Россия без прикрас и умолчаний

Владимиров Леонид

Глава V. ТВОРЦЫ ПОДСПУДНЫХ ПЕРЕМЕН.

 

 

Стихи как хлеб. – Кого я назову по имени. – Капитаны социалистического реализма. – «Людовики», собаки и бараны. – Разговор с художником. – За театральным занавесом и киноэкраном. – Почему запретили симфонию Шостаковича. – Россия поет.

 

I.

Евгений Евтушенко – ни самый талантливый, ни, тем более, самый искренний поэт сегодняшней России. Но он, вне всякого сомнения, самый популярный. И ему выпало счастье найти строку, всего три слова, объясняющую, почему поэзия владеет ныне русскими умами и почему так популярен он сам. Почти десять лет назад написал он маленькое стихотворение о церкви Кошуэты в Грузии, где назвал художников и поэтов России «творцами подспудных перемен». Лучше не скажешь.

Действительно, карандаш цензора, уверенно гуляющий по страницам статей, вычеркивающий «опасные» места из рассказов, повестей и романов, подчас беспомощно повисает над поэтической строчкой. «Из песни слова не выкинешь», – говорит старинная русская поговорка. И бедный цензор, чувствуя неладное, стоит перед альтернативой: либо запрещать стихотворение целиком, либо так же целиком разрешать. По негласному сговору поэты в последние годы отказываются переделывать стихи по «замечаниям» цензуры, а сделать это за них цензоры, слава Богу, не могут.

Но запрещать стихотворение сегодня тоже плохо: цензорам отлично ведомо, что как раз запрещенные стихи становятся, по правилу яблока Евы, наиболее популярными. Значит, приходится разрешать – и тогда со страниц журналов и сборников, с многочисленных эстрад несется к людям слово правды. Оно зарифмовано, вправлено в стихотворный размер, но это нисколько не мешает слушателям и читателям. Скорее помогает.

А правда – она в России нарасхват, на нее страшный голод во всех без исключения слоях общества. Стихи с точными, ясными намеками, а в последнее время и политически острые песни, утоляют этот голод, хоть и далеко не полностью. Правда пробивает себе дорогу сквозь тяжелый мертвящий камень бюрократии – пробивает с помощью искусства и литературы. Но первым вгрызается в каменную толщу острие поэзии, в этом ее сила, в этом причина удивительной, неслыханной популярности. Поэты отлично знают, что

«покуда над стихами плачут, то превозносят, то поносят, покуда их, как деньги, прячут, покуда их, как хлеба, просят»,

иными словами, до тех пор, пока стихи ведут борьбу, а не только услаждают слух, эта популярность будет все расти. В России нет сегодня ни одного значительного поэта – ни одного! – который стоял бы в стороне от борьбы.

И еще одна интересная, тоже, пожалуй, небывалая в истории деталь. Водораздел между поэтами проходит ныне отнюдь не по политическим убеждениям, а только по таланту: одаренные люди пишут правдивые стихи, бездарные – искусственные поделки. Первые, естественно, популярны, но они же автоматически становятся борцами против режима. Вторые, хоть и издаются шире первых, не находят аудитории. Они – за режим, они воспевают, а это нынче никому не нужно.

Чтобы это стало понятным, приведу такой пример. Попробуйте организовать в Москве поэтический вечер с участием только поэтов-конформистов. Пригласите, скажем, широко печатающихся Владимира Фирсова, Владимира Кострова, Олега Дмитриева, Сергея Смирнова, Сергея Васильева, Ларису Васильеву, Сергея Острового, Евгения Долматовского (можно привести еще дюжину таких же списков). Будьте уверены – ничего не выйдет, все билеты останутся в кассе. Но прибавьте к любому такому списку одно-два «настоящих» имени – и народ повалит валом. Будут сидеть, терпеливо слушать натужные и фальшивые восхваления «романтики строек и будней», даже вежливо аплодировать, пока не дойдет дело до Андрея Вознесенского или Беллы Ахмадулиной или того же Евтушенко или Слуцкого, Мартынова, Окуджавы, Самойлова, Коржавина, Мориц, Кушнера. Вот тут аудитория взорвется, забушует, потребует у своих любимцев читать еще и еще.

Так и составляются нынче в России не только программы поэтических вечеров, но и поэтические отделы журналов. Редакторы этих журналов, даже отнюдь не прогрессивные, вынуждены включать в поэтическую рубрику имена настоящих поэтов, иначе журнал потеряет читателей. И вы не найдете на московских (ленинградских, киевских, минских, свердловских) стенах ни одной афиши без популярного имени. И этого поэта-приманку выпустят под самый конец, иначе публика разойдется. И он будет читать стихи, разоблачающие режим, хотя по форме они могут быть написаны о прошлом веке или даже о древней Греции. И публика все поймет и ответит бурей аплодисментов.

 

II.

Очень трудно писать эту главу. Страшно трудно. Так хочется назвать сотни замечательных людей, героев сегодняшней литературы и искусства, ведущих – каждый один на один – схватку с грозным аппаратом диктатуры. Но их нельзя называть, потому что существует в Москве, на улице Дзержинского 4, отдел литературы и искусства Комитета государственной безопасности во главе с генералом Светличным. И у меня нет ни малейшего намерения помогать вышеназванному генералу в его милой работе.

Но все же нужно дать представление о том, как причудливо и интересно растет айсберг современной русской литературы – именно айсберг, ибо главная часть пока под водой. Нужно показать, что происходит у художников, скульпторов, музыкантов, актеров. Это очень важно для них самих и для всей России. Поэтому я вынужден здесь скрывать и путать имена, давать анонимные отрывки и пересказы. Подлинными именами я назову только тех, кто воспевает и славит нынешний режим, кто душит свободное слово, клевещет, доносит – в общем, «активно борется с буржуазной идеологией» и потому высоко ценится хозяевами. Я не хотел сперва давать и этих подлинных имен, опасаясь еще более укрепить их «положение в обществе». Но потом решил – пусть! Пусть люди их запомнят. Если потом названные мною личности попытаются «перекраситься», заговорят другим языком или приедут на Запад в качестве представителей советской культуры – к ним, надеюсь, отнесутся так, как принято относиться к полицейским доносчикам или беспринципным карьеристам. Не чувство мести – мне лично не за что им мстить, – но желание предостеречь, ведет сейчас мое перо. Здесь не будет никаких домыслов, догадок, предположений – только известные мне факты.

 

III.

Лауреат Нобелевской премии Михаил Шолохов официально считается патриархом советской прозы. Он – вне критики. Вы не найдете ни одной статьи за последние тридцать лет, где отмечался бы хоть малейший недостаток в его литературном творчестве. Тираж произведений Шолохова – романов «Тихий Дон», «Поднятая целина», «Они сражались за Родину» и сборника рассказов – вероятно, самый большой тираж прозы в мире. Счет идет на десятки миллионов.

Среди сотни наиболее маститых писателей-конформистов сегодняшней России Шолохов ярко выделяется несколькими особенностями. Во-первых, роман «Тихий Дон» или, по крайней мере, первая книга этой четырехтомной эпопеи, обличает крупный талант автора. Десятки лет в России ходят смутные толки о том, что Шолохов не сам это написал, что он якобы нашел какую-то рукопись убитого казачьего офицера и т.д. Я не очень в это верю – о Шекспире тоже ходят легенды такого типа. Но вот не легенда, а факт: все, что когда-либо было напечатано за подписью Шолохова, прошло сперва через руки редактора Лукина. Этот Лукин и еще один человек, так называемый литературный секретарь Шахмагонов, – две тени, сопровождающие все творчество Шолохова. В последнее время они иногда выступают не только его редакторами и представителями, но и пишут о нем хвалебные статьи и сочиняют сценарии по его произведениям. Злые языки говорят, что без них (главным образом, без Лукина) не было бы никакого великого прозаика Шолохова, а был бы просто казак станицы Вешенской, далеко не лучший представитель казачества – горький пьяница, скандалист, хам, завистник и антисемит. Нет, простите, это не все – еще подхалим. Ибо как раз эта черта – вторая особенность Михаила Шолохова.

Очень странно: писатель с таким прочным положением как он, всемирно известный и, казалось бы, практически независимый, отличается примитивным и назойливым подхалимажем ко всем властителям России, начиная со Сталина. Вот краткая сводка речей Шолохова на съездах партии (он регулярно избирается кандидатом на каждый из них). Я позволю себе излагать только суть, но не фразеологию.

XVIII съезд, 1939 год, сразу после кровавого кошмара сталинских чисток 1937-38 годов: «Дорогой Иосиф Виссарионович (Сталин. – Л.В.)! Мы все знаем Вашу скромность и нелюбовь к восхвалениям. Но сегодня Вам придется выслушать, что от всего сердца скажет писатель. Советские люди полны благодарности Вам за то, что Вы очистили нашу землю от нечисти, вырвали с корнем змеиные гнезда врагов народа. В том числе освободили нас от выродков, именовавших себя писателями, а на деле ставших предателями и изменниками, от этих двуногих, которым не было места на земле».

XXII съезд, 1961 год, когда разоблачались злодеяния Сталина: «Что и говорить, тяжелы были наши потери. В числе людей, ставших жертвами культа личности, оказалось и немало честных, талантливых писателей».

XXIII съезд, 1966 год, после суда над писателями Синявским и Даниэлем: «Я не буду говорить об этих подонках, я скажу о тех, кто дошел до того, что пытается их защищать. Кем надо быть, чтобы брать сегодня под защиту этих клеветников, двурушников! Суровый приговор, говорите вы? Эх, не попались эти молодчики с черной совестью в двадцатых годах, когда судили не столько по статьям законов, сколько по революционному правосознанию. Им бы тогда показали, как клеветать. Я думаю, разговор с ними был бы короткий».

И третья особенность Михаила Шолохова (впрочем, присущая большинству подхалимов): грубость, издевка, хамство по отношению к собратьям по перу. На писательских съездах великий прозаик обычно выходит на трибуну несколько выпивши и, не выбирая из своего казачьего лексикона изысканных выражений, «критикует» неугодных ему литераторов. После одного такого скандального выступления лопнуло терпение даже у столь терпеливого человека как Константин Симонов. Выйдя после Шолохова на трибуну, он сказал: «Можно всю жизнь стремиться подняться до уровня Шолохова-писателя и не опуститься до уровня Шолохова-критика». Но никто не посмел поддержать этот робкий протест, и великий Шолохов, протрезвев, отправился в свое донское поместье под хор обычных похвал.

Естественно, такая личность не может создавать сколько-нибудь значительных литературных произведений. И Шолохов после первого сильного аккорда «Тихого Дона» ничего примечательного не создал. Его роман «Поднятая целина», воспевающий коллективизацию в деревне, лжив от первого до последнего слова. В этом романе рабочий-коммунист Давыдов, посланный из Ленинграда загонять казаков в колхоз, сделан ангелом без крыльев, а сопротивление коллективизации оказывают кошмарные бандиты, которыми подпольно руководит специально приехавший откуда-то белогвардейский есаул Половцев. Четыре года назад один пожилой писатель опубликовал свою повесть о коллективизации – эта повесть была ясно понята читателями как разоблачение шолоховской «Поднятой целины». Но эту повесть ни разу не издали отдельно, она появилась только в литературном журнале, а «Поднятую целину» («переработанную», без славословия по адресу Сталина) издают по сей день непрерывно.

Роман Шолохова о второй мировой войне – «Они сражались за Родину», – несмотря на все усилия Лукина и Шахмагонова, оказался до того серым и бездарным, что даже угодливые критики-льстецы не решаются превозносить этот шедевр социалистического реализма. Высшей государственной премии по литературе (раньше эти премии назывались Сталинскими) удостоен рассказ Шолохова «Судьба человека». Это самая невыносимая разновидность лжи – подделка под правду. Рассказ сентиментален, но отнюдь не безобиден: он проповедует ту мораль (открыто высказанную в конце от автора), что русский человек способен выносить любые тяготы и несправедливости из любви к родине. Разумеется, власти готовы расцеловать Шолохова за такую проповедь: им только и надо, чтобы русские люди терпели несправедливости, лишения и притеснения из абстрактной «любви к родине» (раньше говорили «к богу, царю и отечеству») – терпели и молчали.

Русские читатели этой книги могут пожать плечами – зачем столько говорить об этом Шолохове, личность-то достаточно понятная. Но нет, говорить надо, ибо все отмеченные качества Михаила Шолохова и его литературы были отлично известны в России и в 1965 году, когда вдруг пришла весть, что Шведская академия присудила писателю Нобелевскую премию. По-видимому, люди, давшие в свое время премию Борису Пастернаку, не очень все-таки понимали, что делают, когда присуждали награду его антиподу Шолохову. И их не удивило, что новый лауреат с почетом прибыл в Стокгольм под дружное «ура» советской официальной пропаганды, тогда как за семь лет до того лауреат Пастернак был оплеван и оклеветан в своей стране и в конце концов был вынужден не взять премии. Возможно, господа в Стокгольме решили, что такой поворот означает либерализацию в России, потепление политического климата. На самом деле они просто не знали, с кем дело имеют, и присудили почетную премию не литератору, но злому врагу любой настоящей литературы.

Может быть, их и других западных почитателей таланта Михаила Шолохова несколько отрезвила его разбойничья речь на XXIII съезде партии или суровое письмо писательницы Лидии Чуковской, посланное Шолохову сразу после этой речи и опубликованное только на Западе, но не в СССР. Не знаю. Но я решил здесь посвятить «корифею советской литературы» несколько страниц, чтобы кто-нибудь опять ненароком не присудил ему какой-нибудь премии и тем не оскорбил русскую литературу, как это сделала в 1965 году уважаемая Шведская академия.

А следующую страницу я со вздохом посвящаю еще одному бесславному имени, ибо с некоторых пор имя это стало мрачным символом в советской литературе. Познакомьтесь – секретарь Союза писателей РСФСР (российской республики в составе СССР) Леонид Соболев. Он тоже начал с довольно талантливой книги «Капитальный ремонт», причем писал ее без всяких литературных секретарей или собственных редакторов. Но на этом, больше тридцати лет назад, дело и кончилось. Последующие книги Соболева – «Морская душа», «Зеленый луч» и другие – вымучены и бездарны. Его стали было забывать в стране, как вдруг Хрущев по чьей-то рекомендации сделал Соболева главой вновь организованного русского Союза писателей. Что же случилось?

Оказывается, случилась вещь довольно примечательная. После 1956 года многие писатели попытались говорить правду. Вышел роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». С отличными военными повестями выступил Георгий Бакланов. Появились новые произведения долго молчавшего прекрасного писателя Виктора Некрасова – «Вторая ночь», «Кира Георгиевна», «По обе стороны океана». Александр Яшин написал «Рычаги» и «Вологодскую свадьбу». На весь мир прогремело имя Александра Солженицына, а Борис Пастернак издал за рубежом «Доктора Живаго». В атаку на режим бросилась большая группа поэтов всех поколений. А руководители Союза писателей СССР Константин Федин и Константин Симонов ограничивались довольно мягкой критикой «бунтарей» и не умели либо не хотели искоренять крамолу.

Вот тут-то кучка верноподданных бездарностей – Николай Грибачев, Всеволод Кочетов, Анатолий Софронов, Сергей Баруздин, Михаил Алексеев и еще несколько таких же, – обеспокоенная, как бы им в один прекрасный день не оказаться за пределами литературы, не лишиться доходов, почестей и командных постов, кинулась к Хрущеву и встретила, как говорится, полное понимание. Было решено организовать Союз писателей РСФСР – под тем предлогом, что есть же такие союзы в других республиках, на Украине, скажем, или в Казахстане. Почему же Российской республике не иметь своего союза?

Понятное дело, всем, включая Хрущева, была ясна ненужность еще одной бюрократической писательской организации в той же Москве. Ведь не существует ни Союза журналистов РСФСР, ни Союза художников этой республики, ни Союза киноработников – нелепо «руководить» из Москвы отдельно русскими и отдельно всеми вместе писателями. Однако новый союз был создан в короткий срок, получил прекрасное здание на берегу Москвы-реки и немало денег «на обзаведение». Ему были официально переданы некоторые литературные журналы – «Октябрь», «Москва», «Нева», «Звезда», «Дон», «Сибирские огни» и другие. Секрет в том, что новорожденный союз, по мысли его организаторов, должен был стать цитаделью писателей-конформистов, твердо стоящих на позициях социалистического реализма и борющиеся против всякого живого и правдивого слова. Буквально на второй день после того, как было объявлено о создании Союза писателей РСФСР, по Москве пошла гулять шутка, что антимир, до того существовавший лишь в гипотезах физиков, объявился реально в виде союза антиписателей.

Итак, организовать «антисоюз» оказалось довольно легко – труднее было подобрать нужного руководителя. Сами инициаторы, названные мною двумя абзацами выше, прекрасно понимали: их имена настолько одиозны и ненавистны всем порядочным людям, что любое из них, появись оно во главе союза, сразу скомпрометирует всю идею, и ни один популярный писатель к такому союзу не примкнет. А им до зарезу нужна была пара-другая хороших, любимых читателями имен – это они тоже чувствовали. Тогда и решили найти «нейтрального», вроде бы порядочного человека, чтобы под прикрытием его имени выступать против всего талантливого и честного, протаскивать в журналы и издательства свою убогую «антилитературу». Таким человеком как раз и оказался Леонид Соболев. Создатели союза – Грибачев, Софронов, Кочетов и компания – убедили Хрущева сделать беспримерную вещь – назначить главой писательского союза беспартийного человека. Они внушили «хозяину», что это даже лучше, пусть и не вступает в партию, по видимости это нейтрально, а на самом деле, не беспокойтесь, он наш! Недалекий Хрущев скоро проговорился об этом: на печально известном приеме писателей и художников в 1963 году, чуть подвыпив, он сказал, что «беспартийный Соболев ему ближе, чем коммунистка Алигер (поэтесса, в то время критиковавшаяся за какие-то грехи в ее поэмах. – Л.В.)».

Беспартийный Соболев и впрямь оказался «ближе» к властям. До того не делавший особых гадостей, он, видимо, был польщен вниманием и постарался «оправдать доверие». Этот громоздкий старик с зычным боцманским голосом (когда-то служил во флоте) стал сегодня не только посмешищем, но и угрозой для многих писателей. Порою он вдруг оказывается, как говорят, «святее папы Римского», и тогда происходит то, что случилось недавно, в 1965 году, на очередном съезде соболевского союза антиписателей.

На второй или третий день работы съезда Соболев пригласил в ресторан, на «интимный» ужин, всех секретарей областных, то есть, провинциальных отделений Союза писателей (теперь все губернаторы русских литературных провинций официально подчиняются Соболеву). Не были приглашены только москвичи. Выпивка и закуска были превосходны – не знаю, платил ли за них союз или сам Соболев. После того, как присутствующие отдали дань тому и другому, хлебосольный хозяин встал и произнес речь. Он сказал, что «перед нами» стоят четыре неотложные задачи. Первая – убрать Федина (секретаря Правления Союза писателей СССР), потому что «этот мягкотелый интеллигент не способен противостоять клеветникам и модернистам»; вторая – убрать Твардовского (редактора прогрессивного литературного журнала «Новый мир»), так как его имя «стало знаменем всех ревизионистов в советской литературе»; третья – убрать Кочетова (главного редактора крайне реакционного, конформистского журнала «Октябрь», одного из организаторов союза писателей РСФСР), «ибо своими неприличными выходками и плохим стилем он компрометирует наш союз»; четвертая – «тут вы меня поймите правильно, товарищи, я не антисемит, у меня масса друзей евреев, я за то, чтобы евреи трудились во всех областях нашей жизни наряду с другими нациями, но в литературе, в великой русской литературе, им делать нечего». Он не договорил, не сформулировал до конца этой четвертой задачи, но, по-видимому, она должна была звучать так: убрать евреев из русской литературы. Это означало «убрать» Каверина, Эренбурга, Слуцкого, Рыбакова, Крона, Коржавина, Мориц, Самойлова и многих-многих других, кого союз «антиписателей» безуспешно атаковал со дня своего рождения. Ясно, такая перспектива казалась сладостной бывшему писателю Соболеву.

Признаюсь, в первый момент, услышав о «тосте» Соболева от одного из присутствовавших (попал-таки «не тот» человек в число приглашенных!), я только усмехнулся. Но, как недавно выяснилось, ситуация не очень комическая: Соболев шаг за шагом проводит в жизнь свои фашистские идеи. В 1967 году в «Правде» появилась статья без подписи – иными словами, исходящая прямо от ЦК партии, – где нападкам подвергались и журнал «Новый мир» (то есть Твардовский) за «смакование теневых сторон жизни нашего общества», и журнал «Октябрь» (то есть Кочетов) за «публикацию серых, неинтересных произведений и заушательскую критику отдельных писателей». Кое-кто истолковал эту статью, как стремление партийного руководства к умеренной линии в литературе и даже как молчаливое признание ошибочности разгромной партийной литературной критики. Но я тут же вспомнил ресторанную болтовню Соболева и понял, что это их, антиписателей работа. Новое партийное руководство и в этом отношении мало отличается от прежнего: в страхе перед правдой оно поддерживает любую нечисть типа Соболева, его соратников и подручных.

Это, увы, подтвердилось и последующими событиями: весной 1967 года, после упомянутой статьи, Твардовский выдержал новые злобные нападки. Из редакционной коллегии «Нового мира» удалили двух его ближайших помощников и «пополнили» состав людьми, угодными хозяевам. Ничего оригинального: совершенно то же самое сделал в свое время Хрущев после того, как редактор «Литературной газеты» Валерий Косолапов осмелился опубликовать известное стихотворение Евтушенко «Бабий Яр». Тогда в редколлегию газеты был «введен» новый заместитель главного редактора, мракобес и реакционер Юрий Барабаш, после чего Косолапова вскоре сняли.

Я дал сейчас два беглых портрета «ведущих советских писателей» Шолохова и Соболева просто потому, что они более известны, чем сотни им подобных больших и малых «чиновников от литературы». Но все эти чиновники, обладающие властью и влиянием, изо всех сил давят и притесняют каждого мало-мальски честного и талантливого человека. «Восхищаюсь зоркостью нашей критики, – написал два года назад в «Новом мире» Владимир Лакшин. – Она немедленно замечает все яркое и прогрессивное в нашей литературе на предмет предания его поруганию и позору». Но не только критики – так называемые «прозаики» и «поэты» типа тех же Грибачева, Софронова, Кочетова или Фирсова, Василия Смирнова, Сергея В. Смирнова, Чаковского, Рюрикова, Алексеева, Тевекеляна, Михалкова, Полторацкого, Немцова, Баруздина, Сартакова, имя им легион – отдают львиную долю своего времени и сил на так называемую «борьбу за партийность нашей литературы». Казалось бы – писатели же вы, ну и пишите, доказывайте право на существование социалистического реализма вашими произведениями! Но в том-то и секрет, что этот самый социалистический реализм абсолютно бесплоден, и произведения названных мною людей (и подобных им не названных) предельно пошлы и убоги. Магазины завалены этими книгами – их приказывают издавать! – а 700-тысячный тираж повести Солженицына был распродан в стране за два часа, и с тех пор ни одна строка этого великого современного классика не увидела света в отдельном издании.

Как же бороться за существование этим беднягам, как сохранить доходные писательские «должности», дачи, машины и прочие блага? Очевидно, только одним путем: устранением более талантливых и популярных конкурентов. Именно этим, а вовсе не приверженностью к партийным доктринам, объясняется яростная борьба бесталанных ортодоксов против настоящих литераторов.

Есть, конечно, и другие причины. Например, многие так называемые писатели в сталинские годы работали агентами секретной полиции, доносили и клеветали на собратьев по перу. Эти люди смертельно боятся каждого свежего ветерка в политике и литературе, ибо их прошлые дела известны, и может пробить час расплаты. После 1956 года два из них – «профессор-литературовед» Роман Самарин и «критик» Яков Эльсберг были открыто разоблачены на собрании писателей как виновники арестов и расстрелов многих литераторов. Их даже исключили из Союза писателей – неслыханная смелость! Но скандал быстро замяли, в прессе не появилось ни слова, а вскоре распоряжением сверху оба негодяя были восстановлены.

В дни, когда дело Самарина и Эльсберга было предметом разговоров, на многих других «маститых» литераторов было жалко смотреть. Бледная как смерть ходила по редакционным комнатам журнала «Москва» известная очеркистка Вера Шапошникова. Ей было отчего волноваться – ведь это она в 1952 году написала политический донос на писателя Рудольфа Бершадского, в то время работавшего вместе с ней в редакции «Литературной газеты» и сидевшего в той же комнате. Бершадского арестовали, но год спустя, на беду Шапошниковой, умер Сталин, и писателя сразу реабилитировали – обвинение было предельно абсурдным. Рудольф Бершадский живет и работает в Москве – что будет, если ему дадут говорить открыто?

Много пережил в дни Самарина и Эльсберга еще один «корифей социалистического реализма» Орест Мальцев. Ему, платному агенту КГБ, было поручено в 1948 году оплевать и оклеветать Иосипа Броз-Тито. Деньги были отпущены так щедро, что этот дотоле никому неведомый «писатель» нанял «литературного секретаря» и диктовал ему лишь главные идеи своего романа «Югославская трагедия». А уж этот «секретарь», молодой и довольно способный литератор, мой добрый знакомый, придал клевете литературную форму – кстати, довольно приемлемую с чисто профессиональной точки зрения. Разоблачение Сталина в 1956 году не отразилось на самочувствии Ореста Мальцева – он и до сих пор не прожил полученных тогда миллионов. Изъятие «Югославской трагедии» из библиотек произошло без лишнего шума, сам Тито не унизился до того, чтобы требовать наказания Мальцева – но вот разоблачения бывших информаторов КГБ встревожили автора «Югославской трагедии». Вдруг бы кто-нибудь поставил вопрос об изгнании из Союза писателей полицейского агента?

Неважно чувствовал себя в те дни и старый писатель Викулин. Ведь он оклеветал и убил руками сталинских палачей не кого-нибудь, а крупнейшего писателя XX века Исаака Бабеля. До тех пор, пока за его спиной лишь декламировали эпиграмму «Каин, где Авель? Викулин, где Бабель?», он не очень волновался. Но когда взялись разоблачать таких как он – тут начались сердечные припадки (когда писалась эта книга, пришло сообщение о смерти старика, и я решил не давать здесь его настоящего имени – что проку разоблачать мертвых; но русский читатель и так прекрасно поймет, кого я имел в виду).

Естественно, что эти люди, по уши вымазанные в грязи, могут спокойно жить до тех пор, пока та же грязь разлита кругом. Любой проблеск чистоты – прямая для них опасность. И они не для вида, а всерьез, отдавая все силы и способности, борются за сохранение старых порядков, за «твердое» партийное руководство литературой и искусством, за этот самый социалистический реализм, которому никто до сих пор так и не дал научного определения. Впрочем, одно определение недавно дали, но оно не того сорта, который годится для пропаганды. «Социалистический реализм, – гласит это точное определение, – есть прославление вождей средствами, доступными их пониманию».

Вожди же, несколько растерявшиеся после разоблачений «культа личности», быстро оправились и оправдали надежды самариных, эльсбергов, шапошниковых, мальцевых и викулиных. Они затравили Пастернака, принудили к молчанию Дудинцева и Солженицына, сослали на каторжные работы Синявского и Даниэля, Галанскова и Гинзбурга, теперь подкапываются под Твардовского, Ура, все в порядке!

Нет. Не все в порядке. Странно и неправдоподобно это звучит, но именно сегодня, в обстановке травли и гонений, арестов и ссылок, тайных судилищ и отправок в сумасшедшие дома – именно сегодня поднимается в России большая литература. Я говорю не только о «Докторе Живаго» или повестях Александра Солженицына или стихах Андрея Вознесенского – я имею в виду романы, рассказы и стихи, которые либо еще не изданы типографским способом, либо изданы только на Западе. Они написаны, существуют и уже неплохо известны русскому читателю. Никто не сомневается, что рано или поздно они сметут с книжных полок в Лету все творения «социалистических реалистов».

Обратимся же к ним.

 

IV.

Самолет поднялся с московского аэродрома и лег курсом на уральский город Тюмень. За окнами ночь. Пассажиры угнездились поудобнее в креслах и немедленно заснули. Лишь автору что-то не спалось. Он смотрел на причудливые позы спящих, на их отвисшие челюсти, влажные от пота виски, на неплотно прикрытые глаза с закатившимися зрачками и думал о странном веке, в котором так быстро совершенствуется техника и так медленно – люди. Люди те же самые, ничуть не лучше средневековых, а вот поди ж ты – спят на высоте десяти тысяч метров со скоростью восемьсот километров в час, словно в дилижансе или на вагонной скамье почтового поезда.

Вдруг властный голос: «Стоп! Остановить самолет!» Что такое? Как попала в самолет эта странная группа людей, что стоит там, впереди, у пилотской кабины?

Но размышлять некогда, приказ уже выполнен, реактивный лайнер остановился в воздухе, опершись крыльями на два облака, внезапно ставших твердыми как скалы. И один из вновь прибывших, явно начальник, громко объявляет:

— Внимание! Всем пассажирам оставаться на местах. Будет проверка снов. Граждане, зарегистрировавшие свои сны в Аэрофлоте, должны предъявить квитанции. Те, кто не зарегистрировал, обязаны рассказать содержание сна. Понятно? Начинаем!

Странно все-таки выглядит этот начальник. Да и его подручные тоже. Длинные камзолы, белые чулки, башмаки с пряжками – какие-то Людовики да и только. Но особенно удивительны их лица – они совершенно фиолетовые.

Вот «Людовики» подходят к первому ряду кресел, где сидит этакий благополучный упитанный гражданин с розовой лысиной. Ну, у таких на каждый случай жизни есть бумажка. И точно – гражданин достает квитанцию, розовую как его лысина, предъявляет начальнику – все в порядке. Проверяющие движутся дальше.

Беспокойство, чувство безвыходности и тоски все сильнее охватывает автора. Что же будет? Ведь он, автор, не только квитанции не имеет, но и не спал, значит сна не видел. Как это докажешь грозному начальнику?

Но пока что там, в первых рядах, происходит что-то необычное. Молодой парень отказывается излагать свой сон! «Нет у меня квитанции, – говорит он начальнику, – и сон свой я вам рассказывать не собираюсь. Это мой сон, мой личный – понимаете?»

— Я тебе покажу личный! – рычит начальник. – Ишь ты, личность какая, скажи пожалуйста. Взять его!

И вот бедного парня уже хватают и запихивают в мешок. Два «Людовика», пыхтя, тащат мешок вдоль салона, к выходной двери. Распахивают дверь, бегут по крылу и выбрасывают трепыхающийся мешок на ближайшее облако. Потом возвращаются, и начальник подступает к следующему пассажиру.

Тот заикается от ужаса. «Я... я... Товарищ начальник, у меня нет квитанции, но я с удовольствием расскажу вам все, что видел. Все, все, все!» Он торопливо рассказывает – начальник хмурится. «Что? Что, товарищ начальник? – беспокойно спрашивает пассажир. – Я разве что-нибудь не то во сне видел?»

— Конечно, не то! – строго говорит «Людовик». – Вернее, не совсем то.

— Я признаю свои ошибки! – с отчаянием кричит пассажир. – Я раскаиваюсь. Я не учел и недооценил.

Клянусь, что если вы меня сейчас простите, не накажете, то я никогда в жизни не буду больше видеть таких снов как этот. Никогда!!»

Начальник несколько смягчается. Он говорит:

— На первый случай наказывать вас не будем. Мы ведь вообще гуманные. Мы боремся за человека, за счастье человека. Мы за то, чтобы наш человек видел хорошие, розовые сны. Мы за реализм снов!

Главный «Людовик» еще долго говорит в таком духе. Целый час говорит. И ему с облегчением и с удовольствием аплодируют.

Но как только проверяющие двинулись дальше, опять произошла досадная неприятность. Еще один странный пассажир взбунтовался. «Я, – кричит, – все равно не буду вам сон рассказывать. Кто вы такие, чтобы мои сны проверять? Вы же люди из прошлого – посмотрите на себя: костюмы старинные и рожи фиолетовые как у покойников. Кончились ваши времена, не обязаны мы теперь вам исповедываться!»

«Вот ведь дурак какой! – рассказывает дальше автор. – Вот, в самом деле, дурак. Мы, пассажиры, не дожидаясь действий начальства, сами скрутили этого дурака, затолкали в мешок и выбросили на облако, к тому, первому. Пусть там вместе валяются, отщепенцы».

После этого начальник пришел совсем в хорошее расположение духа. Кто-то из пассажиров угостил его пивом, он присел на подлокотник кресла и стал непринужденно и по-товарищески беседовать. Проверять сны ему, видимо, больше не хотелось. Все были довольны и польщены доверием.

Внезапно начальник пригляделся к автору и сказал:

— Слушай, парень, а ты мне нравишься. Хочешь пойти к нам работать? Будешь нашим мальчиком.

— Но... Позвольте, как же так. Я ведь уже работаю в Тюмени. И у меня там жена...

— Э, брось ты, парень, – жена, Тюмень... Забудь! Ты знаешь, кто мы такие? Нам все позволено. Хотим ездим, хотим – летаем. Хотим – проверяем сны, например. А живем, думаешь, плохо? Денег сколько хошь, девочки самые лучшие – нам ни одна не отказывает! А отдыхаем тоже неплохо – на лучших курортах!

Он понизил голос:

— И отдыхаем не только у нас, но и за рубежом. Нам весь мир открыт – Ницца, Неаполь, Копакабана... А фиолетовый цвет – так его на курортах просто принимают за загар!

— Нет! – сдавленно крикнул автор. – Делайте со мной, что хотите – нет! С вами – ни за что!

И проснулся. Самолет шел на посадку.

Это был рассказ молодого писателя «Москва – Тюмень», нигде в СССР, конечно, не напечатанный, но очень популярный, хотя автор – мне это точно известно – ничего не делает для распространения копий рассказа и никому, кроме редакции одного литературного журнала, никогда не показывал рукопись. Неведомые люди сумели скопировать вещь, и теперь она живет своей жизнью, независимой не только от тайной полиции, но и от воли самого автора.

Вот содержание другого рассказа – другого писателя.

После 1953 года, когда прошла амнистия и реабилитация заключенных, стали ликвидироваться некоторые сталинские «исправительно-трудовые лагеря». И вот один такой лагерь, расположенный в глухом лесу, в двадцати с лишним километрах от ближайшего небольшого городка, получил приказ о расформировании. Оставшихся заключенных угнали по этапу в другие лагеря, надзирателей и охранников частично перевели в разные места, частично уволили «по сокращению штатов». Получил новое назначение и проводник служебных собак лагеря – тех овчарок, что охраняли колонны арестантов в пути с работ и на работы. Забыли только распорядиться судьбой самих собак – о них не пришло никакого приказа. Уезжавший бывший начальник лагеря отмахнулся от собаковода. «Что ты ко мне пристал со своими волкодавами? Я больше не начальник, ни за тебя, ни за них не отвечаю». Проводник пожал плечами и уехал.

Вот так и случилось, что дюжина собак – сильных, злых, молчаливых, тренированных на людей – осталась единственными обитателями пустой лагерной зоны. Последнее, что сделал для них проводник, – открыл дверку собачника и выпустил псов бегать, где хотят.

Собаки проникли на холодную кухню брошенного лагеря, доели там все кости, разрыли помойку и тоже съели все, что можно было съесть. Потом, повинуясь голоду, подрыли забор и побежали в лес. Там они подняли волка, долго его гнали, наконец загрызли и сожрали без остатка. Насытившись, улеглись спать.

Утро подняло их на ноги, и псы вновь помчались по лесу искать пищи. Так, с разгону, они вбежали на улицы городка.

А было как раз первомайское утро, и в городке этом, как во всех городах Советского Союза, шла праздничная демонстрация. Построившись в колонну, держа над головами портреты вождей и заранее предписанные в газетах лозунги, люди шли вдоль главной улицы, мимо трибуны, на которой стояло, принимая парад, все местное городское начальство. Все, только в меньшем масштабе, происходило так, как в Москве на Красной площади.

Собаки были отлично тренированы и еще не успели забыть своих обязанностей. Увидев колонну, они немедленно заняли привычные места – вдоль колонны, по обе ее стороны через равные промежутки. Горожане были рады эскорту, хотя и не понимали, откуда вдруг в этом городе, где и кошку-то держать не всякий мог, появились такие дорогие и красивые овчарки.

— Ишь! – говорили в толпе. – Собачки-то вместе с нами празднуют. Как люди, ей-Богу: все понимают. Славные какие. Эй, Шарик, фью-фью, поди сюда!

Но псы не реагировали – знали, что на свист заключенных нельзя откликаться и пищи у них принимать тоже нельзя.

Тут у одного из участников демонстрации развязался шнурок ботинка, и он вышел на минутку из своего ряда – шагнул в сторону, наклонился, стал завязывать. В то же мгновение собаки молча, без лая, кинулись на него, сбили наземь и вцепились в глотку...

Еще один рассказ, еще один «неизвестный» автор.

Я проснулся и увидел летнее утреннее небо. И летнее утреннее солнце и летнюю утреннюю траву под окнами. Я сделал себе завтрак – такой же, как это утро: яичный желток вместо солнца, зеленый лук вместо травы и черный хлеб вместо земли.

До научно-исследовательского института, где я работал, было двадцать семь минут пути, и за эти минуты не случилось ничего, достойного внимания. Но в дверях меня остановил вахтер и сурово потребовал: «Пропуск, гражданин!»

Этот вахтер знал меня как облупленного и никогда не спрашивал мой пропуск. Но сегодня он взял документ у меня из рук и долго переводил глаза с меня на фотографию, с фотографии на меня и снова на фотографию. Наконец, он неохотно вернул пропуск и сказал: «Следуйте, гражданин!»

И я проследовал. Я вспомнил, что сегодня приступил к исполнению обязанностей новый директор нашего института. И я как раз должен был идти ему представляться. Необыкновенная бдительность вахтера у дверей стала мне понятна.

За окнами директорской приемной была та же летняя утренняя трава, и то же солнце, и я поймал себя на мысли, что хорошо бы сейчас выпрыгнуть в окошко и раскинуться под солнцем на этой траве. И ощутить прикосновение чьих-то длинных и тонких пальцев. Ибо те пальцы, прикосновение которых я время от времени ощущал, были чуть короче и чуть толще, чем мне хотелось бы.

Но меня позвали в кабинет. Едва я вошел, как сразу понял, что здесь все коренным образом переменилось. Стол с директором раньше стоял слева – теперь он был справа. Сейф с важными бумагами раньше был справа – теперь слева.

Директор поднялся мне навстречу и с доброй улыбкой пожал руку. Он чувствовал себя так уверенно, словно родился и вырос в этом кабинете.

— Так! Значит, кандидат физико-математических наук? – спросил он покровительственно.

Я вздохнул.

— Все еще кандидат...

— Знаем-знаем! – перебил директор. – Это самое... А квадрат плюс Б квадрат, синус-косинус... Разбираемся!

Я кивнул оторопело.

— Ну вот что! – объявил директор. – На вашем участке надо будет перестроить всю работу. Коренным образом. Я думаю, надо будет начать с таблицы умножения.

Я мысленно возблагодарил Бога за то, что новый директор попался с юмором, и постарался попасть ему в тон:

— Вот-вот! Например, так: дважды два – семь, трижды три – двенадцать, а пятью пять тридцать три.

— Невысоко летаете, – сказал директор без улыбки. – Я вот тут кой-какие наметки подготовил, а вы примите за основу и доработайте. – Он достал из ящика лист бумаги. – У меня так намечено: дважды два – двадцать два, трижды три – сто восемьдесят, а пятью пять... вот: пятью пять – тысяча восемьсот двенадцать.

— Гм!.. – Я прокашлялся и осторожно заметил: – Но ведь на самом деле трижды три все-таки девять...

— Что значит «на самом деле»! – нахмурился директор. – А у нас будет сто восемьдесят!

— Но, – сказал я, несколько уже теряя юмор, – ведь если взять три яблока и еще три яблока и еще три, то это будет...

— Фрукты-овощи тут ни при чем! – оборвало меня новое начальство. – Можете уточнить кой-какие показатели, но в целом будет так, как я наметил.

— Но, – сказал я с бараньим упорством, – если взять три стола и еще три стола и еще три стола, то ведь будет девять столов. Девять!

— Не девять, а сто восемьдесят! – директор веско хлопнул ладонью о стол. – Вы что, против решения мебельной проблемы?

Я случайно взглянул в зеркало напротив и увидел, что у меня на голове выросли большие, серые, загнутые назад рога. Мне захотелось пить, я увидел на столе графин, сунул в него мою острую морду и стал лакать.

— Сле-едующий! – крикнул директор.

Но я услышал только один звук: е-е-е!

Мне стало неудобно балансировать на двух ногах, и я с удовольствием опустился на все четыре. Я выбежал в приемную и одним прыжком выскочил в окно, на вкусную травку. Как раз мимо гнали стадо баранов, я присоединился к ним. На минуту в голове шевельнулась неясная мысль о прикосновении каких-то длинных пальцев. Это было что-то непонятное, я прогнал эту мысль, она тотчас исчезла. Я перешел дощатый мостик и стал пастись как все.

Разумеется, мои бледные пересказы не могут дать истинного представления о литературных достоинствах произведений. Да и выбор самих произведений – трудное дело: ведь их сотни и среди них есть много поистине блестящих. Но и из пересказов, надеюсь, понятно, что все эти произведения написаны, собственно, на одну тему – на тему о свободе личности, отсутствие которой русские люди ощущают все острее и острее.

Конечно, литература, творимая талантливыми современными писателями России (мне не хочется называть ее подпольной, ибо они сами не любят этого названия и стараются при всяком удобном случае публиковать свои произведения) – эта литература состоит не только из рассказов. Незадолго до недавней кончины известного писателя Василия Гроссмана к нему на квартиру ворвались с обыском агенты КГБ и унесли вторую часть его романа «За правое дело» – романа о войне. Как раз перед тем Гроссману отказали в публикации этого романа как «идеологически невыдержанного», и ведомство генерала Светличного беспокоилось, как бы роман не пошел по рукам.

История в том же роде произошла с новым романом (собственно говоря, первым романом) Александра Солженицына. Автору вернули рукопись из редакции журнала с сообщением, что произведение, увы, не может быть опубликовано. Писатель уложил четыре объемистых папки с экземплярами рукописи в чемодан и собрался ехать к себе в Рязань (115 миль от Москвы). Но перед тем он решил пройти по магазинам, купить кое-что для семьи. Нагруженный до предела и усталый – здоровье его после многих лет лагеря неважное – Солженицын зашел к московскому приятелю и оставил чемодан с рукописью у него – до следующего приезда. Однако в ту же ночь приятеля «навестили» агенты КГБ и конфисковали роман. Узнав об этом, Солженицын немедленно бросился в Москву и потребовал приема в КГБ. Его приняли. Как передают, он сказал им: мой знакомый ни при чем, он даже не знал, что было в чемодане, если мой роман преступен – арестуйте меня, я к этому привычный. Если нет – верните немедленно рукопись, она моя. Говорят, что разговаривали с ним очень любезно: ему объяснили, что рукопись взяли для того, чтобы предотвратить ее подпольное распространение. Если он обязуется никому не давать на прочтение, то роман могут ему вернуть.

Рукопись, действительно, возвратили, и Солженицын, насколько я знаю, держит слово – никому не показывает. Во всяком случае, ни у кого из моих знакомых (а среди них есть такие, что ничего не пропускают) этого романа до момента моего отъезда из страны не было. Это большая потеря: через редакционных работников, читавших роман по долгу службы, стало известно, что произведение буквально потрясает. Впрочем, ничего другого от великого Солженицына и не ожидалось.

Совсем перед самым моим отъездом я прочитал рукопись еще одного большого романа о современной советской бюрократии. Мне сказали, что роман будет напечатан осенью 1966 года. Несмотря на громкое имя автора, я сильно сомневался, что такой роман, бьющий в самую точку, удастся опубликовать. К несчастью, мои сомнения были не напрасны: 1966 год давно кончился, а романа нет как нет.

Наконец, чтобы покончить с примерами большой прозы, назову замечательную книгу Евгении Гинзбург «Крутой маршрут». Совсем недавно, когда я был уже вне пределов СССР, кто-то сумел переправить рукопись на Запад, и книга вышла в Италии (замечу, что Италия стала подлинной Меккой современной русской литературы – «Доктор Живаго» был впервые напечатан тоже там).

Евгения Гинзбург – мать известного молодого писателя Василия Аксенова (он носит не псевдоним, а фамилию отца). В тридцатые годы она жила в Казани и была партийным активистом. Последовал арест, издевательские допросы в тогдашнем НКВД, затем пребывание в двух московских тюрьмах, пятиминутный суд при закрытых дверях, одиночка в страшной Ярославской тюрьме, этап в товарном вагоне через всю Россию, на Дальний Восток, и затем долгие годы Колымского заключения. Обо всем этом в книге Гинзбург рассказано спокойно, с таким блестящим мастерством, что этого мастерства как бы и не чувствуешь, – просто автор дает хронику происшедшего.

Примечательна позиция автора. Это совсем не отрицание режима, это обвинение «сталинщины». Е.Гинзбург писала после XXII съезда партии (1961) и начала с того, что вот теперь, когда партия разоблачила «культ личности», можно рассказать о пережитом. Самый факт запрещения книги красноречиво свидетельствует против такой наивной позиции. Нынешние лидеры дали бы очень дорого, чтобы вычеркнуть из памяти людей два хрущевских съезда – XX в 1956 году и XXII, где незадачливый Никита, сам того не желая, пошатнул самые основы строя, приподняв завесу над злодеяниями Сталина.

Большинство литераторов хорошо понимает это – примером может служить позиция авторов приведенных выше рассказов. «Людовики» из прошлого, допрашивающие людей сегодня, собаки из лагерей, продолжающие поныне кидаться на невиновных, тупые бюрократы, продолжающие командовать во всех областях жизни – эти образы рождены не фантазией писателей, а самой окружающей действительностью. Звериный оскал теперешних «умеренных» лидеров лучше всего проявился в деле Андрея Синявского и Юлия Даниэля.

 

V.

Я не буду рассказывать здесь о самом позорном суде над двумя писателями – обстоятельства суда хорошо известны, стенограммы заседаний и многие другие документы опубликованы на Западе. Я постараюсь дать только некоторые подробности, ускользнувшие от внимания иностранных наблюдателей, и мои личные впечатления.

Весть о внезапном аресте Синявского, Даниэля и Голомштока (искусствовед, соавтор Синявского по книге о Пикассо, позже превращенный в свидетеля на процессе) была, помню, встречена нами даже с недоверием. «Неужели уже началось опять? – спросил как бы сам себя мой друг, писатель. – По моим расчетам, еще рановато». Этот человек просидел в лагерях восемь лет, я – пять с половиной, и мы поняли друг друга с полуслова.

Постепенно приходили новые подробности (в газетах четыре месяца не было ни слова об аресте). Стало известно, что Синявский – это Абрам Терц, чья повесть «Любимов» давно уже пользовалась успехом, и все терялись в догадках насчет автора. Появился в рукописи рассказ Даниэля «Говорит Москва». Мой коллега, журналист из ТАСС (они там самые осведомленные), позвонил мне по телефону и торжествующе закричал: «Есть! Уже о них узнали там! Пришло сообщение!» Тут же мы услышали о Синявском и Даниэле в передачах Би-Би-Си, «Голоса Америки», радио «Свобода».

Чем дальше, тем взволнованнее становились разговоры. Стал ясен капкан, в который угодили советские лидеры с этим арестом. Любой исход был для них плох: освободить писателей значило признать капитуляцию перед правдой и развязать руки еще более смелым критикам режима; судить – но ведь не за что! В уголовном кодексе нет статьи, карающей за публикацию литературных произведений за границей, и Пастернака, например, не судили за «Доктора Живаго». Все гадали, как выкрутятся Брежнев с Косыгиным из скандально-глупого положения, в которое поставили их ищейки КГБ.

В это время, в разгар этих толков и пересудов, у меня произошла встреча, все значение которой стало мне понятно только намного позже.

Я сидел в редакции журнала «Москва» и беседовал с женщиной-редактором прозы, когда в комнате появился пожилой, но этакий крепенький, здорового вида человек с водянисто-серыми глазами. На нем был дорогой вечерний костюм из черного крепа (встреча произошла около полудня), а под костюмом – теплый жилет ярко-бежевой, почти желтой шерсти. Вместе с красным галстуком это создавало занятное впечатление. Нас представили друг другу, и я узнал, что имел честь познакомиться с писателем-сатириком Аркадием Николаевичем Васильевым.

Конечно, я не знал тогда, что дышу одним воздухом с будущим обвинителем на суде над Синявским и Даниэлем. Я, правда, знал, что Аркадий Васильев тип довольно неприятный, что он один из руководителей того самого Союза писателей РСФСР, где подвизается Соболев, что у него ни на грош таланта, но изрядный запас антисемитизма. Однако все эти сведения обыкновенны для многих «маститых» советских писателей, и я смотрел на бодрого старичка без особого удивления.

Но вот Васильев перешел к делу, по которому явился в редакцию, – и тут я едва не подскочил на стуле. Оказывается, милейший Аркадий Николаевич, как дисциплинированный член партии, пришел уплатить членские взносы в партийную организацию журнала «Москва», где он состоит на учете. А сборщиком взносов была та самая женщина-редактор, с которой я беседовал. Она шутливо похвалила Васильева за пунктуальность, раскрыла его партбилет, достала ведомость уплаты взносов и спросила:

— Ну, сколько с вас за этот месяц, Аркадий Николаевич?

Он скромно и без выражения сказал:

— Триста шестьдесят.

Триста шестьдесят рублей?!! Моя собеседница так и разинула рот. Ведь партийный взнос составляет три процента заработка, следовательно, за истекший месяц Аркадий Васильев «заработал» 12 000 рублей. Квалифицированный рабочий или врач в России зарабатывает столько за десять лет.

Женщина не удержалась:

— Неплохо, Аркадий Николаевич! На хлеб с маслом вам должно хватить...

Шутка произвела на Васильева неприятное действие. Он подозрительно глянул на меня, с недовольством – на женщину-редактора и буркнул:

— Ничего особенного. Мне заплатили за сценарий.

И тут же ушел.

Лишь потом, когда Васильев произнес свою грязную речь на процессе двух писателей, я понял, за какой сценарий он авансом получил такие щедрые, невиданные в России деньги.

Наступило 5 декабря 1965 года. За двадцать девять лет до того, 5 декабря 1936 года, была принята новая Конституция СССР – «Сталинская Конституция», и этот день с тех пор праздничный, нерабочий. В шесть часов вечера в самом центре Москвы, на Пушкинской площади, произошло нечто небывалое за всю историю советского режима. Группа молодежи устроила демонстрацию с требованием освободить Синявского и Даниэля.

Через Пушкинскую площадь проходит улица Горького – центральная улица столицы. Чуть отступя от улицы стоит прекрасный памятник поэту Александру Пушкину, отлитый скульптором Опекушиным в 1887 году. У подножья этого памятника собралось около сотни юношей и девушек. Внезапно над их головами взлетели белые рукописные плакаты: «Соблюдайте Конституцию!», «Свободу писателям Синявскому и Даниэлю!» Прохожие изумленно останавливались, не понимая, в чем дело. Мысль о демонстрации не приходила в голову никому. Многие полагали, что идет съемка какого-то кинофильма.

Плакаты реяли над демонстрантами всего пять-десять секунд, не больше. В толпу молодежи врезались десятки полицейских агентов в штатском, которые давно уже стояли вокруг – КГБ заранее знал, что готовится демонстрация. Работая кулаками, «сотрудники органов безопасности» прорвались к плакатам, сбили их, изорвали, остервенело затоптали ногами. Другие агенты окружили памятник, следя, чтобы никто из участников демонстрации не ускользнул. Третьи хватали демонстрантов по одному и вталкивали в подходившие машины. Это уже, действительно, напоминало съемку кинофильма, хорошо отрепетированную.

Что же произошло? Почему секретная полиция была так хорошо информирована, что сумела стянуть к месту демонстрации три сотни молодчиков, автомашины и так далее?

Оказывается, молодежь, объединившаяся в организацию под вызывающим названием СМОГ – Союз Молодых Гениев, не скрывала своего намерения выступить в защиту писателей. Участники будущей демонстрации разослали сотни пригласительных билетов, призывавших прийти 5 декабря на Пушкинскую площадь. СМОГ звал за собой писателей, художников, студентов, молодых ученых. Это был открытый, исключительно смелый вызов режиму, потому что если вы рассылаете в СССР даже десять приглашений на какое-нибудь собрание, то должны понимать: одно из этих десяти непременно ляжет на стол в КГБ. Инициаторы демонстрации это прекрасно понимали. Для меня – и для очень многих в России – самым знаменательным была даже не демонстрация как таковая, а именно рассылка приглашений. Боюсь, что эта решающая особенность как раз и ускользнула от внимания западных наблюдателей.

Вероятно, лишь каждый восьмой или каждый десятый из приглашенных явился на Пушкинскую площадь в тот вечер. У непришедших были самые различные резоны – от сознания, что нельзя ставить под угрозу свою важную литературную работу до простой и вполне понятной трусости. И лишь ничтожное меньшинство – главным образом, тайные информаторы КГБ, не распознанные СМОГом, – вообще не сочувствовало идее демонстрации. После 5 декабря мне пришлось выслушать немало своеобразных «объяснений» от лиц, приглашенных на площадь и не ставших все-таки «декабристами». Слышал я, что это могла быть полицейская провокация, слышал выражение «мальчишество», слышал соображение, что мол видите, они не успели даже слова сказать, как их схватили – что пользы, если бы я был в их числе? Но ни разу, ни от кого не услышал я осуждения «декабристов».

После 5 декабря, когда волна возмущения арестом писателей поднялась во всем мире до высшей точки, советские правители поняли, что играть в молчанку больше невозможно. И вот в «Известиях» появилась статья Дмитрия Еремина «Перевертыши», а в «Литературной газете» творение Зои Кедриной «Наследники Смердякова».

Дмитрий Еремин – один из самых зловонных критиков-клеветников, критиков-доносителей времен Сталина. В последние годы читатели советской прессы успели основательно забыть о его существовании, потому что даже не очень разборчивые редакторы предпочитали не публиковать столь грязное имя. Очень интересно и примечательно, что КГБ вынуждено было поручить статью Еремину, – на такую «работу» не нашлось никого почище и поспособнее.

Как и следовало ожидать, Еремин сделал свое дело очень плохо – даже с точки зрения властей. Если у кого-то и были до его статьи предубеждения против поступков Синявского и Даниэля, то Еремин их успешно рассеял. Например, он возжелал показать, что Синявский двуличен: публиковал за границей обличительные произведения, а в своей стране, выступая как литературный критик, ополчался на тех, кто «чернил советское общество». Чтобы это показать, Еремин взял выдержку из громовой статьи Синявского в «Новом мире», где А.Синявский, действительно, нападает на писателя Шевцова за искаженную картину современного русского общества. Но дело-то в том, что Синявский в этой замечательной смелой статье подверг разгрому подлый и антисемитский роман Шевцова «Тля», где автор утверждал, что евреи «пролезли» на руководящие роли в советской литературе и искусстве. Против такого гнусного искажения действительной картины и выступил Андрей Синявский, честь ему и слава. А Еремин, не назвав статьи, вырезал из нее кусочек, рассчитывая, что дурак-читатель не узнает откуда это и поверит в двуличие Синявского.

Все остальное в статье Еремина – на том же уровне или еще хуже.

Критик З.Кедрина своей статьей в «Литературной газете» многих удивила: ее не считали до того «наемным убийцей» органов государственной безопасности. Лишь после появления «Наследников Смердякова» кто-то вспомнил, что ведь да, действительно, в начале пятидесятых годов сия дама пару раз официально «бичевала» так называемых космополитов в советской литературе (это термин Геббельса, взятый Сталиным на вооружение в 1950 году).

В своей статье против Синявского и Даниэля Зоя Кедрина кощунственно ссылается на великого Достоевского – одно это достаточно мерзко. Но я обращу сейчас внимание на другое. З.Кедрина, подобно Еремину, тоже решила доказать нечто недоказуемое – а именно, что Синявский был антисемитом. Уж очень ей хотелось выступить против него с этаких, что ли, прогрессивных позиций – вроде как ей претит антисемитизм Синявского. Это само по себе тоже примечательно – чувствовала, чувствовала Кедрина, что грязное дело делает, и страшно ей хотелось представить себя хоть чуточку почище Еремина (ее статья вышла через десять дней после ереминских «Перевертышей»).

Как же доказать антисемитизм Синявского, если он в действительности борец против дискриминации и всяческого шовинизма? Кедрина воспользовалась тем, что в СССР произведения Абрама Терца неизвестны – ей-то ведь дали их прочесть только в КГБ. И она, подобно Еремину, «выкроила» соответствующий кусочек из текста, представив его как антисемитский. Разумеется, дама просчиталась: еще до суда все, кто интересовался произведениями Терца и Аржака, могли прочесть их в рукописях. Нельзя, не подобает говорить о пользе суда над писателями – особенно сегодня, когда оба они еще томятся в лагерях, и жизни их всякую минуту под угрозой, – но факт таков, что именно арест Синявского и Даниэля и суд над ними приковал народное внимание к произведениям Абрама Терца и Николая Аржака.

В конце января, буквально за неделю до суда, все еще не было ясно, решатся ли их судить и если да, то как – открытым судом или закрытым. О колебаниях и спорах, что шли по этому поводу «на самых верхах», свидетельствует такой эпизод.

В Доме журналиста, перед специально отобранной аудиторией, вдруг выступил «ответственный сотрудник Комитета государственной безопасности» (так его нам представили) некто Банников. Разумеется, он был облачен в гражданское платье, так что чин его был неясен, но намеком нам дали понять, что это чуть ли не заместитель председателя Комитета. Формально доклад был о «происках империалистических разведок и бдительности советских людей». Однако, поговорив пять минут на общие темы, оратор перешел к делу Синявского и Даниэля. Обозвав их разными бранными словами, он сказал:

— Западная буржуазная пропаганда подняла дикий вой по поводу ареста этих двух проходимцев. Они испытывают крепость наших нервов. Мы покажем им, что нервы у нас крепкие, что нас не запугаешь. Мы будем их обоих судить. И мы при этом рассчитываем на полную поддержку советской печати, на вашу поддержку, товарищи.

Со странным чувством расходились мы после этого внезапного «доклада». У всех было ощущение, что Банников как бы защищал против кого-то свою позицию, позицию КГБ. Его часто повторяемое «мы» было неопределенным, он ни разу не сказал «партия» или «правительство». По-видимому, это «мы» означало только секретную полицию, которая пыталась спасти «честь мундира» и укрепить свое влияние в государстве.

Суд, назначенный на начало февраля, был в последний момент отложен на двое суток. Видимо, в эти последние двое суток было решено сделать суд формально открытым, а на самом деле закрытым – не пускать иностранных корреспондентов, не пускать и советскую публику, а составить аудиторию маленького зала из специально приглашенных «ортодоксов». Даже таким газетам, как «Правда» и «Известия», не дали просто корреспондентских мест, а предварительно «согласовали», кто будет представлять эти газеты. От «Известий», в частности, присутствовал некто Юрий Феофанов – человек, известный своими связями с органами безопасности.

И все-таки! И все-таки на третий день после окончания процесса я, по многозначительному тону телефонного вызова моего друга, помчался к нему на квартиру и прочел отпечатанные на пишущей машинке последние слова Андрея Синявского и Юлия Даниэля. А еще неделю спустя читал стенограмму процесса – всю, от начала до конца!

Я не думаю, чтобы кто-нибудь из судебных работников скопировал и распространил эти секретные документы. Я не верю также, что запись процесса получена через тех немногих «особо проверенных» журналистов, что присутствовали на суде от начала до конца по долгу службы, – слишком уж они «проверенные», да и побоялись бы сделать это, зная, что подозрение падет на их головы в первую очередь. Стало быть, это коллективный труд, потому что только судебные чины да аккредитованные корреспонденты имели пропуска на все заседания подряд. Остальные присутствовали по пропускам, выдаваемым лишь на одно заседание. И этих остальных было в общей сложности не больше пятисот. Значит, и среди этих «надежных из надежных» существовала тайная эстафета записи, перепечатки, сбора воедино тех сотен страниц, что составляют позорный и обличительный документ – протокол беспрецедентного в истории человечества суда над литературой. Поистине, нет больше надежных приверженцев у русской диктатуры.

Я не уверен, что здесь надо пересказывать содержание протестующих писем, индивидуальных и коллективных, направленных после осуждения писателей в разные инстанции, от Председателя Президиума Верховного Совета СССР до редакции «Правды». Скажу только, что таких писем были тысячи. И это, как приглашение к протесту на Пушкинской площади 5 декабря 1965 года, лучше всего показывает перемены в России – те самые подспудные перемены, о которых написал однажды Евтушенко. Роль баранов в бессловесном стаде больше не устраивает мыслящих людей моей страны.

Эти краткие заметки по поводу суда над Синявским и Даниэлем я закончу любопытным штрихом, относящимся к «общественному обвинителю» Аркадию Васильеву – тому самому, который получил $13 200 перед процессом* .

После трудов праведных на суде этот человек отправился отдыхать в писательский Дом творчества в Голицыне, под Москвой. И сразу же обнаружил, что там никто не хочет говорить с ним, подавать ему руку и даже сидеть за одним обеденным столом. Люди не придавали этому характера открытой демонстрации, они просто избегали его – и все.

Полицейский провокатор обиделся. И проделал номер, вполне достойный его морали и интеллекта. Перед обедом, за полчаса до начала, он занял место перед единственным входом в столовую, как бы дыша воздухом. Он хотел поставить писателей в безвыходное положение обязательной встречи с ним нос к носу и «взять на заметку» тех, кто демонстративно отвернется. Результат был самый неожиданный: половина отдыхающих, не дойдя до дверей, повернула обратно и вообще не обедала в столовой в тот день. Остальные проходили, что-то бормоча в ответ на его дружелюбные приветствия. Право, одно это говорит больше, чем все заклинания передовых газетных статей о «монолитности советского общества».

 

VI.

Положение в советском искусстве, изобразительном и театральном, очень схоже с тем, что делается в литературе.

В 1962 году журнал «Молодая гвардия» попросил меня пойти к самому «ведущему» советскому художнику Владимиру Серову и взять интервью. Серов в искусстве – это примерно то же, что Шолохов в литературе, и повидать зверя в его собственной берлоге было соблазнительно. Уговорившись с ответственным секретарем журнала Игорем Смирновым, что мое имя не появится на страницах, что я просто изложу слова Серова о работах молодых художников, я поехал.

Предварительно, по телефону, Серов дал согласие сказать несколько слов для «Молодой гвардии». «Всем отказываю, – пророкотал он дружелюбным басом, – а молодогвардейцам не могу. Люблю этот журнал. Вы уж извините, я вас на своем чердаке по-рабочему приму, без приготовлений, – работаю».

«Чердак» Серова оказался грандиозной двухсветной студией на верхнем этаже нового дома между гостиницей «Украина» и Киевским вокзалом – в самом прекрасном районе Москвы. Кроме огромного зала, который мог раздвижной перегородкой делиться на две части, в студии были какие-то комнаты и даже кухня -— все это не для жилья, Серов живет где-то в другом месте. Меня встретил невысокий круглолицый седой человек, странно похожий на Хрущева. Он извинился за свой вид – распахнутая на груди старая рубаха и мятые штаны в краске – и пригласил садиться.

Первое, что я увидел в студии, была исполинских размеров картина, известная мне еще по школьным учебникам, – «Ленин провозглашает советскую власть». Стояла она на каком-то невероятно сложном станке с рукоятками и рычагами. Пользуясь правом журналиста задавать вопросы, я немедленно спросил:

— Владимир Александрович, разве эта картина так и стоит у вас в студии? Ведь она же написана очень давно, я ее помню с детства.

Серов ласково улыбнулся.

— Да нет, голубчик, это не совсем то, что вы помните. Подлинник в Пекине, а это... м-м... авторское повторение, несколько более современный вариант. Присмотритесь – поймете.

Я присмотрелся и понял. На «авторском повторении» не было Сталина, который в подлиннике, разумеется, стоял плечом к плечу с Лениным на трибуне Смольного. В другой части зала стояла, тоже на станке, картина несколько меньших размеров – опять Ленин, идущий куда-то по булыжной мостовой, а рядом теснятся какие-то типичные «пролетарии».

— Я думаю назвать это «С Лениным», – серьезно сказал Серов, – Как вам название?

Я одобрил название, мысленно благодаря Бога за то, что Серов не спросил «как вам картина?» Ибо сказать, что это была бездарная олеография, значило все равно польстить автору, а после такого ответа интервью вряд ли получилось бы.

Поэтому я отошел от тем искусства и стал расспрашивать художника о его жизни. Совершенно неожиданно я почувствовал не только человека, но и интересного рассказчика, почувствовал его своеобразный юмор.

Серов рассказал, что происходит из села Эммаус Тверской губернии (я много раз проезжал это село, оно на шоссе Москва-Ленинград, так что тема была детализирована), что он сын дьякона местной церкви. Пошли любопытные истории о жизни тогдашнего тверского духовенства – как я понял, в самом начале века, до революции. Вот одна из них, на образец.

«Тверской епископ был человек грамотный, высоко образованный и даже стихи писал. Однажды в его епархии, в деревне под названием Палисадник, случился скандал: подрались поп с дьяконом. Они шли по деревне, а на пути огромнейшая лужа – хоть вплавь кидайся. Поп и говорит: отец дьякон, у тебя сапоги яловые, непромокаемые, перенес бы ты меня через лужу. Тот согласился, сел иерей дьякону на закорки – пошли. Дошли до середины лужи, она глубокая, а в священнике пять с половиной пудов. Дьякон остановился да и говорит: слезай, мол, батюшка. Нет, отвечает поп, ты меня подрядился нести – неси. Ну дьякон взял да и сбросил священника посреди лужи. Тот поднялся, грязный весь, и сгоряча в морду дьякону. А тот сдачи. На другой день оба написали жалобы епископу – один на другого. Взял епископ обе жалобы, вместе скрепил и приколол бумажку с резолюцией: «И коня и всадника вон из Палисадника!»

Выслушав несколько таких историй, я перешел к делу – попросил Серова сказать, что он думает о творчестве молодых художников. И мой непринужденный собеседник чудесным образом исчез. Вместо него передо мной сидел холодный бюрократ высокого ранга, осторожный, злой и подозрительный.

— Пишите дословно, – сказал Серов. – Очень важно передать мое мнение с полной точностью. Значит, так: у нас есть талантливые молодые художники (он назвал несколько имен), они работают над большими темами, развивают лучшие традиции социалистического реализма...

Тут позвонил телефон, Серов взял трубку.

— Да, я. Что это за сомнения у вас такие? Если мы написали, что надо заплатить за вещь девять тысяч – значит, надо заплатить. Мы знаем, кому следует платить по высшей ставке, а кому не следует. Все, до свиданья!

Он обернулся ко мне.

— Продолжим. Наряду с талантливыми молодыми мастерами есть, к сожалению, немало так называемых модернистов, которые своей мазней порочат наше искусство. Есть среди молодых такие типы, которые откровенно отрицают реализм, проповедуют абстракцию, пишут черт знает что. Им надо дать суровый отпор. Этим, с позволения сказать, новаторам я бы отрубил руки, чтобы они не пачкали стены выставочных залов своими...

— Позвольте, Владимир Александрович! – я с отчаянием перебил его людоедскую речь. – Позвольте, но ведь не можем мы писать про руки, которые надо отрубить!

— Почему это не можете? – буквально зарычал на меня Серов, – Вы что, тоже «этим» сочувствуете? Защищаете модерняг и леваков? Смотрите, я завтра же поеду к товарищу Козлову, к Фрол Романычу, и скажу, что журнал комсомола «Молодая гвардия» защищает модернистов от Серова. Он вам покажет! Вы знаете, до чего эти леваки доходят? Тут на днях было обсуждение выставки девяти художников. Плохая была выставка, стали ее справедливо критиковать. Поднимается человек на трибуну и говорит: «С позиций социалистического реализма...» А из зала «Бу-у-у!» Поднимается другой и говорит: «Товарищ Хрущев указал нам...» А они опять «Бу-у-у!» Понимаете? Я уверен, что там половина была агентов ФБР! Их сажать надо!

— Чьих, чьих агентов?

— ФБР – не знаете, что ли? Ну, в общем американских! Это их диверсия против советского искусства!

Я отчетливо понимаю, что эта запись разговора может показаться читателям выдуманной, фантастической. Хочу поэтому обратить внимание, что ни одного слова здесь я не выдумал и не изменил. Слова Серова врезались мне в память навсегда, настолько дико и невероятно они звучали. В.А.Серов недавно умер, но предложение «отрубить руки» он успел после беседы со мною повторить неоднократно, другим людям.

Но это был еще не конец. Серов вошел в раж, глаза его засверкали, он забыл, что просил меня записывать каждое слово, и стал поносить модернизм вообще, не только советский.

— Вы видели эту мазню Пикассо на французской выставке? Нет еще? Так я вам нарисую – вот!

Серов схватил авторучку (рядом стояли в особой вазе десятки карандашей, в другой вазе кисти, но он взял авторучку) и довольно точно набросал контуры «Женщины под деревом» Пикассо. Комментарии, которые он при этом делал насчет частей тела этой женщины, насчет цвета, я лучше приводить не буду.

— Или вот приезжал к нам Ренато Гуттузо! – продолжал Серов. – Конечно, он коммунист, мы его хорошо приняли, хвалили его работы, но, между нами говоря, что он пишет? Что? Это же невозможно смотреть!

Под конец я сделал еще одну безнадежную попытку спасти интервью, как-то смягчить серовские формулировки насчет молодых художников. Но ничего не вышло. В студию зашла жена Серова, приятная темноглазая женщина, и художник стал апеллировать к ней как к аудитории.

— Вот, извольте радоваться: «Молодая гвардия» не желает публиковать мое мнение об искусстве! Им, наверно, больше по душе мутные писания господина Эренбурга (так и сказал – «господина»), который морочит головы молодежи и наводит тень на плетень!

Я прямо из студии позвонил в «Молодую гвардию» и попросил Игоря Смирнова поговорить с Серовым, убедить его, что в таком виде интервью нельзя печатать. Художник долго кричал в трубку те же слова, что перед этим мне, а потом Смирнов со вздохом попросил меня прервать разговор и вернуться в редакцию. Что я и сделал.

Интересно, что интервью с Серовым все-таки появилось в журнале, и без предложения «отрубить руки» – видимо, редакция послала к художнику какого-то более терпеливого человека, умеющего обходиться с «корифеями» лучше, чем я.

А спустя четыре месяца Серов решил осуществить на деле свои угрозы молодым художникам. На выставку, которая открылась в Москве (и где была выставлена его картина «С Лениным», вызвавшая град насмешек), он привел Хрущева с подручными. Хрущев охотно повторял хулиганские выпады Серова против современного искусства, и это было сигналом к длительной травле каждого художника, который хоть чуть-чуть «уклонялся» в своем творчестве от унылого фотографирования, от писания слащавых жанровых картинок о радости советской жизни.

Тяжелые нападки выдержал тогда талантливейший скульптор современной России Эрнст Неизвестный. Этот мужественный человек, герой войны, не желал ни каяться, ни приспосабливать свое искусство к «генеральной линии партии». Чтобы как-то существовать (все заказы на его работы были, конечно, тотчас аннулированы), он стал выполнять иллюстрации для журналов, в том числе и для нашего – для «Знание – сила». Но в 1966 году (!) главный редактор объявил, что иллюстраций Неизвестного мы больше принимать не можем.

Тем, кто думает, что с «увольнением» Хрущева художникам стало легче, свободнее, надо знать, что не только Неизвестный, но и Рабин, и Плавинский, Зверев, Соостер, Брусиловский (можно назвать еще дюжину талантливых людей) живут по сей день в обстановке нервозности, нападок и притеснений. В январе 1967 года в клубе московского завода «Компрессор» молодые рабочие – любители искусства – организовали выставку одиннадцати молодых художников, в том числе Оскара Рабина и Дмитрия Плавинского. Выставка открылась и проработала... полчаса. В зал ворвались какие-то люди и объявили, что выставка закрывается, «так как помещение нужно для других целей».

Уже на следующий день секретарь Союза художников Екатерина Белашова (в 1963 году ее удачно назвали «Серов в юбке») разразилась истерической речью по адресу молодых художников, которые «все дальше отходят от линии коммунистической партии и социалистического реализма, тратят свое время и силы на пустые формалистические эксперименты». В тексте этой речи не было ничего об отрубании рук или об «агентах ФБР», но ведь нынче в России объявлена эпоха «сдержанных выражений». Однако в подтексте речи Белашовой и в свирепом разгоне художественной выставки все это чувствуется с прежней ясностью. На поверхности советского искусства ничто не изменилось с 1962 года: Серовы и белашовы по-прежнему в чести, Неизвестный и Рабин преследуемы и гонимы.

Но изменения следует искать не на поверхности, а под нею: зрители отворачиваются от конфетных полотен придворных рисовальщиков и ищут настоящего, выразительного искусства. Не случайно выставка одиннадцати молодых художников открылась в окраинном рабочем клубе: вопреки усилиям официальных пропагандистов и неофициальных агентов КГБ, искусство прокладывает свой трудный путь к душам человеческим.

 

VII.

Тот же процесс, но со своими, конечно, особенностями, наблюдается в советском театре, в кино, даже в музыке.

В послесталинский период почти все театры страны претерпели одну экономическую реформу, возымевшую серьезные политические последствия. В печати об этом было очень мало, зрители практически не знали о происшедшем, но на театральную жизнь это оказало самое благотворное влияние – вопреки воле властей.

Я имею в виду так называемое снятие государственной дотации. Раньше театры могли не заботиться о коммерческой стороне своей деятельности – если сборы не покрывали расходов театра, убытки восполнялись из государственного бюджета. Поэтому вид пустого зала не очень тревожил директоров и режиссеров – им важно было держать «политически верный курс», за отклонение от этого «курса» карали беспощадно. Не то теперь: театры должны заботиться не только об «идейности» репертуара, но и о его «кассовости», как говорят актеры на своем жаргоне. Надо чем-то привлекать зрителей, иначе будет нечем платить артистам и рабочим, не на что покупать реквизит и заказывать декорации.

Поначалу эту нелегкую проблему театры стали решать довольно просто – включали в репертуар одну-две современных западных пьесы детективного плана. Как только такие пьесы появлялись в переводах на русский язык и допускались к постановке театральной цензурой, их буквально хватали десятки театров сразу. Если бы русские театры платили авторский процент зарубежным драматургам, то Ф.Нотт, например, быстро стал бы мультимиллионером: его пьеса «Телефонный звонок» ставилась в Москве и на Дальнем Востоке, в среднерусской полосе и в Сибири, за Полярным кругом и в знойной Средней Азии. На афишах бойко мелькали названия вроде «Дорога в Нью-Йорк», «Доброй ночи, Патриция» и им подобные. Зритель, которого тошнило от «производственных» и «сельскохозяйственных» агиток, охотно шел на любой западный примитив – просто поразвлечься. А театры делали так: держали в репертуаре десяток «идеологически выдержанных» пьес, на которые никто не ходил, но показывали их крайне редко. Зато изо дня в день «крутили» доходные иностранные боевики. В репертуарном отчете все выглядело гладко: одна-две иностранных пьесы на десяток советских всегда разрешались.

Но вот кто-то в ЦК партии поднял по этому поводу тревогу. Пошли обследования, проверки репертуара, газеты разразились гневными статьями против «пустых, бессодержательных западных поделок, захлестнувших советскую сцену». Тот же «Телефонный звонок» Нотта был официально запрещен, от театров требовали ставить пьесы, «полноценные в идейном и художественном отношении».

Для многих театров наступил очень тяжелый период, они буквально стояли на грани развала. Помню, как Владимирский театр (120 миль от Москвы) прельщал зрителей духовым оркестром и танцами в антрактах, другие устраивали лотереи, показывали узкопленочные кинофильмы в фойе – все это мало помогало.

Идеологические руководители были уже не прочь отступить, вернуться к доброй старой системе дотаций, но тут министерство финансов объявило, что это совершенно невозможно: потребные для этого миллионы рублей взять негде, страна и так предельно бедна.

Ничего не поделаешь: пришлось дать театрам некоторую свободу выбора репертуара. Категорически запрещено было только возвращаться к «легковесным» западным боевикам.

Это был переломный момент в истории советского театра; за последние шесть-семь лет были поставлены не только новые сильные произведения русских драматургов, но и лучшие западные пьесы – произведения таких авторов как Гибсон, Брехт, Дюренматт.

На сценах ожили убийственно сатирические пьесы-сказки Евгения Шварца – «Голый король», «Дракон», «Обыкновенное чудо», нацеленные, что называется, не в бровь, а в глаз советской диктатуре. Широко пошли гуманистические, хотя и с просоветской моралью пьесы Виктора Розова; несколько очень смелых пьес – по советским понятиям, разумеется, – написали А.Арбузов, Л.Зорин, В.Радзинский.

Конечно, все это идет отнюдь не гладко – партийные власти прилагают все усилия, чтобы запретить, подавить, задержать появление современных критических пьес. Но, скажем, острейшая сатирическая пьеса Леонида Зорина «Дион» хоть и урезанная цензурой, все-таки идет в Москве – это знамение времени.

Иногда, правда, идеологическое начальство устраивает разгром какой-нибудь особенно откровенной пьесы – чтобы не допустить ее показа и одновременно припугнуть драматургов. Так случилось с пьесой Владимиpa Тендрякова и Камила Икрамова «Белый флаг» о тяжелых противоречиях двух поколений – старшего, прошедшего сталинскую «выучку» и привыкшего к предательству, и молодого, ищущего правду. По поводу этой пьесы метали громы и молнии, было принято специальное постановление ЦК комсомола, и в результате она не увидела света рампы. Мой друг, театральный критик, меланхолично сказал в самый разгар этого шума:

— Ничего особенного, это они выполняют указание Гитлера, что «писателям и артистам нужно время от времени грозить пальцем».

Это было особенно метко сказано, потому что в то самое время на экраны вышел фильм Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм», и эпиграфом к одной из частей фильма были взяты приведенные моим другом слова Гитлера.

Раз уж я заговорил о кино, то надо посвятить несколько слов и этому «важнейшему из всех искусств» по определению Ленина.

На каждую тысячу человек населения в Советском Союзе приходится меньше кинотеатров, чем в любой западной стране. А десятки миллионов крестьян вообще не имеют возможности посещать постоянные кинотеатры – они время от времени обслуживаются «кинопередвижками» с принудительным репертуаром.

Именно этим объясняется тот факт, что даже самые фальшивые пропагандистские «картинки» находят какого-то зрителя – рядовому обитателю провинциального города некуда пойти, кроме как в кино, а кино в его городе единственное, и выбирать не из чего. Но даже при таких безвыходных условиях работники Главкинопроката (это единственная на всю страну организация, распределяющая фильмы) встретились два года назад с финансовой проблемой: кинотеатры страны перестали выполнять планы по сбору денег. Поэтому упомянутый Главкинопрокат изо всех сил стремится показывать на экранах французские, итальянские, американские, западногерманские фильмы: эти картины «делают деньги» безотказно.

Однако на пути иностранных фильмов к советскому зрителю стоит мощный заслон: так называемая закупочная комиссия. Она призвана следить, чтобы на советский экран не проникала «буржуазная идеология». Поэтому ни «8½», ни «Джульетта духов», ни «Сладкая жизнь» Феллини, ни «Вестсайдская история», ни «На берегу» Стенли Крамера, ни «Хиросима – любовь моя» Алена Рене, ни его «Лето в Мариенбаде», так же, как ни один фильм Антониони не попали к русским кинозрителям. Это я назвал первые пришедшие мне в голову значительные западные произведения – можете продолжить этот список сами, вспоминая все лучшее, что поставлено на обоих континентах. К демонстрации допускаются либо так называемые «прогрессивные», то есть левые западные фильмы, либо посредственные коммерческие картины типа французской «Железной маски».

Однажды закупочная комиссия разрешила показывать на советском экране «Великолепную семерку» с Юл Бриннером. Это был прямо праздник для бухгалтеров Главкинопроката – деньги потекли к ним рекой. Но счастье продолжалось недолго: появилась «возмущенная» статья в «Известиях», и картину сняли с проката.

Замечательно, однако, что партийные руководители, в том числе самые высшие, обожают западные фильмы. У них на дачах есть кинозалы, и особый отряд работников того же Главкинопроката возит на эти дачи все новинки зарубежной кинематографии. Картины привозятся в СССР под предлогом просмотра и возможной покупки, даже если заранее известно, что фильм куплен не будет. За несколько дней пребывания в Москве фильм показывается властям, если он интересен, и тайком от фирмы-производителя контратипируется. На складе Главкинопроката в Гнездниковском переулке и в так называемом Госфильмофонде (на станции Белые Столбы под Москвой, там же, где находится знаменитый сумасшедший дом) есть все, что угодно для души. Мы, журналисты, иногда обращались к заместителю министра кинематографии Баскакову с просьбой посмотреть на нашем закрытом вечере тот или иной фильм и часто получали разрешение. Тогда машина посылалась к задним воротам министерства, и представитель «спецотдела», то есть секретного отдела, выдавал нашему посланцу фильмокопию под особую расписку...

Если вернуться к советским фильмам, то будет несправедливо отнести их все к бездарным агиткам. Есть в советском кино и талантливые режиссеры и способные операторы – если бы снять с них колоссальное идеологическое давление, мы увидели бы немало прекрасных картин. Ведь даже сейчас, при невыносимых условиях работы, когда каждый кадр каждого фильма без конца «обсуждается» с политической точки зрения, появились и «Сорок первый» Григория Чухрая, и «Добро пожаловать» Элема Климова, и «Двое» Михаила Богина, и «Чужие дети» Тенгиза Абуладзе и «Гамлет» Григория Козинцева и «33» Таланкина и Данелия и еще несколько отличных, подчас остро критических картин. Что касается последнего фильма, то его выпустили на экран после долгих колебаний. Это едкая и веселая комедия о «маленьком человеке» из провинции, у которого местный дантист вдруг обнаружил тридцать третий зуб во рту. Новоявленное чудо природы превозносится всей пропагандистской машиной и в конце концов обладатель тридцати трех зубов даже отправляется на Марс.

На предварительном «закрытом просмотре» этого фильма (бесчисленные закрытые просмотры каждого фильма обязательны перед выпуском на экран) присутствовали несколько советских космонавтов. Усмотрев некий намек на себя, они демонстративно покинули зал. Перепуганное кинематографическое начальство сразу же решило запретить картину, и лишь через два месяца авторы пробились к какому-то крупному боссу в ЦК, который разрешил прокат.

— Хорошо поэтам, – вздохнул однажды мой приятель, кинооператор. – Написали стишок, пустили по рукам, и готово – вся Россия знает. А нам, киношникам, каково? Попробуй, сделай подпольную картину!..

Эта шутка удачно выражает мысли многих советских киноработников.

В преддверии 50-летия советской власти было решено объявить «новый подъем» отечественной кинематографии. Официальных похвал и наград удостоились тяжелая многосерийная картина «Война и мир» Сергея Бондарчука, военный фильм «Живые и мертвые» по роману Симонова, тот же «Гамлет» Григория Козинцева. Из этих фильмов только «Гамлет» вызывает живой интерес публики, да и то потому, что, как сказал один критик, «у Козинцева был приличный сценарист Виля Шекспир». От себя добавлю, что был у него еще замечательный исполнитель главной роли – Иннокентий Смоктуновский.

Однако «подъем» кинематографии явно не получился – не мог получиться. Ни по заказу, ни под давлением искусство не рождается.

Относительно легче, нежели художникам, артистам или киноработникам, живется в СССР музыкантам. Время, когда под запретом были и симфонии Бетховена и даже Патетическая симфония Чайковского, давно прошло. Миновали и времена, когда Шостакович был обвинен в формализме. И классики и современные композиторы звучат в России совершенно свободно. Однако даже здесь нельзя говорить об отсутствии идеологического контроля. Совсем недавно после всего двух исполнений была запрещена симфония Шостаковича – Тринадцатая. «Ей не повезло из-за несчастливого номера» – острили музыканты. Но все знали, что талантливо написанной симфонии «не повезло» по другой причине: в нее включен «Бабий Яр» Евтушенко и музыкальный отрывок на его же стихи о юморе:

Цари, короли, императоры, Властители всей земли Командовали парадами, А юмором – не могли!

Властители всей русской земли не могут вынести таких строк, и так как нельзя было отделить текст от музыки, то приказали замолчать не только словам Евгения Евтушенко, но и нотам Дмитрия Шостаковича.

Но Россия – Россия все равно поет.

 

VIII.

Песни стали сегодня особой стихией русского искусства. Буквально в последние пять лет они сделались достоянием миллионов. Даже стихи лучших поэтов не могут соперничать с песнями по их популярности. И особенно важно то, что эти новые, никем не разрешенные и не прошедшие цензуру песни уже живут во всех слоях народа – их знают рабочие и колхозники, чего нельзя сказать о стихах.

Начало положил крупный поэт Булат Окуджава, москвич, грузин по крови, но русский по воспитанию, участник войны, скромный и даже застенчивый человек. Лет шесть назад, работая заведующим отделом поэзии «Литературной газеты», он вдруг спел нескольким друзьям свои песни под собственный аккомпанемент на гитаре. Песни понравились, друзья попросили Окуджаву записать их на пленку – и дальше это приняло характер эпидемии. За каждой новой песней Булата Окуджавы буквально шла охота. Люди складывались и на последние гроши покупали дорогие магнитофоны. Резко поднялся спрос на гитары, расхватывались самоучители игры на этом инструменте, на курсы обучения игре на гитаре стало немыслимо поступить.

Вскоре появились и подражатели Окуджавы – авторы и исполнители собственных песен. Однако наиболее талантливые из них имеют собственное, вполне определенное творческое лицо. Эпигонами их не назовешь – они не только продолжают, но и развивают жанр.

С самого зарождения, с Окуджавы (я веду счет с него, хотя сатирические песни существовали и раньше; однако у них не было такой лавинной популярности), общее направление песен было выражено четко: невыносимость подневольной жизни, протест против диктатуры, издевательство над ней.

Ни прибыли, ни убыли не будем мы считать – Не надо, не надо, чтоб становилось тошно! Мы успели сорок тысяч всяких книжек прочитать И узнали, что к чему и что почем – и очень точно...

Таков рефрен одной из «ранних», мало известных, но любимых в России песен Окуджавы. Наиболее популярные из них – «Синий троллейбус», «Дураки», «Черный Кот», «Песня американского солдата» – уже известны на Западе, и я только порекомендую вам достать их и послушать. А здесь расскажу о песнях других авторов, известных пока только в России. Этих «других авторов» я по понятным соображениям называть не буду.

«Облака» – так называется песня о миллионах людей, искалеченных в сталинских лагерях, а сейчас «милостиво» выпущенных на свободу и впустую доживающих на пенсии. Один из таких – от его лица поется песня – получил свою подачку от государства и теперь пропивает ее. Он следит за плывущими по небу облаками:

Облака плывут, облака, В дальний край плывут, в Колыму, И не нужен им адвокат, Им амнистия ни к чему! И по этим дням, так как я, Полстраны сидит в кабаках; Нашей памятью в те края Облака плывут, облака...

Песня с ироническим названием «Старательский вальсок» ставит глубокую моральную проблему молчания из трусости или карьеризма – когда кругом творятся подлости.

Все мы с вами немножко старатели, Потому что молчание – золото. Очень просто попасть в богачи, Очень просто попасть в первачи, Ах, как просто попасть в палачи – Промолчи, промолчи, промолчи...

Когда Советский Союз запустил в космос Гагарина, и газеты буквально лопались от пропагандистских ура-патриотических излияний, народ откликнулся совершенно издевательской песней:

Марья Петровна идет за селедочкой – Около рынка живет – А в поднебесье серебряной лодочкой Спутник советский плывет!

Дальше в песне рассказывается о том, что Марья Петровна не смогла купить «селедочки» – больно дорого с нее запросили, – а советский космический корабль совершил посадку в заданном районе.

Советская пропаганда много кричит о «новом жилищном строительстве», о новых микрорайонах, возникающих в городах и вокруг них. Автор одной из песен живописует тусклый, безрадостный, пьяный быт в таких новых микрорайонах – и вот его вывод:

Микроулица Микрогорького, Микроголод и микропир; Город шаркает микропорками – Микроклимат и микромир!

Громадную популярность завоевала одна из последних песен – остро сатирический сюжетный рассказ о преподавателе марксизма-ленинизма, которого внезапно вызвали для вступления в наследство умершей за границей тетки-миллионерши:

Оказалось, в далекой Фингалии Умерла моя тетя Калерия.

В мировоззрении преподавателя марксизма мгновенно происходит полный поворот, вся его коммунистическая убежденность слетает как шелуха, он посылает к черту свой институт и ждет визы в Фингалию – получать свой миллион. Вокруг него тем временем вьются приятели-собутыльники, одалживают ему деньги на пьянство – с тем, что он пришлет им заграничные «джерси»:

И вам мерси, И вам мерси, А нам – джерси!

Но вдруг из передачи «последних известий» герой узнает, что в Фингалии произошла революция, и вся собственность присвоена государством. Он в бешенстве, он грозит кулаком радиоприемнику и кричит:

Как вы смели, подонки, бездельники – Это ж наше с тетей Калерией!

Песня эта саркастически названа «Балладой о прибавочной стоимости». Прибавочная стоимость – одна из главных экономических категорий Маркса.

Таких песен – различного ритма, настроения, сюжета, но одинакового направления – в России уже не десятки, а сотни. Они распространяются в магнитофонной записи и просто из уст в уста – как правило, все они имеют оригинальные, запоминающиеся мелодии.

Власти долго «не замечали» песен, не знали, как с ними бороться. Окуджаву немедленно уволили из «Литературной газеты». Поэт вынужден был в конце концов уехать в Ленинград и занять скромную должность в местном издательстве. Но, понятно, такие административные меры ни к чему не привели. Уже в Ленинграде Булат Окуджава написал нарочито издевательские стихи о «каплях датского короля» – это популярное в России средство от кашля:

Если правду прокричать вам мешает кашель, Надо больше принимать этих самых капель...

И вот идеологические боссы решили «приручить» песенников, повернуть их творчество в «нужную» сторону. Газеты, особенно комсомольские, стали льстить «менестрелям», в клубах начали устраивать вечера песен с выступлениями наиболее безобидных из них.

Однако провалилась и эта затея. Верноподданных менестрелей никто не слушает, а на вечера песен, чтобы не пустовал зал, стали кое-где приглашать «настоящих» песенников. Почувствовав, что идея оборачивается против них, власти прекратили заигрывание с песенниками, и по этому поводу в печати вновь воцарилось угрюмое молчание.

А Россия поет. И слушает. И думает. И происходят в ней перемены – те самые, страшные для диктаторов подспудные перемены, которые десять лет назад интуитивно предсказал Евгений Евтушенко.