«СВЕРРЕ» ЗОВЁТ НА ПОМОЩЬ

Внуков Николай Андреевич

 

***

6 мая 1946 года.
Из протоколов Нюрнбергского процесса

В Нюрнбергском дворце юстиции сто двадцать второй день заседает Международный военный трибунал.

Судят главных фашистских военных преступников.

Сегодня допрашивают обвиняемого Вальтера Функа. Допрос ведет представитель обвинения от США Додд.

ДОДД. Я предъявляю трибуналу документ 1031-ПС, датированный 28 мая 1941 года. Это секретный протокол совещания у министра Функа. На этом совещании говорилось об изготовлении фальшивых денежных знаков для использования их в России... Вы припоминаете, подсудимый Функ?

ФУНК. Нет.

ДОДД. Взгляните на этот документ, его номер 1031-ПС, США-844... Вы говорили о проблеме валюты на территориях, которые собирались оккупировать, и это было за месяц до нападения (на Россию) и спустя месяц после назначения Розенберга (имперским министром по делам оккупированных «восточных областей»), не так ли?

ФУНК (роется в лежащей перед ним стопке документов). Я не могу найти это место... Но, конечно, когда эти территории были бы завоеваны, пришлось бы заняться и таким вопросом...

ДОДД. То, что вы говорили о намеченном пуске в обращении фальшивых рублей на Украине и Кавказе, это действительно имело место?

ФУНК. Да...

Состоящий на службе у СД шпион Ильяс Базна по кличке Цицерон исполнял обязанности камердинера британского посла в Турции сэра Натчбулл-Хьюгесона. Когда посол спал, Цицерон вытаскивал из кармана брюк своего хозяина ключ от сейфа и снимал фотокопии со всех документов, имевших гриф «Совершенно секретно».

Гитлеровцы выплатили Цицерону за полученные сведения 300 тысяч фунтов стерлингов. Когда Цицерон, бежав в Южную Америку, решил воспользоваться этими деньгами, оказалось, что его надули. Все 300 тысяч состояли из фальшивых банкнотов...

Ежегодно в море в результате различных
Из статистического бюллетеня ЮНЕСКО

несчастных случаев погибает до 280 судов

и около 200000 человек.

 

Норд-ост, 35 миль

4 октября 1963 года в два часа по московскому времени второй радист рыболовного траулера «Быстрый» принял самую спокойную вахту: предстояло только два сеанса связи — с портом приписки Мурманском и с рыболовецкой базой, которая находилась где-то в районе Шпицбергенской банки. Все остальное время можно было читать «Золотого теленка», взятого у механика, или слушать хорошую музыку.

Радист закурил, подправил волосы под оголовье наушников и отодвинул шторку иллюминатора.

Ночь была темная и тихая, только едва уловимое дрожанье пола под ногами да неожиданный всплеск волны за толстым стеклом напоминали о том, что маленький траулер движется среди этой тьмы и что внизу, в жарком и светлом машинном отделении, работает вахта машинистов, а наверху, на закрытом мостике, выдерживая курс, стоит у штурвала рулевой Арсен Гобедашвили.

Радист включил станцию и взглянул на часы.

Хронометр показывал два часа одиннадцать минут по московскому времени.

Радист слегка усилил громкость приема и начал медленно поворачивать ручку настройки приемника. И сразу же стали слышны голоса Земли.

Обрывки музыки, неоконченные разговоры, такты песен, сотни спешных радиограмм, тысячи позывных летели над темной водой Баренцева моря. В пластмассовых кружочках наушников, перебивая друг друга, пищали слова, составленные из точек и тире.

Радист еще немного усилил громкость приема и прислушался.

— СТ21К... СТ21К... — пело в наушниках тонким комариным голоском.

«А! Опять этот радиолюбитель из Танжера вышел в эфир на свободный поиск. Интересно, с кем он сегодня познакомится? — подумал радист. — Эх, взяться бы сейчас самому за телеграфный ключ да поболтать с кем-нибудь. Спросить, какая у них погода, что за фильмы идут в кино.

Жаль, что нельзя вести любительские разговоры при помощи корабельной радиостанции. Сиди, слушай, не мешай другим... Ты на вахте, а они отдыхают. Знакомятся, делятся новостями, после удачной связи посылают Друг другу красивые карточки QSL с видами городов, верблюжьих караванов в желтых песках и белых самолетов над зелеными островами. От карточек пахнет добротной типографской краской и дальними странами, и при взгляде на них кажется, будто во всем мире гремит яркий, нескончаемый праздник».

— СТ21К... СТ21К... — продолжает выстукивать танжерец.

И вот наконец в тонкий комариный звон врывается басовитое гуденье шмеля:

— СТ21К, СТ21К, я — УР23А. Слышу вас хорошо, три балла. Готовы ли вы к приему?

— УР23А, УР23А! — радостно отстукивает танжерец. — Вас понял, вас понял. К приему готов. Говорите! Говорите!

— Я — Таллин, я — Таллин, — гудит УР23А. — Меня зовут Антс. Передатчик пятнадцать ватт. Антенна диполь. Как слышите?

— УР23А, вас понял. Слышимость четыре. Меня зовут Роберт Дрэйк. Передатчик десять ватт. Антенна всенаправленная.

Радист чуть-чуть поворачивает ручку настройки.

Говорит остров Гуам. Какая-то Джин Споук жалуется через половину земного шара Ральфу Сильвестру с Гернсея:

— У нас второй месяц ни капли дождя. Носа не высунуть из бунгало. Сижу у передатчика, опустив ноги в таз с водой...

— Я — Дик Диксон из Окинавы, — вмешиваются в разговор решительные точки и тире. — Джин, ты помешалась на погоде. Расскажи о чем-нибудь другом.

— О чем? — тоскливо спрашивает Джин.

Легкий поворот ручки, свист обрезанных волн — и в наушниках громкие, похожие на барабанную дробь слова:

— Мексиканская Гвадалахара. Говорит Луис Морагрега.

— Алло, я тебя слышу, Луис. Три балла. Дэвид Паккард из Манагуа.

— Дэвид, дружище, я уже пять минут пытаюсь связаться с тобой. Если встретишь Монику Росу, передай, что ее брат Грегорио ушел на Галапагосы на экспедиционной яхте «Антей».

«Эти хорошо знают друг друга», — думает радист, прислушиваясь к нарочито небрежной и в то же время профессиональной работе ключами. Так работают только любители высокого класса, умеющие установить связь с любым районом земного шара за несколько минут.

— У меня целая гора новостей, Дэвид. Вчера в четырнадцать восемнадцать по Гринвичу удалось принять передачу русского спутника. Записал ее на магнитную ленту. Хочу...

И тут в наушники вошел новый сигнал, быстрый и громкий, как пулеметная очередь. Он состоял всего из трех повторяющихся букв, но это были такие буквы, что у радиста захватило дыхание и он весь подался вперед, налегая грудью на выдвижной столик. Рука замерла на ручке настройки.

Но сигнал оборвался так же неожиданно, как и возник, и в наушниках осталось только слабое гудение тока и где-то в невероятной дали чуть слышное потрескивание морзянки.

Радист взглянул на хронометр. Два часа тридцать три.

Он прижал левый наушник ладонью, чтобы лучше слышать, и повернул рукоятку громкости до упора.

Гул усилился, и на фоне этого гула кто-то тягуче выстукивал длинные ряды цифр — сводку погоды.

Радист знал, что такой сигнал никогда не посылается в эфир один раз. Его всегда повторяют. Повторяют до тех пор, пока рука в состоянии лежать на ключе. Он ждал, машинально читая сводку: «Облачность три, осадки двенадцать, ветер четыре...»

Резиновая заглушка наушника отпотела, он слегка сдвинул ее и потянулся за папиросами, и в тот же миг в эфире вновь вспыхнули и понеслись три страшные повторяющиеся буквы:

«SOS — SOS — SOS — SOS — SOS!»

И по той быстроте, с которой выстукивал их неизвестный радист, по тону сигнала, звенящего, как готовая лопнуть струна, было понятно, что это не обычное «просим помощи из-за поломки машины» или «помогите, сели на мель». Это был крик корабля, застигнутого страшной бедой.

— SOS!.. SOS!.. SOS!.. — кричал корабль. — Я — «Сверре». Я — «Сверре»... 74°12' северная широта, 25°17' восточная долгота... Я — «Сверре»... погибли шкипер и почти вся команда... SOS!.. SOS!.. Именем бога помогите... Я — «Сверре»... умоляю — не медлите... ниже ватерлинии 7... 7... 7 ... ж... ж... ж...

...И опять в наушниках только ровное гуденье тока. И ночь за медной обоймой иллюминатора. И два часа срок одна минута на светящемся циферблате часов.

Радист осторожно повернул ручку настройки вправо и влево, но эфир молчал. Тогда, сдерживая дрожь в пальцах, он записал радиограмму на бланк и включил внутреннюю переговорную линию.

— Арсен, дорогой! — сказал он в микрофон. — Ты меня слышишь? Разбуди капитана. Нужно аврал. Я только что принял SOS.

Потом он развернул карту и нашел точку с координатами 74°12' северной широты и 25°17' восточной долготы.

Она лежала в тридцати пяти милях северо-восточнее от курса «Быстрого» в районе Западного Желоба.

 

«СВЕРРЕ» ИЗ СТАВАНГЕРА

 

В пять часов тридцать две минуты «Быстрый» вошел в район, где терпел бедствие корабль. На промысловой карте это место называлось квадратом 2437.

Погода держалась на редкость тихая. В это время года на Баренце обычно шесть, а то и семь баллов. А тут свежак на четыре. Волны почти лениво облизывают борта траулера.

В ходовой рубке у машинного телеграфа рядом с Арсеном Гобедашвили, глубоко надвинув на голову фуражку с потемневшим крабом и зябко ссутулив плечи, стоял капитан Сорокин. Он вглядывался в темень за ветровым стеклом. Губы капитана были недовольно сжаты, и всем своим видом он как бы говорил: «В такую погоду добрые рыбари работают днем и ночью, а мне эта ночка подкинула «SOS»... Вот и выполняй производственный план...»

На «Быстром» никто не спал. Рыбаки и матросы набились в кают-компанию, стояли у бортов и на крыльях ходового мостика, вглядываясь в ночь. Все уже знали о сигнале бедствия, и всем хотелось помочь неизвестному кораблю.

— Подходим к месту, — сказал старший помощник Гришин и уткнулся лицом в резиновый тубус радиолокатора. Там на экране мерцал, равномерно обходя круг, узкий зеленоватый луч. Иногда он выхватывал из темноты россыпь мелких желто-зеленых звездочек, которые быстро тускнели и гасли и при следующем обороте луча возникали уже в другом месте круглого поля. Но это были всего-навсего только верхушки наиболее крупных волн.

Потом на самом краю экрана высветился длинный штрих, четкий, слегка изогнутый, похожий на вытянутую; запятую. Он упорно вспыхивал на одном и том же месте, и его ни с чем нельзя было спутать.

— Есть, вижу! — воскликнул старший помощник, щелкая переключателем масштаба. — Расстояние две с половиной мили.

Капитан включил командный микрофон и вызвал радиста.

— Как связь со «Сверре»?

— Не отвечает, — сказал радист.

— Свяжись с Мурманском. Передай: «Подходим к потерпевшему. Радиосвязь установить не удалось». Да, запроси еще, какие суда находятся в ближайших квадратах. Все.

Он обернулся к старпому.

— Как думаешь, что у них там стряслось? Почему молчат?

— Две мили два кабельтова, — сказал тот, не отрываясь от локатора. — Через пятнадцать минут все узнаем, Владимир Сергеевич.

Капитан включил палубный динамик и вызвал сигнальщика.

В рубку заглянул круглолицый матрос в клеенчатой зюйдвестке.

— Ступай на прожектор, Сидоренко, — распорядился капитан. — Пиши с перерывами в полминуты: «Идем на помощь». Понятно?

— Понял, Владимир Сергеевич.

Сидоренко прихлопнул дверь рубки и загремел сапогами по трапу мостика.

Через минуту электрический луч пробил в темноте серебристый туннель, длинным овалом лег на воду, скользнул вдаль и растаял в тумане.

— Как Мурманск? — справился капитан у радиста.

— Сообщили, что между нами и портом нет ни одного судна.

— Так, — сказал капитан и снова, недовольно сжав губы, прищурился в темноту.

— Слева по борту огни, — тихо произнес старший помощник.

Капитан резко всем телом повернулся влево.

— Ага, вижу, — сказал он и рывком переложил ручку машинного телеграфа на «малый вперед».

«Быстрый» качнулся на волне, замедляя ход. Над морем, на расстоянии полумили от него, мерцали две желтые звезды, а между ними, пониже, зеленая.

— Право руля! — сказал капитан. — Звуковой сигнал!

Воздух дрогнул от короткого удара сирены, но неизвестный корабль не ответил на голос траулера.

— Не слышат, что ли? — проворчал капитан. — А ну-ка, Арсен, дай штук пять коротких!

Снова гудки сотрясли воздух, и снова «Сверре» ничего не ответил.

— По-моему, это не «Сверре», — сказал старший помощник. — Он несет ходовые огни.

— Посмотрим, — пробормотал капитан и переложил телеграф на «стоп».

В тот же миг луч прожектора снова упал на воду, прошелся широкой дугой по верхушкам волн и остановился, высветив дрейфующий корабль.

Это был темный с тяжелыми обводами корпуса грузовик, из тех, кого во всех портах мира называют «работягами» и на разгрузку и погрузку загоняют подальше от быстроходных океанских интеллигентов, куда-нибудь по соседству с угольными причалами. Много таких кораблей ходит по морям и океанам земли, делают они свою незаметную работу — перевозят из страны в страну лес, руды, уголь, зерно, цемент, и до того к ним привыкли на морских дорогах, до того они примелькались, что обращают на них внимания не больше, чем на какой-нибудь самосвал на окраинной улице большого города.

И когда такой грузовик, обдутый всеми ветрами, попробовавший воды всех морей и океанов, отработает свой положенный срок, он тихо умрет на каком-нибудь заброшенном корабельном кладбище в компании таких же стариков, и его имя будет аккуратно вычеркнуто из регистровых книг и так же аккуратно забыто.

Капитан поднял бинокль. В хрустальной глубине стекол обрисовалась нависшая над водой корма и белые буквы названия.

— «Сверре». Порт приписки — Ставангер. Норвежец, — сказал он. — В ходовой рубке свет. В иллюминаторах по борту тоже. Какого же черта они молчат?

— Сидоренко! — окликнул капитан в микрофон. — Сигналь, какая помощь нужна. Сигналь до тех пор, пока не ответят.

Прожектор замигал короткими и длинными вспышками, и «Сверре» то выпрыгивал из мрака, то снова пропадал в темноте, повинуясь кнопке переключателя.

И опять норвежец не ответил на вопрос траулера.

— Отставить, Сидоренко, — сказал капитан, убедившись, что ответа не будет. — Не выпускай его из луча. Гришин, спускай на воду шлюпку. Бери с собой Кравчука и Агафонова. Выясни, что там произошло.

Когда старший помощник ушел, капитан снова поднял бинокль. Его насторожило то, что на воде вокруг «Сверре» не было ни одной шлюпки, ни одного спасательного плотика. И никакой суеты на палубе. Ничего, что обычно сопровождает катастрофу. Будто норвежец застопорил машину и лег в дрейф на час, самое большее — на два из-за какой-нибудь мелкой поломки.

Он вдруг вспомнил, что в радиограмме, принятой ночью, говорилось что-то о ватерлинии. Внимательно осмотрел нижнюю часть борта от носа до кормы, но ничего необычного не увидел, кроме грузовой марки, недавно подновленной белой масляной краской.

— Тебе не кажется, что мы пришли слишком поздно? — услышал он за спиной голос штурмана, поднявшегося в рубку.

— Поздно? — обернулся к нему капитан.

— По-моему, люди с него уже кем-то сняты.

— А целое, с ходовыми огнями судно брошено на произвол судьбы? Ну-ка посмотри на ботдек. Внимательно посмотри. — Сорокин протянул штурману бинокль.

— Странно, — пробормотал штурман, всматриваясь в надстройки норвежского судна. — Они даже не расчехлили шлюпки.

— Вот то-то и оно! — сказал капитан. — Люди у него все на борту, это ясно, как день. Да и чего им бежать с корабля, находящегося на плаву?

— A SOS? Такое не дается в эфир ради шутки. «Именем бога... погибли шкипер и почти вся команда...» Почти вся команда, — повторил штурман. — Наверное, они уже там все... того...

— Что — того? — резко спросил капитан.

— Ничего, — сказал штурман. — Чертовщина какая-то. Возьми. — Он передал капитану бинокль и вышел из рубки.

С открытого мостика было хорошо видно, как шлюпка «Быстрого» подошла к «Сверре», как старший помощник забросил на борт кошку и как все трое поднялись на палубу. Некоторое время они стояли, оглядываясь, словно привыкая к чужому судну, потом гуськом прошли к ходовой рубке и исчезли в темном проеме открытой двери.

Прожектор погас.

И когда глаза отдохнули от яркого света, капитан увидел над восточной стороной моря слабое мутное пятно рассвета, одного из последних рассветов, предшествующих долгой полярной ночи.

Прошло полчаса.

Течение медленно разносило суда в стороны. Свободная от вахты команда траулера слонялась по палубе, посматривая на серый силуэт норвежца. Тралмейстер, делая вид, что его ничто не интересует, пинал ногой ржавые бобинцы трала и ворчал что-то насчет капитана, которому везет на что угодно, только не на рыбу. Радист разговаривал с Мурманском.

На носу расположилась группа рыбаков. Они сидели на ящиках, курили, переговаривались.

— Девять лет плаваю, — сказал один из них. — Был на Сахалине, на Камчатке, в бухте Ногаева и никогда не слышал, чтобы корабли давали такие странные SOS.

— С перепугу ишшо не такое дають, — отозвался бородатый засольщик в телогрейке и голубом берете. — Вот, помню, в Архангельске года три назад, летом было. Ветер пошел восемь баллов, свежак. Мы тогда на Колгуевском мелководье болтались. Тама волна — во! — с пятиэтажный домишше. Сперва капитан решил к Канину двинуть, потом отставил. Задумал штормовать в море. Целее, мол, будем. Там, вишь, у Канина банок превеликое множество. Напорешься в темноте на какую — могила. Ну, значит, поужинали мы, завалились на койки, штормуем. Вдруг вахтенный чуть не на карачках вкатывается к нам в кубрик, глаза белые, морда что глина.

«Братцы! — орет. — Парусник нам встречь параллельным курсом. Весь черный. И без огней!»

Повскакали мы, это, с коек и на палубу. Мамочки мои, наверху погода-то по-серьезному даеть. Только на ногах удерживайся. Смотрим — и в самом деле, низкий, черный, и не параллельным курсом, а напрямик на нас кроеть. То зароется по самую палубу в волну, то, значит, опять выскочит. Мы рты поразевали, стоим и что дальше делать — не знаем. А этот, значит, все ближе и ближе. Потом вдруг — р-раз! — подняло его на гребень и — ф-фьють! — мимо правого борта. Пронесло... Мы опять в кубрик полезли. Вдруг этот вахтенный как заореть: «На корме! Глядите! В кильватере!»— и как грянется по трапу в машину. Мы как глянули и чуть тоже не рванули с палубы кто куда. Этот черный развернулся, значит, на полном ходу, парусами почти до воды достал, потом выправился и — за нами... Тут, скажу вам, у мене внутри тоже вроде забулькотело. «С чего бы это он? — думаю. — И как при таком ветре поворот оверштаг сумел?» А черный, значится, все наседаеть. Уже метрах в двадцати за нашей кормой прыгаеть. Тут вахтенный из машины выскакиваеть и уже не ореть, а хрипом таким говорит: «Кончаемся, братцы. Машина обороты сбавляеть по неизвестной причине...» — и на карачках по трапу на мостик к капитану. Мы, конешное дело, за ним. Капитан сам за рулем, волосы дыбарем, глаза аж светятся... «Давай, — кричит, — SOS! Сейчас море будет из наших жен вдов делать!» Ну, тут, значится, радист и сыпанул сигнал на всю железку. Только отбарабанил все, что в таком случае положено, наша старушка как прыгнеть вперед, как рванеть... К делу кто-то прожектор засветить догадался. Навели свет на корму, смотрим — в кильватере яхта учебная, вся в пене, уже полузатонула, и паруса — в клочья... Откель ее, горемычную, сорвало, так и осталось неведомо. Не успели прожектор погасить, как она дно показала. Вот оно как в море бывает...

Засольщик в телогрейке умолк и сплюнул в сторону.

— А что у вас с машиной-то приключилось, почему обороты теряла? — спросил молодой матрос, с наивным восхищением слушавший рассказ.

— А вот что. Когда яхта, значится, мимо нас проскакивала, в воде швартовый конец от нее на наш винт навернуло. Ну мы ее как бы на буксир взяли. Машина ход потеряла. Потом конец перетерся, винт получил ход, мы и прыгнули...

— Ловко врешь!.. — сказал кто-то.

— Хошь — верь, хошь — проверь, — пожал плечами рассказчик.

Кругом засмеялись.

— Ребята, а вот я однажды попал в такой...

— Слева по борту судно под норвежским флагом! — закричали с мостика.

Все разом вскочили.

Уже заметно посветлело, и в этом тусклом белесом свете был довольно хорошо виден приближающийся к «Быстрому» низкобортный кораблик с двумя грузовыми стрелами у невысоких мачт. На корме его двумя арками поднимались траловые дуги, на которых темными складками висел трал, видимо недавно поднятый и еще не уложенный вдоль бортов.

— Такие же рыбари, как мы, — сказал кто-то. Через несколько минут суда сошлись на расстояние голоса.

Норвежец слегка отработал назад, чтобы погасить скорость, и застопорил машины. И тотчас на палубу из внутренних помещений стали подниматься рыбаки. Неторопливые, бородатые, все, как один, одетые в серые парусиновые куртки, они степенно подходили к поручням, облокачивались на них и спокойно смотрели на русский траулер, перебрасываясь короткими, сквозь зубы словами. Из ходовой рубки вышел широкий седой старик в синем свитере и, быстро перебирая ногами, боком, как краб, сбежал по трапу на палубу. В руке его отсвечивал белой жестью мегафон. Подойдя к борту, он поднял мегафон и отрекомендовался по-английски:

— «Фиск» из Тромсё. Капитан Хельмар Диггенс. Мы приняли «SOS». Что случилось со «Сверре»?

— Траулер «Быстрый». Мурманск. Выясняем причину катастрофы, — ответили с мостика.

— Что у них там стряслось? — переспросил Диггенс.

— Ничего не известно. Наши люди на борту «Сверре».

— Нужна помощь? — немного подумав, спросил Диггенс.

— Еще не знаем.

— Не по-нашенски делают, — сказал молодой засольщик. — Наши прямо пошли бы к «Сверре» и стали бы помогать.

— Не положено. Права такого нету, — сказал матрос, стоящий рядом.

— Какое там право, если люди гибнут? — удивился засольщик.

— Ты, парень, видать, недавно в море и ничего не знаешь. Есть такое

международное правило. Называется «сэлвидж контракт» — договор о спасении» Вести спасательные работы имеет право только тот, кто первым подошел к гибнущему судну. Вот если договорятся капитаны, тогда могут спасать вместе. Ведь за спасение платят специальную премию.

— И нам тоже заплатят? — с любопытством спросил засольщик.

Матрос посмотрел на засольщика, как на школьника.

— Запомни, парень: мы никогда не зарабатываем на несчастье других.

Тем временем Диггенс о чем-то договорился с Сорокиным, и траулеры начали медленно сходиться. С обоих кораблей за борта выбросили кранцы, и через минуту «Быстрый» мягко вздрогнул от толчка. С палубы на палубу полетели швартовые концы, и вскоре суда закачались борт о борт на одной и той же волне.

Диггенс, вблизи похожий на треугольник, вершиной поставленный вниз — такие широкие у него были плечи, — перешел на «Быстрый». И почти сразу же вслед за этим от «Сверре», отогнанного течением кабельтова на три, отвалила шлюпка и запрыгала на водяных горбах, взмахивая стрекозиными крыльями весел.

Диггенс и Сорокин прошли в кают-компанию. Капитаны сели за стол друг против друга. Норвежец со сдержанным любопытством оглядел помещение, потом вынул из кармана трубку, набил ее табаком и закурил.

— Мы приняли «SOS», — повторил он.

— В какое время? — спросил Сорокин.

— Пять двадцать пять по Гринвичу.

— Ага! И сигнал больше не повторился?

— Нет. Мой радист слушал эфир непрерывно.

— У вас есть текст?

— Да.

Диггенс достал из кармана листок и подал его Сорокину.

Капитан прочитал текст.

— Точная копия нашего. Что вы хотите знать?

— Все.

Сорокин усмехнулся:

— Я тоже хотел бы знать все. А пока знаю только водоизмещение «Сверре» и то, что он не отвечает ни на какие сигналы.

Диггенс выпустил изо рта клуб дыма и положил на стол руки, похожие на узлы канатов.

— Мы отправили на «Сверре» шлюпку для выяснения дела, — сказал Сорокин.

— Будем ждать вашу шлюпку.

— Кофе? — предложил Сорокин.

— Икке, — сказал Диггенс. — Не надо. Благодарю.

— В каком районе вы ловите? — спросил Сорокин чтобы поддержать разговор.

— Зюйдкап.

— Удачно?

— Ит дазнт метэ. Сносно. А вы?

— Район Копытова и Медвежинской банки.

— Хорошо?

— Неважно. Идет только морской окунь.

— Мелкая треска стала на Баренц, — сказал Диггенс и поковырял в трубке каким-то гвоздем, привязанным черным шнурком к чубуку. — Вся хорошая треска уходит к Исланд.

С палубы донеслись топот ног, громкие голоса, потом раздались шаги по коридору, дверь кают-компании распахнулась, и вошли Гришин, Кравчук и Агафонов.

Диггенс сунул трубку в карман и грузно, всем телом повернулся к вошедшим.

Лицо у Гришина было бледным и каким-то остановившимся. В руках он держал толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете. Агафонов и Кравчук тоже выглядели растерянными. Они исподлобья смотрели на матросов, набившихся в помещение, как будто не веря, что вернулись на родное судно.

— Ну что там? — нетерпеливо спросил Сорокин.

— Плохо, — сказал Гришин и положил на стол перед Сорокиным тетрадь в черной клеенке. — Вот судовой журнал «Сверре». Они там все мертвые, Владимир Сергеевич...

В кают-компании наступила такая тишина, что стало слышно, как внизу, в машинном отделении, воет осветительное динамо. Потом кто-то чертыхнулся шепотом. Сорокин так резко повернулся к старшему помощнику, что стул под ним взвизгнул.

— Что такое?

— Они умерли, — повторил Гришин. — Все умерли. Капитан, штурман, матросы. Двадцать два человека.

— Почему?

Гришин не ответил и потянулся к графину с водой. Кто-то налил стакан и протянул ему. Старший помощник выпил воду двумя большими глотками и вытер ладонью пот со лба.

Диггенс, прислушивавшийся к словам незнакомого языка, спросил:

— Hvad vad snakker? What does he speak?

— Команда на грузовике мертва, — перевел Сорокин. — Причина не выяснена.

— Дэм! — произнес норвежец и стал шарить по карманам. Найдя трубку, он выколотил ее о край стола и снова засунул в карман.

— Рассказывай все толком, — кивнул Сорокин Гришину.

— Ну... мы поднялись на палубу, — начал старший помощник. — Я несколько раз окликнул: «Эй, на борту!» Никто не ответил. Ни на юте, ни на баке никого не было. Никаких следов паники или аварийных работ. Ничего... Тогда мы поднялись в ходовую рубку. Она была освещена, и мы сразу же увидели капитана. Он лежал между гирокомпасом и рулевой колонкой. Вернее, не лежал, а полусидел, прислонившись спиной к стойке компаса... Лицо... страшное было у него лицо. Как будто перед смертью он кричал или задыхался...

Гришин снова провел ладонью по лбу, вытирая пот.

— И глаза у него были открыты. А на губах — пена... вроде как у эпилептика...

— Мы все так и подались к выходу, — сказал Кравчук. — Лицо у него было, как у удавленника, — такое темно-красное, с синевой...

— Такие бывают, когда человек умрет от угара, — сказал Агафонов.

— Да, похоже на угар, — подтвердил Гришин. — Мы несколько минут стояли, не зная, что делать. Потом начали осматривать рубку, чтобы понять, что его так испугало...

— То не в рубке, то було снаружи, — снова перебил Кравчук. — Вин його як побачив, так зараз и вмер...

— Кого побачив? — спросил Сорокин.

— А я знаю кого? — сказал матрос. — Но чогось побачив, это хвакт.

— Подожди, не путай, — сказал Гришин. — Об этом потом. Так вот, осмотрели мы всю рубку. Все уголки. Ничего! Все в полном порядке. Даже самописец эхолота работал, исправно отбивая нулевую линию и рельеф дна под килем. Потом принялись за тело. Оно было уже холодное и не гнулось... И на нем не оказалось ни одного синяка, ни единой ссадины. Сильное, здоровое тело.. Я не врач, не могу сказать определенно, но впечатление такое, будто он умер от угара и от страха одновременно...

— Вы раздевали мертвого? — спросил Сорокин.

— Не полностью. Только по пояс.

— Что он говорит? — не выдержал Диггенс, не сводивший во время рассказа глаз с лица Гришина.

Сорокин перевел.

Норвежец засопел и покачал головой.

— Потом мы пошли во внутренние помещения. Везде было включено электричество. Полы затянуты каким-то мягким пластиком, вроде ковровой дорожки. Идешь — и не слышно шагов. Неприятное ощущение. Будто крадешься...

— Конкретнее, Михаил, — сказал Сорокин.

— Ну... открыли первую попавшуюся дверь и очутились в штурманской. Маленькая такая... У них планировка судна совсем не такая, как у нас. Да и судно-то ведь другого типа... В рубке лежали двое. Штурман и еще какой-то... Может быть, помощник. Они лежали на полу. Штурман еще держал в руке карандаш. Так крепко держал, что даже пальцы побелели... Наверное — судорога. Помощник лежал ближе к выходу, и руки у него были подобраны под грудь. Будто хотел приподняться и не мог... На планшете лежала карта, и на ней синей чертой проложен курс на Вардё. А начинался курс в Баренцбурге...

— Баренцбург — Вардё? — спросил Диггенс, уловив в рассказе знакомые названия. — Он шел из Баренцбурга в Вардё, так?

— Да, — кивнул Сорокин.

Диггенс что-то пробормотал и начал набивать трубку из кожаного кисета.

Гришин вопросительно посмотрел на Сорокина.

— Он говорит, — перевел Сорокин что пять лет работал на этой линии. Возил на Шпицберген продукты, а оттуда — уголь. Он говорит, что это — обычная грузовая линия. Никогда на ней не было катастроф. Он говорит, что удивлен тем, что случилось со «Сверре», и что это больше похоже на чертовщину, чем на нормальную катастрофу.

Гришин пожал плечами.

— На любой линии может произойти катастрофа. Даже на самой спокойной... Так вот, мы осмотрели весь корабль. Шестерых нашли в кают-компании. Двое лежали в машинном отделении. Остальные — в каютах. Все в самых невероятных позах, будто они корчились от сильной боли. И у всех — выражение ужаса на лицах... У всех без исключения. Будто они увидели что-то невероятно страшное... А машины и механизмы в порядке. Репитер телеграфа стоит на «стоп». Значит, они сначала положили судно в дрейф, а потом... Может быть, что-нибудь в судовом журнале...

— Посмотрим, — сказал Сорокин.

Он придвинул к себе черную тетрадь, принесенную Гришиным.

В электрическом свете гладкая черная клеенка блестела, будто облитая водой, и Сорокин провел по обложке ладонью, словно хотел удостовериться, что она суха. Потом открыл журнал...

Диггенс придвинулся ближе к капитану.

— Ага, — сказал Сорокин. — Они вели записи на английском. Это уже легче. Вот и фамилия капитана: Пер Ивар Танген.

Он посмотрел на норвежца.

Диггенс качнул головой: нет, он не знает никакого Тангена. Да и мало ли капитанов в Норвегии носит имя Танген?

Сорокин снова склонился над плотными желтоватыми страницами и начал просматривать записи, сделанные несмываемым карандашом.

В тишине слабо шелестели страницы да напряженно дышали люди.

Наконец Сорокин поднял голову.

— Обычные вахтенные записи, — сказал он. — Вот последняя: «0 часов по Гринвичу. Смена вахт. Курс зюйд-вест, ближе к весту. Больных на борту нет». Все.

— Да, немного... — сказал радист. — Видимо, все произошло очень быстро. Буквально за несколько минут.

— Именно за несколько минут, — сказал капитан. — Эта просьба именем бога...

— Суеверный радист, — сказал кто-то.

— Э, нет, это не суеверие, — сказал капитан. — Только человек, у которого не осталось никакой надежды, будет молить о помощи именем бога. Наверное, люди умирали один за другим, потому что сразу после этих слов он передал: «Погибли шкипер и почти вся команда». Обратите внимание — не умерли, а погибли. Значит...

Он вынул из кармана радиограмму и положил ее перед собой на стол.

— Вот последние слова: «Умоляю — не медлите... Ниже ватерлинии 7... 7... 7... ж... ж... ж...» К чему здесь семерки и эти буквы «ж»?

— Ну, это объяснить проще простого, — сказал радист. — Он начал передавать что-то еще, причем так быстро, что сорвал руку на точках. Это бывает довольно часто даже с очень опытными операторами. Я сам срывал руку — и приходилось всю азбуку снова, как в учебном классе...

— Какой на судне груз? — спросил вдруг Диггенс.

Сорокин перевел вопрос.

— Уголь, — сказал Гришин.

— Вы хорошо осмотрели трюмы?

— Да. Пришлось открыть оба. Уголь и только уголь. Насыпью.

— Течи нет?

— Нет, трюмы сухие.

— В тысяча девятьсот восьмом году у берегов Англии в районе Доггербэнк произошло очень похожее, — сказал Диггенс. — Фрахтер назывался «Шарю». Водоизмещение — восемьсот тонн. В трюме — пятьсот бочонков с хлорной известью. Он получил течь после шквала. Бочки подмокли. Известь закипела и начала выделять хлор. Прежде чем подошли спасатели, пять человек отравились и умерли. Остальных сняли с борта в тяжелом состоянии. На «Сверре» тоже что-то подобное. Так мне кажется.

Сорокин перевел рассказ Диггенса, и все зашумели.

— Но воздух во всех помещениях норвежца совершенно чистый, — сказал Гришин. — Мы не почувствовали никакого запаха.

— А я розумию, що воны побачили щось и вмэрли от страха, — упрямо сказал Кравчук.

— Чушь, — сказал Сорокин. — Команда-то находилась в разных помещениях. Некоторые были закрыты наглухо.

— История... — протянул кто-то из рыбаков. — Сплошной туман.

В тот же момент пол кают-компании встал наискось. Наверху, на палубе, что-то с грохотом покатилось и сильно ударило в фальшборт. Через секунду траулер выпрямился, и все вскочили, прислушиваясь.

Диггенс решительно сунул трубку в карман.

— Ветер заходит с веста, — сказал он. — Мы теряем время. На борту «Фиск» двадцать четыре человека. Если русский кэптен не возражает, я переброшу на «Сверре» пять человек.

Все собравшиеся в кают-компании поняли и оценили деликатность норвежца. Такой же рыбак, как и они, Диггенс не хотел упускать времени лова, но не хотел оставлять и «Быстрый» расхлебывать всю кашу самому. Пять норвежцев, конечно, не могли управиться с таким большим судном, как «Сверре». Диггенс надеялся, что Сорокин со своей стороны тоже выделит несколько человек, знакомых с машиной и навигацией, и таким образом составится команда для перегона судна в ближайший порт.

— Ну, что ж, предложение дельное, — сказал Сорокин, и впервые по его лицу скользнула улыбка. — Сейчас мы составим «сэлвидж контракт». Гришин, берите с собой второго машиниста и четырех матросов и отправляйтесь на грузовик.

Он надвинул фуражку на лоб, подошел к Диггенсу и крепко пожал ему руку.

 

Тайна «Уранг Медан»

Глухо гудит мотор лебедки. Повизгивают ролики, по которым ползут ваера, тянущие из глубины трал. Вот он уже на поверхности, в круге быстро тающей пены. Сорокин на глаз прикидывает: тонны полторы. До семи вечера успеют сделать еще два-три подъема. Примерно пять тонн. Двенадцать суток лова, чтобы заполнить трюмы. Двое суток потеряно на «Сверре», да еще эта несчастная Медвежинская банка, чтоб она провалилась: то густо, то пусто. Двенадцать суток авральной работы. Вот оно, рыбацкое счастье...

Авралят все. Даже боцман, перетаскивая с борта на борт тяжелый черный шланг, обдает водой дощатые разделочные столы и палубу, смывая в море рыбьи потроха и головы, оставшиеся от предыдущей разделки.

Трал повисает над палубой. Огромный сетчатый мешок наполнен влажным стальным блеском. Старший рыбмастер резко рубит воздух ладонью:

— Давай!

Слабнет запирающий трос. Зев трала распахивается, и на палубу рушится шелестящий поток извивающейся, бьющейся, скользкой рыбы.

У разделочного стола уже приготовилась бригада.

Как только живая волна подкатывается к ногам шкеровщиков, они нагибаются и обеими руками начинают швырять треску на стол. Рыбины мокро шлепают по толстым доскам, разевают рты, судорожно хватая воздух. Голубоватые их бока жемчужно светятся. И сразу же раздается дробный стук ножей. Рыба разделывается в три удара. Первым ударом шкеровщик отсекает треске голову. Вторым вспарывает брюхо и едва заметным движением лезвия отделяет и отбрасывает в лоток печень. Третьим заканчивает разделку и отправляет треугольную с нежно-розовым нутром тушку в темную горловину люка, в трюм. Там, внизу, невидимые, работают засольщики в блестящих клеенчатых робах, морозильщики в длинных, до локтя, резиновых перчатках и консервных дел мастера.

Налетевший с запада шквал унесся к Новой Земле, но море еще не успокоилось, бунтует, вертит на волнах траулер. Сорокин смотрит на северо-запад, в сторону Шпицбергена. Только бы удержалась погода...

Эх, ты, рыбацкое счастье!..

...Третий, последний подъем трала. Итого за день — четыре с небольшим тонны.

Тусклые сумерки быстро сгущаются в ночь. Лов окончен. Рыбаки, устало переговариваясь, уходят в душевую. В слабом свете фонарей вахтенные моют палубу. Шипит, разбиваясь в туман, струя из брандспойта. Вахтенные в клеенчатых куртках, зюйдвестках и высоких резиновых сапогах похожи на космонавтов.

«Сверре» почти забыт. Только изредка кто-нибудь вспомнит о нем, как о страшной загадке, заданной морем. Работа, работа, работа, вахты, авралы — они вытеснили все. Сейчас самое главное — выполнить план. Рассказы будут потом, на берегу, когда много свободного времени и можно засидеться далеко за полночь в кругу родных и друзей. Вот тогда можно дать волю фантазии. А сейчас «Сверре» уже в порту, в Вардё или в Вадсё, и им занимаются специальные морские комиссии.

...У себя в каюте Сорокин сбросил китель и несколько минут сидел за столиком, отдыхая. С каждым годом усталость после напряженной работы приходила все быстрее. «Как-никак, пятьдесят четыре года, скоро на свалку», — подумал он с горечью. Еще один-два сезона — и все. Останется он на берегу для портовой службы или будет направлен куда-нибудь на юг, на Черное море, на маленький белый дизель, прогуливаться с курортниками от Севастополя до Ялты...

Он достал из шкафчика электробритву и зеркало, повернул на себя рефлектор лампы и провел рукой по подбородку. Как бы он ни устал, но бритье утром и вечером было железным законом, и он никогда его не нарушал. Еще никто из команды не видел Сорокина со щетиной на лице.

В дверь постучали.

— Да, — сказал капитан.

В каюту вошел радист Бабичев с толстой синей книгой под мышкой. Увидев, что Сорокин собирается бриться, он замялся у двери, но капитан показал жестом: «садись», и радист боком присел на узкую койку.

— Что-нибудь срочное?

— Как сказать... Извините, Владимир Сергеевич, но я просто не мог... Тут действительно такая чертовщина накручивается, что просто не знаю, что думать. Вот посмотрите сами...

Радист положил на столик книгу, в одном месте заложенную полоской бумаги. Сорокин мельком взглянул на заглавие. Это был «Регистровый справочник Ллойда», раздел второй.

— Тебя все еще волнует история «Сверре»?

— Да. А вас разве она не волнует?

— Откровенно, я даже не знаю, что думать. Очень странно все это.

— А я здесь кое-что нашел, Владимир Сергеевич, — сказал радист. Он открыл справочник на закладке и отчеркнул ногтем абзац. — Вот здесь. Прочитайте, пожалуйста.

Сорокин придвинул к себе книгу.

«9 февраля 1948 года несколькими кораблями, находящимися в районе Молуккских островов, были приняты сигналы бедствия. Сигналы передавал голландский пароход «Уранг Медан». «Погибли все офицеры и капитан... Возможно, в живых остался один я... » Затем следует серия не поддающихся расшифровке точек и тире. Потом совершенно отчетливо: «Я умираю», и после этого уже только зловещее молчание.

По указанному направлению с Малайи и Суматры к терпящему бедствие пароходу направились три спасательных судна. Они нашли его в пятидесяти милях от предполагаемого места. Когда спасательные партии высадились на «Уранг Медан», они стали свидетелями жуткого зрелища. На судне не было ни одного живого существа. Капитан лежал на мостике, тела остальных офицеров — в штурманской рубке и кают-компании. Радист свисал со стула в радиорубке. Его рука все еще сжимала головку телеграфного ключа. И на всех лицах застыло выражение конвульсивного ужаса. Но, как ни странно, ни на одном теле не было заметно ран или каких-нибудь повреждений.

Спасательные суда хотели взять «Уранг Медан» на буксир и доставить его в ближайший порт, но не успели этого сделать. Из трюма № 4 неожиданно вырвалось пламя и повалил дым. Разразившийся пожар бушевал с такой силой, что потушить его было невозможно. Через несколько минут раздался взрыв и судно почти до половины корпуса выскочило из воды. Потом оно осело на корму и исчезло в волнах.

Позднее было выяснено, что трюмы «Уранг Медан» были загружены копрой, сандаловым деревом и кофе. Ничего взрывчатого в них не было».

Капитан кончил читать и посмотрел на радиста. В глазах его было недоумение. Некоторое время оба молчали. Наконец капитан постучал пальцем по справочнику:

— Интересно... Почти полное совпадение. Если бы не солидное имя Ллойда, я бы подумал, что читаю отрывок из детектива Конан-Дойля.

— И обратите внимание, Владимир Сергеевич, — события на «Сверре» развивались в той же самой последовательности, что и на «Уранг Медан». Сначала погибала команда, и в последнюю очередь — радист. Удивительно, что даже радиограммы чуть ли не дублируют друг друга. «Погибли все офицеры и капитан... Возможно, в живых остался один я...» Прямо мистика! Потом эти не поддающиеся расшифровке точки и тире. В нашем случае — эти семерки и «ж»... Два случая, почти совпадающие в деталях, — это уже почти закономерность.

Какие у тебя соображения? — с любопытством спросил Сорокин.

— Соображения? Какие тут соображения... Так, несколько догадок.

— Что же ты предполагаешь?

— Видите... Причин смерти здесь может быть только две. Я рассуждал так. Человек мертв, и на его теле нет никаких следов насилия, никаких повреждений. Что с ним могло произойти? Он мог отравиться, мог умереть от кровоизлияния в мозг, от инфаркта или от какой-нибудь инфекции. Люди умирают по-разному. Но когда десятки людей погибают одинаково, когда симптомы смерти у всех одни и те же, причин для объяснения остается не так уж много. У всех одновременно, например, не могло произойти кровоизлияния в мозг или инфаркта. Инфекция тоже исключается, потому что разные организмы по-разному сопротивляются болезням. Сильные сдаются после долгой борьбы, те, что послабее, — быстро. И потом — человек может быть совсем не подвержен болезни, у него может существовать врожденный иммунитет. В конце концов, если бы на борту «Сверре» появились больные, это обязательно было бы отмечено в судовом журнале. Значит, остается всего две причины. В каком случае несколько десятков людей за пять-шесть минут могут отправиться на тот свет? По-моему, только в том, если они все одновременно получили сильное пищевое отравление или же воздух, которым они дышали, был отравлен.

Сорокин недоверчиво хмыкнул:

— Воздух! Что могло отравить воздух? Разве только груз, если у них в трюмах были какие-нибудь химикаты, как, например, на «Шарк», о котором рассказывал Диггенс.

— Воздух мог быть отравлен не только изнутри корабля, но и снаружи, — сказал радист.

— Эк ты хватил! Выходит, газовая атака? Но для чего и кто мог атаковать старый грузовик с углем?

— Может быть, он попал в зону каких-нибудь испытаний?

— Ну, брат... такие испытания в мирное время... Правдоподобнее всего, что они отравились изнутри.

— Владимир Сергеевич, да ведь в трюмах же у них ничего не было, кроме шпицбергенского угля! И это не объясняет случая с «Уранг Меданом». Ведь ясно сказано, что голландец был загружен копрой, сандалом и кофе.

— Э, знаю я капитанов этих фрахтеров! — поморщился Сорокин. — По грузовым ведомостям они принимают на борт тропическую древесину и лимоны, а контрабандой перевозят автоматы, патроны и пластическую взрывчатку. Чем ты объяснишь взрыв, утопивший судно? Конечно, у них в трюмах было кое-что кроме сандала и мякоти кокосового ореха. Год-то какой? Сорок восьмой. Голландцы в Индонезии как на пороховой бочке. И готовились к войне, конечно.

— Владимир Сергеевич, а вентиляция? Ведь при такой вентиляции, которая существует на современных судах, ни один газ не удержится во внутренних помещениях и минуты. А тем более в тропиках, где вентиляторы включают на полную мощность. Нет, вернее всего предположить, что команда отравилась извне. Сам воздух вокруг корабля был отравлен.

— А вентиляция? — в тон Бабичеву сказал Сорокин. — Ну пусть будет какая-то отравленная зона снаружи. Облако над водой размером, скажем, в сотню метров. При нормальном ходе в шесть-семь узлов судно проскочит его за несколько секунд и вентиляторы заберут такую малую часть газа, что... Или облако должно быть очень большим, или отравляющее вещество должно быть невероятной силы.

— Но все-таки ты допускаешь, что может такое случиться?

— М-м... не отрицаю. Вопрос — откуда взялся этот сильнейший газ?

— Вот это и есть настоящая загадка, — сказал радист. — Помню, в газетах сообщали, как у американцев в какой-то лаборатории произошла утечка парализующего газа и от этого погибло несколько отар овец.

— Море не лаборатория.

— Понятно. Но объяснение может быть, И Атлантика, и район Архипелага — зоны великого разлома земной коры. Здесь сотни вулканов. Один Мерапи на Яве чего только стоит! А подводных извержений в этих районах происходит несколько в год. Возможно, «Уранг Медан» проходил над таким вулканом в тот момент, когда начиналось извержение. Огромный пузырь газов взлетел из глубины океана к поверхности и охватил корабль. Вот тебе огромная зона отравления. Мощные вентиляторы всосали отравленный воздух внутрь судна и разогнали его по всем помещениям. Люди погибали от удушья, даже не понимая, что происходит. Вот почему на лицах выражение ужаса. Они были застигнуты смертью врасплох. Палубная команда и радист из своей рубки видели выделение из-под воды газа. Отсюда в радиограмме эти слова: «ниже ватерлинии...»

— Правдоподобно, но не совсем, — сказал Сорокин. — Ведь спасатели подошли к голландцу очень быстро, через пятнадцать-двадцать минут. В районе Молукк корабли ходят на видимости друг у друга. Извержение заметили бы несколько судов сразу. А в Баренце вообще нет никаких вулканических зон. За тысячу лет здесь не было зарегистрировано ни одного подводного извержения. Ни разу об этом не слышал.

— «Сверре» — особый случай, — сказал радист, — можно предположить...

Сорокин решительно посмотрел на часы.

— Вот что, Григорий, совсем ты меня запутал своими особыми случаями. Хватит плести канаты из морской пены. И без нас всяких сказок достаточно выдумано. Этак мы и до космических пришельцев договоримся. Ступай, спокойно занимайся своим делом. Эту историю объяснят и без нас. Придем в порт. Почитаем на досуге норвежские газеты. Дождемся Гришина. И все узнаем.

 

Ботулизм

Норвежские газеты писали о катастрофе разное.

Крупнейшие, самые солидные и влиятельные, только сообщили о морской трагедии, не строя никаких догадок.

Зато другие девали волю фантазии. Целые выпуски были посвящены «Сверре». Пронырливые репортеры сфотографировали не только Гришина и русских матросов, которые вместе с норвежцами привели грузовик в Вардё, но даже мертвого капитана Тангена в ходовой рубке и груды шпицбергенского угля в трюмах.

«Контакты телеграфного ключа, которым радист подавал сигнал бедствия, — писал один научный обозреватель, — были намертво приварены друг к другу, в результате чего ключ оказался замкнутым накоротко и радиостанция вышла из строя. По данным метеослужбы незадолго до катастрофы в районе Медвежьего острова разразилась кратковременная, но очень сильная и необычная для этого времени года гроза, которая быстро переместилась к Нордкапу. Последствием этой грозы могла явиться шаровая молния большого потенциала. Вероятнее всего, это была не одиночная молния, а так называемая четочная, состоящая из цепочки огненных шаров, следующих друг за другом на небольшом расстоянии. Весьма возможно, что часть этой цепочки попала в море у борта корабля и радист «Сверре» видел, как вода кипит ниже ватерлинии. Известны случаи, когда подобные молнии величиной с шарик для настольного тенниса, падая в бочки с водой, в несколько секунд нагревали весь объем воды до кипения. Отмечены случаи, когда молнии поражали большое количество людей в закрытых помещениях, не оставляя на их телах ни малейшего следа».

Другой, наоборот, предполагал, что рядом с грузовиком упал метеорит неизвестного состава, вещество которого при соединении с водой выделило большое количество ядовитого газа. Именно этот газ отравил команду корабля, а симптомами отравления явилось выражение ужаса на лицах мертвых. Телеграфный же ключ был замкнут самим радистом последним судорожным движением руки. Возросший в электрической цепи ток вывел из строя генератор радиостанции.

Одна из газет делала осторожный намек, что мог иметь место случай диверсии, хотя не объясняла, кому и для чего понадобился старый грузовик, загруженный углем.

Радио сообщило слушателям, что из Осло в Вардё прибыла специальная морская комиссия, составленная из криминалистов, врачей и химиков, и в ближайшее время, буквально в несколько дней, загадка «Сверре» будет разгадана.

Через неделю была опубликована информация, которую читатели ждали с таким нетерпением.

«...Кровь погибших моряков подверглась тщательному анализу, — говорилось в заключении экспертной комиссии. — Было установлено, что смерть наступила в результате ботулизма (отравления колбасным ядом). Этот сильнейший из всех известных человеку органических ядов образуется при длительном хранении при неблагоприятных условиях консервированного, копченого и свежего мяса и некоторых продуктов растительного происхождения (например, неправильно законсервированных огурцов).

Вероятнее всего, на борту «Сверре» находились недоброкачественные продукты, которые и вызвали массовое отравление команды. Ответственность за происшедшее целиком и полностью ложится на поставщиков провианта для судов наших северных линий...»

Сенсация была погашена.

Интерес к катастрофе стал быстро падать и вскоре сошел на нет.

О «Сверре» начали забывать.

Мало ли кораблей каждый год погибает в открытом море и у причалов? Мало ли пропадает без вести со всем своим экипажем, не успев даже крикнуть в эфир «SOS»?

По данным ЮНЕСКО и «Красной Книги» Ллойда, ежегодно в море в результате несчастных случаев погибает в среднем двести восемьдесят судов и около двухсот тысяч человек. Из них около семнадцати кораблей пропадает без вести. Три катастрофы происходят при необъяснимых обстоятельствах...

Только еще один раз имя «Сверре» мелькнуло на газетной странице.

«Ворт Ланд» сообщила, что в продуктах из кладовых «Сверре» не было обнаружено ни малейших следов ботюлинума. Более того: в накладных, по которым команда получала продукты в порту приписки, вообще не значилось какое-либо копченое, консервированное или свежее мясо. Рейс был короткий, и в камбузе готовились только рыбные блюда.

Печать уделяла истории «Сверре» не так уж много внимания, и для читателей не моряков она прошла незаметной. Норвегия — морская страна, ее не удивишь происшествиями на море. По тоннажу своего торгового флота она стоит впереди Соединенных Штатов Америки и Советского Союза. Что значит для страны, Имеющей флот в двадцать два миллиона регистровых брутто-тонн, потеря старенького грузовика в две тысячи тонн, да к тому же частного? Еще мелькали на страницах газет более сенсационные сообщения о столкновении в заливе Баззердс у полуострова Кейп-Код норвежского грузового теплохода «Фернвью» с огромным американским танкером «Дайнафьюэл». Еще свежи были воспоминания об исчезновении 3 февраля 1963 года в районе 26°40' северной широты и 88° западной долготы танкера «Марин Сольфер Куин». Судно вышло 2 февраля из порта Бомонт и направилось в Норфолк. Танки его были залиты расплавленной серой. Через двадцать один час после начала рейса «Марин Сольфер» перестала отвечать на позывные береговых радиостанций. Вместе с танкером канули в безвестность тридцать девять человек экипажа. Еще печатались материалы следственной комиссии морского суда и морской экспертизы о сверхстранном исчезновении у мыса Лизард (Англия) теплохода «Ардгарри», когда тысяча девятьсот шестьдесят третий год, и так щедрый на сенсации, преподнес миру беспрецедентное «преступление века» — убийство американского президента Джона Кеннеди. Через несколько недель к нему прибавилось знаменитое «ограбление века» — кража двух с половиной миллионов фунтов стерлингов из королевской почты в Англии.

А в конце года грянула очередная сенсация, вычеркнувшая с газетных полос даже королевскую почту, так как дело шло о неизмеримо больших суммах денег и неизмеримо большем преступлении.

Имя этой новой сенсации было ТОПЛИЦ.

И под натиском невероятных событий «Сверре» отодвинулся на задний план, а потом и вовсе потерялся в вихре газетных телеграмм и экстренных сообщений...

Написав это, я вложил в машинку чистые листы бумаги и задумался.

Историю «Сверре» я услышал в Мурманске, в Доме культуры моряков, где вечерами коротал время в чудесной библиотеке. Подробности катастрофы мне очень красочно изложил Григорий Иванович Бабичев, радист траулера «Быстрый», с которым я познакомился в рыбном порту.

Можно было принять любую версию норвежских газет, придумать захватывающий сюжет и построить на этом материале фантастическую повесть, но я не умею писать фантастику. Я люблю читать ее, но даже читая понимаю, что это — игра, предложенная автором и ведущаяся более или менее умело. Меня же всегда влекла жизнь во всей сложности ее переплетений. И как я ни пытался узнать еще что-нибудь о дальнейшей судьбе «Сверре», мне ничего не удалось. Так и осталась эта история до поры до времени для меня «закрытой».

За тысячу лет плаваний человека по морям и океанам накопилось немало загадочных событий. Сколько кораблей, покинув порт, не вернулось к родным берегам! Морские историки и писатели пытались выяснить судьбу этих судов, но почти всегда большой труд их оказывался безрезультатным.

А статистика холодно регистрировала:

«Ежегодно в море в результате различных несчастных случаев погибает до двухсот восьмидесяти судов и около двухсот тысяч человек. В трех случаях из двухсот восьмидесяти причину катастрофы установить вообще не удается...»

 

ЧЕРВОНЦЫ СОРОК ВТОРОГО

В ту пору, когда у ленинградцев еще не было своего клуба коллекционеров, филателисты и нумизматы собирались в полуподвальном магазинчике «Марки» у кинотеатра «Октябрь» на Невском проспекте.

Здесь, в тихой толчее, обменивались редкими марками и монетами, покупали и продавали юбилейные серии, определяли марки по каталогам, спорили о штемпелях и водяных знаках, договаривались о встречах.

Здесь были равны все — профессор университета и пятиклассник, шофер такси и артист, токарь, простоявший целый день у станка, и художник, который провел бессонную ночь у мольберта. Страсть объединяла знатоков и дилетантов, людей с огромным опытом коллекционирования и робких начинающих.

Здесь можно было получить консультацию о специальных выпусках марок или денежных купюр в любой стране мира, полюбоваться аэрограммами или конвертами «первого дня», увидеть редчайшие «сцепки» и блоки марок, выпущенных еще в прошлом столетии и на заре нашего века.

Здесь попадались знатоки, к которым обращались за советом крупнейшие ученые города. Солидные филателисты приходили сюда с большими портфелями, в которых хранились специальные альбомы-классеры, битком набитые разноцветными сокровищами, нумизматы приносили свой тяжелый груз в матерчатых складнях, в кармашках которых лежали потемневшие от патины монеты.

И надо было видеть, как завсегдатаи магазина собирались вокруг какого-нибудь счастливого обладателя диковины, как жадно разглядывали ее, с каким благоговением слушали рассказ о ее приобретении!

И всегда странным казалось мне, что покидая магазин, вливаясь в общий поток на Невском, эти многознающие люди, эти поэты увлечения сразу же становились скромными прохожими, ничем не выделяющимися из общей массы куда-то вечно спешащей толпы...

Я собирал марки лет с пятнадцати, но истинным филателистом так и не стал. Говорят, что им нужно родиться. Я, видимо, был рожден для другого. Увлечение мое то гасло, то опять разгоралось, когда в мои руки попадали особенно красивые или редкие серии, но сколько-нибудь путной коллекции я так и не составил. Зато очень любил часами разглядывать чужие собрания, слушать разговоры о случайных счастливых находках и мечтать.

В тот год я начал подбирать серии марок, выпущенных во время Великой Отечественной войны, и стал довольно часто наведываться в подвальчик. Только позже я понял, что влекли меня в магазин не столько марки, сколько завсегдатаи и те любопытнейшие истории, которые они рассказывали.

Через некоторое время я уже раскланивался с некоторыми регулярными посетителями магазина, а месяца через два меня принимали там уже как «своего». Многих коллекционеров я знал по именам, а у трех или четырех даже побывал дома, в гостях.

Обычно серьезные разговоры или обмены только завязывались в магазине, а заканчивались в саду Шереметевского дворца, вход в который находился буквально в двух шагах, на Литейном проспекте. Здесь собирались не только филателисты и нумизматы, но и книжники. Именно здесь я и познакомился с Василием Степановичем Волковым.

Я уже давно обратил внимание на этого молчаливого человека с тростью в руке, одетого в старенький бурый пыльник, из карманов которого торчали небрежно сложенные газеты и журналы. Он заходил в магазин всего на несколько минут, быстро проглядывал складни нумизматов, спрашивал у новичков, нет ли в обмен или на продажу бумажных купюр, а потом медленно брел по Литейному в Шереметевский сад. Там он садился на скамейку где-нибудь подальше от входа и принимался за свои газеты, изредка бросая взгляд на соседние скамейки. Каким-то неведомым чутьем он угадывал нужных ему людей. Если такие появлялись в саду, он засовывал газеты в карман, медленно поднимался со своего места, тяжело опираясь на трость, и через некоторое время оказывался в группе, где велись особенно интересные обмены или разговоры. Стоял, слушал, смотрел, но никогда не начинал говорить сам. Только если к нему обращались, он поднимал на спрашивающего серые, всегда усталые глаза и отвечал тихим, тоже усталым голосом. Его почтительно слушали — он пользовался у коллекционеров непререкаемым авторитетом. «Так сказал Волков» — этот приговор никогда не подлежал сомнению. На вид ему было больше пятидесяти и казалось, что он постоянно болен, постоянно перебарывает свой недуг, и только прогулки в магазин и влажный, прохладный воздух Шереметевского сада позволяют ему держать себя в норме. Однако даже зимой он ходил без шапки, приглаживая ладонью разлетающиеся от ветра седые волосы, а когда на улицы падал первый снег, заменял пыльник коричневым драповым пальто и надевал на ноги черные суконные боты.

К нему часто обращались за консультацией. Одинаково серьезно он выслушивал и взрослого и мальчишку и терпеливо объяснял, что, например, штемпель из трех концентрических пунктирных окружностей с цифрой «4» внутри на царской марке в 10 копеек за лот принадлежал городу Астрахани, а шестиугольником из точек с номером внутри гасились марки в почтовых вагонах Николаевской железной дороги.

Несмотря на знания таких филателистических тонкостей, сам он, как ни странно, марок не собирал, а охотился только на старые денежные купюры. Да и купюры интересовали его не все. Скоро я заметил, что он разыскивает червонцы военных и довоенных выпусков. Когда я впервые появился в магазине, он сразу же подошел ко мне, как подходил ко всем новичкам: «Нумизмат или филателист?» Узнав, что я марочник, он пробормотал «жаль...» и больше уже не обращал на меня внимания. Правда, при встречах мы раскланивались друг с другом, но этим дело и ограничивалось.

Так прошло несколько лет. Я был редким гостем в саду, охота моя не превращалась в систематическую погоню, но каждый раз, когда представлялась возможность, я заглядывал в Шереметевку и видел Волкова с газетами на его обычном месте.

Я так и не подобрал тогда серий военных марок, увлечение снова погасло, засосали другие дела, и альбом, который я начал так красиво оформлять, надолго уснул в секретере моего книжного стеллажа.

Как-то из «Вечорки» я узнал, что ленинградские коллекционеры обрели, наконец, свой клуб — получили хорошее помещение, выработали устав, разделились на секции и вообще поставили дело на солидную основу.

Подвальчик встретил меня новой вывеской: «Диафильмы и диапозитивы». В дальнем конце зальца продавщица раскладывала по ящикам круглые патрончики с пленкой. Два-три покупателя разглядывали на витрине образцы диафильмов. Кассирша позевывала в своей стеклянной узенькой клетке.

В Шереметевском саду на скамейках дремали старушки, а по центральной дорожке, где обычно толпились любители, прогуливались молодые мамы с колясками. Никого из старых знакомых...

Я потерял Волкова на четыре года.

Письмо пришло ко мне с утренней почтой.

Простой деловой конверт с адресом, написанным незнакомой рукой. Стандартный лист бумаги, сложенный вчетверо:

«Уважаемый Николай Андреевич!

Однажды в саду Вас кто-то назвал по фамилии. Я запомнил. И только недавно узнал, что вы пишете. Прочитал несколько Ваших повестей. Ваш адрес отыскал в справочнике Союза Писателей. Убедительно прошу: если можете — загляните на днях ко мне. Очень и очень важно!

Я с утра до вечера дома, поэтому застанете меня в любое время.

С благодарностью — В о л к о в.»

Внизу был приписан адрес и подробное объяснение, как найти квартиру.

Не сразу до меня дошло, что Волков — это и есть тот самый «консультант» в буром пыльнике, рассказы которого о марках я слушал всегда с таким интересом, поражаясь энциклопедическим знаниям этого человека.

Он жил в доме на Пушкарской, недалеко от Кировского проспекта. Старое пятиэтажное здание стиля псевдомодерн. Вероятно, до революции в нем сдавались квартиры людям среднего достатка. Много раз оно реставрировалось, подновлялось, и сейчас тоже было свежепокрашенным, но все равно оставалось похожим на старую деву, неумело применяющую косметику.

Я прошел через сумрачный вестибюль во двор, такой же сумрачный и неуютный, отыскал по приметам, данным в записке, маленькую коричневую дверь и вошел.

Второй этаж. Старинный звонок, который нужно было повернуть пальцами. Медленные шаги в прихожей. Лязганье дверной цепочки.

— Входите. Я знал, что это — вы.

Он включил свет в прихожей, заставленной, как мне показалось на первый взгляд, какими-то поленьями. Минутой позже, когда я снял пальто и присмотрелся, я понял, что это не поленья, а части оснастки старинных кораблей. В том месте, где в прихожих обычных квартир находится зеркало, Волков повесил галс-кламп — деревянную плиту, через отверстие которой на парусниках пропускали внутрь судна тросы, крепящие грот-мачту. Галс-кламп был очень старый, вероятно ганзейской работы, украшенный сверху резной головой льва. У вешалки стоял источенный морским червем фока-кнехт с головой турка и с четырьмя скрипучими блоками в груди. Из углов выглядывали еще какие-то фигуры, похожие на идолов полинезийских островов.

— Откровенно говоря, это — не мои, — с извинительной улыбкой сказал хозяин, проследив мой взгляд. — Наследство старого владельца квартиры. Николая Павловича Загоскина. Интереснейший был человек. Написал книгу «Русские водные пути и судовое дело Петровской России». Умер во время блокады... Ну, а меня вселили сюда в сорок седьмом, как только я приехал в Ленинград. Проходите в комнату, потом рассмотрите все хорошенько.

Кабинет Волкова больше походил не на комнату, а на узкий коридор, в конце которого стоял письменный стол и светилось окно. С двух сторон подхода к столу нависали книжные стеллажи. На полках тускло отсвечивали золотым тиснением корешки толстых томов. Правый нижний ряд занимала девяностотомная энциклопедия Брокгауза и Евфрона — моя давнишняя голубая мечта. Выше стояли тома знаменитой Брокгаузовской «двадцатки» — Пушкин, Шиллер, Шекспир, Гёте... На уровне моего плеча голубел семитомник Мельникова-Печерского издания Вольфа. Удивительно свежими, будто только что вышедшими из переплетной мастерской, выглядели томики марксовского Писемского, Алексея Константиновича Толстого, Ивана Федоровича Горбунова, Ростана. Самые верхние ряды полок занимали большие альбомы. Вероятно в этих альбомах и находилась коллекция Волкова.

— Присаживайтесь. Чаю хотите? Я сейчас подогрею.

Он придвинул мне стул и ушел на кухню.

Я сел.

Теперь перед моими глазами оказался левый стеллаж. Он был доверху набит справочниками.

Я увидел популярные в девятисотые годы издания Григория Москвича и Карелина — путеводители по Финляндии, Швейцарии, Германии, Кавказу и Волге. Тщательно подобранные серии путеводных книг по Западной Европе Кнебеля и Кузьминского. Карманные книжечки «Русского Бедекера», Календари «Сельского хозяина» Груздева и «Спутники школы» для русской учащейся молодежи — бесплатные приложения к знаменитому дореволюционному альманаху «Задушевное слово». Здесь стояли неофициальные карманные издания «Сводов Законов Российской империи» 1896 года Якова Канторовича и современные справочники по демографии и мировым валютам. Три полки занимали каталоги почтовых марок. Наверное, это было самое полное частное собрание в Ленинграде: от пятитомной «Липсии» с ежегодными дополнениями и трехтомного английского Стенли Джиббонса до французского «Ивера», швейцарского «Цумштайна» и немецкого «Михеля». Я увидел также американский трехтомник Скотта и два толстенных тома Минкуса с дополнениями. Рядом с ними стояли семь томов английской «Международной энциклопедии марок» — мечтой каждого солидного филателиста. Красиво выделялись из общей темной массы желтоватые, под слоновую кость, суперобложки изящной серии «Городов и музеев мира» и строгие корешки прекрасного издания архитектурно-исторического справочника «Памятники XIII—XX веков».

Несколько полок было отведено флоту. Здесь стояли объемистые тома лоций разных морей, справочные книги по иностранным флотам, «Международное морское право» Джона Коломбоса, редкие сейчас «Теория судостроения» Штенгауза и «Морская практика» Федоровича, астрономические календари, книги по моделированию судов и даже «Всеобщая история морского пиратства» Джонстона на английском языке. Фундаментом всему этому богатству служили двадцать пять красных томов «Всего Петербурга» Суворина.

Так вот где истоки поразившей меня в свое время эрудиции Василия Степановича! Каким же колоссальным Трудом собиралась эта библиотека! Сколько нужно было потратить времени на охоту за редчайшими изданиями, какие знакомства нужно было иметь, чтобы сделать такой подбор! Вероятно, начатая после войны, библиотека росла и сейчас, потому что на полках я увидел издания, буквально только что родившиеся на свет.

— Любуетесь? — спросил Волков, появляясь в комнате с маленьким подносиком, на котором стояли два стакана крепко заваренного чая и стеклянная вазочка с конфетами «Старт».

— Завидую! — сказал я искренне. — Сгораю хорошей белой завистью. Как вам это удалось?

— От случая к случаю, — сказал он, ставя поднос на стол. — Давайте хлебнем по глотку. Более крепким не угощаю — сердце... Да и не люблю туманить мозг. А о книгах... Мне помогали интересные люди. Может быть, помните Алексея Федоровича Хлуссова из «Академкниги» или Федора Григорьевича Шилова, подбиравшего литературу для Публички и для Пушкинского Дома? Я дружил с ними. Это были большие знатоки... Но сейчас не об этом. Сколько вы можете уделить мне времени?

— Да хоть весь день! — улыбнулся я. — Счастье — посидеть в обществе таких книг. И сегодня у меня ничего спешного.

— Я отниму у вас два часа. Хочу подарить вам рассказ.

Он снял с верхней полки правого стеллажа тяжелый серый альбом и открыл его.

— Простите за нахальство. Я знаю, что писателям не навязывают темы. Но я навяжу вам себя. Скажите, это удобно?

Я снова улыбнулся.

— А почему — нет?

— Понимаете, мне очень важно, чтобы вы услышали эту историю. Очень! Это страничка войны, которую, кажется, еще никто не читал. А стоит ли писать — вы сами решите. Вот, посмотрите.

Он придвинул ко мне альбом.

Я отвернул толстую крышку переплета.

На титульном листе, прекрасно отработанном опытной рукой чертежника, было написано:

«Выпуски 1942—1945 годов»

Я перевернул титул.

На плотные серые страницы альбома были наклеены прозрачные целлофановые конверты и в каждом конверте лежала денежная купюра.

Давностью тридцати лет дохнуло на меня с этих страниц.

Прорезая темные корешки книг, на мгновенье вспыхнула и погасла далекая, позабытая картина.

...При демобилизации батальонный кассир выдал мне две тысячи шестьсот рублей. Это была первая в моей жизни получка. Так называемое «денежное довольствие» за три года войны. В мечтах своих я получал первую зарплату совершенно в других условиях и за другую работу. А в действительности интендантский офицер выложил из железного ящика начатую бандероль красных тридцаток и десятками отсчитал остальное.

Две тысячи шестьсот рублей.

Красный бумажный кирпич увесисто лежал на ладони, непривычно скользили в пальцах десятки. Эти деньги, казавшиеся такими большими, ничего не стоило истратить за день или растянуть самое большее на два месяца, потому что буханка коммерческого хлеба стоила в то время сто пятьдесят рублей.

— Пересчитайте, — сказал интендант.

Я начал считать, но сбился, начал еще раз и снова сбился, и, чтобы не задерживать очередных, просто для виду перебрал десятки и расписался в ведомости. За четыре года фронтовой жизни я отвык от внешности денег и разучился их считать...

И вот теперь эти десятки, светившиеся сквозь целлофан конвертов, вызвали далекое, мне казалось, давно стертое временем воспоминание.

Я перевернул лист альбома.

Снова конверты и снова те же десятки. И на следующих листах то же. На некоторых купюрах карандашом были обведены одни и те же места.

Странная коллекция...

И тут я вспомнил, что Волкова всегда интересовали деньги только военных и довоенных выпусков. Почему такое пристрастие?

Недоумевая, я поднял глаза на хозяина.

— Узнаете? — спросил он.

— Еще бы! До войны такими расплачивались. А после войны буханка хлеба стоила пятнадцать таких бумажек. Прекрасно их помню. Но почему только червонцы?

Он вынул одну купюру из конверта и подал мне.

— Внимательно посмотрите: такими вы расплачивались за хлеб?

Я повертел десятку в пальцах, посмотрел на свет.

— Точно такими. У меня после демобилизации их был полный планшет. Две тысячи шестьсот. А что были тогда эти деньги?..

— Вот, вот! Среди них частенько попадались фальшивые.

— То есть, как — фальшивые? — не понял я.

— Обыкновенно. Сделанные не на фабрике «Гознак», а в другом месте.

— Не может быть! Их же везде принимали — и в магазинах, и в сберкассах, и сдачи давали такими же...

— До сорок седьмого года, — сказал Волков. — Знали, что в стране обращаются фальшивки, но слишком дорого в то время стоила бы реформа. Что было после войны? Бедность, разруха, самого необходимого не хватало... Кстати, эта тоже фальшивая. И сделана так, что даже теперешняя экспертиза не может отличить от выпущенных государственным банком.

Он вынул из конверта еще одну купюру, взял из моей руки червонец, несколько раз поменял бумажки местами и положил их на стол.

— Определите, какая из них настоящая?

Минут десять я разглядывал купюры, переворачивал их, смотрел на просвет. Фальши не было. Самые натуральные червонцы, немного потертые, на одном из них — слабое жирное пятно. Кажется, я держал его в руках первым. Хотя и на втором тоже какое-то пятно...

— Ну? — улыбнулся Волков.

— Сейчас...

Я еще раз очень внимательно осмотрел деньги. А! Вот она, та особенность, которую я не заметил сразу!

— Номера серии у них одинаковые!

— Ну и что? — сказал Волков. — Правильно, номера серии одни и те же. Но вот какая из двух бумажек фальшивая?

Я снова начал вертеть червонцы перед глазами.

— Не ломайте голову, все равно не определите. Фальшивка — вот! — он выдернул у меня из руки одну из купюр.

— Конечно, вы их собираете, вы к ним привыкли, — сказал я. — Наверное, есть приметы, которые...

— Которые я оставил, когда делал эти бумажки,— перебил меня Волков.

— Вы хотите сказать, что...

— Да. Что все эти фальшивки, больше, чем на полтора миллиарда рублей, сделал я, своими собственными руками. Я был фальшивомонетчиком, Николай Андреевич. Всю войну...

Я бросил десятку на стол, откинулся на стуле и уставился на Волкова.

Ощущение было такое, будто меня наотмашь ударили по лицу.

Вот тебе и «эксперт»... Вот тебе и специалист по почтовым маркам! Фальшивомонетчик... И все это — ровным, спокойным голосом... Да нет, все это ерунда. Он просто-напросто сумасшедший! Шизофреник, которого я принял чуть ли не за гения! Все типичные признаки налицо: тихая, монотонная речь со странными паузами, астеническое телосложение, эта упорная кропотливость... Даже почерк в записке — зубчатый, похожий на немецкую готику... Мелкие, очень точные движения... Такие люди обычно или одинокие чудаки, или прекрасные ученые-экспериментаторы... и в то же время они невероятно, болезненно чувствительны и очень легко ранимы... Надо очень осторожно вести разговор с ним...

Я смотрел на Волкова.

Спокойно дымя папиросой, он укладывал купюры в конверты. Ему не было дела до произведенного впечатления. Усталое, болезненное лицо...

Розыгрыш? Но для чего? Глупо.

Шутка? Так не шутят с малознакомым человеком...

...А может быть, я сошел с ума, и сегодняшний день, записка, разговор с этим человеком, сидящим напротив, прозрачные конверты с деньгами и все, что сейчас происходит, — бред?

Я перевел взгляд на стеллажи.

«Весь Петербург», «Морское право», «Энциклопедия легкого стрелкового оружия» Лугса... Такая библиотека! Бред, бред...

Что это со мной?

— Чай стынет, пейте! — услышал я голос Волкова. Я покорно отхлебнул из стакана.

— Так у меня сложилось, — сказал Волков. — Кто-то служил в армии, дрался с фашистами, мстил за убитых друзей, получал награды... А я рисовал... Вернее — гравировал вот эти червонцы... Нет, нет, не думайте, что... Это была тоже война, и война пострашнее, чем на передовой. Там хоть можно было укрыться в траншее или в блиндаже, там можно было стрелять, убивать их, чувствовать в руках благословенную тяжесть оружия... А в том месте, где воевали мы — я, Лео Хаас, Борис Сукинник, Левинский, укрыться было нельзя. Маленький, похожий на иглу стальной штихель против пистолета — вот все... Но мы тоже были солдатами и дрались до конца...

Он провел пальцем по целлофановому конверту.

— Возможно, что тот червонец Левинский все-таки переправил по назначению. Я был пешкой, крошечной ничего не стоящей фишкой в очень большой игре. Мы все были пешками, но ведь и пешка иногда превращается... Они, кто играл, этого не учли...

— Василий Степанович, простите. Я ничего не понимаю...

— Да, верно. Я не с того начал. Надо было с тысяча девятьсот тридцать девятого... Пейте чай, пейте, пока не остыл совсем! Ну, вот... Львов, в котором только что установилась советская власть после присоединения Западной Украины. Очень красивый город, в который я влюблен до сих пор. Там застала меня война. Я работал в газете «Вильна Украина». Как раз в тридцать девятом газета и началась. Кстати, в редакции работал в то время и Ярослав Галан. Меня не призвали в армию по причине слабого сердца. Порока, как тогда говорили. С детства у меня это проявилось — не мог быстро бегать, долго ходить. Другие плавали, гоняли на велосипедах, играли в волейбол. А у меня было одно утешение — книги и рисование. Читал много, а рисовал еще больше. Не профессионально, конечно, а так, самоучкой. Начал с копирования любимых картинок в книгах, потом увлекся гравюрой. Сначала по дереву, потом по линолеуму, потом перешел на медь. Так и определилось — быть мне в жизни гравером. Перед самой войной окончил художественно-промышленное училище. Этим живу до сих пор. Этим и вот еще — он показал рукой на стеллажи. — Все, о чем мечтал — здесь. Вся моя жизнь.

Так вот, когда Львов заняли гитлеровцы, я не ушел из города. Руководство подпольным центром приказало нам уничтожить линотипы и цинкографическую аппаратуру. Мы решили, что сделать это должен один человек. Выбор пал на меня. Типография уже не работала. Я пробрался в нее ночью, молотком смял кассы линотипов, разбил объективы репродукционных установок. Потом открыл окно во внутренний дворик, где мы раскатывали и резали бумагу,— я знал там все ходы и выходы — и угодил прямо в лапы гестаповцев.

Они снова повели меня в типографию, протащили по всем цехам, тыкали пальцами в искалеченные машины: «твоя работа?» Отпираться не было смысла — без сомнения, они слышали, как я там орудовал молотком, и поджидали меня снаружи. В гестапо меня избили и составили какую-то бумагу. В ней говорилось, что за порчу «имущества, принадлежащего рейху», я должен отбыть наказание сроком пять лет в трудовом лагере Маутхаузен. Тогда я еще не знал, что это такое...

Нас везли через Венгрию и Австрию, но я так и не увидел этих стран. Двери теплушек были плотно закрыты, и так же были закрыты наглухо металлические щиты на окнах. Мы ехали в полутьме. Двери открывали только для того, чтобы сунуть в вагон бак с водой и мешок с эрзац-хлебом, наполовину состоявшим из отрубей и половы. Да раза четыре для того, чтобы вытащить умерших. Из семидесяти человек за дорогу в нашем вагоне умерло семь.

Лагерь... Как вам описать его? Он стоял в красивой долине, окруженной горами. Огромный четырехугольник из нескольких рядов колючей проволоки. Внутри — двухэтажные блоки из красного кирпича с маленькими оконцами. Вход за проволоку — тяжеловесные ворота с полукруглой аркой из такого же красного кирпича. За воротами, справа, дом коменданта с большой клумбой цветов под окнами. Среди цветов на бетонной подставке — ваза с ярко-оранжевыми бархатцами, а на боку вазы надпись по-немецки: «Куренье вредит здоровью». И еще одна надпись на арке ворот: «Труд дает свободу». У ограды и между секторами бараков — газоны с зеленой травой. Все прилизано, аккуратно. Хорошо утрамбованная дорога, обсаженная по краям молодыми тополями, вела от ворот мимо дома коменданта к прямоугольной площади, так называемому «аппельплац». На этой площадке утром и вечером выстраивали заключенных, или, как называли их немцы, — хефтлингов — всего лагеря. Утром — для развода на работы, вечером — для общей проверки.

Нас, новую партию, тоже выстроили на аппеле. Приказали раздеться догола, предупредив, что за отказ расстреляют на месте. Мы разделись и сложили одежду узлами позади себя. Ее тотчас увезли на тачках куда-то. Четыре эсэсовских врача начали быстро осматривать нашу группу. Они сортировали людей, как картофель — направо — налево, направо — налево. В правую группу попадали те, кто выглядел поздоровее. В левую — узкогрудые, хилые, малокровные. Левую группу, не одевая, сразу же увели куда-то. Нас — я каким-то чудом попал в правую — еще раз осмотрели. И опять мне повезло, хотя я выглядел не особенно. Тем временем обслуживающая команда подвезла полосатые холщовые робы, и нам после вторичного осмотра приказали одеться. Потом охранники повели нас в блок номер восемь.

По сторонам довольно широкого прохода — двухэтажные деревянные нары, застланные каким-то тряпьем. Круглая чугунная печка и ящик брикетов из угольной пыли. Все. Вся обстановка. У входной двери на стене — отпечатанные на немецком языке «Правила поведения в лагере». За промедление при утреннем построении — пять ударов палкой. За неопрятность — пять ударов. За внос в блок продуктов питания — пять. За разговоры после отбоя — десять ударов. За отказ от работы — расстрел на месте...

Стоит ли говорить, как мы жили? Десятки книг написаны об этих концлагерях. Кормежка? Похлебка из брюквы и полугнилой картошки утром и вечером. Буханка эрзац-хлеба на двенадцать человек. А немецкие-то буханочки не то, что у нас. Кофе — коричневая бурда из пережженной морковки. Все было рассчитано, чтобы человек превратился в доходягу в течение пяти — шести месяцев. А потом — ревир, то есть санитарная часть, еще один осмотр, заключение: «кранк» — болен, и — барак «для ослабленных». Оттуда уже никто не выходил, там все шло по страшной формуле: «Кто не работает, тот не ест», причем формула эта применялась в самом буквальном смысле слова.

Ну, а работа в то время была одна: мы непрерывно расширяли лагерь. Рыли котлованы под фундаменты новых блоков. В нескольких километрах от зоны ломали в карьерах бутовый камень и вручную носили его на территорию. Фундаментщики закладывали этот камень в траншеи и заливали цементом. «Кирпичники» возводили стены.

Не знаю, как мне при моем сердце удалось продержаться до сорок второго года. Но в ревир не попал ни разу. Меня определили в группу каменщиков и поставили работать у бетономешалки. Из бумажных мешков лопатой бросал цемент в барабан машины. Когда замешивалась очередная порция раствора, получался небольшой перерыв, минут на десять-пятнадцать. Наверное, эти перерывы меня и спасли. Кстати, цемент нужно было бросать очень аккуратно. За каждую просыпанную лопату немцы строго наказывали. Нашим бригадиром был Клаус Рашке, кажется, из уголовников. Узнав, что мы в бригаде почти все славяне, он непрерывно скалился и повторял раз сто в день: «Подождите, сволочи, мы вас научим молиться и работать!» Но — странно — не дрался. Ни разу никого не ударил за все время. Увидев какой-нибудь непорядок, молча показывал охраннику провинившегося, а сам отходил в сторону. Всем своим видом давал понять, что ему противно рукоприкладство.

Так шли месяц за месяцем...

Однажды вечером, в августе сорок второго, нас выстроили на аппеле раньше обычного. Вместе с комендантом лагеря к строю вышел эсэсовец — молодой, щеголеватый, похожий на киноактера, надевшего форму для съемок, И морда у него, скажу прямо, была симпатичной, а уж я на их морды насмотрелся за этот год.

В руке у эсэсовца был микрофон на длинном проводе, подсоединенном к внутрилагерной трансляции. Осмотрев наши потрепанные ряды, он поднес микрофон к губам и спросил, кто из нас хочет работать по своей специальности. А специальности нужны такие: художники, граверы, цинкографы, специалисты по выделке бумаги, химики, парикмахеры. Условия работы будут хорошими.

Мы заколебались. Странным показалось нам это предложение. Какой еще трюк придумали душегубы? А на садистские выдумки они были мастерами. Однажды например, объявили, что требуются специалисты-повара для лагерной кухни. Вышло восемь человек. Их допросили перед строем — кто где работал. Все оказались настоящими специалистами из ресторанов Вены, Ниццы Парижа и Праги. Тогда послали десяток заключенных за продуктами. Те приволокли на аппельплац дохлую лошадь, ведро с известью и жестянку с каким-то техническим маслом. «А теперь приготовьте настоящие бифштексы! — приказали им. — Да такие, чтобы они ничем не отличались от английских. Если что будет не так — карцер». Конечно, все восемь угодили в карцер, а оттуда — в ревир, и больше мы никогда их не видели. Вот так они забавлялись.

Но тут было что-то другое. Не похожее на издевательство. Приезжий эсэсовец вызывал к себе... как бы это сказать... расположение, что ли. И после некоторого колебания из строя вышло двенадцать человек. Вышел и я. К тому времени я дошел до того, что едва стоял на ногах. Мне казалось, что хуже того, что есть, быть не может. Все равно — умру я через месяц здесь, или в каком-нибудь другом месте...

Нам приказали собраться в двадцать минут. Снова запихнули в теплушку и повезли куда-то. И, только когда мы были уже на месте, узнали, что это — лагерь Заксенхаузен под самым Берлином. Тоже красивое место, много зелени. Километрах в трех на фоне бледно-голубого неба четко рисовались круглые башни средневекового замка. До сих пор не пойму, почему эти комбинаты смерти, эти концлагеря они строили в таких красивых местах.

Нас провели через общую зону и поместили в бараке под номером восемнадцать. Там был еще один барак — девятнадцатый. Оба сарая являлись как бы зоной в зоне. Тройной ряд колючей проволоки окружал их. Даже сверху бараки накрывала частая проволочная сеть. Мы получили места на нарах в одном из отсеков сарая и собрались в общем «зале», где стояли чертежные кульманы, проекционная установка вроде эпидиаскопа, коричневые канцелярские столы и какие-то тумбочки со стеклянным верхом. Все это походило на небольшое конструкторское бюро какой-нибудь частной фирмы.

Не успели мы осмотреться, как в «зал» вошел эсэсовец, который разговаривал с нами в Маутхаузене. «Я — штурмбанфюрер СС Бернгард Крюгер, руководитель этого предприятия, — сказал он. — Отныне на вас возлагается очень ответственная задача. Здесь, в этом цеху, вы будете изготовлять ценные бумаги и всякого рода документы, необходимые Германии. Это понятно? Какие-либо общения с хефтлингами из блока девятнадцать запрещены. За нарушение — расстрел на месте. Выход в общую зону запрещен, да вам и не нужно выходить, всем будете обеспечены здесь. По вопросам работы обращаться только ко мне. Никаких разговоров с другими офицерами, никаких пререканий: они приказывают — вы выполняете. За нарушение — карцер. В случае саботажа вся ваша команда будет расстреляна. Хорошо работающие получат улучшенное питание — три раза в день суп и буханку хлеба на девятерых. А также — жиры. Все понятно?»

Вот так мы стали работать по специальности.

Прежде чем начать, прошли испытание — кто на что пригоден.

Мне дали старый номер фашистской газеты «Фёлькишер беобахтер» и приказали скопировать рисунок. На рисунке был изображен старинный замок в горах, а у его подножия небольшая деревня с домиками под черепичными крышами. Даже с моей точки зрения художника-самоучки рисунок был выполнен слабо. Я решил улучшить его — детальнее проработал фактуру стен замка, а деревушку внизу выписал несколькими обобщенными штрихами. Когда эсэсовец, проверяющий задания, подошел ко мне, я показал ему свою работу и попытался объяснить, что мне не понравилось в оригинале. Он прищурил глаза, разглядывая рисунок, и вдруг без единого слова коротко и страшно ударил меня в лицо. Я слетел со стула в проход между столами. Правая щека моя была разбита, рот полон крови. Я судорожно сглатывал ее. Когда я поднялся на колени, эсэсовец еще раз ударил меня коском сапога в бок. «Штее ауф!» С трудом я взгромоздился на стул. «Точную копию, чтобы ни одним штрихом не отличалась от оригинала!» — потребовал эсэсовец и отошел к другому столу.

Через два часа копия была готова.

На этот раз эсэсовец одобрил ее. Потом я сделал несколько гравюр на меди и был признан годным для работы над «сеткой» — тончайшим цветным узором, покрывающим площадь денежной купюры с обеих сторон. Эта сетка называется гильош, по имени француза Гильо, который изобрел ее еще в прошлом столетии для того, чтобы затруднить подделку казначейских билетов. Узоры гильоша настолько тонки, что их можно рассмотреть только в сильную лупу. Система гильоширования, как и система нумерации купюр — это тайна государства, выпускающего бумажные деньги. На каждой выпущенной купюре есть несколько мест, по которым эксперты эмиссионных банков сразу отличают фальшивку.

На третий день после того, как мы прошли испытания на пригодность, в блоке вновь появился Крюгер. В руке он держал маленький черный портфель с застежками-молниями по краям. По команде эсэсовца-надсмотрщика мы все встали около своих рабочих мест. Несколько минут Крюгер разговаривал о чем-то с надсмотрщиком, потом направился прямо к моему столу, расстегнул портфель и выложил на чертежную доску новенькую десятку.

«Ты будешь производить гильош дизэ купюрэ. Срок — зэкс месяц. Работать только карашо. Если плёхо...» — и он жестом показал, что произойдет со мной, если я буду работать плохо.

Получили задания и остальные из нашей группы.

Я смотрел на десятку, лежащую на доске, и не мог собрать мысли, которые разлетелись, оставив в голове противную, какую-то тошнотную пустоту. Знаете такое мерзкое состояние, как будто ты на мгновение нырнул в обморок и начинаешь приходить а себя, и еще ничего не соображаешь, кругом только цветные пятна, и что-то шевелится, что-то гудит... Не знаю, сколько времени в отупении я смотрел на портрет Ленина в овале этого червонца. Потом внутри вдруг все сорвалось и завертелось. Нет, даже не мысли. Обрывки...

Почему именно мне? Хотя все равно. Не мне, так другому. Встать и отказаться сразу? Кончить одним ударом? Изобьют... потом выведут из барака и спокойно пристрелят. Жизнь человека для них — ничто. Прикажут гравировать другому. Смерть ничего не решает. Умереть легко, особенно здесь. А жизнь... Пока жив, есть возможности, есть надежда, есть шанс. Какой шанс? Безразлично. Неужели я учился гравировать, тратил столько труда, чтобы прийти к такому концу? Фальшивомонетчик. Какой финал! Почему меня не убили сразу там, во дворе типографии? Зачем я вызвался там, в Маутхаузене? На что надеялся? На какое лучшее? Идиот! Выжить? Да, конечно. Если выживу — возможность найдется. Возможность всегда находится, хорошая или плохая. Нет, отказываться нельзя. Этот червонец — моя жизнь... прошлая, и, быть может, будущая. Постыдно, конечно, но придется идти. Идти против моей веры, моей сущности, моей морали. Такой проигрыш! Но еще больший проигрыш — смерть. Окончательный проигрыш. Проиграть можно, когда захочешь. Например, запороть уже готовую гравюру. А вот выиграть... Нет, надо играть, играть на выигрыш, хоть мизерный, жалкий в этих условиях, но дающий шанс. Играть! А возможность найдется...

Примерно такое крутилось у меня в голове, когда я смотрел на Ленина и тончайшую цветную сетку десятки.

Я очнулся от окрика. Эсэсовец-надсмотрщик стоял надо мной. Спокойное лицо человека, привыкшего ко всему. Человека, играющего другими людьми.

«Бегиннен арбайт, рус! Начинай работать!»

И я начал...

Только на копирование увеличенной сетки одной стороны десятки у меня ушло пятьдесят дней. Затем немцы сфотографировали готовую сетку и сделали ее отпечаток в натуральную величину. Здесь начиналось самое трудное: теперь нужно было изображение гильоша гравировать на меди. Тончайшими штихелями, похожими на иглы. Несмотря на то, что я делал гравюру, пользуясь пятнадцатикратной бинокулярной лупой, глаза к концу дня болели так, будто их засыпали песком. Крюгер не считался со временем — мы работали по шестнадцать часов в сутки. И даже во сне перед глазами у меня стояла проклятая сетка... Пальцы стали слабыми от голода, я не мог твердо, как прежде, держать в руках штихель, но нельзя было сделать ни одного лишнего движения, потому что пошло бы насмарку то, что было сделано раньше. Кроме того, Крюгер предупредил, что если на клише хотя бы один штрих будет запорот, меня сразу же расстреляют. Я уже видел, как они это делают... Впереди, через стол от меня, сидел немец уголовник, фальшивомонетчик Катцен. Да, в нашем бараке были и такие. Трое. Так вот этот Катцен испортил гравюру английской пятифунтовой купюры. То ли у него сорвалась рука, то ли... не знаю точно, что у него там произошло, но только он вдруг резко поднялся из-за стола весь белый, как мел, и закрыл руками лицо. Надсмотрщик подошел к нему, бросил взгляд на медную пластину, которую тот гравировал, потом в страшной тишине, наступившей в бараке, медленно расстегнул кобуру, вынул парабеллум и выстрелил Катцену в затылок. «Уберите эту падаль!» — приказал он нам, показывая стволом пистолета на тело. Потом так же убили еще двух — одного поляка и одного француза. Через два дня на их местах сидели уже новые люди.

Четыре месяца я гравировал гильош одной стороны десятки. Еще три с половиной ушло на другую сторону.

За соседним кульманом работал невысокий очень бледный человек с такими тонкими руками, что они были похожи на вороньи лапы. Он отрабатывал гильош английской купюры в двадцать фунтов стерлингов. Мы познакомились. Он оказался чехом-карикатуристом из Праги Лео Хаасом. Попал сюда из Освенцима. В первую же ночь после знакомства Хаас осторожно пробрался ко мне по нарам и сказал, что мы любой ценой должны сообщить англичанам, американцам или русским об этой фальшивомонетной мастерской.

«Они называют это «бумажным оружием», — шептал Хаас. — Фальшивки идут в вашу страну, в Англию, в Америку, по всему миру. Они будут выпускать их миллионами, чтобы обесценить деньги в государствах, воюющих против них. Представляешь, что это такое? На эти пустые бумажки наци будут покупать в нейтральных странах военные материалы, сырье, драгоценности, будут менять их на твердую валюту. Они дезорганизуют торговлю, подорвут экономику прежде, чем правительства этих стран сообразят, в чем дело. Понимаешь, что они замышляют? Через нейтральные страны фальшивки пойдут по всему миру. Всегда во всех государствах фальшивомонетчики жестоко наказывались властями. А здесь они работают безнаказанно. Чужими руками. Нашими. Обрати внимание: эсэсовцы сами ничего не делают, только приказывают. А когда работа будет окончена, когда они выпустят миллиарды, десятки миллиардов, они всех нас отправят в газовые камеры или расстреляют. Всех! Ты думаешь, почему так откровенно разговаривает Крюгер? Да потому, что мы уже не выйдем отсюда. Мы — смертники. Я понимаю немецкий. Сам слышал, как один охранник сказал другому: «С этими не церемонься. Это — команда вознесения на небо». Так, черт возьми, нужно предупредить раньше, чем они нас прикончат. Хоть этим мы будем полезны».

Предупредить... Ни один шаг не оставался незамеченным. Даже в туалет мы ходили в сопровождении солдата-эсэсовца. Разговоры во время работы категорически запрещались. За слово или какой-нибудь знак, поданный друг другу, нас зверски избивали. Только ночью в спальном отсеке мы могли разговаривать, да и то лишь шепотом, чтобы охранники не услышали. Через каждый час они входили в спальное отделение и проверяли спящих. Если кто-нибудь «нарушал покой», его наказывали десятью ударами палки. Иногда за медленную работу нам урезали и без того нищенский паек. Я и сейчас с дрожью вспоминаю еду, которую нам давали. Фетин. Вы, конечно, не знаете, что это такое. Я тоже не знаю, из чего его приготовляли немцы. Смесь каких-то растительных и плохо обработанных животных жиров. На двадцать пять человек приходилась одна килограммовая пачка в неделю. На красивой обертке пачки было написано: «Только для варки, жаркого и печенья». В сыром виде фетин имел отвратительный вкус. Хуже тюленьей ворвани. А запах... Я его чувствовал во рту еще года два после войны. И все-таки мы находились в лучшем положении, чем те, что жили в общей зоне. Из своей клетки мы видели, как работали те. Они не имели права ходить спокойно. Все надо было делать быстро, бегом, сохраняя при этом бодрый, веселый вид. Спокойно идущих людей эсэсовцы не выносили. Только и слышно было: «Шнелль, шнелль, шнелль, швайнхунд!», «А, ду бист феттер францозише швайн!», «Ферфлюхтер хунд!», и лай собак, и удары палок, и крики забиваемых до смерти. Нет, этого не передать словами. И не дай бог кому-нибудь увидеть это еще...

Волков вынул из пачки папиросу и выкурил ее в четыре затяжки. Лицо его побледнело. Он тяжело дышал. Некоторое время он сидел молча, потом провел пальцами по конвертам с червонцами.

— Простите, не могу об этом спокойно... Ну вот. В один из дней нам приказали навести порядок в бараке и на рабочих местах. На обед вместо брюквенной похлебки дали суп, заправленный какой-то серой крупой похожей на просо. Предупредили, что мы должны иметь подтянутый, бодрый вид. Я почти закончил гравировать вторую сторону гильоша десятирублевки, работы оставалось дня на два, на три. Гауптшарфюрер Гельмут Бекман, следивший за нами в отсутствие Крюгера, приказал мне перенести медную пластину на большой стол посредине барака. Туда же перенесли гравюры Лео Хааса и несколько пробных оттисков двадцатифунтовых английских банкнот.

После обеда приехал Бернгард Крюгер и с ним очень высокий эсэсовец в звании штурмбанфюрера. По нашему табелю о рангах штурмбанфюрер — это майор. Эсэсовцу было лет тридцать пять и первое, что бросалось в глаза — глубокий шрам, рассекавший левую половину лица от уха до середины подбородка. Достаточно было один раз увидеть это лицо, чтобы больше его не забыть. Перед эсэсовцем тянулись все наши «фюреры», только один Крюгер держался независимо и обращался к нему запросто по имени — Отто. Длинный Отто холодными серо-зелеными глазами оглядел нашу мастерскую, наши рабочие места, стеклянные тумбочки, на которых просвечивали кредитки. Нас, молча вытянувшихся у стен, он будто и не заметил. Что-то спросил у Крюгера. Крюгер подвел его к столу, на котором лежали клише, и придвинул табурет. Отто сгреб со стола кредитки, с видом знатока помял их в руке, затем положил под бинокуляр мою пластину и впился в нее глазами. Минут двадцать он изучал ее, миллиметр за миллиметром. В бараке стояла напряженная тишина. И мы и эсэсовцы смотрели; на Отто, как будто от него зависело все: будем мы жить дальше или нас сразу же уничтожат. Я боялся больше всех остальных. Нет, не за жизнь. Жизнь в то время была мне не особенно нужна. Я боялся, что Отто обнаружит три неправильности в перекрытии штрихов сетки, которые я сделал умышленно. Их нельзя было заметить даже при очень внимательном осмотре кредитки. Только разве при систематической проверке всех штрихов, да и то не сразу... Три совершенно незаметных перекрытия, по которым можно было установить, что кредитка поддельная. Я знал, что никогда не выйду из этого барака, никогда не увижу свою землю, но была надежда, что удастся каким-нибудь образом сообщить нашим об этих неправильностях, и хоть маленьким делом я еще послужу родине. И тогда банки, сберкассы и даже кассирши в магазинах могли бы сразу вылавливать из общей массы денег эти кредитки и изымать их из обращения.

Наконец Отто осторожно, словно стеклянную, вынул пластину из-под бинокуляра и еще раз внимательно осмотрел ее в отраженном свете. И тут я увидел на его лице улыбку. Он улыбался правой половиной лица, левый угол рта, стянутый шрамом, оставался неподвижным, как у паралитика. Он опустил клише на стол, резко поднялся и шутливо толкнул в плечо Бернгарда Крюгера: «Аусгецайхнет!» Крюгер щелкнул каблуками и тоже улыбнулся. Через несколько минут длинный Отто покинул зону.

Я еще не знал тогда, что видел перед собою убийцу многих тысяч людей, нацистского диверсанта номер один, любимца Гитлера Отто Скорцени. Вам почти ничего не говорит это имя, а черная слава этого человека, австрийца по рождению и национал-социалиста по духу, началась еще в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Именно в феврале тысяча девятьсот тридцать четвертого Отто вступил в восемьдесят девятый полк, или, как называли его немцы, штандарт СС. Очень быстро он стал правой рукой фюрера австрийских наци Артура Зейсс-Инкварта. И когда Зейсс-Инкварт и его сообщник Эрнст Кальтенбруннер и Одило Глобочник решили присоединить Австрию к Германии, Скорцени показал, на что способен. Отобранные им убийцы, смяв охрану, ворвались во дворец канцлера и несколькими пулями покончили с главой правительства Энгельбертом Дольфусом. На глазах у всего мира разыгралась трагедия, которую тайно вдохновлял из Берлина Гитлер. Однако в тот раз у эсэсовца ничего не получилось. Австрийский народ сумел восстановить порядок и обеспечить безопасность своей стране. Нацистская партия в Австрии была запрещена. Длинный Отто и его друзья ушли в подполье. Впрочем, подполье это было весьма относительным. Штурмовые отряды Кальтенбруннера переименовали себя в безобидный «гимнастический союз». Занимались эти гимнасты не столько спортом, сколько учебными стрельбами на тайных полигонах в горах.

То, что не удалось в тысяча девятьсот тридцать четвертом, они, как по нотам, разыграли в тысяча девятьсот тридцать восьмом. Только теперь они начали с дворца президента Микласа. Двадцать головорезов под командой Скорцени напали на дворцовых гвардейцев и в считанные минуты перебили всех. А еще через полчаса арестованный президент был увезен на машине в неизвестном направлении, и больше о нем никто ничего не слышал. Федерального канцлера Шушнига тоже схватили и посадили сначала в одиночку в Вене, а потом отправили в Заксенхаузен... Черт возьми, сейчас все кажется дурным сном. Да, мне пришлось жить в лагере в одно время с канцлером Австрии, но я, конечно, не знал этого. Я даже не знал, кто был канцлером Австрии в тысяча девятьсот тридцать восьмом году. И все, что сейчас рассказываю о Скорцени, тоже узнал через много лет после войны. А тогда для меня это был просто визит в наш барак высшего эсэсовского начальника. Он проверял нашу работу и я смертельно боялся, чтобы он не обнаружил неправильного перекрытия штрихов в моей сетке и не отправил меня на тот свет раньше, чем я сумею сообщить надежным людям о фальшивках. Но все обошлось. Клише признали годным для печати, и когда я закончил работу, Крюгер увез обе пластины в печатный цех. Я не знаю, где он находился. Говорили, что печатные машины стояли в замке Фриденталь в десяти минутах езды от Берлина. Может быть, его башни я видел на горизонте в тот день, когда нас привезли в Заксенхаузен. Не знаю. Я не видел ни Берлина, ни Вены, ни тех городов через которые нас везли эшелоном. Через полгода после того, как была закончена подготовка к производству фальшивых денег, мы перестали видеть и общую зону Заксенхаузена. Эсэсовцы тщательно замазали стекла в окнах барака белой краской и на прогулку стали выводить нас только ночью. Теперь время мы считали только по отбоям и подъемам. Поднимали нас в шесть утра; десять минут — завтрак, восемь часов работы, пятнадцать минут — обед, еще восемь часов работы, ужин, отбой. Так шли дни.

Вы спросите, чем мы занимались, когда кончили гравировать денежные клише? О, мы не остались без дела! Однажды солдаты Крюгера привезли в зону два огромных железнодорожных контейнера, до верху набитых бумагами. Нас поставили на разборку. Оказалось, что в ящиках — документы буквально из всех стран мира. Здесь были паспорта убитых евреев, красноармейские книжки, удостоверения личности британских, американских и австралийских солдат, итальянские отпускные билеты, выписки о рождении, свидетельства о благонадежности, свидетельства на владение имуществом, права на вождение автомашин, членские книжки разных спортивных обществ чуть ли не всей Европы, а однажды мне в руки попался даже пропуск в Вашингтонский Пентагон...

Мы сортировали документы и осторожно отклеивали с их страниц гербовые марки разных стран. Потом Крюгер отбирал те документы, которые представляли для него интерес. Остальное уничтожалось. Страшно сказать — мы обогревались этими документами. Обе печки — и в рабочем отсеке, и в нашем, жилом, топились без перерыва, круглосуточно. А эсэсовцы все привозили и привозили бумаги — по четыре контейнера в месяц.

Меня снова посадили гравировать, теперь уже удостоверений личности американских солдат. Крюгеру для чего-то нужно было очень много американских документов. Уже после войны я узнал, что в то время немцы готовили большой прорыв в Арденнах.

А Лео Хаас все искал способа связаться с внешней зоной.

Летом тысяча девятьсот сорок третьего года, в июле, ночью меня разбудили. Сначала мне показалось, что это — сосед по нарам, бывший киевский студент Сукинник, занимавшийся просвечиванием банкнот и отсортировкой плохо отпечатанных. Но человек, лежащий рядом со мной, оказался не Сукинником.

«Я — Оскар Скала из Чехословакии, — прошептал он, — Меня послал Хаас. Я записываю номера серий фальшивых банкнот. Нужна твоя помощь». «Что нужно?» — спросил я. «То, о чем ты говорил Хаасу. Приметы испорченной сетки на советской купюре». Я ответил, что не могу дать приметы словами, нужна сама фальшивая купюра, и я обведу на ней места неправильных пересечений штрихов. «Я достану купюру», — сказал Скала. И он достал. Не знаю, какими путями, не знаю, чего ему это стоило, потому что эсэсовцы строго считали все поступавшие на проверку в барак банкноты и пересчитывали уже просвеченные, но через два дня в моем кармане похрустывала новенькая десятка, оттиснутая с клише, над которыми я трудился восемь месяцев. Теперь нужно было найти момент и отметить на ней места неправильностей. Во время работы этого невозможно было сделать — эсэсовцы не сводили с нас глаз. Пронести ее из рабочей комнаты в жилой отсек тоже было невозможно: в конце рабочего дня, перед ужином, нас раздевали догола и тщательно осматривали наше тряпье. Оставалась только уборная.

После обеда я сломал карандаш и сунул кусочек грифеля в рот. Не заметили. Примерно через час знаком попросил у охранника разрешения выйти. Эсэсовец проворчал что-то, положил ладонь на рукоятку парабеллума и повел меня в пристройку. Счастьем было то, что охранники никогда не заходили вместе с нами в уборную. Ну, когда я оказался там, внутри, наметить испорченные места было несложно. Я сел на свое место чуть ли не сияя от радости. Но тут меня словно дубиной по голове ударило: как передать кредитку Скале? Он ни слова не сказал мне об этом. Почему? Или забыл, или... Я сидел за столом, ковырял штихелем медь и ломал голову над этой задачей. Не мог же я встать, пройти в другой конец цеха и выложить бумажку чеху на стол! Время неумолимо приближалось к ужину, а я еще ничего не придумал. В любой момент могла раздаться команда: «Кончай работу!» — и тогда... Страшно было думать о том, что произойдет тогда... Засунув руку в карман, я нащупал кредитку и скомкал ее в шарик возможно меньших размеров. Решил выбросить в корзину для мусора, когда перед самым отбоем смету со стола стружки и клочки бумаги, на которых делал эскизы букв. Только бы не засыпаться хотя бы на этом!

Вот уже вдоль столов пошел Курт Левинский со своим ящиком. Курту, наверное, «повезло» больше всех нас вместе взятых. Он был тельмановцем, антифашистом, и попал в трудовой лагерь «Берлинхен» на севере Германии сразу же после прихода к власти Гитлера. И вот уже двенадцать лет только колючая проволока и бараки Штутгофа, Шлира, Дахау, Освенцима и Заксенхаузена. Не могу представить себе как, видя изо дня в день смерть и мучения, ему еще удалось сохранить в себе человека...

Я оглянулся на Курта, приближающегося к моему столу, и увидел, что эсэсовцы у дверей разговаривают. Рука автоматически сама собой вырвалась из кармана и метнулась к корзине. Все! В следующий момент я поднял корзину с пола, смел в нее мусор со стола. Потом пересыпал его в ящик Курта.

Итак, я не выполнил задания Скалы. Все нужно было начинать сызнова...

Курт опорожнил корзину у последнего стола и пошел к печке. Один из эсэсовцев откинул чугунную дверцу и швырнул в топку окурок сигареты. Курт горстями начал бросать туда же мусор. Пустой ящик он оставил у двери.

После ужина Скала оказался рядом со мной в жилом отсеке.

«Не вышло, — сказал я ему. — Пришлось бросить ее в корзину. Ты же не сказал мне, как передать. Левинский сжег ее вместе с мусором».

«Курт спрятал ее в надежное место», — шепнул мне Скала.

Мне так и не удалось узнать дальнейшей судьбы меченого червонца.

У нас в блоке создалось некое подобие подпольной организации: Я, Скала, Хаас, Сукинник, Левинский. Руководил Хаас. Он сидел в лагере с конца тысяча девятьсот тридцать восьмого, с момента захвата немцами Чехословакии. Однако вместе мы никогда не собирались и никакого плана действий не вырабатывали — просто Хаас давал задания, а мы их выполняли. Половина «специалистов», работавших в блоке, была подобрана гитлеровцами из своих же уголовников, они спали вместе с нами в отсеке и относились к нам еще хуже эсэсовцев. Мы находились как бы под двойным контролем.

Через неделю после того, как я наметил десятку, Курт исчез из нашего барака. Из разговоров уголовников мы поняли, что по приказу Крюгера обершарфюрер Хейцман, один из наших надзирателей, повел его якобы на медицинский осмотр в ревир и застрелил по дороге. Таким же образом они прикончили моего соседа Сукинника. Но тот был по-настоящему болен — харкал кровью.

Осенью сорок четвертого нас всех — шестьдесят восемь человек — переключили на просвечивание банкнот. Кульманы и столы убрали. В цехе остались только табуреты и тумбочки со стеклянным верхом. Внутри тумбочек стояли сильные лампы. Мы накладывали банкноту на стекло и тщательно осматривали гильош и качество пропечатки букв и цифр. С наших тумбочек банкноты поступали к одному из эсэсовских «специалистов». Этот работал на ультрафиолетовой установке — такой же тумбочке, только с кварцевой лампой. Он выискивал дефекты водяных знаков. На качественной бумаге вокруг водяного знака появлялся в кварцевом свете нежный голубой ореол. Отбракованные купюры не уничтожались, а сбрасывались в специальные ящики. Их потом связывали в пачки и складывали здесь же, в правом от входной двери углу барака. Скоро там накопился целый штабель.

Хорошо пропечатанные купюры, прошедшие кварцевый контроль, особая группа заключенных специально мяла и загрязняла, перемешивая их кожаными метелками на полу. Когда деньги приобретали вид прошедших через многие руки, их упаковывали в бандероли, как в банке, — по сто штук. Бандероли комплектовались очень тщательно: «старые» и новые купюры лежали вперемешку, ни в одной пачке не было билетов с последовательными номерами серий.

Да, «предприятие» Крюгера начало работать с невиданным размахом.

Английские двадцати- и пятифунтовки — а они в основном проходили через наши руки — абсолютно ничем не отличались от настоящих. Все было натуральным — водяные знаки, плотность и консистенция бумаги даже тончайшая металлическая нить, введенная в бумажную массу. Интересная особенность: крупных купюр, например стофунтовых или наших сторублевых, я не видел. Наверное, их не производили, а может быть, выпускали в другом месте. Иногда меня охватывал ужас: сколько же всего специалистов, таких, как мы, трудилось над этими бумажками?.. Скала вел счет банкнотам с того момента, как они начали поступать на просвечивание. Он говорил, что за месяц на наши тумбочки попадает от двенадцати до пятнадцати тысяч купюр. Даже по грубым прикидкам выходило, что за время существования мастерской Крюгера в Заксенхаузене гитлеровцы произвели на свет только английских больше ста миллионов фунтов стерлингов. Позднее я узнал, что советских червонцев и пятерок было выпущено почти на два миллиарда!

В феврале сорок пятого, кажется, десятого или одиннадцатого, нам приказали прекратить работу и демонтировать оборудование. Мы разобрали тумбочки, упаковали в ящики бинокуляры и проекционные установки, сняли во всем бараке электропроводку. Эсэсовцы жгли бракованные купюры. Трое суток печи в рабочем и жилом отсеках были раскалены докрасна. Крюгер сам ходил по бараку, заглядывал в каждую щель — не должно было остаться ни одной стружки, ни одного клочка бумаги.

Я столкнулся со Скалой в тамбуре у выходной двери. «Попрощаемся, — сказал он. — Когда мы упакуем все барахло, нас прикончат. Но если каким-нибудь чудом останемся живы...» — «Ясно», — сказал я. Мы пожали друг другу руки.

Вечером эсэсовцы подогнали к бараку два огромных грузовика-фургона с парусиновым верхом. Один фургон загрузили ящиками из нашего и девятнадцатого бараков. Во второй посадили нас. Крюгер отсчитал шестнадцать человек из команды. Скала не попал в это число.

Два охранника зашнуровали парусиновый полог, уселись у заднего борта кузова, и мы поехали.

Каждую минуту мы ждали, что где-нибудь в глухом месте грузовик остановится, нас выгонят из фургона и перестреляют. Но машина не останавливалась. Наступили сумерки, потом ночь. Некоторые из нас, вымотанные напряжением дня, заснули. Отключился и я.

Проснулся от тишины. Машина стояла. Сквозь щели брезента у заднего борта пробивался серый утренний свет. Один из эсэсовцев широко зевнул, совсем по-русски прикрыв ладонью рот. Второй сидел нахохлившись утопив голову в поднятый воротник шинели. Скоро грузовик рванул с места и опять понесся куда-то.

Было очень холодно. Ветер бил в щели между кузовом и брезентом. Наше лагерное тряпье совсем не защищало тело. Мы сбились в кучу у переднего борта кузова и грели друг друга, меняясь местами: те, что сидели снаружи, время от времени проползали внутрь человеческой груды. Часов шесть продолжалась пытка холодом. Наконец машина остановилась. Эсэсовцы расшнуровали полог и приказали: «Раус дем ваген!» Мы выбрались из кузова. Снова какой-то лагерь, колючая проволока, изможденные, похожие на тени хефтлинги. «Да это же Эбензее! — воскликнул один из наших. — Отсюда меня забрали в Заксенхаузен. Ребята, мы — в Австрии!»

Нам было все равно. Мы растирали онемевшие руки и ноги, ожидали, что нас поведут в блок, где можно будет согреться. Может быть, даже покормят. Как я мечтал о миске мутно-зеленой вонючей баланды, которая в лагерях называлась супом! Но никаких распоряжений не поступало. «Не отходить от машин!» И все.

Наконец из дома коменданта вышли два офицера и направились к нам. Один из них был очень высок. Легкая спортивная походка показалась мне очень знакомой. Я присмотрелся. Да, Отто. Ошибиться было невозможно. Длинный Отто Скорцени вышагивал впереди!

Наши охранники разом вскинули руки. Отто небрежно ответил им и сказал отрывисто: «Быстрее! Ящики в третьем блоке».

Шестнадцать ящиков, сшитых из толстых, хорошо пригнанных досок, каждый весом килограммов восемьдесят или сто. Нас заставили таскать их почти бегом — по четыре человека на ящик. Мы забили ими больше половины кузова. Когда наша четверка перетаскивала последний, у меня схватило сердце. В голове пронеслось: «Так вот, значит, где... Эбензее... Квадрат из колючей проволоки... Сейчас упаду, и меня отнесут в ревир или в морг... могилы не будет... Сейчас...» Странно, я думал о конце совершенно спокойно. Даже хотелось поскорее упасть, закрыть глаза и уйти от всего... Пусть тащат, куда хотят, пусть стреляют, пусть будет ревир или барак для ослабленных — все равно, только бы кончился поскорее кошмар последних дней, этих четырех лет... И в то же время, хотя не видел уже ничего вокруг и грудь рвали колючие, частые удары, я почему-то изо всех сил цеплялся за проклятый ящик и на подкашивающихся ногах волокся к машине. Не помню, как подняли ящик в кузов, как эсэсовцы приказали садиться, как снова поехали. Только один проблеск: за обе руки меня тянут куда-то...

Очнулся опять от холода. Перед самым лицом — сапоги эсэсовца. И пронзительный запах не то дегтя, не то жженых перьев. Мутилось в голове, спазмами поднималась тошнота. Я попытался отодвинуться от сапог, но затылок уперся во что-то твердое, а сердце от усилия сжалось, а потом затрепетало болезненно и неровно. Больше я не пытался. Думал: заметили немцы мое состояние или еще не обратили внимания? Я им такой не нужен. Даже не будут убивать — просто на ходу выбросят из машины, и дело с концом.

Понемногу сердце успокоилось, я почувствовал себя легче, даже смог сесть, опершись спиной о борт. Охранники с полным безразличием смотрели на мои упражнения. Я радовался этому. Приступ отпустил грудь, и жизнь не казалась бесцельной. Думал: что, если бы мы, шестнадцать, все разом навалились на этих двух? Пожалуй, могли бы смять, завладеть оружием, потом как-нибудь захватить грузовик и... Но дальше мысль не шла. Мы не знали мест, по которым ехали, не знали цели «путешествия», не знали, сколько охраны на второй машине. Да и что могли сделать с добытой свободой? Нас, наверное, переловили бы в горах поодиночке. На организованное сопротивление ни у кого не было сил. Мы едва передвигали ноги от голода, ведь немцы за все время пути ни разу нас не покормили. Да и два автомата с запасом кассет не ахти какое оружие. Вот на месте, куда приедем... Если приедем куда-нибудь...

Машина остановилась. Снаружи залаяли голоса. Что-то ударило в кузов: «Оффен!» Один из охранников откинул полог брезента. Внутрь заглянул солдат в каске. Тоже эсэсовец. Скользнул взглядом по ящикам, по нашем лагерной «форме», махнул рукой: «Гут!». Брезентовый полог снова закрыл мир. Но за короткое мгновенье, что он был открыт, я заметил, что мы стоим в крохотной горной деревушке, что в пяти метрах от нас стоит второй грузовик, что над горами дымятся темные облака, и еще одно я успел увидеть — нас остановили на окраине, у последних домов местечка. И у дороги, рядом с будкой контрольного пункта, вкопан столбик с табличкой, на которой белела готическая надпись: «Топлицзее». Тогда эта надпись не сказала мне ничего, но сейчас, через тридцать лет...

Еще два раза грузовик останавливали. И каждый раз проверка длилась все дольше. День кончился. В нашем фургоне потемнело. В щели снова потянуло ледяным холодом. Мы сбились в кучу и приготовились спать. Но не пришлось.

Снова остановка. И на этот раз голос длинного Отто. Приказ снимать ящики.

Полнейшая темнота, потом призрачный синий свет подфарников, кусты, сжавшие дорогу с обеих сторон, и впереди — тусклый отблеск воды и дыхание сырости.

Мы таскали ящики в лодку и на плот, видимо, заранее подготовленные. Лодку загрузили первой. В нее поместилось шесть ящиков. Отто взял с собой четырех наших и отчалил. А мы продолжали нагружать плот. На третьем ящике я снова почувствовал сердце. На этот раз все произошло очень быстро. Рвануло грудь. Я перестал видеть и слышать. Упал на колени. Меня отпихнули в сторону и — удар о землю...

Открыл глаза в крохотной комнате с бревенчатыми стенами.

Лежал на постели с простынями, под головой — подушка с наволочкой. Укрыт теплой мягкой периной. Когда шевельнулся, из левого плеча в шею, в спину раскаленными прутьями воткнулась боль. Захватило дух: Застлало глаза. Когда прояснилось, увидел над собой человека в замшевой куртке, в тирольской шляпе с зеленым перышком. На тумбочке рядом с постелью — автомат.

«Не шевелись, — сказал человек, — У тебя две пули в груди. Пить хочешь?»

Он говорил по-немецки, но не как наши эсэс, а певуче, мягко. Дал мне воды.

«Ты русский коммунист?» — «Я русский, но не коммунист», — сказал я.

«Не бойся. Ты в хорошем месте. Здесь тебя никто не тронет. Я — Виктор Гайсвинклер, австриец, коммунист. Ферштее?». — «Понимаю, — сказал я. — Но я не коммунист. Не все русские-коммунисты» Он улыбнулся. Лицо широкое и доброе, совсем, как у наших деревенских парней.

«Из какого лагеря тебя привезли?». — «Эбензее, а туда из Заксенхаузена». — «О, из Германии! Сейчас они бегут оттуда, как крысы. Ваши широко наступают. А они бегут к нам. Но у нас тоже не будут долго...». — «Где те, с которыми я приехал?» Он не ответил, встал со стула и подошел к окну. Отодвинув занавеску, долго смотрел наружу. «Они их расстреляли?» — снова спросил я. «Нет. Они всех утопили в озере. Тебя мы нашли в кустах у дороги с двумя дырками в груди. Мы следили за ними — я и мой брат Альбрехт. Мы давно следим за озером. Только силы у нас немного. Очень маленькая партизанская армия... Альбрехт сейчас ушел за молоком и хлебом». — «Где я?». — «В Мертвых горах, в Штирии. Лежи, не говори больше. Из тебя вытекло много крови...»

Было утро. А в полдень явился Альбрехт, с таким же крестьянским лицом и карими глазами, как у Виктора, только одет по-спортивному: зеленая альпийская штормовка, вязаная шапочка, лыжные брюки и желтые кожаные ботинки с шипами. Принес бидончик молока и небольшую буханку хлеба. Я выпил и съел все. Братья говорили но чем-то. Я не мог разобрать — не понимаю быструю немецкую речь, никак не привык за четыре года. Альбрехт подсел ко мне. «Что привезли на тех машинах?».— «Ящики», — сказал я. «Знаешь, что было в ящиках?» — «В тех, что на второй машине — не знаю. Мы грузили их в Эбензее. А в нашей машине — оборудование и фальшивые деньги». И я рассказал братьям, чем нас заставляли заниматься в Заксенхаузене. «Гут это очень важно», — сказал Альбрехт, попрощался со мной и Виктором и ушел. А я заснул, разморенный едой и теплом. Вы не представляете: за четыре года первый раз настоящие простыни и наволочка...

Три недели я прожил в лесной сторожке в глухом уголке гор.

На третьи или четвертые сутки ночью раздалось несколько мощных взрывов. Утром я вновь увидел Альбрехта. Он принес черный кожаный чемоданчик. «Бурши взорвали свою испытательную станцию на берегу Топлица. А это мы выловили в озере, я и Эрвин Хаммер, лесничий — сказал Альбрехт, показывая на чемодан. — Ты был прав, русский. Смотри, что они топили в озере». Он щелкнул застежками и вынул из чемодана пачку двадцатифунтовых банкнот. Тех самых, которые гильошировал Лео Хаас, которые просвечивал бывший студент Сукинник и номера которых, каждый день играя со смертью, записывал Оскар Скала. «Там должны быть и наши советские, русские деньги, — сказал я. — Много червонцев...» — «Найдем! — сказал Альбрехт. — Теперь хорошо знаем, где надо и что надо искать».

Волков замолчал. Потянулся за папиросой. Пальцы его дрожали.

Я придвинул к себе альбом с червонцами и начал разглядывать купюры. Лист за листом. Их было здесь, наверное, больше сотни в аккуратных прозрачных конвертах.

Зачем столько? Почему он так упорно охотился за ними?

Словно отвечая на мой вопрос, Волков кивнул на альбом:

— Вот... это за двадцать пять лет. Так сказать, изымал из обращения у коллекционеров. Трудно. Все реже попадаются... Зачем? Знаете, не могу сам себе объяснить. Каждая «пойманная» десятка была воспоминанием. Они возвращали меня туда, в блок. Я снова видел Лео Хааса, Оскара Скалу, Бориса Сукинника. Разговаривал с ними. Жил общей бедой. Как в страшном сне — хочешь очнуться и в то же время болезненное любопытство: что дальше? Не знаю, поймете ли... Три года врезаны в память. Штихель покрепче стального. И я, вместо того, чтобы избавиться, врезал еще глубже. Несколько раз пытался перечеркнуть. Навсегда. Переключался на книги, собирал, читал запойно. — Он скользнул взглядом по стеллажу. — Это тоже за двадцать пять лет. Кое-что осталось от старого хозяина. Остальное добавил. Книги уводили на время, но потом я возвращался. И опять Лео Хаас, Скала, Сукинник, Левинский... Иногда казалось — сошел с ума. Однако проходило несколько дней, убеждался — нет, все нормально. Только вот уйти не могу. Что-то сломано. Помните, как у Хемингуэя: «Мир ломает каждого...»

Он докурил папиросу и взглянул на часы.

— Ну вот... Обещал два, а растянул на три часа. Простите. Хотел подарить вам рассказ. Получилось?

— А как вам удалось назад, на родину?

— Гайсвинклеры. После освобождения они перевезли меня в Бад Аусзее. Там вылечился окончательно. Ранения были чистые, навылет... Интернировали через швейцарский Красный Крест.

Уже в прихожей, когда я надевал пальто, он спросил:

— Скажите... вот вы воевали... Вам удалось уйти от войны? Или только я сумасшедший?

— Не знаю, — ответил я. — Но иногда мне снится. И тогда я на весь день вылетаю из колеи. Тоска.

— Ага! — улыбнулся он радостно. — Тогда вы напишите этот рассказ! Верно вы сказали — тоска. Глухая, давящая, неизвестно откуда идущая тоска... До свидания. Я видел, как вы смотрели на книги. Они в вашем распоряжении. Когда угодно.

В сумеречном вестибюле я остановился. «Мир ломает каждого...» Неужели и меня тоже, только я не заметил?

Я приехал в Ленинград в сорок седьмом, в том же году, что и он. Город еще болел после блокады. Дома были покрыты однотонным серым налетом и улицы детства стали незнакомыми. Я отыскал дом, в котором родился, по номеру.

Шел первый мой День.

И стрелки часов показывали шесть.

Удивительно, почему будильник не заржавел. Ведь были зима, и сырость, и лето, и опять долгая зима и сырость, а механизм не заржавел, и, когда управдом открыла мне мертвую квартиру, пахнущую погребом, и я сбросил на пол вещевой мешок, на глаза мне сразу попался будильник. Я притворил дверь, подошел к столу и взял его в руку. Что-то в механизме сорвалось и молоточек резко ударил по звонку. И это был второй домашний звук, звук далекого детства, который я услышал после лязганья ключа в замочной скважине. Я повернул несколько раз заводную ручку на задней крышке. Сердце будильника ожило, и, когда я перевел стрелки, он начал отсчитывать время моего первого невоенного Дня. Как быстро он приспособился! Как легко могут существовать вещи в любом времени! А я был человеком, и в тот первый День мне нужно было начинать привыкать.

Мы привыкаем всю жизнь. К комнате, по которой сделали свои первые шаги. К школе. К работе. К любимой. К семье. Это нормальное привыкание нормального человека.

Нам выпало привыкать по-другому. Да, была комната и был первый шаг. И школа тоже была. И любовь. А потом все взорвалось и не стало порядка вещей.

Вместо института — марш-броски с полной выкладкой, сбитые ноги, затягивание до боли в груди махоркой, непрерывные мысли о большом отдыхе и большой еде, и смерть тех, которых любил. Учились на слух отличать строчку «ЭМ-ПИ 40» от «шмайссера». Привертывали пуговицы к манжетам рукавов медными проволочками. Хоронили товарищей, с которыми час назад ели из одного котелка. Обменивались трофейными зажигалками и пистолетами. Привыкали к артналетам и пикировщикам. И когда перестали бояться, пришла злость. Глаз спокойно сажал в прорезь прицела перебегающую вдали фигурку в травянисто-зеленом френче, а палец так же спокойно нажимал спуск. И тогда война превратилась в работу. Самую страшную и дикую из работ, выдуманных человечеством. Мы разрушали то, чего не строили. Мы не были виноваты в этом...

Дни сливались в недели, месяцы, годы. Гиблые болота, степи, овраги, леса, окопы, землянки, блиндажи. Черные вороньи стаи там, где захлебывались атаки. Красная луна по ночам, треск автоматов, осветительные ракеты, полыхание далеких зарниц и нескончаемые груды металлолома. Черные блестящие кузова легковых автомобилей похожи на скорлупу истлевших гигантских жуков...

Из касок, вырвав амортизаторы, делали котелки, из алюминиевой проволоки в земляных формах отливали ложки. В деревнях я видел ограды из семидесятишестимиллиметровых унитарных патронов, поставленных на попа. Женщины в уцелевших домах разжигали печи артиллерийским порохом, похожим на лапшу, шили платья из пятнистых маскировочных халатов, укладывали детей спать в ящики из-под взрывчатки...

Странно, когда после войны я пытался рассказать обо всем этом, у меня ничего не получалось. Бледнели сравнения, отрывочными, беспомощными становились фразы, и я замолкал на полуслове. Меня понимали только те, что сами прошли по таким же дорогам. Те, что родились позже, считали, что я не могу рассказывать от переживаний. Они не подозревали, что мне снова приходилось привыкать. К гражданским ботинкам, к подушкам, К простым чайным ложкам. Даже к книгам.

До войны это слово гремело для меня колоколом: КНИГИ! В нем была вся красота мира и человека. Так почему же сразу после войны, когда я открыл первую за все эти годы книгу и пробежал глазами первые строчки, написанное показалось мне мелким и ненужным? Долгое время я мог читать только военные мемуары, ибо в них было то, что я знал лучше всего.

«Мир ломает каждого. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют...»

Да, все правильно. Высокое, голубое небо юности.

А юность осталась там, на обгорелых страшных полях, ее не позовешь сюда, не переиграешь и не изменишь.

И страшные были ночи потом, когда неистово хотелось туда, в грязь окопов, в сырые землянки, локтем своим на одно мгновенье почувствовать локоть друга, мельком увидеть лицо, сказать одно только слово. И ты стонал от невозможности этого, и утром тебе казалось, что жизни нет, что впереди — одна пустота...

Все правильно. «...И многие потом только крепче на изломе...» Многие?

Я закурил и вышел на Кировский. Справа и слева меня обгоняли люди. Сотни людей. Они торопились. Они обтекали меня, как камень, случайно упавший в их поток. Я шел и думал о тех, которые не вернулись и не придут уже никогда. И о тех, что пришли, но так и не поселились по-настоящему в новом времени. И с каждым днем становятся все более одинокими.

 

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

 

Концы в воду

Весной 1945 года, когда советские войска под командованием маршала Толбухина уже заняли Вену, два мощных грузовика мчались на юг Германии. Они пересекли австрийскую границу и устремились в горные районы центральной Австрии, которую нацистская верхушка германского рейха называла своим «Альпийским бастионом». Вел колонну грузовиков командир батальона особого назначения оберштурмбанфюрер СС Отто Скорцени.

Грузовики! плотно укрытые брезентом, были нагружены тяжелыми металлическими и деревянными ящиками.

Скорцени спешил. Нужно было до темноты добраться до Штирийских Альп, до того места, которое красным кружком обведено на подробной топографической карте, вложенной в непромокаемый планшет. Хотя в кузове каждой машины сидело по четыре эсэсмана, вооруженных пистолетами, автоматами и гранатами большой убойной силы, Скорцени опасался нападения австрийских партизан.

Нет, он боялся не за себя и своих подручных. Ему и им не раз приходилось бывать в жестоких переделках, где ставкой была жизнь. Пока они не проигрывали.

Скорцени беспокоил груз, который доверил ему генеральный гитлеровский штаб. Ни один человек в Европе, Азии, Африке и Америке не должен был узнать, что лежит в ящиках и металлических коробках, отдаленно напоминавших старинные кованые сундуки.

Дорога становилась все опаснее. Резкие повороты не давали возможности держать большую скорость. Через сорок — пятьдесят километров менялись водители. Те, что передавали руль сменщикам, мгновенно засыпали, откинувшись на спинки сидений. Шли третьи сутки непрерывной, выматывающей езды, больше похожей на гонку по горным дорогам.

Скорцени все чаще посматривал то на часы, то на планшет, лежащий на коленях.

Солнце село. Веера его лучей погасли над вершинами. Темно-синие тени перехлестнули дорогу. Повеяло холодом.

Шофер притормозил грузовик у спуска на мост через небольшой ручей,

— Темно, — сказал он.

— Включи фары ближнего света, — буркнул Скорцени. — Через полчаса будем на месте.

Но через пять минут их остановил патруль.

Четыре выдвинувшихся из леса мотоцикла перегородили дорогу. Тяжелые пулеметы, установленные в колясках, взяли в кинжальный прицел грузовики.

— Документы!

Скорцени приоткрыл дверцу кабины, протянул начальнику сторожевого поста предписание. Тот осветил его фонариком, прочитал и возвратил оберштурмбанфюреру. Поднял правую руку вверх. Мотоциклы бесшумно растворились в лесу.

Миновали еще три заслона.

И наконец впереди тускло засветилась ровная поверхность воды.

Грузовики подкатили к берегу.

Из кузовов спрыгнули на землю эсэсовцы, вылезли люди в полосатых лагерных робах. Начали сгружать ящики. Все делалось бесшумно и быстро. Каждый ящик Скорцени осматривал и только после этого разрешал переносить на заранее подготовленные у берега большую лодку и плот.

Наконец последний ящик был снят с машины и осмотрен. Скорцени сошел на лодку и сам оттолкнул ее от берега.

Через минуту и лодка и плот как призраки исчезли в вечернем тумане, спустившемся с гор.

 

Альбрехт

...Ханнес Штекль, лесничий, живший в деревне Гессл в полукилометре от озера Топлиц, только что поужинал и собирался выкурить трубочку перед сном.

Он сидел на стуле около печки, слушал ворчанье жены Клеры, которая убирала посуду со стола, и думал о том, что, все идет к концу. Эти проклятые авантюристы из Берлина, развязавшие самую страшную войну в истории, проиграли ее. Ишь, зашевелились, будто муравьи, в гнездо которых сунули палку. Так и снуют между Аусзее, Грундлом и Топлицем. Ни днем, ни ночью носа не высунуть из дому — только и слышишь: «назад!» «проход запрещен!», «зона!». Опутали берега колючей проволокой, понаставили на каждом шагу часовых-эсэс. Распоряжаются в Штирии, как у себя в Пруссии, и всего им мало. На прошлой неделе конфисковали лодки. Не ахти какая у меня лодка, но была от нее польза. Утром иногда выйдешь на озеро, поставишь вершу и принесешь домой полведра рыбы. Все какой ни не есть приварок. С мясом-то вон сейчас как туго — по карточкам не достанешь... И от приезжих туристов ничего не перепадает, потому что приезжих-то, собственно говоря, и нет, кроме этих черномундирников. Все пансионаты закрыты. На вилле Рота поселились эсэсовцы. И чем они там только занимаются, на этой вилле? Прошлую субботу что-то тащили к озеру на руках. Человек двадцать солдат. Какую-то раму, похожую на большую лестницу. Потом долго устанавливали ее у самой воды. В тот день всем жителям Гессл было приказано никуда не отходить от деревни дальше, чем на сто метров. Они, идиоты, думали, что никто ничего не увидит. А у наших егерей есть бинокли. Достаточно подняться на Ранфтл, что в сотне шагов от деревни, и вся котловина Топлица как на картине. Я-то! все рассмотрел подробно. Видел, как солдаты подкатили на специальной тележке огромную бомбу величиной с парусную яхту и положили ее на эту самую раму. Потом все куда-то попрятались. Ну, а потом из хвоста бомбы ударило пламя, она сорвалась с железной лестницы, и не успел я глазом моргнуть, как не вершине Пинкогеля взвилось такое облако дыма, будто вся гора вывернулась наизнанку. А грохот! У меня после этого целый день звенело в голове. Вот тут-то я и понял, что они испытывают в наших горах свои новые чертовы снаряды.

А потом пошло каждый день. Утром в деревне появлялись солдаты, приказывали не выходить из домов, и начинался шабаш, от которого в шкафах звенела и разбивалась посуда и со склонов Ранфтла сыпались камни. Иногда из Топлица выпрыгивали такие фонтаны воды, будто на дне взорвали сразу несколько авиабомб. И вот два дня назад все прекратилось...

— Клара, — окликнул Ханнес жену, — сегодня они спихнули в озеро ту длинную штуку, с которой запускали в Мертвые горы снаряды.

— Слышать об этом не хочу, — отозвалась Клара. — Как они здесь появились, стала не жизнь, а сплошное мученье.

— Видать, русские их крепко жмут.

Клара ничего не ответила.

Вытерев полотенцем вымытые ложки, она сложила их в ящик кухонного стола и ушла в другую комнату.

В дверь сильно постучали.

— Черт кого-то несет на ночь глядя... — проворчал Ханнес, поднимаясь со стула.

— Открыть немедленно! — крикнули снаружи.

— Сейчас открою, — сказал Ханнес, — что за спешка...

Дверь прыгнула так, что чуть не сорвалась с запора. Ханнес едва успел откинуть щеколду, как она распахнулась настежь.

Яркий свет на мгновенье ослепил его. Он отступил в комнату и увидел на пороге офицера СС с электрическим фонарем в одной руке и с пистолетом в другой.

— Немедленно впрягай волов в повозку. Пойдешь со мной! — приказал офицер и выразительно повел в сторону двора стволом пистолета.

Ханнес понял, что всякие разговоры бессмысленны. Молча накинул на плечи кожаную охотничью куртку и вышел из дому.

Когда он вывел свою воловью упряжку на улицу, то увидел возле ограды соседа Растла. Растл стоял рядом со своей упряжкой и по своему обыкновению шепотом проклинал все на свете. Увидев Ханнеса, он воскликнул:

— Э, значит, и тебя мобилизовали, старик?

— Молчать! — крикнул офицер. — Идите вперед!

Возы заскрипели по дороге.

На развилке офицер приказал повернуть направо.

— К вилле Рота, — шепнул Растл. — Интересно, для чего мы им нужны?

— Еще одно слово, и вы будете нужны только богу! — прикрикнул офицер.

У виллы Рота, превращенной эсэсовцами в лабораторию, их ждали. Солдаты начали сразу нагружать повозки деревянными ящиками. Ханнес заметил, что к каждому ящику привязан груз — какие-то металлические штуковины, похожие на детали разобранных машин,

«Значит, все это добро будет утоплено, — подумал лесничий. — И они не хотят, чтобы оно попало кому-нибудь в руки. Так, так... интересно, что будет дальше...»

Погрузка была закончена в несколько минут. Тот же офицер приказал везти ящики через Гессл к Топлицу.

Проезжая мимо своего дома, Ханнес заметил свет в окне кухни.

«У Клары сейчас душа в пятках, — подумал он. — Да и кто может знать, что будет в конце пути. Может, они нас пристрелят, как ненужных свидетелей...»

На берегу возы, так же как и у виллы Рота, ожидала команда солдат-эсэсовцев. Они тотчас перенесли ящики на плоты и поплыли с ними к середине озера. Плеск весел постепенно замирал в темноте.

— Эй, вы! Можете отправляться домой! — крикнул офицер Ханнесу и Растлу. — Да советую держать язык за зубами, если не хотите неприятностей!

...Уже среди ночи Ханнес проснулся от страшного взрыва. Звякнули стекла в окне. Дернулась кровать. Что-то с треском обрушилось на чердаке. Клара прижалась к нему и прошептала:

— Боже великий, когда все это кончится?

— Спи, — сказал он. — По-моему, уже кончилось. Мне кажется, они уходят.

Утром ни эсэсовцев, ни солдат вермахта уже не было ни в Гессле, ни на вилле Рота, ни в бараках на берегу озера. Да и самих бараков тоже не было. Земля на их месте была разорвана тремя глубокими воронками, из которых несло тошнотворным запахом тола. Вокруг валялись обломки рам, стен, мебели.

В полдень в дверь дома Ханнеса снова постучали.

— Не заперто! — крикнул Ханнес из кухни, где он жарил яичницу. Сейчас ему было на все наплевать. Пусть хоть сам дьявол приходит в гости. Надоела проклятая нервотрепка.

— Жив, старина! — спросил какой-то человек, входя в дом.

Ханнес обернулся и сразу же забыл про яичницу.

— Альбрехт! — воскликнул он, роняя нож в сковородку. — Вот не ожидал увидеть!

Это действительно был Альбрехт Гайсвинклер, лесной объездчик из Бад-Гойзерна. Тот самый Альбрехт, которого он знал еще сопливым мальчишкой, потом красивым крепким парнем и, наконец, молодым человеком, женившимся на очаровательной Гретль Данкен из Лайффена. Они обзавелись собственным домом в тысяча девятьсот тридцать восьмом, то есть перед самым началом воины. Когда гитлеровцы после путча Зейсс-Инкварта оккупировали Австрию и начали призывать в вермахт молодых австрийцев, Альбрехт неожиданно исчез из Бад-Гойзерна. Разные ходили о нем слухи. Кто говорил, что пруссаки посадили его в концлагерь, кто болтал, что он подался в Италию, где у него жили какие-то дальние родственники.

Ханнес не верил слухам. Не такой человек Альбрехт Гайсвинклер, чтобы бросить новехонький дом, хорошую службу в Лесном управлении и молодую жену. Ханнес подозревал, что Альбрехт ушел в горы Хеллен, где сразу же после оккупации, или аншлюсса, как ее называли немцы, стали формироваться отряды Сопротивления. Альбрехт был настоящим австрийцем и любил свою землю не только на словах.

И вот теперь он у него в доме, похудевший, ставший как будто выше и старше лет на десять.

Он вошел в кухню и сел на придвинутый хозяином стул. На коротком ремне у него на плече висел синеватый «ЭМ-ПИ 40». Из кармана куртки торчала рукоятка «парабеллума».

— Откуда? С гор? — не выдержал Ханнес.

— Об этом потом, — сказал Альбрехт. — Где Клара?

— Ушла погостить к тетке в Блаальпе. У нее что-то с нервами неладно после всего, что здесь было. А ты где пропадал столько времени?

— Прости, старина, это длинный рассказ. Мне сейчас нужно другое. Я слышал, ты помогал перевозить пруссакам какие-то грузы?

— Было, — поморщился Ханнес. — Заставили под прицелом. Меня и Франца Растла. Ты его помнишь?

— Что перевозили?

— Деревянные ящики.

— Много?

— Всего двадцать восемь. По четырнадцать на повозке. Не особенно большие, килограммов по двадцать весом.

— Откуда?

— Из виллы Рота.

— Куда?

— В Топлиц.

— Значит, они их утопили?

— Конечно.

— Можешь показать — где?

Ханнес вздохнул.

— Как бы не вышло беды. Офицер, который нас сопровождал, предупредил, чтобы мы держали язык за зубами.

Альбрехт усмехнулся.

— Очень хотел бы увидеться с этим офицером или хотя бы узнать, где он сейчас... где они сейчас все. Во всяком случае, сюда они больше не придут. Русские взяли Вену.

Только сейчас Ханнес увидел, что яичница на сковородке давно сгорела и комната наполняется синеватым чадом. Он схватил тряпку и столкнул сковородку с огня.

— Говоришь, русские взяли Вену?

— Да. Два дня назад.

— Значит... действительно пруссакам конец?

— Да, Ханнес. И пруссакам и войне. Жизнь снова пойдет по-старому. Но сейчас ты нам должен помочь.

— Чем?

— Ты должен показать место, куда возили ящики.

— Это нетрудно, — после некоторого раздумья сказал Ханнес. Он подошел к вешалке и снял с нее куртку. — Идем.

Уже по дороге к озеру спросил:

— Ты сказал, что я должен помочь не тебе, а вам. Кому это — вам?

— Мне и моим товарищам.

«Значит, он — коммунист, — пронеслось в голове Ханнеса. — «Мне и моим товарищам...» Вот тебе и маленький Альбрехт... А в конце концов мне наплевать. Если коммунисты сумели свернуть шею этому мерзавцу Гитлеру, значит они стоящие ребята...»

Топлиц в этот день был особенно красив. Вода лежала в котловине спокойно, ни единая морщинка не нарушала ее тишины. Свежая зелень леса, сбегавшая по склонам Грасванда к берегу, повторялась в зеркале озера до мельчайших подробностей. И если долго смотреть, даже голова начинала кружиться, такая в воде отражалась глубина. Если бы только не воронки от взрывов на месте испытательной станции и блокгауза, можно было подумать, что пруссаки никогда не приходили сюда, и никакой, войны не было — все это дурной сон.

— Вот здесь они перегружали их на плоты, — сказал Ханнес, показывая пологий спуск к воде. — Видишь, на земле еще следы наших повозок.

Альбрехт осмотрел берег.

— У тебя, кажется, была лодка?

— Лодка, — хмуро усмехнулся Ханнес. — Недели две назад они конфисковали у нас все лодки и угнали их неизвестно куда.

— Не могли же они увезти их с собой, — пробормотал Альбрехт. — Где-нибудь здесь, в кустах.

Но в кустах, сколько они ни искали, лодок не было. На глаза им попался только плот, связанный из десяти бревен. Наполовину вытащенный из воды, он был завален ветками, наспех обломанными с ближайших кустов.

— Здорово торопились, — сказал Альбрехт. — Слушай, Ханнес, сходи, дружище, домой за топором, мы вырубим весла. А я пока попробую столкнуть этот крейсер на воду.

 

Клад

— ...Какая здесь глубина?

— Посередке метров сто-сто двадцать. А здесь, под нами, я думаю, не больше тридцати.

Альбрехт лежал на краю плота и напряженно всматривался в воду.

Ханнес, орудуя кормовым веслом, медленно вел плот вдоль изгибов берега.

Косые лучи солнца пробивали воду метров на десять в глубину и гасли в пелене желтоватой мути, видимо, поднятой со дна ночными взрывами.

— Хотя они и пошли к середине, но далеко от берега не уплыли, — сказал Ханнес. — Я и сотни шагов не успел отойти со своей повозкой, как они вернулись.

— Вода слишком мутная. Держи ближе вон к тем кустам.

Ханнес сделал несколько сильных гребков.

— Ящики на лодку и плот грузили хефтлинги. Они взяли их с собой на озеро. А когда вернулись, ни одного хефтлинга с ними не было...

Альбрехт слушал Ханнеса, не отрывая взгляда от воды.

— Что это за палки на дне?

— Какие палки?

— Вот здесь, слева.

Ханнес бросил весло и лег на плот рядом с Альбрехтом.

— Вот видишь, еще одна.

Лесничий вгляделся в воду.

В глубине он увидел длинный шест, стоящий вертикально. Шест слегка покачивался из стороны в сторону, как поплавок, колеблемый глубинным течением.

— В жизни не видел такого. Бревна и жерди, когда намокают, плавают под водой, пока не потонут. А этот... Будто привязан к чему-то на дне.

— Ханнес, найдется в твоем хозяйстве кошка? Сейчас мы узнаем, к чему привязан этот поплавок.

...Через несколько минут плот снова оттолкнули от берега и подвели к тому месту, где в глубине качался таинственный шест. Альбрехт осторожно опустил в воду запасной якорь — кошку от конфискованной эсэсовцами лодки Ханнеса. Якорь был трехлапый с острыми, хорошо заточенными концами. Он сразу же подцепил что-то на дне. Лесничий и бывший объездчик начали медленно выбирать веревку.

Сначала на поверхность всплыл шест, привязанный прочным парашютным шнуром за какой-то тяжелый предмет, а потом и сам предмет, оказавшийся кубическим ящиком, сколоченным из толстых, хорошо пригнанных друг к другу досок.

Ханнес и Альбрехт с трудом вытащили его на плот.

— А теперь — к берегу!— скомандовал Альбрехт.

...Ящик аккуратно вскрыли стамеской на кухне Ханнеса.

Под досками оказалось несколько слоев водонепроницаемой бумаги, а под ней — два слоя хорошо промасленной парусины.

— Упаковано на совесть, — сказал Альбрехт, вспарывая ножом плотную ткань.

Под ней оказалось еще два слоя бумаги.

Когда их сорвали, Ханнес крякнул и сел на стул.

В ящике лежали деньги.

Некоторое время оба ошеломленно смотрели на синие и зеленые бандероли, уложенные так плотно, что они казались монолитной массой. Наконец Альбрехт вытащил одну бандероль и поднес к глазам.

— Английские фунты, — тихо сказал он. — И в этом кирпиче, если верить цифрам, напечатанным на обертке, ровно пять тысяч. Черт возьми, сколько же здесь всего?

Он начал выкладывать бандероли на пол.

— В моей телеге было четырнадцать таких коробок, — пробормотал Ханнес, опускаясь рядом с ним на колени.

Скоро весь пол вокруг ящика был покрыт бандеролями, а им, казалось, не будет конца.

— Бумажки-то старые, потертые, — сказал Ханнес, разрывая на одной пачке обертку. — Где они их столько набрали? Почему не взяли с собой?.. Я думаю, здесь полмиллиона, не меньше.

Он заглянул в ящик.

— А это что за шкатулка, Альбрехт? Сдается, что кроме бумажек здесь есть еще кое-что подороже.

Альбрехт извлек со дна ящика небольшую деревянную коробку, в которой что-то глухо звякнуло, когда он поставил ее на стол.

Долото вошло в щель между крышкой и корпусом коробки, и крышка откинулась.

— Железо... — разочарованно протянул Ханнес, трогая пальцем стопку темных металлических пластин, которые составляли все содержимое шкатулки.

— По-моему, нет, — отозвался Альбрехт. — Железо они не прятали бы вместе с деньгами.

Оба взяли из шкатулки по пластине и начали их разглядывать.

Прямоугольники из довольно толстой меди, тяжелые, покрытые с одной стороны тонким причудливым узором...

На пластинах сохранились еще следы краски, которая пачкала руки.

— Смотри-ка, — сказал Ханнес, — вот здесь рисунок какой-то женщины.

Он протянул медяшку Альбрехту.

Гайсвинклер повернул пластину к свету и вгляделся в нее.

— Женщина! — воскликнул он, — Теперь-то я понял, что это такое! Знаешь, что это за женщина, старина Ханнес? Это — английская королева. Я видел ее на деньгах, которыми в мирное время расплачивались в наших местах туристы.

— Смотри, здесь еще какие-то буквы и цифры, только наоборот. Вроде как в зеркале, — сказал Ханнес.

— Да, зеркало! — воскликнул Альбрехт. — У тебя в доме есть зеркало?

— Конечно!

— Дай-ка сюда.

Ханнес принес из спальни зеркало.

Альбрехт приблизил пластину к стеклу и повернул ее к свету окна.

— Смотри!

— Теперь можно читать, — сказал Ханнес, вглядываясь в отражение букв и цифр. — Вот: «Банк оф Енгланд... тысяча девятьсот тридцать первый год Септембер, двадцатое. Лондон. Твенти паунд...»

— Понял, что это такое?

— Ума не приложу. Я же не понимаю по-английски

— Старина Ханнес, здесь не надо много соображения, — произнес Альбрехт. — Вот этими самыми медными и стальными пластинами, что лежат перед нами, отпечатана вся эта куча, — он ткнул носком ботинка груду сине-зеленых бандеролей. — То, что мы держим с тобой в руках — это клише для типографских станков. Понял?

— Подожди... Значит, все эти деньги...

— Простая бумага, не имеющая никакой ценности. В ящиках, что ты перевозил, они затопили в Топлице оборудование и продукцию своей фальшивомонетной мастерской. Вот так.

— Альбрехт, но бумажки-то старые, потертые... Они уже были в ходу.

— Ну, из новой бумаги не так трудно сделать старую.

Альбрехт выдернул из бандероли пятидесятифунтовую кредитку и посмотрел ее на просвет.

— Отменно сделано! Даже водяные знаки на месте. У них было отлично налаженное производство. Представляю, сколько они пустили их в оборот!

Он бросил кредитку на пол, а клише сунул обратно в шкатулку.

— Альбрехт, неужели они делали фальшивые деньги? — Ханнес все еще не мог примириться с мыслью о чудовищном обмане.

— Ну, они еще не такое делали, старина!

Лесничий поднял с пола несколько бандеролей, взвесил их на руке и произнес с сожалением:

— Вот если бы настоящие...

Бандероли одна за другой упали на пол.

Ханнес снова заглянул в ящик.

— Тут еще что-то есть.

— Посмотрим.

«Что-то» оказалось увесистым свертком все в той же водонепроницаемой бумаге.

Альбрехт неторопливо распаковал пакет и положил себе на колени черный, туго набитый чем-то кожаный портфель с блестящими застежками.

— Я думаю, здесь находится нечто более ценное, чем все эти пятитысячные бандероли, — сказал он и расстегнул замки.

Мелькнули черные и фиолетовые орлы имперских печатей, колонки машинописи, грифы «Секретно», «Строго секретно», «Совершенно секретно». Зашелестели тонкие листы рисовой бумаги.

— Документы! — сказал Альбрехт. — Ханнес, освободи-ка стол.

Через несколько минут тонкие папки, помеченные литерами «А-1», «А-2», «А-3» и так до «А-12», были разложены на клеенке.

Альбрехт брал папку за папкой, открывал их, перелистывал аккуратно подшитые документы, какие-то длинные списки, карточки с колонками цифр, приказы, чертежи на тончайшей специальной кальке.

Больше часа ушло на просмотр.

Альбрехт молчал.

— Ну? — не выдержал наконец Ханнес.

— Страшные бумаги, старина Штекголь. Много я не понимаю, тут шифры, но кое-что... Это директивы насчет взрывов каких-то судов. Списки каких-то воинских частей. Технические данные подводных ракет и торпед. А вот здесь, — он показал папку «А-12», — еще списки каких-то «К-Фербенде Абвер Цвай». Совершенно секретные.

Ханнес присвистнул.

— Что думаешь делать с этим?

Альбрехт собрал папки со стола, сложил их обратно в портфель и застегнул замки.

— Я позабочусь о них, — сказал он, поднимаясь со стула и поправляя на плече ремень автомата. — Только прошу тебя — молчи о том, что мы нашли в озере. Никому ни одного слова. Даже Кларе.

— А деньги-то, деньги? Их куда?

— Собери и припрячь в надежное место. Они пригодятся, когда мы будем судить черную братию. А сейчас — до встречи.

— И он ушел, унося с собою документы и несколько пачек кредиток.

 

Что писали об этом

Вы когда-нибудь пробовали засесть в библиотеке, разложить перед собой подшивки старых газет и вылавливать из водоворота сообщений, телеграмм заметок и хроники то, что вас интересует больше всего?

Правда, я начал не с газет, а с географии.

Мне хотелось взглянуть на Топлиц.

Старый путеводитель Бедекера для иностранных туристов рассказывал об этих местах:

«Станция железных дорог Ишль — Зальцбург (через Штробль) и Атнанг — Штейнах (Рудольфсбан).

Ишль — центр Зальцкаммергута, один из самых фешенебельных австрийских курортов, расположен в горах, в очень красивой и здоровой местности. Сезон — с июня до октября.

Аусзее — станция железной дороги Штайнах Ирднинг — Ишль — Атнанг (Рудольфсбан) — расположен на берегу Трауна, на высоте 650 метров в двадцати минутах езды от Ишля, в живописной местности. Соляные купанья, водолечебное заведение Альпенгайм доктора Шрайбера, лечебная гимнастика, школа плаванья. Климат мягкий, укрепляющий, колебания температуры весьма незначительны, ветров мало.

Необыкновенно красивые окрестности: Альтаусзее Вассерфаль, Грундльзее, Топлицзее, Зеевизе, Каммерзее. По железной дороге 10 минут до Хальштедтерзее; от полустанка Халльштадт переехать озеро в красиво расположенный на берегу городок Халльштадт (отель Пост) с водопадом Мюльбах...»

На карте голубые озера выглядели, действительно, очень красиво. Их было четыре — Халльштетер, Грундль, Альтаус и Топлиц. Все они соединялись между собой горными реками. С юга озера подпирали горы Маммутхёле, с востока — Остерхорн с высокой вершиной Гамсфельд, с севера непроходимой стеной стояли Тотес Гебирге — Мертвые горы. За Мертвыми горами лежало еще четыре озера, самым крупным из которых было Аттер, а вторым по величине — Траун. На южном берегу Трауна — городок Эбензее. Здесь фашисты после оккупации Австрии в 1938 году построили концентрационный лагерь. От Эбензее шла прекрасная автодорога на Бад-Ишль и дальше — на Лауффен — Бад-Гойзерн к Бад Аусзее. От Бад Аусзее четыре километра дороги похуже к озеру Грундль, которое небольшой протокой соединено с Топлицем. Само озеро Топлиц невелико. Километра три в длину и около километра в ширину. До войны о нем знали только любители отдыха в горах да местные жители. Во время войны две небольших гостиницы для туристов и две виллы, принадлежавшие богачам из Вены, были заняты сотрудниками испытательной станции военно-морского флота, переведенной сюда из германского города Киль. На этой станции разрабатывались и испытывались ракеты, запускаемые с лодок в подводном положении. Гитлер все носился с бредовой идеей обстрела такими ракетами Нью-Йорка. Впрочем, к весне сорок пятого года ракеты, испытываемые на озере, уже не имели значения для исхода войны. У немцев не было возможности наладить серийное производство такого оружия. Это я узнал из газет, за которые принялся после Бедекера и карт.

Из газет я узнал еще кое-что.

В феврале 1946 года, менее чем через год после капитуляции гитлеровской Германии, на берегу Топлицзее нашли два трупа. Полиция быстро установила личность убитых. Это были австрийские инженеры Майер и Пихлер из города Линца. На трупе Пихлера не было ни одной раны, только на пальцах рук засохла кровь. Майеру кто-то острым предметом вспорол живот. Неподалеку от места убийства полиция обнаружила заправленный горючим самолет типа «Физелер Шторх». Самолет тоже опознали. С апреля 1944 до мая 1945 года он регулярно совершал полеты между главной ставкой Гитлера в Берлине и эсэсовским штабом в Аусзее. Местные жители в один голос уверяли, что Пихлер и есть пилот этого самолета.

Удалось установить, что Пихлер и Майер числились в списке сотрудников морской экспериментальной базы на озере Топлиц.

Кто убил этих людей? Кому была выгодна их смерть? Откуда они прилетели в Мертвые горы? Что искали на берегах озера? Неизвестно...

В 1950 году в районе Топлица появились два бывших нациста: инженер Келлер и Герт Геренс. Позже установили, что оба они приехали из Гамбурга и в прошлом работали на экспериментальной морской базе испытателями. Несколько дней, поселившись в альпийской палатке, они исследовали окрестные горы. Однажды вечером в полицию Аусзее прибежал взволнованный Келлер и сообщил, что Геренс упал с обрыва Грасванда и разбился. Келлера арестовали, но вскоре освободили, так как никаких улик против него не оказалось.

1952 год. На берегу Топлица нашли трупы двух мужчин, убитых выстрелами в спину. Следствие показало, что это были эсэсовцы — члены одной из команд, которые сбрасывали в озеро таинственные ящики.

1954 год. Недалеко от Альтаусзее лесорубы обнаружили свежевырытую яму. Около нее — разбитый ящик. Он был пуст.

1955 год. На берегу озера снова нашли труп. Убитым оказался инженер Майер, однофамилец погибшего почти в этом же месте в 1946 году Майера. Местные жители показали, что ночью они видели вспышки карманных фонариков у берега.

1956 год. Жители деревушки Гессл нашли в лесу несколько свежих ям и около них два пустых ящика. В одной из ям был обнаружен бесшумный пистолет. Доски от ящиков послали на исследование в лабораторию. Проведенный анализ обнаружил на досках золотую пыль.

Однако охота за таинственными ящиками началась намного раньше. Вот что рассказал крестьянин Вильгельм Нагель из деревушки Гессл корреспонденту венской газеты «Фольксштимме» в 1960 году:

«Прошло два дня, как из наших мест убрались нацисты. И вдруг заявляются сюда американцы на двух легковых военных машинах. Капитан-американец неплохо говорит по-немецки. Вызывает он меня из дому и просит показать то место, где происходила эта возня с ящиками. Я, конечно, показал. У нас в деревне каждый мальчишка знал про ящики, в которых будто бы наци утопили золото. У американцев в машинах оказались и водолазы, и лодки надувные, и резиновые плоты. Спустили их на озеро. Да недолго оставались их парни под водой. Там, внизу, рассказывали они, совсем как в густом лесу, сплошная неразбериха — затонувшие стволы деревьев лежат вдоль и поперек, спускаться дальше опасно, потому что плавают они на половинной глубине и у озера получается как бы двойное дно. Тут офицер дает всему делу отбой: мол, вернутся они сюда потом, с настоящими моряками и морским водолазным имуществом. Только так больше и не вернулись. Зато объявились англичане, тоже хотели разгадать эту чертовщину с ящиками, но до дна так и не добрались...»

Осенью 1963 года озеро Топлиц вновь привлекло к себе внимание. Поводом опять послужил мертвец!

В одном из октябрьских номеров «Недели» сообщалось: «Поздним вечером пятого октября у озера Топлиц появились пять человек. Двое — некий Фрайбергер и спортсмен-аквалангист Эгнер прибыли прямо из Мюнхена. Трое остальных — доктор Шмидт, инженеры Готфрид и Митвальский (все тоже из ФРГ) — приехали загодя и поселились в мотеле «Байт» в нескольких километрах от озера.

Уже совсем стемнело, когда надувная резиновая лодка с доктором Шмидтом и Эгнером на борту отплыла от берега. Тьма сразу поглотила ее. Только глухой всплеск сказал оставшимся, что Эгнер нырнул на дно озера Топлиц.

Все дальнейшее произошло молниеносно. Через полчаса Шмидт вернулся один. Нейлоновый шнур, на котором спускался Эгнер, оказался разорванным. Вся компания погрузилась в машины и с пригашенными фарами покинула озеро. Через два часа она уже пересекла австрийско-западногерманскую границу. Только в Мюнхене Фрайбергер заявил в полицию об исчезновении аквалангиста.

Известие о гибели Эгнера попало в печать. В первую очередь газеты занялись личностью организатора секретного погружения на дно озеро — Фрайбергера. Выяснилось, что он давно связан с секретной службой, работал под началом адмирала Канариса, в 1940 году был арестован швейцарскими властями за шпионаж в пользу гитлеровской Германии и приговорен к смертной казни. За Фрайбергера, видимо, походатайствовали. Расстрел был заменен пожизненным заключением. Но и его бывший агент Канариса избежал. В 1952 году он оказался на свободе.

В середине октября 1963 года триста австрийских жандармов, вооруженных автоматами и оснащенных радиоаппаратурой, оцепили район озера Топлиц, закрыв в него доступ посторонним. Прибывшим сюда из 70 стран журналистам позволялось приближаться к озеру только по специальному разрешению и под особым контролем. Австрийские власти решили, наконец, покончить с тайной «затопленных сокровищ» и начали планомерные поиски на дне Топлица.

Вскоре водолазы нашли труп Эгнера. Вскрытие ничего не показало, хотя и имелось подозрение в убийстве. Сигнальная веревка Эгнера оказалась перерезанной, а не оборванной. Полиция хотела допросить Фрайбергера и Шмидта, но они отказались предстать перед австрийским судом. Допрошенные в Западной Германии, оба дали противоречивые показания. Фрайбергер говорил, что разыскивались секретные документы, а Шмидт — золото.

Австрийские водолазы подняли со дна озера 18 ящиков с фальшивыми банкнотами и 34 клише для изготовления этих банкнот. Были найдены части ракетных двигателей, снаряды, детали различных приспособлений для запуска ракет. Водолазы разглядели под водой очертания двух предметов, которые были настолько велики, что их нельзя было поднять на поверхность.

В самый разгар работ австрийские власти вдруг приказали прекратить поиски в Топлице. Найденные ящики и детали ракет увезли в Вену, водолазы упаковали свои костюмы и тоже уехали в столицу, а для иностранных журналистов устроили пресс-конференцию в курортном салоне городка Бад-Аусзее.

Вот что писал об этой пресс-конференции 25 января 1970 года корреспондент «Комсомольской правды» Меньшиков:

«В 1963 году, когда стало известно, что загадочный «крупный концерн» прервал экспедицию на озере Топлиц, мне довелось провести несколько дней в тех краях, наблюдая за действиями там специальной поисковой группы австрийского министерства внутренних дел. Эта группа пыталась раскрыть секрет гибели в глубинах Топлица мюнхенского аквалангиста Эгнера, который, как сообщали, вел подводные розыски по заданию нелегальной организации бывших эсэсовцев «Шпинне» («Паук»). Стоит ли напоминать, что у подобных организаций есть в Западной Германии и Австрии весьма могущественные негласные покровители, которые могут при случае оказать на кое-кого весьма мощное политическое давление?..»

Меньшиков не оговорился, когда упомянул о некоем «крупном концерне», прервавшем работы на озере. В те дни, когда водолазы поднимали ящики, страницы западногерманских газет запестрели заголовками:

«Подумайте о последствиях!», «Кто ищет золото, тот рискует жизнью!», «Шансов на успех нет!».

А когда на поверхность был извлечен первый ящик с нацистскими документами, газета «Бильд-цейтунг» сообщила: «Неизвестные лица прислали в редакцию магнитофонную ленту, на которой записан ультиматум: немедленно прекратить подъемные работы!»

Когда же австрийские власти не поддались шантажу, газеты стали распространять слухи, что затопленные в озере ящики минированы.

На пресс-конференции в Бад-Аусзее присутствовали представители министерства внутренних дел. Они, конечно, знали, почему была прервана экспедиция, но не дали никакого ответа на вопросы корреспондентов. Зато та же «Бильд-цейтунг» писала, что поиски прекращены под «сильным нажимом одного крупного концерна».

Вот что дальше рассказывает Меньшиков:

«Напоминаю, что вскоре после того как министерство внутренних дел свернуло в 1963 году свою поисковую операцию на озере Топлиц, на территории Чехословакии в глубинах Черного озера были обнаружены и подняты затопленные эсэсовцами секретные архивы. Ящики, извлеченные со дна, содержали документы, которые впоследствии получило для публикации издательство «Ойропа ферлаг»...

Особую ценность среди спрятанных нацистских документов и поныне представляют те, которые открывают доступ к сейфам швейцарских банков, куда в конце войны главари третьего рейха, а также банки, фирмы, органы СС и нацистской партии перевели на счета подставных лиц колоссальные суммы в валюте и золоте. В банковские хранилища Швейцарии попали также некоторые особо важные документы нацистов и патенты научно-промышленного характера...

Известно, что до сих пор на Западе идет тайная охота за некоторой сверхсекретной гитлеровской документацией...»

Чем больше газет я перелистывал, тем меньше понимал, что же происходило в горах австрийской провинции Зальцкаммергут.

Наконец под руки мне попался западногерманский журнал «Дер Шпигель» № 48 за 1963 год. Некий Вильгельм Хеттль так писал о работах на испытательной станции военно-морского флота в деревушке Гессл:

«...Основная задача заключалась в разработке ракет, запускаемых с лодок в подводном положении. Это дело максимально форсировалось. Я вспоминаю, что оберштурмбанфюрер СС Отто Скорцени был твердо убежден в возможности обстрела Нью-Йорка такими ракетами...

Мы хотели доказать, что совсем не собираемся сдаваться.

Инженеры военно-морского флота стреляли экспериментальными торпедами со дна озера Топлиц по вершинам Мертвых гор. Они сконструировали самонаводящую торпеду «Т-5», получившую название «Крапивник». Здесь же были созданы и испытаны другие торпеды из «птичьей серии», такие, как «Жаворонок», «Коршун», «Фазан», «Павлин», а также торпеды типа «Форель», «Золотая рыбка», «Кит».

На озере испытывались подводные лодки-малютки, которые должны были действовать в прибрежных водах на англо-американских линиях снабжения. Например, человекоуправляемые спаренные торпеды типа «Акула» и «Дельфин» и подводные лодки, управляемые одним человеком, типа «Бобр», «Саламандра», «Щука». Эти подводные микрокорабли и управляемые торпеды создавались под наблюдением Отто Скорцени, князя Боргезе и вице-адмирала Хейе...»

Хеттль... Вильгельм Хеттль...

Я открыл свой блокнот, свою маленькую энциклопедию «Кто есть кто», в которую записывал все, что удалось узнать о нацистских преступниках.

Хеттль...

Да, да, вот он:

«Хеттль Вильгельм, он же Вальтер Хаген, он же доктор Остерман, он же Вилли Хольтен, год рождения 1915-й, член НСДАП, штурмбанфюрер СС, заместитель руководителя группы в VI управлении, активный участник «операции Бернгард» (подделка валюты), агент по связи между Кальтенбруннером и англо-американской разведкой. До 1964 года — директор частного учебного заведения, в котором преподает историю. Проживает в собственном доме в районе Аусзее (Австрия)».

Так.

Теперь вице-адмирал Хейе.

В моем блокноте данных о нем не было.

Но я помнил, что где-то совсем недавно читал об этом человеке. И еще об одном — о Ханно Криге.

Где?

...Там еще говорилось о последних атаках гитлеровских подводников в последние дни войны... О какой-то подводной лодке в Северном море...

Где?!

Я встал и прошелся по залу библиотеки.

За столиками сидели люди, перелистывая газеты и журналы, что-то сосредоточенно выписывали в тетради. А перед моими глазами катились свинцовые волны холодного моря и тонкий черный перископ поднимал снежный бурун пены, похожий на крыло раненой чайки...

— Кайус Беккер!

Фамилия вспыхнула неожиданно, и сразу же рядом с ней словно отпечаталось название книги: «Отряды специального назначения вице-адмирала Хейе».

Да. Точно. Вот где встречалось имя Хейе! Вот кто давал

тактико-технические условия конструкторам, которые разрабатывали новые модели торпед в Гессле! Вот что старались скрыть преступники в военных мундирах в узком провале Топлица!

И началось это так.

 

«К-люди» абвера

6 марта 1944 года на базу немецких подводных лодок в итальянской гавани Пола явился связной. Он разыскивал обер-лейтенанта морской службы Ханно Крига.

Связного проводили в офицерскую казарму, и здесь он вручил Кригу телеграмму с пометкой «молния».

— Распечатаете наедине, после прочтения уничтожите, — предупредил связной.

Криг удалился в свою комнату и вскрыл конверт.

Даже он, видавший виды морской офицер, слегка побледнел, когда прочитал текст.

В телеграмме значилось:

«НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙТЕ КО МНЕ БЕРЛИН. ДЕНИЦ, ГРОСС-АДМИРАЛ».

Сначала Криг подумал, что Дениц вызывает его, чтобы узнать подробности последнего неудачного выхода в море. Тогда лодка, которой командовал Криг, всплыла раньше времени, демаскировала себя, попала под бомбы английского «спитфайра» и вышла из строя. С большим трудом она дотянула до базы и еще неизвестно, сколько простоит на ремонте.

Но потом обер-лейтенант пришел к выводу, что вряд ли у гросс-адмирала есть время отчитывать каждого командира за неудачную операцию. Вызов был обусловлен чем-то другим. Может быть, Дениц вспомнил 13-е ноября 1941 года, когда У-81 под командой обер-лейтенанта Гутенбергера торпедировала британский авианосец «Арк Ройял»? Как-никак, он, Ханно Криг, был в тот час вахтенным офицером и первым увидел авианосец в перископ. А награды за это до сих пор нет...

А может быть, гросс-адмирал решил произвести его в высшие офицеры, и притом лично?

Утром 10 марта он стоял перед главнокомандующим военно-морскими силами рейха в его кабинете у стола, покрытого, как скатертью, огромным чертежом.

Дениц был в отличном расположении духа. Он даже встретил Крига у дверей и, положив руку ему на плечо, подвел к своему столу. И обратился к нему не сухо-официально, а просто, как к старому закадычному другу.

— Посмотри-ка, Ханно, на этот чертеж и скажи мне, что ты на нем видишь?

Криг, слегка ошеломленный таким началом, склонился над столом. Несколько минут он всматривался в пересечение тонких и толстых линий, потом поднял голову.

— Мой адмирал, я вижу здесь две наших серийных торпеды модели «ЖЭ-семь-Е»...

— Кстати, какого ты о них мнения, ты — боевой моряк? — перебил Дениц.

Криг замялся. Это были торпеды с неконтактным магнитным взрывателем, изобретенным незадолго до начала войны. Они должны были взрываться не при ударе о борт корабля противника, а проходя под массивным стальным корпусом. Разрушения при этом были в несколько раз сильней, чем при взрыве обычной торпеды, потому что к силе взрывчатки прибавлялась еще сила гидравлического удара. Так рассчитывали конструкторы. Однако в боевых условиях проклятые «Жэ-семь-Е» срабатывали или раньше, на безопасном для корабля расстоянии, или вообще не взрывались... Слова самого Деница: что «новым оружием мы будем с одного удара ломать хребет линкорам противника», звучали чуть ли не насмешкой.

— Говори откровенно, как своему лучшему другу, — подбодрил Крига гросс-адмирал.

— Я ни в чем не могу упрекнуть наших инженеров,— медленно произнес Криг, — но, мой адмирал, когда семнадцатого октября тысяча девятьсот тридцать девятого года капитан-лейтенант Гюнтер Прин атаковал в Скопа-Флоу линкор англичан «Ройял Оук», из восьми выпущенных торпед цель поразили только три, хотя Прин выпустил все точно в борт. А в апреле сорокового, когда Шульце на «У-48» выследил крейсер «Кумберленд», трехторпедный залп чуть ли не в упор оказался простым «пшиком»...

— Да, да, ты прав, Ханно. Наши инженеры тогда оказались не на высоте. Каждая третья не взрывалась. Но сейчас учтены все ошибки. Итак, что ты думаешь об этом? — Дениц положил ладонь на чертеж.

— Никак не могу уразуметь, для чего «Жэ-семь-Е» соединены вместе. Ведь такая штука не влезет ни в один торпедный аппарат...

— Правильно, Криг, не влезет. И не нужно, чтобы влезала. Как ты, наверное, заметил, только одна торпеда несет взрывчатку. Нижняя. А в верхней, в зарядной камере, будет помещаться негр.

Криг широко раскрыл глаза от удивления.

— Негр? — пробормотал он.

— Не в буквальном смысле слова, Ханно, не в буквальном. Так будут называться водители. Верхняя торпеда ведущая, понимаешь? Она служит двигателем для нижней. Когда водитель ее подведет к кораблю противника на расстояние, обеспечивающее стопроцентное попадание, он берет на себя вот этот рычаг, расцепляет торпеды и... дальше девочка бежит к кораблю сама.

— Кайтенс... — вырвалось у Крига.

— О нет, — улыбнулся Дениц. — Только азиаты могут придумать такую бесчеловечную штуку. А наш водитель разворачивает ведущую и уходит на базу. Жизнь слишком дорога, чтобы использовать ее для таких операций только один раз.

— Тогда... это блестяще придумано!

— Доволен, что тебе понравилось, — снова положил руку ему на плечо Дениц. — Ты, Ханно, должен будешь испытать эту упряжку. Завтра же поедешь в Эккернферде. Там тебя будет ожидать инженер Моро со своими двойняшками, и там же ты познакомишься с людьми, которые будут им управлять.

В Эккернферде Криг встретился с капитан-лейтенантом Обладеном, занимающимся подготовкой «негров», или, как они назывались в официальных документах, — «К-людей».

— Что представляют собой ваши мальчики? — спросил Криг у Обладена.

Они сидели в офицерской столовой одни, пили английский виски и незаметно изучали друг друга. Обладен вел себя осторожно: как-никак, Криг — доверенное лицо самого гросс-адмирала!

— Могу поручиться за всех вместе и за каждого в отдельности, — ответил Обладен.

— Откуда они?

— Мы отбираем их в воинских частях по рекомендациям командиров. Сейчас их у меня сорок. Все до одного — чистокровные арийцы.

— Рекомендация командира еще не определяет человека до конца.

Обладен снисходительно улыбнулся.

— Господин обер-лейтенант, по прибытии новичков в учебный центр мы их снова «просвечиваем». Тех, кто не подходит, сразу же отправляем назад. Они уезжают, так и не узнав, зачем были присланы к нам. Сорок, которые у меня сейчас, отобраны из двухсот кандидатов.

— Неплохо, — сказал Криг.

— После того, как кандидат зачислен и посвящен в специфику будущей службы, мы предоставляем ему два дня на размышление и право на отказ.

— Но, — прервал Обладена Криг, — отказавшийся может разболтать вашу тайну.

— У нас не было ни одного случая отказа.

— Чем вы это объясняете?

— Деньгами, — ответил Обладен. — Мы им платим английскими фунтами, то есть самой твердой валютой в мире. Пятьсот фунтов в месяц. За боевой выход в море — тысяча фунтов. За торпедированный корабль противника — две тысячи. Английские фунты за английские корабли. Неплохо, а?

— Фунты? — удивленно качнул головой Криг.

— Да.

— О, черт! — воскликнул Криг, наливая себе виски. — За две тысячи звонких английских фунтов я бы сам вышел в море на двойняшке инженера Моро!

Обладен внимательно посмотрел на него и чуть заметно усмехнулся.

— А я, дружище, предпочитаю в любых случаях получать старые добрые рейхсмарки. Но мы отвлеклись. Кандидат в «негры» дает три торжественные клятвы. О сохранении тайны. Об отказе от всех «гражданских отношений». И об отказе от всякой связи с внешним миром, — то есть от отпусков и от переписки с родственниками. Все знаки различия с него снимаются, хотя воинские звания остаются. После этого начинается учеба под руководством опытных унтер-офицеров.

— Что это за унтер-офицеры?

— Фронтовики, обладающие жестоким и беспощадным характером.

— Можно будет посмотреть, на что способны ваши люди?

— Конечно. Это мы сделаем не откладывая.

Обладен поднялся из-за стола и кивнул Кригу:

— Идемте.

...Они вышли на аппельплац военного городка.

Полигон представлял собою травянистое поле, в дальнем конце которого чернело несколько зигзагов учебных окопов. Там стояли щиты мишеней и десятка два елок с обглоданными ветвями.

Недалеко от столовой белели бараки «негров». Тут же был оборудован наблюдательный пункт: установлена на треноге стереотруба, защищенная спереди земляным бруствером.

Обладен достал из нагрудного кармана кителя боцманский свисток и поднес его к губам.

Не успели растаять в воздухе последние рулады заливистой трели, как на аппельплаце выстроилась шеренга из десятка «К-людей».

Криг с удовлетворением отметил быстроту и четкость, с какой они становились в строй.

К офицерам подошел фельдфебель и доложил:

— Отделение в строю!

Криг бросил взгляд на лицо фельдфебеля. Оно было совершенно без мимики. Застывшая маска готовности выполнить любой приказ. «Хорошо отбирают», — подумал он.

— Фойгт, — обратился к фельдфебелю Обладен. — Что можем мы показать обер-лейтенанту Кригу? Может быть, сеанс джиу-джитсу?

— Думаю, лучше «гром небесный», господин капитан-лейтенант, — ответил Фойгт.

— Хорошо. Пусть будет «гром небесный», — согласился Обладен. — Действуйте.

Фельдфебель отдал команду, и «негры» врассыпную бросились к учебным окопам.

— Прошу к стереотрубе, — сказал Обладен Кригу. — Иначе вы не увидите подробностей.

...Через окуляры трубы окопы просматривались так, будто находились в двух метрах от бруствера.

Люди Фойгта нырнули в земляные щели и вновь появились из них уже в касках на головах. Затем они улеглись на ровное место полигона широким кругом, головами к середине.

Круг, на взгляд Крига, был метров двадцать в диаметре. На ногах остался только один Фойгт. Не торопясь он вынул из подсумка гранату, вставил в нее запал, спустил с боевого взвода и бросил гранату в середину круга. Только после этого подчеркнуто медленно улегся на землю сам.

Через пять секунд, показавшихся Кригу минутой, из центра круга ударил фонтан огня и песка. «Негров» заволокло рыжим дымом. Когда дым рассеялся, все были уже опять на ногах.

— Черт... — пробормотал ошеломленный обер-лейтенант.

— Испытание выдержки, — пояснил Обладен. — Ни один из лежащих не должен шелохнуться, показать, что боится. Но это сравнительно простая штука. Есть задания потруднее. Например, «К-человек» в солдатской форме, но без единого документа, должен пробраться в Мюнхен, полный войск и патрулей. Если его задержат, он будет расстрелян, как дезертир. Он предупрежден, что выручать его не будут. Он не знает, что за ним непрерывно следят наши люди. Хотя им дано задание не вмешиваться ни во что.

— И пробираются? — спросил Криг.

— Из двадцати был только один случай задержания, — с гордостью ответил Обладен. — Это испытание и его методика разработаны мной.

Тем временем «негры» собрались у наблюдательного пункта. У некоторых на гимнастерках Криг заметил дыры и пятна крови. Значит, граната была не имитацией, а настоящей боевой...

— Ну что ж, — сказал Криг. — Мне нравятся ваши люди и ваша методика. Мы с вами, кажется, сработаемся.

В ночь с 12 на 13 апреля 1944 года отряд Крига вместе с «девочками Моро», как называл Обладен двойные торпеды, прибыл в Италию, в район Практика-ди-Маре, в двадцати пяти километрах от Рима и расположился в небольшом кипарисовом лесу.

Здесь начали разрабатывать план удара по скоплению судов союзников — англичан и американцев — в бухте Анцио. Главным вдохновителем этого плана был вице-адмирал Хейе.

Утром 13 апреля Ханно Криг построил «К-людей» на поляне и без всяких околичностей заявил им, что операция представляет собою смертельный риск.

— Я говорю с вами откровенно. Шансы на возвращение — пятьдесят на пятьдесят. Устраивает вас это?

Он оглядел шеренгу.

Все молчали. Некоторые ухмылялись.

— Кого не устраивает — выйти из строя!

Шеренга слегка вздрогнула и снова замерла, как выпрямившаяся пружина.

Криг смотрел на лица.

Понимают ли они, на что идут? Что двигает ими? Алчность? (Три тысячи фунтов за несколько часов смертельной игры!) Равнодушие к судьбе? Идиотизм? Или фанатизм?

Каменные лица. Ровная, глухая стена. Или же он, обер-лейтенант Криг, плохой психолог и совсем не разбирается в людях?

...А может быть, они — действительно бандиты, хладнокровные, бесчувственные, привыкшие ко всему и ничего не боящиеся?

«Кайтенс...» — мелькнуло в голове.

Прошла минута.

Из строя никто не вышел.

— Благодарю от имени фатерланда и фюрера! — сказал Криг. — Можете отдыхать.

Вечером он вместе со Обладеном вышел на берег.

Нужно было найти стартовую площадку возможно ближе к бухте.

Казалось, легче всего нанести удар в направлении Анцио по прямой. Отсюда — кратчайшее расстояние до судов противника.

Криг разделся и вошел в море.

Пляж медленно, очень медленно понижался.

Скоро Криг потерял берег из виду, а вода едва доходила ему до груди.

«Итальянская Балтика, — подумал он. — Надо искать другое место. Не тащить же торпеды на руках по мелководью целый километр!»

Удобный участок нашли только 16-го. Глубина начиналась в пятнадцати-двадцати метрах от берега, но зато до цели отсюда было на две мили дальше.

Обладен прикинул запас хода торпед. Выходило в обрез. «Многие не вернутся», — подумал Криг.

Чтобы обеспечить «неграм» движение к цели, было условлено, что в расположении немецких войск на берегу ровно в полночь подожгут сарай, пламя которого будет поддерживаться в течение нескольких часов. Кроме того, каждые двадцать минут немецкая зенитная батарея будет стрелять трассирующими снарядами из Практика-ди-Маре в сторону Анцио.

Атаковать решили в полнолуние, в ночь с 20 на 21 апреля.

Тридцать «негров» разделили на три отряда.

Шесть «К-людей» под командой обер-лейтенанта Коха должны были, обогнув мыс Анцио, войти в бухту Неттуно и торпедировать стоящие там корабли.

Шестнадцати, под командованием лейтенанта Зейбике, предстояло напасть на основную массу судов на рейде Анцио.

Группу из восьми «негров» вел обер-фенрих Поттхаст. Перед ними была поставлена задача пробраться в саму гавань Анцио и вызвать там панику, пустив торпеды в корабли и стенки набережной.

В восемь часов вечера двадцатого апреля все было готово для старта. На берег явилось пятьсот солдат, выделенных командованием для спуска торпед на воду. К девяти подошли «негры». Накануне они хорошо отдохнули и получили отличный ужин, который с чьей-то легкой руки был назван «пиршеством висельников». Криг, прислушивавшийся к шуткам, отметил для себя этот факт. Значит, они все-таки понимали весь риск предприятия!

Началась погрузка в торпеды.

«Негр» вползал в узкую стальную трубу ногами вперед и, устроившись в ней поудобнее, проверял работу двигателей, рулей поворота и систему отсоединения боевой торпеды. Затем солдаты закрывали его прозрачным пластмассовым колпаком. В случае неполадок во время хода, водитель мог откинуть колпак изнутри и добраться до пункта возвращения вплавь. Легководолазный костюм защищал его от холода и давал возможность продержаться на воде три-четыре часа.

Еще до этого «неграм» была дана строгая инструкция: в случае неудачи атаки немедленно затопить двойную торпеду и возвращаться на берег своими силами. Одного им не сказали: в море их никто не будет искать...

К десяти вечера все тридцать «девочек Моро» были подготовлены к старту.

Криг прошел вдоль шеренги тускло отсвечивающих под луной акульих тел и, убедившись, что все в порядке, бросил Обладену:

— Начинайте!

— Пошел! — крикнул Обладен солдатам.

Одна за другой торпеды, подхваченные руками пехотинцев, были спущены в море.

Вода вскипела от выхлопов пневматических двигателей, и фосфорические полосы пены, как щупальца, вытянулись к мысу Анцио. Вскоре они затерялись в лунном блеске, и на берегу воцарилась тишина.

...Прошло два часа.

Криг напряженно вслушивался в тишину ночи.

Ничего, кроме легкого скрипа кипарисовых ветвей под бризом и голосов переговаривающихся солдат.

Он подошел к Обладену.

— Как думаете, Курт, удача или провал?

Обладен посмотрел на часы.

— Узнаем в три, когда они начнут возвращаться.

Первый «негр» появился у берега в три двадцать.

Торпеда тяжело выползла на песок пляжа. Двигатель ее зачихал и затих. С тонким свистом вышли из баллонов остатки воздуха.

Криг сам снял пластиковый колпак. Из зарядной камеры выполз фенрих Губерт Штуде. Сорвав с лица маску, он попытался встать на ноги, но не удержался и с руганью сел на землю.

Криг дал ему хлебнуть из своей фляжки.

— Альзо? — нетерпеливо спросил он. — Ну?

— Я утопил свою торпеду, — сказал Штуде мрачно. — Флота союзников на рейде Анцио нет.

К шести утра возвратились двадцать семь «негров». Большинство из них добирались до берега вплавь.

И только тогда картина стала ясна.

Трое погибли. Пятеро утопили свои торпеды без применения. Девять стреляли в случайно попавшиеся на пути корабли, которые оказались либо буксирами, либо рыбачьими шхунами («черт их там разберет в темноте, да еще из-под воды!»). Девять торпед было выпущено в стенки гавани. Больше всего повезло Герману Фойгту. Около трех ночи он увидел английский эсминец береговой охраны, тщательно выбрал угол атаки и с расстояния в кабельтов выпустил торпеду по кораблю. Она ударила в область миддельшпангоута и чуть ли не разорвала эсминец пополам. Корабль затонул в считанные минуты. Из трехсот человек команды мало кому удалось спастись.

Ни Криг, ни Обладен не знали, что еще утром двадцатого апреля союзный флот ушел из бухты Анцио, оставив у побережья всего несколько кораблей охранения. Немецкая разведка установила это только двадцать пятого...

Ей осталось неизвестным и то, что одна из затонувших торпед вместе с мертвым водителем была выловлена после атаки англичанами и союзники узнали о «девочках Моро».

...Через несколько дней после торжественного приема «К-людей» и вручения им денег и наград в штаб-квартире генерала Кессельринга в Риме они выехали во Францию. Вперед был послан помощник Обладена Фриц Беме со специальным заданием — разведать и определить наилучший рубеж для следующей атаки.

На этот раз мишенью двойных торпед была группа американских и английских кораблей, сосредоточенных в бухте Сены.

Беме нашел подходящую площадку на окраине маленького курортного местечка Виллер-сюр-мер, в десяти километрах юго-западнее Трувиля.

Теперь Криг решил ни в коем случае не допускать тех неудач, которые постигли его в Италии. Разведка непрерывно доносила ему о всех передвижениях судов в бухте, о приходе и разгрузке транспортов и о береговых силах противника.

Старт оборудовали рельсовыми путями и вагонетками, снятыми с пригородной узкоколейки.

Атака началась пятого июля поздно вечером. По сигналу Крига «негры» на вагонетках один за другим быстро скатились в море и ушли в темноту.

В два часа раздался первый взрыв. Затем, с интервалом в пятнадцать-двадцать минут еще восемь.

Перед рассветом «негры» начали возвращаться. Из сорока человек возвратилось восемь.

Шестого июля разведка донесла: потоплены английский крейсер «Дракон» и эсминец. Тяжело повреждены три транспорта и один крупный американский корабль, название которого не удалось установить.

Криг приехал с докладом в Берлин.

 

«Голубой тюльпан»

Дениц принял его в том же кабинете у того же стола. Так же развернут был на столе большой синий чертеж.

— Садись, дружище Ханно, садись! — жестом радушного хозяина Дениц показал на уютное кресло у окна. — Ты, кажется, хорошо подружился с двойняшками? «Дракон» — это не пара грязных рыбачьих шаланд у Анцио...

— Мой адмирал, — произнес Криг смущенно. — Еще в Италии, в бухте Неттуно, англичане выловили одну из наших торпед. Теперь уже нет самого главного — эффекта внезапности. Слишком дорого нам обошелся «Дракон» в бухте Сены. Восемь из сорока — это игра на проигрыш.

— Ты прав, Ханно. Это булавки в спину слону. Но... я вижу у тебя есть какие-то соображения и тебе не терпится их высказать.

— Мой адмирал, что стоят мои соображения...

— Не надо излишней скромности. Мы — солдаты фюрера и мужчины. Говори.

— Мне кажется, карьера «девочек Моро» кончилась...

Дениц заложил руки за спину и прошелся по кабинету.

Некоторое время оба молчали.

Кригу показалось, что гросс-адмирал взбешен и только делает вид, что спокоен. Но когда Дениц повернул к нему лицо, он понял, что ошибся.

По губам адмирала скользнула улыбка, такая зловещая и торжествующая, что Кригу стало не по себе.

Как и в прошлую встречу, он подошел к столу и жестом подозвал к себе Крига.

— Человек никогда не останавливается на достигнутом, Ханно, — сказал он. — Взгляни.

И снова, как в прошлый раз, на лице обер-лейтенанта Крига отразилось недоумение.

На полотнище чертежа он опять увидел хорошо знакомую торпеду «ЖЭ-семь-Е», но теперь уже не сдвоенную, а одинарную, самую обычную, такую, какой вооружены все германские подводные лодки с осени 1940 года.

— Ты видишь какие-нибудь конструктивные изменения? — спросил Дениц.

— Да, гросс-адмирал. У нее нет зарядной камеры и... клянусь, она не потопит даже прогулочной яхты при самом удачном попадании.

— Она способна вывести из строя любой линкор за пять минут. — В голосе Деница прозвучали металлические нотки.

— Тогда... наверное, наши химики разработали какую-то новую взрывчатку невероятной силы?

— Линкор не будет взорван, он останется на плаву.

— Не понимаю... — сказал Криг.

Дениц открыл тумбу письменного стола, вынул из нее стальной матовый цилиндр и поставил его на чертеж.

— Вот что будет в боеголовке вместо взрывчатки.

Цилиндр высотой с бутылку рейнвейна и примерно такой же толщины. В верхней части — винтовая крышка. И все. Судя по усилию, с которым Дениц поставил снаряд на стол, он был довольно тяжелым.

Криг вопросительно посмотрел на адмирала.

— Это оболочка, Ханно. Внутри находится стеклянная ампула емкостью в три четверти литра. А в ампуле... — адмирал щелкнул по цилиндру пальцем. — Ты знаешь, как действует яд кобры?

— Яд кобры? — переспросил Криг. — Наверное, минут пять...

— Около того, Ханно. Во всяком случае — очень быстро. Примерно такая же штука там, внутри. Только в несколько раз сильнее. Содержимым ампулы можно убить все живое на территории Европы.

— Бог мой!.. — воскликнул Криг, с ужасом глядя на цилиндр.

— Ханно, это многократно проверено. Наши химики синтезировали это вещество всего месяц назад. Оно условно названо «Голубой тюльпан».

Дениц уселся за стол и заговорил почти мечтательно:

— Представь себе, Ханно: торпеда с боевой головкой, в которой находится ампула с «голубым тюльпаном», стремительно сближается с кораблем. Ей не нужно соприкасаться с бортом. Неконтактный взрыватель новейшей системы срабатывает в нескольких метрах от судна — впереди по курсу. Вздувается небольшой водяной горб, вода вскипает от пузырей, а остатки корпуса торпеды уходят в глубину... Никаких ударов, никаких взрывов. Никто из команды даже не подозревает, что судно подверглось атаке. А меж тем распыленный сжатым воздухом «голубой тюльпан» создает локальную отравленную зону, своего рода облако, через которое проходит корабль. Одной шестидесятипятимиллиардной доли грамма, одного мельчайшего кристаллика, буквально одной молекулы достаточно, чтобы убить человека. Облако может только слегка задеть корабль. Вентиляционная система разгонит газ по всем внутренним помещениям. Концентрация при такой убийственной силе почти не имеет значения. «Голубой тюльпан» не имеет ни запаха, ни вкуса. И люди до самого последнего момента не понимают, что произошло. Тщетно они ищут выхода из отсеков — страшная резь в желудке, тошнота и головокружение валят их с ног. Тщетно они взывают о помощи — уже никто и ничто не поможет им. Через три, максимум через четыре минуты — смерть. И вот уже на волнах качается корабль с мертвой командой на борту... Эффектно?

— Да, — одними губами ответил Криг.

— Вся материальная часть корабля цела, не разрушена ни одна переборка, не поврежден ни один прибор... А «голубой тюльпан» через несколько минут дает неядовитое соединение с водой, и никакими анализами не установить, что вызвало смерть команды.

Дениц погладил стальной цилиндр ладонью.

— И первым в истории нашего флота эту штуку должен будешь испытать ты, капитан Криг.

 

Внимание!.. Воздух!!!

24 апреля 1945 года в Бремергафене капитан Криг принял свою старую подводную лодку У-81, только что вышедшую из капитального ремонта. Окрашенная грязно-желтыми и серыми полосами под цвет балтийских волн, она стояла в дальнем, северном конце гавани, у полуразрушенного пирса. Охранники-эсэсовцы пропускали в этот уголок порта только членов команды.

В марте Бремергафен подвергся нескольким ударам союзной авиации. Почти все портовые постройки лежали в руинах. Уцелевшие дома на ближних улицах почернели от копоти пожаров. Гражданское население давно эвакуировалось на юг страны, и большой город казался вымершим. На рейде, раньше тесном от труб, не было ни одного корабля.

В апреле американские и английские летчики перестали обращать внимание на Бремергафен. Как военный объект порт перестал существовать. Теперь самолеты союзников волна за волной проходили в сторону Гамбурга, Любека, Киля. На востоке бои шли уже на подступах к Берлину, под Эберсвальдом и Рюдесдорфом. «Великая германская империя» распадалась на глазах со страшной быстротой. Но те, которые стояли у власти, еще на что-то надеялись. Они продолжали бросать солдат в бессмысленные сражения. И они выбрали Бремергафен тем местом, откуда издыхающий рейх должен был в последний момент еще раз показать миру свое ядовитое жало.

Сопровождавший Крига младший офицер и один из матросов спустили в командный отсек переносный стальной сейф, полученный в адмиралтействе по распоряжению Деница.

Криг построил команду лодки на палубе.

Оглядел всех.

Еще с сорок первого года, когда лодкой командовал Гутенбергер, он знал в лицо каждого.

Тогда, упоенные первыми победами, они были совсем другими. Розовая сытость наливала щеки. Презрение к миру и смерти светилось в глазах. Это были германцы, воспитанные для боя и для победы. А сейчас... Где подтянутость, бесстрашие, готовность к самопожертвованию? Где улыбки, молодцеватость, остзейский морской шик? Почему лица угрюмы, взгляды мрачны, тела мешковаты?..

Поднять настроение! Вздернуть их на дыбы! Немедленно! Сейчас!

Криг шире расставил ноги на покачивающейся палубе.

— Матросы! Фюрер и родина вложили нам в руки карающий меч. У нас на борту торпеды страшной разрушительной силы. Сегодня мы выходим в море на свободный поиск. Нам доверено первыми испытать это оружие в боевых условиях...

«Какие тут, к черту, условия... кайтенс...» — пронеслось в голове, но он продолжал:

— В этот трудный и славный для отечества час мы должны быть жестоки и беспощадны. Мы должны без колебаний идти вперед за фюрером и бестрепетно смотреть в глаза смерти. Только и только это приведет нас к победе над многочисленным и хитрым врагом. Фюрер вложил нам в руки меч, выкованный нашими замечательными инженерами. От удара, который мы нанесем, зависит судьба войны. Вы должны помнить это. Хайль!

— Зиг хайль! — без особого воодушевления отозвался строй.

Подводники уже давно наслушались геббельсовских басен о чудо-оружии, которое должно круто повернуть войну к победе, но которого все не было.

Три торпеды с неполностью снятой консервационной смазкой холодными болванками лежали на стеллажах в первом отсеке.

И способ вздернуть команду на дыбы был тоже. Спрессованный в бандероли по две тысячи фунтов стерлингов, он лежал в стальном ящике в командирском отсеке.

И сейчас он, Ханно Криг, пустит его в ход.

— Наш выход в море настолько ответственен, что командование платит за него высокое вознаграждение. В любом случае, успешным или нет будет рейд, каждый из рядовых членов команды получит по две тысячи английских фунтов стерлингов. Офицеры — по две тысячи пятьсот. Оплата будет произведена здесь же, на месте... Это понятно?

— Зиг! Хайль!

Теперь они ответили с большим воодушевлением и Криг заметил интерес, которым засветились их глаза.

Так. Главное сделано. Настроение поднято. За две тысячи самой твердой валюты в мире каждый из них постарается сделать невозможное. Две тысячи — это же десять тысяч добрых рейхсмарок — целое состояние для любого человека!

Теперь надо поддержать настроение.

— Всем по сто пятьдесят граммов рому! — отдал распоряжение Криг своему помощнику.

В полдень «У-81» миновала Гельголанд и взяла курс на Шетландские острова.

В этот же самый день, вечером, когда из ворот лагеря Заксенхаузен выкатились два тяжелых грузовика с парусиновым верхом, командир охраны блоков восемнадцать и девятнадцать Курт Ханш отдал распоряжение расстрелять оставшихся сто двадцать четыре человека, по приказу эсэсовцев занимавшихся производством фальшивых денег и подложных документов. Распоряжение было выполнено быстро и четко.

Утром 26 апреля старший помощник доложил Кригу о караване судов, направляющемся к берегам Франции.

Криг прошел в командный отсек и взялся за рукоятки перископа.

Воздух был мутен от влажности. Серая зыбь заволакивала пространство моря морщинистым муаром. Линия горизонта едва намечалась слабой свинцовой чертой. И там, на этой линии, темными прерывистыми штрихами рисовались корабли каравана.

С такого расстояния трудно было определить класс судов и состав боевого охранения. Но караван был значительным. Криг насчитал одиннадцать темных полосок.

Погода благоприятствовала атаке. В пределах небольшой видимости авиация сопровождения была слепа. Только охотники, охранявшие караван, могли засечь лодку гидрофонами. Но и это зависело от опыта акустиков. Шумовое поле, создаваемое тяжелыми транспортами, было куда более мощным, чем шум винтов У-81. Все это Криг прикинул буквально за несколько секунд.

Так произошло в сорок первом. Корабли сопровождения слишком близко держались тогда к авианосцу «Арк Ройял». И Гутенбергер воспользовался ошибкой. Он подошел на предельно возможную дистанцию и с полутора кабельтовых дал залп двумя носовыми. Англичане забили тревогу, когда торпеды уже прошли половину боевой дистанции. Слишком поздно они заметили их...

— Шифровку гросс-адмиралу! — приказал Криг радисту. — «Одиннадцать двадцать две. Атакуем вражеский караван в районе Аутер-Силвер-Пит. Голубой тюльпан». Все.

Когда радиограмма была передана, Криг определил курс и скомандовал погружение.

На среднем ходу лодка пошла на сближение с караваном.

Акустик внимательно слушал море. В наушниках гидрофонов, усиливаясь с каждой минутой, водопадами шумели винты больших кораблей.

В одиннадцать сорок семь лодка вышла на траверз каравана.

— Перископная глубина! — вполголоса приказал Криг.

Сжатый воздух зашипел в трубопроводах. Торпедисты застыли у аппаратов. Глухое напряжение царило во всех отсеках.

— Есть перископная глубина! — доложил матрос на глубиномере.

— Слева по борту винты охотника! — послышался голос гидроакустика.

Криг взял наушники гидрофонов.

В водопадном шуме транспортов отчетливо раздавались удары дизеля, работающего на больших оборотах.

— Быстрое погружение! — скомандовал Криг, поворачивая ручку усилителя гидрофонов.

Лодка пошла в глубину.

В бухающие удары дизеля ворвались шлепки. Как будто неведомое морское чудовище, всплыв на поверхность, яростно било хвостом по воде.

— ... два... три... четыре, — сосчитал Криг.

— Глубинные бомбы. Они нас засекли! — сказал акустик и выругался.

— Сорок метров, — доложили от глубиномера.

И сразу же за этими словами металлический гром прошел по корпусу лодки. Тупая боль ударила по ушам. Сжало и отпустило грудь. Потом еще один гром. И еще.

В центральном отсеке разом погасли электрические лампочки. Палуба звенела и качалась под ногами, будто ее рихтовали кувалдой.

— Аварийный свет! — приказал Криг.

Вспыхнуло несколько переносных фонарей.

— Глубина шестьдесят!

— Так держать!

В напряженной тишине тяжело дышали матросы да хрустело стекло под ногами.

Криг вывел усилитель на полную мощность.

Охотника не было слышно. Шум каравана тоже приглох.

— Они потеряли нас, — вполголоса сказал помощник Куммер.

Криг покачал головой:

— Нет, они слушают...

Лодка на малых оборотах машины уходила от каравана а толще воды.

Прошло минут десять.

Охотник наверху не подавал признаков жизни.

«Мы отошли от каравана более, чем на милю, — соображал Криг. — Может быть, они, действительно, потеряли нас?..»

Но в следующее мгновенье он отбросил эту мысль. Смешно было думать так. Слишком велик был опыт подводной войны у англичан. Охотник, конечно, ждет. Достаточно лодке увеличить обороты двигателя, как англичане уточнят сектор нахождения «У-81» и очередная порция глубинных бомб выкатится с лотков в море.

Наконец в гидрофонах послышался бухающий шум винтов. Видимо, охотнику надоело ждать.

Криг положил ладонь на рукоятку машинного телеграфа, но сразу же опустил руку. Он разгадал маневр английского капитана. Охотник в любой момент может застопорить машины, а он, Криг, успеет сделать это с небольшим опозданием, И тогда — конец...

Действительно, проработав три — четыре минуты, дизели наверху умолкли.

Атака... Какая тут, к черту, атака! Теперь этот проклятый охотник не отстанет от него ни на шаг...

Снова шлепки в воду.

Акустик показал пальцами: пять бомб с правого борта.

Криг усмехнулся: бомбят наугад.

Взрывы, последовавшие один за другим, толкнули лодку в глубину. Она резко клюнула носом. Рулевые горизонтальными плоскостями быстро выровняли дифферент.

Из-под пилотки Крига выползла струйка пота, скользнула по щеке. Он вытер ее рукавом кителя. Повышалась температура. Воздух в отсеке становился густым и тяжелым. Теснило грудь.

Еще три взрыва качнули лодку с носа на корму.

«Ставят взрыватели на небольшое заглубление, — подумал Криг. — Воображают, будто мы болтаемся у поверхности...»

Отдаленный удар рванул мембрану гидрофона, и снова тишина.

Прождав еще полчаса, Криг приказал продуть балластные цистерны.

— Они ушли далеко вперед, — сказал он Куммеру. — Попытаемся догнать и подойти более удачно.

Но едва была выдвинута шестиметровая трубе перископа, как он снова увидел охотника. Судно стояло кормой к лодке в двух кабельтовых от места всплытия, и на лотках его грозно чернели глубинные бомбы, похожие на железные бензиновые бочки. Каравана не было видно.

На этот раз англичанин перехитрил его.

— Так держать глубину! Лево на борт, четверть румба к северу! — закричал Криг.

«Так глупо попасться... — неслось в голове. — Подводник с десятилетним стажем... Свинья собачья!»

В седьмом отсеке завыли электродвигатели, разворачивая лодку носом к охотнику.

«Десять процентов удачи, остальное — смерть...»

— Второй носовой, товсь!

— Готов! — отозвались от аппарата.

Криг, обливаясь потом, впился глазами в перекрестие прицела. Оно медленно подползало к корме охотника. На палубе англичанина слабо блеснули выстрелы пушек, и в тот же миг центр перекрестия накрыл корму.

— Внимание... Воздух!!

Лодка дернулась от отдачи.

— Быстрое погружение!

Стрелка глубиномера побежала по шкале, отсчитывая метры спасения. На отметке «пятьдесят» она остановилась.

Криг прислушался.

В наушниках гидрофонов пульсировал дизель англичанина и слышались тяжелые частые шлепки.

«Отвернул от торпеды. Ставит бомбовую завесу... Да поможет нам бог или черт!..»

— Малые обороты.

Громовой удар сбил его с ног на пол. Рядом повалилось еще несколько человек. Кто-то пронзительно закричал, но следующий раскат заглушил все. Посыпалось битое стекло. Снова погас свет, налаженный было механиками. Лодка завалилась на правый бок, потом круто осела на корму. Загремели сорванные с фундаментов механизмы. Дифферент стремительно нарастал. Палуба превратилась в наклонную стену. В кромешной темноте матросы хватались за трубопроводы, клапаны и маховики, чтобы как-то удержаться на месте.

Наконец кто-то ухитрился включить переносный фонарь.

Криг, обеими руками уцепившийся за основание перископа, бросил взгляд на глубиномер. Стрелка приближалась к отметке «семьдесят».

«Сейчас ляжем на грунт... На карте здесь глубина восемьдесят». Но лодка, подброшенная новым взрывом, выровнялась и приостановила падение.

Гром кольцом охватывал место погружения. Криг на мгновение представил себе, как английский капитан, положив охотника на круговой курс, ведет сейчас свой корабль по широкой дуге, поочередно нажимая спусковые рычаги правого и левого лотков, и за кормой охотника поднимаются желто-зеленые водяные бугры, и вся команда до ломоты в глазах всматривается в покрытую бомбами зону, чтобы увидеть пузыри, которые пустит лодка.

Он заскрипел зубами. От духоты звенела голова. Воздуха не хватало. Некоторые матросы сбросили робы, и голые тела их маслянисто блестели в тусклом свете аварийных лампочек.

— В четвертом отсеке течь! — истерически выкрикнул кто-то. И следом за этим Криг услышал свист входящей в лодку воды.

— Капитан, надо всплывать. Лучше в плену, чем подохнуть в этой железной коробке...

Это Куммер, старший помощник. Перекошенный рот, слипшиеся волосы, глаза невменяемого... непобедимый германец, бестрепетно глядящий в глаза смерти... слизь...

— Еще не поздно продуть цистерны, Ханно... война все равно проиграна...

— Молчать! — Криг сжал кулаки. — Ликвидировать течь! Проверить механизмы!..

— Это конец, Ханно...

— Так прими его, как подобает германцу!

Криг выхватил из кобуры «вальтер».

«В безвыходной ситуации торпеды немедленно затопить», — такова секретная инструкция Деница.

Криг, не глядя на тело Куммера, сунул теплый пистолет в кобуру.

— Продуть цистерны! Приготовиться к атаке! Торпеды «голубой тюльпан» в носовые аппараты!

— ...Пузыри по левому борту! — крикнул сигнальщик.

Корнби, командир охотника, приложил к глазам бинокль.

Да, действительно, кажется, лодке конец.

Четвертая за войну. Он, Корнби, может гордиться. Лучший охотник Британского флота. Слава.

Пузыри то вскипали на волнах, то пропадали. Казалось, воздух вытравливается из корпуса лодки небольшими порциями. Что там с ними происходит? И почему нет масла на воде? Обязательно должно появиться масляное пятно... Может быть, еще одну бомбу для верности?

— Малый вперед!

Ловко он перехитрил немца. Сбросил пять бомб в стороне и на полчаса застопорил машины. И вот...

Когда охотник встал над тем местом, где появлялись и исчезали пузыри, Корнби опустил руку на рычаг бомбосбрасывателя, но не нажал его.

— На гидрофоне? — спросил он.

— Тихо, — отозвался акустик.

— Подождем, — сказал Корнби.

Тишина висела над морем, глухая тишина, которая наступает обычно после короткого напряженного боя.

Насторожились уши гидрофонов, прислушиваясь к тому, что происходило в свинцовой глубине. Замерли на постах матросы. Умолк даже ветер.

Но на этот раз Корнби пропустил момент.

Лодка всплыла в двух с половиной кабельтовых по носу.

Сначала вынырнула узкая труба перископа, и следом за ней медленно поднялась над водой желто-серая полосатая рубка, похожая на выщербленный волнами риф.

— Вот она!.. Да смотрите же! Там!.. — крикнул сигнальщик, показывая направление. И тогда ее увидели все.

— На пушке! — холодея, закричал Корнби, но артиллеристы уже сообразили, как близок конец.

Ствол носовой установки резко прыгнул назад, треск разорванного воздуха оглушил палубную команду, и рядом с черно-желтым рифом встала белая водяная свеча. Не успела она оплыть, как немного поодаль взвилась вторая и в кипящем ее основании багрово вспыхнул разрыв.

Пушка работала с непостижимой быстротой, выбрасывая на палубу раскаленные гильзы. А Корнби, оцепенев, смотрел на белые смерчи, смутно понимая, что происходит. В голове его был звон и хаос, и, плохо соображая, для чего это нужно, он на ощупь переложил машинный телеграф на «полный вперед», бросив охотник на сближение с У-81.

А потом он увидел залп.

Лодка стреляла сразу тремя аппаратами. Из надводного положения. Будто стремясь поскорее избавиться от страшного смертного груза, о котором англичане не имели ни малейшего представления.

Торпеды почти одновременно вылетели из-под воды, пронеслись, как чудовищные фантастические снаряды, над верхушками волн и, подняв фонтаны брызг, плюхнулись в море, заглубились и ушли к серой линии горизонта.

Странный, бессмысленный залп в никуда...

Пушка охотника все продолжала рвать воздух, и гильзы, окутанные паром, катились по палубе, и свечи вставали то у самой лодочной рубки, то в стороне, опадая и превращаясь в пенистые бугры.

И вдруг рубка стала уменьшаться, укорачиваться, уходить в воду, утягивая за собою тонкую трубу перископа, и, когда волны закрыли ее, на мир вновь обрушилась тишина.

Все еще не думая, Корнби машинально дернул ручку телеграфа на «стоп».

Через минуту ход погас.

И тогда вдруг бешено заклокотала вода за кормой охотника, а потом, сглаживая скачки волн, над банкой Аутер-Силер-Пит расплылось тяжелое масляное пятно.

— Черт побери... — пробормотал Корнби, медленно приходя в себя. — Вот сейчас ей конец... И это — моя четвертая...

А торпеды с гидростатами, поставленными на боевое заглубление, продолжали идти к горизонту, пока не скрылись за его туманной чертой.

Через несколько часов, когда в баллонах высокого давления кончится сжатый воздух и перестанут работать двигатели, они превратятся в плавучие мины и будут подстерегать свои случайные жертвы, вроде «Уранг Медан» и «Сверре», в неизвестных точках неизвестных морей...

Ссылки

[1] Кранцы — плетенные из пеньковых концов подушки, предохраняющие борта от ударов.

[2] Кайтенс — водители боевых торпед в японском флоте времен второй мировой войны. Фанатики-самураи, которые взрывались вместе с торпедой.

[3] Траверз — положение какого-нибудь предмета, перпендикулярное курсу судна.