Пять дней

Воинов Александр Исаевич

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

 

1

В ушах Ватутина еще слегка шумит, как будто близко вьется назойливый комар. Приходится напрягать волю, чтобы совладать с усталостью, слабостью, связывающей движения и мысли. А все эта подлая болезнь! Она отняла столько сил и так не вовремя навалилась…

За окном с грохотом прошли танки. Чуть дрогнули половицы, дверь скрипнула и приоткрылась. В щель заглянуло и тут же скрылось круглое лицо заместителя начальника штаба Кунина. Затем Ватутин услышал, как он громким шепотом кому-то сказал:

— Конца не видно!

Чья-то рука осторожно прикрыла дверь. Ватутин взглянул на своего собеседника — генерал-майора, человека уже в летах, со многими орденами на груди. Тот сидел прямо, держался спокойно и даже уверенно, но по тому, как напряженно двигались его нахмуренные седоватые брови, по землистой бледности, по сухому частому покашливанию Ватутин понимал, что генерал волнуется, что ему не так-то легко вести этот тяжелый для него разговор. Вернуться в Москву в отдел кадров? Перед самым началом крупной операции?! Какова бы ни была причина, конечно, все решат, что его просто-напросто убрали с фронта: не подошел, не справился…

Уже многое переговорено, многое вспомянуто. Когда-то они вместе учились в Полтавской военной школе, их койки стояли рядом. Береговой был тогда совсем еще молодым, но не очень расторопным курсантом. Ему часто попадало от курсового командира. Далеко ушли те времена, далеко, но при воспоминании о них на душе становится тепло и немножко грустно…

Держится Береговой с подчеркнутой официальностью, очевидно, не хочет навязывать командующему старой дружбы. И все же Ватутин улавливал в этом пожилом мрачном человеке что-то очень знакомое, напоминающее давние годы юности. Вот так же сурово и покорно смотрел он себе под ноги, когда, бывало, курсовой командир назначал его за какую-нибудь провинность дневалить вне очереди. И так же обиженно и угрюмо шевелились его выпуклые, густые, но тогда блестящие черные брови.

— Я понимаю, товарищ командующий, — говорил между тем Береговой, покашливая и покусывая жесткие усы, — может быть, прошлые ошибки мешают мне занять тот пост, на котором я их совершил. Тогда пусть мне об этом скажут прямо, пусть поставят на такое дело, с которым я могу справиться. Но в такие дни я не могу больше сидеть в резерве…

— В какие?… — спросил Ватутин, постукивая карандашом по столу.

— Я не имею права вторгаться в планы командования, — с неожиданной запальчивостью сказал Береговой, — но я вижу, что идет сосредоточение войск, и могу делать свои выводы…

— Свои выводы, конечно, вы можете делать. — Ватутин улыбнулся. — Так чего же вы хотите, Степан Петрович? — спросил он, переводя разговор в другое русло. — Немедленного назначения?

— Да, товарищ командующий. Или уж пусть отправят в Москву, в резерв… Я не могу больше ждать!

Ватутин встал и обошел вокруг стола. Встал и Береговой. Он был на целую голову выше командующего и шире его в плечах. Чуть сутулясь, он сосредоточенно смотрел Ватутину в лицо, ожидая решения.

— Хорошо, — сказал Ватутин, помолчав, — я подумаю, Степан Петрович… Сейчас у меня народ собирается. Дам ответ завтра…

— Слушаюсь! — четко ответил Береговой. — Можно идти, товарищ командующий?

Ватутин вдруг улыбнулся и сильно хлопнул его по плечу.

— Ну и раздобрел же ты на генеральских харчах, Береговой!… Не дай бог, тебя ранят, четырем санитарам не унести!

— А меня уже однажды ранили, товарищ командующий! — Лицо Берегового внезапно подобрело, он улыбнулся и словно помолодел.

Ватутин даже удивился этому мгновенному превращению.

— Ну и как? — спросил он.

— Пять, товарищ командующий! Пять тащили и кряхтели! Желаю здоровья, товарищ командующий!

 

2

— Куда смотришь?

— На Балканы, — мрачно ответил Ватутин и повернулся от окна к члену Военного совета фронта Соломатину. Соломатин стоял в дверях и посасывал свою короткую трубку.

Командармы только что разъехались. Разговор был большой и напряженный. Еще не оправившись до конца от болезни, позавчера вечером Ватутин отправился в штаб Рокоссовского на Военный совет фронтов. Представители Ставки собрали здесь командующих фронтами и членов военных советов, чтобы еще раз уточнить план предстоящей операции. Много часов подряд план обсуждался во всех деталях. Нужно было разработать задачу, решаемую каждым фронтом на месте, договориться о взаимодействии трех фронтов, наметить окончательные сроки. Было решено Юго-Западному и Донскому фронтам перейти в наступление девятнадцатого ноября, а Сталинградскому — двадцатого.

Вернувшись, Ватутин собрал командармов, чтобы сообщить им директиву Ставки, ввести их в курс многих обстоятельств, которые надо иметь в виду при подготовке наступления. Крайне важно было проверить, правильно ли расставлены силы.

Ватутин утомился. Особенно трудно пришлось с Рыкачевым и Гапоненко. Первый, как всегда, говорил длинно и только для того, чтобы говорить; другой шумел и доказывал, что, отнимая у него стрелковую дивизию и передавая ее Коробову, командование фронта поступает неправильно. Нельзя ослаблять его армию. Гапоненко был человек хозяйственный и прижимистый. Он всегда требовал себе про запас лишнюю дивизию, лишний полк и терпеть не мог, когда у него что-нибудь отбирали. Впрочем, на этот раз он был не так уж не прав. Его армии предстояло прорвать очень сильные укрепления, которые противник строил несколько месяцев. Ватутин, пожалуй, даже согласился бы с ним, но он получил строгое указание из Москвы передать Коробову именно эту дивизию.

Почему? Ватутин и сам не мог вразумительно ответить. Он должен выполнять приказ точно, как рядовой солдат. И все же, выполняя его, он невольно думал о том, почему, собственно, нужно издалека, за тысячи километров, указывать, какую дивизию и куда поставить. Разве здесь, на месте, ему, командующему фронтом, не виднее, как и где расставить войска? К тому же ведь на фронте постоянно находятся представители Ставки.

Ватутин принял к исполнению указание, но в споре с Гапоненко не чувствовал себя твердо. Сначала он не хотел говорить, по каким мотивам переводит дивизию, но, когда Гапоненко его допек, не выдержал и сказал сухо и строго, что это приказ, а он не подлежит обсуждению.

Однако, добившись своего, Ватутин в глубине души был встревожен. Армия Гапоненко оказалась ослабленной, и он решил посоветоваться с Соломатиным.

Конечно, ни один фронт не может жить и действовать, что называется, самостийно, в отрыве от других фронтов. Он находится в их системе, действует по общему стратегическому плану Верховного командования, и каждый командующий фронтом должен сообразовывать свои действия с задачами, определяемыми Ставкой. Но ведь он, Ватутин, даже от командиров рот требует самостоятельности, инициативы, чувства личной ответственности.

Слегка покачиваясь с носка на каблук, Соломатин наблюдал за Ватутиным, который, наклонившись над картой, что-то отмечал карандашом, рассчитывал, прикидывал. Наконец лицо его как будто просветлело.

— Ну, нашел выход?

— Намечается. Все зависит от подхода резервов. Направляю сюда танковую бригаду. Она укрепит стыки армий… — Ватутин отошел от карты и устало присел на стул. — Трудно бывает работать, Ефим Григорьевич, очень трудно. Все мы говорим, что люди — главный капитал, а на деле кое-кто поступает совсем иначе. Не ценят людей и не доверяют им как надо. Возьмем хотя бы судьбу Берегового. Ведь его так зажали, деваться человеку некуда. И кто зажал? Тот самый Рыкачев, который считает, что его самого несправедливо обошли и затирают.

— Да, да, — кивнул Соломатин. — Рыкачев добрых полчаса уговаривал меня забрать у него Берегового. Боится, что тот завалит дело. Никак не может ему какую-то давнюю ошибку простить.

— Вот именно. Боится простить! А ты знаешь, в чем вина Берегового? Однажды он чрезмерно растянул фланги дивизии и оказался под ударом… Ошибка, разумеется, но ведь и у Рыкачева таких ошибок немало.

— Н-да. — Соломатин медленно прошелся по комнате. — А что, если перевести его к Коробову? Коробов мужик умный, широкий. И не перестраховщик.

Ватутин живо поднял голову от карты:

— А что ты думаешь! Идея!…

В комнате наступило молчание. За стеной попыхивал движок, и свисающая с потолка лампа ярким светом заливала комнату, освещая большую белую печь, лежанку и выцветшие фотографии на стене, забытые хозяевами. У окна стоял стол с двумя телефонами и книгами, которые Ватутин читал в немногие свободные минуты.

Позвонил с Донского фронта Рокоссовский, спросил, как идут дела у Ватутина. Затем принесли разведывательные сводки. Никаких признаков значительного передвижения частей на стороне противника не замечено.

Часов в пять утра Соломатин отправился к себе, а Ватутин вышел проводить его на крыльцо. Занималась утренняя заря. Вот уже проступили волнистые очертания невысоких холмов, в небе стали меркнуть звезды.

В этот ранний час было так удивительно тихо, как бывает на широких равнинах, когда ночь словно уже прошла, а день еще не наступил.

Ватутин полной грудью вдыхал чистый холодный воздух. Слева, в нескольких шагах от него, неподвижно стоял автоматчик из охраны. Ватутин не видел его лица, но по росту, по ширине могучих плеч догадался, что это сержант Фомиченко.

— Фомиченко!

— Я, товарищ командующий, — зычно отозвался сержант.

— Ночь-то какая, Фомиченко, а!

— Тихая ночь, товарищ командующий, далеко слышно!

— А ты что же слышишь, сержант?

— Ветер от Сталинграда дует… И будто громче там сегодня бьют, товарищ командующий…

Ватутин прислушался. Ни одного звука далекой канонады. Только посвист ветра доносит со степи удаляющийся лязг трактора-тягача.

— Придумываешь ты, Фомиченко, — говорит Ватутин, — ничего не слышно, до Сталинграда далеко!

Фомиченко молчит, но по его молчанию Ватутин чувствует, что автоматчик остался при своем мнении. Ватутин улыбается. Уже многие командиры и солдаты говорили ему, что в тихие ночи сюда через десятки и даже сотни километров доносится грохот битвы. Он не спорил с ними, понимая, что эти люди слушают не ушами, а сердцем. Что ж, если говорить правду, он и сам днем и ночью слышит дальний гул сталинградских пушек.