибудь мог бы видеть нас со стогны!.. Жу-уть!!. Да простит Господь, мы ликовали и радовались смерти человека… Нет! Не человека — страшного, кровавого чудища… Уже тогда мы знали: в его черный смертный список были занесены представители всех сословий и всех национальностей этой странной и страшной страны. И множество людей за ее пределами.

У него были длинные руки. А туда, куда он не дотягивался, — добирались его подручные. Он не щадил ни стариков, ни детей, ни соратников, ни друзей молодости, ни близких родственников, ни своего собственного сына. Он присваивал чужие революционные, военные и даже научные заслуги и идеи, а потом уничтожал их авторов… Это он погубил сельское хозяйство страны, отбил у людей охоту к груду, любовь к земле. По его указанию были обезглавлены вооруженные силы страны, уничтожен почти весь высший и средний командный сослав Красной Армии Истреблены или репрессированы наиболее талантливые представители науки, культуры, техники.

Он растлил сознание целого поколения, насаждая ложь, раболепие. Он превратил для многих родину-мать в мачеху-предательницу. Он стал фактическим виновником пашей неподготовленности к войне, а может быть, и виновником самого ее возникновения…

Об этом или примерно об этом мы говорили и думали той ночью Да, мы ждали сообщения о его смерти! И я не верю тем, кто заявляет, что не знал, не видел, не думал тогда обо всем этом, если, конечно, человек не затыкал себе уши, не закрывал глаза… Или это так кажется мне сейчас, по прошествии стольких лет? А тогда все было по-другому? Не знаю… Еще не было двадцатого съезда, не было свидетельств Александра Солженицина, Василия Гроссмана, Юрия Домбровского и многих других…

Но ведь были глаза, и были уши. Был здравый смысл. Были, наконец, Норильские лагеря, равно как десятки и сотни других лагерей! Едва ли в ту пору кто-либо мог представить себе масштабы сталинских преступлений, но не видеть их совсем?.. Не верю. Надо было очень хотеть не видеть, не слышать, не знать. Таких и сегодня тьма тьмущая.

Да, огромное количество свидетелей было уничтожено, но уцелевшие сотни, тысячи находились здесь, рядом со мной. Общаясь с ними, я получал бесконечные подтверждения бесчисленных преступлений, творимых Сталиным и его холуями. Видно, большому количеству подлецов все это было нужно и очень выгодно. Не иначе.

Вся огромная масса свидетелей томилась тяжелым ожиданием. И наконец — свершилось! Диктор Левитан надрывно зачитывал сообщение правительственной комиссии. Умер! Умер!.. Он умер.

Ухнуло в тартарары исчадие ада и сам сатана.

Лагерь ликовал. Никто не пошел на работу в шахты Все лагерное начальство, надзиратели и охрана сначала попритихли, а потом вышли из зоны — от греха подальше… Внутри за колючей проволокой оставались только зэки.

На территории нашего лагеря, где были заключенные только по пятьдесят восьмой статье, отдельно стоял барак для уголовников, прислуживавших лагерной администрации. Он был отгорожен от остальной территории, и нам вход туда был запрещен. Обитатели же этого барака — привилегированные урки, могли свободно разгуливать по зоне, заходили на кухню с черного хода, уносили к себе полные котелки (что вызывало, разумеется, ненависть наших зэков). В шахтах никто из них не работал. Этих уголовников перевели к нам из других лагерей, где им грозила неминуемая расправа за издевательства над такими же, как они, зэками, за стукачество и поборы. Среди них был особенно жестокий садист с несколькими судимостями за бандитизм, изнасилования и растление малолетних, по кличке Малютка. В лагере, откуда его перевели, он заведовал штрафным изолятором и был известен своими зверствами. Здесь он носил темные очки, что позволялось, очевидно, только за особые заслуги — носить темные очки в зоне запрещалось.

Урки — народ смышленый и ловкий; они сразу почуяли опасность и забаррикадировались в своем бараке. Почти все остальное лагерное население расположилось вокруг. Стоило кому-нибудь из спрятавшихся высунуться наружу, как на него обрушивался град камней. Но взять барак штурмом не решались — боялись, что охрана, стоящая за зоной, откроет огонь. Хотя любой ветеран-лагерник знал, что стрелять в зону охраннику запрещено уставом. Но тут — кто их знает… Попробуй потом докажи…

Прошло еще немного времени. Несколько человек проникли за ограду и подобрались к самому бараку. Мигом выбили стекла в окнах и стали бросать внутрь камни и зажженные телогрейки. Из барака повалил густой дым. Несколько его обитателей стали выползать наружу. Не поднимаясь с колен, они молили о пощаде, на все лады, как только умели. Но раздались мстительные голоса:

— Изверги!.. Мразь!..

— Продажные твари… Рванина!..

— Доносчики! — в стоящих на коленях летели камни. — Сексоты!!.

Крики о пощаде только усилили поток ругательств. Град камней барабанил по стенам барака, летел в окна. Несколько тел уже неподвижно валялось на земле, другие еще шевелились, стонали. А камни продолжали лететь— отскакивали от бритых черепов, как мячики. Тем временем дым из окон прекратился. Из барака больше никто не выходил. Но люди знали, что там остались самые лютые, самые ненавистные. Снова зажгли телогрейки, подошли к бараку, свалили ограждение, вооружились кольями от ограды и подступили вплотную к дверям.

И вот показались трое. У каждого в руке нож. В центре главарь, как обычно, в темных очках. Он угрожающе крикнул:

— Прочь с дороги, падлы! Зарежу!

Те, что находились ближе, — попятились. Воспользовавшись замешательством, все трое кинулись вперед, размахивая ножами. Но не тут-то было: с размаху в них вонзились десятки заостренных кольев. Раздались дикие, рвущие воздух вопли. Двух подняли над головами, чтобы всем было видно, как они корчились и погибали… «Так ли били их, как били они?., так ли погибали изуверы, как погибали их жертвы?..» Затем бросили на землю и добивали… Третьему, Малютке в темных очках, чудом удалось увернуться. Ударом ножа он свалил того, кто пытался преградить ему дорогу, и прорвался к зонному ограждению, за которым расположились безучастно взирающая на все происходящее охрана. С ножом в зубах он начал ловко взбираться по туго натянутым рядам проволоки, не обращая внимания на острые колючки, раздирающие одежду и тело. Ему оставалось совсем немного до верха, когда острый крюк багра вонзился ему между лопаток. Он взревел от боли, дернулся вверх — крюк впился еще глубже в его тело. Снизу багор уже тянули несколько человек, и было видно, как крюком раскроило ему спину. Наконец он рухнул вниз. Уже не двигался, но расправа продолжалась. Озверевшие люди руками разрывали рану на его спине. Лица у многих были перепачканы кровью. Между тем охрана за зоной все видела, но не вмешивалась, даже когда обреченные в отчаянии обращались к ней за помощью. Своя шкура дороже, — а тут воочию…

Покончив с обитателями барака, разъяренная толпа бросилась на кухню в поисках повара — это был беспредельный вор и стукач. Он обкрадывал зэков и им же продавал ворованные продукты. Нашли его в котле с остатками баланды. Перепачканного овсяной жижей выволокли на улицу. Его грузное тело сотрясала дрожь. Похоже, что от страха он наложил в штаны. Вокруг повара образовалась лужа из дерьма и овсянки. Ему приказали встать на колени и языком слизывать… А стоящие вокруг кричали:

— Вылизывай до блеска, сука! Как мы твои пустые миски вылизывали!..

Он понял, что покорность не спасет, и кинулся бежать. Его тут же повалили, стали бить ногами, кольями, чем попало. Потом несколько человек не поленились— приволокли огромный камень и сбросили ему на голову. Когда после я проходил мимо, камень был сдвинут в сторону и вместо головы я увидел сплющенный диск. Страшное, дикое зрелище! Сбоку выглядывал остекленевший глаз; то, что когда-то было лицом, стало похожим на камбалу. Выдавленный из черепа мозг я принял за овсяную гущу…

Зэкам казалось — вот он, конец многолетнего изуверства. Но так оно не заканчивается — так оно продолжается. Тиран, насильник и мертвый мог бы радоваться, торжествовать победу, в мавзолее, в гробу, или просто на том свете, не имеет значения. Его посев дал бурные всходы, а урожай впереди.

Я не участвовал в расправе, не кидал камни, хотя весь этот сброд был мне так же ненавистен, как и остальным. Девиз «Кровь за кровь — смерть за смерть» долгое время был и для меня девизом. Не говоря уже о воспитанном в нашем поколении чувстве «классовой ненависти», — подумать только: НЕНАВИСТЬ воспитывали… Как будто ее еще надо пестовать! Но во мне неистребимо сидела жалость к жертве, кто бы эта жертва ни была. И тут мне деться было некуда…

Впрочем, я там был не один. В расправе не участвовало довольно много людей. Но наблюдателями были все.

Почти одновременно произошел бунт в находившемся неподалеку спецлагере. Но там восставшие оказались круче наших и захватили в заложники лагерное начальство. В ясный день с крыши нашего барака был виден тот лагерь. Над одним из бараков несколько дней развевался черный флаг. Вскоре дошел слух, что к лагерю стянули воинские подразделения Потом ветер долго доносил звуки выстрелов и автоматные очереди. Черный флаг исчез…

О том, что сделали с восставшими, мы так и не узнали. Поговаривали, что их уничтожили. Это было похоже на правду.

Постепенно лагерная жизнь входила в обычную колею Надзиратели вернулись в зону. Возобновилась работа в шахтах. Все ждали перемен.

Василий Крамаренко написал письмо в Центральный Комитет партии. В нем было перечислено то, что, по его мнению, необходимо было сделать срочно — в первую очередь. Точное содержание всех пунктов я не запомнил, но смысл был таким:

— немедленно созвать внеочередной съезд партии, на котором разоблачить преступления Сталина;

— поставить под жесткий контроль все репрессивные органы и законом ограничить их власть:

— немедленно приступить к пересмотру дел и реабилитации осужденных по пятьдесят восьмой статье;

— восстановить ленинские принципы демократии (он, бедный, все еще называл их «ленинскими-);

— обеспечить подлинную выборность органов власти;

— ограничить права цензуры (на цензуру, как учреждение он не покушался).

Теперь, много лет спустя, вспоминая содержание письма, я думаю, каким светлым человеком надо было быть, чтобы тогда там, за много лет до… Великой Эпохи Реформизма и Восстановления Норм, не только знать, чего хочет нормальный человек и без чего он не может дышать и жить, а еще и добиваться, рисковать, писать письма в ЦК! Таких были единицы на всю страну!

Дошло его письмо до адресата или нет — не имеет значения. Смысл его ясен и сегодня.

Жаль, что Василий Крамаренко не дожил до наших дней. Он умер вскоре после освобождения.

Прокатившаяся волна восстаний и расправ была грозным предупреждением ГУЛАГу. В лагерях стали появляться комиссии из Москвы. То, что они стали освобождать сами, по решению какого-то пленума, дескать «зашевелилась партийная совесть!» — Ложь!.. Они зашевелились пол напором лагерных восстаний и зверях расправ, сведения о которых просачивались в свободный мир

Представители из Москвы обещали пересмотр всех дел. Первыми в нашем лагере вызвали в спецчасть двоих москвичей, один из них был бывший адъютант маршала Жукова. Им предложили написать прошение о помиловании. А спустя две недели вручили авиабилеты до Москвы.

Эти двое были первыми ласточками, улетевшими на свободу. Потом вызвали еще нескольких человек, на которых пришел запрос из Москвы, в том числе и меня Дали бумагу, ручки:

— Пишите прошение о помиловании и готовьтесь лететь домой.

Продиктованный текст был короче краткого — «Прошу меня помиловать» и подпись. Даже без указания, за что осужден, почему прошу помиловать.

Каким оскорбительным мне показался этот текст, опрокидывающий меня снова в ничтожество, — еще раз и снова ни за что Вроде бы ничего не стоило написать эти три слова, но рука не только не поднималась, а бастовала! Подошел начальник спецчасти, спросил:

— В чем затруднение? Или от радости писать разучился?

— Не разучился, — ответил ему так, как ответил бы и сегодня, — только просить о помиловании не буду. Пусть это сделают те. кто отправил меня сюда. Это вам нужно просить о помиловании. Я вины за собой не знаю и в милости не нуждаюсь.

— Чудак человек, — неожиданно ласково проговорил майор, — это чистая формальность.

— Тем более. Могу написать только то, что уже сказал.

— Ладно, пиши что хочешь.

Я письменно изложил все то, что только что произнес вслух, и поставил свою подпись Через несколько дней те. кого вызвали вместе со мной, улетели домой.

Почти все говорили, что я свалял большого дурака Не надо, мол., плевать против ветра — самому же хуже… Но я не жалею об этом и сегодня. С зачетами дней работы в шахте, на стройке и в карьере я сам сократил свой десятилетний срок заключения, и теперь мне оставалось чуть больше года.

Сейчас я представляю, как должен был раздражать власти мой отказ писать прошение о помиловании… Что же касается того, что нас не могли просто отпустить на свободу, то это была И X забота о будущем. Они знали, что эти бумажки смогут им еще пригодиться: во-первых, — никаких компенсаций, никакого имущества; во-вторых — «Прошу помиловать!» — «значит, есть за что, сам просит» и, наконец — когда им вздумается, снова зацепят меня за ребро и уволокут. Все это было не так уж безобидно. Тут мне видится и сейчас один из главных признаков послесталинской сталинщины — длинные шлейфы ее тянутся и по сегодняшним дням. Действительно, отпускаемым на свободу нужно было подчеркнуть, что милость-свобода исходит от властей. А власть захотела — дала, не захотела — не дала. Следовательно, лучше с властями дружить, а еще лучше верно им служить. Но вот именно этого-то как раз мне и не хотелось… Да еще просить их о чем-то?.. Да еще входить с ними в сговор?! Нет. Не быть тому… Наперекор! Только наперекор абсурду.

Теперь это — История. А тогда — во время войны и после — едва ли не главный итог каждого прожитого дня был в том, что этот день — прожит. И если каждый день войны приближал нас к победе или смерти, то каждый день лагерей — больше к смерти, чем к свободе. Каждый день, наконец, заставлял идти на компромиссы, но тут очень важно было не переступить заветную черту. Черту, которую каждый для себя определяет сам. И сейчас, как и тогда, мне есть в чем каяться и перед людьми, и перед собственной совестью. Но просить о помиловании власть и ее карательно-репрессивные органы, которые подвергли меня этому длительному, позорному и изуверскому изничтожению, я не намерен — ни за что. Вот моя заветная черта.

И теперь, пожалуй, главное: они, они, ОНИ!.. Кто же ОНИ?.. Это чтобы не сотрясать воздух зря… ОНИ — кроме всех репрессивных органов (именуемых даже «правоохранительными»), вся структура власти, и над всем этим сооружением — партийная верхушка, купол захвата и насилия — от политбюро до районного масштаба. А дальше — чиновники — мелкие исполнители, потрошители и шакалы. Если МЫ не всегда можем определить, кто же это ОНИ, то ОНИ всегда знают, кто мы, и никогда не перепутают номенклатуру с народом, челядью или образованной частью интеллигенции.

В этой суматохе как-то незаметно растворялись последние дни 1953 года. Я снова взялся за кисть. На этот раз просто так, для себя. Нарисовал акварелью поздравительную открытку и отправил ее домой. (К счастью, она сохранилась.)

Подошел конец и моему сроку. Я получил на руки справку об освобождении и 268 рублей 49 копеек в дореформенном масштабе цен: на питание и проезд.

Предписание: пароходом до Красноярска и далее поездом до города Ярцево. Смоленской области — места моего рождения Только мне там нечего делать — там у меня никого нет!..

Простился с Василием Крамаренко и другими солагерниками, пожелал им поскорее освободиться и вернуться домой.

Спешить на пароход я не стал. Решил подработать немного денег и вернуться в Москву самолетом. Дал только телеграмму. Всего три слова: «Свободен целую Борис»

На это время меня приютил у себя знакомый прораб стройконторы. Заказов на картины и на зеркала у меня хватало. Для начала я сделал большое зеркало прорабу и написал картину маслом. Это был мой первый свободный труд после войны. Сказал ему, что отказываюсь от денег как бы в оплату за жилье Но он и слышать ничего не хотел:

— Ты что, обслуживать меня здесь остался или заработать на дорогу? — заявил он и заплатил.

За месяц я успел сделать несколько миниатюр и с десяток зеркал. У вольнонаемных норильчан в ту пору заработки были немалые, и они готовы были щедро платить за обустройство своего жилья, за иллюзию уюта и нормальности в царство примитива и убогости-тут я им был нужен

Но была и еще одна подоплека моей задержки р Норильске…

Сразу после выхода на свободу я больше всего хотел отправиться к Анне домой Но внутри что-то екнуло и ударило по тормозам — за прошедшие годы могли произойти разные разности. Я узнал, что она работает на том же месте. Дождался, когда она шла с работы. Подошел… Встретились буднично и даже скучно… Мои опасения подтвердились — Анна вышла замуж. Ну что ж… по-житейски нормально.

Из моих друзей, освободившихся раньше меня, в Норильске никого не осталось. Но однажды я встретил Виктора, бригадира нашей строительной конторы. Его оставили на поселение в славном городе. Он снимал комнатушку и работал на заводе. Специальности никакой не имел Осужден был, едва достигнув совершеннолетия. за несколько дерзких ограблений. Сейчас решил не возвращаться к своему прошлому. Ему захотелось учиться, приобрести специальность. На комбинате имелись курсы повышения квалификации электриков, но для поступления требовался опыт практической работы и теоретические знания. Я знал, что Виктор парень способный, и решил помочь ему. Ни вечерам и в выходные дни мы напряженно занимались, а в перерывах он иногда рассказывал о своей жизни до заключения. Рос он в дружной, и, представьте себе, обеспеченной семье. Отец работал секретари райкома партии. Виктор был еще подростком, когда арестовали отца. Мать осталась одна с тремя детьми. Виктор был старшим Тот, кто оклеветал: отца, и занял его место, стал преследовать семью. Сначала их выселили из квартиры. Мать тяжело заболела. Виктор попытался устроиться на работу, но его никуда не принимали. Попрошайничать мешала мальчишеская гордость — как-никак он был сыном первого лица в городе. Чтобы прокормить семью, Виктор не нашел ничего лучше, как забраться в хлебную на латку Своровал он несколько буханок черного хлеба. Впервые за долгое время сестренка и братишка досыта наелись. Матери становилось все хуже, она уже не вставала с постели Соседи посоветовали Виктору обратиться за помощью в областной центр. Добираться надо было попутной машиной. Проехало мимо несколько автомашин, но ни одна не остановилась. Он попытался забраться в кузов на ходу. Ему удалось ухватиться за борт грузовика, но когда стал подтягиваться, увидел в кузове человека, который участвовал в травле их семьи. Человек тоже узнал Виктора и со словами. «Куда лезешь, гаденыш!» пнул его сапогом в лицо. Грузовик тем временем развил большую скорость. Виктор еле держался… Человек со все силой дважды ударил каблуком по пальцам Виктор упал на дорогу. Пальцы распухли и посинели. Он еле добрался до дома.

С этого момента он потерял всякую веру в людей. И решил им мстить… Вскоре умерла мать. Сестренку и братишку забрали в детдом Виктор стал беспризорным и із таких же, как он, несовершеннолетних, организовал шайку. Они грабили продуктовые палатки, магазины. Виктор был ловок и удачлив. Но как веревочке ни виться, а…

В лагере Виктор оказался среди осужденных по пятьдесят восьмой статье. Тут ему повезло — он встретил немало честных, образованных, а главное, порядочных людей; старался забыть прежние обиды и постепенно начал оттаивать. Я обратил на него внимание, когда работал прорабом. Он добросовестно относился ко всем поручениям, был находчив, смел и прямодушен. Тогда я и поставил его бригадиром.

Заниматься с Виктором было легко. Он обладал хорошей памятью, быстро постигал теоретические основы. Собеседование он прошел успешно и был принят на курсы. Завершил учебу и работал сначала старшим электриком цеха, а потом даже получил какое-то повышение. Думаю, и в дальнейшем у него все сложилось относительно хорошо… Хочу так думать.

Заканчивалось короткое норильское лето. Дома меня заждались. В моем кармане уже была нужная сумма денег. Я купил кое-что из одежды, чтобы не выглядеть лагерным вахлаком. Дал телеграмму. Простился с друзьями и отправился в аэропорт «Надежда» — какая издевательская, какая свинская романтика!.. Нет, наши лагерные полубоги, устроители всеобщего счастья, не издевались над нами — они по природе своей были холуи, а по буйному дарованию изуверы (или изуверившиеся) и мастера самопародий. Следите за развитием этих качеств — они и сегодня актуальны.

Долго, мучительно долго ждал я момента этого трогательного расставания… Все еще не верилось, что он наступил. Поверил только тогда, когда под крылом «Дугласа» мелькнули удаляющиеся огни Норильска, и, не знаю почему, ощутил щемящую боль расставания… Прощай проклятая столица Заполярья! Здесь я оставлял почти десятилетний шматок моей молодости, а это целая жизнь, которую нельзя ни забыть, ни возместить.

В Красноярск прилетели ночью. Здесь появилась возможность пересесть на более быстроходный ИЛ-2, и к вечеру мы приземлились в аэропорту Быково.

Встречали меня мама и ее сестра с мужем. Домой ехали на «ЗИМе» (служебной машине дяди) — этакое правительственное роскошество! Я смотрел на изменившиеся улицы, на высотные здания, которых раньше не было. Их тоже строили заключенные. Проехали по Кутузовскому проспекту, выехали на Минское шоссе (которое тоже строили заключенные, еще до войны).

Несколько минут, и вот я дома… Отсюда ушел шестнадцать лет тому назад… Возвращаюсь живым, на своих двоих — вот и вся сказка, вся быль и награда…

23. «ПРОШЛИ ВРЕМЕНА, И ОКОНЧИЛИСЬ ЛЕТА…»

Началось с того, что в Москве меня не прописали. Надо было уезжать за сто первый километр. Я объехал несколько городов в этом радиусе, в надежде устроиться на работу и получить место в общаге, но безуспешно. Всех отпугивала судимость. На очереди был город Серпухов, там требовались строители.

В Серпухов приехал на исходе дня и сразу пошел в Строительное управление. Там действительно требовались мастера, прорабы, инженеры. Иногородним предоставлялось общежитие. К сожалению, рабочий день уже кончился надо было прийти завтра с утра. Возвращаться в Москву не имело смысла. Нужно было куда-то устроиться на ночлег. Начал накрапывать холодный осенний дождь. В гостинице, как обычно, свободных мест не было. Я решил обратиться к первому встречному прохожему. Им оказался хромой мужчина. Он увяз в грязи, и я помог ему выбраться на сухое место. Он тут же вцепился в мой рукав и стал требовать, чтобы я отвел его к Фроське. Но сам не знал толком, где она живет. Как вы поняли, он был не только хромой, но и пьяный — стал материться, чего я не люблю, и даже потребовал трояк в качестве отступного, не понятно от чего…

Ругая себя за потерянное время, я перешел на более освещенную улицу и решил впредь обращаться только к женщинам (что было не менее рискованно). Долго никто не шел… Я подумал: «Неужели это и есть Новая Жизнь на свободе?».

Наконец показались в отдалении сразу две женщины. Они предусмотрительно решили обойти меня, что было хорошим предзнаменованием; тут я обратился к ним так учтиво, будто находился в Вене на Марияхильфештрассе, с почти забытыми словами:

— Уважаемые женщины, сударыни, не пугайтесь, пожалуйста, у меня к вам небольшая просьба!.. — Тирада сработала и даже успокоила их, а просьба была действительно простая: — Как вы думаете, можно здесь, в городе, снять на ночь комнату? Или койку?

Та, что была постарше, сказала:

— Я, так, живу с мужем. Он мне за такое ребро поломает… Вот если Таиска, — она кивнула на спутницу, — полкойки уступит… У нее больше нету.

— Бессовестная, как тебе не стыдно! — как бы испугалась Таиска, но было видно, что все это одно балагурство.

Я коротко сообщил им о своем затруднительном положении.

Они посовещались между собой, и старшая, Зинаида, сестра Таиски, сказала:

— Есть знакомая бабуля, с внучкой вдвоем живут. Свой дом у них. Да только вот не знаем, можно ли рекомендовать вас? Какой вы человек? Хороший или плохой?

Вопрос меня озадачил, и я неожиданно для себя ответил:

— Я… неважный.

Обе опять рассмеялись:

— Ладно уж, возьмем грех на себя. Идемте с нами, это недалеко. И постарайтесь бабуле понравиться. Она такого квартиранта ищет, чтобы внучке в женихи сгодился…

— Э-э, нет, тогда не пойду! Мне сейчас жениться ни к чему.

Сестры снова прыснули со смеху:

— Ну и чудной же вы, еще невесты не видели, а уже отказываетесь. Да никто вас женить не станет. Переночуете и все. Не на улице же вам замерзать…

Бабуля оказалась недоверчивой и очень дотошной. Устроила мне допрос с пристрастием, прежде чем согласилась пустить на постой. Внучки дома не оказалось, уехала в деревню. Угроза внезапной женитьбы миновала — отбой!

На следующий день меня взяли на работу в качестве инженера-строителя. И дали место в общежитии. Зинаида и Таиска стали моими первыми знакомыми в городе, а там постепенно и добрыми друзьями. Я часто заходил к ним после работы. А летом вчетвером — Зина, ее муж, Таиска и я — ездили купаться на Оку.

В общежитии моим соседом по комнате был зав-складом, молчаливый человек-отшельник. Вскоре его куда-то перевели, а вместо него поселили другого, с волевым лицом и тяжелым подбородком. Представился он экспедитором. Вечерами, когда я измотанный возвращался с работы, он старался вовлечь меня в разговоры на политические темы. Все пытался выяснить «мою позицию». Мне это сразу показалось подозрительным. По субботам я обычно уезжал в Москву к родителям и приезжал либо в воскресенье вечером, либо рано утром в понедельник. Однажды он попросил меня сохранять и отдавать ему использованные мною в эти дни билеты на транспорт, якобы для его служебных «экспедиторских» отчетов. Сомнений не было, КГБ продолжало опекать меня. По билетам можно было не выходя из дома проследить мои маршруты. Я притворился простачком и каждый раз по возвращению высыпал перед ним на стол горсть автобусных, трамвайных и троллейбусных билетов, не только своих, но и всех, какие мне попадались под руку.

В Серпухове я пробыл более года и значился уже начальником строительного участка.

Однажды меня вызвали в паспортный стол, забрали паспорт и выдали новый: в нем не было пометки об ограничении местожительства. Тут же сообщили, что судимость с меня снята… Вот так, буднично, и как бы между прочим, завершился этот спектакль…

Я получил расчет, простился с Таиской, ее сестрой и выехал домой в Москву.

Когда в назначенный день и час я явился в Кунцевский райвоенкомат для получения военного билета, меня попросили зайти в соседний кабинет. Двое в штатском встретили меня как хорошего знакомого. Сказали, что являются представителями Комитета государственной безопасности Начали с того, что вручили мне медаль «За победу над фашистской Германией». Поздравили.

— Да ну? — вырвалось у меня. — Выходит, я, все-таки, участвовал в этой кровавой заварухе?..

Крепкие попались ребята, даже не моргнули (видно, наслушались похлеще). Записали какие го данные и обещали отыскать награды, к которым я дважды был представлен на фронте и дважды не успел получить — «по ранению!». Сказали, что в военном билете время нахождения в тылу у немцев будет засчитано как служба в рядах Советской Армии. Время пребывания в заключении— как трудовой стаж А на вопросы в анкетах, был ли в плену, оккупации, имел ли судимость, привлекался ли к ответственности, отвечать: не был, не имел, не привлекался. Снова возник вопрос о моем воинском звании. Я снова изъявил желание остаться рядовым. Коснулись моей деятельности в Эссене и Вене:

— У вас большой опыт. Хотим предложить вам продолжить эту деятельность…

Я вытянул руки и прикрыл веки. Растопыренные пальцы ходили ходуном, как у пианиста при тремуле. Первое время дома и, вообще, ел деревянной ложкой — она не так громко барабанила по зубам и по тарелке.

— С такой нервной системой в разведке нечего делать, — сказал я полномочным представителям, но повернуться и уйти сразу не хватило духу.

Они все-таки оставили номер своего телефона, по которому в случае необходимости… Номер телефона я записывать не стал: звонить к ним у меня не было желания. На том мы и расстались.

Вот таким странным образом была оформлена моя вторая реабилитация. Но, как выяснилось позже, она прошла по внутренним закрытым каналам гебистского ведомства. Третья, официальная — свершилась в апреле 1990 года. Меня вызвали в Военный трибунал и вручили справку о реабилитации. В ней сообщалось, что Постановление Особого совещания при МГБ СССР от 6 марта 1948 года в отношении меня отменено за отсутствием состава преступления. Денежная компенсация в размере двухмесячного заработка мне не полагалась. В деле я значился человеком «без определенных занятий», несмотря на то, что до вынужденного приезда в Москву я работал архитектором города и с должности не увольнялся. В Москве я действительно около месяца был на положений подпольного беспаспортного бродяги. Но вернемся к моей второй реабилитации.

Вместе с военным билетом мне дали еще бесплатную путевку в Сочи.

Морская вода, Мацеста, ванны, санаторное лечение-заметно поправили здоровье. Стала проходить боль в позвоночнике. Дома по утрам я делал холодные обтирания, а позже стал регулярно посещать плавательный бассейн. Постепенно прекратилась трясучка в пальцах. Нервная система приходила в норму. Я даже, вроде бы, помолодел…

Но сразу по возвращении из санатория на меня обрушилась лавина больших и малых жизненных неурядиц. Или мы так привыкли жить по лагерному регламенту, что любые тяготы самостоятельной жизни нам уже стали не под силу?.. Сразу оказалось, что жить мне в Москве негде. Квартирка, в которой я с родителями проживал почти со дня рождения до призыва в армию, нам не принадлежала, мы ее арендовали у частновладельца. Хозяева дома не пожелали прописать меня «на площадь, занимаемую мамой», а без прописки я не имел права поступить на работу. Как не Имеющий московской прописки и не работающий, я подлежал высылке из Москвы за нарушение паспортного режима и за так называемое тунеядство… Вот такая карусель завертелась снова, — вот такой заколдованный круг был обусловлен нашими законами. И неспроста.

Жить негде да и не на что. Из маминой мизерной пенсии в двадцать три рубля ежемесячно надо было отдавать хозяевам дома двадцать рублей. На жизнь вдвоем оставалась трешница. На такую сумму даже порядочной веревки, чтоб повеситься, не купишь.

Начались нудные, унизительные, а главное совершенно бесполезные хождения по государственным учреждениям. Хорошо, люди надоумили: «Надо поставить участковому милиционеру пол-литра водки».

И действительно! Обманным путем он тут же забрал у хозяев домовую книгу и оформил мою прописку. Хозяева подали в суд. Но суд судом, а я все же успел поступить на работу.

Многие месяцы продолжалась судебная тяжба. Один суд выносил постановление об аннулировании моей прописки, и я должен был скрываться от милиции до тех пор, пока более высокая судебная инстанция, по ходатайству организации, в которой я работал, не отменяла это решение. Потом все начиналось сначала. Пришлось дойти до главного прокурора Москвы, небезызвестного тогда Малькова. Он разыграл хорошо отрепетированное негодование в адрес волокитчиков, сказал, что берет дело под личный контроль и что все будет в порядке… Как и следовало ожидать, ничего не изменилось. Мои мытарства продолжались многие годы.

Вариант решения проблемы женитьбой на «бабе с жилплощадью» не подходил. Я сделал свой выбор — женился на девушке, у которой, так же, как и у меня, ничего не было. До этого она жила с родителями в крохотной комнатенке, где и без меня ютились четверо.

Какое-то время Ира жила у нас. Но опять явился милиционер и потребовал, чтобы жена здесь не находилась, а жила по месту своей прописки, у родителей… Тут и водка не помогла.

— А в гости ко мне она имеет право прийти?

— Если б не была женой, то имела бы право, а жены к мужьям в гости не ходят…

— А если мы расторгнем брак?

— Тогда другое дело…,

Несколько раз после одиннадцати часов ночи являлась милиция, и, если заставали Ирину, — требовали, угрожая штрафом, удалиться.

Пришлось нам перебраться в дровяной сарай ее родителей.

Чтобы как-то решить этот вечный жилищный вопрос, я перешел на работу прорабом в строительную организацию, с письменной гарантией получения жилья в течение двух-трех лет. Спустя два года эта организация была слита с другими, более мощными организациями, и, само собой разумеется, гарантийное письмо, подписанное дирекцией, парткомом и профкомом, потеряло свою силу… Я еще раз перешел на работу в другое учреждение. Но наши мытарства продолжались, и не было видно им конца.

Правда ведь, невыразимо тоскливо читать про все эти коммунально-хлопотные, нудные перипетии нашей жизни?.. А жить вот так, изо дня в день?.. Без малейшего просвета?.. И не мне одному, а миллионам людей?..

Возможно, все это явилось причиной того, что мы с Ирой разошлись. Расстались без ссор, без взаимных обид, просто разуверились во всем и все нам надоело. Любовь в том числе…

А мне надо было решать еще одну насущную проблему: завершить образование. Я обратился в управление высшими учебными заведениями с просьбой восстановить меня в высоком звании студента. Получил разрешение продолжить учебу в институте без сдачи вступительных экзаменов. Но за месяц до начала занятий пришло уведомление, что я все-таки должен сдать вступительные экзамены в полном объеме… На подготовку оставалось всего ничего. А ведь после учебы в школе прошло более двадцати лет. Понимал, что это почти нереально, и все же решил попытаться. Занимался днем и ночью. На удивление самому себе, экзамены по всем предметам выдержал и был зачислен на первый курс заочного строительного факультета. В течение пяти лет учился и работал. А в 1963 году окончил институт и получил, наконец, диплом инженера-строителя! Мне исполнилось, страшно подумать, сорок три года.

О пережитом во время и после войны я почти никому не рассказывал. К освободившимся из заключения многие тогда относились с недоверием и страхом, да и у меня, видно, не прошла еще оскомина, набитая в подвале СМЕРШа, лефортовской тюрьме, Норильских лагерях…

И все же прошлое временами будоражило воспоминаниями. Я все отчетливее осознавал, что оказался участником или свидетелем событий, которые по тем или иным причинам замалчивались или преподносились в искаженном виде. Вероятно, кому то это все еще было выгодно…

В 1984 году я приступил к работе над книгой воспоминаний, без большой уверенности, что из этого когда-нибудь что-нибудь получится. Некоторые события в литературе и историографии получили стойкую, заскорузлую, искаженную трактовку (как, например, вся операция по освобождению Вены). Требовались основательные документальные подтверждения, открытые и тайные баталии с могущественными заинтересованными ведомствами и военно-историческими учреждениями.

Когда я узнал, что Карл Сокол, руководитель австрийского движения Сопротивления, жив, я пытался через Советский комитет ветеранов войны и Общество советско-австрийской дружбы восстановить с ним и другими товарищами по Сопротивлению связь, пригласить их в Москву, познакомить с ними нашу общественность. Но никакой поддержки не было, я даже обнаружил противодействие. Обратился с просьбой ознакомить меня с имеющимися в Советском комитете ветеранов войны документами об австрийском движении Сопротивления. Состоялась встреча с полковником в отставке Старчевским Я. Л. (это он по заданию ставки в сорок пятом году доставил в Вену президента Реннера). Старчевский пообещал показать мне эти документы, но вскоре сослался на туманные возражения начальства и отказал…

И все же мне опять повезло. Говорят: везет тем, кто что-то делает… Нужные материалы по австрийскому движению Сопротивления я нашел в Государственной библиотеке имени Ленина. Для этого пришлось просмотреть довольно большое количество книг и фотокопий сначала на русском языке, выпущенных у нас, а затем на немецком, изданных за рубежом. К этому времени председателем Комитета ветеранов войны стал генерал-полковник Желтов А С. — тот, кто в апреле сорок пятого сам вел переговоры с посланцем майора Сокола, Фердинандом Кезом. Казалось, блеснул луч надежды. Кто же как не Желтов мог посодействовать в установлении истины? Но, к сожалению, с этим генералом мне переговорить не удалось. Вроде бы он уже никого не принимал (как мне сказали: по причине сильно преклонного возраста и слабого здоровья). Или это была хорошо организованная блокада. Пришлось изложить письменно суть дела и передать секретарю.

В ответ на обращение (о радость!) была назначена встреча… опять с тем же самым Старчевским, по поручению того же самого больного генерала. Полковник на этот раз в принципе согласился с моей оценкой участия австрийских патриотов в Венской операции, с тем, что Сокол и его сподвижники — участники движения Сопротивления— незаслуженно забыты, и о них у нас почти никто не знает. Он также высказал категорическое несогласие с трактовкой венских событий и роли Сокола, Кеза и других, сделанной писателем В. Черновым в книге «Сокрушение тьмы», которая, по существу, отражала версию СМЕРШа.

Старчевский заверил меня, что обо всем доложит генералу, а также будет настаивать на изъятии книги «Сокрушение тьмы». Возможно, он так и поступил, но никаких реальных действий со стороны комитета ветеранов не последовало. Еще дважды направлял я генералу Желтову письменные обращения, и все осталось без ответа. Стало ясно, что поддержки от комитета ветеранов ВОВ не добьюсь.

По другим событиям и эпизодам моей военной биографии подтверждающих справок мне не выдавали. А ведь без справки ты у нас никто — даже не тунеядец. И никому ничего не докажешь…

Работу над первой частью книги я закончил в 1986 году и отнес ее в редакцию журнала «Новый мир» — как-то по традиции с большим уважением относился к этому журналу-борцу… С положительной рецензией меня ознакомили сразу. Это было, как глоток свежего воздуха… Рецензент писал: «Несмотря на литературные недостатки, в рукописи каждая строка, каждое слово — это выстраданная и пережитая правда». Около двух лет шли литературные бои местного значения — рукопись назначили, назначали, назначали к опубликованию и, наконец, отказали…

Я забрал рукопись и понес ее в редакцию другого, достаточно толстого и Достаточно Народного журнала.

К этому времени была уже готовил вторая часть повести. Обе части получили положительные рецензии литературных консультантов. Сокращенный вариант был намечен к опубликованию в 1989 году. Но произошла смена руководства отделом… И все то же самое!.. Заведующим стал другой человек, и он, вернувшись из долгосрочной загранкомандировки… У него тоже были горячие, актуальные планы, и публикацию моей повести он отодвинул на 1990 год В начале девяностого года журнал сообщил мне, что рукопись опубликована не будет.

Истинная причина отказа выяснилась в разговоре с руководством редакции Они больше всего боялись, что кто-нибудь из военных (а возможно, из бывшего ведомства Абакумова) посчитает себя оскорбленным… Какая трогательная забота о людях, — какое Большое Сердце! Какое радение об исторической правде.

У меня нет таланта борца, трибуна Я знал, что не могу увлечь за собой людей. Я двадцать пять лет проработал в проектном институте. Кто я такой, чтобы выйти на площадь и протестовать, скажем, против ввода наших войск в Чехословакию?.. Кто меня услышит!.. Я был против. Я разделял убеждения Сахарова, едва услышав о нем. Не говоря уже о Солженицине. Я не вступал в партию. Я не ходил голосовать, не желая принимать участия в этом фарсе Я создал свой мир и жил в нем. Я хотел, хочу и буду оставаться самим собой. — так, или приблизительно так, я думал, так говорил, когда начинал книгу, и не отрекаюсь.

Но сегодня, заканчивая эту книгу, мне придется сказать и кое-что еще, Вдогонку самому себе: кроме моего, отвоеванного и охраняемого мира, есть МИР, в который «мой мир» помещен. В нем, кроме сталинистов, фашистов, садистов-охранников и обыкновенных негодяев, политических шулеров и фанатиков, воров и бандитов. продажных тварей и прочей мерзости, в этом самом мире оказалось множество удивительных особей человеческой породы — очень толковых, красивых и тонких, честных, мужественных до самоотвержения, добрых и великодушных, талантливых до удивления, любвеобильных до неправдоподобия, без малого Святых, почти Титанов мысли и Духа, преданных делу до самозабвения. И сегодня я хочу сказать, что этот Мир Людей для меня стал куда важнее и значительнее, чеммой собственный, пусть выстраданный, но закрытый и лично мне принадлежащий.

Я иду в тот Большой Мир Людей и останусь там до конца. Что бы ни произошло…