Дело было вечером, делать — мне — было нечего совершенно. Зато завтра предстояла веселуха по полной программе: кто-то жутко умный придумал мне непыльную работёнку — плевать в потолок не где-нибудь, а на лазаретном КПП. И тупой бы понял, в чём загвоздка: докторша находилась на подозрении, вот только ни одна живая душа наверняка не верила, что она может выкинуть какой-нибудь фортель. По ходу дела, я многое потеряла, что пренебрегала увольнительными, ибо кто-то сверху посмотрел пытливым оком на кучу выписанных увольнений — и сразу оценил, что мне честно и откровенно лень делать хоть что-то, даже через день шляться в Старый город.

Через пять минут после того, как меня посетила эта светлая мысль, мне захотелось постучать собственной головой о стену. Снова начиналась старая песня — мне всюду мерещилась проклятая докторша. Не знаю, что это был за бзик: стоило чему-то случиться — не важно, чему — и я тут же связывала это с ней. Если роту поднимали по учебной тревоге — просто, чтоб мы особо не расслаблялись и хоть ненадолго прекращали греть на солнце булки, — я тотчас же воображала эту тревогу боевой, и не просто боевой, потому что неприятель зашевелился, а потому что докторша выкинула финт ушами. Правда, у меня вечно не хватало времени подумать, зачем ей это было бы надо. Думаю, если бы кто-то прикололся и притащил из города душеспасительную брошюру, или набор ёршиков для чистки примусов, или ошейник для собаки — без собаки — я всё равно списала бы это на происки докторши. Она не преследовала меня лишь во сне. Да и то только потому, что мне никогда и ничего не снилось.

И здесь было то же самое. Мы периодически оттарабанивали наряд дежурными по их КПП, и ни мои увольнительные, которых не было, ни докторша, которая находилась там, где и положено, были тут не при чём.

Лазарет помещался за несколько зданий от нас, в таком же доме, который строили, видать, ещё при царе Горохе. У этих домов был ни с чем не сравнимый плюс — толстые, как в цитадели, стены хранили прохладу при любом раскладе, даже если бы на улице были тропики. Впрочем, у них имелся и точно такой же минус: чтобы зимой целиком протопить махину, впитавшую в себя холод крепостных казематов, топлива требовалось явно больше, чем отпускалось. Зимой внутри был настоящий ледник, в нетопленых помещениях на стенах нарастали сосульки, а Берц пробивало на травлю тюремных баек.

Кроме того, в здании госпиталя воняло лекарствами даже на первом этаже.

Свой наряд я честно отсидела на стуле за пуленепробиваемым стеклом дежурки, лениво листая какой-то бесхозный детектив. На второй странице я принималась клевать носом, на пятой мне даже начало сниться нечто похожее на сон, а потом книжка свалилась на пол с таким грохотом, что я проснулась.

— Виновата, госпожа Берц… — мне в первую секунду показалось, что передо мной стоит Берц и что сейчас она примется распекать меня на все корки. Хотя даже ей было понятно, что наш госпиталь, где лежало два с половиной человека, разбивших себе по пьянке башку, и несколько юнцов, которые пищали от одного только вида йода, не упёрся никому к чертям собачьим. Но это была не Берц. Это была докторша.

Первое, что я увидела, были её глаза. Испуганные, как у кролика, которого торговец на базаре вынимает за уши из большой картонной коробки и держит, поворачивая в разные стороны… Хотя, может быть, глаза казались такими потому, что она была в очках. А может быть, потому, что увидела меня.

Конечно, она знала, что я за фрукт. И, наверное, её мучили всё это время те же мысли, что вертелись и в моей голове. С той лишь разницей, что такое ей думать про себя было отнюдь не фиолетово.

— Не бойтесь, — сразу сказала я, чтоб она не дёргалась.

— Я не боюсь, — ответила она.

— Я не за вами, док, — ещё раз повторила я, чтоб до неё дошло.

— Я знаю, — сказала она.

Но я-то видела, как её отпустило. Думаю, она бы дорого дала, чтоб рядом оказался стул. Но рядом была только я — правда, в компании этого самого стула. Единственная проблема: нас разделял барьер из тёмного дерева, отполированный множеством прикосновений, и толстенная перегородка из бронированного стекла над ним, с тоненькой щелью между стеклом и деревом.

Она оперлась рукой на барьер, и я увидела у неё на запястье точно такую же наколку, как и у меня.

Я не знаю, почему особый отдел вывернулся таким образом и приравнял её к нам, но сдёрнуть из города она теперь не могла уже точно: наши поставили бы её к стенке, как дезертира, а от противника она в случае чего получила бы положенные сорок грамм свинца, как военный преступник. Чёрная наколка со штрих-кодом подрезала ей крылья, даже если она собиралась всю оставшуюся жизнь спокойно ставить свои клизмы и не пытаться рвать когти до канадской границы.

Хотя теперь она могла беспрепятственно перемещаться по территории части, где на каждом шагу маячили прямоугольники детекторов доступа.

Кстати, очень скоро эта наколка сослужила Доктору Ад неплохую службу.

Её без проблем выпускали в город — беги, если хочешь, да только далеко ли ты убежишь, вот вопрос? Докторша пошла в свой бывший дом за какими-то шмотками и по пути её тормознула городская полиция. Не знаю, где как, а в тех местах, откуда родом была я, полиция делала то, что хотела: если они изымали деньги, или порошок, или траву, или нечто в этом роде, они же и считали нужным распорядиться всем этим по своему усмотрению, хотя все остальные получали за такие дела срока. Так было и тут: эти молодцы с квадратными репами прекрасно знали, видать, кто такая была докторша, да и решили разжиться у неё чем-нибудь вкусненьким, а может, по тем временам просто позарились на её хилое барахлишко — докторша шла с чемоданом. Они поставили её мордой к стене и принялись было вытрясать душу и вместе с ней всё, что могло быть при ней — как увидели её запястье. Результатом стала незабываемая картина: посередине шла Доктор Ад, а по бокам — два недоделанных полицейских. Один нёс её чемоданчик, а другой чуть ли не на вытянутых руках — нежно, словно оно было сделано из стекла, — держал её летнее пальто. На КПП в тот день дежурила Шерри-Вишенка Риц. Она вышла наружу, со скучающим видом прислонилась к стене штабного здания и жевала зубочистку. Кто-то увидел это сверху, и в итоге все мы получили возможность насладиться красотой момента: полицейские остановились, сняли пилотки и стали мять их в руках с таким видом, будто были провинившимися школьниками, а Вишенка Риц — учителем-зверем. Она ещё какое-то время постояла, гипнотизируя их, словно удав пару обезьян, — докторша тем временем свалила восвояси, — потом подошла, и доблестные стражи стали вываливать ей в руки из своих карманов горстями пахучую первую черешню. Черешни было много, и Риц прикрикнула, чтоб они пошевеливались. "Мухой, ну!" — донеслось до нас; это было любимое выражение Берц. Те засуетились, черешня падала в горячую пыль на дороге, а мы наверху хохотали, заваливаясь друг на друга. Нашими трофеями стали полтора килограмма черешни — всё, что у них имелось, — и измазанные соком пилотки, которые нам были нужны так же, как собаке пятая нога, но мы зажали их просто из вредности.

Хотела этого докторша или нет — она уже была повязана с нами. Жизнью и смертью. Именем в расстрельном списке. Навсегда. Она была теперь наша.

И ещё я заметила, что мне совсем не хочется обращаться к ней на "ты".

— Как… ваш бок? — спросила она, слегка тормознув после первого слова. Видать, тоже задумалась, как теперь сказать — "ты" или "вы" — да только ведь я сама задала уже тон.

— А как ваш морфий? — отшутилась я.

— Почему вы спросили про морфий? — я увидела, что она улыбается.

— Ну… это самое… хотя бы про морфий я знаю много, — "Я вывернусь везде, док, ты не думай", — весело подумала я.

— Я знаю, что вы знаете, — она намекала, видать, на всё то, что я наговорила ей в ту ночь. А может, ни на что не намекала — просто надо же было ей что-нибудь ответить.

Я вышла из-за барьера, и мы стояли прямо напротив входа. В тяжёлые двойные двери вставлены были толстые стёкла — сверху и снизу, — и солнце пробиралось в холл только через них, оставляя на полу тёплые квадраты шелушащейся краски и оранжевого закатного света. Луч света падал ей на лицо, и я заметила, как она моргает коротенькими рыжеватыми ресницами, часто-часто — видимо, её слепил закат, но она почему-то не отходила. Наверное, ей нравилось смотреть туда, на улицу, сквозь это толстое стёкло.

— А хотите, пойдём ко мне? — неожиданно спросила она.

— Зачем? — я не нашла ничего лучше, чем задать этот идиотский вопрос. Впору было взять да и треснуть себя по макушке, да ведь слово не воробей.

— Я не буду вас ни о чём спрашивать. И вы ничего не должны будете говорить. Если не хотите, конечно, — смутилась она. Всё вспоминала, наверное, ту ночь. А может, это меня снова клинило, что человек говорит вовсе не то, что у него в голове. — Давайте просто чаю попьём, хотите?

— Вы что ж думаете, док, я из голодного края? Нас кормят хорошо. Очень даже, — сказала я.

И вдруг я мигом вспомнила странный зелёный дом, и чашки тонкого фарфора в резном ореховом буфете с витыми столбиками, и маленький блестящий чайник, стоящий на подносе и прикрытый салфеткой с мережкой по краю. Я никогда и ни с кем не пила чай. Где-то там, позади, люди собирались вместе — и пили виски, или водку, или заваривали в ложке героин, или забивали косяк… травка называлась иногда "чаёк"… В зелёный дом, наверное, тоже приходили люди, которым и в голову бы не пришло собраться только ради того, чтоб выпить бутылку виски. Они сидели за круглым дубовым столом и пили чай — не потому, что он вставлял, или торкал, или делал что-нибудь подобное, и не потому, что они были голодны и хотели нахаваться под завязку. Они просто были вместе. А я стою тут, как дура, свалившаяся не пойми откуда, и мне даже не приходит в голову, что можно прямо сейчас пойти к ней в комнату и попить чаю — просто так.

— Но чаю я бы с удовольствием, — как хорошо, что я успела брякнуть это до того, как она сказала бы что-нибудь ещё — например, что ладно, в другой раз, очень жаль, но что поделать…

— Да вот только смена… — я спохватилась, и меня прямо-таки холодный пот прошиб: всё, не получится, ничего не выйдет. И чувство такое, что вот он, твой шанс, был перед тобой, как на ладони — а теперь всё, и просрала его только ты сама, да-с, профукали-с, Ковальчик…

— Ну, да ведь часом раньше, или часом позже — какая разница? — спокойно сказала она, прикасаясь к моей руке этими своими мягкими пальцами, и мне в ту же секунду стало отчего-то так легко, точно я сбросила с себя какую-то ношу. Вроде и не тяжёлую. Которую ты волочёшь, не замечая, а замечаешь только тогда, когда её у тебя уже нет.

Через два часа солнце зашло; загорелся плоский плафон на потолке. Он мигал — наверное, на городской электростанции снова случилась какая-то беда с напряжением, но мне всё равно было весело. Я даже взяла этот дебильный детектив, и даже чуть-чуть почитала его, хотя писатель явно не знал и половины того, про что писал, — и мне было весело и от этого. Пришла смена, Олдер, я сдала наряд и под её удивлённым взглядом направилась не на выход, а совершенно в другую сторону.

И вот, поднимаясь по широкой мраморной лестнице, я внезапно заметила странное явление природы: шаги мои с каждой ступенькой, с каждым пролётом становились всё медленней… и медленней… И тут я поняла, что в моей проклятой черепушке, словно горошины в пустой тыкве, долбятся слова "в гости, в гости, в гости…" Вот чёрт подери — ведь я же иду в гости, подумать только! В проклятые гости, куда ходят в шляпке с вуалью и перчатках — наверное, просто для того, чтобы было, что отдать дворецкому. Нет, что за дерьмо?! Здесь и сейчас — я, а не моя мать, и не героини каких-нибудь фильмов, от которых в голове не осталось даже названий. Зато осталось — вот это…

Мы с докторшей были, как ни крути, совершенно разные люди. И сейчас внутри поселилось такое чувство, будто меня пригласили к командиру части, не иначе. Меня посетила отнюдь не здравая мысль, что я не знакома с правилами этикета, что за время своей бурной молодости порастеряла большую часть манер, и что она попросту выгонит меня ссаными тряпками, как только увидит, что я сделаю что-то не так… Тут я взяла себя в руки и пошла вперёд.

Докторше дали маленькую комнатку с двумя окнами. Внизу солнца уже не было, а здесь оно ещё светило вовсю. Окна распахнуты, и в комнате было даже жарко, совсем не так, как в холле — и летел по воздуху тополиный пух, невесомый и приставучий, как мягкий репей. Уже через минуту мне было насрать на манеры и на то, как это красиво — парящий пух на фоне закатного солнца, — потому что он принялся лезть мне в нос и ненавязчиво липнуть к одежде.

— Давайте, закрою, — докторша захлопнула створки. — Не люблю тоже, когда пух. Просто проветривалось.

Закатное солнце освещало её всю, и она снова жмурилась, но уже скорее не от солнца, а от пуха. Докторша была совсем некрасивая — в очках, из-за которых казалось, что у неё какие-то растерянные глаза, маленькая и пухлая. Но при взгляде на неё совсем не хотелось сказать "толстая". Больничный халат она уже сняла, а под ним оказалась старенькая кофточка, жёлтая, как цветок акации, и вовсе не дорогая. Меня это отчего-то удивило. Я думала, что она будет выглядеть как-нибудь до ужаса круто, и я в своём видавшем виды камуфляже покажусь общипанным воробьём. Воробьём, не знающим, как надо правильно пить чай.

Наверное, ещё я ожидала увидеть тут этот её буфет с витыми столбиками, и ту же посуду, которая неожиданно врезалась мне тогда в память, словно битое стекло в шину — вся, до последнего цветка, до мельчайшей щербинки. Но вместо этого на простом письменном столе скатерть придавил огромный алюминиевый чайник, у него на боку красной краской было написано какое-то таинственное слово, разобрать которое мог только шифровальный отдел — или работники кухни. Видать, повар расщедрился и выделил ей персональный чайник и два гранёных стакана, которые стояли рядом. На подоконнике — знакомые горшки, да ещё прилепилась на краю пол-литровая банка с каким-то зелёным заморышем — может, это был их отросток.

Не знаю, что особенного было в том чае, который мы пили. Наверное, что-то было, по крайней мере, она называла его каким-то специальным словом, а не просто "чаем". Я не заметила ничего такого — но я бы сожрала в голодный год и банку с гвоздями, и не подавилась бы. Ещё в тарелке, накрытые салфеткой, лежали пироги с капустой, что нам давали на ужин, и мы по-братски разделили их пополам.

Вещей у неё было мало. Зато водилось что-то такое, что уж точно не могло принадлежать кому-то вроде меня. Что-то типа большого альбома с фотографиями и пачки каких-то листков, исписанных её почерком — то ли писем, то ли чего ещё. Хотя, наверное, фотографии я взяла бы тоже — если бы имела. Особенно не те две штуки местного разлива, а такие, какие были у неё. Я бы только выдрала их к чертям из альбома.

Она стала показывать мне этот огромный альбом с фотками — нет, я не вру, действительно огромный, с тиснёным переплётом и кованой защёлкой сбоку. Один переплёт и защёлка, по ходу дела, весили несколько килограмм, потому что альбом придавил мне колени, словно гранитная глыба. Я смотрела на все эти снимки её родичей — и не знала, что сказать: всё время боялась облажаться и брякнуть что-нибудь не то. В голове вертелись какие-то тупые фильмы — и мне на ум приходили только фразы, что она похожа вот на того, а вот этот мужик похож на вот ту женщину в платье с кринолином, хотя на самом деле я никогда не могу сказать, кто на кого похож. Особенно если дело касается младенцев. Всегда думала, что большего идиотства нет: "…а носик у него от па-а-апы, а глазки от ма-а-амы…" Для меня это было сродни расчленению трупа. Кроме того, что вообще можно сказать о маленьком засранце двух месяцев от роду? Но, наверное, если б я сказала что-нибудь в дугу про эти носики и глазки, я бы сделала ей приятное — вот только я очень боялась лажануться. И потому я в срочном порядке решила спросить про что-нибудь другое.

— А почему вы не взяли с собой вещей побольше, док? — я окинула взглядом комнату: вещей там и впрямь было маловато. Я не удивилась бы, если в прохладные ночи — а такие иногда ещё случались — она дрожала от холода под этим своим голубеньким тканевым одеяльцем. Не думаю, что она с самого начала могла предположить, что сможет вернуться в зелёный дом и взять что-нибудь ещё: в тот солнечный день, идя по тропинке к задрызганному внедорожнику, она уходила оттуда навсегда.

В итоге и оказалось, что вот это и было то самое "не то".

— Я взяла его, — докторша показала на альбом. — И трети места в чемодане как не бывало, только представьте. Оказывается, он такой огромный.

Она сидела совсем рядом и гладила обложку альбома, как котёнка, этими своими маленькими пальцами. А я снова была в положении человека с луны, который не в состоянии понять, как можно не взять с собой тёплые вещи и рисковать замёрзнуть, или жратву и рисковать остаться голодным, и в то же время тащить тонну бесполезного хлама. Я искоса посмотрела на неё — из-под очков вытекла прозрачная капля, но она быстро стёрла её и сказала, как ни в чём не бывало:

— Давайте ещё чаю, а?

На самом деле чай разве что не тёк у меня из ушей, и до кучи я понимала, что если сейчас не сбегаю в сортир, то просто сдохну, но я мужественно ответила:

— Давайте. С удовольствием.

Она поставила передо мной ещё один стакан и сказала:

— Мало, да… Оказалось, что человеку вообще нужно очень мало. У меня вот — всё в один чемоданчик влезло. Да мне тогда и не позволили бы больше. Письма вот тоже взяла. Кому они нужны были бы… кроме меня?

Я проследила за её взглядом — на полке лежала пачка писем, перевязанных бечёвкой. Целая пачка, толщиной, наверное, с кулак.

— Я люблю писать письма. Любила, — она словно уточняла зачем-то, будто мы были уже на том свете, а я — апостол Пётр или кто-то ещё, и мне она рассказывает, что с ней происходило на земле. — Раньше. Люди в основном любят получать, а я — и писать тоже.

Я молчала, потому что не знала, что говорить.

— А вы любите получать письма? — тут же спросила она.

— Понятия не имею, — ответила я и отвернулась. Видать, резко это прозвучало и грубо, ну, да разве не наплевать тебе было, как разговаривать с какой-то полукровкой, а, Ковальчик? Надо снова срочно менять тему, это было понятно и ежу. Прежде всего потому, что мне сто пудов не хотелось, чтоб она приняла меня за неполноценную.

На столе лежали листки, которые до этого были в альбоме с фотками, сплошь исписанные её мелким неразборчивым почерком. Я даже подумала — откуда можно было взять да и напридумывать столько слов, чтоб исписать эти листки почти сплошняком? Если б мне дали в руки ручку и бумагу и заставили написать, к примеру, письмо домой, даже не знаю, что я выдавила бы из себя, кроме пары дурацких предложений о погоде и пропагандистских лозунгов, которые когда-то запали мне в башку и никак не хотели оттуда вылезать.

— Вы сочиняете стихи? — спросила я её. Не знаю, что там было, может, и не стихи — я брякнула просто так, на шару.

— Почему вы думаете, что это я писала? — она почему-то смутилась.

— Я знаю, — сказала я.

— Откуда? — быстро спросила докторша — с каким-то странным выражением. Будто она свернула на знакомую дорожку, а там прямо перед капотом машины обнаружилась стена.

— По почерку, док, — ведь она же сама писала мне от руки, неужели забыла? — В той записке, что у меня под подушкой, ваш почерк. Сложно было б не узнать…

— Да, та записка, — мне показалось, что она снова как-то тормознула, словно стеснялась. — Вы что ж, храните её до сих пор?

Теперь была моя очередь.

В комнате стояли сумерки, но я бы вообще предпочла, чтоб разом наступила ночь и чтоб она не заметила, что я тоже умею смущаться. Чёрт бы подрал проклятую записку — потому что это была новость даже для меня. А ещё я не хотела, чтоб она навыдумывала для себя чёрт-те что: например, что я работаю на особистов и собираю компру.

— А хотите, я буду писать вам письма? — вдруг сказала она, и я не поняла, где тут ударение — на слове "я" или на слове "письма". На самом деле уже потом я догадалась, что всё поняла в ту же секунду — мне просто не хотелось обломаться. Никому не приятно обламываться…

— Зачем? — тупо спросила я, точно у меня из мозгов выветрилось всё, кроме этого проклятого слова.

— Ну, — нерешительно начала она, — я люблю писать письма…

— Хочу, — сказала я — быстро, чтоб она не успела передумать.

Наверное, со стороны это выглядело глупо — глупее просто некуда. А я была похожа на ту девочку, стоящую у витрины магазина с игрушками, которой только-только стукнуло десять, и — вот чудо — на сей раз у отца точно-преточно есть деньги на вон ту куклу, и на эту, и даже на смешного мишку с милым розовым бантом…

— Только… Я хотела вам сказать… Вам не надо больше приходить сюда, — вдруг тихо сказала она.

Мне показалось, что передо мной только что шарахнули об пол стеклянный графин с водой — вот только я не успела ещё понять, холодная эта вода или горячая. Хотя, наверное, это был не графин. Большой алюминиевый чайник из столовой, который повар выделил для… неё.

Вообще, всё это чаепитие казалось абсурдом. Словно встретились два человека родом с разных планет, встретились совершенно случайно, и так же случайно разойдутся. Кто была я — и кто была она? Я могла предъявить, как визитку, только своё имя — и больше ничего. Если бы меня когда-нибудь взяли замуж, то только из-за происхождения, но такое счастье мне оказалось не нужно.

Когда-то давно в моей жизни тоже было что-то почти забытое, полустёртое временем: хрустальная с серебром чайная посуда, крошечная застёжка фотоальбома, похожего на докторшин, французские слова, значения которых я уже порядком подзабыла, и почти похеренное умение играть на скрипке и фортепиано, которое я теперь называла, как и все, "пианино". Я выкинула из головы всё ненужное, ибо она была не резиновая, чтоб набивать её тем, что не приносило денег. В моём понимании — и в моей жизни — они зарабатывались риском, кровью и смертями. Может, не встреть я на своём пути Ника, господина Шэдоу и ещё кучу народа, я тоже стала бы такой, как Доктор Ад — с цветами в горшках и канарейкой, — только где-нибудь там, в другом мире. Но я была собой, и здесь и сейчас я — это была я, со всей своей кровищей, геральдическими знаками, которые были в моей жизни теперь только в виде наколок, и кучей трупов в послужном списке.

Но, кроме того, я была осколком моей семьи. А у моей семьи был кодекс чести. Делящий всё на свете на "comme il faut" — и "comme il ne faut pas". Так, как надо — и так, как не надо. На него много когда приходилось класть хрен. Но забивать на него сейчас не стоило. Только не сейчас, дорогая.

— Знаете что, док… Идите вы… к чёртовой матери и там и оставайтесь, — я говорила, и с какого-то перепуга мне казалось, что это не мой голос, а кого-то ещё, совершенно мне не знакомого. Так бывает, когда смотришь киноплёнку с записью вчерашней вечеринки, и ты — вот она, и вот — та шутка, которую рассказывала ты, и вот сидишь, как полный отморозок, и не узнаёшь даже собственную рожу, будто не тогда, а сейчас немного выпила, и вино дало в голову…

— Постойте. Вы не поняли, — догнал меня уже в дверях её голос. — Меня… не будет, а ваша карьера может пострадать…

Я уже выскочила в коридор, когда меня тормознуло это странное слово "карьера".

Я обернулась. Она сидела и смотрела в противоположную сторону, так и не повернувшись к дверям.

— Какая, к чертям, карьера? Вы о чём, док? — мне казалось, что у меня поплыла крыша или ещё какой-то орган, который отвечает за ориентацию в пространстве, во времени, вообще во всём. Нет, права была Берц, когда раздавала эти свои советы…

— Ваша служба, — тихо пояснила докторша. — Я не знаю, как ещё назвать.

Тогда я подошла и села на стул. Она теребила скатерть. Брала бахрому и зачем-то заплетала из неё косички.

— Кем, по-вашему, я могу стать при самой радужной перспективе? — спросила я. Мне было бы легче, если бы она хотя бы улыбнулась. Но она сидела и плела эти свои косички. А потом сказала:

— Не знаю.

На самом деле я не стала бы уже улыбаться в ответ, даже если бы докторша ни с того ни с сего взяла и затравила анекдот, потому что вспомнила, как она сказала "меня… не будет". Это тоже был объективный факт. Докторша сидела и говорила про то, что и я, и она просто не обсуждали вслух — именно потому, что это был объективный факт.

— Я не карьерист. Это раз, — сказала я. — А каким образом вы тогда предлагали писать мне письма? Это два. Говорить, не подумавши, — идиотство. Это три.

Я лепила всё это уже веселее, совершенно не парясь о том, что она подумает о моих манерах, которых не было и не будет. Снова будто стоя с кошельком, полным монет, перед витриной игрушечного магазина. А она подняла на меня глаза и смотрела с робкой надеждой — будто это я, а не она, могу сделать нечто, похожее на чудо, — с запахом ванили, конфетти и дня рождения.

Если ты хочешь, то всегда придумаешь выход. Лично я не стала бы радоваться, если б не вспомнила одну фишку, которая словно специально была предназначена для писем, которые не следовало отсылать по почте.

Фундамент нашего дома чисто для понта был облицован толстыми гранитными плитками, по которым будто бы прошлись в художественном беспорядке кувалдой, отбивая куски, да так и оставили. Когда-то давно кто-то — тоже для понта, на спор или от большого ума — пальнул с БТР или с танка из крупнокалиберного пулемёта "Корд" прямо в стену. Калибр пули у "Корда" был не слабый — 12.7 вместо стандартных 7.62 — а может быть, просто пришло время старому раствору сказать "баста", но плитка облицовки крякнула и отвалилась целиком. Сравнительно быстро муниципалитет прислал рабочих, и они присобачили плитку на её законное место, но, то ли раствор оказался жидковат, то ли там было больше песка, чем собственно цемента, потому что в итоге он начал выкрашиваться, падая на брусчатку тротуара серыми кусочками или просто высыпаясь пылью, будто древесная труха. А между плиткой и самим фундаментом обнаружилась весьма удобная и незаметная щель, в которую при желании влезло бы даже что-нибудь побольше простого тетрадного листка. А совсем недалеко были, как бесплатное приложение, я и она — сегодня, завтра и, если повезёт, послезавтра, — и этого было достаточно. Щель существовала — и это тоже был объективный факт нашего мира.