Пять дней

Воинов Александр Исаевич

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

 

 

1

Федор протянул Марьям котелок с супом:

— Поешь, Марьям!

— Давай вместе.

— Некогда. Я потом.

Он повернулся и вышел из холодного блиндажа. Здесь, на воздухе, ему показалось теплее. Легче дышать, но лучше от этого не стало. На душе было муторно, беспокойно. В груди что-то все время дергало, словно нарывало внутри. Отойдя от входа в блиндаж, точнее сказать, от впадины в склоне холма, занавешенной плащ-палаткой, он остановился, вынул папиросу и закурил. Никаких дел у него не было. Просто хотелось остаться одному, подумать…

Да, надо сказать правду: до приезда Марьям он даже не знал, как сильно ее любит. Но ничего хорошего из этой любви не получается. Неизвестно почему, но он никак не может, просто не умеет найти подходящие слова, звук голоса или там улыбку для выражения тех простых и сложных, тревожных и нежных чувств, которые он сейчас испытывает.

Когда он боялся за нее, кричал ей: «Не суйся вперед. Слышишь!» — она обижалась. Когда он ревновал ее (а ревновал он по всякому поводу и совсем без повода), он угрюмо замолкал, и она не могла добиться от него ни слова. Лицо у нее становилось растерянное, испуганное, а глаза краснели. Тогда ему хотелось успокоить и утешить ее, но из этого чаще всего выходило только новое столкновение.

Самое тягостное было то, что, ревнуя Марьям, он в глубине души считал, что она в тысячу раз лучше его — умнее, красивее, привлекательнее… Заметит же она это когда-нибудь, и что тогда будет? Впрочем, война — это война. Убьют, и вообще ничего не будет.

Но мысль о смерти сейчас же уходила куда-то далеко, в самые тайники сознания, а на поверхности опять оказывались тревожные воспоминания о том, как Марьям всем нравится. Ребята перед ней так и пляшут. Командир полка Дзюба и тот разговаривает с ней, улыбаясь и каким-то особенным голосом. А замполит Силантьев в последние дни только тем и занят, что проводит у разведчиков беседы. Знаем мы эти беседы! Марьям сама рассказывала Федору, как Силантьев провожал ее в штаб армии…

Стоит только приметить, какими глазами смотрит замполит на Марьям — беспокойными, серьезными, внимательными, — и все станет ясно. Ну и ладно! Ну и пусть! Он, Федор Яковенко, не позволит смеяться над собой!…

По тропинке мимо Федора прошел Терентьев, на ходу тронул его за локоть и сказал:

— Готовься. Пойдем с первым батальоном!… Через пятнадцать минут начнется артподготовка.

Он откинул плащ-палатку и исчез в блиндаже; Федя пошел за ним. Марьям оставила ему полкотелка супа и бережно, чтобы не остыл, прикрыла котелок шапкой.

Пока Терентьев объяснял задачу, Федор быстро ел суп, искоса посматривая на Марьям, которая в это время увязывала свой вещевой мешок и санитарную сумку. Она молчала, и волосы, выбившиеся из-под шапки, скрывали ее лицо. Он ясно видел, что она на него за что-то сердится. Но уже некогда было заниматься такими пустяками, как выяснение отношений.

Он нагнулся к уху Марьям и тихо сказал:

— Ты эти глупости брось. И вперед не беги, понятно? Иди со второй группой…

Но Марьям движением головы отбросила со лба волосы и ответила резко:

— А ты мне не приказывай, где идти! У меня командир — Терентьев.

— Что с тобой, Марьям? — спросил Федя и отставил котелок в сторону. — Я же ничего не говорю…

— Нет, ты все время грубишь! Ты совсем меня не уважаешь! — И, не желая продолжать ссору, она отодвинулась от Феди и встала среди бойцов.

А Терентьев между тем, как всегда, неторопливо и веско объяснял разведчикам, как вести себя во время предстоящей операции. Держаться вместе. Если кто будет ранен, сейчас же сообщать. Еще и еще раз повторил он, где у противника дзоты и как их обходить. Первый батальон должен ворваться в Распопинскую, в то время как остальные будут сковывать противника ожесточенным огнем.

— Противник, прямо скажу, товарищи, — дохлый! — говорил Терентьев, подбадривая ребят. — Если рванем как следует, в одну ночь все дело решим.

Но, успокаивая разведчиков, сам Терентьев беспокоился не на шутку. Ночной бой таит в себе много неожиданностей. Противник может сидеть под любым сараем, и черта с два ты его обнаружишь, даже если он будет бить прямо по тебе. В суматохе, бывает, ничего не поймешь. Но труднее всего будет проделать проходы в проволочных заграждениях. Румынские саперы прикрепили к ним пустые консервные банки. Только дотронешься до проволоки — начинается такой звон, словно цугом едут двадцать троек с бубенцами.

Для выполнения этого задания Терентьев выделил группу самых опытных разведчиков. Попал в нее и Яковенко. Кроме десяти разведчиков Терентьев назначил в группу и двух санитаров, недавно прибывших из санбата. А Марьям он приказал до особого указания оставаться на исходном рубеже. То ли он не был уверен в ее силах, то ли берег ее…

Так или иначе, Марьям пришлось остаться, и Федор так и не повидался с ней перед уходом. Через несколько минут началась канонада, и Терентьев повел группу за собой.

Федор уже совсем привык к своему маскировочному костюму. Правда, костюм этот немного стесняет в движениях, но зато в темноте чувствуешь себя невидимкой, а от этого на душе становится спокойно.

Было уже совсем темно. Пронизывал холодный ветер. Порошил снег. Консервные банки гулко позванивали на качающейся проволоке. Пулеметы противника били яркими струями трассирующих пуль.

Всего каких-нибудь сто метров отделяло разведчиков от проволочных заграждений, но какой это долгий, тяжелый путь, когда ты ползешь, каждую минуту рискуя наткнуться на мину, а над головой у тебя шелестят снаряды.

Наконец Яковенко дотронулся до первого ряда проволоки и принялся орудовать большими, тяжелыми ножницами, стараясь придержать консервные банки, чтобы они не звенели так предательски громко. Работал он почти что на ощупь. Невдалеке не столько виделась, сколько угадывалась чья-то темная фигура. Это Терентьев, его тяжелые плечи, крутой затылок. Оттого что Терентьев трудился рядом, Федор почувствовал себя как-то увереннее.

Он довольно быстро справился с первым рядом запутанной проволоки, которая, когда он ее перекусывал, расправлялась и отскакивала, точно живая, и при этом так и норовила впиться колючками в лицо и руки. Саперы противника натягивали ее и вдоль и поперек и просто бросали на землю большими кольцами. Нужны были неутомимое терпение и большая выдержка, чтобы все это распутать и раскидать в разные стороны.

Откуда-то с тыла мимо Федора прополз боец. Что-то знакомое было в мешковатой, неловкой фигуре. Федор присмотрелся внимательнее и тихонько охнул:

— Марьям!

— Я, — тихо откликнулась она.

— Ты здесь зачем?

— Начальник синитарной службы приказал мне быть вместе с разведчиками.

— Да ведь Терентьев приказал тебе остаться. Я сейчас ему доложу!… Возвращайся назад. Слышишь!…

Они лежали на снегу почти рядом. Может быть, если бы он говорил ласково, она бы согласилась уйти, но он кричал, вернее, шипел от злости и достиг противоположного тому, к чему стремился. Она вдруг пришла в ярость:

— Знаешь что, Федор, перестань мной командовать! Я сама знаю, что мне делать!

— Ты дура, понятно? — зло проговорил он. — У тебя в голове — марля!… Вон там, видишь, яма… Забирайся в нее. Сейчас же! Ну!…

Мгновение они смотрели в упор друг на друга, не видя в темноте лиц. В сумраке мерещились лишь общие контуры, какие-то белесоватые круглые пятна без глаз, без носа, без рта. И все же она чувствовала на себе его упорный взгляд. Чувствовала страстную силу его тревоги, и это ее победило. Она стала медленно и покорно сползать в старый запорошенный снегом окоп.

Убедившись, что Марьям в безопасности, Яковенко вернулся к проволоке. И в то же мгновение совсем близко раздался оглушительный взрыв, в Федора полетели большие куски земли, камни; кто-то истошным голосом закричал от боли. Федор понял: это где-то близко подорвался на мине сапер.

Взрыв привлек внимание противника. Разведчики были обнаружены. С окраины Распопинской начал бить пулемет. Трассирующие пули стлались низко над землей. Совсем распластавшись по снегу, Федор пополз к раненому, нащупывая у себя в кармане бинт.

Его рука наткнулась в темноте на валенок. Он наклонился поглядеть, кого это ранило? Но человека не было. Федор осторожно потянул валенок к себе, и вдруг из валенка на снег вывалилась нога в аккуратно обернутой портянке. Он вздрогнул и скорей пополз дальше.

И тут он увидел Марьям. Стоя на коленях, она бинтовала лежащего на снегу сапера. Тот тихо стонал.

— Пусти, сестрица! Я встану, встану!…

Марьям молча и сосредоточенно делала свое дело.

Длинная очередь из станкового пулемета хлестнула совсем рядом. Пули с присвистом впивались в снег.

— Ниже, ниже пригнись! — крикнул Федор.

Но Марьям его не слушала. Она не могла пригнуться: тогда бы перевязка не удалась, а ногу выше колена следовало стянуть бинтами как можно туже.

— Марьям! — еще раз отчаянно закричал Федор. — Стреляют!… Ложись!… Ложись!…

Новая длинная очередь кроваво-красных угольков пронеслась над снегом. Внезапно Марьям поднялась во весь рост, медленно, словно для нее не было смерти, сделала два шага к Феде и упала лицом в снег.

— Марьям!…

В один прыжок он был рядом с ней, повернул ее на спину и стал судорожно рвать маскировочный халат, полушубок, рубашку. Ее грудь была тепла, но его пальцы сразу почувствовали кровь.

Федю точно ударило. Он выпрямился во весь рост, поднял ее на руки и, прижав к себе, понес в санитарную часть, не обращая внимания ни на пули, ни на разрывы мин. У него еще теплилась слабая надежда, что она жива.

Навстречу ему из темноты выползли двое бойцов. Один из них тащил по снегу носилки. Санитары!…

— Клади, клади ее сюда, Яковенко! — сказал один из них.

Но Федор не слышал. Он шел и шел, проваливаясь по колено в снег, ничего не видя перед собой, кроме лица Марьям с закрытыми глазами. Капюшон съехал с ее головы, шапка где-то упала, и волосы рассыпались, их раздувал ветер. Мелкие снежинки падали ей на лицо и не таяли.

Санитары нагнали Федора, почти силой отняли у него Марьям и положили ее на носилки. Глядя на Федора, они тоже поднялись во весь рост и почти бегом побежали в сторону санчасти. За ними бежал Федор.

В маленькой хатке было тесно, пахло лекарствами, кто-то стонал в углу на лавке, командиру, сидящему на табуретке, перевязывали голову… Марьям сняли с носилок и положили на операционный стол. Ольга Михайловна склонилась над ней, осмотрела рану, пощупала пульс и повернулась к Федору который стоял на пороге, огромный в своем белом маскировочном халате, с автоматом на груди.

— Проститесь с ней, Яковенко. Она была вам жена?

— Жена, — сказал Федор, медленно приближаясь к телу Марьям.

Он подошел к столу вплотную, нагнулся над ней, несколько секунд в упор смотрел ей в лицо, а затем вдруг повернулся и опрометью выбежал из комнаты. Хлопнула дверь. И шаги его стихли.

Через час полк Дзюбы ворвался на окраину Распопинской. Противник в беспорядке отходил. Самолеты-ночники бомбили на дорогах колонны вражеских солдат.

 

2

Это была одна из самых напряженных ночей с начала наступления. С красными, воспаленными от бессонницы глазами, Ватутин беспрерывно работал. Ему казалось, что ночи не будет конца, так долго она тянулась…

Что-то долго не звонит Иванов, которого он еще с вечера послал к Коробову, чтобы на месте разобраться в обстановке. Что там делается? Где войска?!

Наконец, когда Ватутин уже стал терять всякое терпение, Иванов позвонил после полуночи:

— Соединения Коробова овладели Верхне-Фомихинским, Нижне-Фомихинским, Жирками и продолжают наступать в юго-восточном направлении, частью сил на Перелазовский, также значительно потеснив противника. Мотоциклетный полк получил задание двигаться на Обливскую. Наша авиаразведка заметила большие группы вражеских войск, двигающихся в восточном направлении.

Опять Вейхс! Он начал энергично стягивать части в кулак, очевидно надеясь фланговым ударом остановить продвижение наших войск. Значит, надо спешить. Если Ватутин успеет вовремя сомкнуть свои войска с войсками Сталинградского фронта, то противодействовать вражеским контратакам будет гораздо легче. Что намерена делать группировка немецких войск, которая создается в районе Нижне-Чирской?

Ватутин склоняется над картой и долго смотрит на, казалось бы, уже наизусть изученные красные и синие значки, которыми она испещрена.

Соломатин сидит рядом и медленно, большими глотками, пьет остывший чай.

— Как по-твоему, — поднимает голову Ватутин, — что Вейхсу тут, около Нижне-Чирской, надо? Что он задумал?

Соломатин отодвигает стакан и медленно встает. Он тоже осунулся за эти дни непрерывной заботы и бесконечного потока дел.

— Нет сомнения, Николай Федорович, он метит ударить вдоль Дона…

— И закрепиться на Дону и Чире, — продолжает мысль Ватутин. — Да, да!… Это все подтверждается разведкой!… Да и Еременко сообщает — до тысячи машин с пехотой движутся туда с юга… И танки идут… Грозно, очень грозно! Давай-ка теперь посмотрим, какие у нас есть козыри!… Смотри-ка сюда!

Соломатин также нагнулся над картой.

— Во-первых, — загнул палец Ватутин, — кавалерийский корпус вышел на правый берег Дона; во-вторых, еще две дивизии переправились через Дон вот тут, севернее!… Танки Родина ворвались в Калач… Что же остается? — Они встретились глазами. — Что остается? — повторил Ватутин.

— Уничтожить распопинскую группировку, — сказал Соломатин. — Это назрело…

Ватутин долго и тяжело думал.

— Да, ты прав! — сказал он. — Другого выхода нет. Надо сокращать линию фронта и высвобождать войска! Они нам крайне нужны! Контратаки могут начаться очень скоро.

Соломатин как-то заново взглянул на Ватутина, увидел его постаревшее, измученное лицо и негромко сказал:

— Лег бы ты спать, Николай Федорович. Ну хоть на часок… Честное слово, тебе надо отдохнуть…

Ватутин вдруг зло посмотрел на него и хлопнул ладонью по столу.

— Семенчук! — сердито крикнул он.

Семенчук тотчас же вбежал в комнату.

— Дай Соломатину черный кофе, его ко сну клонит! — сказал Ватутин и уже более мягко прибавил: — Да и мне заодно!…

Семенчук мгновенно исчез, а Соломатин, выдержав бешеный взгляд Ватутина, усмехнулся.

— Ну ты меня и напугал, Николай Федорович. Нельзя же так рявкать!…

— А ты меня рассердил, Соломатин! Ты понимаешь, что сейчас для нас самое главное? Нам надо наконец установить связь с войсками Сталинградского фронта!… Кольцо должно быть замкнуто!… — И еще раз повторил: — Замкнуто!… Нельзя терять темпа!…

 

3

Силантьев видел много больших боев и трудных переходов, но никогда ему еще не приходилось участвовать в таком напряженном ночном сражении.

Когда он узнал о гибели Марьям, ему вдруг стало душно. Сам не зная для чего, он решил разыскать Яковенко, но встретиться им довелось только в Распопинской.

После взятия станицы Дзюба дал полку небольшую передышку, и бойцы разошлись по уцелевшим домам, чтобы хоть немного отогреться. Первый раз за много дней они отдыхали под крышей, защищенные от ветра и мороза бедным теплом остывших печей и хрупким заслоном покосившихся стен.

А на узких улицах Распопинской было тесно от брошенных машин и повозок. Повсюду, куда только падал взгляд, виднелись ящики, сплетенные из рисовой соломы так тщательно, словно в них должны были храниться не снаряды, а хрупкие бутылки с вином. Между повозками и кузовами разбитых машин лежало множество трупов. И хотя уже не было слышно выстрелов, в воздухе висел острый запах гари…

Тут же, в этой беспорядочной тесноте, толпились пленные солдаты. Одни были в высоких меховых шапках и зеленых шинелях, другие в каких-то ватниках, рваных и грязных, с головами, обмотанными тряпками. Но независимо от того, как они были одеты, все казались одинаково жалкими и растерянными. Это были солдаты, взятые в плен в Распопинской. Основная группировка еще продолжала сопротивляться километрах в десяти на юг.

Федор чистил автомат, примостившись на подоконнике в одной из хат. Проходя мимо, Силантьев увидел его в окне, увидел потемневшее, осунувшееся лицо, судорожно сжатые челюсти и какие-то ничего не видящие глаза. Он хотел было зайти, сказать Федору несколько слов, но не решился. В самом деле, что тут скажешь? До гибели Марьям они втайне были враждебны друг к другу. А сейчас, когда ее нет, нет и тени прежней неприязни. Все это куда-то ушло, а так жаль этого большого, дикого, одинокого парня. Словно смерть Марьям как-то сблизила, объединила их. Но разве об этом можно говорить?

…Убитых в бою похоронили на кладбище вблизи Распопинской. Их было пятнадцать. Всех положили в одну братскую могилу. Потом дали пятнадцать залпов в воздух…

Гробов не было, мертвых завернули в плащ-палатки, покрыли брезентом. Марьям лежала в верхнем ряду с краю, и Силантьеву казалось, что под грубой тканью палатки он видит светлые волосы и ясные карие глаза, такие большие и чистые, с голубоватым белком. Когда стали зарывать могилу и комья мерзлой земли упали ей на грудь, Силантьев вздрогнул и отвернулся. И вдруг увидал мертвенно-бледное лицо Яковенко. Федор стоял, прижав автомат к груди, и немигающим взглядом смотрел в могилу. Рядом с Федором стояла Ольга Михайловна. Ее глаза были заплаканы.

— Пойдемте! Пойдемте, Федя, — мягко сказала она и взяла его за руку. — Пойдемте, не будем смотреть…

Когда вернулись с кладбища, Силантьев на некоторое время потерял Яковенко из виду. В штабе было много дел, — от Чураева поступил приказ немедленно двинуться вперед и продолжать преследование. Кроме того, надо было собирать пленных и группами отправлять в тыл.

И вдруг к Силантьеву прибежал Терентьев, испуганный и растерянный, каким его никогда никто не видал.

— Товарищ замполит, идите скорее! Там Яковенко…

— Что Яковенко?

— Да с ума сошел, что ли?

Не спрашивая больше ни о чем, Силантьев выскочил на улицу и бросился вслед за Терентьевым. Они свернули за угол, пробежали между трофейными грузовиками, и тут Силантьев увидел несколько отчаянно мечущихся пленных солдат. Они бегали по снегу босые, а Яковенко, размахивая автоматом и не давая никому к себе подступить, даже своим, заставлял остальных солдат разуваться и сапоги их с маху закидывал в колодец на перекрестке.

— Заведите разутых в хаты! Немедленно выдайте им обувь из захваченных трофеев! Склад вон в той церкви, — быстро сказал Силантьев, а сам бросился к Федору и сильным неожиданным ударом свалил его на землю.

Яковенко упал, выронив из рук автомат, и, рыдая, пополз по снегу.

— Прекрати! — закричал Силантьев. — Прекрати сейчас же, слышишь!… Встань! Встань! Я приказываю!…

Федор послушно встал, поднял автомат и, сгорбившись, пошел вдоль деревни. Силантьев не стал его удерживать. Проводив его взглядом, он подозвал к себе Терентьева, который уже успел развести пленных по хатам и теперь направлялся к церкви.

— Сколько человек он успел разуть?

— Восемнадцать, товарищ замполит. Сдурел парень совсем. Разума лишился. Чуть меня самого не пристрелил, когда я вмешаться хотел…

Силантьев вздохнул:

— Вот что, Терентьев, ты последи за ним. Пусть он будет в деле, но возле тебя. А то погибнет ни за грош… — Он помолчал и добавил: — А когда пленных опять обуешь, доложи.

— Слушаю! — сказал Терентьев и, прихватив двух бойцов, побежал к складу.

Через час полк Дзюбы уже двигался на юг, в ту сторону, откуда все слышнее доносился шум боя…

 

4

Вражеская группировка распадалась. Штабы Коробова и Рыкачева насчитали уже больше пятнадцати тысяч пленных. Однако между ними не было еще тех генералов, которых видел Силантьев. Где они? В окружении, среди оставшихся частей, или вывезены каким-нибудь прорвавшимся транспортным самолетом? По показаниям пленных, в окружение попали 5-я и 6-я пехотные дивизии румын, два полка 15-й пехотной дивизии и отдельные части 13-й дивизии.

Вся ночь и весь день прошли в боях, в которых с каждым часом терялись последние надежды румын прорвать окружение. Полк Дзюбы буквально с ходу вступил в бой. Однако на этот раз бой продолжался не больше часа. Стремительный, дружный напор — и войска противника в беспорядке отступили. Удачи последних дней, на удивление, переродили всех в полку — от командира до последнего солдата. Великое дело — победа. Малодушных она превращает в храбрых, а храбрым придает спокойствие и уверенность.

Дзюба расположил свой КП в одном из отнятых у противника блиндажей. Блиндаж был оборудован на совесть, но стены и пол его были политы каким-то сильным раствором, от которого щипало в носу и жгло веки.

— И как они тут сидели, — сердился Дзюба, — ведь просто не продохнуть. Откройте дверь, пусть хоть выветрится немного.

Под вечеров блиндаж вдруг ворвался Терентьев.

— Товарищ командир полка, — закричал он возбужденно, — парламентеры идут!

— К нам? — удивился Дзюба.

— К нам! Два человека!

Дзюба осанисто расправил плечи.

— Веди их сюда! Да завяжите им глаза, как они Силантьеву завязывали… Потуже!

Как раз в это время в блиндаж вошел Силантьев. Пуля оцарапала ему голову, и белая марлевая шапка была надвинута до бровей, как шлем.

Дзюба взглянул на повязку и поднялся ему навстречу, уступая скамейку.

— Вот еще незадача… Что с тобой, Силантьев? Сильно?

— Нет, — махнул рукой Силантьев. — Так, царапина… Потерял немного крови…

— Выпей-ка трофейного коньячку.

— Что ж, можно.

Дзюба налил полстакана коньяку и разрезал лимон.

— Садись рядом, здесь у стола! Сейчас будем принимать парламентеров… Ты теперь специалист. Знаешь, как с ними разговаривать.

— Ладно. Смейся, — сказал Силантьев, закусывая коньяк лимоном. — А впрочем, поговорим. Занятно…

Ступени блиндажа заскрипели. Дверь распахнулась. Первым на пороге показался взволнованный и потный Терентьев, за ним — Яковенко. Они встали по бокам лестницы, пропустив мимо себя двух румынских офицеров с завязанными глазами. Офицеры, осторожно ступая, как бы боясь провалиться в яму, вышли на середину блиндажа.

Силантьев уступил место за столом Дзюбе, а сам отошел в угол и стал оттуда с любопытством рассматривать парламентеров, один из которых показался ему что-то очень знакомым.

— Сними повязки, — кивнул Дзюба Терентьеву.

Терентьев мгновенно сдернул обе повязки, и парламентеры невольно зажмурили глаза от яркого электрического света. В худощавом человеке с черной щетиной волос на щеках Силантьев мгновенно узнал своего старого знакомого — капитана. Другой парламентер был ему неизвестен. Немолодой подполковник, приземистый и широколицый, в кожаном пальто на меху — он выглядел очень растерянным, хотя, видимо, изо всех сил старался сохранить достоинство.

— Парламентеры? — спросил Дзюба, внимательно рассматривая офицеров.

— Парламентеры, — ответил капитан, выступая вперед. В это мгновение он встретился взглядом с Силантьевым, узнал его и сразу как-то сник.

Дзюба насмешливо прищурил глаза:

— Сдаваться пришли?

Капитан помедлил, еще раз бросил испытующий взгляд на Силантьева, пытаясь угадать, не будет ли этот человек, которого он так дурно принял, теперь мстить ему, а затем приложил руку к шапке.

— С кем мы говорим, господин… господин майор?

— Я командир одной из частей, которые вас окружили.

— Мы пришли для переговоров.

— Переговоров не будет, — сказал Дзюба. — Никаких условий мы не принимаем. Сдавайте оружие!

Капитан перевел ответ Дзюбы подполковнику, тот хмуро выслушал его и что-то буркнул в воротник. Капитан опять повернулся к Дзюбе.

— Мы имеем поручение заявить о нашей капитуляции.

— Вот это другое дело, — сказал Дзюба. — Где будут сборные пункты, мы вам укажем позднее. Вам придется подождать, пока я доложу командованию, оттуда придет соответствующее распоряжение… Кто ваши генералы?

— Ласкер, Мазарини и Станеску…

— Отправьте парламентеров в соседний блиндаж, — сказал Дзюба Кочетову, который в это время на минуту оторвался от телефонов. — Пусть позагорают немного… Да, — обратился он к капитану, — а сколько вас там?

— Приблизительно тридцать тысяч, господин майор.

— Тридцать тысяч, — почесал за ухом Дзюба. — Порядком… Ну ладно, веди их, Кочетов!

Парламентеры ушли, а Дзюба доложил обо всем по телефону Чураеву. Чураев выслушал, сказал: «Ждите» — и стал звонить Коробову. Тот ответил: «Ждите» — и позвонил Ватутину.

Ватутин приказал: генералов Ласкера и Мазарини немедленно направить в штаб фронта, а генералу Станеску возглавить колонну сложивших оружие и вести ее в тыл; по дороге организовать пункты питания и медицинской помощи; к сдавшимся немедленно направить из штаба армии группу командиров, которая должна следить за тем, как будет происходить разоружение. И снова полетели по радио и по телефону короткие, точные приказы — командармам, комдивам, командирам полков: пока все гитлеровцы не будут разоружены и построены в колонны, быть начеку…

Часа через два Дзюба отправил парламентеров назад. С ними пошли полковник, который приехал от Ватутина из штаба фронта с поручением доставить туда обоих генералов, и посланные Дзюбой несколько офицеров, в том числе и Силантьев. До места, где ждали парламентеров Ласкер и Мазарини, было совсем недалеко. Через двадцать минут ходьбы по вытоптанному снегу они подошли к небольшому деревянному домику в центре деревни. У сломанного плетня стояло человек пять-шесть офицеров. Среди них Силантьев узнал и тех генералов, с которыми он разговаривал еще так недавно. Должно быть, они тоже узнали его. Силантьев заметил, что оба, точно сговорившись, беспокойно и хмуро отвели от него глаза. Подполковник в меховом пальто, понурившись и как-то сразу потеряв всю свою военную выправку, доложил генералам о результатах переговоров. Генералы молча кивнули и так же молча последовали в дом за полковником, которого прислал за ними Ватутин.

Полковник через переводчика предложил им взять свои вещи. Генералы удивленно переглянулись, но пошли за чемоданами.

И тут Силантьев вдруг вспомнил, что с капитаном у него еще не сведены счеты. Он нашел его в толпе офицеров и поманил к себе. Тот подошел, обреченно глядя на Силантьева. Куда девались его наглость, развязность? В глазах не видно ничего, кроме тупой покорности.

— Верни пистолет, слышишь! — строго сказал Силантьев, когда капитан подошел поближе.

Капитан с готовностью распахнул полы шинели и вытащил из заднего кармана знакомый Силантьеву ТТ. Пистолет тускло сверкнул вороненой сталью.

Силантьев взял пистолет, дунул в ствол и привычным движением засунул в карман. Потом повернулся и, уже не чувствуя к капитану прежней злобы, пошел на КП.

Вечером Силантьев в штабе дивизии у Кудрявцева узнал, что было в той телеграмме, которую при нем получил генерал Ласкер и которая в один миг сорвала успех его миссии.

Это был приказ генерала Вейхса держаться и ждать помощи. Он заверял союзников, что в ближайшие сутки кольцо окружения будет прорвано и они будут освобождены.

В тот час, когда, по словам Вейхса, советские войска на этом участке должны были быть разгромлены, от Распопинской к северу потянулись длинные колонны румынских солдат.

 

5

Складывая вещи Марьям, для того чтобы переслать их ее матери, Ольга Михайловна нашла в вещевом мешке старое запечатанное письмо. Конверт был сильно смят, но адрес, написанный лиловыми чернилами, все же после некоторого труда можно было разобрать. Это давно написанное письмо предназначалось Федору. Может быть, Марьям решила его не посылать, а возможно, в этом отпала и необходимость. Ведь она сама приехала на фронт, а письма идут так долго.

Но так или иначе, письмо предназначалось Федору, и оно принадлежит ему. Последняя, запоздалая весточка…

Федора Ольга Михайловна нашла в большой избе, в центре станицы, в этой избе расположились разведчики, и подозвала его к себе.

Увидев ее, Яковенко застегнул на груди ватник, соскочил с ящика, сидя на котором о чем-то беседовал с Терентьевым, и быстро пошел к ней. Он был удивлен и взволнован ее неожиданным приходом.

— Выйдем-ка на минутку, Федя, — сказала Ольга Михайловна, — мне нужно тебе кое-что сказать…

Он пошел вперед, спустился с крыльца и остановился на тропинке. Ольга Михайловна увидела, что лицо его покрывается красными пятнами, и вдруг ей показалось, что, может быть, и не нужно было ей сюда приходить. Но уже было поздно.

— Федя! Мне хочется передать тебе одну вещь, — сказала она. — Я нашла ее у Марьям… Мне думается… В общем, возьми… — И она протянула ему письмо.

Руки Федора дрогнули. Он расправил конверт и долго всматривался в почерк, которым был написан адрес, разбирая букву за буквой… Да, письмо это написано давно. Номер полевой почты с тех пор сменился уже несколько раз… Что в этом письме? О чем писала ему Марьям? Раз она не отослала его, может быть, и читать не следует.

И в то же время здесь вот, внутри этого конверта, ее голос, ее думы, возможно, даже ее последняя воля…

Он не заметил, как Ольга Михайловна ушла. Присел на ступеньку крыльца и осторожно, кончиком ножа разрезав край конверта, вынул из него несколько небольших, густо исписанных листков. Крупные, четкие буквы, твердый, почти мужской почерк. Если бы они не были смяты, казалось бы, что Марьям написала только сейчас.

Он стал читать…

Марьям писала:

«15 сентября 1942 г.

Феденька, дорогой!

Иногда я совершенно серьезно задумываюсь над тем, чтобы сбежать отсюда туда, где гудят бои, тем более что из-за моего побега ничего страшного не получится…

Мне страшно обидно от мысли, что я, современница такой великой войны, не могу увидеть, узнать все, что связано с ней… Я не хочу, чтобы эти годы ушли, а я так и не пережила бы самого трудного, так и не узнала бы по-настоящему, что такое война… Ведь хоть сейчас смерть идет рядом и мысль о ней стала привычной, а все же это жизнь… Так вот я хочу, чтобы она была настоящей жизнью. Разве она может вполне удовлетворить меня, если один мой день, как другой, если бредут они незаметно, до тошноты похожие друг на дружку, без тревог и событий…

Мне противно так жить. Грустно, тягостно, хочется реветь без причины, а ведь это стыдно…

Вот ты думаешь, что я хочу туда, на передовую, потому что вижу в этом свой долг.

Да, это так. Но при этом меня не подхлестывает ни сознание того, что я комсомолка, ни то, что я хочу быть «передовой», получить ордена, прославиться и т. д. (хотя это тоже играет какую-то роль, но не главную)… Понимаешь, я не могу! Говорю тебе серьезно: сердце рвется туда, к вам, словно тянет что-то. Это чувство громадной силы…

Что-то сидит внутри и не дает мне покоя: тянет, тянет… и места не могу себе найти…

Вот ты пишешь: «Если я для тебя что-нибудь значу, не делай этого». Мама говорит, что, если со мной случится несчастье, это убьет ее. Наверно, так и есть. Если она будет знать, что я подвергаюсь большой опасности, это будет для нее такой мукой… Но меня не удержало бы все это — только бы разрешили…

Честное слово, если бы сейчас меня вызвали и сказали, что мое желание наконец исполняется, то я не остановилась бы ни перед чем: бросила бы вещи, ушла бы в какую угодно вьюгу, даже раздетая…

Я бы не испугалась ни смерти, ни ранения, ни уродства…

Может быть, это потому, что я уверена в том, что останусь живой, целой и невредимой…

Ты давно не пишешь мне, верно, обиделся. Но я пишу редко только потому, что занята. Пиши, родной. Мне большую радость приносят твои письма. Как живешь, что делаешь, как твое здоровье.

Крепко целую.

Марьям».

Ветер трепал листки, словно стремясь вырвать их из рук Федора и унести с собой, чтобы все, что в них сказано, прочитали и другие люди…

Федор долго сидел, читая и вновь перечитывая обращенные к нему слова. Потом медленно сложил листки, вложил их в конверт и спрятал в карман гимнастерки.

В хату он вернулся каким-то другим. Терентьев взглянул на него и удивился. Лицо Федора было вновь спокойным, и в глазах пропал лихорадочный блеск. «Наверное, врачиха дала ему какого-нибудь лекарства», — подумал он.