Витвицкий Владимир

Книга сновидений

1. Предисловие.

Идея этой книги родилась из трех цветных, когда-то увиденных мною снов (за давностью лет, не помню, возможно, в одну ночь) и странных молчаливых подозрений о случайности ангела, при громкой уверенности в его полном отсутствии.

Но подозрения все-таки есть, их слабый голос насмешлив и настойчив, а звуки стремительных крыльев нет-нет, да и вырвутся, иногда, из стройных мелодий, шума листвы и деловых полетов чаек, звучащих, шумящих, мелькнувших за окном.

Снег за окном. Белый квадрат. Знак желания и возможности, и непреодолимой неизбежности постоянства, то есть предопределенность ледяных линий в его падающей геометрии, и подсказка нескорого, но таянья, то есть путь к разнообразию, намек выдумываемых миров.

Странно, любопытно, но когда внутри и среди серой ночи (черное небо смешивается с белым снегом) вдруг проявляется цветной сон, это можно принять за чудо или найти другую причину, чтобы запомнить его. А потом и записать — черным карандашом на белой бумаге, копируя внешний серый цвет, желая сохранить цветную мысль.

Я долго не решался (правда, ничуть не дольше, чем собирался) взяться за написание этой книги, но сегодня я получил письмо, и в нем, среди многих и неважных, о чем-то обо всем и не о том говорящих строк, в самом конце увидел осторожную, но точную как бомба фразу: "Я очень скучаю по тебе".

Это взбудоражило меня, это было вне власти конверта. Я понял это буквально, ясно сознавая или чувствуя, что это на самом деле так. "Слава храбрецам, что любят, зная, что это не вечно. Слава глупцам, что живут себе, думая, что вечны", — слова эти, или похожие на них волновали меня все это время — я ждал письма и этой фразы.

Снег, сны, следствия, причины, двойственность и четкость… и я увидел падающий снег, а в карандаш уже был вложен стержень.

Снов было три.

Сон первый: будто большая свалка, помойка, и длинный город на горизонте, как звездами, играет множеством огней. Преобладание синего — потому что ночь, но видно все и как бы сверху, видно, как большой и широкий, родом из нездешнего семейства быстрых моторов автомобиль, конечно же синего цвета, плавно переваливается на ухабах тракторами продавленной дороги, медленно пробираясь между завалами из мусорных куч.

Шевеление в стороне — некто, нечто, точка увидела автомобиль и парой осторожных движений, вероятно движением глаз, прищуром, а может поворотом головы, наблюдением выдала себя — смотрящему сверху.

Машина остановилась, и два бойца, быка, жлоба, боевика, один в короткой кожаной куртке, а другой в длинном черном пальто, оба с широкими шеями (не явно, но характерно они напомнили мне одного моего одноклассника, и когда тот был еще жив, я, пользуясь знакомством, брал из его библиотеки книги, например Шопенгауэра, почитать. Книги были необходимы ему для работы с людьми, и не без гордости он причислял себя к старой воровской школе, но все же двое из сна были похожи на него, а времена изменились и он успешно со временем погиб) выволокли из салона и бросили в дорожно-помоечную грязь-слякоть проститутку. На ней была лишь одна рубашка, мужская, естественно синяя или синеватая, а сама она была красива молодостью, и красоту эту не могли испортить безусловный страх и грязь-слякоть. Тем более рубашка, а мужские рубашки, как известно, украшают женщину, даже если она проститутка и из четырех шагов из грязи к смерти сделала уже три.

А жлобы (прекрасное, почти забытое сейчас слово), бойцы, быки, насмехаясь, повалили ее на колени, прямо в грязь, и тот, что в куртке, схватил ее за волосы, а тот, что в пальто, вытащил из-под полы обрез. Обрез-двустволку, и ощерясь во все здоровые, а может быть фиксатые зубы, выстрелил у самого лица считающей шаги и не думающей о спасении.

Ее животный страх и такой же визг вызвал у жлобов дружное ржание. Тот, что в куртке, отстраняясь, вытянул вперед руку с намотанными на кулак волосами, а тот, что в пальто направил обрез прямо ей в лицо.

Но они не знают о движении, а тому, что смотрит сверху, видно все. Уже движение, а не шевеление, там, в стороне, и тот, кто сверху, наблюдая, понимает, что все в синем свете и значит кровь будет черной.

Тишина, замерло все: палец на курке, ухмылки, остановившиеся взгляды и точные мысли, картечь в патроне… и натянутая до глаза тетива.

Хрясь! У того, что в пальто, дернулась голова и подломилась нога — стрела из синей темноты острой смертью пробила височные кости, но палец в агонии нажал на курок и еще один громкий выстрел врезался на этот раз в автомобиль. Брызнуло каленое стекло, а тот, который в куртке, запутавшись вмиг вспотевшими пальцами в волосах, не сделал короткого, но необходимого движения, подумав о пистолете.

Хуг! Вторая стрела, на этот раз торопливая и поэтому не такая точная, пробила кожаную спину, и уже не спеша выключила в жлобе синий свет. А точка, шевеление, движение в синеватых лохмотьях осторожно приподнялась над мусорной баррикадой, а та, что в рубашке пока еще ничего не поняла, кроме того, что все еще жива.

Сон второй: будто смотрю на экран, но это не экран — прозрачность воздуха ясна и ощутима. Горы, зеленые склоны, а зелень склонов состоит из вытянувшихся снизу вверх огромных елей, и целое поле снежных вершин. Синее небо, и высота гор прибавляет ему жесткости, а во весь не явно, но подозреваемый экран — лицо плотного и даже полного человека. Лицо загорелое, но чисто выбритое, потное от долгого подъема, и синий — кажется, это так называется, сюртук.

Я знаю — это Пржевальский, и с ним еще семь-десять бородатых казаков. Синий цвет, красные лампасы, лошади, бороды, тяжелые винтовки — экспедиция, перед ними горы и небо, высоко.

Сон третий: будто горная страна, плато, межгорье, и стройный монгольский правитель в красивых латах и вычурном шлеме. За его спиной дворец, и ярусы замысловатых крыш спорят с затейливостью шлема. Свита, но нет раболепия, а перед ним и перед дворцом — войско уходит в поход. Ряды, они идут мимо правителя и мимо дворца, а кольчуги из золотых пластин обтягивают толстые животы. Шлемы, высокие копья, лоснящиеся щеки, а черные глаза устремлены на правителя — пузатые воины любят и уважают его. Снежные вершины берегут небольшую страну, но войско уходит в поход, тяжелый и долгий, и ясно, что толстяки в кольчугах растеряют свой жир прежде, чем доберутся до врага. Вернуться суждено — не всем.

Такие сны приснились мне когда-то, и, кажется, в одну, не самую тревожную ночь. Просто белый снег в окне смешался с чернотою неба — и получился серый цвет, а сны были цветными. И еще была уверенность в том, что все они, люди или персонажи из разных снов, встретятся в одной важной, им неизвестной, но подозреваемой мною точке. А потом было письмо, а в нем фраза похожая на бомбу, она превратилась в каплю и переполнила чашу этих самых спокойно-сонливых подозрений — и я написал первые строчки.

И вспомнил:

Белая Калитва — неожидаемое, подвижное, увиденное сквозь пыльное вагонное стекло впечатление, летнее и жаркое, по дороге из Волгограда в Джанкой. Волшебное место, город обращенных к нему восхищенных взглядов поездами проезжающих мимо людей, растянувшийся домами и садами вдоль по прихотливо изгибающейся реке, вероятно Калитве, не медленной, но и не быстрой, и издали кажется — с нежной водой. Точка, город, вытянутое пространство предположений и мечты, и главное, что нужно при этом знать — ни в коем случае не бывать там, не выходить из поезда и даже не открывать окна. Видение, удивление, сосредоточение несбыточного и ни на чем необоснованного, умозрительного, похожего на скользящий по воде в прозрачном воздухе взгляд, счастья.

Белая Калитва, и кажется в названии, сначала мелькнувшем на здании вокзала и вычитанном позже в расписании, живет тихое чудо, а на изгибающихся вслед движению нежной воды улицах не может быть светофоров и дорожных правил, тем более их нарушений, а в домах — болезней и уж точно смертей. Кладбище здесь — лишь старые мудрые камни, а лица и речи прохожих наполнены спокойствием, радостью и счастьем, в глазах — свет достойных забот.

Белая Калитва, и взгляд, понимая и принимая прозрачность и, как условие чуда — непреодолимость воздуха, низким полетом, быстрым стрижом устремился в призрачный от движения поезда и мыслей проезжего город, издали — не различая, но все же ища, не боясь — найти или нет те самые, от жизни счастливые лица и смертью мудрые камни.

Белая Калитва, город-призрак, мимолетный взгляд, вдруг, из ниоткуда и без подсказки молнией блеснувшая мечта, а длинная река — щемящая в груди тоска и нежелание проверки. Рай у границы, куда вполне возможно попасть — сойдя с поезда, но как условие — необходимо уже быть счастливым, а не искать счастья в нем. А город речными изгибами вопросов плывет за окном: "Быть счастливым — призрачная вечность? Такое может быть?"…

Все это, а так же начало октября и первый и уже исчезнувший снег, в течении некоторого времени соприкасаясь и складываясь в моей голове, пускай не самой разумной, смешалось и превратилось в текст, почти придумалось название, а фраза из почтового конверта: "Я очень скучаю по тебе", обозначив двойственность, пускай, тем не менее, обозначила и двоеточие старта.

Североморск, октябрь 2002 года.

* * *

2. Сказочник 1.

Сказочник проснулся в октябре и, оттолкнув от себя привезенное из дальней страны одеяло — надежный и последний бастион тепла, выглянул в окно. Первый снег.

"Хорошо бы умереть в первый снег, быстро и без боли, — подумал он, — ведь первый снег провоцирует мечту".

Сказочник очнулся — а вокруг первый снег, но недобрые взгляды и пружинами сжатые в стволах патроны.

"Умереть в первый снег — об этом можно только мечтать. О чем же еще мечтать в первый снег?"

Белый снег — надежда на зазеркалье.

— Ты спишь?

— Я сплю, но ты не уходи. Накройся одеялом, холодно.

— Я не хочу. Я хочу, чтобы ты вернулся и согрел меня.

— Но я же сплю.

"Я сплю?!"

Конечно же, я спал, но пропищал будильник — нужно вставать и куда-то идти. Вероятно, эти тени уставших от ночных полетов ангелов вязнут в головах просыпающихся дворников. Сон, явь?

"Консьержка" — подумал я, или тот, кто был мною, или тот, кем был я.

"Хороший костюм" — удивился я, или тот, другой, глядя на мои или свои руки и белые манжеты. А консьержка (кстати, что это за слово?), она похожа на школьницу из старших классов, вот только движения слишком уж профессиональны. Я, или тот в хорошем костюме, вышел на лестницу, а она что-то сказала нам вслед, ненадолго оторвавшись от блестящих приспособлений. Что-то, но о чем?

А лестница, она похожа на трибуны стадиона, уходящие вниз. Там люди и какие-то события… и я не стал спускаться с небоскреба. Я вернулся — консьержки, или той, что очень похожа на нее, уже не было. Тогда я вышел на балкон.

"Они хотят, чтобы честность моя, или пограничье… тогда они победят меня?" — и я перепрыгнул с балкона на балкон. На меня смотрели — небоскребы стоят впритык друг к другу. Восточный город, тесно. Возможно Индокитай, а возможно остров с загадочным именем Формоза.

Я обернулся, я жутко боюсь высоты — на оставленном мною балконе столпились несколько человек из лестничных событий, и тоже в хороших костюмах. Они привязали к стулу… нет, не консьержку, но я узнал ее.

— Они хотят, чтобы красота не смывалась ни водой, ни временем, — с того балкона произнесла она, впрочем, кажется, не раскрывая рта.

— Вода, кому ты добрая, а кому иначе, — не ей, а себе, неслышно и не своими словами ответил я, или тому, в ком был я, или тому, кто был во мне.

Я сплю, конечно же, я сплю, а тени спящих ангелов, изредка рассказывая сказки, теряют иногда короткие картинки, а сонные дворники, случается, находят их, но не всегда и не часто.

"Казаки?"

"Абреки!"

— Я работаю дворником, — напомнил сказочник транзитарию, — и однажды, на помойке, я нашел книгу под названием "Эстетика".

— Ну?

Транзитария звали Гурундий, он был и есть пьющий философ.

— Нормальному человеку читать ее невозможно. Товарищ автор щедро нагрузил себя и книгу терминами, возможно даже научными и, наверное, понятными только ему самому. То есть он, конечно же, понимал их смысл, когда писал, но не более того. При помощи этих терминов он пытался — свести или развести красоту и целесообразность, и флаг схоластики ему в руки. Но там я обнаружил интересную для меня штуку — шкалу творчества. Самую точную из всех — тут парень не подкачал.

— Все это относительно, — как мог, посочувствовал транзитарий по имени Гурундий, — хотя нам, транзитариям, наплевать и на "все", и на "относительно".

— Я знаю, — не стал спорить сказочник. — В этой шкале оказалось всего четыре деления:

гениальность,

талантливость,

одаренность,

способность.

— Логично, — осмысляя, отпил пивка Гурундий, — хотя нам, транзитариям, и на логику наплевать. Какая разница, бачки или бочки? — вопросил он, изучая серым глазом серый трос, тянущийся от носа корабля к бочке.

— Это конец, — проследил взгляд транзитария работающий дворником прохожий, конечно же, сказочник во сне, вспомнив свое морское прошлое, — так говорят, так этот трос называют. Так вот, когда я написал "Город мертвых", то, легко преодолев понятное стеснение, все же причислил себя к гениям, правда со временем трезвость победила. Тем более самому себя измерять такой линейкой трудно, нужно, чтобы это делал кто-нибудь со стороны. Ты помнишь Поэта? Прочитав "Город…", а я еще думал — давать ему или припрятать, он поместил меня или "его" где-то между способностями и одаренностью.

— Он тебе льстил, — сквозь пиво равнодушно проговорил Гурундий. — Надо бы нам устроить совместное чтение "Кладезя Мудрости", "Дао-дэ-цзин"?

— Наверное, — думая о своем, ответил прохожий — сказочник во сне, — но падать ниже стыдно. Это планка, понимаешь?

— Куда уж ниже, — с готовностью согласился пьющий философ, который сейчас и вообще, — куда нам, транзитариям… И все-таки! — воскликнул он. — Как она плавала, с вестибюлями?!

"Она" — это подводная лодка "К-21", одно из любимых мест для прогулок жителей нашего города, в том числе и для подвыпивших транзитариев и для спущенных с поводков собак. Всем: им — собакам, и нам — философам, необходимы углы вестибюлей.

Сказочник проснулся и, оттолкнув от себя привезенное из дальней страны одеяло — надежный и последний бастион тепла, выглянул в окно.

"Хорошо бы умереть в первый снег, быстро и без боли, — подумал он, — ведь белый цвет напоминает о мечте".

Но первый снег — знак удачной охоты и предчувствие стрельбы.

"Умереть в первый снег — об этом можно только мечтать. О чем же еще можно мечтать в первый снег?"

И сказочник вышел из дома. Зачем? Наверное, сыграть предложенную роль — попытаться угадать тени спящих ангелов в снежных утренних порывах? Почему? Наверное, потому, что он иногда запоминает сны?

Он вышел и сразу же увидел ангела перед собой.

В ее глазах чудесная, прохладная глубина. И почему-то нет равнодушия случайной встречи, любопытства длиной в три шага и не дольше этих трех шагов. Там внутри обрывистые фьорды с глубокою водой, с той, которая не ласкова и не груба. Пока. А фраза из уже почти позабытого сна: "Они хотят, чтобы честность моя, или пограничье…", мелькнув неясной белой лентой, так и не смогла стать подсказкой, все же пытаясь. В ее глазах пустоты неба, а в них хранится дождь в кристаллах. И сумрак, он влажен, и в этом сумраке уют.

Сказочник остановился, любуясь всегда опасной красотой. И глубиной, не желая, но отмечая порывистое изменение в ее взгляде — след, тень движения, из вне — к нему, из неподвластного ее взгляду пространства. Подсказка опасности и напоминание об утреннем предчувствии — о холодных стволах и в них пружинами сжатых патронах.

Предчувствия не обманули — это охота, охота на прохожих. А похожая на богиню девушка, сероглазая, высокая, стройная — охотница. Он понял это, уже падая, быстрее и выше отрывая ноги от земли, от первого снега. Почему? Да потому что опасное движение — он почувствовал это благодаря подсказке из края ее сумеречных глаз, рванулось именно к ногам.

Сильный, но благодаря предупреждению из предположения прохлады и уюта — не такой неожиданный удар обжег горячей болью мышцы, но не кости. Он уже падал, а не стоял, у него уже не было точки опоры — и удар пришелся вскользь. Почти.

"Я сплю?!"

Он упал, и сразу же, обеими ногами, по широкой дуге нанес пускай не очень умелый, но сильный ответный удар, в район живота и груди напавшего. Удар получился: его — на выдохе, тому — на вдохе.

— Suppo! — взволнованно, но не так чтобы очень, с приятным акцентом воскликнула сероглазая богиня, прекрасная приманка, и показалось — в ее голосе тонко звякнула точеная сталь.

"Литовка?"

Так раньше назывались заграничные косы, а такие косы срезают траву с особым, похожим на выдох звуком, с тем самым приятным акцентом.

Но теперь падал тот, получивший на вдохе, и оказалось, что зовут его Суппо.

"Поэт в России — больше чем поэт!" — словно подчеркивая удачу, белая и снова не очень понятая лента то ли памяти, то ли озарения мелькнула в голове сказочника. Он уже встал, он уже на ногах, а тот, кто напал из-за спины, пытается вдохнуть, уронив демокрутизатор в снег.

"Такой молодой, а уже дипломат!" — удивился про себя сказочник, различив нашивки и увидев демокрутизатор в липком снегу, с подствольником и выдвинутым прикладом, которым ему чуть было не раздробили ноги. И вновь, по широкой дуге — противник позволяет, так почему нет, влепил левым боковым в челюсть. Голова дипломата дернулась, мотнулась от кулака и, имея время и не встречая защиты, сказочник всадил вторым, правым, снизу и снова в челюсть. Двойной удар! Не серия, но все же.

— Следи за дыханием, когда враг рядом! — посоветовал он завалившемуся в снег, и вспомнил: "Suppo!"

Он услышал голос богини, и почудилось, что металл блеснул не только в ее глазах — в словах он клацнул горячим затвором.

"Подруги викингов, златокудрые Изольды с алмазными душами…" — позавидовал он упавшему дипломату новой белой подсказкой, и догадался…

"Так вот оно что, — догадался он, — так вот почему ему сразу не размозжили голову, а пытались переломать ноги!"

Он предназначался в жертву ей. А она и в самом деле богиня и, похоже, он не одинок этом заблуждении. А тот, первый заблудший, кажется, пошевелился? А сказочник, он же не из гофрированного железа сделан и не из красного дерева сбит, он разозлился.

— Правило номер один, — подняв и освобождая от снега большой, потому что охотничий, демокрутизатор, без улыбки обратился он к "подруге викинга", высокой и стройной, и бессовестно сероглазой, — первым бей того, кто кажется слабее. Иначе именно у него обнаружится нож, и он, как только получит возможность, воткнет его тебе в спину. Правило номер два — не бей врага по яйцам, он от этого звереет. Да и попасть по ним не так-то легко, как иногда этого хочется.

И, повернувшись спиной к богине и нарушая тем самым первое правило, он, вновь по широкой дуге — а тот, на снегу, кажется, потянулся за пистолетом — влепил прикладом во вражеские… в те, в которые не так-то легко, и снова нарушая.

Попал? И услышал, как сквозь тяжелый стон (значит, попал) прорвался ее, не такой, как глаза — он уже знает это, но все же прохладный голос:

— Йа пан-ни-май-йю.

Голос, который хочется согреть, а льдинки во взгляде — растопить.

— Я надеюсь.

Ее глаза как фьорды с глубокою и темною водой, ее акцент прекрасен, и кажется, она знакома с языком транзитариев — не дай ей бог увлечься. Однако — снег, на нем следы… и сказочник исчез, прихватив с собою демокрутизатор временно поверженного дипломата — возможно не самого плохого в этих краях парня.

— What can I do for you, my dear friend? — успел, однако, расслышать сказочник затихающий голос прекрасной охотницы, склонившейся над его классовым врагом. Как же все-таки у них до зависти все просто, у этих дипломатов! И как сложно у тарнзитариев!

Он понимал, что его ведут, что чрезвычайно расплодившиеся в последнее время дети Матвиенко уже вышли на охоту, и что его забег скорей всего длиною в день, и что точный выстрел не раздался лишь только потому, что скучающие дети и озабоченные делами службы дипломаты желают получить удовольствие по полной.

Охота началась, и его будут оттеснять к окраине, и дальше — в лес, в приграничье, а там первый снег и призрачная возможность спасения. Где же, если не в лесу уединений, у кромки сверкающих на солнце льдов? Поэтому ему дали фору и ждут только одного — правильного бега, и на бегу он, возможно, сумеет дотянуть до вечера. До вечера раздумий?

Конечно же, он побежал — туда, куда гнали — от центра к лесу, прозрачному для взгляда, с нетронутостью снега. Надеясь на удачу и авось, что почти привычно, даже логично, и на то, что чем дальше в лес, тем больше дров, что он, возможно, сможет там укрыться — найдя свою нишу или сменив ее.

Поэтому, не споря с судьбой и закинув за спину так удачно свалившийся прямо под ноги демокрутизатор, сказочник быстрым шагом припустил к окраине, петляя по неровным городским кварталам, немного суетливым по случаю утра.

А о начале охоты, кажется, узнали — какой-то усатый мужлан, вывалившийся из дружественной пельменной вместе с запахом пельменей, снял себя и без лишних слов отдал сказочнику бытовой теплобронежилет с разгрузкой и аптечкой.

Понимая несложные законы дип. службы и простоту запросов матвиенковых потомков, он играл по их правилам, и поэтому добрался до окраины живым. А затем и до опушки, и в течение нескольких часов уходил вглубь невысокого, северного, октябрьского и поэтому прозрачного леса. Уходил, а не бежал, ведь торопливость для сказочника — творческая смерть. Однако скользкие от неглубокого снега и слегка прикрытых им липких листьев сопки в конце концов вымотали его, а мысль, что охота — это почти всегда одно и тоже — прохожий, которого в силу понятных жизненных ошибок, или по подозрению, или просто неприятию уже называют транзитарием, бежит, а дети Матвиенко, которые по праву образа жизни называют себя охотниками, ведомые дипломатом лениво догоняют, срезая углы, эта мысль как-то не сильно придавала бодрости. Тем более не контачил настроенный на конкретного служаку подствольник…

А устав, не сразу заметил, точнее услышал обычно крикливых матвиенковых детей. Но ему и тут повезло: сказочнику в жизни без везения никак нельзя или очень трудно — какой-то нервный детина выстрелил в него издалека, но не попал. Хотя, возможно, это сделал дипломат, дирижируя охотой. По идее матвиенки неплохо стреляют, готовятся к охоте задолго до ее начала. Но они тучны телами и черствы душой, поэтому должны собраться кучей — чтобы каждому досталось по куску. Бывает, их подводят нервы — они хоть и показательно вислозады, но в чем-то еще люди.

Однако вскоре после выстрела сказочник услышал то, чего и ожидал — грубые детские крики. Они демонстративно громко переговариваются в цепи по мобилам, зная при этом, что их голоса воспринимаются усталым прохожим пострашнее пуль.

Готовясь к короткому бою или долгой осаде — как сложится, как выкинет судьба, сказочник забрался повыше, в самые камни… и здесь, на огромном валуне, оставленным недавним ледником, чувствуя спиной осторожное сужение смертельного кольца, он вдруг заметил большую серую тень. А заметил, вероятно, лишь только потому, что он — сказочник?

— Ну что, влип, писака? — то ли с юмором, то ли с сарказмом произнесла тень, потянувшись и дрогнув крыльями. — Дела твои плохи.

Это была тень Ангела. А он, не сразу заметив ее, сразу же узнал. Возможно, она только что упала на Землю. А может уже долго жила здесь, на этой планете, в пустынном северном лесу, пугая уже своей тенью, тенью тени, шаманов и науку. И, возможно, ей просто стало скучно и захотелось поболтать, перекинуться парой незамысловатых фраз с кем-нибудь не слишком глупым и не очень прагматичным? Развеять праздную тоску. А может быть и выговориться — почему бы и нет? Поймать взгляд понимания — всего лишь или всего ничего? Все может быть, и тут как раз попался усталый сказочник, с демокрутизатором в руках и с поиском меча в глазах.

— Спаси меня, — чуть отдышавшись, заговорил с ней сказочник, — и ты получишь то, чего не знаешь, но о чем подозреваешь.

— Пули уже летят в тебя, — то ли грустно, то ли равнодушно ответила ему тень, — а ты торгуешься. Нехорошо!

— Спаси меня, останови полеты пуль, и я подарю тебе Город Мертвых! — не сдавался сказочник. — Ты сможешь там жить. Где же еще жить тени, если не в таком городе? Там тебе не будет так одиноко и, быть может, там ты отыщешь тень любви?

— Пули уже летят в тебя.

* * *

3. Тень Любви.

…цвет волос любимой.

Девушки: школьницы и недавние выпускницы, экономикой, молодостью и ненавязчивой строгостью Том Клайма, так прижившейся у нас, чуть чопорной и незаметно сдерживающей развязность движений, стройностью, достойной и простой, похожи на не в Париже придуманных парижанок. Но с русской красотой, что гораздо интереснее.

Волосы, в большинстве своем не испорченные вычурностью причесок — частом заблуждении стандартной мысли парикмахера о собственной индивидуальности, на беду или к счастью не знакомы и с красителем. Что за город, этот цвет повсюду! Фирменный знак, отличительная черта женских преобладаний и долгих мужских предпочтений, наследство многих поколений. В толпе привычных местных взглядов обладательницы темно-русых спокойных волн, каре и редких стрижек просто не могут представить, даже заподозрить о той силе тревожного огня, раздуваемого ими в душе случайного прохожего, чужака. В меру фамильярный диалог прохладного майского ветерка и волос… волос цвета волос любимой… легкий и неслышный, отзывается в нем громкими хлопками рвущегося знамени под порывами все еще горячего ветра давно сожженного внутреннего мира. Он видит этот цвет и тонет в однообразии чудес, но за спиною рваный звук не своих усталых крыльев, а движения горячей пустоты жгут глаза изнутри.

Город Мертвых: вокруг люди — как фантомы. Они реальны, вот они: о чем-то болтают друг с другом, куда-то шагают, сушат белье во дворах и плюют на асфальт, но кажется, что стоит прикоснуться к ним — и они расползутся мокрою золой. Воздух, плотный как вода, мешает ходить, сопротивляется, упираясь холодом невидимых локтей в грудь чужака. Им невозможно дышать — однажды отравленный нелюбовью, он застревает в горле и наполняет легкие сырым, тягучим тестом. И в полупустом троллейбусе пришелец чувствует это давление — много места и большие окна полны света, но немногочисленные пассажиры, которым до вошедшего нет никакого дела, лишь только присутствием своим выталкивают его из троллейбуса, города и всего этого нереального и холодного мира.

А на вокзале он купил два жетона, два — на всякий случай. Дома у него их целая коллекция. Каждый раз приезжая в этот город, Город Мертвых — как он про себя его называет, он покупает пару жетонов и долго бродит потом по удивительно знакомым и ненастоящим улицам. Но, в конце концов, все больше и больше замедляя шаг, он подходит к центру той прозрачной мути, что непрерывно давит вязким прессом на пришельца — слабовольного паломника к проклятым лишь только для него одного местам. Скромная хрущевка, и телефон, как Кааба, на стене: небольшая кабинка для головы и плеч из алюминия и стекла — конечная точка для бесполезного хаджа. Сколько же раз он подходил к этому дому и телефону, в разное время и с разных сторон?.. Сердце стучит в диафрагму и память без спроса подсказывает номер, а как хотелось бы его забыть! Он нигде не записан и не нацарапан, и его иногда даже трудно вспомнить и легко обрадоваться, что забыть все-таки можно, но только не здесь. Кажется, число тревоги трафаретом нарисовано на кабинке, отчетливо и ясно.

Жетон вложен, а номер набран, и диск, прощелкав последней цифрой, замер, замерло и сердце, прописавшись где-то в животе. Длинные, длинные гудки — ему повезло, никого нет дома. Но чужак схитрил — он всегда звонит в то время, когда никого не бывает дома, а неиспользованные жетоны, по своему обыкновению, пополнят его коллекцию. Он никогда не берет их в дорогу, зарекаясь каждый раз, что проезжая сквозь этот город, ни за что не подойдет к заветному телефону, но опять покупает жетоны, звонит и слушает, как и сейчас, боясь ответа, длинные гудки.

Но однажды он прокололся. Несколько лет назад, когда мысль, что все еще может быть, еще жила в нем, он не смог себя сдержать. Случилось это то ли ранней весной, то ли поздней осенью, и самолет, упав из звездного неба, коснулся бетона без четверти ноль. Получив сумку с ярлычком и заставляя себя не торопиться, он все же успел на последний аэропортовский автобус и появился в затихающем и засыпающем, но уже тогда мертвом для него, даже больше, чем сейчас, городе. Тонкий слой луж на асфальте и пятна черной земли на газонах начали подмерзать, и чужак, сдав сумку в камеру хранения — поезд только утром и времени спальный вагон, отправился хрустеть ледяными отражениями в неприветливо замерзающий, а когда-то наполненный теплыми ожиданиями и испытующими улыбками ночной город. Редкие машины шуршали мягкой резиной, пятна света глазели сквозь голые деревья, а нагретые ладонью жетоны, равнодушно удивившись глупости нового хозяина, брякнулись к мелочи в карман.

Он и не думал звонить — время позднее и все уже спят, и если он сошел с ума, то не на все сто, но, войдя в темный двор, он вдруг увидел свет. В том самом окне, тот самый, знакомый свет.

В его родном городе, где он свой среди своих, а если среди чужих, то не совсем чужой, есть, как и у каждого нормального человека, несколько неравнодушных мест. В вечерней темноте, случайно попав на неслучайную улицу, взгляд, подчиняясь воспоминанию, безошибочно выбирает в освещенной мозаике многоэтажек знакомое окно. Он знает, что там, за окном, и кто там живет, и где стоит стол, а где телевизор. Помнит запах кухни, и вкус губ и мягкость рук хозяйки, радость встреч и несогласие разлуки, и то, что там его давно не ждут и, наверное, уже не помнят. Но свет этих окон вызывает лишь теплую грусть и добрую улыбку — здесь все не так.

Помнится, когда он, в темноте, словно под гипнозом, шел сквозь ватное время, и льдинки лопались под ногами как елочные игрушки, то казалось, оконные стекла в маленьком дворике вздрагивали в унисон мощному и, как ни странно, точному ритму его надежного сердца. Он подходил, а освещенное окно ее комнаты становилось все больше и больше, надвигалось на него, увеличиваясь с каждым шагом. Еще немного, и оно задавило бы тайного зрителя айвазовскими размерами, пора повернуться и уйти, но… силуэт знакомыми движениями мелькнул в окне.

Она потянулась к занавескам, а может быть к цветочным полкам, сделанным его руками — он не хотел портить хорошие доски, она настояла… Чужак замер, притворяясь захворавшим сфинксом и боясь быть замеченным, прекрасно понимая, что стекла изнутри зеркально черны.

Совершенно не к месту он почему-то вспомнил, что в римские легионы не брали бледных, и догадался, зачем военным так необходимы большие барабаны. Занавески колыхнулись — и силуэт исчез, а он остался оцепеневшим и неподвижным в полночной темноте, перегорая тысячью колючих молний. Видение, совпадение, потрясение… окажись он здесь чуть раньше или позже, и ничего бы не было. Что это, знак или насмешка?

Наконец чувство, мешая сознанию и не желая смириться, а разум усомниться в стратосферной высоте пьедестала, выстроенного им для придуманной им же женщины, толкнули его прочь, но…

Десяток шагов — и телефон на стене, словно омут Мальстрем, водоворот иногда допустимых безволий.

— Алло, — почти сразу же услышал он голос и вздрогнул, казалось, почувствовав ее дыхание у себя на щеке. О, этот голос, его невозможно забыть или перепутать, избавиться, как от надоевшей серьги. Впервые услышав его и поворачиваясь в сторону вопроса, он вдруг ясно понял, что это тот самый, единственный на миллион и не на каждую жизнь выпадающий случай. Опасения, что он увидит ее и не узнает, разбились о красоту ее лица, а ветер серых глаз мгновенно забросил осколки сомнений далеко за орбиту Плутона.

— Привет, это я. Дай, думаю, позвоню. Не слишком поздно?

Пауза, его ожидание брошенной трубки смешалось с ее удивлением и возможной досадой. Тогда, приехав впервые, появившись здесь в четыре утра, он постеснялся будить ее и рассматривал незнакомый и загадочный город сквозь большие вокзальные стекла, покрытые узорами льда, и долго слушал в пустом зале ожидания, как это верно — ожидания, невнятные объявления "железных баб". А когда появился в начале девятого, то сразу же получил втык — она не спала. Но сейчас он навечно незваный гость и от холодных рук его она не взвизгнет.

— Здравствуй. А ты откуда звонишь?

Она знает, что находится на пути его частых путешествий, возможно, догадывается, что иногда он на несколько часов задерживается здесь, понимает, что причина этих чудачеств исключительно в ней, снежной королеве ее родного, южного города. И что она ничем не может ему помочь, а он знает это не хуже нее.

— С автомата. Шел мимо, смотрю — свет горит. Не удержался.

Что ей ответить? А ему-то что надо? К тому времени они не виделись уже два года, вполне достаточный срок для излечения, но, к сожалению, гомеопатия дней оказалась не слишком действенным лекарством. Что делать? Услышав ее голос, он почувствовал, как проснувшиеся зомби-воспоминания стараются перепилить тупыми огурцами его непослушную шею.

— Заходи в гости.

А как хотелось бы, положив трубку, быстрым шагом оказаться перед дверью, пошуметь бодростью в прихожей и потом пить чай на кухне, вдыхая запах старых стен и слушая шум газовой колонки. Вот только… на лице любимой будет наклеена маска с улыбкой врача, поддакивающего не теряющему надежды смертельному больному.

— Честно говоря, в гости мне не очень хочется.

Конечно же, здесь каждый слушает не только себя — нелюбовь не следствие неуважения. По паузам она поняла, что ему трудно, и что беседа с ней — и награда для него, и мучение. Промчавшись встречными курсами желаний прежде любить, а уж потом быть любимыми, ненадолго и непрочно, по касательной соприкоснувшись несовместимыми мирами, они живут теперь на разных полюсах без всякой надежды на сближение. Но все-таки течения жизни часто заносят его сюда, в Город Мертвых, или Мертвый Город — какая разница?

— Подожди минутку, я сейчас выйду.

А для нее здесь все родное — любимый или постылый дворик, пенсионеры на лавочках, зима и лето, цветение каштана, тогдашняя замерзшая слякоть. Они долго бродили по ночному городу, борясь с холодом каждый за себя и смешивая его тяжелые фразы с ее легкой болтовней. Она молодец, а он глупец. Он отпустил ее, терпеливую, под утро — она училась и практика начиналась где-то в восемь тридцать. Его поезд уходил позже, и он, еще раз сдав экзамен на чужака, взглядом проводил ее быструю фигуру до автобуса. А потом уехал и сам, увозя с собой груз чугунных мыслей и доказательств, что с поднятым забралом на ветру легко можно отморозить нос и больше никогда ее не видел. Но и теперь, по прошествии многих лет, он все так же по возможности притормаживает в этом городе, покупает жетоны, ходит по нереальным для него улицам и слушает, как и сейчас, в телефонной трубке длинные гудки.

Но май, и трубка, выключая день открытых забрал и закрытых дверей, вернулась на рычаги. Каштаны, не такие, как в Одессе, но все-таки каштаны, нарядно накрученные пирамидками белых цветов, роняют тонкие лепестки на тротуары. Могучие майские жуки, словно поливальные машины, пыхтя и подчиняясь инстинктам, рисуют в белых россыпях недолговечные дорожки, погибая под ногами прохожих, но все же упорно двигаясь к не ими намеченной цели. Скоро праздник, и ветераны, а их много в этом городе, зримо помолодели, и их честная радость и гордость освещена весенним солнцем. Колхозные дядьки и городские пенсионеры, побрив морщинистые шеи, надев пиджаки с прямоугольниками планок — напоминании об уже забывающихся наградах, своим спокойным достоинством вызывают белую зависть у суетливых окружающих и осознание многоликой суеты — в сравнении с наступающим Днем.

В автобусе, уносящем чужака в другой город, а с недавних пор другое государство, на таможне, выборочно и привычно пробежавшись взглядом по паспортам и лицам, зацепившись за желто-черную полоску ленточки ордена Славы, таможенник с удивлением обнаружил в себе искреннюю предупредительность и внимательность, вежливо удалился, наверное, застеснявшись шевельнувшегося в нем неслужебного благородства и уважения. Зарабатывая на пограничных неудобствах, автобус понес пассажиров — ветеранов, отпускников, челноков и скромного пилигрима прочь из города весенних каштанов и ржавых душещипательных заноз.

Цвет волос любимой…

* * *

4. Тень Ангела 1.

Город мертвых? Тень Ангела не сразу, но кажется, приняла этот подарок — город с таким названием, что может быть лучше для нее? Но это, конечно же, не значит, что в этом городе нет солнца — его там полно, и совсем не факт, что в нем нет ветра и застоялся воздух — тот ветер, он все еще жив и до сих пор свеж — разгоняясь по степи, он попадает внутрь, и совершенная неправда, что там нечеткие цвета и сероватые оттенки — тот мир все так же ярок. Но, однако, приходится признать, что со временем тот мир, мир несбывшейся надежды и в нем оставшейся любви, все-таки приобретает черты и загадочность карандашного наброска, незаконченность штриха, нечеткость полутени, не теряя при этом в солнце, ветре, цвете. Это неправильно и не очень понятно, но так и должно быть — иначе не появилась бы идея тени, или ее ощущение — вместо сгоревшей и остывающей мечты, идея штриха, пунктира, не ведущего никуда.

Ну а причем здесь пружинами сжатые патроны, и пули, уже сверлящие осенний воздух? Все очень просто — ведь это книга сновидений, а сновидения, понятно, часто бывают бессвязны.

К примеру, как-то сказочнику приснился сон, будто, он играл в футбол:

Как я играл в футбол!

Будто, а может и на самом деле, во сне или просыпаясь, я играл в футбол. На улице Сафонова, между "стекляшкой" и бывшей раздаточной пайков. В длинной "стекляшке" сейчас рынок, и между книжным и вино-водочным отделами можно много чего купить и съесть. Да и в бывшей пайковораздаточной сейчас тоже магазин, хотя, вроде бы совсем недавно, там, внутри, толпясь, сдержанно бурлили господа офицеры, маясь между "раз-два — стройся!" и разумной, на взгляд кладовщика, съестной недостаточностью. Но как бы то ни было, а я играл в футбол, на этой улице, Сафонова, и позади меня угадывалась площадь, а впереди маячила ментура.

Я играл в футбол, команды — пять на пять, это если не считая вратарей, а если считая — то шесть на шесть. Я узнал Зеедорфа. Он мне не нравится, он грубиян и похож на бабуина и, наверное, поэтому я его узнал. А еще были аргентинцы, человека три, с Батистутой во главе, порывистые, патлатые, прекрасные снаружи и гниловатые внутри. Они мнят себя лучшими на свете, но при этом лупят соперников про ногам, а при случае любят поваляться на газоне. В этом они даже хуже итальянцев, однако, и эти парни были здесь, человека два.

А футбол был красив — потому что по мячу били талантливые ноги: аргентинцы, итальянцы, парочка голландцев, в том числе и эта сволочь Зеедорф, с фамилией похожей на змею, а сам он на бабуина. Но футбол был очень красив, а временами даже прекрасен, тонок и разумен, и я играл в него, и у меня тоже были талантливые ноги. Да к тому же ни итальянцы и ни аргентинцы не валялись на газоне — не было газона, а была зимняя улица Сафонова, там где "стекляшка", "Урзу" и ментура, и плотный снег вместо травы, и морозный черный воздух. А зрители? Ну, конечно же, и они были там, а как же — черными и шумными пятнами они столпились на сугробах, как вокруг заснеженной и расчищенной "коробки". Они что-то кричали с сугробов — то, что и полагается…

Но нам забили гол. Кто-то, кажется из итальянцев, наверное Мальдини, дал точный пас, верхом или низом, а другой, кажется Дельпьеро, стукнул фирменно в ворота. Ворота тоже были там, на улице Сафонова. А я видел все, как бы сверху я ясно видел все эти расстановки: двое у ворот — трое в нападении, трое у ворот — двое в нападении. Наверное, я читал игру? Однако нам забили гол, и зрители заволновались — они болели на своих сугробах за меня. А Зеедорф, собака, хоть и не забил сам, но смачно целовался с мужиками на морозе — ведь у всех у них были талантливые ноги.

Но тут я овладел мячом и, чувствуя спиной, что сетка на воротах еще не успокоилась от пропущенного гола, чувствуя, как загорелись мои талантливые ноги на снегу, я отдал быстрый пас — ведь я читал игру. Верхом или низом, неважно, но я отдал точный пас, удобный, ровный, и получил его Ван Бастен, и теперь уже он фирменно стукнул, и мяч, то ли под мышкой вытянувшегося и падающего Касильяса, то ли над руками изогнувшегося в прыжке Комисареса, врезался в сетку. За вздрогнувшей сеткой угадывается площадь, там черный морозный воздух, и сетка эта вражеская, команды, за которую играет пес по кличке Зеедорф.

Не прошло и минуты, как мы отыгрались, взревели зрители на белых сугробах, а у меня в животе разжались скрученные нервы. Голы получились — загляденье, они были красивы, как и весь этот зимний футбол, и похожи. Так забивал Шевченко "Реалу", с подачи Реброва, в Киеве, в девяносто восьмом. Однако самого Шевы не было среди нас, его манерность "от бедра" не очень-то вписывалась в морозную улицу Сафонова. Где-то там, далеко, в северной, но теплой Италии, в городе Милане, он демонстрирует изящные костюмы.

1: 1, но кончился футбол — талантливые ноги очень громко лупят по мячу, а зрители слишком шумно дышат на сугробах, и это не нравится жителям зимней улицы, да и ментура рядом.

— А пойдемте к "седьмой"? — предложил я.

— А что, у седьмой хорошая "коробка"?

— Вполне, у школы имени такого-то такого-то героя.

Но немец, тот который переспрашивал, скептически пожал плечами. Кажется, это был лысый Янкер в шапочке от фирмы "Адидас". Но пожал плечами и усмехнулся глазами он вовсе не из-за того, что сомневался в качестве "коробки", а потому что школа эта была названа именем такого-то такого-то героя, имени которого я не знал, который учился в этой самой школе и, кажется, был младше меня.

Герой погиб, недавно и нормально, как солдат — в бою, пролился кровью на чеченскую землю, не сдался и не отступил. Ему повезло, его пробила вражеская пуля, он рухнул, как дикая утка — на взлете, полный жизни и сил, в начале движения. И хоронили его как солдата — потому что повезло. А мог бы сдохнуть в плену, в яме или подвале, не выдержав издевательств или просто с перерезанным горлом. Ему повезло, но немец, и эти аргентинцы, и итальянцы, не говоря уж о бультерьере Зеедорфе, пожали плечами и усмехнулись глазами — этот парень не был героем для них, героями для них были повстанцы-чечены.

Однако — как я играл в футбол! Во сне, и этот футбол, и этот сон, он был прекрасен…

Такой вот сон приснился сказочнику в далеком и зимнем, заснеженном городе. Герои и тени, снег и футбол, горячая кровь на дикой траве и черный морозный воздух — все это смешалось в его голове, и он, живя неспешной тенью среди неглавных и нестрашных для него событий, все же решился предложить тени Ангела, а возможно — тени давнего себя, отправиться в Город Мертвых.

Однако книга эта — песня жизни, а не смерти, и сказочник, не соглашаясь, но понимая название и помня о Белой Калитве, попытался… переименовать Город Мертвых в Город Теней? А возможно, в Город Карандашных Рисунков, Быстрых Штрихов, стираемых суровой Резинкой Жизни, но не расплывающихся в Нежной Воде? Штрихов, ведущих в никуда.

Тень и только тень, случайный штрих неслучайно исписанного вдали карандаша, без тела и вопросов, без поиска каменных ответов, только она сможет справиться с таким путешествием — поэтому-то сказочник и повстречался с ней, с тенью ангела, или с тенью самого себя, или придумал ее, или свой карандашный образ, полузабытый силуэт.

И еще желание — появиться там хотя бы случайно, хотя бы в мыслях — если не получается во снах. Тайно и ненадолго, тенью безучастного и, как хотелось бы, равнодушного прохожего послоняться по улицам и лицам города солнечных лучей и карандашных теней, скользнуть по взглядам и движениям многих и неважных прохожих, не знающих, даже не подозревающих о тени, еще одной, лишней, миллион первой, и от этого незаметной в их белом и солнечном городе.

И в результате, в момент протяжности — между мгновением и вечностью, во время смешения белого снега и черного воздуха, тихого падения и неподвижной темноты, Тень Ангела обязательно появится в Городе Мертвых — ведь только она может жить в этом моменте, потому что сама она — миг, блик, тень вспышки волнением или удивлением, или раздражением сверкнувшего в черном космосе взгляда.

Но какой она появится там?

Возможно она, эта тень, чернеющим сгустком спокойного внешне всадника, в надежных латах и на могучем коне, причем рысью, а никак не галопом промчится — но не очень быстро, по безлюдным улицам ночью или в предутреннем тумане? Всадник спокоен, но взгляд его жив. Там, внутри живет воспоминание, и он рад ночи и туману — они не просто его друзья, а соучастники. А конь подрагивает кожей — в нем сдерживаемое всадником движение и незнакомое ему, коню, место. На бархатной шкуре — блики горящих в ночи фонарей и тени высоких деревьев, а если в тумане — то просто белесые пятна.

А может черная тень упадет из черного неба? А если из серого, то серая? Пробив стремительным полетом облака. Сверху льдистые, они открыты свету высокой и белой Луны, а снизу мягкие и мутные, они обязательны — как граница, необходимая замкнутость пространства. Гулкий звук и тяжкий скрип — то тяжелая тень Ангела, на этот раз серая, ударила о кровельную жесть. Если ночь — то вокруг мокрые блестящие крыши, а если туман — то в нем слепые фонари, сном или мыслью сказочника очерченный для жизни Тени город.

Но, скорее всего, она появится в нем, мертвом для сказочника, но любопытном для нее городе, в виде случайного прохожего, не занятого ничем, или проезжего, коротающего прогулкой время остановки — в образе неприметного шпика, праздного туриста.

Неважно как, неважно где: черным ли всадником на пустынных ночных улицах, быстрой ли стрекозой в сыром тумане, или незаметным прохожим на солнечной стороне или в тени каштанов, но она обязательно должна столкнуться, или даже — отыскать не только тень Сказочника — что, в общем-то, вероятно, но и тень его Любви. А, узнав ее в толпе, Тень узнает и цвет ее волос.

* * *

5. Навигатор 1.

Точки над "Ё" — это снаружи замкнутый замок, это лязгнувшая вагонная щеколда. Не двоеточие и не многоточие, это стена без выси и конца, ограничение не всегда, но видимой Вселенной.

— Есть ли у вас пробка от водки? — выйдя из магазина и стоя на мокром, сером асфальте, спросишь ты двух мужиков, мимо идущих прохожих. Спросишь, надеясь на случайность — помог же тебе тот хмурый, когда ты купил четыре стакана? Донес, не расплескал и не отпил. Мир полон случайных и от этого добрых людей.

— Есть, — серьезно ответит тебе один из них и протянет пластмассовую пробку, вынув ее из кармана. От чекушки, и не важно, что пробок таких не выпускают давно, и что пойло закручивается удобной закруткой, теперь. А пойло, оно не нужно тебе.

— Будем завтра идти мимо, отдай.

— Конечно, — возможно, даже молча кивнешь ты, понимая, что эта пластмаска важна им — но не сейчас, а в вообще, а тебе — надо.

"А кто эти двое?" — вдруг в тревоге остановишься ты, а если стоял, то не двинешься с места. В сером дне, глядя им в след, сжимая теплую пробку в руке, еще не понимая, не подозревая, что это не день сер, а сон бесцветен, что медленный облачный рассвет похож на просыпание

Но есть уже и подозрение — иначе ты бы не остановился и не смотрел им в след, что эти двое — твое будущее? Что это ты сам, говорящий сам с собой? Или, о ужас — уже настоящее? Или, о хаос — недавнее прошлое? Что ты, задающий вопросы и с пробкой в руке — ты в прошлом, такой, а с пробкой в кармане — в сейчас или в завтра, или в всегда, и что чекушечная пробка — связь твоих времен.

И тут ты вспомнишь взгляд, но не тот, каким смотрели на тебя идущие мимо и выручившие пробкой, и даже не тот, что был как выкрик стремительно летящей птицы, как блеск холодного ножа — скользящего навстречу живой плоти, готового, вот-вот, напиться теплой крови.

А может, не напьется?

Все может быть, но этот взгляд похож на кованые гвозди. Они черны и холодны, они не обжигают, но только что, совсем еще недавно, они горели малиновым цветом. На кузне, в горне, в пристройке к чему-то большому, и там что-то дышит внутри.

Ты держишь их на ладони и, с удивлением и восторгом находясь в изменчивом пространстве детства, чувствуешь их неровные грани. Пахнет теплым днем, жаром в кузне, горячим металлом, лошадьми и людьми, и свободным ветром из степи — оттуда, где ты видел ковыль. Там иногда летают фазаны, неожиданно, быстро, низко, но при этом как-то медленно и важно пронося мимо тебя свои длинные-длинные хвосты и беспокойные куриные взгляды. Ветер гуляет по кузне — где люди и жар, и рядом — где кони и дети, а в твоей мягкой и маленькой ладони — кованые гвозди, а там внутри — гнутые в огне подковы, и ты чувствуешь грани и видишь огонь.

Ты чувствуешь детство? Ты спишь на ходу!

Но точки над "Ё" — их нужно поставить.

— Когда я слушал вас, то честно рассматривал ваши чулки, а когда вас, то пытался заглянуть в глаза.

— Наверное, я неудачно села, — предположила та, у которой хорошие чулки. А та, у которой глаза, та промолчала, но потом, позднее, взглянула на меня, внимательно и пристально, и, поймав ее быстрый взгляд, я вспомнил кованые гвозди. Малиновые — там, в горне, и прохладные — в ладони.

Но не этот взгляд беспокоит меня.

Ее "здравствуйте" как "здрасте", быстрое и бьющее, как тихий выстрел тайного убийства, и каждый раз контрольный. Она быстра, но, кажется, не суетлива, тонка, но, кажется, сильна.

— Ты нравишься сильным женщинам! — с энтузиазмом воскликнет Гурундий, собеседник над ленивым сегодня прибоем, гоняя диким философским взглядом пузатых рефаимов над утренней водой.

Она стройна, порывиста, быстра, и страшно молода, а я жду ее "здравствуйте как здрасте", и того самого взгляда из быстрых движений — она прячется в них, она ведь тоже человек. А я почти неподвижен, даже недвижим, я сурово не смотрю ей в след, но знаю точно, что влияю — не только лишь своей суровой неподвижностью, на быстроту ее движений.

— Вы так здороваетесь, будто из пистолета стреляете, — скоро скажу я ей. — Зачем?

Возможно, она остановится, а возможно даже что-то ответит, или просто посмотрит на меня с вопросом.

— Нужно поставить все точки над "Ё", — снова заговорю я. — Дальше так продолжаться не может.

Мне не нужно кованых гвоздей в ее взгляде, я надеюсь на теплую ладонь.

А еще на двоеточие — лучшее из сочетаний. А в многоточии точки похожи на камни — сначала валуны, крутясь, они стираются в песок. Но точки над "Ё" — противоядерный бетон, несчастный случай в Стоунхендже.

Такой вот сон приснился, или мог присниться сегодняшним ранним утром лейтенанту дипломатической службы Суппо Стейту. А может и не ему, но тогда, получается — был им украден? Ну а если приснился, то, конечно же, запомнился — благодаря подъему, быстрому пробуждению. А еще этот парень увидел первый снег и посчитал это доброй приметой. Почему? Да потому, что сегодня он — навигатор первой в этом сезоне охоты, и поэтому, с несвойственным ему волнением, впрочем, еле заметным снаружи, но волнами исходящим изнутри, он переминается с ноги на ногу, комкая нескользящим протектором первый и от этого липкий снег. Даже не то чтоб переминается, а так… не с той ноги да в непривычную тарелку.

Он был влюблен. Он вспомнил сон. Она стоит рядом.

— Сейчас выйдет, — одобряюще улыбнулся Суппо, приняв сигнал обнаружения, затем предупреждения, и отослав подтверждение.

Да, он был влюблен. Так получилось — неожиданно и сразу, но не выдал себя. Однако что-то одновременно неуловимое и внятное, продолжительное — для него, а для нее — возможно лишь мгновенное, тревожило мысли, и это что-то исходило и исходит от стоящей рядом.

Она кивнула в ответ и улыбнулась той самой, волнующей его улыбкой, и от этого ее движения электрическая волна связанных с ней образов и своих, смешавшихся раздумий пробежала по всему телу, жаркая, колючая, снизу вверх, сверху вниз. А в глазах ее, не в первый уже раз, он заметил… волнение?

— А почему вы не поздоровались со мной сегодня утром? — вроде бы непринужденно спросила она, и из ее глаз вырвались новые колючие лучи.

И снова волна! Конечно же, она заметила его неловкое невнимание к себе, и от этой фразы он едва не выронил оружие из рук. И это в самом начале охоты! Но он дипломат, а сегодня еще и навигатор, а это значит, что нервы его — канаты, а сам он — кремень.

Однако он был влюблен.

Это случилось недавно, можно сказать, что на днях, то есть в точном времени и месте. Он не любил контору, но приходилось там бывать хоть иногда, а она заходила в тот кабинет, сначала случайно, а потом неизвестно зачем, без повода и причины, по разным мелочам. Что-то говорила, кажется: "Как холодно у вас!", и ждала, что он ответит или хотя бы внимательнее на нее посмотрит. А он был показательно суров, он смотрел на нее, но почти ее не замечал, в тайне наслаждаясь и боясь, что еле заметный интерес к себе он просто-напросто выдумал.

И вот сейчас — опять колючие лучи и электрические волны.

— Вы мне нравитесь, Хейлика. Только поэтому я вам не ответил.

Теперь промолчала она, теперь ее очередь бороться с электрической волной. Кремнем быть трудно, но удобно — а он не выдержал, раскрылся… и перестал переминаться. Вполне понимая, что жизнь без ошибок возможна, но при этом скучна.

Но — обнаружение, предупреждение, подтверждение… они же на охоте, в засаде, вдвоем, поджидают прохожего, или: "tranzitarius", это если по латыни, и по предварительным данным — сказочника. А сказочники, как известно, как заведено, по своей природе или отведенной им роли предназначены для развлечения и отвлечения добропорядочных (и не очень) обывателей от их нудных житейских забот. Так что встреча с ним, возможно, отвлечет его (а может и ее?) от глупых мыслей и, скорее всего, беспочвенных надежд. Охота — для него работа, для нее подарок. И это все, что он может подарить ей, недавно приехавшей сюда, к Леднику, и ожидающей сейчас немного опасных, но таких увлекательных приполярных приключений.

— Внимание, — снова не удержавшись от улыбки, предупредил он.

Хлопнула дверь — это транзитарий вышел из дома, но навигатор все равно оказался у него за спиной. Ведь дышать в спину или идти по следу — это и есть охота, то есть работа, а точнее — призвание, почти искусство. А раз так, то пусть бедолага напоследок поглазеет на прекрасную приманку. Приманку, как оказалось, не только для него? Транзитарии сплошь, да и многие из навигаторов, предполагая погибель но надеясь на спасение, как мотыльки, летят на красоту.

Взгляд Хейлики — а в нем обманчивый к себе интерес… и он, все еще помня сон, зачем-то перехватил демокрутизатор и этим лишним движением, звуком сминаемого снега выдавая себя, тяжелым подствольником нанес удар в район берцовых, хрупких к боковым воздействиям костей.

Однако взгляд Хейлики — быстрое, влажное, сумеречное расширение испортило все — прохожий уклонился от удара. Удар пришелся вскользь, а вес и инерция подствольника не позволила сразу среагировать на уходящее движение. Понимая, что совершает ошибку, но при этом все еще думая о Хейлике и ее взгляде и не обижаясь за так некстати расширившуюся глубину, он, к своему удивлению и стыду, получил по полной программе. Сначала обеими ногами в живот и грудь, на вдохе — что особенно ужасно, и как-то сразу стало понятно, что сказочник этот не графоман какой-то, а вполне сложившийся литератор, а затем по фейсу, и тут уж навигатор понял, что у сказочника к тому же есть свой стиль, а напоследок… ну тут борзописцу просто повезло. А потом, лежа на снегу и не обостряя обстановку — Хейлика была рядом, а он боялся за нее, услышал пару обидных фраз в свой адрес, произнесенных сказочником на своем не очень понятном для дипломата языке. Однако тему он — просек.

— Суппо! — все же услышал он голос Хейлики, и понял, что расширение предназначено целиком для него, и уступил — как оказалось, весьма прыткому прохожему демокрутизатор и даже не выстрелил ему в спину, не особо переживая за себя, но боясь за нее. Кто знает, что у этих транзитариев на уме?

Он был влюблен, вот уже несколько дней — все время подготовки к охоте, а она волновалась… выходит, за него? Однако… и она не выстрелила сказочнику вслед? Правда, он не отдал приказа. Морщась от боли, он растягивал удовольствие охоты. А эстетическое удовольствие, как известно, приглушает физическую боль.

"— Чего молчишь, прохожий? — спросил Дракон Ланцелота.

— Любуюсь, — ответил Ланцелот".

— Извините, Хейлика, — отряхивая первый и от этого липкий снег, обратился к причине своей профессиональной ошибки лейтенант Суппо Стейт, — я все время хочу задать вам один вопрос, но как-то все не представлялось возможности.

— Задавайте! — позволила Хейлика Бактер, весело помогая бороться с налипшим снегом. — Вам не очень больно?

— Нет, — соврал он. — Мне кажется, по крайней мере у меня создается такое, возможно обманчивое впечатление… не уверенность, поймите правильно, а подозрение… что я вам безумно нравлюсь, что вы без ума от меня. Понимаете?

Кажется, ее руки перестали справляться со снегом легко?

— Мне так показалось, Хейлика. Но если это был обман, он был прекрасен.

Но тут, тяжело дыша, появились дети Матвиенко, а она промолчала или не успела ответить. Неэтично говорить при детях о любви. Тем более при таких, тем более транзитарий завладел демокрутизатором. А если он такой же прыткий в мыслях, как и в действиях, то вполне возможно разберется в кодах. Пришлось прервать плавное течение охоты и сообщить ее участникам о том, что она превращается из засадной в загонную, тем самым обрадовав их — нет худа без добра, и назначить время нового старта, облачившись при этом в походные теплобронекостюмы.

А сказочник, он хоть и прыток, но одинок — как правило, они редко сбиваются в стаю, тем более в стадо — такая порода, и поэтому охота, не смотря на заминку в самом ее начале, все равно обещала быть приятной и несложной. А вооруженность бегущего — всего лишь казус, придающий всему предприятию некую остроту, минимальный, но все-таки риск. Ну а дети Матвиенко, всегда готовые платить за услуги, за пару часов вытеснили его из города в лес. Или в кислородную зону ресурсов — это если говорить на усредненном языке дипломатов.

Еще через час двадцать распалившихся детишек уже ожидали у штурмового геликоптера. Все они были снаряжены и вооружены — ради этих нескольких часов преследования и считанных секунд отстрела они и покупают дорогие лицензии, ну а навигатор предназначен для того, чтобы вести их по следу. Торопиться не было смысла — посты наблюдения все это время вели сказочника, однако, уже на подлете к месту охоты пискнул сигнал запрета — штурмовик оказался в зоне действия подствольника.

Это стандарт, а так как возможна ошибка счисления места, то процессор, постоянно пополняясь новыми данными, все равно выдал вместо радиуса теоретической окружности, в центре которой находился сказочник с трофейным демокрутизатором в руках и с бестолковой мыслью о спасении в башке, большую полуось эллипса этой самой ошибки.

Используя данные обнаружения и слежения и, естественно, не пересекая видимого следа на первом снегу, охотничья партия высадилась на границе этой опасной для полета зоны. Навигатор медленно шел по следу, по первому снегу — толстые из лучших и лучшие из толстых пыхтели за спиной. Но это было даже красиво, потому что эта была охота, и Суппо Стейт точно знал, что многие и многие хотели бы оказаться на его месте, или на месте ведомой им в бой матвиенковой детворы. Да и на месте сказочника тоже — ну кому, кроме них, этот писака нужен?

Местность только казалась сложной, да и первый снег помог, и вскоре кольцо замкнулось вокруг уставшего сказочника, или прохожего, или транзитария, или как там еще… хотя он пытался уйти и избежать травли. Кольцо сжималось, медленно и осторожно, суетились дети, а навигатор Суппо Стейт, сопровождая молчаливую Хейлику Бактер и так и не получив от нее ответа, все равно любовался ею и все так же опасался за нее. Выходит, он желал ей добра?

Но вот один из номеров сообщил, что видит сказочника на сопке, у сбегающего с ледника ручья, что не открывает огня и ждет остальных. Суппо, конечно же, поблагодарил охотника и загонщиков за хладнокровие, необходимое в этом деле свойство, и за то, что обнаружив, они не позволили себе сразу же пристрелить его, ведь охота — это коллективный отдых.

В конце концов, уже визуально различая движение матвиенковцев в цепи, Суппо выдвинулся вперед, а увидев сказочника, пожелал всем охотникам удачи. Это неправда, что сказочники сильно отличаются от остальных людей, по крайней мере, внешне — все это россказни, охотничьи байки. Они, как и прочие люди, бывают лысы или чернявы, крикливы или грустны, молоды или стары — ну а этот, вероятно, оказался к тому же еще и тормозом — за все время преследования он ни разу не включил подствольник, чтобы проверить обстановку вокруг себя. Слишком устал? В его руках был демокрутизатор, но он молчал, и поэтому охотники смогли подобраться метров на двести, а потом и на сто. Необычность, безусловно, пугает, но Суппо разрешил охотникам подойти на такое расстояние.

Сказочник не шевелился, и казалось, застыл. Не замечал? Отрешился, слушая шум еще не замерзшей воды, смывающей снег и рождающей лед в сжатом валунами и от этого быстром ручье? Его спокойствие пугало — ведь охотники были так близко! Сказочная хитрость? Возможно, но охота есть охота. Подкрадываясь, он слышал, что лучшие из толстых справились с дыханием, тугие пружины уже вжали крупные калибры в широкие стволы, а мысль, раздваиваясь между ожиданием опасного подвоха и волнением первого выстрела, не мешала, однако, любоваться прекрасной охотницей — Хейликой Бактер. А она, привстав, сквозь прицел рассматривала сказочника на белом снегу и в довольно громком шуме полуосенней-полузимней воды ожидала приказа на выстрел.

"Уж не сказочник ли придумал ей имя…" — почему-то подумал Суппо, набирая в легкие изрядную порцию свежего, бодрого, снежного воздуха.

— Я — навигатор! — крикнул он, убегая от внутренних сомнений, и его твердый голос разнесся над заснеженным пространством.

Сказочник очнулся, обернулся, и взглянул ему прямо в глаза… и что-то дрогнуло в этот момент в снеговой свежести…

"…и мой взгляд?!" — ужаснулся лейтенант.

И услышал:

"Пронизывая пустынный космос, ангел мчался сквозь холодную вечность.

Но вдруг обернулся.

И сразу же был уничтожен.

Сгорел, испарился во взгляде, на мгновенье сумев взглянуть Богу в глаза.

Вмерз в межзвездный вакуум, стал пылью.

Но слабая тень в мгновении Взгляда упала на Землю.

Тень Ангела"

Что-то шевельнулось в прозрачной тишине — это сказочник, словно проснувшись от крепкого, но зрячего сна, обернулся и, скользнув спокойным взглядом по готовым к залпу фигурам, остановился на нем и на Хейлике.

"Уж не сказочник… ли… придумал… это…"

А охотники, они же здесь, они не испарились, и их затворы клацнули давно. Лейтенант дипломатической службы Суппо Стейт ясно представил себе, как обильным потом сначала движения, а затем ожидания покрылись их дородные тела. Они ждали разрешения стрельбы, и он должен был скомандовать: "Огонь!"…

Но этот сказочник, взглядом снежным и холодным, кажется, влез ему прямо в голову — то дрогнул не взгляд, то шевельнулась неудобная, потому что собственная, мысль.

— Огонь!

Охота, это когда Суппо Зитарий бежит, а Суппо Стейт догоняет, и нет такой ректалии, где можно от навигатора укрыться. Сказочника звали: по имени — Суппо, по фамилии — Зитарий, значит… они были тезками? Об этом только что сообщил из центра слежения бесцветный электронный голос, в мгновении между командой на выстрел и грянувшем залпом.

Но не совпадение имен убило навигатора.

Залп грянул, в стволах наконец-то взорвались пружинами сжатые патроны, тяжелые пули разрезали воздух и врезались в сказочника, пробивая защиту и разрывая плоть, но… хотел ли навигатор видеть это, или это только казалось ему?

Что-то же дрогнуло в этом белом пространстве?

Иссякли магазины, и вдруг потемнело в глазах, но он все же успел увидеть, как ринулись в разные стороны сытые, и от этого трусоватые дети Матвиенко, и смог расслышать в остаточной трескотне и затем в наступившей тишине две, произнесенные на не вполне понятном, не вполне дипломатичном языке фразы:

"— Те, кто читают Монтеня, неплохо по дуплу проходят, — сказал первый, мутно-темный голос.

— Ты хочешь сказать, что интеллектуалки, не все, но многие, не прочь заняться анальным сексом? — ответил ему второй мутный, но менее темный голос".

И Суппо догадался, падая лицом в белый снег — это тени спящих ангелов болтали между собой. А болтали они на запретном для дипломатов языке сказочников и транзитариев. Ничего из сказанного он тогда не понял, но запомнил услышанное, а падая, думал о Хейлике Бактер, во второй раз не выстрелившей сказочнику в спину.

Он заметил это. Тревожась, он за нею наблюдал…

* * *

6. Навигатор 2.

Провалился в пустоту…

И в этой пустоте…

"Человек от зверя отличается силой воображения, и ни один зверь не смеет спорить с этим".

Навигатору снова приснился сон, дурной, как серые полярные сумерки, и непонятный, как едва видная светлая полоска — издевательская подсказка надолго спрятавшегося за горизонтом солнца, как разговор невидимых теней.

Будто идя по тонко пахнущему осенью лесу, поднимаясь по влажным и мягким, вросшим в мох камням, по шумному течению извилисто падающего со склона бурного ручья, почти что речки, шириною — где в метр, а где в два, и по этому его не так просто перепрыгнуть, слушая деловой и одновременно веселый, непрерывный галдеж холодных, стремительных всплесков, он увидел старика. Там, наверху, среди еще не желтых, но уже осенних деревьев, у влажных камней, рядом с быстрой водой. Дедок был стар, но крепок, Навигатор понял это, потому что… тот был, гол?

"Учитель!" — для себя сразу решил Навигатор.

— Учитель, — поднявшись еще шагов на двадцать, спокойно, но почтительно поздоровался он. И громче — чтобы пересилить голос бурунами шумящей воды, — учитель, научи меня плавать в быстрой воде.

Старик посмотрел на него и, не сильно напрягаясь в оценке, что-то негромко ответил.

"Легко!" — объяснил ответ Навигатор, а перед этим подумал: "Если умеешь ты сам". Но вслух он этого не произнес.

И вот он разделся и лег в бурную, холодную, рвущуюся свободным движением воду — и бурун уже он. Будущим льдом схватило все тело, сильные струи перекатывают через плечи и устремляются вниз. Стоит опустить голову в воду…

Что-то опять бормочет старик.

"Плыви!" — перевел его бормотание Навигатор.

"Легко?"

Теперь и голову схватила там, наверху, в озерах уже зачатая холодными ночами льдистость, и он понесся вниз, в вихрях струй и стаях пузырьков, между опасных камней, по извилистой и падающей порогами, шумящей уже подводными криками воде. Падение, скольжение, камни, струи, повороты, полная их власть и свое родное безрассудство, ледяная вода, шумящая в ушах и жар опасности жизни внутри.

Но кончилось падение, ноги уперлись в подводный валун, руки проехались по мелким булыжникам дна, стихли струи — это заводь, и вынырнув, показалось, что вода здесь почти неподвижна, но все так же холодна. Получилось!

"А этот старик, там, наверху. Не мочится ли он в воду?!" — снаружи или изнутри, сама собой или с подсказкой, возникла новая, на этот раз провокационная мысль. Это был сон, а сны, как правило, состоят из парадоксов.

Навигатор вышел из притихшей в заводи воды и быстро поднялся вверх по течению и склону, благо вдоль ручья шла влажная тропа, и жесткие листья брусники не мешали быстроте подъема. После воды влажность голой земли казалось горячей. Он снова увидел старика и понял, или убедился, что тот гол, и поэтому видно, что стар, но крепок. Он увидел его со спины и понял то, о чем подумал, там, в заводи — этот гнусный старикашка мочится-таки в бурныя воды, в чистыя струи.

"Учитель!" — тем не менее, снова почтительно подумал о старике Навигатор, и злость сменило удивление. Однако всегда походная одежда была свалена на щит, не полностью покрывая меч в ножнах — он, оказывается, и во сне воин, а возможно даже навигатор, лишь разделся перед заныром.

"А не срубить ли Учителю башку? Что бы не портил, собака, чистыя воды?"

Сон, всего лишь сон, но, тем не менее, меч…

— А скажи, сказочник, почему ты пишешь именно такие книги? — спросил Сказочника Навигатор, возясь с надежным замком, запирая железные двери.

— Видишь ли, как бы тебе получше объяснить… в школе я учился не очень хорошо, признаю — мне было неинтересно узнавать то, что не интересно. Это относилось и к литературе — получив весной учебник, я сразу же, за лето, прочитывал все любопытное мне, а это было почти все, и потом, на уроках, я уже не мог заставить себя читать снова.

— Не один ты такой, страдалец, — разумно отозвался звенящий ключами Навигатор.

— И вот, лет уже, наверное, в тридцать пять, я купил книгу, "В круге первом", — продолжил Сказочник, — Солженицына. Такой черный том из серии "Нобелевские лауреаты", и заплатил, кажется, рублей десять за нее. Но сразу прочитать не смог. У меня есть один недостаток, а может и достоинство — я не могу читать книги, которые "не идут". Вот не идут, и все! Наверное, это качество помогает мне сохранить в голове звенящую пустоту? И это не давление и не плохая погода. Я тебе кажется, уже говорил, что мне нравятся люди со скрытой недостаточностью мозгов и не нравятся с явным их переизбытком? Особенно женщины. Стукнешь такой пальцем по лбу, а там — "бууммм", звенящая пустота. Это — священная пустота, приятель, это — внутренний вакуум, отражение Космоса. Такие женщины прекрасны, они похожи на летающих крокодилов, которые "нызэнько, но мабудь лэтають". И это не смотря на гвозди-каблуки, которыми они обычно прибивают себя к земле. Я знал таких женщин, я влюблялся в них.

— Не верю! — пошутил Навигатор, все еще возясь с замком, запирая свои, любимые железные ворота.

— Мысль в переполненной мозгами и полезными извилинами тесной черепной коробке всегда искривлена, а подчас убога, похожа на Волка из "Ну погоди", побывавшего в канализационных трубах. Помнишь мультик? А вот когда за лбом нет мозга — случается же такое счастье, когда там космический вакуум или его отражение, то мысль, с трудом выбравшись из плотных извилин, она или падает и скатывается в нос или в глотку, и превращается там сам знаешь во что, или летит в пустоте, что уже чудо, распрямляясь и не сталкиваясь с соседками. Десять сантиметров, не меньше — как в вакууме атом. Это называется свободой, или, если хочешь — свободомыслием.

— Книги…

— Так вот, признаюсь, я не смог прочитать ее сразу. Наверное, мощный и плотный солженицынский ум не смог соотнестись с моей священной пустотой? Не зазвенело. Но позже, где-то через годик, я загремел в больницу, с язвой. Кровотечение, и все такое прочее… пришлось отлежать три недели, от звонка до звонка. И вот тогда-то я взял с собой именно эту книгу. Интуитивно я понял, что о тюрьме нужно читать в тюрьме, то есть о несвободе в несвободе. И я читал ее понемногу, от точки к точке, все эти три недели. По стилю я вспомнил, что в детстве уже читал его повесть в каком-то журнале, и называлась она "Один день Ивана Денисовича", и что она понравилась мне тогда. Я искренне переживал за этого человека, зримо представляя себе холод и снег, лагерную, внешнюю стылую опасность и жар внутренней борьбы на шмоне. Я был на его стороне. Потом я вышел из больницы, купил "альмагель" и неизвестные до этого таблетки, но читать Солженицына я больше не хотел.

И вот однажды, на его юбилей, я услышал другой его рассказ. По радио, читал Филиппенко, и у него хорошо получалось. "Случай на станции Кочетовка". Слушая, я снова, как когда-то в детстве, без труда представил себе все, видел все своими глазами, и переживал, чувствуя, что на этот раз добром не кончится. Наверное, поэтому, уважая Солженицына, я не очень люблю его читать.

А "В круге первом" я зацепился за одну фразу, вероятно не очень для автора важную, хотя, возможно, и неслучайную, где он, описывая судьбы жен репрессированных, вдруг выдает: "Подруги викингов, голубоглазые Изольды с алмазными душами". Эта фраза, сверкнув, разрывала мрачный текст, и я несколько раз возвращался к ней, пока не запомнил, выучил наизусть.

И здесь, в рассказе, хорошо читаемом Филиппенко, я выхватил новую, блеснувшую как луч и схожую с первой фразу: "Умный уют… Он никогда не бывал в таких семьях, но представлял или подозревал о них, по фильмам, книгам…"

Алмазные души голубоглазых Изольд и умный уют отправленного на расстрел Сатира, или Лира, два этих света, неискривленных тучами луча сложились в моей священной пустоте — наверное, я тот дежурный помощник коменданта, тот добрый, но бдительный малый, я очень похож на него. Однажды, случайно и почти мгновенно, я видел этот умный и, как мне тогда показалось, добрый уют, и в нем живущую сероглазую Изольду. Я споткнулся, я замедлил свой привычный, ровный шаг, остановился. Но я сказочник, не викинг, и в этом все дело, я видел рай и знаю где он, был тогда или есть сейчас, и именно поэтому я пишу такие книги. Понимаешь, Навигатор? Я знаю точно, что видел рай, и это неизлечимо.

— Да, — справившись с замком и с привычной важностью пряча ключи в удобный чехольчик, кивнул Навигатор, при этом взглянув Сказочнику в глаза, — вот разошьюсь с делами, будет время — обязательно почитаю.

Будто грохнул где-то рядом короткий взрыв, будто где-то близко воздух разорвала сверхзвуковая скорость — значительность произнесенного, пузырем разлетаясь и превращаясь из малого в огромное, припечатав Сказочника к железной стене, заполнила сминающей собою весь город, планету, пространство.

Нет сил вдохнуть, оболочка пузыря прозрачна, но прочна, она вдавила Сказочника в стену. Есть только выдох, последний, но он бесполезен, а там, за оболочкой, друг, желающий добра, и имя ему — Навигатор.

"Писчик! Пищик номер девять!" — родилась перед последним выдохом мысль и неслышная фраза. Дунуть, пискнуть, и обозначить, что пока еще жив, что есть еще надежда и сомненье. Но услышит ли писк друг по имени Навигатор? А, услышав, поймет ли его?

— Нет в детстве погоды лучше, чем метель, — все же сможет высказаться на выдохе придавленный значительностью произнесенного Сказочник.

— Человек от зверя отличается воображением ("или его силой" — мелькнет в Сказочнике мысль), и ни один зверь не может ("или не смеет" — снова подумает Сказочник) спорить с этим, — по-своему соглашаясь, улыбнется смотрящий в глаза Навигатор. Они ведь друзья, а это значит, что иногда понимают друг друга, и никакие железные ворота и навесные на них замки не могут этому мешать. Или не смеют.

* * *

7. Хейлика Бактер 1.

"Нет в детстве погоды лучше метели…"

Но что-то случилось над белым пространством осеннего снега, в бледной конечности дня, в действе охоты, в движении ветра. И даже — ветров. Показалось, будто огромная, в полнеба сова, не ищущая добычи, а ждущая случая в засаде, на ветке, не в небе, до времени пряча острые когти в мягких перьях, сорвавшись вниз и бесшумно расправив широкие крылья в полете, сомкнула их над увлеченными суетливой охотой людьми.

Так показалось Хейлике Бактер. Той самой прекрасной охотнице, от которой без ума навигатор этой охоты — по крайней мере, она так думала о нем. Вот он, рядом, повалился лицом в тонкий снег и сполз, соскользнул в шумящий ручей, по которому они поднимались, преследуя неслучайного прохожего, окунулся в воду головой. А повалился оттого, что охотники, те, которые из лучших, расстреляв окруженного ими транзитария и сменив магазины, вдруг принялись лупить друг в друга. А Хейлика не стреляла, и выходит так, что они позабыли о ней или ее не заметили? Промахнулись, но попали в навигатора? Того сильного, но смешного в своей важности и одновременно стеснительности парня, что говорил ей сегодняшним утром простительные глупости и терпел от прохожего ядовитые удары, при этом желая ответить и волнуясь за нее. А сказал он ей то, что она от него ожидала?

В ручей съехал не сам — Хейлика помогла ему в этом, упав, присев на поджопник, или антипидарасник, или как там его еще называют, и ногами толкая бесчувственное тело по скользкому снегу вниз, к даже поздней осенью широкому руслу, прочь от вдруг изменившихся линий огня. А вниз — потому что пули летели низко? А его — потому, наверное, что ожидала то, что услышала? Но как бы то ни было, а они оказались в ручье, шумящем чистой, студеной водой в еще не замерзшем, еще разрезающим снег русле. Она удержалась на склоне, а он, прокатившись по тонкому льду на камнях, въехал головою в воду.

Ветер, так похожий на тихий, но быстрый полет гигантской полярной совы, дунул и затих, а рожденные им у самой земли вихри поднялись и упали. Исчезли бело-серые, в полнеба крылья, и Хейлика в коротком и стремительном, в несколько шагов бегстве еле удержавшись на скользком склоне, поспешила к навигатору, выжившему благодаря ее усилиям, но уткнувшемся сейчас головою в воду.

Упершись ногами в обледенелые валуны, она с трудом вытащила бесчувственное тело из быстрого течения и перевернула на спину. Навигатор закашлялся, из носа и рта, из-под шлема хлынула вода, и Хейлика, отжав удобные защелки, поспешно сняла полезный в перестрелке, но вредный для ныряния убор.

— Суппо?

В этот день она во второй раз назвала навигатора по имени, интуитивно понимая, что сейчас это поможет ему очнуться. Так и вышло — дважды спасенный открыл глаза.

— В воду… — едва слышно прошептал, промямлил он.

— Что?

— Опусти сказочника в воду, — после долгой паузы борьбы за сознание и воображение повторил навигатор, а ведь известно, что ни один зверь не смеет спорить и с тем и с этим с человеком. — Помоги ему, и ты сделаешь еще одно доброе дело.

— Зачем? — вслух успела удивиться Хейлика, однако глаза навигатора закрылись.

"Ведь от него ничего не осталось…" — отстегнув непромокаемую сидушку (поджопник, антипидарасник) и укладывая на нее голову навигатора, грустно добавила она про себя, имея в виду то ли сказочника, то ли доброе дело. Но навигатор не услышал ее сомнений. Женские сомнения, зачастую мужчинам они попросту смешны, и от того, произнесены ли они в сознании или нет, как правило, почти ничего не зависит.

Однако сняв свой защитный шлем и вынув из него сухой подшлемник, она и его подложила под мокрую голову навигатора и, выпрямившись — а склон ручья ничуть не выше ее роста, и больше не терзая себя сомнениями — а они вполне объяснимы, послушно, но осторожно пошла выполнять последнюю волю навигатора, без сознания лежащего на снегу. Она ведь знала, как его зовут — для чего-то она запомнила имя.

Море трупов, море крови — на войне как на войне. Дети Матвиенко, вероятно, слишком уж увлекшись разрешенною стрельбой, изрешетили друг друга, честно выпустив по магазину тяжелых, охотничьих патронов. Кое-где даже прорвав защиту походных костюмов, чего, если верить инструкции, быть не должно — ведь эти костюмы предназначены для защиты именно от этих зарядов. С ума сошедшие стрелки знали это и целились в прозрачными щитками прикрытые лица, и в шеи, так же прикрытые не все выдерживающими подвижными щитками — поэтому-то и море крови на белом снегу.

А вот прохожему, которого навигатор назвал сказочником, не повезло — бытовой бронежилет не выдержал силы охотничьих патронов и был пробит местах в десяти, а может в двадцати. Однако голова и лицо остались целы — охотники явно не хотели подпортить себе трофей. Теперь, выходит, это ее трофей?! Тогда зачем его сбрасывать в воду? Жалко, конечно, но об этом ее попросил навигатор.

Когда-то, в детстве, которое уже прошло, но еще не забылось, ее отец, как и она сейчас, тоже участвовал в охоте, и что удивительно — тоже на сказочника. Если верить, та охота была большой, веселой, шумной. Сказочника искали долго, выслеживали скрытно, терпеливо ожидая начала сезона, а затем и собственно охоты, боясь спугнуть — ведь сказочники осторожны. Праздник ожидания праздника — но и сам праздник не обманул ожиданий и выдался на славу. Охота прошла успешно, как, впрочем, и подавляющее число охот, и отец привез с собой на всех участников разделенные трофеи — ему досталось отрезанное ухо. Что не так уж и плохо для сувенира. А главное — книгу, написанную на непонятном, но как показалось одиннадцатилетней Хейлике — уж очень красивом, графически любопытном, интересном наложенным на него общественным запретом языке. Сказочном языке тех самых транзитариев, бредущих из ниоткуда в никуда. Со временем Хейлика смогла перевести название и даже несколько фраз из древним способом сделанной книги, но поняла, что вся она состоит из разрозненных, не связанных с собою текстов. Содержание ее казалось непонятным, невнятным, но интересным, хотя, возможно, дело было лишь в цене запрета. Отец снисходительно отнесся к ее увлечению и даже помог ей — ведь книг, по законам Территорий и всеобщему торжеству ее величества цифры, давно не существовало.

Поэтому, услышав утром слово "tranzitarius", а сейчас "skazotchnik", Хейлика почти без вопросов поспешила к месту недавнего залпа и, присев на корточки, с интересом рассмотрела нетронутое по воле охотников пулями лицо, понимая, что встреча эта случайна и что ей крупно повезло, хотя не особо-то и нужно. И снова, как это было с навигатором, уперлась ногами в слабый осенний снег и потащила дырявое тело к ручью. Так когда-то, во времена стародавних войн, девушки, такие же, как и она, называемые санитарками, вытаскивали раненых с поля боя, называемых солдатами.

Но вот и ручей, валуны и шумная вода, которую, если разбежаться, то можно перепрыгнуть, но вряд ли можно удержаться на скользких от снега берегах и тонким льдом обледенелых камнях. И навигатор, лежащий рядом, на снегу. Кажется, он шевельнулся, почувствовал ее присутствие, ее горячее, усталое дыхание? Навигатор был потяжелее, но она столкнула его без особых усилий — мгновение опасности придало сил, а сказочник легче, но его пришлось довольно долго тащить.

— Брось его в воду, — снова еле-еле промямлил совсем еще недавно сильный и уверенный в себе навигатор, — пусть она унесет его, подальше отсюда и от нас.

— Будет ли она нежной для него? — с непонятной, внутренней для себя и предназначенной для другого человека надеждой, даже тревогой усомнилась она, и опять же упершись в камни руками, а в тело ногами, столкнула сказочника в быстрый и шумный поток.

Ничего не ответил на это беспомощный сейчас навигатор — видно пули неслабо покорежили ему бронекостюм, да и его самого в нем, не расслышал вопроса или просто не захотел говорить. Или не смог, или притворился, что не может.

Всплеск, шум, блики, ледяная прозрачность… и она или вспомнила, или увидела свой собственный сон:

Опять же склон, но на этот раз пологий и ровный, поросший густой, зеленой, весенней и от этого еще невысокой травой, мягкой, но влажной и скользкой — потому что весна, а рядом широко и бурно разлитая река. Река бурлит опасною водой, но все же она зажата в берегах, и мелкие, невидимые брызги рвущейся свободою воды влагою и холодным запахом долетают до лица. Спуск к воде ровный, пологий, зеленый, но почему-то страшно, и ясно, что нужно идти. Солнечно, а вокруг изогнутые ветрами и непогодой березы. Прямо на спуске — свежие спилы в невысокой и удобной для шага траве, у самой земли — это убраны неосторожно выросшие на ее пути деревья. От них остались только светлые спилы, не пни, чуть выше едва проросшей травы, и выходит — ничто не мешает движению к бурной весенней реке.

Река бурлит, в ней нет волн, а только с огромной силой скрученные струи и водовороты, и сама эта река, и вода в ней — как будто гигантский экран, а брызги величиною в мяч, а молодые светлые листья подтопленных весной деревьев почти что с человека.

Она у воды, и от нее уже не только шум и запах, но и холодные брызги. Она у самой воды, струи неправдоподобно велики и завораживающе опасны, брызги на лице и волосах, и скользкая трава, и желание шага по самому краю влажного, ненадежного, весеннего берега… и преодоление опасного желания или уже преодоление опасности сделанного шага? Струи, брызги, водовороты…

Однажды в детстве, которое прошло давно, но еще не забылось, она, счастливая жительница Территорий, дочь внешне законопослушных родителей, играя в поросших мхом и травой развалинах древней, береговой батареи, что в незапамятные времена защищала их фьорд от врагов, или фьорд врагов от них, нашла в этих старых каменных плитах непонятный предмет — полоску проржавевшей темной стали. Это был меч, древнее оружие, древнее, чем обросший мхом, но все еще крепкий фундамент батареи, на котором когда-то стояли мощные дружеские, а может и вражеские пушки.

Такие находки были редки, за него давали хорошую цену, но она, выбрав археологию как сопутствующий, а затем и основной предмет, оставила его у себя и со временем сама смогла работать с ним — всеобщий к находке интерес и несложные технологии вполне позволили справиться с этим. А вскоре появился еще один раритет — отцовский трофей, книга, написанная неизвестным представителем вымирающего вида. Так, случайно, она и приобщилась к странному и почти тайному сообществу коллекционеров, собирателей древностей, своеобразных людей, впрочем, вполне сносно живущих на обширных пространствах Благословенных Территорий и время от времени заглядывающих в различные по форме, но одинаковые по сути Приграничья.

Все оказалось не так уж и сложно — ржавая полоска стали, помещенная в раствор электролита, постепенно избавилась от наслоений времени. Уже через год Хелика заметила на ней стальной блеск, а через два различила все более и более проступающую надпись, а через три смогла прочесть ее — ведь у нее была книга убитого на честной охоте сказочника. Наверное, именно поэтому ее не удивили так неожиданно возникшие снежные вихри, и поэтому она без лишних вопросов выполнила просьбу навигатора, так похожую на современный бред или древний обряд, о которых она читала на уроках и рассуждала на семинарах, столкнув сказочника в быстрый ручей.

Мертва подвижная вода, молчит и навигатор, и что-то не слышно слов о любви, произнесенных утром?

— Ты должен сторожить собаку, — очнувшись, отведя взгляд от воды, выйдя из задумчивости, сказала она безмолвному дипломату, впрочем, понимая, что тот вряд ли ее услышит, — таково твое предназначение.

* * *

8. Сказочник 2.

Что может случиться по дороге из Бирмингема в Дублин? Что там вообще может быть? Существует ли, есть ли она на самом деле: дорога, ведущая из Бирмингема в Дублин? Или, быть может, это только порывистый ветер бьется в каменных лабиринтах? А лабиринты, они на той самой дороге или по ее краям? А ветер, попутный или встречный? И что ему делать там, в пустынных лабиринтах?

Дорога, между Бирмингемом и Дублином… это то, чему есть название, но самого этого нет. Может быть, было, а может быть, будет. Это дорога из ниоткуда в никуда, это даже не неизвестность, это сама пустота.

Бирмингем… Дублин… что это за звуки, или слова, или названия? От этих звуков хочется бежать или к ним стремиться. Так называют ядерные бомбы или так звучат их взрывы.

А есть ли там кто, или что, на этой дороге, в самой пустоте? Случается ли там волшебное падение медленного снега или быстрые дождевые капли? И светит ли сквозь них переменчивое Солнце, придавая снегу мягкость, а каплям теплоту? Но точно — там бывает ветер, блуждающий по древним лабиринтам.

О, этот ветер постоянства перемен, на неуютной дороге из Бирмингема в Дублин — всегда ли он свеж, всегда ль ненасытен? Похож ли он на зверя, в сытости спокойного и теплого, а в голоде холодного и быстрого? Или только на его взгляд, немигающий, подобный линиям холодного огня, внимательный к неосторожному движению, там, на дороге, в пустоте?

А движение… это путник? Прохожий, бредущий или бегущий из ниоткуда в никуда, от звуков, от которых нужно убежать, к звукам, к которым необходимо стремиться. И зачем за ним наблюдает ветер-зверь, живущий в лабиринтах, что протянулись вдоль дороги из Бирмингема в Дублин?

То: постоянство перемен, а значит ветрами продуваемая вечность. Но и на этой дороге случается счастье: ведь другая дорога, из огня да в полымя, гораздо прямее, но намного короче.

А может, на этой дороге и, возможно, в этих самых лабиринтах прячутся от ветра и прохожих те, кого называют чужим и непонятным словом — "друиды"? Или не таким чужим, но тоже непонятным — "шаманы"? В лабиринтах, что сужают пространство к центру, а человека подводят к не им обозначенной, но желаемой или еще только подозреваемой точке? И те, которых зовут друиды, в ветреный день, в день ожидания смены времени года, высчитывают на своих золоченых колпаках движение переменчивого Солнца, при этом играя в подозрение бога, а те, которых называют шаманы, стучат, не быстро, но ритмично, в туго натянутые бубны с простым, не все, но многое объясняющем рисунком на оленьей коже, сумасшествием своим пытаясь оживить легенды?

Все может быть на этой дороге, а может и не быть. Но ясно одно: кто-то же должен там быть, в этой пустоте, кого-то ждать, а если и не ждать, то просто повстречаться. И те, кто там, любят это, привычно суровое для них, а для путников ожидаемо ужасное место. Они почти не замечают ветер, что в погоне за ними, разгоняясь вдоль по дороге из Бирмингема в Дублин, врывается в их каменными спиралями закрученные лабиринты.

А тот немногочисленный сейчас народ, что там живет или выживает, он склонен пригибаться, но не гнуться. Они не очень высоки, даже малы, но показательно суровы, им мало чего нужно, и если бы не серые глаза, то издали их можно было бы принять за рисоедов. И там, в одном из лабиринтов, живет одна из них, девушка по имени Эх Ты.

Как все они, она невысока, стройна, ее движения… и взгляд твой уже не мигает, ее походка… и твое дыхание в ритм ее шагам… а голос можно принять за игрушку, но серые глаза все же показательно суровы. Особенность этого взгляда не сразу заметна, но внимательное фото, что останавливает движение, выдаст его. И непонятно, от этой смеси разума и детства, что лучше — потерять ли голову, или сложить ее?

"Я очень скучаю по тебе" — возможно, когда-нибудь, а может быть, вскоре напишет она и пожалеет об этой неосторожной фразе. Или не напишет, потому что знает — ей никогда не выбраться из родных, привычных ее разуму и телу лабиринтов, что разбросаны по краям пустынной дороги, зачем-то проложенной из Бирмингема в Дублин, вдоль по которой слоняется ветер.

А умеет ли она стучать, в те самые, туго натянутые бубны? Ритмично, как надо, как хочется думать, как в тайне желая: медленно в начале, быстрее в середине, чувственней в конце? Та, что упорно портит прелесть походки каблуками? Та, что при свете дня кажется ребенком, и если захочет, то поет себе песни? Та, что спящей выглядит тепло, но строго и сурово? Та, чей сероглазый взгляд, пойманный на фото, кричит о тысячах внутренних чертей? Они живут в ее взгляде, в нем серые ветры, в них серые тучи, полные тех самых, пыльных и диких молний-чертей.

А эти черти, что живут в ее взгляде и иногда проникают ей в пальцы, а бывает — о, ужас, и в губы, те, что летом любят пыльные бури, а зимой снежные бураны, они не просты. Вернее — не простоваты. Они отучились в своих чертовых университетах, сдавали зачеты, семестры, и получили адски красные дипломы. Они, наверное, умны, а внешне высоколобы и, безусловно, образованны, и именно поэтому уже не способны на безумие. Они просто _________________________________________________________________________________________________________________________не могут его допустить, и живут, вполне спокойно, в ее взгляде. А она в лабиринте. В одном из многих, разбросанных по дороге из Бирмингема в Дублин, вдоль которой летает порывистый ветер, делая путников — усталыми, а Солнце — переменчивым.

— Привет, — скажет девушка по имени Эх Ты, увидев путника на пыльной дороге, и на зубах ее скрипнет мелкий песок, почти пыль.

— Привет, — ответит ей путник по имени Сказочник, почти что случайный прохожий, с любопытством прислушиваясь — к скрипу, и с интересом приглядываясь — к осторожной улыбке. А потом и к движениям, к походке, не замечая до времени спрятанных во взгляде чертей, и лучей, что еще блеснут в ее песнях, которые она споет для себя.

— Я знаю — ты пришел ко мне в гости, но пробудешь здесь недолго, и знаю, что будешь уговаривать меня пойти с тобой, — снова зазвучит голос, так похожий на игрушку.

— И не только потому, что я привязчив? — улыбнется ей и ее голосу Сказочник.

— Тебе не нравятся пыльные ветры, я это тоже знаю, но не только поэтому тебе придется уйти.

И они пойдут, пока еще вместе, по длинной и ровной дороге, по обочине из сухого песка, и Сказочник, прислушиваясь к его хрусту, вдруг вспомнит, не напрягаясь, загадочный вечер из детства, песок на асфальте, что солидно хрустит под колесами велосипеда, дрожащий фонарик и себя самого на трясущейся раме. В этом песке или очень похожем, где-то здесь или там далеко, у одной из дорог лежат ее предки (Какие друиды? Какие шаманы?) — лихие рубаки, казаки, и жены лихих казаков. Иначе — откуда же взяться чертям в сером взгляде? А позже — в губах? И реже — в словах?

— Я свяжу тебе шарф, — после долгого молчания снова заговорит сероглазая девушка по имени Эх Ты, — он защитит тебя от ветра, или от какой-нибудь другой, нездешней непогоды.

— Спасибо, — возьмет ее за руку Сказочник, впервые наблюдая, как черти из взгляда спешат к ее пальцам, — но я не ношу шарфы, и галстуки тоже.

А позади, далеко за горизонтом, будет шуметь и выситься город под названием Бирмингем, невидимый и неслышимый отсюда, с середины дороги, а впереди, тоже далеко за горизонтом, угадываться, но только в мыслях или снах, город, называемый Дублин. баки. __________________________________________________________________________________________________________________________________________________________________________________?И______________________________________________________________________________________________________________________________

* * *

9. Навигатор 3.

Как применить, а тем более примирить два по отдельности вполне приемлемых для мысли и иногда для жизни понятия:

1. Непобедим, но познаваем?

2. Не слишком тереби мозгулину!

Как их надолго совместить? Как надежно сопоставить? Возможно ли это вообще, нужна ли кому такая частность?

Возможно ли крикнуть внутри "Книги сновидений", что: "Навигатор проснулся!", или: "Очнулся!"? Нужны ли эти крики: "Едууут!"? Позволителен ли в такой книге крик вообще? Тот крик, который и победим, и познаваем.

И еще — что делать с презрением, вполне человеческим чувством? Делить ли его на женское и мужское? И как относиться к тихим, едва слышным сквозь сон сознания подсказкам?

"Ты должен сторожить собаку!" — именно такую подсказку услышал навигатор Суппо Стейт в момент протяжности, в состоянии времени, что течет как надо, в пространстве, что белеет влажным снегом и шумит похожим на само время холодным водным потоком, но не испугался, а лишь только возмутился, зная, что предназначение и судьба различны. Он даже усмехнулся этому предназначению, выбору, предложенному судьбой.

Но он должен спешить, успеть, не опоздать… куда? В то здание, которое, вероятно, называется библиотекой. Он не носит ни кольчуги, ни бронежилета, а голову не защищает шлем или титановая сфера, и от этого тело его открыто дружественному ветру, а мысли случайным движениям свободы. Он бедный художник, он нищий поэт, в его карманах пустота, уже привычная, но все еще неудобная, и часто на отставленной палитре сохнут с неба не падающие краски, а в позабытой чернильнице испаряются дешевые чернила.

Но он чувствует, что что-то здесь не так, что он все же профессиональный навигатор, а не поэт или художник, что кто-то, своей ленивой, но сильной волей поместил его разум в тело поэта, или душу поэта в его сильное тело. Ему не нравится такое совмещение — ведь тело ждет действий, а разум приказа. И что ему делать с ненужной душой? Но при этом при всем он спешит в старое здание, называемое библиотекой — словом, похожим на неизбежность.

— Посмотри, — указала непонятная, невнятная женщина, проведя его мимо книжных стеллажей и пыльных фикусов и подведя к окну, — ты должен сторожить вон ту собаку.

Внизу, в черно-белом, как и весь этот сон, дворе, он увидел старого пса — большую и медлительную овчарку, и даже вспомнил ее имя — Гуам, и ужаснулся своему, он понял это, воспоминанию. Это имя подсказал или напомнил тот, кто допустил неудобное совмещение и подвел его к окну и, наверное, рассмеялся, наблюдая за совмещением со стороны. А он не согласен с неудобством и воспоминанием, он хочет проснуться и не видеть старой собаки, которая сторожит библиотеку, которую в свою очередь должен сторожить он сам. И не смотря на то, что он сознает разницу между предназначением и судьбой, его все равно пугает ее кличка, простое слово, буквосочетание, звукопостроение непонятного, не для него предназначенного смысла. Он хочет, чтобы поскорее перестал стрекотать кинопроектор, чтобы побледнел экран от рвущегося сквозь плотные шторы света. Он смотрит на собаку сверху вниз, из окна во двор, он не хочет ее сторожить и боится, что собака почувствует это и поднимет голову, и тогда, встретившись с ее умным взглядом, он выкрикнет пугающее внутренним страхом слово: "Гуам!"

— Я это где-то слышал! — вскрикнул Навигатор, попав из быстрого холода ручья, что играет множеством льдистых струй, в медленный жар вязкой грязью кипящего болота.

— Все мы в какой-то степени приматы.

— Я не хочу сторожить собаку, — тише, спокойнее заявил он. А эти струи, они полны коротких жгущих мыслей и обжигающих ощущений. Эти множества сплетаются в длинные цепочки, и непонятно, что есть что, где следствия, а где причины. В болоте же порядок размышлений и, подчиняясь закону вязких смешений и температурному режиму, они то опускаются на дно, то поднимаются наверх.

— Не беспокойтесь, этого-то мы точно не допустим. Постараемся не допустить — ведь не все в нашей власти, какими бы могущественными мы себе или вам не казались.

— А я… я в вашей власти? — задал, наверное, главный, по крайней мере, сейчас интересующий его вопрос Навигатор насчет не самой всемогущей власти, уже различая цвета, уже отделяя черное от белого, взгляд от халата.

— В какой-то степени, да. Ваш вопрос говорит об этом. Но полной власти над вами нам и не нужно. Да вы и сами прекрасно это понимаете. К вам вернулось сознание, Суппо, а это само по себе хорошо. Это многое, но еще не все. Вы должны научиться пользоваться им правильно, а лучше вспомнить, как это делается, как вас этому учили. То есть к вам должна вернуться память.

— Она возвращается ко мне, доктор, но кажется, не только моя, — сопоставляя черноту взгляда и белизну халата, решил поскорее признаться Навигатор. — Кажется, я побывал в плену у чудовищ. Не по своей воле, но я заглянул в их мир. Тот мир ужасен, доктор, опасен не только своим внешним видом, но и внутренней сутью. И, тем не менее, одновременно… привлекателен, заманчив. Меня это пугает.

— Все мы в той или иной степени приматы, — повторил медицинскую мудрость белый доктор с черным взглядом. — На этот счет не стоит слишком уж теребить мозгулину. Непобедим, это еще не значит, что непознаваем. А непознаваем, не значит, что непобедим. Насколько я знаю, вы слишком близко приблизились к Леднику, слишком увлеклись погоней, разгорячились и застудили голову — сначала на ветру, а потом в ручье, или сначала в ручье, а потом на ветру. Такое бывает с молодыми навигаторами, не вы первый в моей практике, и не вы последний. Благодарите… — доктор немного покопался в той части памяти, что не относится напрямую к медицине, и уже затем произнес имя, — Хейлику Бактер. Насколько я знаю, именно ей вы обязаны жизнью.

— Где она?

— Уже хорошо. Хорошо, что вы не спросили: "Кто она?" Считайте, что не знаю, но думаю, что очень скоро вы пойдете по ее следу.

— Почему?

— Потому что потому, — миротворчески улыбнулся доктор. — Выздоравливайте, навигатор, в вашем возрасте это пока еще не сложно.

— Она сказала мне, что я должен сторожить собаку, — не поддался врачебной улыбке, или уловке перегруженный своими и чужими мыслями дипломат. — Даже не мне, а скорее себе, но я расслышал, хотя почти умирал.

— В Приледниковье случаются разные вещи, — вздохнул медицинский собеседник, — и, не желая объяснения, их часто называют чудесами. Вы же охотовед и, наверное, не раз выслушивали подобные байки. Однако приходится признать, что там до сих пор встречаются шаманы. Это факт, подобный исключению, которое подтверждает принятые в обществе правила, и поэтому нам, ученым, и вам, дипломатам, я думаю, не стоит слишком уж рьяно докапываться до сути проблемы. Не стоит слишком уж сильно теребить мозгулину, уважаемый навигатор, это я вам как лечащий врач говорю.

— Но вы же сами только что сказали, что если непознаваем, то это не значит, что непобедим?

— Согласен с вами, Приледниковье — интересное для исследователя место, но зачастую местность эта своей суровой красотой своеобразно влияет на неокрепшие умы. Тени предков, а может быть намеки на будущность бродят там по льдистым склонам. Вы, вероятно, столкнулись с чем-то необычным, нерациональным, не умещающимся в своды законов и в пункты инструкций, вот и поплыли. Не стоит вспышку необычности гасить в природе размышлений — себе дороже выйдет.

— Мне кажется, я слышал голоса… двух ангелов, — чуть замявшись, признался дипломат, — о чем-то… о чем-то неважном разговаривающих между собой. Я не понял ни слова, расслышал только две фразы, а говорю вам об этом только потому, что вы доктор.

— Скорее всего, это были не ангелы, скорее всего, это были их тени. Но две тени — это уже много. Бытует легенда, в этих местах, что давным-давно пролетая мимо Земли, ангел по имени Эон то ли устав, то ли намерено упал на Землю. Упал и тем самым одухотворил ее. Благодаря такому случаю на нашей планете появилась жизнь. А может не сама жизнь, а собственно разум. Но я думаю, упал он не сам, а ему помогли. Возникает вопрос — падая, был ли он все еще жив или уже мертв? И кто мы тогда — гордые люди или трупные мухи?

— Мне кажется, что сказочник не только слышал, но и видел его.

— У сказочника не было другого выхода, вы же не оставили ему ни единого шанса. Я довольно долго живу здесь и достаточно долго изучаю Приледниковье, но я никогда, понимаете, никогда не участвовал в охоте.

Строго произнес последнюю фразу доктор.

— Его растащили на трофеи? — чуть помедлив, задал вопрос пациент.

— Его не нашли. Говорят, по вашему приказу Хейлика Бактер столкнула труп в ручей. Собственно, именно поэтому я с вами так долго и разговариваю. Вы, преследуя сказочника, столкнулись с так называемой тенью ангела, и теперь, проиграв охоту, причем не более как частность, вы хотите, при этом не слишком теребя мозгулину, или познать, или победить ее. Эта тень нарушает привычность, она опасна, причем не только вам вообще или вашему сознанию в частности, но и всей нашей цивилизации. Помогая шаманам, тень тем самым угрожает ойкумене.

— Что же делать? — снова не сразу спросил Суппо Стейт.

— Легко вбить в голову гвоздь, и вытащить его из головы не составит особого труда, а вот вылечиться… — вновь применил миротворческий прием разговорчивый врачеватель. — Выздоравливайте, навигатор, и не сопротивляйтесь предназначению.

— Спасибо, доктор, на добром слове, и… как ваше имя?

— Моя фамилия — Лопатин.

И доктор вышел. Но уйти — не значит исчезнуть, а раствориться — это еще не значит убежать, а если откуда-то вытекло, то обязательно куда-то втекло, а если растеклось, то впиталось или испарилось, и поэтому суспензия всегда будет отлична от эмульсии. Фамилия умелого доктора — Лопатин, а значит доктор с такой фамилией не может исчезнуть просто так, и если временами он бывает неуловим, то неуловим по делу, с целью врачевания и излечения. Он не какая-то там эмульсия, тем более суспензия, он значимо и уверено двигается в пространстве госпиталя, где лечат дипломатов и детей, где восстанавливают телесные и духовные силы лучшие из демокрутов и вернейшие из тоталитар, где в одной из палат лежит на удобной кровати, на в меру мягком и в меру жестком медицинском матрасе навигатор по имени Суппо и по фамилии Стейт.

Доктор движется в объеме, ограниченном многоэтажным лечебным корпусом, в пространстве, очерченном прилегающей госпитальной территорией, и этот объем и это пространство, по большому счету всегда оставаясь свободными, в малом его деле иногда подчиняются ему. Вот и сейчас, в одном из кабинетов одного из этажей, ровно освещенным дневным светом, а если что — то искусственным и тоже как надо, его ожидают несколько белых тузов, причем не только из медицинской колоды. Достойное собрание это называется консилиум, а кабинет — ординаторской, там сверкающие халатами тузы выносят приговоры тем, кому лечат в госпитале тело и зачастую мозг.

Но кто эти достойные, что носят съемные, и от этого удобные белые одежды, и выносят, случается, смертельные приговоры?

Многие, те, у которых болезнь или ранение не сильно покоробило тело и совсем не задело сознание, думают, а вернее знают, что люди в белом называют себя врачами. У них много латинских имен, всех не упомнишь, и не всегда эти имена ужасны.

Те же, некоторые из многих, у которых тело и мозг задеты железом или болезнью в пропорциях, равных или сопоставимых, думают или подозревают — не всегда полагаясь на знание, что люди в белом — это или шаманы, или друиды, и что они, соответственно, или шаманят, или друидят в своих пустоватых и прохладных операционных. Или в своих не всегда просторных кабинетах, над многими, упорядочено сложенными и часто повторяющимися историями болезней.

Ну а те, у которых тело может быть и здорово, а вот мозг сильно подпорчен ненужной и никчемной работой, то есть те, которые имели неосторожность застудить бестолковку на сильном ветру, или тыковку на незаметном сквозняке, или травмировать репу, неудачно ее почесав или не успев уклониться от жестокого удара, те думают, или думают, что думают, или знают, или даже верят, что эти создания в белом, громко топающие и мало говорящие, принадлежат к загадочному и непостижимому клану всемогущих, бессмертных богов, служителей Тар-Тара.

— Ну-с, — пристально посмотрел на доктора Лопатина один из них, один из его коллег, — что вы скажете о состоянии навигатора… эээ… — заглянул он в историю болезни, — Суппо Стейта? Изменилось ли качество его сновидений? Скорректированы ли его жизненные устремления?

— Все его сны, профессор, отражены в отчете, и данные обновляются ежеминутно. Случай равно обычен и равно интересен. Похоже, это действительно то, чего мы так долго ожидали.

— Вы хотите сказать, — заговорил второй из белых тузов, — что мы не должны ему мешать и прекратить интенсивное лечение? Подчинить его волю его же устремлениям?

— Мы перевели его из реанимации в обычную палату, так что интенсивность лечения минимальна. Скорее это восстановление. А вот что делать дальше, мы должны решить сейчас. Что скажете, Пржевальский? Что делать и кто будет виноват в случае развития этих самых устремлений? Вы же его участковый.

— Да, пациент этот мой, а случай тот самый, — согласился большой и грузный Пржевальский. — Стечение обстоятельств, которым пренебречь с нашей стороны было бы неумно. Вы же знаете — бессмертные заинтересовались этим.

— А этот… эээ… Стейт. Это тот, кто нам нужен? — задал новый вопрос приезжий профессор. — Готов ли он к бою, и походу?

— Он столкнулся с тем, что нужно бессмертным, — ответил доктор Лопатин, — или с тем, что их пугает. Глупо упускать такой выгодный для нас и для нашего госпиталя случай. Тем более участковый уже назначен.

— Не беспокойтесь, я буду с ним рядом, — закончил прения хоть и грузный, но наверняка сильный Пржевальский. Как известно, слабых или сомневающихся в участковые не берут — ведь их работа бывает не только интересна, но иногда еще и опасна, — я за ним присмотрю. Пускай порезвится.

На этом закончился консилиум, решив, но не объявив Навигатору о разрешенной ему свободе не только мыслей, но и действий.

А нужна ли, собственно, Навигатору судьба? Готов ли он ей подчиниться, то есть согласен ли на борьбу с предназначением? Быть самим собой или самому с собой бороться? Тем более борьба с самим собой в девяноста девяти случаев из ста приносит борцу сытость, а вот самобытность, как правило, не предполагает достатка. В этих правилах есть исключения и они не так редки, но и не часты, и поэтому о них громко говорят и долго потом вспоминают.

* * *

10. Диспетчер.

— Яяя ююю, сяя сююю, геге гооаа, пыпр прыыы. Га! Га! Га!

И: топ, топ, топ, топ, — сначала громко, потом тише.

— Все-таки, какое это емкое слово: "быдло"! — почти не раздумывая, сказал один диспетчер, принимающий дежурство, другому, сдающему. Сначала услышав, а обернувшись, на звуки, увидев это.

— Велик и могуч русский язык, — не сразу согласился с ним сдающий, менее категоричный в оценках и не такой находчивый в словах.

— Ааарр?! Аююссщь мммсыынм бнбнбн. Амн! Амн! Амн! — донеслось из-за стены.

— Ко всему прочему, оно еще и принципиальное! — искренне удивился принимающий. — Ты только представь: все его достоинства, и еще плюс принципиальность.

Сдающий диспетчер промолчал, только в знак согласия кивнул, и немного позавидовал способности собеседника давать быстрые и, как правило, точные определения.

Но удел диспетчеров — коммутировать каналы, состыковывать рельсы и направлять полеты, а вот навигатор сам должен торить свою тропку, он для этого соструган. А соструган он вроде бы из ничего: из дружеской фразы, из вражеской мысли, из громкого тоста, и куда податься не очень понятно — то ли за навигатором в вчера, то ли за сказочником в сегодня, то ли в непонятное и от этого тревожащее завтра. Ведь ветреная дорога из Бирмингема в Дублин, она больше похожа на завтра, призрачное и, скорее всего, уже смытое легким житейским порывом или слабой волной другой судьбы, а вот дорога из спортзала домой точно почти позабытое прошлое.

Вот она, эта снежная дорога, которая вроде бы и как бы ведет из ниоткуда к ни к чему, и по которой, как нетрудно догадаться, спешит… нет, не навигатор, тем более не сказочник, а еще диспетчер. Тот, который не быстр в быстрых словесных оценках, и уже потом, лет через десять переделанный сказочником в навигатора. Тот диспетчер, в котором, как червь-древоточец, долго зрела невнятная, но вредная мысль о предопределенном служебной необходимостью будущем. Так вслушайся, читатель, в его незамысловатые шаги!

Интересно, очень интересно, когда вас сбивает машина. Например, зимним вечером, когда вы, никого не трогая, возвращаетесь домой из спортзала. Зачем вам кого-то трогать, ведь вы, отработав часа эдак полтора, спокойно идете домой, чувствуя, как полудохлый адреналин безвольно струится в кровяных потоках, и как густеет в усталых мышцах молочная кислота, и остальное все такое прочее, и вы думаете о горячей ванне… зачем вам кого-то трогать? Зачем вам кто-то вообще? И вы идете, приятно уставший и довольный, совершенно не задумываясь, что пускай даже вечером, но вы все равно хорошо различимы — на белом фоне в черной шинели. Но вас все равно собьет машина, а задумаетесь вы потом, если сможете.

А почему в шинели? Да потому, что спортзал военный, и чтобы туда проникнуть, вам нужна черная шинель. Конечно, можно было бы обойтись и без шинели, но вы не какой-то там из Васюков забритый, а потомственный военный и, залетев как-то в комендатуру и столкнувшись там с сослуживцем отца, вы честно устыдились и не стали спорить, что такое хорошо, а что такое плохо. Просто вам не очень-то приятно натягивать турецкую куртку на русские погоны.

И вот вы идете из спортзала в шинели, и не о чем таком, кроме ванны, не думаете, и уж точно не предполагаете, что в вас уже прицелилась машина — ведь вас хорошо видно на белом снегу. А вы военный и спортивный, и подтягиваетесь сколько надо, и прыгаете туда, куда прикажут, и, следовательно, выйдя из-за поворота, вы не думаете ни о чем — вы идете домой. Хотя, в спортзале, вы заметили, что матросики, рассматривая напряжение и форму ваших мышц, внутренне сосредоточились, и позже вы обнаружите, что для общения с ними вам потребуется намного меньше слов, чем прежде, до посещения спортзала.

Но тут вы вышли на дорогу, сугробы вокруг, а вы в черной шинели, и кажется, что все хорошо — но Штирлиц уже идет по коридору, а по дороге уже едет машина, наметившая вас. В свою очередь и вы замечаете бодрый "УАЗик", то есть судьбу, и вам не выпрыгнуть из ее коридора. Вокруг сугробы, но вы все же пытаетесь уйти всторону, но вдруг обнаруживаете, что думаете гораздо быстрее движения. Вы военный и спортивный, для вас это удивительно и непривычно, вас пугает быстрота мысли и неподвижность действия, но вы все же пытаетесь уйти влево, прочь от задуманной "УАЗиком" баллистики, чувствуя и сознавая, как медленно, со скоростью толкаемого муравьем утюга движется ваша нога. Время стало густым и почти неподвижным, и в течение бесконечного шага вы зримо представили, как где-то далеко родились и остыли множества галактик, и заметили, что и "УАЗик", протяжно, тягуче вращая колесами, повернул в ту же сторону.

Снова взорвались и остыли множества галактик, еще медленнее, еще протяжнее ваше движение, на этот раз вправо, но вы не видите своих ног, вы смотрите на вечно в вас врезающийся "УАЗик", и снова замечаете, что и он, в свою очередь, поворачивает в вашу правую сторону. Вам не уйти, и вы задумываетесь, что это, наверное, террористы угнали "УАЗик", у них кончились патроны, и вот теперь они давят всех, кто в черных шинелях, а кто в турецких куртках, тех, наверное, не трогают. Но почему именно вас? Ведь вокруг столько других черных шинелей. А еще вы удивляетесь остановке во времени и думаете об этом как о явлении, что вот, оказывается, бывает, и что не врут, ясно при этом понимая, что от "УАЗика" вам не уйти. Теперь вы задумываетесь об этом спокойно и трезво, без всякого страха, не торопясь просчитывая варианты. Их немного и, в конце концов, вы останавливаетесь на наиболее приемлемом, вслушиваясь в рычание близкого мотора и разглядывая в свете фонаря черный выдвинутый бампер. Потом друзья вам объяснят, что водитель тормозил мотором, но вы не умеете водить машину и не знаете, как это — мотором тормозить, и думаете, что террористы газуют, и сбить они хотят именно вас. Почему?!

Но, отстав от "почему", вы понимаете, что в вашем распоряжении осталось последнее мгновение. Время почти совсем остановилось, оно еле движется, но надвигается и "УАЗик", и вы ясно различаете рисунок протектора — вращения почти нет, но колеса уже сминают снег, и этот звук, хоть и ползком, достигает вашего слуха. Вы стоите по центру, посередине, между двух колес, а рука хоть и медленно, но уже вытянулась в сторону высокого капота, и другая уже опустилась на бедро — сжав кулак, вы тем самым прикрываете кости таза. Вы же военный и знаете, что ранение в область таза жуткая беда и, подумав в медленном времени, вы решили, что лучше пожертвовать рукой, кулаком в роли амортизатора, чем тазом — ведь к нему пристегиваются ноги. И вот одна ваша рука вытянулась навстречу машине, а кулак другой занял свое место, и если ваши вычисления верны, то вас не переедут колеса, не должны. Вы ждете столкновения, время неподвижно, и кажется, что неподвижен и "УАЗик", но мысль удивительна быстра, и это не смотря на то, что вы военный и спортивный. Между рукой и капотом остался сантиметр, не больше, но быстрой мысли хочется заглянуть в это узкое пространство, в застывшую пустоту между железом и человеком, и посмотреть на все со стороны. А цвет у "УАЗика" стандартный, темно-зелено-коричневый, военный, а блики фонарей на нем, как и время, неподвижны, они похожи на замерзшие лужи.

!!!УДАР!!!

То ли удар очень силен, то ли время сжалось, или наоборот — разжалось, но вы не заметили фазы полета. Вы лежите на спине, и чувствуете снег на лице, или чувствуете, что снега нет. Но вы чувствуете! Но только лицом и снег, и видите черное небо, а боли в теле нет. "Возможно, это шок?" — думаете вы, и вам немного страшно пошевелиться и попытаться сесть — вдруг у вас не получится и переломаны ноги. Но вечно лежать нельзя, неудобно — прохожие вокруг, а вы в строгой шинели… и вы отрываете спину от снега, ожидая вспышки боли.

Но все нормально, вспышек нет, вы сели, и теперь вместо неба в пяти метрах от себя видите "УАЗик", только его задранный капот и выдвинутый вперед бампер, и завязшие в снегу колеса. Заныл кулак-амортизатор, нужно встать, и вы, не видя, чувствуете, как сквозь стекла в вас уставился молчаливый ужас. Вы встаете, а на вас, не моргая, смотрят сквозь лобовые стекла. Вы чувствуете это и думаете, что в их глазах вы похожи на терминатора, поднимающегося даже после самых ужасных залпов. Но слишком много "сквозь", и вы не терминатор, хоть и шли из спортзала.

Вы встали, и теперь сами смотрите сквозь стекла, но почему-то не видите водителя, не можете его рассмотреть, а только белое пятно вместо лица, и понимаете, что ужас для вас белого цвета, а для него черного — цвета вашей шинели. И тут же вам становится смешно — между "УАЗиком" и вами нет следов, чистый снег без отпечатков. Вы пролетели метров пять, но не помните состояния полета, наверное, из-за скорости. Возможно, она была быстрее звука вашего пука, и вот теперь, чтобы вернуться, вам нужно пройти по чистому снегу без следов, и вам от этого смешно. Болит кулак, да и другой руке тоже досталось, потом обнаружится, что она немного разбита, а на бедре синяк, что пустяки, и шагнуть вполне возможно.

На третьем шаге вас догоняет мысль, что холодно не только лицу, но и всей голове. Вы смотрите на взрывшие снег колеса, и до вас доходит, сминая неверие, что в этой каше ваша шапка. На четвертом шаге вас догоняет злость, и вы уже ищите глазами врага, но на пятом успокаиваетесь — ваша шапка лежит на капоте, на самом краю. Вас просто выбило из нее, и вы полетели горизонтально, обгоняя звуки пука, а шапка вертикально, и не меняя координат, упала на капот. Смешно: крабом она рассматривает белое пятно, и хорошо, что хорошо зашнурованы ботинки.

Вы надеваете шапку, и это почти счастье, правда, болит кулак, а из "УАЗика" вываливается громкое тело. Нет, не водитель, тот ни жив и ни мертв, а тот, кто рядом. Громкое тело наполняет воздух матюками, и вы в который раз удивляетесь, что вот не задавили, так решили теперь побить. Но вас это совершенно не пугает, вы ждете развития событий и жаждете приближения громкого тела, наперед зная, что все начнется и кончится одним вашим ударом. Но вы уже понимаете, что это не террорист, а просто водила-матросик, и задумываетесь, что вы только что из спортзала и поэтому разгибатель не так силен, и решаете, что прямой здесь не пойдет — иначе на полуматюке смолкшее тело вылетит на дорогу и не дай бог попадет под машину. А оно не такое спортивное, как вы. Здесь к месту крюк, и тело, как ваша шапка, просто свалится вниз, лишь слегка качнувшись. Лишь бы оно подошло на расстояние полусогнутой руки.

Но громкое тело, вероятно прочитав в ваших глазах свою судьбу, не приблизилось — к своему счастью и вашему сожалению. Более того, исчерпав матюки, оно виновато поинтересовалось вашим здоровьем и предложило подвезти, но мало того, что вы военный и спортивный, к тому же вы еще и благородный, и вы отказались, впрочем, без особого негодования. А тело так и не подошло, а белое пятно за стеклом так и не пошевелилось.

И вот вы снова идете по дороге, а метров через двести на вас выруливает новый "УАЗик"! Вам сразу становится как-то неловко и неуютно даже на расчищенном тротуаре, и в черной шинели, и вы подозреваете, что это, наверное, инстинкт самосохранения или с первого раза заученный условный рефлекс — в общем, вас ощутимо отжимает от дороги и от едущего по ней ни в чем не повинного, пока, "УАЗика".

А еще метров через сто вас догоняет еще одно тело, на этот раз любопытное, и тоже в шинели, и так же интересуется вашим здоровьем, а затем проверяет вашу память — не запомнили ли вы номер? "Зачем?" — удивляетесь вы. Вы об этом не подумали и честно спрашиваете об этом любопытное тело — мол, зачем? При этом на вас снова наваливается желание хука. Но любопытное тело вскоре исчезает, вероятно разгадав в вас, как и то тело, громкое, неинтересного собеседника. И вы радуетесь, за него и за себя. Вы идете домой, живой и почти невредимый, только слегка поврежденный, никого не трогаете и размышляете, что все-таки интересно, когда вас сбивает машина, и о роли случая, и о подозрении судьбы, и о том, сколько народа закопают сегодня, после таких вот встреч, или после горячих пуль, или холодных заточек, а сколько перевяжут или зашьют — после неулыбки жене или улыбки не жене. И о том, что если вам за шиворот попала холодная капля, знайте — началась весна и в вас прицелилась громадная сосулька — это гидроприцел. Береженого бог бережет, а если вы не бережены, то кто тогда вас бережет? Как все-таки интересно, очень интересно, когда вас сбивает машина!

Так что — прочь с дороги, громкие и тихие тела! По ней спешит диспетчер, волею случая оказавшийся посреди нетоптаного снега, и поэтому вынужденный торить свою дорожку, постепенно, с каждым шагом превращаясь в навигатора.

* * *

11. Хейлика Бактер 2.

Но: неужели предназначение человека — сторожить собаку? Если так, то тогда предназначение собаки — помогать в этом деле человеку.

Так, или примерно так думала Хейлика Бактер, прислушиваясь к неслышному из-за шума воды дыханию навигатора и приглядываясь к ней самой, быстрой и бьющейся в слегка тронутых льдом каменистых поворотах. Не этот ли ручей, только весенний и от этого полноводный, видела она во сне? Там, дальше, ниже по течению. И если верить сну или слегка о нем задуматься, при этом не заглядывая в сонник, то получается, что быстрая вода опасна для нее, и что она сама, в мыслях и вот-вот в поступках, этой воде подобна?

Однако там, ниже по течению, сейчас не весна, там, в уже медленных струях, крутятся последние, до снега не опавшие листья. Туда, в медлительность после быстроты, в отдых после бега она сама же и отправила сказочника. Того прохожего, что повстречался ей сегодняшним утром, того, который объяснял ей какие-то правила, вероятно, хорошего тона, того, с кем она весь день стремилась еще раз повидаться, того, чью тайну хранит полярная сова.

Но что ей до этого? Однако ее мысли похожи на быстрые водные струи, а взгляд отражает глубины, куда эти струи стремятся. В этих-то глубинах и утонул навигатор, а сказочник заметил быстрые мысли, а может быть и наоборот. Нужно ли спрашивать их об этом? Навигатора, что еле дышит рядом, или сказочника, уже устремившегося к темным глубинам? И Хейлика, резко поднявшись, пошла по течению вниз.

"— Возьми себе щенка.

— Я сама как собака".

Не нужно, двигаясь по руслу реки или ручья, особо задумываться о причинах поворотов, достаточно или восхититься, или чертыхнуться, а наблюдая за падением воды и прислушиваясь к этому падению, стоит отбросить ненужные мысли и не мешать восприятию. Тем более если есть цель впереди, а позади неявная или невнятная досада. Так и Хейлика, оставляя в памяти повороты, падения, неудобные притоки и быстрые, в три шага, переправы, двигалась вниз по течению, отмечая, больше ожидаемо, чем с удивлением, отсутствие тела сказочника в узких или глубоких местах. Как известно, прицел умеет ослаблять блики на неспокойной воде и позволяет заглядывать в небольшие речные глубины даже сквозь сильную рябь. Все очень просто — есть ручей, похожий на небольшую речку, шумный и быстрый, а вниз идти не то чтоб легче, но быстрее, хотя скользко и мешают притоки, к началу зимы порядком обмелевшие, есть первый снег, а на нем нет следов. Приледниковье — дикий край, точное слово.

А может, она не сразу пошла по руслу ручья, шумящего хоть и мелкой, но быстрой водой? В поисках спокойной заводи, спокойной, конечно же, по меркам точного слова. Заводи, в которой темноватая, но чистая вода еле движется — это видно по листьям, медленно перемешиваясь неустоявшимися слоями. Может, сначала она дождалась спасательный геликоптер или низко летящий штурмовик? Это разумно, это понятно, и уже потом, отдохнув и спокойно все обдумав, возможно, в том же самом госпитале, где в это же время без сознания лежал навигатор, она решила отыскать тело сказочника в реке? Или след его мыслей. Пройтись по направлениям своих предчувствий и проверить правильность предположений.

Все может быть, а если повториться, то может и не быть. Скорее всего, так и произошло — ведь и для безрассудства нужно время, незаметная, но подготовка. И вспомнила ли она навигатора, имя которому Суппо, проходя мимо его палаты или закрытых в реанимационное отделение дверей? Сказала ли ему, чуть слышно: "Прощай, любимый!" Не переставая думать, предполагать, подозревать, что Ангел уже дует в трубы возможно библейского Иерихона, а может быть злого города Козельска, предвещая одним погибель, а другим удачу, и что нужно бежать, так как некуда деваться.

А может, это были и не трубы вовсе? Может, это местные шаманы, немногочисленные, но зловредные, разбубнились в свои бубны? Разбуянились. А может быть, шаманки? Та самая девушка, одна из них, во взгляде которой притаились пыльные черти, и бывает, подчиняясь им, она иногда поет себе песни? Что ей стоит при желании стукнуть в бубен пару раз? Ритмично, как надо, как хочется думать, как в тайне желая.

Но, тогда, причем здесь Хейлика Бактер? Как не крути, как бы ловко не получалось у нее двигаться вниз по руслу вслед за быстрой водой, ей никогда за ней не угнаться и не пересечь той дороги, проложенной вдоль направления ветра. Она о ней не знает и даже не подозревает, что именно на этой дороге живет девушка по имени Эх Ты, и ей, а не Хейлике, предназначено случайной встречей вернуть Сказочника к жизни. Так что нечего слишком уж внимательно рассматривать блики на подвижной воде и баламутить песок красивыми ногами, нечего подставлять ветру наполненность плеч, а взгляду чуть скрытую одеждой упругость желез.

Однако, как не верти, движение по белому снегу вдоль бегущей воды не может пройти без последствий, взять и так просто рассосаться. Даже у тех, у которых ноги, плечи, груди…. и это доказано многими и множество раз, так что:

— Чтобы полюбить кого-то, тебе сначала нужно пожалеть! — крикнет в шум воды прекрасная охотница, несогласная с такой оценкой. Бросит обвинение прямо в лицо ручьевому Посейдону. А может и согласная, но только с оценкой, а не со своим согласием — ведь в ней еще не все рассосалось, она еще здесь, среди белого снега у быстрого ручья, она еще не сбежала в большой и неуютный, но, безусловно, хлебный город, и необязательно Ташкент. Иначе, зачем же тогда о ней писать, даже вспоминать? О беженцах пусть пишут диссиденты, не всегда, допустим, сытоватые, иногда, согласимся, горловатые, и порой, признаемся, нагловатые.

— Жалость — не самое плохое чувство, — не станет спорить с ней прозрачный Посейдон.

— Привет, Сказочник, — скажет при встрече Хейлика Бактер, случайно или намерено столкнувшись с ним, или он с ней, в том большом и хлебном, в котором и он сам частенько бывает. Или в родном и маленьком, но при этом не сказать чтоб уж очень уютном, когда, к примеру, она приедет туда ненадолго, скажем — погулять вдоль ручья, сначала медленно подняться, а потом пробежаться по течению вниз. При этом глаза ее весело блеснут. Однако и ей, и Сказочнику конечно же известно, что со временем и, опытом, блеск этот частенько становится наигран.

— Привет, фантом из прошлой жизни, — ответит ей Сказочник не только по имени, но вроде бы и по призванию, а по профессии дворник, отмечая в глазах ее блеск любопытства и скрывая в своем ответе тень интереса. Ее глаза, они схожи с глазами бультерьера, не самой красивой собаки, да еще нос с горбинкой, но все это так удачно расположено на ее лице, стильно, что ли, фотогенично, симпатично, что не заметить, а заметив, не отметить это невозможно. Да и длинные ноги никуда не спрячешь.

— Не пойму, а зачем ты это делаешь? — спросит его Хейлика, сказочника во сне и дворника в жизни, наблюдая и не меняя при этом веселого блеска во взгляде, как он разбрасывает тающий, но не так быстро, как хотелось бы, снег по черному асфальту. Снег не хочет таять в кучах, в еще твердых сугробах, но на асфальте он быстрее сдается весеннему теплу.

— Видишь ли, Хейлика… медленно подбирая слова, ответит ей Сказочник, — ты женщина, тебе не понять смысла моих действий.

Она и в самом деле женщина, во-первых и в-главных, и не стоит копаться в ее мозге в поисках незаполненных извилинами пустот. У жительниц сытных городов, больших и неуютных, такие дефекты исправляются сами собой, плавно и незаметно, а у таких ногастых очень быстро.

— Да, наверное, ты прав, — улыбнется она точному ответу, а затем, немного выждав, скажет:

— Я не помню номера твоего телефона. У меня плохая память на короткие числа.

— Я тоже забыл твой телефон и адрес. Помнишь, как это было громко и смешно, и какая это была неправда? А как давно — с тех пор поменялись все адреса и телефоны.

— Да, ту воду не догнать, — вздохнет Хейлика, в задумчивости остановившись на берегу ручья, — да и входить в нее во второй раз совсем не хочется. Прощай, Сказочник?

— Прощай, нетаинственная незнакомка, — ответит Сказочник или по его просьбе Посейдон.

Так что если она и появится, то обязательно сразу же уйдет, не тревожа: тело — желанием, а сердце — несогласием. Но, тем не менее, она прекрасная охотница, не больше, но и не меньше, и шаг ее, когда она захочет — быстр, а случается — тягуч. И она уже прочитала единственную в жизни книгу, и это в свои-то, к моменту повествования то ли двадцать один, то ли двадцать четыре. Это немного, но и не скажешь, что ничего. И еще: однажды, когда ей стукнуло двадцать один, вот только что исполнилось, а уже потом двадцать два, и все дальше и больше, и еще не было в ее жизни большого города со множеством не только удобств, но и забот, и когда кучевые облака, которые она тогда еще замечала, будили в ней фантазии цвета белого и голубого, она все-таки произнесла ту прекрасную и, как сейчас выясняется, определившую Приледниковье фразу:

"Что это за лес, где деревья растут?"

О люди, выросшие в диких горных районах или на среднерусской дремучей равнине, или на ее лысоватой возвышенности, или в тайге, или в бамбуковых джунглях, вы не поймете ее глубокого смысла. Этот смысл связан с природой. И он точно не будет понятен жителям города, тем более большого, даже тем, которые живут в этом самом Приледниквье, но не высовывают носа из-за городской черты. Этот смысл, он отличен от всего и одновременно определяющ. Это то чудесное состояние, когда человек, находясь посреди: зимой — белого простора, схожего с бескрайней пустыней, а летом — зеленого пространства, похожего на безбрежный океан, тем не менее, может окинуть увиденное взглядом, не подавляя себя таежной непроглядностью и не раздражаясь степной бесконечностью. Это своеобразие — не тундра и не пустыня, не тайга и не оазис, не степь и не горы. Необъяснимость с тонкими, едва различимыми запахами, с не кричащими о себе оттенками, с разнообразными небесными переливами, летом — с насыщенностью влагой и с голосами перелетных птиц, а осенью — с сочностью цвета и с безмолвием лесов. Вот это-то необъяснимое своеобразие и позволяет человеку, обозревающему это самое пространство, в тишине и молчании, нарушаемом лишь только ветром, понимать бесконечность и учиться терпеть понимание. Несуетливо, и может показаться, что успешно, изредка забывая о конечности жизни.

Так нужна ли Хейлика Бактер в этой книге? Тот ногастый (смешно — "word", подчеркнув слово "ногастый" как неправильное, предлагает замену: "носастый", "рогастый") и глазастый фантом? Внятного ответа нет. Однако вся эта книга в общем-то фантом, так почему бы и ей не быть равной среди равных? Как наутилус, подвижной в подвижной среде. Тем более, если бы ее не было, если бы она не вспомнилась, а однажды не приснилась бы Сказочнику в виде правильного живота, то Навигатору ничего кроме служебных устремлений не осталось бы, а это, согласитесь, скучно.

* * *

12. Экспедиция.

Но что же это за страна, така, Приледниковье? Как в ней жить и как по ней передвигаться? Есть ли там город по имени Рейкьявик, или все названия начинаются на букву "эМ": МурмАнск, Магадан, Манты-Хансийск, Мадрид, Милан, Микены? А территории, что прилегают к этим городам, почему они должны, таки просто обязаны непременно называться ректалиями? Подчиняясь дури автора, когда-то прочитавшего на медицинской упаковке почти сакральные слова: "ректальные суппозитории". А сами жители, что неплотно населяют те мерзлые, обширные пространства вокруг городов, тех самых, что со звуком "эМ" вначале, выходит, все сплошь суппозитарии? И что суппозитарий и транзитарий — близнецы братья? И что некоторых из этих братьев зовут не только Суппо, но и Иммуммалли? И что если оказать на них умелое давление, то они, без труда и для себя почти незаметно превращаются в транзитариев, этим давлением выброшенных на обочину жизни, или на периферию цивилизации, или на окраину ойкумены.

А эти города, которые на "эМ", они высятся множеством серых, каменных башен над белой, холмистой равниной, не споря высотой строений с огромной массой ледника, которую они нестройно и неплотно окружают. Эти города разбросаны то там, то сям, они благоразумно удалены ото льда, но и по необходимости к нему приближены. Они одновременно и временны и вечны, а их многочисленные башни серы от быстрых ветров и температурных перепадов. Их разделяют диковатые в своей нетронутой красоте пространства, но они связаны пустынными, и от этого быстрыми дорогами, опасными — своей пустынностью и быстротой, и снежными заносами.

А та дикая красота, с которой человек, все еще звучащий гордо, так до сих пор и не справился и которая его до сих пор окружает, порождает свободу не только взглядов, но и никому не подконтрольных действий — вот основа характера приледникового северянина.

А те ледяные горы, те всегда белые великаны, лишь только летом подкрашенные солнечным светом, а снизу сначала черной, а затем зеленой, недолгой и узкой каемкой, они своим величием и даже летним солнцем непобедимой белизной заменяют ему совесть и бога. Там, в этих белых вершинах и в иногда оттаивающих, и от этого грязноватых предгорьях нет и не может быть даже намека на душу, тем более сердце. "Сердце северных гор" — пустые, ничего не значащие звуки. И поэтому так трудно поддается житель Приледниковья, всегда чувствующий спиной вес и мощь Ледника, новой политической мысли или старой классической ноте. Он осознает связь красоты и дикости, и понимает, что эта связь неразрывна, он добродушен, но неуступчив.

— А что это за город, там, на горе? — спросил одного из них, одного из жителей Приледниковья Суппо Стейт. Хотя с его стороны называть горой то возвышение было бы не очень верно — ледник движением своим стесал ее почти что до уровня моря, или до той воды, что оттаивает вокруг него поздней северной весной.

— А ты не знаешь? — удивился житель и в его глазах, конечно же, блеснула неистребимая искорка, короткий разряд, проскочивший между дикостью и красотой.

— Не знаю, — конечно, соврал Навигатор.

— Это город Мачупукчинск.

Тут, непременно, тряхануло электричку, и показалось, что именно от этих простых, незатейливых слов. Некоторые из пассажиров схватились за ручки, прикрученные к спинкам жестких сидений, движением таким выдавая в себе приезжих и к тряске еще непривыкших.

— Большой, — оценил мигание далеких огней и батареи из серых стен доктор Пржевальский, и так же схватился за холодную ручку.

— Не маленький, — согласился с ним местный житель, и выдал со вздохом, — вот только комбинат все плато изгадил.

— Мачутундру? — тут же похвалился знанием местных названий Навигатор. Снова тряхнуло, а собеседник кивнул, соглашаясь.

— Говорят, что на плато еще встречаются душманы? — задал новый вопрос доктор. — Эээ… прошу прощения… шаманы? — поправился он. — Не враки ли это?

— Говорят, — не стал спорить житель с двумя приличного вида, но задающими вороватые вопросы приезжими, и резко вытащил, выдернул из-под полы обрез.

— В разные! — заваливаясь в сторону, перенеся вес тела на правую ногу, выкрикнул доктор Пржевальский, ударив в обрез левой ногой. Выстрел все же грохнул, но пуля не смогла пробить цельную крышу и, визжа рикошетом, закатилась остывать под сиденья. Однако Суппо некогда думать о ее полете — он всем телом уже прижался к собеседнику и почти что воткнул длинный нож ему в бок.

— Спаси меня, брат мой! — выкрикнул теперь тот, чувствуя, как холодное лезвие, не завязнув в одежде, уже пускает кровь.

Грохнул новый выстрел, с другого конца вагона, и тяжелая пуля, не отягощенная меткостью нарезки, разбила жесткое сидение — там, где мгновение назад сидел добрый доктор. А приезжие, те, которые уже выдали себя хватанием ручек, попадали на пол. А у местных, как может показаться, еще веселее заблестели глаза.

— Он что, тебе, и в самом деле, брат? — задал уже третий в этом коротком разговоре вопрос Навигатор, отстраняясь от слегка поцарапанного им собеседника и пряча как надо изогнутый нож в поясничные ножны.

— Все может быть, — щелкнув предохранительной скобой, не стал передергивать затвор собеседник. — Я знаю одного из них, но не знаю, насколько он серьезен. Он не живет в городе, но иногда там бывает.

— Столкнуться бы с ним? — с вопросом посмотрел на Пржевальского Суппо. Тот понимающе кивнул — он же доктор, он склонен к анализу слов и событий.

— Что же вы стреляете, прямо в электричке? — ласково, как к больному, как и положено доктору, обратился он к местному жителю, снова усевшись на весьма покореженное пулей сидение.

— Мы к этому привыкши, — чистосердечно ответил ему житель, поправляя галстук с большим, но мягким узлом.

Так они и познакомились. А где же еще, если не в электричке, знакомиться интеллигентным людям больших промышленных центров? И как, если не в перестрелке? Ведь не на улицах же, с их вечным и, как правило, то в одну, то в другую сторону направленным движением, и от этого движения кажущихся пустынными, не смотря на толкотню и суету.

— Как вы здесь живете? — покинув электричку, удивился Навигатор этой уличной суете и одновременно пустоте.

— Привыкшие мы, — ухмыльнулся интеллигентный житель его удивлению, протягивая вырванный из дешевого блокнотика листок. — Вот мой телефон, позвоните, и возможно, я помогу вам.

И захрустел снегом и льдом, исчезая в серокаменных джунглях.

— Как вас зовут? — успел только крикнуть вслед Навигатор, но не получил ответа. — Уважаемый…

— Хуанито? — высказал не лишенное определенного смыла предположение доктор.

— Им-мум-мал-лиии, — еле слышно донеслось из толпы.

Путешественники немного помолчали, рассматривая неуютную смесь северной природы и бетонных строений, и озабоченную только собственным движением толпу.

— Почему мы его отпустили так быстро? — усомнился во врачебном решении Суппо. — Он, наверное, врет.

Навигатор, он же молод, а значит неуступчив.

— Не пугайся, мой друг, и не суетись, — похлопал того по плечу сильной рукой умелого врачевателя Пржевальский. — Впервые в жизни ты столкнулся с интеллигентным человеком. Это неожиданно. Это пугает. Я понимаю.

И ненадолго замолчал, давая своему спутнику время осмыслить сказанное, при этом оглядываясь, озираясь, то есть обозревая окрестности. А окрестности таковы: обветренные и от этого неряшливые здания, так похожие на башни, лезут вверх, навстречу с неба падающему снегу, плоскими крышами целясь в сероватое воздушное пространство. Снег белый, колючий, не липкий, но от взаимодействия с серым камнем и обветренным бетоном он приобретает вид нездоровый и недовольный своим местом выпадения.

— Ну-ка, набери-ка, номерок, — дыханием обогревая воздух, предложил доктор, перестав озираться и утерев рукавом свои реальные, а у Навигатора виртуальные сопли.

— Уже набрал, не отвечает. А все-таки зря мы его отпустили.

— Успокойся, дипломат — если ты ступил на тропу войны или охоты, то это вовсе не значит, что ты обязан соблюдать все правила движения. Пока вы взаимно царапались в вагоне, я успел тиснуть жучок в ствол обреза. Некоторое время мы сможем отслеживать его.

— В какой-то степени это и в самом деле… неблагородно.

— И это говорит мне тот, кто таким же способом выследил сказочника?! — воскликнул темпераментный, не лишенный азарта Пржевальский. — Воистину — медицина и дипломатия несовместимы! Вспомни, что глаголет первое из пяти правил "Наставления"?

— "Имей мудрость быть терпеливым во времена бездействия".

— Вот видишь. Пойдем, зайдем в блинную, немного побездействуем с дороги.

— "Выбирай стремление к справедливости как дорогу своей жизни" — соглашаясь с предложением, однако не без намека на ожирение процитировал второе дипломатическое правило Навигатор.

— Вот именно.

И они пошли в сторону блинной, на запах, прекраснейший из всех, а особенно из тех, которые носятся в морозном или ветреном воздухе, над недовольным своим местом падения снегом. О, этот запах! О, эта щучья икра на горячих, в растопленном масле, блинах! О…

— "Не позволяй душе подчиняться желаниям, наслаждениям, становиться зависимой" — на ходу, не замедляя шага, выдал третью цитату Суппо, демонстрируя знания общих законов и служебных инструкций.

— Я же сказал — немного, — успокоил его доктор, явно не диетолог и точно не враг жирного и мучного, а тем более такого вкусного. — Не вечно же нам в "Макдоналдсе" давиться.

О, эти блины, откушанные в тепле, зашедши с ветра или с морозца… О, эта икра, не красная и крупная, а именно щучья, мелкая… О, горячее, только что растаявшее маслице… О, блины в дороге, посреди путешествия, посреди самой жизни, одна из прекраснейших, но, к сожалению, нечастых и недлинных ее граней… О…

* * *

13. Гроза.

— В вашей обуви иглы от с?сны.

— От с?сны?

Нет ничего чудеснее или мало чего чудеснее найдется, чем гроза в Приледниковье. Когда, в самый жаркий летний месяц, а в Приледниковье этот месяц собственно и все лето, так вот, когда в этот жаркий, и днем и ночью зеленый и солнечный месяц июль, в течение дней эдак пяти или даже семи дует сильный, обжигающий далеким дыханием далекой пустыни, южный, но на удивление постоянный ветер, жаркий, нескончаемый, упругий, гнущий и при всех других ветрах неломающиеся деревья, и кажется, с тем самым песком из той самой пустыни, нереальной и почти сказочной из-за расстояния и из-за вечного отсутствия там снега, когда он дует и при этом не гонит облака — в далекой пустыне нет облаков, иначе она бы не называлась пустыней, и солнце, пользуясь прозрачностью момента, греет непрерывными и жаркими лучами воду в быстрых речках и глубоких озерах, а в неглубоких она, кажется, вскипает, когда в этих прогретых озерах не добраться до холодного слоя даже в нырке, тогда, в конце этих пяти или семи ветреных, но солнечных дней, южный ветер, иссякая, все-таки сталкивается со своим северным и своенравным соседом, злым и переменчивым, тогда-то и образуется фронт.

Атмосферный фронт, и по всему этому фронту два ветра — жаркий и холодный, воюют между собой, проникая друг в друга и этим убивая себя. За этой войной наблюдают природа и люди, ожидая взрыва дождя, со вспышками молний и грохотом грома. А ведь молнии и гром, и шумящий крупными каплями, льющийся мощными струями дождь, быстрый и сильный — это очень большая редкость в вечно мелко моросящем Приледниковье. И потому-то эта редкость воспринимается как чудо. Мощь нездешней, южной природы, с запахом прибиваемой тяжелыми каплями пыли чувствуется в нем, вспыльчивой, но быстро отходящей от собственного буйства. А фауна и флора, и главное — люди, то есть северяне, непривыкшие, просто незнакомые с залетной, быстротечной вспыльчивостью и кратковременным буйством, они ведь не готовы к такому катаклизму, и быстро промокают до нитки. Но эту, если разобраться, беду, они все равно воспринимают как чудо, принесенное редким здесь гостем — южным ветром.

А северяне, ну те, которые не знают о кратковременности южного буйства, они пугаются, страшатся, боятся, глядя на яркие, на фоне потемневшего неба молнии, и вслушиваются в ужасные громовые раскаты, думая, что это надолго, а может быть и навсегда. Да даже фауна и флора, удивляясь объему вдруг свалившейся с неба теплой воды, привыкнув обычно к талой, не очень-то понимают, что с ней делать, с той, которая сразу и много. Здесь так не принято, здесь дожди и солнце ведут себя иначе: если это дождь, то затяжной и мелкий, а если солнце, то переменчивое. Здесь невозможно промокнуть сразу или резко обгореть. За такими чудесами люди летом отправляются на юг, в страну, знакомую им всем, но в их рассказах звучащую как красочная сказка. Едут по дорогам, сначала пустынным, быстрым, диковатым, а потом, ближе к югу, тесноватым и резковатым от попутного и встречного движения.

Но в тот миг, в тот страшный миг молний и грома, и вдруг навалившейся на их привычный мир темноты суровых дождевых туч, когда северный ветер, оттолкнувшись от ледяных вершин и разогнавшись вниз по снежным склонам и вдоль по ухабистым глетчерам, сминает случайного, но по природе своей наглого южного бродягу, взрываясь от столкновения с ним теми самыми молниями и громами, и мощными струями, тогда, в этот ясный миг перемены люди, в отличие от пассивной природы, сами в ответ взрываются движением. Встречным движением, отринув от себя житейские заботы или вкусные чебуреки, и спешат завести моторы машин, звоня друзьям, на выходе или на ходу, и мчатся на этих машинах сквозь тяжелые капли и громкие небесные разрывы к тем самым мелким озерам, прыгая в них с разбегу со скалистых берегов и понимая на лету, что в последний этим летом раз, погружаясь в почти что кипящую воду.

В парящую воду, волнующуюся от порывов северного ветра, но всю покрытую разрывами от крупных теплых капель. Вода парит, ее дырявят частые, тяжелые капли, и кажется, что она и в самом деле кипит, серая рябь под черным грозовым небом. Но она еще тепла, а с холода почти что горяча, и если человек нырнет в такую воду, не упустит момента и сумеет воспользоваться подарком северной природы, то ни предыдущие, ни последующие сотни солнечных и водных ванн в теплых морях южных побережий не смогут стереть из его памяти этого незабываемого впечатления.

А выкрик, пускай и к месту, но все равно глупый выкрик: "Почему мы, все, не живем на юге, вместе?", утонет в сейчас еще не остывшей, но завтра уже холодной воде, или растворится в шуме дождя, или заглохнет в ударе грома, или сгорит в коротким выстрелом блеснувшей молнии, или запутается в ветре, или завязнет в поднятой им волне.

Туда ему и дорога.

Говорят, что перед смертью не надышишься, и если это так, то последний вдох, он самый глубокий, а выдох, после смерти, самый длинный, как последний, этим летом или в этой жизни заплыв.

— В вашей обуви полно сосновых иголок.

— О чем вы говорите!

— У нас, у аборигенов, прекрасный слух, — немного помолчав, продолжил тот, который заговорил о соснах, — и поэтому я не без труда, но смог расслышать, о чем беседовали навигатор и тот доктор между собой, направляясь в экзотическую для них блинную. Они читали друг другу задачи мастера-дипломата, наизусть. Я услышал три правила из пяти. И еще мне известно одно обстоятельство, в общем-то, похвальное, но для нас, возможно, опасное — Суппо Стейт не успокоится, пока вновь не увидит вас, Хейлика. А в вашей обуви и без того полно иголок.

— Что же мне делать, Иммуммалли? Бежать, или может, повстречаться?

— Найдет ли он в себе мудрость быть терпеливым во времена бездействия? — усомнился абориген. — Вряд ли. Хотя среди дипломатов он, возможно, человек случайный. Но если найдет, сможет ли следовать задаче номер пять?

— А как эта задача звучит?

— "Держи в своем сердце любовь и преданность семье и совершенствуйся в искусстве литературы и в боевых искусствах, помня о постоянстве и равновесии".

Хейлику позабавило в общем-то правильное предположение изощренного в вежливости и такте, но при этом вооруженного обрезом интеллигента.

— Тогда я вынуждена напомнить вам задачу номер четыре, — улыбнулась она, — вы позволите?

— Откуда вы знаете?

— Это очень древние задачи, а я по образованию археолог. Но, может быть, вы сами хотите озвучить ее?

— "Страдания, боль и зависть естественны в жизни. Поэтому работай над просветлением высокого духа".

— Пускай поработает, пока.

Теперь улыбнулся Иммуммалли.

— Вы красивы, Хейлика, безусловно, а главное — молоды. Только поэтому вы мучаете мужчин, у вас это пока получается.

— Не беспокойтесь, я знаю все пять правил, хотя еще не мастер.

— Но в вашей обуви полно иголок.

— От с?сны?

Этот Иммуммалли, не так он и прост, хотя интеллигентен. Он живет вдали от суеты, но иногда вынужден работать в коллективе. Вероятно, поэтому он носит за пазухой обрез? Подтверждая старую истину: "Трудно жить без пулемета".

— Бытует мнение, среди жителей нашего города, или это просто местная легенда, что на плато Мачутундра живет гигантская земляная мышь и роет своими крепкими бивнями в вечной мерзлоте и даже в леднике длинные, широкие ходы. Слышали ли вы об этом?

— Я слышала, что ветер с плато иногда приносит спутанные клубки странной свалявшейся шерсти. Я видела ее в краеведческом музее и у уличных торговцев. Так же я видела бивни, и их невозможно подделать.

— Да, правильно, бивни тоже иногда находят там. А почему? Да потому, что если эта гигантская саблезубая мышь, которую здесь и там называют "мама-мунта", случайно выйдет на поверхность, то непременно погибнет от свежего воздуха или солнечных лучей. Тогда-то охотники или первопроходцы находят их огромные лохматые туши. Такие истории рассказывают побывавшие там, и потом уже их рассказы превращаются или в охотничьи байки, или в благозвучные легенды.

— А что еще говорят эти байки или легенды?

— А то, что шаманы, в погоне за духами предков и в бегстве от спутников-шпионов, часто пользуются этими подземными галереями, укрываясь в них. Не смотря на опасность встречи со страшной мышью и на возможность подтопления талой водой.

— Вы предлагаете мне экспедицию?

— Плато в частности и Приледниковье вообще, это не пустыня, а оазис. Это нужно понимать. Поэтому там нет юридических правил и тем более консультаций, а только заповедные законы. Сегодня это поняли доктор Пржевальский и навигатор Суппо Стейт, лишь только по касательной, в безопасной электричке прокатившись по границе плато. Потребители не жалуют это место, и слава богу! И, наверное, поэтому производители не спешат открывать здесь свои магазины, а дети Матвиенко, многочисленные в столицах, редкие здесь гости. Местные, случается, устраивают на них, по глупости забравшихся сюда, охоту, подбивая их джипы из старых винторезов и затем побивая камнями самих хозяев. Но есть одно, много раз доказанное правило — частое употребление в пищу блинов ведет или к лени, или к отваге.

— А скажите, Иммуммалли, — после некоторой паузы, возможно даже задумчивой, заговорила Хейлика, — если эти ручьи, с ледника, заполняют подземные пустоты, в том числе и те, которые вырыла гигантская земляная мышь, то тогда они превращаются в подземные реки, шумящие бурной водой?

Хейлика вспомнила свой странный сон, только и всего.

— Шаманы двигаются по ним на своих легких лодках, — быстро ответил внимательный к паузам собеседник, — на надувных.

— А как много нужно съесть блинов, чтобы достигнуть отваги? — думая больше о реальных шаманах, чем о какой-то там легендарной мыши, задала новый вопрос Хейлика Бактер.

— И при этом не набрать лишнего веса? — снова улыбнулся Иммуммалли. — А вы научитесь их готовить, тогда и поймете, — намекая на первый блин, который обязательно комом, посоветовал он. — Кстати, детей Матвиенко можно кормить блинами, они от этого только жиреют. Обильная мучная пища порождает в их извращенном сознании только поползновения, душа же их мертва, а значит не способна на житейскую честность, тем более на безумие в бою.

— Иммуммалли, вы яростный противник прогресса!

— Генерация, регенерация, дегенерация — это иностранные слова, смысл которых мне не до конца понятен, — не согласился с ней и с таким утверждением местный житель со странным именем Им-мум-мал-ли, — но я все же уверен, что это разные вещи.

* * *

14. Блинная.

— Не кажется ли вам, доктор, что мы несколько подзадержались в этом месте, да и в этом времени тоже? — задал неспешный вопрос навигатор Суппо Стейт доктору Пржевальскому, поглядывая из слегка подкопченной блинной на наружное ненастье сквозь чистое стекло издалека привезенного сюда стеклопакета. — Что-то слишком много гроз в этом времени и в этом месте.

— "Однако разве тот мудрец, кто не движется к твердости разума, не теряет свою неуверенность в то время, когда изнемогает в сомнении?" — возразил не без удовольствия поглощающий очередную порцию горячих блинов Пржевальский.

— Я знаю, вы мастер насчет лицемерных латинских цитат, — вздохнул скучающий в бездействии навигатор, проводив взглядом сексуально аппетитную, но, как и вся эта блинная, слегка подкопченную разносчицу.

— Хороша? — оторвался от блинного удовольствия доктор. — А почему? А потому что занимается исконно женским делом, то есть приготовлением и подношением вкусной пищи, не мешая при этом своему природному, опять же женскому началу. А вот на центральной улице, да еще в модных тряпках, ты бы не обратил на нее никакого внимания. Заметил ли ты, Суппо, что женская суета на улицах, в этом месте и в этом времени, то есть в центре города в солнечный день, вызывает не только интерес к ним, но одновременно и тошнотворность?

Собеседник, пожав плечами, промолчал.

— А почему?

— Почему? — переспросил очень сытого доктора просто сытый навигатор.

— Да потому, что шмотки эти придумывает сплошная голубизна или по их же пристрастиям продвигаемая серость. Говорят, ты подумай только, но говорят, что они "дружат" с моделями. Причем со многими. А как можно с женщиной дружить?! А, навигатор? Да еще со многими? Тем более с такими длинноногими? Можешь ли ты это объяснить?

— Нет, — вспомнил Хейлику Бактер Суппо Стейт, — это необъяснимо.

— Вдобавок существуют бизнес-леди, — горячась, кивнул Пржевальский, — и это, Суппо, еще ужаснее, чем движение безличности на центральных улицах в солнечный день. Увидишь такую — и на тебя сразу же, вместе с желанием поскорее произнести дивное, утреннее, облегчающее, протяжное, естественно латинское слово: "breakfaaaaastus", над унитазом или над каким-нибудь другим полезным приспособлением, наваливается ужасная мысль — а не "impotentus" ли ты?

— Я?

— Но к счастью еще остались дикие, малонаселенные, в данном случае приледниковые пространства, — не обратил внимания на это короткое восклицание возмущенный несовершенством мироустройства доктор, — полные различных, в том числе женских и мужских начал, и их продолжений, и к ним тревожных приложений.

Ничего не ответил на это впервые в жизни откушавший блинов навигатор.

— "Но зачем же так далеко ехать?" — спросишь, наверное, ты.

— Я?!

— И правильно сделаешь, если спросишь! — негромко воскликнул философствующий врачеватель, казалось, позабывший о блинах. — Зачем же так далеко забираться, пересекая дикие, первозданные пространства в опасных для жизни электричках? Где каждый, мало-мальски образованный и слегка свободомыслящий субъект готов всадить тебе пулю в лоб или нож в спину? По самому, согласись, малейшему поводу. Не проще ли свернуть с проспекта, тысячу раз купленного и столько же раз проданного, и отыскать блинную на нецентральной улице? В старом тенистом переулке или у продуваемой новостройки? Ответь мне, навигатор, и этим ты ответишь и на свой вопрос.

Суппо только вздохнул. А вздохнув, задал такой вопрос:

— А бывает, док, что женщины целуют курящих мужчин?

Тут помолчал доктор, немного, самую малость, обдумывая и соотнося в услышанном меру и презрение.

— А бывает, мужчины целуют курящих женщин.

Теперь помолчали оба, осознавая убийственность содержащегося в последней фразе никотина. Посидели, пожевали.

— Как-то, по утру, испытывая едва заметные трудности с концентрацией телодвижений и легкую, чуть ощутимую замутненность восприятия окружающей меня действительности, — чуть погодя продолжил затронутую тему Суппо Стейт, — которая временами случается с путешественниками в этих местах, я, неспешно передвигаясь по окраине этого чудного, но только на ваш взгляд, а на мой — ужасного города, зашел в магазин. В семнадцатый, ну вы-то знаете, здесь недалеко, на улице, что огибает большое болото и названной в честь какого-то древнего партократа.

— Улица имени маркиза Кироваса.

— Да. Правда, я слышал, что он был комиссаром, а не маркизом, но это не важно.

— Там еще продают пиво и квас, на разлив, — нашел нужным уточнить доктор, — поэтому-то покупатели и путаются в титулах, да и в терминах тоже.

— Точно. От вас ничего не скроешь, приятно работать с таким профессионалом.

— Я простой участковый. Такова моя участь, таков мой княжеский удел.

— Так вот, — кивнув и в ответ и в знак согласия, не стал оспаривать докторского права на скромность Суппо, — так вот. Зашел я внутрь магазина, а он только что открылся, и несколько помаявшись, не то чтоб в сомнениях, а так, черт знает в чем…

— В едва и в чуть-чуть, — понимающе улыбнулся доктор.

— Да. Пива не хотелось, о квасе я и не подумал, и купил себе йогурт, чтобы поправить концентрацию — во вне, и прояснить замутненность — из вне.

— Молочные продукты показаны в таких ситуациях. Они прекрасно абсорбируют внутренние яды, а молочно-кислые помогают привести пищеварение в норму. Ты поддался интуиции и правильно сделал.

— Все-то вы знаете. Продавщица, помню, или мне так показалось, была молода, и не сказать, чтоб очень красива, но интересна, знаете ли, как раз насчет женского начала и предположения продолжения, а затем и исчезновения. Мы мило и взаимно улыбнулись, и я…

— И ты…

— Вышел на улицу, на крыльцо, на ходу осторожно распаковывая йогурт — жарковато внутри. И уже на крыльце с наслаждением стал его поглощать, большими, медленными, холодными глотками. Ну, вы-то меня поймете…

— Безусловно, ближе к делу.

— И вдруг чувствую, что кто-то стоит рядом, за спиной, и смотрит на меня!

— Кто?

— Продавщица!

— И… — вторично, но на этот раз более заинтересованно "икнул" доктор.

— "Вкусно?" — глядя, как показалось, с любовью на меня, проникновенно поинтересовалась она, и я снова увидел то, упомянутое вами начало, и тут же вообразил совместное продолжение.

— Ну… — с интересом теперь "нукнул" блинный чревоугодник.

— "Очень!" — искренне ответил я. И тут… я увидел в ее руках пачку сигарет и зажигалку!

"Не хотите ли покурить?" — предложила она сигарету.

"А разве женщины курят?" — по своему обыкновению спросил я.

"Еще как!" — задорно ответила она.

"Не замечал" — внутренне погрустнев, сказал я, и почувствовал, как ко мне вернулось концентрация движений и ясность сознания. Я повернулся и ушел.

"Зря", или: "Напрасно" — то ли буркнула, то ли крикнула она мне вслед, без сомненья — на прощание. Я не обернулся и спорить с ней не стал.

— Да, — вздохнул доктор Пржевальский, — грустная история. А вообще-то я скажу тебе, Суппо, что если ранним утром хотя бы из интереса постараться двигаться медленно, или хотя бы не спеша, и не обязательно в приледниковых поселениях, то создается ощущение, что попадаешь в другое измерение. Эта утренняя неспешность, это удивительное состояние свежести и созерцания, причем заметь, даже без желания осознания, не каждому оно по силам, а тем более по нутру. Тебе повезло тем утром, а ты еще ругаешь этот чудный город! И кто знает, возможно, в тот день, или днем позже, она вспоминала тебя: прекрасного, сильного, неторопливого незнакомца, неспешного странника, утреннего рыцаря строгих внутренних правил… например, во время вечернего минета или в утренних и по этому торопливых выдохах и вдохах.

— Вы, доктор, не просто отличный специалист, а еще и человек хороший — всегда найдете слова утешения, — дипломатично зевнул Суппо Стейт, соглашаясь со сказанным, — но… трудно быть терпеливым во времена бездействия.

— Не переживай и не гунди. Судя по донесениям информаторов и по анализам анализаторов, воды, что сдерживает в себе ледник, в скорости придут в движение. И тогда наша засадная охота превратится в загонную, по духу тебе более близкую. Ветры с плато уже приносят свалявшуюся шерсть.

— Загонная охота на плато запрещена, — заметил навигатор.

— Типун тебе на язык! Или пусть тебе на язык нагадит та, самая линялая, самая задастая мама-мунта, — возмутился подозрением доктор Пржевальский. — Я помню твои слова о благородстве, Суппо, и знаю, что качество это доступно для всех, поскольку оно в гораздо большей степени имеет отношение к достоинству, чем к страстям. Однако в разговоре нашем ты сначала вспомнил Хейлику Бактер, несправедливо, на твой взгляд, с тобой поступившую, а уж потом в тебе проснулась добродетель.

— Я бы сказал — неразумно, — уточнил щепетильный, а значит точный в этом, личном для себя вопросе Навигатор.

— Быть благородным, Суппо — это одновременно и высшая награда, и опасность для мужчины в этом мире стирающихся границ и переплетениях течений. Но, однако, помня свои сны, ты не можешь не понимать, что благородство это не гарантируется величием и достоинством, но и не отнимается неизвестностью положения, и благоволением, или наоборот — неблаговолением к тебе удачи и любви.

— Многие из тех, что, как вы правильно заметили, док, суетятся там, на центральных улицах, не мыслят разделения понятий любви и удачи.

— И я соглашусь с тобой, если заменю слово "удача" словом "случай", — энергично ответил Пржевальский. — Тогда получается — любви и случки? И такой случай с тобой едва не произошел — ты встретил Хейлику Бактер. Так воспользуйся этим и преврати случай в удачу, но, если ты следуешь мыслям и целям центральных улиц, ты очень удивишься, когда уже на твой взгляд неразделимые понятия будут разделены.

— Интересный вы человек, доктор, хотя едите без меры.

— Я знаю, я это часто слышу, — прожевав очередной блин, согласился с обоими утверждениями медицинский гурман, — и именно поэтому бессмертные поручают мне такие скользкие, деликатные дела. Однако помни, что именно знание ведет к вечернему бездействию и к утреннему созерцанию, а незнание толкает к каждодневным трудовым порывам. Но, при этом надо понимать, что слишком много умных мыслей частенько приводят только к геморрою и больше ни к чему, а одна дурная голова не дает покоя множеству ног. А мы в разных весовых категориях, не забывай об этом.

— Об этом не забудешь, на вас глядючи, — намекнул Пржевальскому Суппо Стейт о том, что тот крупный специалист не только в произношении латинских изречений, но и в переработке масс блинов на гумус.

— Мама-мунты проснулись и уже роют новые норы в оттаивающей и от этого влажной земле нагорья, — то ли от проглоченного, нежного, вкусного блина, то ли от предстоящей, переменчивой, трепещущей неизвестности сладко зажмурился доктор, и замолчал.

— А зубоскалы скалят зубы, а тупорылы корчат рожи?

— Скоро задуют ветры перемен, скоро зашумят воды событий. Скоро в поход, навигатор, и… приятного аппетита!

* * *

15. Лес из акаций 1.

Возможно ли в лесу из акаций найти пот настоящей работы? В том самом колючем лесу, что разросся на склонах пологих холмов, почти что в лощине, тот самый пот, что выступает от настоящей работы? И если это тот самый лес и тот самый пот, то возможно ли понять, болезнь это, или нирвана?

Но что это за лес? И что это за пот?

Лес этот не прост, а пот многотруден.

Лес из светло-зеленых листьев и острых шипов. По весне, когда уже нет снега, но еще нет и листьев, а молодая трава, мягкая и короткая, даже не проросшая, а прорастающая во влажной и жирной земле, зеленеет цветом начала жизни на этих самых пологих склонах, то высокие, черные стволы акаций, тоже насыщенные весенней влагой и от этого чистотою черноты, соединяясь с травой как с фоном, превращают весь этот вид или чей-то взгляд в картину, в готику, в средневековье, вращением планеты и движением весны по ней, тем не менее, приостанавливая время. Или мысль смотрящего, что следует за взглядом. А чувство, пользуясь этой недолгой остановкой, зародившись в восприятии весны и цвета, заполняет собою все сознание, ненадолго, на пару мгновений заменяя его созерцанием.

Но медленная готика, в весеннем ее восприятии, сменяется летом загадочностью буйной жизни потемневших листьев, выделяя и обособляя лес из акаций от остальных, виденных, диких, но уже знакомых лесных массивов, или от длинных, то там то сям, но с умом по полям разбросанных лесопосадок.

Лес этот не прост, а для неслучайного наблюдателя, безусловно, многозначен, и подчиняясь его воспоминаниям даже причудлив, затейлив, историчен. Этот лес вырос не просто так, в его давнем начале и в буйном сейчас процветании повинны люди, и поэтому сильные, кряжистые, дикие деревья, даже дубы останавливают свое медленное продвижение на его границах.

Чем меньше людей, тем больше акаций. Вдумчивая закономерность эта страшна, и согласиться с нею трудно, не смотря на красоту деревьев и общую пышность леса. Люди, вынужденно отступая вниз по ими же когда-то заселенным склонам, позволяют сильным, а жарким летом пахучим акациям медленно завоевывать их жизненное пространство, неспешно обступающим и разрушающим крепкими стволами дома из хоть и смешанной с соломой, но все-таки глины. Тем самым делая лес огромным, но привычным, почти что вечным, или, по крайней мере, повседневным и на первый взгляд совсем нестрашным.

Население в этом лесу — или козы, или духи, призраки, пугающие людей и коз, фантомы прошлых лет, иногда выглядывающие из-за деревьев. Фантомы эти ловки, стремительны, подвижны, и от этого неуловимы, и может показаться, что пугливы. За них невозможно зацепиться точным взглядом, измерить их медленным прищуром, улавливая краем глаза лишь юркое, быстрое, независимое от колючек движение в листве. Колючий лес из акаций — их родной дом, или крепость, или тюрьма, ограничение их жизненного пространства. Как правило, днем они относительно спокойны, ленивы, и никогда не выходят из леса на солнце, лишь только наблюдая из тени акаций за ближними, еще не захваченными деревьями домами. Но ночью они наглеют и путешествуют, по делу или без него, слоняясь по дворам, прячась в привычной для них, но опасной для людей темноте.

Так как же зовут этих фантомов? Какие были у них имена, или у тех людей, чья жизнь давно прошла, и что, бывало, любили, а бывало, гибли в этом лесу? Те имена, что уже стерлись с шершавых каменных надгробий, на старом, большом, заросшем вьюном и кустарником кладбище, имена, что с рожденья писались, а по смерти выбивались сначала латиницей, а позднее кириллицей. Имена тех людей, что пришли сюда давным-давно, на эти самые пологие склоны, и построили первые дома, и посадили первые акации. А потом, с течением времени, позабыли свою письменность и свой язык. Даже фантомы забыли не только их, но и свои имена, и теперь безымянными тенями они скользят: днем — в тенях акаций, а ночью — в темноте запущенных садов.

Возможно, кого-то из этих призраков зовут Торквемада, а кого-то Савонарола, и именно они своим суровым и омертвелым взглядом пугают в лесу детей и коз. Или, это индейский призрак по имени Вендиго поселился там? Превращая повстречавшихся ему охотников и пастухов в презренных пожирателей лосятины. Возможно, именно они, а не безродные бродяги жгут там по ночам тревожные костры, сжигая на них современных, или своенравных ведьм, захваченных в других, в нездешних местах или в ненынешних мечтах. И тогда, если это на самом деле так, на их суровых лицах пляшут отсветы горячего огня и серый пепел оседает на их буденовки и звезды.

А в конце июня, на Купала, а само это слово населено бесчисленными духами и наделено бездонной памятью, на одном из таких кострищ, на пятне вероятно жертвенной золы вырастает тот самый, кто может знать — можно лишь только предполагать в лесу из акаций, желанный, но губительный цветок? Древний папоротник, помнящий сначала ползающих, а затем и летающих драконов, цветущий раз в сто лет и необязательно в этом лесу, и только в одну, единственную ночь. Но… позабудь сомнения — такое может быть: ведь климат в этом месте благоприятен, да еще лес из акаций, а под ним истлевшие кости драконов, и медленное бегство от него людей, и гибель в нем домов, и церковь — а в ней новые иконы, и старое кладбище — а на нем позабытые могилы, и флегматичные боги, и никому не нужные фантомы без имен.

Ну а что же там, за границами красивого, но жестокого в своем медленном и равнодушном движении леса? Там, где акаций тоже немало, но в садах в достатке растут дружественные к человеку яблони, сливы и вишни. Где зреют арбузы и дыни, и вьется виноград на удобных для этого склонах. Виноград этот вкусен, не смотря на сочность черной земли. Виноград, а бывает и сливы, после сбора запирают водным затвором и получают вино, а из зерна, конечно же, выгоняют самогон в нехитрых устройствах. Вино, без разницы — сливянка это или изабелла, оно по-разному вкусное и одинаково крепкое, а самогон, если чист — то крепок, от него садится голос, а если мутноват — то легок, от такого садится печень.

Там, в полях, что окружили селение, дороги и лес, разлит пот настоящей работы. Без него не растет и не убирается зерно, которое потом хранят в больших и пыльных хранилищах. Пыльных черной пылью чернозема, и жаркое солнце, заглядывая сквозь местами дырявую крышу, подглядывает за действиями потных людей. Это та самая пыль, той самой, потревоженной людьми степной земли, что постоянно липнет к от работы влажным лицам и спинам, и быть может, скрипнет на зубах девушки по имени Эх Ты.

Там же, в том же селении, живет хозяин коней, жестокий человек. Это просто имя, или прозвище, а может быть выборная должность, по заслуге переходящая от человека к человеку. Прозванный этим именем суров, но целеустремлен, он знает секреты их приручения и быстрой объездки, учился этому с детства и, что удивительно, выжил, и до сих пор все так же ловок и достаточно быстр.

А эти кони, в юности своей твердой рукой обращенные в рабство, но проданные почти что сразу — ведь лошадиный век недолог и ограничен пятнадцатью годами, а молодость всего лишь четырьмя, проданные на ипподром, а позже в цирк — поэтому-то их шкура гладка, а походка игрива, эти кони, старея, попадают на бойню — если их вовремя не выкупят городские дети. При этом кони на счастье себе навсегда должны позабыть вкус и силу степного, свободой пыльного ветра.

И лес из акаций, куда их направляло жесткое стремя. В этом лесу время от времени между собой воюют люди и, проносясь на конях галопом по степи и рысью между известью побеленных домов, взведя механику пружинных затворов и блестя рвущейся в бой сабельной сталью, они осторожно въезжают в этот лес, внимательно всматриваясь в светло-зеленую листву и выискивая в ней усталых, но еще живых врагов, пригибаясь и уклоняясь от колючих веток. Ветви эти бывают полезны — к ним привязывают крепкие веревки, и враги — а зачастую среди них можно заметить бывших друзей, не дождавшись в акациях удачи, побрыкавшись, потом спокойно висят на них некоторое время. В результате в лесу появляются безымянные могилы — врагов, а на кладбище именные — друзей. Но и они со временем зарастают кустарником и вьюнами, и лишь только призраки помнят, или пытаются вспомнить их имена и причины раздоров.

А случается, на границе леса и селения звучит музыка, и исполняются песни, но эта музыка и эти песни не очень понятны случайным гостям и неслучайным приезжим. Хоровые эти песни протяжны, мелодичны, и если их поют мужчины, после изрядной порции вина или горилки, то в них даже не знающий языка местных жителей слушатель почувствует длинную тоску и быструю отвагу. А если поют женщины, тоже не чуждые вина, но в меньшем количестве, то тогда тоска эта непонятными путями превращается в торжество жизни, а отвага в желание и безрассудство любовного поступка.

Но бывает, на этой границе, весной, той самой, которая таяньем снега и пробуждением молодой травы и насыщенностью влагою стволов так похожа на средневековье, можно повстречать девушку, но не по имени Эх Ты. Эта девушка иная, и имя ее мне не известно, и я почти уверен, что имени этого никому не нужно знать. За ее спиной чехол, или футляр, и глядя на него, незаметно для себя предполагаешь ножны, но в нем гитара, не арбалет, и это важно. Смешение, незаконченность весеннего, слякотного действа и незамысловатость то сыроватого, то прокопченного факелами гобелена звучит в ее песнях. А на гобелене этом все тот же лес из акаций, но только моложе, схематичнее, условней, и то же селение, но только крыши крыты камышом, а вместо зернохранилища замок, и такие же кони, дикие — в степи, и гладкие — на гобелене, и вечный пот от настоящей работы на полях, и на актерах из бродячего цирка, и жестокий хозяин коней. Но тени, это только тени, они звучат в ее песнях, и позабытые людьми призраки подходят к границе леса и слушают их, ее сильный голос, незамысловатую музыку старинных мелодий… и, возможно, именно они, невидимые слушатели эти соткали тот, от непрогретой каменной стены сыроватый, но по краям опаленный факелами гобелен? В оценке древний, в продаже дорогой, в восприятии призрачный, в мечте необходимый, в жизни неуместный, но допустимый — в "Книге сновидений", в ее тринадцатой главе.

— Вот так, начнешь изучать семейные портреты, и уверуешь в переселение душ! — громко пробормотал дядько Павло, он же в тайне доктор Пржевальский.

— Опять ваши латинские цитаты, — ответил на это парубок Мыкола, причем "и" в его имени читается как "ы", он же законспирированный навигатор Суппо Стейт.

— На этот раз английская. Если верить древней легенде, сложенной, впрочем, не ранее начала очередных темных веков, начала, не помню, в который уже раз, и записанной, кажется, доктором Боткиным.

— Так вот откуда? А я-то думаю! — неосторожно воскликнул более бодрый парубок. — Так вы, оказывается, почитатель доктора Боткина?

— Да, я вхожу в эту, заметь, не религиозную, как многие думают и часто об этом трубят, а интеллектуальную секту. Я еретик, приятель, я верю во внутреннее благородство, и поэтому привык всегда полагаться только на себя.

— Так вот почему мы торчим здесь почти что всю весну и вот уже половину лета! Потому, что вы привыкли полагаться только на себя?

— Я старше, и не то, чтоб умнее, а, скорее, мудрее тебя, — в который уже раз примирительно попытался объяснить навигатору разницу в профессиях доктор, — и не только потому, что меня зовут Павло. Именно в этих местах родился сказочник, ты же знаешь, и он появится здесь, рано или поздно.

Разговор этот происходил в селении, что граничит с лесом из акаций. Границ нечетких, рваных, взаимно проникающих друг в друга, как это часто бывает в природе, не испорченной вычурностью якобы художественных архитектурных линий. Два шабашника, или два поденщика, но если подумать — то скорее два наемника, удобно расположившись на починяемой ими крыше зернохранилища, на волнистом и местами дырявом шифере, отдыхая от несложного труда, приятного своей продолжительностью и отсутствием в нем надрыва, разговорились между собой, с высокого места обозревая лес из акаций на противоположном пологом холме.

— Как здесь красиво, — солидно, без восклицания восхитился видом открывающихся взору окрестностей не чуждый эстетики, а возможно даже и поэтики сам собою славный парубок Мыкола, — но жаль, что такая глухомань.

— Поэтому и красиво, — потянувшись, со сладкой грустью в голосе и приятной усталостью в теле ответил ему дядько Павло, — иначе быть не может. Иначе это называлось бы по другому, иначе это был бы или порядок, или бардак, а значит и выглядело бы соответственно своему скучному названию.

— Значит глухомань, по-вашему, лучше?

— Молод еще, чтобы понимать такие вещи! Верь мне на слово, Мыкола, и ты увидишь, что совсем скоро в этом, издали таком красивом лесу произойдут весьма примечательные события. Тем более один раз на слово ты мне уже поверил.

Могло б показаться, в звучании последних слов, что старший, но все еще крепкий, смеется над младшим, молодым и сильным, но это не так. Парубок не обиделся на дядьку — ведь в словах его была изрядна доля правды. Тем более расхожая истина: "Если б молодость знала, если б старость могла", с оговорками, но была вполне применима к их хоть и временному, но уже довольно продолжительному союзу. В ударах доктора было много опыта, но уже не было прежней быстроты, а вот у навигатора наоборот.

А лес был действительно красив, сочен издали взрывной, почти что бесконечной зеленью, еще не пожухшей от палящего южного солнца. И он совсем не походил на те, по сути тундровые пространства, которые пришлось преодолеть двум неуемным преследователям в погоне за призрачной, словно вечно вдаль убегающий горизонт, целью.

— А все-таки хорошо, что наша, до сих пор бестолковая толкотня так щедро оплачивается из бюджета бессмертных, — не утверждая, а как бы слегка удивляясь, снова заговорил Мыкола. — Неужели все так просто в этом разнообразном мире?

— А ты задал бы этот вопрос той саблезубой крысе, что потрепала нас в приледниковых тоннелях, — так же слегка вопросительно посоветовал своему молодому сотоварищу с возрастом несколько саркастический доктор.

— Да, хорошо, что мы тогда вовремя сумели зацепиться за нашу надувную лодку.

— Хорошо, что ты послушался меня и не надел болотные сапоги! Хоть ты и навигатор, но согласись, мог бы допустить ошибку.

— Соглашаюсь, — не желая спорить, кивнул в ответ на сапожное восклицание Мыкола.

— Мы были на волосок от смерти, а если бы еще и сапоги… волосок бы не выдержал. Тем более Боливар, как ему и предписано, сломал-таки ногу.

— Опять латинские цитаты! — снова воскликнул Мыкола, вспоминая студеную воду и то, как шипел вырывающийся из пробитого отверстия воздух.

Но дело не в цитатах. Просто доктор Пржевальский, он же дядько Павло, не очень-то хотел распространяться насчет щедрости бессмертных. Даже на границе людей и леса, на крыше большого и в начале лета пустого сооружения, в разговоре с уже в деле проверенным навигатором.

— И все же, — после некоторой паузы вновь заговорил неугомонный парубок, со звуком "ы" вместо "и" в псевдониме, — почему бессмертные так щедры? На кой черт им этот беглый каторжанин?

В ответ лишь что-то заурчало внутри его ленивого собеседника. Вероятно, это в довольном отдыхом и теплым солнцем теле шевельнулась неудобная, крамольная в этих благодатных местах, мысль. И следующая за ней — а не выдать ли парубку совет в выборе направления движения? Согласно розе ветров, плевков и прочих авиазадач и метеоусловий.

— Что, доктор, кончились цитаты?

— Клизьма ты конторская, мензъюрка непромытая, — беззлобно позлословил дядько. — Что ты хочешь, чтоб я тебе сказал? Какой такой политкаторжанин?

— Дело, конечно, не в нем?

— Изгибы твоих мыслей параллельны шиферным волнам! — снисходительно, а возможно одобрительно усмехнулся дядько Павло. — Ты делаешь успехи. Однако не можешь не понимать, что возня с тобой началась не потому, что ты упустил какого-то там сказочника на какой-то там охоте, а потому, при каких обстоятельствах это произошло.

— Обстоятельства известны, — вроде бы четко ответил Мыкола-Навигатор, и с неявным, но заметным вниманием стал ждать ответа.

— Да? То есть ты знаешь, как он погиб, но не знаешь, как он выжил? Да и выжил ли вообще? Ведь мы до сих пор находили только его рукописные следы.

— Мы по его следам шли, — кивнул навигатор, и взгляд его оживился.

— Следовательно…

— Следовательно, он жив и может быть здоров.

— Следовательно, пули, выпущенные в него добропорядочными потребителями, попали ему в лоб и успешно от него отскочили, чего быть на практике не может, или…

— Или что?

— Или они изменили свои траектории, чего тоже не может быть.

Горячая шиферная крыша, а под ней большое зернохранилище, а перед глазами утопающее в зелени садов селение, живописно выбеленные дома и медлительные в движениях люди, и лес на пологих холмах. Что еще нужно человеку, чтобы в спокойной работе провести весь этот солнечный день, и потом, отужинав того, что растет в огородах, и выпив того, что зреет в садах, уснуть спокойным сном в прохладной толстостенной хате, не думая ни о каких-то там призраках, ни в лесу, ни в садах? Так нет же, неймется! Так и хочется потрепать друг другу нервы, бездумно пользуясь второй сигнальной системой.

— А как же я? Как быть со мною? — возмутился, страшась точного ответа, таким раскладом парубок. — Я же видел продавленный пулей свой собственный бронекостюм!

— Эта пуля была выпущена из карабина Хейлики Бактер, — выдавая врачебную тайну, однако отвечая по существу, или по-мужски, четко произнес жестокие слова участковый, но не слишком участливый доктор, внимательно, и могло показаться, даже сочувственно следя за реакцией пациента. Но…

— Эй, бездельники! — донесся снизу, со стороны запертых в зернохранилище ворот громкий, заинтересованный в ответе, но одновременно властный голос.

— Ну что за пес?! — невольно громко воскликнул, в общем-то, не сильно удивленный услышанным Мыкола. — Кто там тявкнул?

— С тобой, сам бездельник ты собачий, клятый ты москаль, не гавкает, а разговаривает хозяин коней! Папелом фамилия моя.

— Здоровеньки вы булы! Пан вы… ясновельможный! — быстро поднявшись и осторожно прогрохотав по шиферной крыше, поприветствовал пришедшего дядько. — Ну как, труды ваши, не слишком скорбны?

— В попе… что? — тихо буркнул клятый.

— Та как у всих, труды эти — с рассветом встаем да затемно ложимся, — спокойно поделился впечатлениями о повседневной жизни хозяин коней. — Ну а кони что, понадобятся в вечор?

— Конечно, — заверил его доктор, а для всех местных жителей Павло. — Но, только, смирные ли они? Мы ж не ковбои… о, пардон… о, звиняйте, пане — не козаки.

— Самые спокойные, из табуна давно, — примирительно пробурчал, в общем-то, добродушный хозяин, — уж и забыли, что это такое. Только не давайте им нюхать ковыль — слишком уж дикая трава. Но, панове, уж не в акациях ли вы собрались покататься в темноте?

— Да так, проскачимо биля леса, — не стал опираться хитроватый дядько.

— В таку ничь?

— В яку таку ничь?

— А в таку, что и молодые, бывало, становились седыми, — пояснил словоохотливый Папелом, — я вас предупредил.

— Спасибо… э, дзякую, пан хозяин, — поблагодарил его Павло, — на всякий случай мы возьмем с собой ковыль.

Хозяин кивнул, ушел, а доктор и навигатор остались на крыше.

— А кто это такой, клятый москаль? — спросил Павла Мыкола. — Что это, идиома?

— Они сами уже не помнят, что значит это слово. Но в данном случае это ты. Так что впрягайся в работу, Мыкола.

Им нужно докончить и до вечера сходить на ставок. Чтобы смыть пот настоящей работы, чтобы он не разъедал царапины от колючек, а кто знает, возможно, и боевые раны.

— Всегда готов, дядько Павло!

* * *

16. Электричка.

— Скажите, а что это за город там, на горе? — медленно отведя равнодушный взгляд от окна, то пыльного от постоянного движения, то в мокрых и от этого же движения, грязных дождевых разводах, поинтересовался некто, незнакомый пассажир, случайный попутчик и, как могло показаться, гадливо при этом усмехнулся.

— Вот так, издеваются над людьми, а потом удивляются — откуда, мол, берутся террористы или революционеры! — не долго думая, запальчиво ответил ему Иммуммалли, и тоже постарался усмехнуться как можно гадливее. Но не получилось — видимо, врожденная интеллигентность не позволила сделать это. И это при всем притом, что ему частенько приходится общаться в электричках с разным, зачастую опасным и далеко не всегда благородным народцем.

— Мачупукчинск, — заподозрив какой-то подвох, все же ответила на вопрос Хейлика, сидящая на одном сидении с Иммуммалли, напротив незнакомца, — хотя многие подозревают в нем Блистающий Тифлис. Но я с этим не согласна.

— Они ошибаются, Хейлика, — улыбнулся ей незнакомец, и показалось, что его длинные, черные волосы слегка шевельнулись на крепких плечах. — Этот город не может быть Тифлисом, тем более блистающим, — продолжил он, — по определению, по своей природе, по цели своего возникновения.

Электричку тряхнуло, вернее качнуло. Широко, но мягко — большие колеса малого давления, высотой своей сравнимые с корпусом вагона и локомотива, и накрученного на почтово-багажный брезента, смягчили очередную тундровую кочку, или свежий, еще не обросший мхом валун, притащенный сюда сезонным ледником. Однако Иммуммалли воспользовался этим и придержал свою соседку, и даже спутницу, за руку. Негодяй? Быть может. Зануда? Безусловно. Но, возможно, подозрительный интеллигент просто хотел незаметно предупредить ее о странности слов разговорчивого незнакомца.

— Если верить преданиям, в которые, конечно же, вериться с трудом, — выразительно посмотрел на Хейлику, взглядом ответившую на его движение, Иммуммалли, — и кое-каким документам, то именно в этих местах был когда-то легендарный город Северообезьяннск.

А на незнакомца — с вниманием:

— В городе с таким названием когда-то рыбачил ангел, — добавил он.

— Знаю я ваши легенды, и документы тоже читал, — не отказывая себе в едва заметном сарказме, возразил ему длинноволосый, — вывели из обыкновенной интрижки чуть ли не евангелистские страсти!

— В одном из документов, предположительно принадлежащих Сказочнику, — помолчав, пояснил он Хейлике, — встречается город с таким названием. Однако делать из этого определенные выводы я бы не стал, кроме, разве что одного уточнения — город не легендарный, а фантастичный. Следовательно, от такого города не может остаться даже развалин, как и от других таких же поселений. Например — Город Мертвых, — вспомнил он о чем-то о своем. — А остаются от них в лучшем случае имена, придуманные суеверными или болезненного воображения людьми, только и всего.

— А как же бивни мама-мунты? А как же батарея?! — не согласилась с ним Хейлика, позабыв удивиться тому, что этот человек знает ее настоящее имя, и тому, что Иммуммалли хватает ее за руки. — Я сама видела древний фундамент и нашла там ржавеющий меч. Откуда он там взялся? Как он там сохранился?

— Вы еще не были в лесу из акаций и не видели кости драконов! — рассмеялся незнакомец. — Поэтому-то вас так удивляет ненужное железо. Археология, она ведь сродни фантастике. Но ты лучше подумай, зачем ты его тащишь с собой в такую даль? Карабин был бы уместнее. Тем более ты из него неплохо стреляешь, — теперь с уже заметным сарказмом заговорил он, нагло "тыкая" и поглядывая при этом на интеллигента, как водится, не забывшего прихватить в дорогу обрез.

— Знанье без стремления, что может быть ужасней? — не глядя на Хейлику, но вновь сжав ее руку и внимательно вглядываясь в удивительно черные глаза собеседника, задумчиво проговорил Иммуммали. А черны они показательной, непроглядной, но одновременно какой-то сероватой чернотой.

Незнакомец не ответил и неспешно отвернулся к окну, и снова показалось, что волосы его слегка шевельнулись на плечах, но не от этого неторопливого движения, а как бы сами по себе, да и в глазах мелькнули быстрые серые тени.

— "Аз есмь огонь поедающий" — после довольно продолжительной паузы вновь заговорил он, разглядывая в окне широкие приледниковые пространства, — так когда-то сказал о себе Бог, поймав и приперев к стене какого-то случайного еврея, естественно Абрама, в пустыне то ли Аравии, то ли Синая. То есть считается, с тех пор, что талант производен от всепоглощающей или всепоедающей страсти, и чем больше страсти — тем больше таланта. А я, — он снова повернулся к собеседникам, — а я бесстрастен, как вы только что догадались. А того первобытного еврея прозвали Абрамом Аравийским, или Синайским, а та стена, в которую он упирался потным седалищем своим, теперь называется Стеной Плача, хотя, по идее, она должна носить другое имя.

Электричку снова тряхнуло на каком-то мерзлом ухабе и, в общем-то, вовремя, толчком этим несколько разрежая напряженность обстановки.

— А еще говорят, — продолжил незнакомец, обращаясь, прежде всего к Иммуммалли, — что таланты ваши как-то связаны с пороками, а вот добродетель с бесцветностью, безличностью. И если верить этой лжи, то я сама добродетель, — усмехнулся он. — И тогда возникает законный вопрос — куда стремитесь вы?

Помолчали, покачались в плавном движении вагона, послушали скрип его больших колес.

— Не бойтесь: "Меня нет, только дым сигарет у дверей в туалет" — не услышав ответа и вздохнув, закончил он старой, вероятно нигде не изданной, но видимо, однажды прозвучавшей цитатой. — Что скажете, Иммуммалли?

— "Посмотришь на русского человека острым глазком… посмотрит он на тебя острым глазком… и все понятно, и не надо никаких слов" — улыбнулся в ответ интеллигентный, но вооруженный не только цитатами человек со странным именем Иммуммалли. — А вот с иностранцами, я знаю, не так.

Снова тряхнуло, но не так, чтоб очень. Видно машинист выбрал не самый удачный путь, видно карты у штурмана были не совсем свежи, давно не обновляемы. Видимо спутник, который следит за ледовой обстановкой, за капризными кромками льда, посекло космическим песком или солнечным ветром, или он просто-напросто завяз в орбитальном мусоре. Или северное сияние, невидимое в свете дня, но бушующее над приполярными районами планеты, предвещая скорые морозы, исказило прямые, но слишком уж коротковолновые спутниковые сигналы. Все может быть, всегда можно надергать пару-тройку причин из массы объяснений, по-житейски приемлемых, научно обоснованных, и заставить себя не обращать внимания, например, на взгляды, слова и жесты случайного, но интересного в беседе попутчика. Тем более на движения его волос, не связывая их с привычными путейскими неудобствами.

— В разговоре о явном не забывай о тайном, — согласился с ним и с цитатой незнакомец, и снова уставился в окно. — Одетая женщина зачастую бывает интереснее раздетой, — добавил он уже оттуда.

Но тут, протяжно взвизгнув, открылись двери в тамбур, впуская в вагон лязгающие звуки быстрого движения и патруль, состоящий из трех тоталитар и большой овчарки. В последнее время, с подачи детей Матвиенко, тоталитары увлеклись борьбой с терроризмом, пренебрегая другими, многочисленными, но даже по их собственному признанию, бестолковыми обязанностями. Пошла проверка: визуальная — лиц и документов, и обонятельная — тел и вещей.

— Есть ли у вас документы? — поинтересовалась у незнакомца Хейлика. Одетая, но, безусловно, не только поэтому интересная. — Бумаги, пластик или магнитные наколки, удостоверяющие вашу личность? — добавила она.

— А зачем они ему? — за попутчика ответил Иммуммалли и незаметным движением щелкнул предохранительной скобой на припрятанном под плащом обрезе.

— И… где ты видишь личность? — саркастически подыграл незнакомец, перестав глазеть в окно. Среагировал, скорее, на вопрос, чем на звук: явный — дверей, и тайный — скобы. Но, тем не менее, заметив медленно приближающихся тоталитар, от этого как-то веселее посмотрел на попутчиков.

— Ваши документы! — не то, чтоб громко, просто четко проговорил один из патрульных, подойдя к ним и молча проверив паспорта у Хейлики и Иммуммалли.

— А знаете, что ответил забавный Феллини на такой же вот забавный вопрос: "Какой фильм вам сильнее всего хотелось бы снять?"

— Документы! — несколько озадаченный, но, конечно же, не ошарашенный, рыкнул строгий в своем нелегком деле пятнистый проверяющий.

"Не стоило б ему рычать" — опасливо подумал Иммуммалли и снова предупреждающе сжал девушке руку.

— А ответил он следующее: "Я хотел бы поехать в распутный Туркменистан и снять там фильм о любви Мао Рахмы".

— Что-то я, типа, не всосал, — привыкший наглостью бороться со всеми в его несложной жизни встречающимися непонятками, в том числе и с удивлением, прибавил туповатой строгости своему голосу второй тоталитарин, — или ты, типа, чего-то не понял, или я, типа, чего-то не пойму?!

"Ой, не стоит…"

— Тогда ему задали другой вопрос: "А если распутные туркмены не разрешат снимать вам такой фильм?"

— Похоже, дяденька в тамбур хочет прогуляться, — медленно предположил третий, хозяин собаки, — и поговорить там, чисто и сердечно, с нами и с Гуамом?

— "Красивая собака" — подумала Хейлика, услышав кличку.

— На что Феллини ответил: "Тогда я хотел бы поехать в Туркменистан и снять фильм о том, как мне не дали снять фильм о любви Мао Рахмы" — продолжил издеваться незнакомец. — Ну, что вы на это скажете, господа отважные тоталитары?

— Короче: пойдем, прогуляемся, умник, — сделал несложный и само собой разумеющийся вывод, видимо, самый образованный из них, и движением, неспешным и вальяжным, толкнул стволом короткого автомата зарвавшегося, на его взгляд, бедолагу, в плечо.

"И умная…"

Но тут, все это время внимательно приглядываясь и принюхиваясь, зарычала красивая и умная овчарка по имени Гуам, заметив, как и Хейлика с Иммуммалли, движение странных теней в черных глазах нагловатого незнакомца.

И незнакомец заметил интерес к себе в глазах собаки.

И трое тоталитар, услышав собачий рык, увидели, как у словоохотливого наглеца, бесстрашного вероятно оттого, что выпил с утреца, в ответ на толчок вздрогнули и зазмеились волосы по крепким плечам.

Громче, испуганнее зарычал умный пес.

А волосы сильными, змеистыми движениями разбившись на подвижные пряди, обвили автоматный ствол и дальше ствольную коробку.

А тоталитары, пока что больше удивляясь, чем струхнув, тоже что-то подумали, и тоже потянулись к предохранительным скобам.

Хруп! Это тонкое железо ствольной коробки хрупнуло под напором змеистых волос. Бдзынь! Это покореженный магазин звякнул разогнувшейся пружиной, и из него посыпались безвольные патроны. Взвизгнула какая-то толстая дама и показала всем обернувшимся на этот взвизг свое недовольное лицо — видимо, холодный патрон попал ей за шиворот.

— Лучше бы повнимательнее присмотрелись, например, вот к этому господину, беглому туркменскому шаману, или к этой госпоже, будущей донской казачке, — улыбнулся наглец, но не наглой, а доброй, спокойной улыбкой. Вздрогнули волосы, так похожие на черных маленьких удавов, и отпустили скрученное железо.

И вдруг…

— Рыыммм… — негромко и коротко рыкнул на собаку мнимый бедолага, но рыком жутким, сильным, звериным, и все, кто услышал этот рык, все, кто был в вагоне, обернувшиеся и не успевшие, не зная, поняли сразу, что именно так рычит потревоженный пустынный лев. А Хейлика и не о всем, но о многом о чем догадавшийся Иммуммалли, безусловно испугавшись, инстинктивно отстранились, подались назад от вот только что интересного, вот только что так похожего на человека, по крайней мере внешне, собеседника. А у трех, тоже вот только что бравых тоталитар, у всех по-разному и с разной силой, но одинаково — в желудке, проснулся и боднулся животный, мерзлый страх. А собака, не только смелая, но и умная, и поэтому не самоубийца, заскулив, прижалась к еще сухим, но уже дрожащим ногам все-таки вооруженного автоматом хозяина.

— Ты хочешь взглянуть на мои документы? — поднявшись с сидения и глядя в глаза самому строгому тоталитарину, тихо проговорил незнакомец, и его черные волосы, вздрогнув, змеясь, побежали по плечам и свились с косу. — Так загляни мне в глаза.

В боевую косу?

Бабах! Бабах! Грохнул выстрел, другой — это Иммуммалли, не дожидаясь развития событий, высунул ствол обреза из-под плаща и двумя охотничьими зарядами высадил стекло.

Вжик! Это сверкнула древняя кованая сталь, и голова строгого, но в этот раз не очень внимательного к пассажирам тоталитарина упала на металлический пол вагона, а за ней и фонтанирующее кровью тело. Это незнакомец, ловко выхватив из рюкзака Хейлики меч, махнул им быстро и умело.

— Спиной! — громко, почти что в самое ухо Хейлике, сквозь чей-то визг прокричал Иммуммалли. — По ходу движения, спиной!

Рюкзак его уже вылетел в осыпавшееся каленым стеклом окно, а за ним последовал второй.

— Рррааа! — раскатисто и жутко разнесся по вагону новый, уже протяжный рык, уже не потревоженного, а воюющего льва, а на собаку, уже сошедшую со своего собачьего ума, посыпались внутренности ее хозяина, рассеченного вторым, сверху вниз сталью блеснувшим взмахом, и он, синея разрубленной печенью, развалился в разные, но недалекие друг от друга стороны.

— Вперед! Спиной вперед!

Скрипя ботинками по осколкам каленого стекла, Иммуммалли вытолкнул замешкавшуюся Хейлику в окно.

— Бах! Бабах! Бах-бах-бах! — опустошая магазин за раз, заработал чей-то автоматический, но гладкоствольный — потому что охотничий, карабин, и Иммуммалли, хозяин примерно такого же, но покороче и попроще, перед тем как прыгнуть, заметил краем глаза, как незнакомец быстрыми взмахами меча отбивает летящие в него пули, выбивая из них искры. Не долго думая, не думая вообще, он выпрыгнул в окно, спиной, естественно, вперед.

Но показалось:

— Друзья мои, куда же вы? — услышал он спокойный вопрос в короткой траектории полета, а именно между творческим стремлением и неизвестностью результата, то есть прежде чем или разбиться, или выжить.

* * *

17. Лес из акаций 2.

— А знаешь ли ты, что это за земляные кучи, там, в кустах?

Примерно такой вопрос задал Сказочник Поэту в том времени и месте. То есть на пологом холме, где они находились, или появились, или проявились, или возникли для приятной и одновременно поучительной беседы, кивнув на черные кучи земли, видные сквозь колючие заросли кустарника, возможно барбариса, а возможно молодых акаций. Солнце, неспешно садясь за пологие склоны, только-только собираясь закатиться, все еще светило ярко, но не резко, в достатке освещая и обогревая предвечерним светом обширную лощину (не очень точное слово, здесь так не говорят), неглубокую и покатую впадину меж пологих холмов. Справа от них, там, вдали, оживленная трасса "Киев — Одесса", невидимая и неслышимая отсюда, все же шумела (если, конечно, о ней знать) торопливыми не только в этот предвечерний час автобусами и автомобилями. Слева от них, в шагах примерно двадцати, под давлением медленного времени и без участия человека разваливался длинный скотник, белея въедливой известкой пошарканных дождем стен из мягкой, осыпающейся глины, и отраженным от них теплым солнечным светом. За скотником, ближе к тем же временем и запустением разрушенной водонапорной башне, торчало действующее зернохранилище, возвышаясь — в отсутствии башни, над плавным пейзажем приглаженных холмов. Неострая, покатая, соразмерная плавности всего пейзажа крыша, уже не отражая солнце, казалось, лениво хвалилась своими шиферными заплатами.

— Какие кучи?

Примерно так переспросил Сказочника Поэт, невольно отвлекшись от внимательного созерцания, даже изучения, которое он уделил темному, на фоне гороховых и подсолнечных полей лесному массиву на противоположном, покатом холме. Поэт знал, что лес этот называется "Лес из акаций", и что он в самом деле из акаций и состоит, но никогда там не был, хотя ему уже было известно, что там возможны чудеса.

— Вот эти.

И Сказочник снова кивнул в сторону колючек.

А еще дальше, за разрушенной башней и еще живым зернохранилищем, за невысокой дамбой (не совсем точное слово, не говорят здесь так), укрепленной воткнутыми в нее ивовыми кольями и выросшими из них красивыми ивами, на берегу заросшего камышом ставка (крыши на хатах камышом давно никто не стелет, ведь есть дешевый шифер) лежит, искупавшись и отдыхая, довольный теплым солнцем приезжий работник Павло. Рядом стройный парубок Мыкола, играя несильно уставшими в работе мускулами, обсыхая от мутноватой воды, поднимается к дамбе (ох, как неточно), по которой, верхом на рыжеватом коне, пыля в безветрии, неспешно скачет дочь хозяина коней, и они улыбаются друг другу.

— Что это за кучи?

Поэту на них наплевать, но он был вынужден переспросить. Конечно же, ему гораздо интересней лес, и обновленная недавней работой крыша, и та улыбка, которую дарит парубку Мыколе дочь хозяина коней. Она — даже издали умелая наездница, он — даже издали молодой и сильный.

— В этих кустах растут трюфеля. Их прямо сейчас можно найти, если есть желание полазить по колючкам.

— Вот как?

— Да, но я не помню, как они называются здесь.

Поэт любит шампиньоны, но никогда не видел трюфеля, тем более не знает, как они растут. Да и не нужно ему это — ведь он поэт. Он видит, что дочь хозяина коней, не слезая с лошади, уже о чем-то весело болтает с парубком Мыколой, как известно, красивым сам собою. Но — такая во всем этом гармония, плавность, теплота! Одним словом — предвечерье, то есть красота, которую можно найти только здесь, ближе к югу и к морю, сбоку от дороги из Киева в Одессу. И селение это было названо именно так — Боково, потому что сбоку от дороги, теми самыми людьми, что построили первые, крытые камышом дома, и посадили первые, на голых степных склонах, акации.

— Их ищут при помощи свиней, — продолжил рассказ о трюфелях Сказочник, не помня их настоящего, не иностранного названия. — Берется свинка, лучше поросенок, не так чтоб очень маленькая, но чтоб была возможность справиться, привязывается на веревку, чтоб не убежала, и все, можно идти искать. Главное, чтобы вовремя свинку от грибов оттащить. Эти кучи — результат свинского к грибам чувства и человеческой предприимчивости.

— Интересно, — кивнул Поэт, выдавая свое невнимание. Ему видно, как дочь хозяина коней, улыбаясь и смеясь, разговаривает теперь не только с Мыколой, но и с дядькой Павло.

— Эту девушку зовут Дульцинея, или Дуся, — подсказал Поэту Сказочник, проследив его взгляд. — Дуся Папелома, дочка того мужичка, в прошлом товарища, в настоящем господина, или пана — как здесь говорят, того, который разговаривал с Павло и препирался с Мыколой. Так что не сильно напрягай мозги в придумывании имени образу, который ты с моей и божьей помощью сейчас наблюдаешь. Не забывай — это пространство занято моими мыслями, чужие здесь так и останутся чужими, и то только в виде цитат.

— Есть у меня один недостаток, — немного помедлив, задумчиво произнес Поэт, ненадолго оторвавшись от наблюдения за предвечерьем и обдав Сказочника жутким "беломорным" выдохом, — мне иногда нравятся красивые девушки.

— А ты смени пиво и благоразумие на водку и смысл жизни, — возможно не к месту и не своими словами посоветовал Сказочник.

— Уже сменил.

Дуся, или Дульцинея, верхом на послушной лошади, добрый молодец Мыкола, еще нестарый, несколько вальяжный в отдыхе дядько, и разговор меж ними, одновременно достойный и озорной, ставок, а за ним несколько белеющих хат, и лес, хоть и не стеной, но подступающий к ним, неспешно, незаметно, неотвратимо.

— "Они пристрастились к этому, как утята к речке", — вспомнил Сказочник фразу, недавно прочитанную им в книжке "Generation X". Книжке, данной ему Поэтом в порыве альтруизма, в стремлении просвещения. — Не чувствуешь ли ты, а ты поэт, а значит можешь находиться здесь, но не всегда, а некоторое время — не забывай об этом, так вот, не чувствуешь ли ты, что эта фраза ненормальна? Что, состоя из вроде бы правильных звуков и понятных слов, из двух несложных словосочетаний, она, тем не менее, кричит, что ненормальна?

Поэт ничего не ответил, но прислушался к словам не слишком образованного, но иногда что-то там читающего собеседника.

— Или еще страшнее: "Таков этот мир. Уж поверьте!" — привел еще одну короткую цитату Сказочник из той же книжки. — Какое ж это новое? Это продолжение старого! — возмутился он. — Тамошнее новое, там же и высказанное, и там как новое воспринятое, есть продолжение ихнего, им родимого старого. Этот парень так и не смог полностью избавиться от него. Но вернемся к утятам…

— Коупленд, Дуглас Коупленд, — подсказал фамилию автора Поэт.

— Весь мой мягкий мир может развалиться лишь от одного звучания такой фамилии… — едва не вздрогнул Сказочник.

— Но: "Они пристрастились к этому, как утята к речке" — продолжил он. — А теперь посмотри повнимательнее, не забывая при этом, что ты поэт, на то, что ты видишь вокруг. Замечаешь ли ты, как эта фраза из хорошей, но американской книжки чужда окружающей меня, и по моей же прихоти тебя, плавности? Посмотри на эти пологие холмы, засеянные горохом, подсолнечником, пшеницей, на лес, который, ты точно знаешь, потому что я рассказывал тебе об этом, сплошь состоит из акаций, на этот мягко разваливающийся скотник, на ставок, заросший камышом, на эти белые хаты, на сады без заборов, на людей, которые живут здесь, независимые ни от меня, ни тем более от тебя, и которых так красиво освещает предвечернее солнце. Посмотри, и ты поймешь, что фраза такая здесь не может прозвучать, даже зародиться. А если прозвучит, то тут же погибнет — ее никто не услышит. А если услышит, то не поймет и тут же забудет. Такими словами не думают здесь, и знаешь почему? Да потому, что в этой заграничной пословице слишком много определенности. Эти слова тяжелы, как кирпичи, как хорошо обработанные каменотесом камни, уже побывавшие в руках работящего каменщика, уже положенные как надо, на вязкий раствор в ровной и крепкой стене. Ты понимаешь меня? В этой фразе шлифованная мысль, то есть сопромат, теория вероятности, законы термодинамики… и, безусловно, есть свобода, даже стремление к ней, но свобода, записанная и надежно очерченная в их конституции, задолго до рождения этого парня, фамилию которого я боюсь произносить, и ясно, что конституцию он чтит. Таких как он в семнадцатом называли кадетами, а годом позже такие как он живописно болтались на крепких веревках в том самом лесу.

Сказочник кивнул на лес.

— А здесь, в пространстве моих мыслей, куда ты приглашен, и только потому, что ты поэт, в этом пространстве неопределенности, пологом и мягком от плавных обводов, не может быть точных камней и нацарапанных на них, определяющих движение угловатых истин. Взгляни — даже крыша зернохранилища поката и подчинена не точному расчету, а скорее воображению. Люди, которые его строили, не знали четкого слова "проект", а те, которые чинили крышу, просто не вспомнили о нем, не смогли б — даже если б захотели. И только поэтому ты, находясь в чужой "области неопределенности", с интересом наблюдая, но только за "горизонтом событий", можешь, тем не менее, путешествовать внутри нее — не натыкаясь при этом на крепкие стены из каменотесами шлифованных мыслей.

Помолчали, постояли, поглазели.

— Увидев утят, купающихся в ставке, здесь никто и никогда не придумает пословицы, — закончил свою мысль Сказочник. — То есть, столкнувшись с радостью, с гармонией, заподозрив о законах красоты, он или она почувствуют, а возможно даже осознают, но вряд ли выскажутся точными словами. Даже сами слова здесь мягки и менее определенны — не то, что в нашем, в родном и могучем. Именно поэтому у меня не хватает точных слов для описания пологого пейзажа…

— Расскажите мне о бессмертных, дядько, — тепло попрощавшись не то чтоб с прекрасной, но озорной, подвижной и интересной именно своим движением, симпатичной собой и своим образом жизни наездницей, то есть действительно с образом, с бытием, ему незнакомым, но определяющим ее, а вот теперь и его мысли, и даже подержавшись за ее голую ногу и поймав в ответ заразительный смех — с такими словами прилег парубок Мыкола рядом с дядькою Павло.

— О них все сказано в рекламе, — разумно ответил парубку дядько. Каков вопрос, таков ответ.

— Да, но создается такое впечатление, что мы знаем о них много, но выходит, что ничего.

— Скорее — часто, — не согласился с "много" дядько, — и не знаем, а слышим.

— Тем более, дядько, будь ласка! Ведь для них вы — провизор, подносчик лекарств.

— Хороша девушка, эта Дульцинея, — вздохнул Павло, которому так некстати напомнили, что он тайный эскулап, — увидишь раз такую, и потом вспоминаешь о ней всю жизнь, не зная имени, а помня только время, место.

— Романтика… и бессмертие. Разве это совместимо?

— Ты хочешь спросить, сменил ли я пиво на водку? Ох, Мыкола, на тебя дурно влияет не только мое общество, но и окруживший нас пейзаж…

— Действительно, — вмешался в разговор наблюдающий за ними с дальнего холма Поэт, обернувшись к Сказочнику, — кто они такие, эти бессмертные? Ты упоминаешь о них вскользь, но я понимаю, что они зачем-то нужны этой книге, а возможно, даже важны?

— То есть ты хочешь, чтобы я предоставил слово Пржевальскому? Раз он доктор, то пусть лекцию и читает?

— Пусть просто обрисует проблему, но парой точных, не местных выражений.

— Ты же Поэт, а не Мыкола, догадывайся сам.

* * *

18. По следам мама-мунты.

— Видишь, Хейлика, теперь тебя обвинят в убийстве трех, при исполнении находящихся тоталитар, — сказал Иммуммалли, проверяя, надежен ли ее крепеж, — и это вдобавок к тем почетным толстякам, которые якобы сами себя перестреляли.

— Я вижу, Иммуммалли, что вы убеждены в моей невиновности во втором случае, и все еще сомневаетесь в первом, — ответила ему Хейлика Бактер, не сопротивляясь проверке и в свою очередь сама дергая своего соратника за застегнутые липучками ремни.

— Подозревая за тобой вину, я тем самым хочу думать о тебе лучше, чем ты есть на самом деле. Хотя, так уж и быть, признаюсь — ты и на самом деле неплохо выглядишь.

— Меня беспокоит другое — почему не только люди, но и ангел хочет опорочить меня? Почему он не применит свою разрушительную силу, а только ее демонстрирует? И почему вы, ища и не боясь ответа, все еще возитесь со мной?

— Это не ангел, Хейлика, сколько раз тебе объяснять, это его тень.

— Я заметила ее бледность, — намекнула и на свое право быть наблюдательной девушка.

— Угу, — кивнул в знак согласия умничающий интеллигент. — Но это тень с большой буквы — когда Ангел погиб, сгорев во взгляде Бога, Тень его успела упасть на Землю, и теперь живет, если можно так выразиться, на обширных и, главное, пустынных территориях Ледника и Приледниковья. Видела, какие у нее глаза?

— Я заметила, как во время разговора в глазах незнакомца мелькали сероватые тени.

— Вот это и есть собственно Тень, все остальное — кончерто, придумки. Ну что, пора?

— С Богом, Иммуммалли.

Услышав такое пожелание, и внутренне усмехнувшись — но не без надежды, отважный, а временами безрассудный в поиске истины интеллигент оттолкнулся от берега коротким веслом. Выпрыгнув из вагона, он, в отличие от Хейлики, знал, что делать дальше и, убедившись в том, что цел и почти невредим, побежал вдоль не так чтоб очень быстро двигающегося состава. Последний вагон был багажным.

— Лодка! — выкрикнул он заметившему его охраннику. — Квитанция жэ/дэ 7186444! Двести сверху!

— Сб. 7763, номер 9987784741! — с готовностью прокричал в ответ понятливый охранник, тут же ослабляя крепления брезента.

— Переводи, Хейлика! Сначала семьдесят, затем сто тридцать!

Девушка, прежде не раз убеждавшаяся в хорошем знании Иммуммалли приледниковых правил, быстро набрала номер и перевела указанному адресату семьдесят полновесных тугриков.

— Держи! — крикнул с вагона охранник и сбросил багаж.

— Переводи! — снова выкрикнул Иммуммалли, узнав чехол, но на всякий случай быстро проверил прикрепленный к нему номерной ярлык.

— Нормально! — громко сообщил о своем хорошем расположении духа охранник, получив второй перевод. — Удачи, отморозки!

— А тебе — счастливого пути.

В лязге движения охраннику не было слышно внутривагонных выстрелов, а может, он уже знал о них, но не придал им особого значения — ведь он стражник багажного отделения и поэтому на пассажиров ему наплевать.

А, оттолкнувшись, Иммуммалли повел надувную лодку по подледной протоке, которую, если верить охотничьим байкам, прогрызла гигантская земляная мышь. Но повел ли он ее вниз по течению, или вверх? Непонятно, потому как течения в Приледниковье, а тем более под Ледником известны своей разнонаправленностью и непредсказуемостью. И свет, проникающий сквозь толщу льда и сквозь его разломы и размывы, он тоже разнонаправлен и рисует на разломах и размывах ужасные картины. Возможно, из-за этих, постоянно изменяющихся картин и придумали отважные первопроходцы, или как их называют в Приледниковье — отморозки, пугающий образ саблезубого гиганта. Два таких отморозка, а именно — Хейлика и Иммуммалли, двигаются сейчас по одной из таких проток. Протока эта, одна из многих, время от времени выходит на поверхность, и тогда темная вода ее красиво струится, зажатая снегом белых берегов. Еще нет мороза, а значит и льда.

— Скажите, Иммуммалли, неужели эти широкие протоки, эти тоннели вырыло животное? Пускай гигантское, пускай саблезубое? Я в это не верю.

— Вот увидишь и сразу поверишь, — успокоил ее Иммуммалли, правя движение легкой лодки коротким веслом.

— Я читала, что древние люди, люди Доледниковья, называли эти тоннели словом "метрополис"? — поддаваясь любопытству, но следя за движением темной воды и лодки по ней, крепко сжимая свое весло, все же переспросила Хейлика. — Что вы скажете на это?

— Что я скажу… ты же археолог, тебе виднее. Однако я не могу себе представить, чтобы люди, даже если это тупари Доледниковья, могли добровольно уйти под землю. Неужели они и в самом деле думали, что так можно спастись от Ледника? Что можно спрятаться от его красоты и силы? Подумай сама, это просто глупо.

— Возможно, вы правы. Но… кто-то же тогда разбирает завалы, и запруды?

— Я простой и необразованный, да к тому же еще беглый шаман, Хейлика, а не ирригатор. Но думаю, что стекающая с Ледника вода вполне справляется с такой несложной задачей, — объяснил течение темной воды и своих несложных мыслей местный интеллектуал. — Нам нужно найти Задумчивого Шурика и, возможно он, сложив воедино все наши предположения, подскажет нам наши же действия.

— На ближайшее будущее?

— Да, ход судьбы, которой мы не во всем, но подчиняемся.

Лодка, скользя по холодной воде и покачиваясь на ее темных, с разных глубин выныривающих на поверхность струях, проплывая над поглощенными этой водой котлованами и затопленными ею тоннелями, двигаясь под предположением теней от склонившихся над протокой деревьев, с уже облетевшими листьями, с ветками, присыпанными неуверенным в себе осенним снегом, эта лодка, в одиноком движении своем сама кажущаяся одним из последних листьев, пожухшим, но зеленоватым, она, тем не менее, является и центром жизни в этом замерзающем по неумолимым законам природы мире. Замерзающим величественно и неотвратимо, но, слава богу или метеопрогнозу, пока еще не ветреном и не слишком снежном. Движение, даже скольжение по темной воде среди снежных пространств, пустынных на многие мили вокруг, просто так, без каких либо действий — это само по себе если не подвиг, то точно величие, созерцание и понимание взаимосвязи изменчивости и постоянства, не снившееся ни одному южному йогу. А все потому, что это Ледник, и подступающая с каждым убывающим днем и с каждой удлиняющейся ночью темнота, и идущий за ней холод.

— А что это за Задумчивый Шурик? — находясь в центре пустынного пространства, во власти поздней осени и подчиняясь течению темной воды, но чувствуя защиту и поддержку спутника и по обстоятельствам великого кормчего, задала вопрос сегодня не очень многословная Хейлика Бактер.

— Задумчивый Шурик? — не оборачиваясь, переспросил Иммуммалли. — Как бы тебе объяснить… В общем, если кратко и по правде — его придумал Сказочник, вот только что, буквально в это воскресенье, наутро после одной приятной попойки. Но это если по правде и если кратко. Однако ты прекрасно знаешь, что настоящие герои всегда идут в обход.

— Вы, Иммуммалли, по-моему, всегда идете напролом.

— Я ненормален, — согласился с замечанием кормчий.

— Но все-таки, — не сдалась Хейлика, не удовлетворенная таким объяснением, — кто он такой?

— Скорее — что это такое? — поправил ее лодочник. — Насколько я понимаю, образ этот еще не прописан, не ясен, хотя и отчетливо виден Сказочнику из его окна. Парадокс, Хейлика — хоть и в отдалении, но он хорошо видит Задумчивого Шурика, видит, как тот сидит неподвижно, не вставая с пропитанного дождем кресла, уже который день, посреди куч привезенного самосвалами хлама, и молча листает книгу, слегка склонившись на левый бок. Он его видит, без особых проблем он смотрит на него по десять раз в день или даже в час, видит, как белеют страницы книги на ветру, но не может его четко описать. А вот нас он не видит вообще, но мы с тобой при этом бодро движемся к пока неизвестной, все время ускользающей цели, и даже ищем этого самого Задумчивого Шурика. Парадокс!

— Цель наша известна, — возразила девушка, — в поисках Сказочника обнаружить тень Ангела, и уже при ее помощи найти его самого.

— И задать ему свои мелочные вопросы?

— А почему бы и нет?

Помолчали, порулили, погребли.

— Не знаю, Хейлика, захочу ли я разговаривать с Ангелом, — после продолжительной паузы заговорил Иммуммалли, — честно говоря, меня его Тень уже порядком достала. К тому же сперла твой меч. А вот с Задумчивым Шуриком я бы с удовольствием потрепался! Чего он там сидит, уже который день, под мелким холодным дождем, среди моросящей сыростью пропитанных мусорных куч? Чего он ждет? Зачем листает книгу? По-моему, это интереснее.

Лодка, туго надутая холодным воздухом, и в ней два отважных путешественника, а под ней переплетение темных струй и разные глубины. Пустые и от этого чистые, почти что питьевые, но пугающие своей пустотой и чистотой. А вокруг белые от еще неглубокого снега берега, и снег этот, сам первопроходец близкой зимы, повторяет травяные выпуклости и красиво липнет в безветрии к деревьям, в своей борьбе за место под солнцем склоняющимся к темной воде. Листьев уже нет, есть только белые ветви, но разнородная трава, весенние проростки и давно отцветший и отстрелявшийся летучими семенами иван-чай, пробиваясь сквозь еще неплотный снег и пожухлым зеленоватым цветом пытаясь спорить с зеленой резиной лодки, все же подсказывают неразрывность бегающего по кругу времени. Ну а что же прозрачная, но темноватая вода? Та, что состоит из множества пересекающихся струй, не позволяющих поверхности выглядеть уныло. О чем же шепчут эти струи, время от времени принося в себе потрепанные коричневые листья? Наверное, о том, что все дело в движении, и о том, что стремление и стремнина — очень похожие слова. Но куда стремятся сами эти струи, куда текут — в болото, а может в океан? И тогда что за дело до этого до всего простому, но уверенному в своей этике и религии, так же как и в своем отлаженном организме, южному йогу, объевшемуся питательных личинок и не знающему северных ветров? Тому, что знает значение слова "нирвана", и понимает, собака, что значение его похоже на болотный туман. С другой стороны… зачем нужны такие вопросы? А ответы? И первый из них на вопрос — а кто такой Задумчивый Шурик? Сам-то Сказочник знает это?

Задумчивый Шурик сидит на наносном острове, возникшем то ли от частых приездов большегрузных, неуклюжих, но суетливых самосвалов, с завидным постоянством сбрасывающих здесь строительный мусор, то ли от медленного движения ленивого ледника, оставляющего после себя вывернутость земли, валуны и щебень. Остров этот окружен болотом, и протоками, пытающимися его размыть. Но у них ничего не выходит, потому что самосвалы, или ледник, сваливают больше, чем те способны подмыть и унести. И вот он сидит, на старом мокром кресле, как на троне, среди то ли ледовых валунов, то ли куч из привезенных со строек отходов, издали приметный, вблизи неразличимый, и благородно склонившись, листает ветром терзаемую книгу. Он сосредоточен, он что-то читает и, кажется, кого-то ждет. Его хорошо видно из окна, особенно в то время, когда начинают сгущаться ранние, но достаточно длинные в это время года сумерки, и понятно, что смелые отморозки на резиновой лодке мимо него не проплывут. Он Задумчивый Шурик, и в жизни и в пьянке, и этим сказано все.

Но что нужно от него двум путешественникам? И как они его найдут? Ведь в тех обширных лесотундровых пространствах, через которые они двигаются, полагаясь на течения и подчиняясь судьбе, сделать это будет очень трудно. Не разорвет ли их легкую лодку острый подводный камень, еще не обтесанный темной водой? Ведь быстрые течения, сильные весной и мелководные осенью, никак не могут его обтесать. Не лопнет ли она сама от излишнего воздушного давления? Вдруг теплая струя, нагретая чудовищным давлением льда и спрессованного снега, пробившись на поверхность, расширит воздух, и он разорвет крепкую, но все-таки резину. Не засосет ли их летом красивое, а поздней осенью тоскливое болото? Известно, что в таких болотах, красиво-тоскливых, частенько тонут пьяные вездеходы и иногда северные олени.

Но… этим ужасам не быть! Потому что Задумчивый Шурик, он же не просто так, он для чего-то возник по воле случая среди строительного хлама, и случайно попавшись накануне выпившему Сказочнику на глаза, был им запримечен, издали измерен и помещен в холодную осень Приледниковья. Он виден только из его окна, и если взглянуть на него с другого этажа или из соседнего подъезда, то случайности, из которых он состоит, изменят свои расположения, их тонкие взаимосвязи будут неминуемо нарушены, и он тут же исчезнет. На него разрешено смотреть только прямо и только из определенного места, и никак иначе.

Но, как бы этого не хотелось, в нем, созданном случаем из выброшенного хлама, в течение короткого времени его существования все равно происходят изменения. Та книга, или тетрадь, которую пару дней трепал осенний ветер, и казалось, что Задумчивый Шурик внимательно читает, этот же ветер, похоже, ее и унес. Или стих. Или мелкий дождь окончательно прибил ее к серой земле, и от этого одна из иллюзий исчезла. Выходит, а так скалывается причинно-следственная связь, что он эту книгу прочел? И теперь сидит там просто так, захлопнув ее, и ждет чего-то, или кого-то. И почему этим чем-то или кем-то не быть Хейлике с Иммуммалли? Почему бы им не нарушить его уединенную, но не только от этого достойную неподвижность?

Но, как это сделать, чтобы такого придумать, каким бы испытаниям подвергнуть этих двух, безусловно, симпатичных Сказочнику персонажей? Бросить ли их в бурные потоки, что шумя и сшибаясь, соревнуются друг с другом в скорости и силе внутри подземных тоннелей? Вырытых, если верить легендам, гигантскими саблезубыми мышами в теле Ледника и в вечной мерзлоте Приледниковья. А может натравить на них стремительных сезонных рыб, нерестящихся в этих холодных протоках? Как известно, то есть если поверить охотничьим байкам, эти рыбы чудовищно клыкасты и удивительно прыгучи. Или науськать перелетных птиц, тех самых, что круглыми светлыми сутками ловят насекомых, которые тучами размножаются в этих же пустых, прозрачных водах? Насекомые эти зверствуют летом, на осень их не хватает, но птицы ведь могут задержаться с отлетом. Или направить к ним мелких зверюшек? Днем пугливых, но ночью опасливо смелых. Как тени, они проникают в палатки и воруют у спящих туристов баранки и обувь. Но, так или иначе, долго или коротко, они все равно должны достигнуть того острова, так похожего на строительную свалку, поэтому и возникшего, подмываемого болотными водами и быстрыми струями, и увидеть в конце своего трудного пути Задумчивого Шурика — уже прочитавшего тайную, загадочную, только одному ему известную книгу.

Но, но, но… в среду, в день, когда в библиотеках выходной, между двенадцатью и часом появились жлобы и разрушили Задумчивого Шурика. Это были два собирателя цветмета, не на что больше не способные, тусклоглазые, вялые в движениях, но желающие выпить. Что-то привлекло их в Задумчивом Шурике, что-то, имеющее цену в металлоприемке, и они без раздумий разрушили его. А потом минут десять чего-то там долбали, ковыряли, загрузили в большую грязную сумку и ушли. Так погиб Задумчивый Шурик, прожив всего три с половиной дня. Его создали ни о чем таком не подозревавшие шоферы самосвалов, случайные скульпторы, а уничтожили ни о чем кроме водки не думающие жлобы, вялые вандалы, в день, когда в библиотеках выходной. То есть, рожденный повседневностью, ею он и был разрушен.

И как же теперь быть? Что делать? Ведь Хейлика и Иммуммалли, не зная о гибели загадочной скульптуры, стремятся в это место? Видимо, стоит только надеяться, что Сказочник все так же, время от времени, выглядывает в окно.

— Смотрите, Иммуммалли! — невольно вскрикнула Хейлика, увидев две медленно суетящиеся фигуры. — Вялые вандалы! Откуда они здесь?

— Отморозки! — с досадой вякнули вялые вандалы, заметив незваных гостей.

Но интеллигентный и, безусловно, во всех без исключения ситуациях вдумчивый Иммуммалли, слыша, не слушал этих препирательств. Он уже спешил, уже бежал, сбросив за время пути полегчавший рюкзак и поудобнее перехватывая обрез. Его торопливость можно понять — в конце пути, уже видя Задумчивого Шурика вдали, он так и не смог к нему добраться.

— Бежим! — крикнул один из вандалов и прыгнул вниз, забыв о грязной сумке, скатился по осыпающемуся под ним берегу к болотной воде.

— Куда? — обреченно промямлил второй.

Его тоже можно понять — ведь разгоряченный бегом Иммуммалли, подбежав к краю сыпучего берега, дважды выстрелил вниз. Погорячился — хватило бы и одной пули, но так или иначе жидкая, испорченная алкоголем кровь металлоискателя смешалась с холодною болотною водой. Однако этого Иммуммалли показалось мало — вероятно потому, что он родился весной и поэтому был вспыльчив, и он, тремя быстрыми шагами приблизившись к обреченному на смерть второму, но не только от этого вялому вандалу, сильным ударом, прикладом обреза размозжил тому затылок. Хрястнули кости, а вывалившиеся размягченные мозги цвета строительного мусора не изменили общей сероватой палитры.

— Что же теперь делать, Иммуммалли? — подойдя, задала типично женский вопрос не так быстро бегающая по пересеченной местности Хейлика, посмотрев сначала на один вандальский труп, а затем и на другой. — Может быть, нам удастся восстановить Задумчивого Шурика? В университете я изучала дизайн. Факультативно, — добавила она.

— Не волнуйся, — отдышавшись, ответил ей вспыльчивый интеллигент, бесспорно, корящий себя за этот свой недостаток. — Приклад моего обреза сделан из обломка священного саксаула Иггдрасиль, и когда я пробил голову вот этому необразованному мерзавцу, то получил подсказку. Сказочник через Задумчивого Шурика хотел передать ее нам, но так как сама скульптура обладала своим собственным чудодейственным зарядом, то она, погибая, в свою очередь передала подсказку через отравленный алкоголем, но все еще мозг этого негодяя. Я знаю, что теперь делать.

— Что же, Иммуммалли?

— Нам необходимо отыскать правильную протоку, и она сама вытолкнет нашу легкую лодку в нужное место. Слышишь, будто средневековая музыка звучит в тишине?

— Нет… хотя, возможно.

— Тебе услышать трудно. Это играет девушка, она перебирает туго натянутые струны и сильным голосом поет свои собственные песни, и я вижу, как за спиной у нее горят факелы. Рваным светом они освещают большие гобелены, а на них выткан лес из колючих деревьев, в который принесет нас быстрая вода. Нужно отыскать правильную протоку, только и всего.

— И это вы поняли, когда разбили голову вот этому бродяге?

— Мне понятны твои сомнения. Но не забывай, Хейлика, что я шаман, и что приклад сделан из куска священного саксаула.

— Иггдрасиль?

— Да, и если бы ты в университете больше внимания уделяла учебе, а не какому-то там дизайну, то вспомнила бы, что название это упоминается в обеих Эддах.

— Вы правы, я очень мало знаю.

— Главное — в тебе еще осталась интуиция. Она еще не уничтожена удачным замужеством и удобным бытом, так что мы на равных дополняем друг друга.

— Тогда вперед, Иммуммалли!

* * *

19. Тень Ангела 2.

— Ну что, Задумчивый Шурик, непрочный и непорочный истукан, от первого же прикосновения рассыпавшийся прорицатель, не хочешь ли ты сказать, своей придуманной трехдневной жизнью и никем кроме Сказочника незамеченной смертью, что ты, случаем созданный после первого растаявшего снега и не дотянувший до второго, в своей короткой жизни видевший только свой серый остров и серое же небо над ним, и прочитавший только одну, кем-то за ненадобностью выброшенную и ветром тебе принесенную книгу, что ты — мое отражение? Мгновение, объясняющее вечность?

С такими словами, в субботу после среды, обратилась Тень Ангела к серым обломкам, присыпанным белым мокрым снегом. К сыпучей случайности, к одной из исчезнувших фантазий, к воображению праздного зеваки, которое, как известно, по его же спорному определению и отличает человека от зверя.

— Ну что молчишь, а, Задумчивый Шурик? — продолжила издеваться Тень. — Или ты поэт и действительно считаешь, что тот, кто не замечает отражения, давно мертв?

Однако Шурик задумчиво молчал. С оторванной вялыми вандалами головой, потеряв волшебство случайных, на взгляд из неслучайного окна связей, он бесформенной и безмолвной грудой серел на фоне мокрого снега, за ночь покрывшего еще не замерзшую землю. Слякоть окружала Шурика и Тень, и казалось или так хотелось, что в это время они одни во Вселенной. Или Вселенная временно не заселена никем.

— Эх ты, — наверное, вздохнула Тень, — ведь у тебя золотые руки и правильные мысли, и к тебе так стремились люди. Выходит, ты их подвел? Подарив им надежду, ты не подсказал им направления движения. А они так на тебя рассчитывали!

Но Тень не знала, что иногда противоборствующий ей Сказочник, временами желающий ею быть, своим воображением, или бредом, притворившимся воображением, не нарушил причинно-следственную связь и придумал, что приклад обреза Иммуммалли сделан из куска священного дерева Иггдрасиль. Известно, что из этого же дерева была вырезана маска зловредного Локи, и к нему же тот был, еще живой, но уже выпотрошенный, привязан собственными кишками. Но стоит ли Тени знать об этом? А, зная, нужно ли помнить?

— А знаешь, в Городе Мертвых тоже прошел мокрый снег, — вновь заговорила с безответным истуканом Тень. — Там другое время, но такая же слякоть, — почти что грустно, даже сентиментально добавила она и отвернулась от каменных развалин, не забыв о них и не хрустнув влажным снегом.

— Бааа! — преувеличенно удивилась она. — Смотри-ка, Шурик, дурья твоя башка, да ведь это же те самые ворота, к которым не так давно был припечатан Сказочник, той, необязательной, тебе неизвестной, но все-таки дружеской фразой.

— Оооо! — снова повернувшись и снова не хрустнув — слякоть, понятное дело, не хрустит, еще раз воскликнула она. — Да не те ли это ворота, не те ли навесные на них замки, которые, по спорному утверждению Сказочника, не всегда определяют разделение дружеских симпатий?

Но, естественно, ничего не ответил на это разрушенный вандалами Задумчивый Шурик, просто не смог. А может быть, не захотел, находясь как раз посередине, меж этих двух, уже легендарных ворот.

— Молчание — золото разума, я понимаю, — сама себе ответила Тень. — Но, возможно ты, как и я, как и Сказочник, мы по большому счету давным-давно не замечаем своих отражений?

И снова молчание в ответ. То есть никакого в ответ подозрения.

— Прощай, каменный гость строительной свалки, твоя рука не слишком тяжела. Прощай, но знай, что время последней главы не за горами, а значит встреча со своим отражением неминуема, и на этот раз я, боюсь, смогу его увидеть. А на войне как на войне, и даже если мне пришлось изменить полеты не предназначенных для меня пуль, то это не значит, что кто-то сможет отвернуть выпущенные в меня. Вот так-то, Задумчивый Шурик, и береги свое бетонное седалище, ведь голову ты уже потерял.

И Тень, расправив большие, но невидимые в вечерней темноте крылья, редкими, сильными взмахами исчезла в слякотной, по-осеннему низкой мгле. Почти что вечная, но временами наивная, она и в самом деле думала, что если она Тень Ангела, то она же и его отражение, и что именно с ним она сразится. Не подумав при этом или не поняв, или позабыв, что смерть Ангелу принес его же собственный, неосторожный, случайный, а значит искренний взгляд. А может и обдуманный, то есть результат мыслей, сомнения, действий, этим и ценный, не такой прямой, но более прочный.

Ангел сгорел в Его взгляде и, испарившись, тут же вмерз в межзвездный вакуум… но, может быть, мельчайшей космической пылью осыпавшись на Землю, он возродится в Лесу из акаций? Падением своим мешая полету своей же, собственной тени.

То ли солнечный ветер, огибая планету и пробиваясь на полюсах сквозь магнитную защиту и выдавая себя северным сиянием, мешал этому полету, то ли и в самом деле тоннами выпадающая и оплавленная в атмосфере космическая пыль дырявила широкие крылья — неизвестно, но Тень Ангела, стремясь оказаться в нужную летнюю ночь в Лесу из акаций, не желая, без всякого энтузиазма, но все же вынуждена была приземлиться в осеннем Городе Мертвых, ставшим за время написания этой сказки таким знакомым для нее, но оставшимся таким же нереальным для самого Сказочника — городом тех самых карандашных набросков и нечетких теней. А, приземлившись, она призадумалась — зачем она здесь?

Громыхнув, прогнув, пробив кровельную жесть, она, не складывая крылья, а только прижав их и гулко скатившись по скату крыши, прыгнула вниз. Вздрогнула от тяжелого удара земля и, выдавая раздражение, на асфальте остались следы ее ног. Но — возможно ли у Тени раздражение? Доступны ли ей эмоции теплокровных? Вероятно да — ведь она уже давно живет меж них, хоть и уединенно — среди высоких ледовых скал и медленных снежных потоков.

Но сейчас она в Городе Мертвых. Городе, населенном весьма плотно довольными своим местом жительства людьми и мертвом только для Сказочника и придуманной им Тени. Там же живет и Тень его Любви, и он, не зная сам, зачем и почему, иногда вспоминает ее. С каждым годом все реже, все благоразумнее, спокойнее, философичней, стараясь отнести эти редкие сюжеты к житейским пустякам и сильно по ним не тревожиться. А в Татьянин день, в день всеобщей студенческой пьянки он, давным-давно за спиной оставив этот возраст и уже путая школьниц и студенток, не замечая этой, для них существенной, но для него всего лишь двух-трех летней разницы, вспоминая имя все еще пьет скорее традиционное, а не тревожащее крымское вино. Ни с кем, однако, вином этим, заранее купленным и поэтому зимою теплым, не делясь.

Но зачем Тени, по дороге в Лес, приземляться на этой, в памяти неуютной и бесплодной для мысли и чувства земле? Тем более что по дороге к нему произошло столько событий! Было письмо, которое вне власти конверта, была девушка по имени Эх Ты, а в ее глазах дипломированные черти и пыльные бури, и был тот чудодейственный ветер, что сам по себе гуляет между Дублином и Бирмингемом. А Хейлика, с ее прохладой глаз и пружинистой походкой? А Шимпанзун, с ее обещанием тепла и притягательной ленью? А прекрасная Елена, причина чеченской войны? А точки над "Ё" — несчастный случай в Стоун Хедже?

Но, наверное, потому, что потеряв то ли многое, то ли ничего, Сказочник именно там, в умозрении неприютном, а когда-то солнечном городе впервые нашел себя? Увидел свое отражение в вагонном стекле, провожая взглядом последние дома? И неужели он и в самом деле захочет вновь ступить на эти улицы? Зачем?! Нет, временами он вреднее Локи, лживее Баудолино, а зачастую он просто тяжелый человек, вот и отправил туда вместо себя чертыхающуюся Тень.

Тень с крыши спрыгнула на землю, оставив в асфальте глубокие следы. Тут же, сгущаясь из фонарями сгущенной темноты, из пустоты, свился красавец черный конь, верный спутник Тени в ее наземных похождениях. Но… звякнула, вжикнула сталь — это Тень, вынув из к седлу притороченных ножен ею похищенный меч, взмахнув им, залюбовалась обновленным ее присутствием клинком.

Слегка накренившись, цепляясь гибкими ветвями за гулкие подоконники, рухнуло разлапистое дерево, срезанное быстрым полетом острой стали, а Тень, спрятав меч обратно в ножны и тронув поводья, наклонилась к вжавшемуся в стену прохожему, вероятно, жителю этого старого пятиэтажного дома.

— Это северный ветер, это гиперборей! Чувствуешь ли ты, прохожий, как этот божественный холод беспокоит свободу волос? Как проверяет открытость лица? Готовность души? Сегодня конец безветрию, сегодня в вашем городе праздник. Тот самый праздник, который за морем называют бескостным, гнусавым словом хеллуин. Сегодня ночь чертыханий! Понимаешь ли ты это, обыватель? Живя здесь и не подозревая, насколько кому-то убийственно и одновременно благодатно место под именем Город Мертвых?

Но удивленный пугающим чудом обыватель ничего такого дельного не сообщил, и Тень, потеряв к нему интерес, пришпорила коня…

А в это время, ну может двумя-тремя секундами позже, на пульте генерального дежурного, опережая вдруг брызнувшими разными цветами огоньки, пиликнул бросающим в пот сигналом главный в его жизни, от огоньков отдельно стоящий телефон.

— Главный генеральный… — попытался представиться, но не договорил он, — …понял, — почти что сразу заверил он трубку и аккуратно вернул ее на рычаги.

— Фух! — с облегчением выдохнул он и, не отирая мокрого лба, нажал на один из ожидающих его внимания огоньков. — Сергей Сергеевич? — воспользовался он серебристым микрофоном. — Похоже, у нас снова гости?

— Ухари уже подняты по тревоге, — ответил на это готовый к точным действиям Сергей Сергеевич.

— Удачи, и помните, что на этот раз нужно постараться и собрать как можно больше данных. Бессмертные в курсе всех наших дел.

— Будем стараться, — то ли серьезно, то ли шутя пообещал Сергей Сергеевич и отключился.

— Иван Ильич? — нажал на другой огонек не зря занимающий свое дежурное место генеральный дежурный, и только после этого потянулся за носовым платком…

Ухари поднялись по тревоге, взревели моторы их надежных машин, проверочными сигналами запищали рации, распахнулись ворота по всему городу разбросанных ухарских отделений, и они, напоминая первоначальной слаженностью волчью стаю, вырвались на тихие просторы ночных улиц.

— Смотри, — сказал один подвыпивший мирный горожанин другому не менее мирному, — опять с террористами борьба.

— Тренируются, — ответил ему собеседник, — тяжело в учении…

Они не знали, что на этот раз ухарские, от безнаказанности близкие не к смелости, а к безрассудству экипажи машин усилены твердолобой наукой, то есть увлеченными своим делом людьми, готовыми не просто рисковать, а наблюдать и объяснять увиденное. По крайней мере, пытаться…

А Тень? Она, не спеша, никого не трогая, ни на кого не обращая внимания, но и не привлекая внимания к себе, спокойно, из клякс темноты в пятна света и обратно, двигалась по дворам старых застроек, заставленных в основном четырехэтажными хрущевками и пятиэтажными панельниками, доверяя выбирать путь скорее коню, чем своим предположениям. Конечно же, она знала о чиновничьей суете, поднявшейся почти что сразу после ее появления, но не это беспокоило ее. Подчинившись невидимой силе солнечного ветра или почувствовав боль микротравм от горячей космической пыли, а скорее поддавшись каким-то своим, внутренним противоречиям, она сделала остановку в Городе Мертвых, хотя вполне могла бы и не вспомнить о нем — ведь с того разговора, со Сказочником в осеннем лесу, и тоже в первый снег, прошло два года…

— Юрий Федорович… — продолжил раздавать вежливые целеуказания генеральный. В грозном рыке или крике не было резона. Крик, соизмеряясь с его чином, звучал бы или панически, или пошло. Тем более отдел боевой подготовки, совместно с центром радиоэлектронной борьбы и космической разведки, а так же с силами противовоздушной и гражданской обороны заранее разработал четкий, многоступенчатый план. Так что не веря в успех, но раздав необходимые "цэ-у", вверив ход операции и свою судьбу ухарству и науке, можно было вполне спокойно ожидать результатов…

— Что с тобой, мой Буцефал, мой Росинант? — с преувеличенной серьезностью обратилась к своему коню Тень. — Похоже, наглые мальчишки залепили камнем прямо в лоб?

Конь фыркнул, раз, другой. Его ноздри, расширяясь, трепетали — он превращался в единорога.

— Все что угодно, — наблюдая за превращением, за тем, как на лбу коня, завиваясь, прорастает крученый рог, смеясь, сообщила ему Тень, — все что угодно! Но только побелеть я тебе не дам.

Коня, теперь единорога, тянуло к городскому парку…

— Николай Леонидович, — нажав на нужный огонек, сказал в микрофон генеральный, — судя по фоновым возмущениям, область неопределенности движется к вам.

— Вижу, понимаю, — ответил стоящий на своем боевом посту ученый, — ухари неплохо работают, даже вошли во вкус.

— Им не привыкать, Николай Леонидович, и… будьте готовы ко всему, и… пусть земля им будет пухом.

— Не беспокойтесь, они об этом еще не знают.

— Удачи вам, в работе, а им в бою.

— К черту, господин генеральный, — ответил ученый, ответом своим соглашаясь с началом ночи чертыханий и в предстартовом азарте поправляя на носу запотевшие очки.

— Больше творчества, ребята! — крикнул он, выглянув из передвижной лаборатории ждущим указаний ухарям.

Те приободрились, и одни из них, самый хамоватый, отвесил звонкую пощечину молоденькой девушке. Взвизгнув от боли, она захныкала, пуская пузыри в холодный воздух. Но те ухари, что держали ее, не обратили на это особого внимания — они были настороже и ждали развития внешних событий.

— Поддай сильнее! — снова крикнул ученый муж, одновременно получая все новые данные об изменениях пассивных излучений и возникновениях новых магнитных аномалий.

— Все что угодно, ради науки, — негромко, скорее своим подельникам, чем ученому, ответил ухарь и смачно залепил девчонке новую затрещину. Визг, сопли, пузыри…

— Боже мой, до чего дошла наука, — обращаясь к коню-единорогу, притворилась удивленной Тень, — они решили подманить тебя девственницей? Чувствуешь, рогоносец, как та пускает в воздух зазывные пузыри?

Невидимой она въехала на оцепленную силами специального назначения аллею. Конь нетерпеливо всхрапнул, и Тень, соскочив, отпустила его…

— Ты слышал, наука? — крикнул тот из ухарей, что отвешивал пощечины юной, девственной деве. — Ну, чисто… хрюкнул кто-то!

— Типа… стучит по асфальту! — глубокомысленно добавил другой.

Они не пользовались рациями, дабы не влиять на тонко настроенную аппаратуру передвижки.

— Все под контролем, друзья мои, все под контролем! — бодро, громко успокоил их Николай Леонидович, ученый средних лет, наблюдая, как приборы, от тонких настроек перескочив на грубые, исчерпали все разряды и зашкалили все шкалы.

— Ну… — начал новую фразу самый хамоватый ухарь, но вдруг те разрозненные удары, что послышались в ночной тишине, выстроились в приближающуюся звуковую цепь, и от этих, прежде никогда не слышанных, но отчего-то очень знакомых звуков у ухаря похолодела спина, а узкий острый нож, что был у него в руке, наоборот, сразу же нагрелся… и вылетел из руки метров на двадцать.

Потому что удар потряс тело по незнанию отважного ухаря. Черный единорог, в момент удара проявившись в свете фонарей, пронзил его своим длинным и завитым рогом, и на скаку сильно мотнув головой и красиво гривой, взмахнув рогом и им пронзенным телом, закинул его за границу аллеи. Как раз туда, где окопался готовый к бою спецназ. И снова исчез, как только тело слетело с рога.

Однако не стихли звуки быстрых копыт.

— Он разворачивается! — крикнул один из тех, что удерживал девственницу. А та, даром что подопытная собака, а может быть и не даром, даже не взвизгнула в такой ужасной ситуации.

— Ноги! — согласился с ним другой.

Бах! Бах! Бах! — принялся палить из автоматического пистолета по приближающимся звукам третий, вероятно, самый медлительный и от этого самый решительный из них.

Удар! И снова на мгновение проявился резвящийся конь, и снова тело, как кукла, соскользнув с пронзающего рога, отлетело на несколько метров, но на этот раз, упав тяжелым мешком, осталось лежать на мокрой аллее.

— Что делать? — нарушая запрет, по шумящей рации задал науке риторический вопрос командир спецназа.

— Лучше — ничего, — посоветовал ему научный сотрудник. Не выдержав нагрузки или чего-то еще, в передвижной лаборатории погасли все приборы, и от этого Николай Леонидович почувствовал себя неуютно. Два спецсотрудника, приданных ему военным ведомством, только что, буквально на его глазах распрощались со своими жизнями, да еще так эффектно, а он ничего не смог зафиксировать. Это, безусловно, расстроило его. Ну а девственница, таким необычным образом оказавшись свободной, побежала по аллее, и как раз к нему, в лабораторию.

— Черт! — чертыхнулся ученый, увидев ее.

— Тень, — поправила его Тень, — всего лишь тень.

Николай Леонидович, вздрогнув и похолодев затылком, обернулся, но никого, естественно, не увидел. Это Тень Ангела, дав свободу действия коню, из любопытства заглянула внутрь машины, испортив своим холодным взглядом теплые приборы, а дыханием слегка подморозив науке мозги, их затылочные доли.

А когда Николай Леонидович после секундного замешательства пришел в себя, то увидел на аллее новую картину — привлеченная ради развития науки весталка, дочка одного из сотрудников НИИ, гладит пугливой, но нежной рукой бархатную щеку черного единорога, заглядывая при этом в его большие, непроницаемые глаза. Единорог, при этом, казалось, в умилении жмурил свои длинные ресницы.

"Почему он черный?" — пронеслось в голове ученого, прежде чем лопнул мыльный пузырь прекрасного видения…

Чудовищный удар потряс машину, брызнули стекла, а корпус со стороны удара смяло, словно алюминиевую банку…

Это Тень Ангела, уходя от передвижки и передвижника в ней, стеганула по корпусу хлыстом.

— Ко мне, Путеводитель! — крикнула она. — Сегодня ночь охоты, а не любви.

Услышав приказ, единорог метнулся, и от этого движения его рог, длинный и прихотливо завитый, такой прочный в пронзании врагов, стал вдруг хрупким от прикосновения руки похожей на нимфу весталки и, обломившись у самого своего основания, со звуком пустой пластмассовой канистры упал на мокрый, слякотный асфальт. Тень ногой поймала стремя, вспрыгнула в седло, и направила уже невидимого коня вдоль аллеи…

— Ай! — вскрикнула соплячка, единорогова приманка. Слыша стук копыт и чувствуя дрожание асфальта, но при этом с любопытством склонившись над лежащим в луже рогом, она ощутила несильный, но болезненный шлепок. "По заднице, это не по лицу!" — успокоила она себя, упав на колени в эти же самые лужи, и наконец-то утерла рукавом сопливый нос.

— Отойди от него! — с трудом выбравшись из покореженной лаборатории, закричал научный сотрудник Николай Леонидович. — Он может быть опасен! Радиоактивен! — выкрикивал он на ходу, спеша к в силу возраста не в меру любопытной подопытной мыши. — Тем более, он принадлежит науке, — пояснил ученый, хватая девчонку за руку оттаскивая от любопытного ей предмета.

— Что делать? — по рации снова услышал он голос командира спецназа.

— Что делать? В оцеплении стоять! И пусть пришлют нам хотя бы сапера — у меня погорели все приборы.

— Что же ты, гаденыш вислозадый, сам в своей лаборатории не сгорел? — вслух, но не так чтоб очень зло удивился раздражению научного сотрудника спецназовец и переключил частоту:

— Нам нужен сапер. Да, сапер, снайперов и так полно. Там, на аллее, что-то осталось, какой-то обломок, а у науки погорели все его приборы, да и машину тоже покорежило. Сам вроде бы живой, даже невредимый, только орет громко. Приказал нам оставаться в оцеплении до прибытия саперов. С девчонкой тоже все в порядке…

— Геннадий Сергеевич… — нажал новый огонек генеральный.

— Слушаю вас, господин генеральный дежурный, — быстро ответил огонек.

— Включайтесь в работу. Судя по всему, область неопределенности скоро будет у вас.

— Я знаю, данные из радиобюро постоянно поступают ко мне.

— Вот и прекрасно… и будьте ко всему готовы. Кстати, бессмертные уже в курсе, что вашим друзьям-соперникам чего-то там обломилось.

— Интересно было бы взглянуть, — заинтересовано ответила наука.

— А лучше — обменяться?

— Как там Николай Леонидович? Жив? Здоров?

— И даже рад, вот только голос сорвал. Побеспокойтесь о резервировании связи — электромагнитные возмущения неизбежны. Будьте готовы к любым неожиданностям.

— Всегда готов, — то ли бодро, то ли мрачно пообещал искушенный в науке сотрудник.

Генеральный исчез из эфира.

— Ну что, отцы-командиры, готовы вы к битве? — помолчав секунду, обратился он к военным чинам.

— В общем-то, да, — как-то несмело ответил один за многих.

— Тогда по машинам, дети мои, и прошу вас, придерживайтесь заранее оговоренного маршрута…

— Ты только погляди, отважный носорог, да они хотят подманить меня, точно так же, как и тебя, — обсуждая дела мирские, снова с конем заговорила Тень. — Они хотят, ты только подумай, поймать меня на тень не моей, заметь, а неизвестно чьей любви?!

Конь, естественно, на это ничего не ответил. Перестав быть единорогом, он снова превратился в всего лишь удобное средство передвижения.

— Они надеются, что одна тень сможет поглотить другую, — разгадала человеческую хитрость Тень. — Неужели они позабыли о законе сложения волн?

Конь снова промолчал.

— Мда. Похоже, с развалом Союза ухудшилось не только качество сборки, пайки, покраски, но главное — качество научной мысли.

И на это конь ничего не возразил, а, возможно, согласился.

— Так вперед же, бывалый Моноцерос! Подчинимся их скудной фантазии, сыграем по их несложным правилам…

— Подлетное время? — поинтересовался Геннадий Сергеевич, руководитель проекта.

— Они уже над нами, — доложил подполковник Рылеев, ответственный консультант-координатор за военную составляющую проекта.

— Не слышно, — чуть заметно пожал плечами руководитель.

— Мы в движении, а они идут поодаль. Взгляните, — указал в окошко на проблесковые вертолетные огни подполковник.

— Теперь вижу, — кивнул ученый. Ему не сиделось на месте — идея, что движущаяся система имеет больше шансов на продуктивное взаимодействие с подвижной областью неопределенности, могла и не сработать. Но гораздо опаснее было то, что эта идея вполне могла оказаться плодотворной, и тогда выходит, что они с легкостью могут погибнуть от этой не очень-то желаемой плодотворности. Хотя, взаимодействие с передвижной лабораторией в парке дало на удивление хороший результат и не привело к большим жертвам.

— Геннадий Сергеевич, — послышался радиодоклад одного из лаборантов.

— Слушаю вас, Борис!

— Акустики обнаружили несвойственную вибрацию, — заметно волнуясь, доложил тот.

— Фильтры? — сразу же уточнил светило проекта.

— Это… цокот, если возможно такое определение. Параллельным нам курсом мчится невидимый всадник.

— Только без мистики! Магнитных возмущений нет?

— Нет.

— Очень хорошо, — сказал Геннадий Сергеевич, — держите меня в курсе всех событий.

Колонна в десяток утыканных антеннами кунгов, не растягиваясь, охраняемая спереди и сзади двумя мигающими синими сигналами машинами, а с воздуха прикрытая двумя штурмовыми вертолетами, двигалась по окружной дороге Города Мертвых. В одном из кунгов, на вращающемся кресле, по-корабельному, цепью прикрепленном к палубе, и сидел Геннадий Сергеевич. По профессии строгий физик, но в душе непобежденный бытом лирик. Рядом с ним, в таком же закрепленном кресле находился бдительный, и что важно — несуетливый подполковник Рылеев, то и дело негромко проверяя связь с вертолетами, экипажами машин, постами наблюдения. Тут же, надежно пристегнутая к сидению ремнями, присутствовала некая особа женского пола, теоретически определенная Геннадием Сергеевичем как не очень понятный термин "тень любви". Благодаря своим долгим изысканиям и склонности к тонкой, не только теоретической, фундаментальной, но и к легкой, лирической мысли, он вычислил ее среди городского населения с точностью до этого самого определения, так что найти ее практикам из службы безопасности не составило особого труда. Именно на нее, как на пассивное излучение, и собирался сообразительный и не лишенный лирики физик подманить эту загадочную область неопределенности. Подобное стремится к подобному — решил он. Но… клин клином вышибают, возражали ему оппоненты, однако об этом он предпочитал не думать.

— Жизнь — в движении! — бодро объявил он по общей связи. — Друзья, наступает час икс, который или подтвердит, или положит конец идее фикс. Будьте внимательны, и прошу вас, соблюдайте технику безопасности.

— Всем пристегнуть ремни! — рявкнул в микрофон подполковник. — К бою, ребята! По местам стоять!

— Насмерть, — прикрыв микрофон и улыбнувшись молодой женщине, негромко пошутил Геннадий Сергеевич, гений парадоксов вдруг. — Интересно, а вы что думаете по этому поводу?

— Думаю, вы ошибаетесь, — улыбнулась в ответ пристегнутая к креслу. — Возможно, ваши предположения в какой-то степени верны, но вот с выводами вы, на мой взгляд, поторопились.

Казалось, ей был интересен не только подполковник Рылеев, военная выправка которого выгодно подчеркивалась полевой формой, но и весь этот рискованный эксперимент.

— Может быть, может быть, — не стал спорить с красотой ученый.

— Геннадий Сергеевич! — снова вышел в эфир взволнованный младший научный сотрудник.

— Спокойнее, Борис.

— Вибрация, она принимает рваный ритм.

— Наблюдаю небольшое магнитное возмущение двух нижних регистров, — донес еще один, новый голос.

— Держитесь за ручки кресел, коллеги, — весело прикрикнул в микрофон руководитель, — но не забывайте о своих обязанностях!

— Тепловые анализаторы в норме. Показания не выходят за рамки стандарта, — зазвучал третий доклад…

Изменение вибрации — это Тень, пришпорив коня, догнала колонну, и ударом бича, того самого, что так покорежил передвижную лабораторию Николая Леонидовича, сбила с задней машины синие мигалки.

— Черт! — выругался опытный водитель, удерживая слегка качнувшуюся от удара машину.

— Ты, кажется, прав, — поддержал его возмущение напарник, — взгляни.

Параллельным курсом, рядом с машиной скакал огромный черный конь. С их мест видны были только стремена и ноги всадника.

— Доведет нас наука до гробовой доски, — пожаловался напарнику на общую нелегкую сегодняшней ночью судьбу водитель и добавил газу.

— Держись! — выкрикнул напарник, заметив движение всадника в седле.

Бич опустился на капот. Капот смяло внутрь, а на дорогу посыпался развалившийся от удара двигатель. Машина клюнула и, перевалившись через покореженный нос, перевернулась и с треском сминаемого железа и звоном разбитого стекла обрушилась на крышу.

— Держусь, — уже в тишине ответил бывалый, вверх тормашками скрюченный водитель.

— Тормозить надо было — сразу, — из такого же перевернутого положения посоветовал напарник…

— Нет связи с задней машиной сопровождения, — проинформировал ученого подполковник Рылеев. — С вертолета докладывают, что, возможно, это столкновение.

— Какое столкновение? На нашем маршруте нет и не может быть встречных машин!

— Я знаю, — согласился с возражением Рылеев.

— Как там акустика? — обратился Геннадий Сергеевич к микрофону.

— Прекрасная слышимость, — немного успокоившись, доложил ему младший научный сотрудник по имени Борис. — Источник вибрации опережает нас и сейчас находится в начале колонны…

Тень, подобравшись к первой машине, сперва таким же метким ударом бича сбила мигалки — вероятно, это действие доставляло ей особое удовольствие, а затем, хорошо приложившись, хлестнула по багажнику. Искры от прогнувшегося металла брызнули в слякотной ночи, и на асфальт из разрезанного бака сильным потоком хлынул бензин. Вспыхнуло, а машина, сохраняя небольшую долю управляемости, заспешила на обочину. Ведь ею, безусловно, управлял опытный водитель, выделенный на эту операцию пилот, и он быстро сообразил, что лучше поджариться сбоку от дороги, чем остаться на ней и быть раздавленным сзади идущими мощными грузовиками. А они не остановятся…

— Теперь у нас нет и первой машины сопровождения, — доложил начальнику проекта подполковник Рылеев, — взгляните.

— Вижу, — ответил ему ученый, провожая взглядом сквозь толстое защитное стекло огненные сполохи и горящие обломки. — Но мы не можем остановиться на полпути.

— Акустический контакт потерян, — доложил из своего кунга сотрудник Борис.

— Нуклеиды… — догадался Геннадий Сергеевич. — Николай Вячеславович! — поспешил вызвать он лабораторию радиационного контроля, идущую последней. Но не успел…

Тень, придержав коня и дождавшись последней машины, ударом бича выбила две задние пары колес. Тяжелый крытый кузов, отягощенный защитой и аппаратурой в нем, резко осел и, заваливаясь на правый бок, машина опрокинулась на дорогу…

— Перевернулась, — прервал бесплодные попытки восстановить связь подполковник Рылеев, — доложили с вертолетов.

— Не прекращать движения! — не сдался руководитель.

— Что у вас там происходит, Геннадий Сергеевич? — раздался в динамике спокойный голос генерального дежурного.

— Взаимодействие с областью неопределенности, — нашелся с ответом опытный ученый.

— Ну, и как область, взаимодействует, я имею в виду? — задал второй спокойный вопрос генеральный.

— И весьма успешно, особенно в акустическом диапазоне, — снова четко ответил руководитель передвижного проекта.

— Стационарные объекты, наблюдая за вашим передвижением, уже собрали кое-какие данные, и если вы, Геннадий Сергеевич, продержитесь еще немного, то, безусловно, ваш вклад в нашу науку будет неоценим.

— Я надеюсь на прямой контакт, — выдал свою мечту ученый.

— Вы неисправимый мечтатель, и поэтому вы на переднем крае, — с симпатией посочувствовал генеральный, — вам и решать.

Сказал, и отключился…

Тем временем Тень хлестнула еще раз, и опять же по задней машине…

— Метрология? — зная ответ, все же задал вопрос Геннадий Сергеевич.

— Она, — подтвердил его опасения Рылеев.

— Такое впечатление, — в динамике снова послышался голос акустика Бориса, — что по машинам лупят огромной кувалдой. Ничего, кроме механического воздействия, не прослушивается.

— Слабое возмущение двух нижних регистров, — как возражение обозначил свое присутствие в эфире специалист по магнитным излучениям.

— Понятно, — ответил руководитель, — перестраиваемся.

— Внимание! — точным командным голосом прокричал в свой микрофон подполковник Рылеев. — Скорость — шестьдесят, пропускаем машину руководителя проекта! Следом за ней акустическая лаборатория!..

Тень, щелкнув бичом, отправила на обочину еще одну машину…

— Тепловые контроллеры, — пояснил очередное событие Рылеев.

— Последняя разработка нашего института, — с сожалением согласился с ним Геннадий Сергеевич…

Тень, заметив, как две машины из оставшихся пяти переместились в голову колонны, поняла, что этим несложным маневром ее оппоненты пытаются выиграть время. Ну что же, она позволила им сделать это, прислушиваясь к вспышкам эфирной активности, сопровождаемыми ее каждый раз удачный удар. Но… вот машин осталось две…

— Похоже, Борис, теперь ваша очередь? — приободрил своего сотрудника руководитель.

— Я рад работать под вашим руководством! — выкрикнул в эфир молодой акустик Борис, зная, что именно последняя фраза и останется в памяти начальника. — Всегда!

— Ты лучше ремни безопасности проверь, лицемер, — посоветовала ему Тень.

Она, легко проникнув внутрь кунга через вентиляционный воздухозаборник уселась на освободившееся кресло. А освободилось оно просто — подчиняясь тяжелой руке, занимающий его лаборант вылетел из него вместе с ремнями.

— Что? — глупо штокнул мужественный в радиообмене сотрудник, обернувшись на произнесенный чужим, спокойным голосом совет.

— А то! — прикрикнула Тень. — Понимаешь ли ты, червь аппаратный, что то, что для вас работа, для меня игра?

— Кто? — по своей молодости не сумел вовремя остановиться в удивлениях названный аппаратным червем.

— Ты, кто же еще? Неужели не понятно, что в Городе Мертвых не осталось теней? Ни тени Ангела, ни тени Сказочника, ни тени его Любви. Все ужасно измельчало с течением времени, как не старайся, как не выделяй заглавные буквы. Акустик, неужели ты не слышишь за гладкостью моего слога замерзшей пустоты? Неужели ты не чувствуешь, что сам этот город доживает последние мгновенья? Очнись, акустик, нельзя же так в…калывать, это беда! Ты же еще так молод.

— Как? — продолжил играть в непонятки порядком перетрухнувший лицемер.

— Да никак! — вставая, раздраженно ответила Тень и выпрыгнула из кунга, разнеся дверь в щепки, а точнее — в железные обломки, расправляя в полете крылья и освобождая от ножен меч…

— Геннадий Сергеевич? — осторожно вышел в эфир пришедший в себя младший научный сотрудник Борис. А в себя он пришел быстро — холодный воздух, врывающийся в вывороченный дверной проем и громкая реакция испуганных коллег помогли ему в этом.

— Да, Борис! — быстро откликнулся руководитель проекта. — Вас не было слышно 48 секунд!

— Был контакт, — собравшись с духом, доложил Борис. — Область неопределенности ненадолго, но приняла четкие очертания.

— Черт! — невольно вслух чертыхнулся своим мыслям маститый ученый.

— Примерно, — согласился с ним Борис Григорьевич, в самом недалеком будущем старший научный сотрудник и герой научных публикаций.

— Тормозим? — чуть подождав, спросил погрустневшего руководителя проекта подполковник Рылеев.

— Да, в продолжении эксперимента нет никакого смысла.

— Стоп машинам! — с готовностью и с нескрываемой радостью в голосе скомандовал сегодня непострадавший подполковник, и уже открытым, освободившимся от забот взглядом посмотрел на пристегнутую ремнями красивую женщину-приманку.

А в это время, недалече, с неба упали два штурмовых вертолета, не разобравшись в собственных винтах, или в финтах, или по какой-нибудь другой причине…

Но: чужестранец, иноземец, наемный убийца, нездешний демон по имени Тураверт, в шуме взрыва двух вертолетов, в миг гибели Города Мертвых или за мгновение до него, в растянувшемся, но только по меркам демонов и теней, времени затухания потусторонних возмущений, появился, или опять же, проявился на той самой длинной и широкой аллее, на которой буйствовал единорог. Аллее, летом приятно тенистой благодаря высоким деревьям, кажется, кленам и каштанам, а поздней осенью достаточно светлой, в связи со светом фонарей и свободы от листвы.

Его не задели горячие осколки.

Тень Ангела спиною почувствовала холодный взгляд.

Дрогнули ли при этом ее крылья? Оступился ли так уверенный в своей поступи конь? Догадалась ли Тень, что битва двух разумов будет острой и от этого короткой, как невидимый, но именно поэтому неотвратимый удар самурайского меча? Заточенного умело, с терпеньем, с мастерством и обязательно с любовью.

Нездешний демон Тураверт терпеливо ждал Тень Ангела в парке, у начала аллеи, в сужении пространства, у истока времен. Он был спокоен и, естественно, хладнокровен, ведь у демонов кровь, если она есть, холодна. Его могучий конь, не уступающий в мощи коню Тени, так же был спокоен и не разбивал зазря железными копытами парковый асфальт.

Кто мог его видеть? Даже заподозрить? Ведь только призраки могут растягивать время, людям же оно не подвластно. Как он выглядел? Кем он был? Вероятно, крепкие латы сурово блестели на нем в электрическом свете парковых фонарей. А возможно, они только отливали размытым светом, вороненые временем или тронутые ржавчиной осеней влаги. Или он был цветасто, даже щеголевато разодет, как кичащийся заморским шелком и дорогой парчой средневековый итальянец или любитель индейского золота испанец. А может быть на нем был балахон монаха и выглядел он подобно Пересвету, или пыльные кожаные латы степного кочевника покрывали его?

Он ждал Тень Ангела, но острие его тяжелого копья еще смотрело в небо.

Тень Ангела, как когда-то и сам Ангел, почувствовала спиною тревожащий взгляд. Но испугалась ли она? Возможен ли страх в том, кто неизвестно, как и когда появился, и непонятно, когда и как исчезнет, кто живет почти что вечно, или всего лишь миг? Наверное, нет — ведь Тени, кроме себя самой, нечего терять. Чего, тогда, бояться? И Тень, прервав полет, твердою рукой направила коня навстречу своему врагу, спокойному в ожидании боя.

Никто ничего не видел. Жители Города Мертвых, города, приговоренного временем к сносу, были обычны, невозмутимы, и в основном уже спали, лишь только Сказочник наблюдал за этим совмещением. Он подозревал внутреннюю суть Тураверта, неожиданного для него самого, но только для Тени незваного гостя, и поэтому его не пугал внешний, каменный монументализм демона-убийцы. Но и устремления Тени не были тайной для него. Он видел, как Тень, сменив тревожную неторопливость и снова предоставив коню свободу, мчится теперь освещенными широкими улицами, а не темноватыми дворами, в парк. К той самой аллее, к сужению пространства, к началу времен.

— Идущие на смерть приветствуют тебя! — такими криками подбадривали себя безымянные солдаты ушедших великих империй. Но крик такой не нужен здесь, здесь уместней тишина.

— Посмотри, столько людей, и никто из них не знает, что происходит, — примерно такие слова когда-то услышал Сказочник от своей Любви, в бесконечно длинный момент расставания. Но и эти слова здесь неуместны и уже канули в Лету. Подчиненные лишь памяти, они растворились в воздушной пустоте. Этот ветер, который унес эти звуки, где он сейчас гуляет? Позабыв не только место расставания, но и места встреч.

Но — шевельнулся в седле бродячий демон Тураверт, он увидел — Тень Ангела появилась на другом конце аллеи. И Тураверт, и Тень, недолго изучив друг друга взглядами, опустили копья. Навстречу, и одновременно пришпорили коней…

А чуть позже, в мгновенной вспышке неяркого, но сильного огня, исчез длинный обломок спиралью перекрученного рога. Исчез без следа, не оставив раздосадованной науке даже намека на зацепку, ни едкого запаха, ни легкого дыма, ни черной сажи. И лишь только невидимые, но зафиксированные приборами в это мгновение волны, безвредные для исследователей, но губительные для призраков, брызнули во все стороны из городского центра, с середины аллеи и, достигнув границ Города Мертвых, уничтожили его и его немногочисленных обитателей, и ту необязательную тайну, которую он хранил в себе и в своем названии все это время.

* * *

20. Послесловие.

Сказочнику приснился сон, будто он был в гостях у Поэта. Не видя его самого, лишь ощущая его присутствие, только обозначенность. Но обозначенность вполне определенную, даже точную. Поэт там был, даже что-то говорил, но находился вне необходимого Сказочнику поля зрения. Вероятно, стоял за спиной? Ненадолго вышел? Тускловатый, даже сероватый свет заполнил дом Поэта, лишь слегка намечая различие содержаний — неяркого внутреннего света и внешней осенней темноты.

А Сказочник сосредоточен — он укладывает длинные стеариновые свечи в картонную коробку. Свечей много, они новые, рассыпаны на столе, у компьютера, отливают стеарином в тусклом свете, и по длине как раз помещаются в высокую коробку. И Сказочник старательно укладывает их в эту коробку, а они удобно ложатся внутрь, заполняя ее аккуратными рядами.

Скоро зима, он готовится к зиме.

А за спиной движение — девушка, в жизни курящая как паровоз, от этого и от простуды кашляющая как ломовая лошадь, и через каждые пять слов ругающаяся матом, но легкая в движениях уселась на диван, обязательно скрестив или поджав под себя джинсовые ноги. Движением таким нарушая точный счет полезных зимою свечей, вызывая желание обернуться и восхититься женственностью позы и загадочностью еще неразведанного тела, и это не смотря на запах табака, кашель, несложный и уже привычный в ее исполнении мат.

— А когда у вас начинается отопительный сезон? — задаст она вопрос, и что удивительно — пока что не низковатым, не никотиновым голосом. Оттуда, из джинсами обтянутой стройности ног и одетого своего очарования, из тусклого, сероватого света. А возможно — из сигаретного дыма. Не ругнувшись — потому что во сне.

— Когда? — переспросит Сказочник, не оборачиваясь, но представляя ее спокойную, слегка волнующую позу. — Когда отопление включат.

На ногах ее белые носки, но в сероватом свете за чистоту их ручаться невозможно. Но, не ручаясь, произнеся в уме слово "носки" и отгоняя "телячьи нежности" — "носочки", все же хочется, оторвавшись от на зиму заготавливаемых свечей, прикоснуться к ним, подержаться, почувствовать рукой чужую теплоту.

Но эта теплота, она сама по себе.

"Этот твой"…", какой-то он не привлекательный, обычный" — поделится она своими впечатлениями о Сказочнике с Поэтом, вероятно отвечая на его назойливый вопрос.

— Не расстраивайся, — на прощание утешит Сказочника Поэт, провожая его до двери. — Анька неплохая девчонка, спит со всеми моими новыми друзьями.

Сказочник что-то ответит, но усилия в надевании ботинок в тесном коридоре сотрут из памяти слова. Тем более коробка, полная свечей, и уличная темнота. За спиной остался… даже не дом Поэта, а скорее его ощущение, не собственно комната, жилье, а послесловие места.

В уличной темноте опасность — большеголовые овчарки, стаями рыская по темным улицам, выискивают на них запоздалых прохожих. Ноябрь, нет снега, есть только его желание, хотение зимы, и поэтому черные спины овчарок трудно различимы на фоне ночного асфальта.

Но летом было еще страшнее — сезонные охотники кштарии, или кшатрии, кто как их, ужасаясь, называет, сбиваясь в азартные артели, нападали на прохожих, при этом страшно вращая навыкате глазами, белея белками и чернея зрачками, и громко клацая разведенными в разные стороны клыками. Но этой ночью их нет — потому что ноябрь, и они, то ли обросши длинным мехом, уже разбрелись по берлогам и завалились в зимнюю спячку, то ли вырастив узкие утиные крылья, давно улетели в южные страны, в Индию или в Китай.

Идя по опасной случайностью улице, Сказочник проснулся, удивляясь сну. А в проеме двери — свет к зиме убывающего дня, на стенах предположение солнечной подсветки, желтовато-оранжевый отсвет, шерсть на лапах и брюхе большеголовых овчарок, маскирующая их днем.

Синего! Синего! Синего! Синего! СИ-НЕ-ГО! — зазвучало в еще несвободной от интересного сна голове.

И точно — в небе, за окном, размытость быстрых облаков на фоне бледной синевы. И желание снега, хотение зимы, и одновременно — еще живое воспоминание о предположении чужого тепла в послесловии места.

Сон, он как милостыня, в руку, и как бомба, из руки…

— Однажды в детстве, когда я, наверное, и говорил-то еще не очень, а только этому учился, мне приснился сон, детский сон, но запомнил я его на всю жизнь.

С такими словами обратился Навигатор к доктору Пржевальскому. Они ехали верхом, рядом, на послушных движениям узды и нажиму стремени конях, и неспешное их перемещение вдоль кромки леса из акаций предполагало неспешную беседу, почти что ритуальное произношение слов или просто звуков в ночной и звездной тишине.

— Поэтому ты и запомнил его, потому что детский, — ответил ему доктор, внимательный слухом — к тишине, а взглядом — к звездам. К седлу его приторочен свернутый мешок, и иногда внутри мешковины тихо шуршит целлофан — в непроницаемом для воздуха пакете набирает силу запаха ковыль, как известно имеющий свойство почти мгновенно будоражить кровь самых флегматичных непарнокопытных.

— Я помню этот сон в мельчайших подробностях, помню все его краски.

— В детстве часто снятся цветные сны.

По левую руку лес из акаций темнеет черною стеной. Но он не безмолвен — в высоких кронах колючих деревьев гуляет ленивый ветер, и может показаться — не подчиняясь разнице воздушных давлений, а делая это сам по себе. По правую руку видны далекие и редкие огни, но не фонари, а освещенные окна, и их теплая размытость, так отличная от кристальной четкости звезд, решительно отвергает латиницу — "цивилизация" вместе с кириллицей — "ойкумена", просто называясь жизнью.

— Мы идем с матушкой, она ведет меня по улице, и я крепко держусь за ее руку. Ее рука где-то там, наверху, над моей головой.

— Да, говорить, судя по симптомам, ты тогда, скорее всего, не умел.

Ох, как загадочен летней звездной ночью лес из акаций! Но, любопытно — песня соловья, заполняя темноту и делая эту темноту менее плотной и даже прозрачной, летит почему-то от редких освещенных окон. И если приглядеться, то можно заметить, что свет их надрезан — это корявые плодовые деревья, корявые не по природе, а по воле садового ножа или удобного секатора, прикрывают их от людского и лесного любопытства.

— А идем мы мимо решеток, — продолжил, не обращая внимания на врачебные колкости, свой рассказ Навигатор, — знаете, такие, лежат и защищают полуподвальные окна. Там, под ними, окна.

— Угу, — кивнул доктор Прже, — старая улица, старые дома.

— И вот я вижу, там, внизу, красивую машинку. Ярко-красного цвета, гоночную, ту, о которой я давно мечтал, наверное, с рождения, и едва научившись говорить, я сразу же стал уговаривать маму купить ее. Именно так и было. И вдруг она лежит там, под решеткой, внизу.

— Бывает, во снах случаются счастливые минуты, — согласился с верховым Навигатором доктор, сам отважный полуночный всадник, — как правило, во снах.

— И вот я ускользаю из маминой руки, а представьте, какой это ужас? И мама меня отпускает! Уходит, не замечая, что я потерялся. А решетка открыта, прислонена к стене или просто подперта палкой. Мне страшно, но я спрыгиваю в низ, туда, к машинке, я наклоняюсь за ней…

— И что?

Да, загадочен ночью лес из акаций, и ожидаемо пугающ, даже если двигаться только вдоль его кромки, пускай верхом, пускай вдвоем, с проверенным короткими горячими выстрелами и долгими холодными ветрами товарищем. Но это если с товарищем. А если с подругой, причем не с самой боевой, то страхи убегают, исчезают, остается только желание темноты и тишины тайной встречи.

Однако имеет ли право на малодушие опытный и увлеченный интересным исследованием доктор, не лишенный научной складности ума? А лирично настроенный навигатор?

— Я беру ее в руку, и вдруг… слышу лязг сверху захлопнувшейся решетки.

На этот раз доктор не задал похожий на глупость вопрос.

— Я поднимаюсь, с ужасом запрокидываю голову, и вижу… огромный, гигантский купол над собой, то ли расписанный непонятно какими небесными красками, то ли составленный из прозрачных цветных стекол. Этот купол воспарил высоко надо мой, не замыкая, а наоборот, размыкая не сдерживаемое, не стесняемое, а подчеркиваемое стенами свободное пространство. И вот я один, в этом огромном, неописуемом храме, в необъятном просторе красоты, с машинкой в руке, оставленный мамой, но с чувством смотрящего на меня света, и мне не страшно. Я проснулся и запомнил этот сон на всю жизнь.

Помолчали, поуправляли лошадьми, послушали шумящий в темных кронах о своей свободе ветер.

— Что скажете, доктор?

— Что тебе сказать? — вздохнул Пржевальский. — Ты счастливый человек, ты носишь храм своей судьбы в себе, и знаешь об этом с детства. А это очень удобно, даже если ты Навигатор, тем более если Мыкола.

Помолчали, поуправляли.

— Я чувствую, доктор… я думаю, дядько Павло… что эта наша поездка может стать последним общим делом. Так может статься.

— Может, это и к лучшему, Суппо, — быстро, без деланного удивления согласился дядько. — Но знай, мой друг, что та прекрасная наездница по имени Дульцинея не сможет волновать твою душу долго. Возможно, лишь тело? И то какое-то время.

— Почему вы так думаете?

— Имя, имя Дульцинея всему виной. Оно звучит как благодать, как служба в твоем внутреннем храме. Ее дерзость ожидаема, приятна. Это имя не рвет душу, оно ее греет. И вполне соотносясь с именем Мыкола, абсолютно не подходит к имени Навигатор. Кубань, Аркадия — вот имена, от которых перехватывает в этой местности дух, от этих имен вскипает кровь и разум, от них воспламеняется в патронах порох.

— И вы готовы дать совет, который я, скорее всего не услышу?

— Ты должен стать по-настоящему Мыколой, только и всего, позабыть свое старое имя ради чарующего тебя настоящего, забыть, что ты навигатор, превратиться в комендантора, зятя хозяина коней.

— Спасибо на добром слове, доктор.

— Пожалуйста. Всегда рад.

Лес из акаций, возможно, он всему виной?

— Скажите, а рецепты вы, случайно, не печатными ли буквами выписываете? — помолчав, осмысляя услышанное, задал новый, и как ему показалось, колкий вопрос еще не до конца Мыкола, но уже и не вполне Навигатор.

— Я не сказал тебе ничего такого, чего бы ты не знал. Во всяком случае — не догадывался.

"Гэ-ээ-ээ-ээ-эй! Дульци-неяаа! Гэ-ээ-гэ-эй! Пав-лоо!"

— Слышишь? — без сожаления, но и без спешки переменил тему разговора Пржевальский. — Кажется, это голос хозяина коней? Кажется, это он волнуется в ночи?

В ответ — молчание рядом и далекий дробный топот.

— Ге-гей! Пан Папелом! — закричал он, не дождавшись ответа, — Ось тут мы! Скачить сюды!

— Село, — покачав головой, в ритме ворчания высказался на тему ночных криков Мыкола-Суппо-Стейт, — все чувства напоказ.

— Скажи, что тебе это не нравится? — подзадорил его доктор. — Скажи, что ты хочешь здесь остаться лишь только из-за Дульцинеи?

— Совсем вы док, нас, навигаторов, разуважали. Неужели я, по-вашему, настолько однообразен? Ограничен?

— Сюда скачет Папелом. А знаешь, почему он на тебя так наезжает? Да потому что ты нравишься ему, от этого все строгости и придирки. Не хочет портить дочкиного жениха и своего наследника! Не забывай, хозяин коней здесь — выборная должность.

Но тут из темноты вынырнул несколько распаленный хозяином конь, а на нем и сам хозяин.

— Вечор добрый, панове! — поздоровался он, кивнув Пржевальскому, а на Навигатора лишь покосившись.

— Добрый, — ответил ему Пржевальский. — Что это вы, пан Папелом, гарцуете в столь поздний час?

— Да вот, бисова дочка, сбежала со двора! — искренне возмутился умеющий ладить с лошадьми, но, как выясняется, не с дочерьми колоритный хозяин, и опять покосился на Навигатора. — Пожарила бараньи яйца, и — на коня!

— Ну что же ты, Мыкола? — смеясь, переметнулся на сторону Папелома Пржевальский. — Отвечай на вежливо и издалека поставленный вопрос!

— Она сама захотела поехать с нами, но я не сказал вам об этом, дядько. Вы же ее знаете — напросилась, а я не смог отказать.

— Не крути, Мыколай! — прикрикнул на него грозный хозяин и даже замахнулся простенькой, без выкрутасов, плеткой. — Где она сховалась?

— На майдане, у старых акаций. Я не сказал вам об этом, дядько Павло, боялся, что вы перемените маршрут. Как увидит нас сверху, сама прискачет.

— Луна должна светить нам в спину, а там самое удобное для верховых место, — оценил женскую тактическую хитрость тайный доктор Пржевальский.

— От бисова дочка! — опять же искренне возмутился собственной и наследной кровью Папелом. — Швыдче! Пойихалы, панове!

— Пойихалы, пан Папелом!

Лес из акаций, если смотреть на него издали и в движении, из темноты южной ночи всматриваться в сгущение листвы, то в уме всплывают не предполагающие скорых ответов вопросы. Однако если нарушить до поры до времени внутренне нерушимую границу и проникнуть в него, то загадочность, убывая, сменяется познанием, а затем предположением, которое, в свою очередь, по мере продвижения, тоже убывает, но уже не выдвигая безответные вопросы. На каждый шум, скрип и шелест тут же придумывается лесной дух и его имя, только и всего.

В степи такого не бывает. Степных духов почти не существует. Что-то обязательно нужно, какая-нибудь неровность, нервность пейзажа, ручей или курган, и только тогда возможно появление духа, но только этого ручья или этого кургана. Безымянность степных духов — почти что закон.

Майдан — возвышение, возможно древний, тарабарский курган, большой, но оплывший от времени и дождей, и если у этого кургана, почти что плоского сейчас, есть свой дух, то имя его неизвестно точно.

— Подывысь, пысмэнник, вон трое скачут, — указала рукой в темноту возможно только для этого места ветреная девушка Дульцинея, не задумываясь о различиях духов степей и лесов.

— Какая красивая сегодня Луна! — добавила она без всякой связи, но уже на более понятном собеседнику языке.

— Она им светит в спину, — разглядев верховые фигуры, согласился с ней собеседник, прямо тут, на майдане, сочиняя продолжение сказки, — а нам она светит в лицо.

— Влезай, пысмэнник, на коня! Пора. А не то злой териконик утащит тебя в свою глубокую нору.

— Послушай, Дульцинея, — подчиняясь приказу, Сказочник к своему удивлению довольно ловко взобрался на пропахшее человеческим потом седло, и конским — подседельник, — не называй меня писателем. Лучше — сказочником, так вернее.

— Хорошо, — согласилась она и сдавила пятками лошадиные бока. — Только, не дергай узду понапрасну — ночью кони видят лучше людей.

В ее голосе — интонация насмешки. Или просто хоть и лунная, но все же ночь влияет на слух сочинителя, обостряя его?

— Я за нее просто держусь.

А духа земляной горы, как оказалось, зовут "terra konus". А майдан — не "mountain" ли? Но главное — конь, и в самом деле, припустил за своим собратом.

— А скажи, Дульцинея, — снова заговорил с прекрасной наездницей Сказочник, — почему вы эту горку называете майданом? Ведь майдан — это ровное место.

— Здесь собираются все верховые. Отсюда видно далеко.

— Ну а териконики? Они-то кто?

— Ими пугают детей в наших селах. Говорят, они живут в тех длинных пещерах, у подножия кургана. Но их там нет — я проверяла. Там только подземная вода.

— Грунтовые воды, — вслух перевел ее выражение Сказочник. — И в самом деле, не называть же их шахтерами? Не боялась, что засыплет?

— В детстве я боялась только одного — строгого отца.

— Дуль-ци-не-яаа! — разнеслось в лунном свете подтверждение ее слов.

— А лошади у нас не от того, что мы живем на границе леса и степи, — продолжила свой рассказ лунная наездница, услыхав отеческий крик, но совершенно его не испугавшись, — а от того, что когда-то, давным-давно, слепнущие в темноте и пыли лошади таскали вагонетки в этих старых шахтах. Этих лошадей не поднимали наверх, а чтобы они работали лучше, рудокопы время от времени приносили им ковыль.

— Поэтому они так хорошо видят в темноте? — догадался Сказочник, немного разбирающийся в наследственности и изменчивости.

— Да. И поэтому до сих пор их бесит ковыльный запах.

— Память предков. Интересно.

Но тут, на резвом коне, подскачил пан Папелом.

— Дульцинея! — громко и грозно воскликнул он.

— Тато, — тихим голосом осадила дочь папаню, а заодно и его коня.

— Ох, наиграешь батога! — сдаваясь, все же пригрозил заботливый отец плеткой с короткой ручкой, рассматривая незнакомого спутника дочери и поджидая отставших Мыколу и Павло. Отставших скорее из вежливости, а не из-за неопытности гарцувания.

— Это, папа, пысмэнник, — представила Дульцинея Сказочника отцу, позабыв о просьбе, — ему интересны старые шахты.

— Та шо ж пан пысмэнник хочет там побачить, тэмной ничью? — хитро прищурился Папелом.

— Не так уж она и темна, но важно — коротка. В такую-то ночь, уважаемый поселянин, и оживают старые легенды, или рождаются новые. Вам ли этого не знать?

— Нам ли в это верить? — задал Сказочнику строгий вопрос тем временем подъехавший Навигатор, обнаружив рядом со своей возлюбленной чужака. — Я тебя знаю?

Пржевальский промолчал, ожидая развития событий.

— Сегодня в моем городе был снег, — ответил суровому Навигатору и в темноте улыбнувшейся Дульцинее Сказочник, — снежная пурга, противный для здоровья и опасный для самолетов ветер. Но даже в этой погодной неизбежности у дворника есть выбор — или раздеться и промокнуть на ветру от въедливого снега, или остаться в иноземном дождевике и изойти в нем потом.

— И что ты выбрал? — задал второй строгий вопрос Навигатор.

— Потеть лучше на юге, когда не мешает одежда. На севере же внутреннее тепло растапливает снег. Я обледенел.

— Главное при этом — не остыть, — профессионально посоветовал доктор.

Сказочник кивнул, принимая рекомендацию участливого медика.

— Я узнал тебя, — подчиняясь медленной, но не только от этого верной мысли, снова заговорил Навигатор, — еще до того, как ты рассказал о снеге. Зачем ты здесь?

— Я не хочу пускать вас в лес из акаций, — честно признался Сказочник, — он слишком для вас велик и непонятен. А если непонятен, значит пуст. Вы ничего там не найдете, а не найдя и обозлившись, возможно, вырубите его.

— А если найдем? — задал естественнонаучный вопрос Пржевальский.

— Тогда — чем дальше в лес, тем больше дров, тогда глава эта не сможет стать последней.

— Что же нам делать? — зазвучал голос Дульцинеи, ветреный от молодости, звучный в ночной тишине. — Этой ночью я так настроилась на лес!

— Эээ… будяк, колючие кусты, — начал, было, Папелом, но вдруг внутреземелный шум, нарастающий гул донесся со стороны кургана, почему-то называемого майданом. Стесненная давлением сила рвалась наружу из старых подземелий.

— Гляди, Пржевальский, — вытянул руку в сторону оплывшего от времени террикона Сказочник, — гляди и вспоминай — видел ли ты его с крыши зернохранилища?

— Нет, — признался тот, удерживая забеспокоившегося коня, — или не видел, или не заметил.

— Не заметил?! — удивленно воскликнул Сказочник, уводя мысли успешно практикующего врача от леса. — И это говорит лучший участковый?

Забурлило, заклокотало внутри, и из заброшенных шахт, из прорытых добытчиками полузасыпанных тоннелей полилась шумящая вода. В ее шуме не только струи, но и стоны, визги, крики. Заволновались, забеспокоились кони!

— Териконики! — взвизгнув, объяснила пугающие звуки Дульцинея.

— Свят! Тьфу! Свят! — подыграл ей папаша.

— Электричка, — мрачно пошутил Навигатор.

— Это грунтовые воды! — с трудом удерживая коня на месте, пристыдил их Пржевальский. — Где-то прошли дожди, а у нас поднялся уровень, только и всего.

Грохнуло, но это не гром, это выстрел.

— Там люди! — крикнул Пржевальский, борясь ногами и уздой с непослушным от подземного шума конем. — Мыкола?!

Но Навигатор уже скакал впереди всех, вдоль леса, вокруг кургана, на звук выстрела, на вспышку порохового пламени, на человеческие крики, свидетельствующие о жизни и борьбе…

— Мама-мунта?!

Но это была не мама-мунта. Мама-мунты не бегают стаями, они огромны и поэтому медлительны, задумчивы, а значит одиноки, из них не получаются хорошие пловцы. Они умеют бороться с холодом и льдом, с удовольствием впадают в зимнюю спячку, а вот быстрая вода для них опасна.

Бывает, быстрая вода становится опасна и для людей — поэтому-то Хейлика и вскрикнула: "Мама-мунта?!", увидев в метре от лодки вдруг вынырнувшее неизвестное животное.

— Я по полгода обхожусь без секса, но при этом не занимаюсь онанизмом, — как бы возражая вскрику, неожиданно заговорило на давно позабытом, архаичном, видимо староанглийском наречии плавучее животное.

"Чудовище!" — внутренне содрогнулся Иммуммалли, не столько от женского крика, сколько от смысла сказанного, и мгновенно обернулся. Точнее — полуобернулся, ведь до пояса он крепко впаян лодку, и, удерживая левой рукой необходимое весло, правую он вытянул в сторону крика — сжимая в ней обрез, быстрым движением освобожденный от удерживающих его на корпусе лодки липучек. А, увидев зубастую пасть и черные, навыкате глаза, он, не задумываясь, нажал на курок. Выстрел прогрохотал над темною водой, многократно отразившись от нависших над нею каменных сводов, пуля разорвала чудовищу правый глаз, и зубастая тварь исчезла, только круги по темной воде.

— Это не мама-мунта, — не согласился с Хейликой Иммуммалли, выждав, пока не затихло эхо выстрела, — слишком уж подвижна и для мама-мунты невелика.

— Для мама-мунты — да, — не стала спорить девушка, оглядываясь, осматривая неровную, подвижную водную гладь. — А может быть, это продвинутая водяная лошадь? Hippopotamius begomotorius?

Но Иммуммалли не успел ответить — привязчивая лоснящаяся тварь вынырнула вновь, на этот раз прямо по движению лодки.

— Зато у меня такие поллюции! — чуть ли не задушевно сообщила она на языке Вильяма Шекспира и Эркьюля Пуаро, и задумчиво добавила:

— Вам и не снилось…

Что же делать беглому шаману при таком раскладе? Конечно же, стрелять. Снова выстрел, снова грохот, снова разорванный глаз чудовища, на этот раз левый, и многократное отражение от сводов, и круги на водной глади.

— Возможно, ты права, — дозарядив обрез, через некоторое время, не оборачиваясь, заговорил меткий интеллигент. — Я слышал, звери с подобным телоустройством жили в давние времена на далеком юге. Помнишь грозу? Тот ветер был из тех пустынь. Но насколько я помню, они не были хищниками, да и назывались как-то иначе. Кажется, дюгони или ламантины. А вот люди в те времена были показательно черны.

— Может, это карликовый вид? Приспособленный к жизни в пещерах и подземных протоках? Реликтовая форма, дожившая до наших дней? — крепко сжимая весло, нужное теперь больше для удара, чем для гребли, предположила образованная и внимательная к поверхности воды Хейлика.

— Етти? Может, — пожал плечами шаман.

Не надо было ему стрелять. Стрельба в пещерных системах не менее лавиноопасна, чем на заснеженных горных склонах. Но, возможно, тема о поллюциях раззадорила его?

— Слышите? — прислушалась Хейлика к странному, пока что еле слышному, но нарастающему, постороннему в этом подземном царстве воды, темноты и камня, звуку.

— Девятый вал! — ужаснулся предположению Иммуммалли, и с силой загнал обрез обратно в липучки. — Наддали! Налегли! Я вижу свет в конце тоннеля!

Наддали, налегли, но бесполезно — водяной вал, спровоцированный неосторожным выстрелом и по какой-то забытой спилиологической традиции называемый девятым, все равно догнал их. Но перед этим, заслышав шум и спасаясь от беды, несколько ластоногих, но на этот раз молчаливых тварей выскочили из воды, едва не перевернув легкую надувную лодку, и долетев в прыжке до нависающих сводов, ловко прилипли к ним. Увидев это, сплавщики надели дыхательные маски — лодка-то надувная. Вода ударила упругою стеной, но к счастью в ней не было плавуна, опасных для лодки обломков — наводнения не редкость в подземных протоках и давно вымыли из них весь мусор. Но приблизились своды, усилилось движение воды, и двум отважным кормчим пришлось уворачиваться от оплывшей минеральным камнем арматуры.

Однако не подвел шамана его меткий глаз — свет, тот который в конце тоннеля, который спаситель, избавитель, та самая, яркая сегодняшней короткой ночью Луна, вовремя заглянувшая в тоннель. Поднявшаяся вода пробуравила снаружи засыпанный выход, и лодка, подчиняясь перед прорывом свернувшемуся в водоворот течению, выпрыгнула в этом водогрязевом потоке прямо в лунный свет…

— Это… териконики? — громко прошептала Дульцинея, догнав Навигатора на своем быстром коне.

— Нет. Какие-то люди, все в глине, — ответил он, остановившись на краю балки, прорытой предыдущими извержениями.

— Господи, так это же Иммуммалли! — воскликнул подъехавший доктор Пржевальский, присмотревшись и узнав в одной из двух, копошащихся внизу в жидкой глине фигур своего попутчика по электричке. — Узнаешь, Мыкола, обрез?

— Тот самый, — кивнул Навигатор.

— А это кто, в короткой маечке? — продолжил удивляться доктор. — Смотри, Мыкола, это же Хейлика! Помнишь ее?

Но Навигатор, в присутствии Дульцинеи несколько смущенный неожиданным появлением девушки, к которой он еще совсем недавно был неравнодушен, не успел ответить — из потока, с шумом уносящегося по балке вниз, в нескольких метрах от зацепившихся за подмытую акацию людей, вынырнуло нечто большое и непонятное, и заговорило громким гулким голосом, полным, однако, неизбывной печали:

"Медеплавильная уезда печь

Весь день с утра кипящим хлещет солнцем.

Здесь не нужна осмысленная речь,

Коль смысл покоится на глаз горячем донце.

Здесь угольных нарывы пирамид

Угрюмо зреют в глянцевую спелость,

И бабочка чумазая корпит

Над одуванчика тщедушным телом.

У меда жирный вкус подземных копей.

И пчелы — помесь из угля и желтых пуль.

И лишь несходство очень близких копий

Здесь отличает май, июнь, июль"…

— Оооо! Жестокое чудовище… — простонал тот, в ком признали Иммуммалли, — Донер ваттер! — выругался он на вероятно шаманском, непонятном для непосвященных, тайном языке, и покрепче уцепившись за толстую ветвь, всадил в надоедливого декламатора все имевшиеся в обрезе заряды. Тут же доктор — вот что значит образование, поспешно вытащил пакет и, соскочив с коня, проехался на пятой точке к самой воде, к потревоженной людьми и потоком старой акации, и надув этот пакет, хлопнул по нему ладонью. Воздушная волна вытолкнула плотный ковыльный запах прямо в пасть слепой, но непобедимой в своем поэтическом порыве твари, и израненный пулями, но умирающий от травы декламатор перевернулся пузом кверху — его понесла, в ночь и прочь, мутная вода.

— Ге-гей! Иммуммалли! — вскричал Пржевальский. — Что это было? Похоже, ты убил инопланетного поэта?

— Хуже, — узнав сначала голос доктора, а затем и его самого шаман, — я убил словообильного Гомера.

— Вы оба — звери, только что вы убили поэзию в себе! — тонким наблюдением уколола Хейлика обоих.

— А ну, хватит попусту балакать, — вмешался в разговор старых знакомых Папелом, разматывая веревку, — держить лассо!

— Это был териконик, — с уверенностью заявила не только своему жениху Мыколе, но и только что подъехавшему Сказочнику Дульцинея.

— Да, любимая, ты как всегда права. Скорее всего, это и была легендарная водяная лошадь, — отчетливо произнес пока что навигатор, а в недалеком будущем комендантор Мыкола, явно стараясь, чтоб услышала его и та, перемазанная глиной, что карабкается сейчас по склону балки, по брошенной Папеломом веревке.

— Гнусный педофил! — принял участие в обсуждении и Сказочник, слышавший и видевший жестоко расстрелянного шаманом декламатора. — Представляешь, Дульцинея — сидит этакая тварь в подземелье, по ноздри в воде, и во все свои бесстыжие глаза наблюдает за голоногими детьми.

— Да?! — вспомнив детство, а в нем не только голоногость, нахмурилась наездница. — Но я не видела блеска глаз.

— Ооо-ууу! Донер ватер! Ооо-ууу-ооо-ууу!! Мин херц! Ооо-ууу-ооо!!!

Это Иммуммалли, выбравшийся последним, не удержался и прокричал вслед поверженному медицинской хитростью и унесенному течением врагу свои шаманские, только ему понятные заклинания, а возможно даже ругательства.

— Поверь мне, девочка, — накричавшись, или, кто знает — наругавшись, а может — надругавшись, практически — наглумившись, а, в общем-то — отведя душу, обернулся он к Дульцинее, — были глаза, да такие, что не промахнешься.

— А может быть, это был гигантский кальмар? — засомневалась та, которую незаслуженно назвали девочкой. — Таких, но много меньше, почти головастиков, мы иногда вытаскиваем из наших колодцев.

— Кальмары любят холодную и чистую воду, — согласился с ней Пржевальский, — однако гиганты встречаются только в ледовитых океанах.

— Но звидкеля вы, гарные таки? — сматывая веревку, прервал псевдонаучные прения пан Папелом, представитель местной выборной власти, хозяин коней.

— Вы не поверите, — устало заговорила Хейлика Бактер, — мы плыли по этой протоке почти что от самого Мачупукчинска!

— И где ж находится город с таким чудным названием? — из уважения к гостям изменив местному наречию, но путаясь в ударениях, поинтересовался Папелом.

— У ледника, — за измазанных глиной гостей ответил Пржевальский, не спеша влезать на коня, — воды ледника принесли их сюда.

— А что за огни там, недалеко? — кивнув, спросил Папелома Иммуммалли, рассматривая те самые, освещенные внутренним светом окна, редкие по случаю ночи и размеренного образа жизни. — Неужели Гераклион?

— Геркуланум, — перевел на латынь верную, но не совсем точную догадку законспирированный доктор, все еще не спешащий в седло.

— А что блестит там? — махнув рукой в несколько ином направлении, задала свой, женский вопрос Хейлика насчет облепившего ее глинозема, увидев лунную дорожку на спокойной водной глади. — Акватория?

— Ставок, богиня, — вновь оценил стать и красоту вынырнувшей из мутных грунтовых вод Афродиты Пржевальский, — но лучше вам в нем сегодня не купаться. Сегодня в нем полно глины, да и дохлых зверюшек нанесло.

— А что за темная стена? — кивнул на близкие акации шаман, пропустив мимо ушей "дохлую" колкость.

— Это лес из акаций, — ответил на, безусловно, и для него важный вопрос тайный врачеватель. — Вот уже месяц как я наблюдаю за ним издали, а сегодня мы с Мыколой решили посетить его, предварительно точно рассчитав время визита. Но вдруг появился пан Папелом, затем Дульцинея, а с нею Сказочник, который все испортил. А сейчас всплыли и вы.

— Сказочник? — воскликнула Хейлика Бактер, и с языка ее соскользнуло легковесное смущение — она не узнала его.

— Да, вдруг откуда не возьмись, — подтвердил слова доктора когда-то влюбленный в нее, но сейчас готовящийся к супружеской преданности Навигатор. — Вон тот крюк, что еле держится в седле.

— Здравствуй, богиня войны, — подыгрывая Пржевальскому и не обращая внимания на раздражение Навигатора, поздоровался с девушкой Сказочник, — рад тебя видеть. Помнишь меня? Первый снег, два года назад? С тебя все и началось.

"В ее глазах пустоты неба, а в них хранится дождь в кристаллах…"

— Помню, — после некоторой, конечно личной, почти лиричной паузы кивнула Хейлика, понимая, что началось все не с нее, но принимая похожую на снисхождение неправду.

— Но почему — испортил? — встрял в разговор Иммуммалли и прекратил течение взаимной лиричности.

— Он не хочет, чтобы мы проникли в лес из акаций. То есть хочет, чтоб не проникали, — пояснил Пржевальский, не вдаваясь в подробности.

— Почему? — то ли удивилась, то ли обиделась Хейлика.

"Там, внутри, обрывистые фьорды с глубокою водой, с той, которая не ласкова и не груба…"

— Я не был там двадцать лет, можно сказать, что с детства, — попытался объяснить свое нежелание Сказочник. — А недавно я проехал мимо него на грузовике, в кузове, на мешках с зерном, и увидел, что он сильно разросся. Что моя родина, неосторожно обозначенная вами как Геркуланум или Гераклион, просто утонула в нем. А то место, которое в детстве называлось майданом, место дневных игр и подростковых вечерних забав, пусто и заросло нетоптаной травой. А ставок затянуло камышом, которым давным-давно не кроют крыши. К тому же от движения машины теплый ветер дунул мне в лицо, но не только от этого на глаза навернулись слезы.

— А как же Иггдрасиль? — слабо, потому что разумно, потому что понимая, что бесполезно, возмутился Иммуммалли. — Я так к нему стремился!

— А тень Ангела? — отбросив обрывки лиричности, встала на сторону своего соратника Хейлика. — Я видела ее однажды, и поняла, что она лишь для того и существует, чтобы как можно больше навредить своему хозяину.

— Вот твой меч, Хейлика, — протянул Сказочник ей тот самый, когда-то найденный, а потом ею же и утерянный меч, казалось, выудив его из темноты. — Но будь с ним осторожна, потому что он хрупок, потому что перекален. Я нашел его в Городе Мертвых, и подумал, что ангелу боя он все же необходим.

Девушка молча приняла подарок.

— А знаешь, почему этот город так называется теперь? И почему перекалился меч? Да потому что Тень погибла в нем — вот только что, сегодняшней ночью, в равном поединке столкнувшись с демоном неизвестности.

— Что же мне теперь делать? А, Сказочник? — растеряно, даже отрешенно спросила принявшая подарок. — Мне, и Иммуммалли?

— Готовиться к новому бою и походу, но на этот раз мы будем гоняться за этим неизвестным науке демоном, — не без сарказма высказал предположение Иммуммалли, человек, безусловно, интеллигентный, но временами весьма вспыльчивый.

— Туравертом, — назвал имя демона Сказочник. — Поединок был равный, и демон погиб в нем точно так же, как и тень. По-другому и быть не могло. А насчет Иггдрасиля… поймите, вот они, акации, рядом, но туда хода нет. И если этот лес, во многом придуманный, нереальный даже для меня и слишком уж красивый, потому что сплошь из акаций — для вас он стремление в будущее, то есть азарт, погоня, для меня же — зеленый занавес, непроходимый рубеж, пахучая преграда, конец изменчивому, словно речное течение, прошлому и связанным с ним бесполезным воспоминаниям. Фенита ля комедия, друзья мои, последняя глава.

— А почему… неосторожно? — вышел из недолгой задумчивости Мыкола-Навигатор, спрашивая то ли Сказочника, то ли Пржевальского, то ли себя самого.

— Геркуланум?! — с опаской подхватил догадку не чуждый Вульгате доктор.

— Гераклион! — в ужасе вскрикнул Иммуммалли, приверженец Септуагинты.

Что-то треснуло в этот миг внутри террикона, подтверждая смысл, вложенный в похожие на заклинания слова, бухнуло, вызывая дрожание земли.

— Шо цэ, Павло? — забеспокоился Папелом. — Як бис в пекле шваркнул!

— Прыгай на моего коня, Иммуммалли, и Хейлика тоже — он обоих выдержит, — приказал им Пржевальский. — А ты, словоблуд, слезай!

Сказочник молча спешился, уступая доктору коня. Снова треснуло, бухнуло, и из тоннелей вырвался вонючий пар.

— Та шо цэ, Павло? Кузня чертячья!

— Доставайте-ка из загашника ковыль, пан Папелом! — прокричал в ответ Пржевальский, вулканолог поневоле, влезая на коня. — Вслушайтесь: Геркуланум! Гераклион! Нам нужно уносить отсюда ноги.

— И поскорее, — натягивая узду, развернул коня Навигатор. — Дуся, не отставай!

— Почему? — все еще не понимая, задала уместный в ее состоянии незнания вопрос прекрасная наездница.

— Потому что террикон к утру станет раз в десять выше, — коротко объяснил ей Мыкола. — Пан Папелом, так где же ваш ковыль?

Хлоп! Это лопнул пакет, и густой травяной запах, своей живительной силой перебивая сернистый, ударил в лошадиные ноздри. Захрапели кони, но Хейлика в этой суматохе, обхватив Иммуммалли руками, сумела обернуться и успела задать Сказочнику последний, надеждой на чудо волнующий ее вопрос:

— Неужели слепая лава сожжет лес из акаций? Неужели серый пепел засыплет последние камышовые крыши? Неужели "Книга сновидений" закончится вот так, едва начавшись?

— Сегодня по телеку "Полет навигатора", а мне очень нравится этот детский фильм, — попытался, если не словами, так интонацией оправдаться Сказочник. — Осталось двадцать восемь минут, а это значит, что всем нам стоит поторопиться.

— Но куда, куда торопишься ты? Неужели ты так наивен и думаешь, что тебе повезет, что ты окажешься на той волшебной дороге между Дублином и Бирмингемом? И что тебя там кто-то ждет? И что именно там ты когда-нибудь напишешь "Книгу Любви"?

— "Согласно рассказанному Аль Араби якобы реальному случаю, его товарищ, бродячий дервиш, вознесенный духами на небо, сразу же достиг легендарной горы Каф и увидел, что она со всех сторон окружена змеями, — любуясь ее серьезностью, улыбнулся Сказочник. — Однако известно, что нет такой горы, как и нет змей вокруг нее".

— Ты не сказочник, ты мошенник!

— Нет, Хейлика, ты не права. Просто неуступчивый ветер давно выдул все мои, как ты правильно заметила, наивные мечты. Но я был счастлив, заблуждаясь.

— Тогда… прощай?

— Прощай, и спасибо тебе за то, что ты, хоть и недолго, но была!

Североморск, декабрь 2004 года