В Сазаве у матери Квидо не раз возникали недоразумения с почтой. Помимо нескольких отлепленных иностранных марок, с чем она легко смирилась, нередко пропадали письма, исчезли две книги, заказанные ею в Клубе читателей; зато бандероли, адресованные ей на работу, почему-то оставляли для нее на почте, и она вынуждена была тащиться за ними лично. Однако на все эти безобразия она смотрела сквозь пальцы.

Но в то памятное утро, когда она стояла в больничном коридоре с абсолютно ненужными семейными фотографиями, персиковым компотом и новой книгой по истории Праги, а телеграмма о смерти ее отца, отосланная из больницы, как выяснилось, еще в субботу в 11.35, провалялась где-то на почте, терпение ее иссякло: она поклялась себе на сей раз дела так не оставить.

Однако после двух бессонных ночей она почувствовала, что у нее нет сил идти на почту добиваться правды, и попросила мужа сделать это за нее. Отец Квидо, взявший на себя все хлопоты по организации похорон, деликатно отказался выполнить ее просьбу, утверждая, что брать на себя еще одну заботу и портить себе и без того расшатанные нервы лишено сейчас всякого смысла.

— Оставим все как есть, — взмолился он.

Квидо уловил, что за колебаниями отца скрывается нечто другое, а именно известная боязнь даже самых незначительных конфликтов, которая с момента истории с Когоутом приобрела у него поистине болезненные формы.

— Как бы не так! — возмутился Квидо. — Если ты боишься туда идти, пойду я!

— А ты сможешь? — спросила мать.

— Думаю, да, — сказал он после недолгого раздумья.

Кабинет начальника почты, куда провели Квидо, благодаря темной мебели и бордовому ковру производил впечатление куда большей парадности, чем можно было ожидать от столь скромного учреждения.

— Садись, — вежливо предложил ему начальник, но Квидо продолжал стоять. — Догадываюсь, что тебя привело к нам, — улыбнулся начальник. — Но прежде всего разреши выразить тебе мое искреннее соболезнование.

Квидо чуть приметно усмехнулся, но протянутую руку пожал.

— Я понимаю твое смущение. То, что случилось, всех нас огорчает, но при этом не хотелось бы, чтобы эмоции взяли верх над разумом. Это может плохо кончиться…

— Что вы имеете в виду?

— Видишь ли, я не утверждаю, что на почте все в идеальном порядке. Возможно, и у нас есть просчеты и жалоба, с которой ты пришел, в некоторой мере оправдана…

— В некоторой мере? — не сдержался Квидо. — Что вы такое говорите? Мы приехали навестить дедушку — а он мертвый! Вы можете себе это представить?!

— Печально, — сказал начальник, — но поверь, мы сделаем все, чтобы подобное не повторилось.

— Рад слышать, — с сарказмом сказал Квидо. — У меня ведь еще один дед!

Он окинул взглядом противоположную стену, увешанную почетными грамотами. Начальник почты чем-то раздражал его, но чем именно — определить пока было трудно.

— Послушай, — сказал тот, — скажу откровенно: критиковать умеет каждый. Ломать, все оплевывать легче легкого, а вот внести конкретное деловое предложение, как что-то улучшить, у нас мало кто может. Даже ты не можешь.

— Я?! — вскричал, не веря своим ушам, Квидо. — Я разве начальник почты? Разве я что-нибудь понимаю в этом деле? Что я могу улучшить? Разве это не ваша работа?!

— Ну видишь! — улыбнулся начальник. — Сам признаешь, что в нашем деле ты ни бум-бум, а при этом готов с пеной у рта критиковать почту.

Что мог Квидо сказать? Раздражение его росло.

— Надо учитывать возможности почты, — продолжал начальник. — Людей мало, задач много, где тут все враз успеть? Рим и тот не в одну ночь был построен.

— Господи, да кто от вас требует построить Рим в одну ночь? Было бы уже здорово, если б вам хватало сорока часов, чтобы доставить телеграмму на расстояние в неполный километр.

— По понятным причинам ты очень взволнован и не даешь мне договорить. А я хотел сказать, что мы в курсе наших недостатков, но наивно полагать, что мы можем враз устранить их. Только нетерпеливой молодежи все хочется сразу. Потому-то и пришел с жалобой ты, а не твой отец.

— Возможно. Но я не могу согласиться, что все хочу сразу, — меня вполне устроит даже то, если почта будет приходить просто вовремя. Хотя бы телеграммы и срочные бандероли. Что касается открыток, я прощу вам и их двух-, трехдневное опоздание, чтобы их могли действительно прочесть все ваши сотрудники, а не только те, к кому они в ту или иную смену непосредственно попадут в руки… Более того, я даже не против, если кто-нибудь отлепит марку, — в конце концов, коллекционеры, как сказал Гёте, счастливые люди… Следите только за тем, чтобы не попортить сам текст.

Высказавшись, Квидо собрался было уходить.

— Думаю, каждый критик в первую очередь должен начать с себя, а потом уж…

— Господи! — воскликнул Квидо. — О чем мы здесь говорим?

— О чем? Да о том, что ты, как любой демагог, не замечаешь ничего хорошего, что было сделано на этой почте. О том, что ты стараешься очернить всех, кто честно здесь каждый день трудится. О том…

— Неправда, — сказал не без усталости Квидо. — Тех, кто честно здесь трудится, я безусловно уважаю. Но меня взбесила ваша сотрудница, которой было насрать на телеграмму о смерти моего дедушки, и она, возможно, сунула ее в виде закладки в «Бурду»!

— Чем дальше тебя слушаю, тем больше убеждаюсь, что тебе еще нужно учиться вести дискуссию, — сказал начальник с холодной улыбкой, — и повышать свою словесную культуру. Попробую кое-что тебе объяснить. Посылал ли ты от нас какое срочное письмо, телеграмму или денежный перевод?

— Естественно, — сказал Квидо, прикидывая, свидетелем какого прыжка мысли он сейчас окажется.

— Одним словом, ты регулярно пользуешься нашими услугами. Мы регулярно тебе и твоей семье идем навстречу, и вам это кажется естественным…

— Ни в коем случае! — уже свирепея, сказал Квидо. — Нам это не кажется естественным, это и есть естественно. Ни одна из перечисленных вами услуг не выходит за рамки ваших прямых обязанностей. Почта здесь именно для того, чтобы люди могли посылать посылки, телеграммы и деньги. Уж не хотите ли вы мне сказать, что я в порыве благодарности должен плюхаться на задницу всякий раз, когда вы приносите мне заказное письмо?

— А что наша сослуживица укрощает вашу собаку — это тоже естественно?

К этому вопросу Квидо не был готов.

— И что нынче ходит жаловаться даже самый распоследний вахтер — это тоже естественно?

Оскорбление так задело Квидо, что у него на миг перехватило дыхание.

Начальник, побагровев от гнева, смотрел на Квидо с нескрываемым презрением и ненавистью:

— Или его заумный пащенок? А ну пшел вон!

Подталкивая Квидо животом, он выставил его в коридор и захлопнул за ним дверь.

Квидо в бешенстве пнул ее ногой.

Дверь открылась.

— А ты не смей тыкать! — уже на бегу крикнул Квидо.

2) Мать Квидо никогда не могла сказать с полной уверенностью, что вырванная страница с 66-м сонетом Шекспира, которую она нашла в понедельник вечером в свертке с личными вещами отца, действительно выражает его осознанное желание предварить этим сонетом извещение о смерти. Но, хорошо зная отца и понимая, что ничего подобного он никогда не сделал бы с книгой, не будь для этого какого-то веского основания, она поверила именно в такую версию. Она вновь и вновь растроганно перечитывала сонет и вопреки пронизывавшей ее боли испытывала определенную радость при мысли, что это стихотворение, напечатанное ею в виде эпиграфа к траурному тексту, как бы дает отцу некую дополнительную возможность еще раз обратиться к своим самым близким и самым давним друзьям с чем-то, о чем, возможно, он думал перед смертью и что считал по-настоящему очень важным.

— Ей в этом было отказано, — рассказывал Квидо редактору.

Мать Квидо поняла это в тот момент, когда ее муж вернулся из похоронного бюро, что было в Углиршских Яновицах.

— Не получится! — сказала она, увидев выражение его лица и удивляясь теперь своей наивности.

— Нет, не получится!

Мать Квидо пошла назад к столу, села, обхватила ладонями чашку чая, но не сделала ни глотка.

— Не получится! — повторила она задумчиво.

— Я сделал все, что мог, но разговаривать с ними бесполезно. Нет этой цитаты в их списке, и хоть ты тресни!

— В списке?

— В списке дозволенных цитат, — уточнил ее муж.

— Дозволенных цитат?! Шекспир, выходит, не дозволен?! Разве я хочу, чтобы напечатали цитату из Муссолини? Ты им сказал, что это Шекспир?

— Сказал.

Мать склонилась над чаем.

— О Боже! — сказала она.

— Я не виноват, поверь мне, — сказал отец Квидо, пододвинув к жене стул. — Я пробовал сунуть мужику все четыре сотни, что были при мне…

— Ну и что?

— Он сказал, что еще не родился такой идиот, который за четыре сотни хотел бы угодить за решетку…

— Не разрешили Шекспира! Они и вправду могут запретить нам уже все…

— Наш заказ на музыку тоже не взяли, — неохотно сказал отец Квидо. — К счастью, в списке был Малер.

— Я же говорю, завтра запретят нам жить, — горько усмехнулась мать. — Что ж, теперь даже умереть человек не может свободно?

— Я ему и это сказал, а он в ответ: «Э-э, друг мой, как живем, так и умираем».

— И то правда, — подтвердила мать Квидо.

3) На похоронах дедушки Квидо не проронил ни слезы. Он смотрел на гроб, заваленный цветами и венками, и сжимал колени, как это делал, сидя в кресле у зубного врача. Он раздраженно слушал Малера и был благодарен матери, что она отказалась от надгробных речей. Думал он не только о дедушке, но и о его друге Франтишеке, о Зите, о своем отце и с тихим упорством бормотал сонет Шекспира.

В школе он был теперь замкнут и нервозен. Наскакивал не только на своих одноклассников, но и на лучшего своего друга Шпалу, а то и на учителей. И постоянно обнаруживал вокруг какую-то ложь.

— Что с тобой? — с беспокойством допытывался Шпала.

— Все меня бесит, — говорил Квидо.

Дома после похорон ему и вовсе было невыносимо; в субботу он отправился со школой на уборку картофеля.

Завезли их куда-то за Невеклов. Для конца сентября было довольно тепло, и сквозь клочковатые облака по временам прорывалось даже солнце, но дул ужасный ветер, особенно сильный в открытом поле, и потому большинство девушек повязали головы платками. В этом, думал Квидо, есть что-то удивительно женственное и исконное, как и сам труд, в котором за многие-многие столетия мало что изменилось: такая же согнутая спина, такие же выставленные округлые ягодицы, груди, прижатые коленями, ловкие женские пальцы. Бог знает почему Квидо вдруг пришло на ум, что все эти взбалмошные гимназисточки через пару-тройку лет станут матерями.

Девушек на поле было много больше, и Квидо с ребятами едва поспевали оттаскивать полные корзины картошки на грузовик. Ярушка была со своим классом, и корзины ее на сей раз относил другой мальчик. Но Квидо это не волновало — он ловко перешагивал борозды и размышлял о жизни и смерти.

В перерыве он сел в сторонке от остальных и, опершись о тонкий ствол дикой яблони, устало наблюдал, как вдали над лесистой кромкой горизонта медленно кучкуются беловато-серые облака.

— Что с тобой? — неожиданно спросила Ярушка. На ней был черный свитер ручной вязки, туго облегавший ее грудь, и старые джинсы, заправленные в запыленные красные сапожки.

— А что со мной может быть?

— Не знаю, — сказала Ярушка и присела на корточки. — Что-то такое… Ты не ел? — спросила она, заметив неразвернутый завтрак.

— Нет. Не могу есть, раз ты не любишь меня, — пошутил Квидо.

— Что с тобой? — спросила она, удивленно глядя на него из-под синего платочка.

— Да ничего! — закричал Квидо. — Думаешь, если я не подношу тебе корзины, так со мной уже что-то случилось?

— Квидо! Что с тобой, Квидо? — Ярушка коснулась его плеча.

Он закрыл глаза.

— Мы похоронили дедушку. Кроме всего прочего.

— Почему ты мне не сказал? — Она смотрела на него так сочувственно, что он улыбнулся.

— А зачем говорить? Ты вообще не знала его.

— А кому же еще говорить? — сказала она серьезно.

Наконец он рассказал ей обо всем: о телефонном разговоре с дедушкой, об ужасном посещении больницы, о скандале на почте. О сонете.

— Ты знаешь этот сонет наизусть?

Квидо смешался: он уже много лет читал стихи Ярушке, но сейчас в этом было что-то другое.

— Ты мог бы прочесть его?

— Здесь?

Он огляделся: ветер гнал по полю облака пыли. Вдалеке по шоссе вдоль аллеи проехал автобус. Зубчатая стена леса на горизонте полого спускалась к деревне. Ярушка взяла его за руку. Он расслабился, перестал стесняться. Вспомнил дедушку: как изнеможенно он опирался о подушку в изголовье больничной койки. Квидо начал читать тихо, но с каждой строкой голос его звучал увереннее.

Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж Достоинство, что просит подаянья, Над простотой глумящуюся ложь, Ничтожество в роскошном одеянье, И совершенству ложный приговор, И девственность, поруганную грубо, И неуместной почести позор, И мощь в плену у немощи беззубой, И прямоту, что глупостью слывет, И глупость в маске мудреца, пророка, И вдохновения зажатый рот, И праведность на службе у порока. Все мерзостно, что вижу я вокруг, Но как тебя покинуть, милый друг! [46]

— Красиво, — сказала Ярушка.

— Шперкова порадовалась бы, — сказал Квидо, — или, скорее, нет. Но, может быть, он меня слышал.

Ярушка погладила его по руке, и в глазах под платочком вдруг вспыхнули искорки.

— Пойдем завтра кататься на санках? — спросила Ярушка.

Выходит, Когоут был прав, подумал Квидо. Я ей нормально запудрил мозги.