Говорили о крупной дичи и большой охоте. Теперь у нас вспоминают о них всё реже и реже,

хотя в горах ещё полно гигантских медведей, гордых оленей, загадочных чёрных козлов, диких

кабанов, а то и рысей и куниц. Из древней охотничьей фауны нашей страны исчезли только

зубры.

— И жаль, что мы не развели их заново, как это сделали другие государства,— добавил хозяин.

— Я давно об этом твержу,— поддержал его кто-то.— Мы представляем тот уголок земли, где

страстные любители могли бы сравнительно легко испытать волнения и приключения

серьёзной охоты, и не было бы им никакой нужды добираться до Африки и Индии.

   Все беспорядочно твердили об упадке этого жизненно важного, исконного занятия — охоты,—

с которым человек пришёл из глуби тысячелетий, когда он был принужден в одиночку вести

неравную борьбу с пещерным медведем и даже львом. А главное — с лосем, буйным

доисторическим оленем, более опасным, нежели все звери, вместе взятые.

   Кто-то спросил про лося... Хозяин немедля принёс альбомы с репродукциями рисунков,

найденных в пещерах и изображающих великолепные сцены первобытной охоты, и книги о

роли и значении охоты в древние времена. Мы все склонились над книгами и, разглядывая их,

начали понимать, что в битве с хищниками, гораздо более сильными, чем мы, в необходимости

победить их был залог нашего превращения в людей.

   Хозяин разъяснил нам, что для еды человек отыскивал себе дичину послабее и плоды. Но

сопротивление льву, нападавшему на пещеру, или медведю, с которым он сталкивался в

поисках пристанища, или мамонту, его топтавшему, заставило человека превратить охоту в

высшее искусство, в науку и магию и одновременно в технику и культуру. Это было

жертвоприношение и выход энергии, и тут же у алтарей разыгрывались магические ритуалы с

танцами, как показано в сценах, нарисованных на стенах древних пещер, или как это бывает у

дикарей и сейчас.

— Отголоски тех времен,— продолжал он,— всё ещё встречаются местами в нашей стране — в

магических действах или поверьях охотников: заговорённая пуля, колдовские мази, дни

счастливые и несчастливые и разные охотничьи обряды. Настоящий охотник не курит табака и

воздерживается от водки, по крайней мере когда ходит на охоту.

— Но кому теперь ещё придёт в голову,— вздохнул он,— собирать пыль этой разбитой

культуры, в которой некогда воплощалась сущность человеческих идеалов...

   И наше возбуждённое воображение обратилось вспять, к тропинкам, протоптанным

людьми палеолита, к пещерам, усыпанным костями медведей и львов, по которым

заупокойную службу — заговоры и ворожбу — свершали колдуны клана.

   Немного помолчали, а потом один судейский чиновник, опустив книгу, которую держал в

руках, попросил разрешения рассказать о случившейся с ним истории, смысл которой, равно

как и причинные связи, он понял только сейчас.

— Я был,— начал он,— судьёй одного из округов в гористом крае, покрытом у подножий

девственными лесами. Свирепые воды некогда раскололи землю, и гигантские скалы,

пересечённые под углом слоями сизой глины, перерезанные полосками белого песчаника,

оставляли впечатление архаизма и волнующей первобытности. Нигде более не видел я неба,

разорванного столь глубокими и таинственными закатами, по которому над застывшими

искони берегами стекала жёлтая меланхолическая кровь веков, давно уже позабытых во всем

остальном мире. Я бы ничуть не удивился, если б чёрные дыры, открывавшиеся на крутых

берегах реки, были входами в пещеры, где сохранились следы прошлого, вроде тех, что мы

видели только что в альбомах, которые перелистывали. Край был всё ещё богат дичиной, в

особенности волками и лисами, даже куницами и рысями, но охота меня не интересовала. В те

времена я думал только о своей карьере — как выдвинуться да побыстрее унести оттуда ноги.

   И всё же я вознамерился собрать сведения о следах народного права и остатках обычаев этой

земли — для исследования, которое начал со скуки.

   Я был удивлен не глубокими поклонами и страхом, с которыми встречали меня люди. С такого

рода вещами сталкивались все служившие там чиновники, и это было понятно. Меня поражало

другое: нечто вроде благоговения, какого-то особого почтения, с которым ко мне относились и

которым мои коллеги — врач этих мест и субпрефект — не пользовались. Однако вскоре мне

всё стало ясно. Я был чародеем. Судью ставили выше других, наделяя его сверхъестественной

силой. Я не бил, как жандарм или волостной староста. И не вырывал больных детей из рук

матери, как врач, чтобы отправить их в больницу. У меня как у судьи была такая сила, что

одной строкою букв я мог заколдовывать или расколдовывать всё, что подготавливали другие:

штрафы, нарушения, процессы. И своею подписью я мог обелить виноватого, отмести все

грехи, за которые его привели ко мне. Чего не мог сделать поп, с которым, впрочем, у села

были распри и тяжбы.

   Однажды я оправдал крестьянина, обвинённого в том, будто он занимался охотой без

разрешения в запрещённый сезон и к тому же недозволенной охотой на козочек. Жандарм

изловил его как раз в тот момент, когда он сдирал с козы шкуру.

   Человек говорил, будто он не убивал её и не поймал в ловушку, но отнял козочку у терзавших

её волков. И в самом деле: отверстия от пули на шкуре не нашли, только следы когтей, глубоко

вонзившихся в глотку жертвы, а также зубов зверя.

   Но село, казалось, было очень недовольно моим судом. Некоторые даже рискнули мне это

выразить. Человек обманул меня. Он охотился и должен быть наказан. Отсутствие пулевых

ранений не было доказательством.

— Как так? — спросил я.— Вы ведь видели, что вся шея козы разодрана волчьими когтями.

— Да, но волки работали по его наущению. Он их натравил.

— Как натравил? — удивился я.— Что, у вас волки стали охотничьими собаками?

— Так оно и есть, как вы говорите,— подтвердили они.— Дикие звери у него на службе, нанятые,

рыщут и по его приказу убивают дичь. Да ещё к ногам принесут. Иначе как мог он отнять у

своры добычу, если не добром? Ведь они б и его могли разорвать в клочья.

   И правда, я на процессе не подумал спросить обвиняемого, каким образом заставил он волков

отдать ему добычу.

   По этому поводу я узнал, что мой обвиняемый был великим заклинателем волков, при помощи

своих чар и магии он управлял ими, как хозяин.

   Звали его Волкарь и почитали за изверга рода человеческого. Это возбудило моё любопытство

и заставило заняться расследованием. Он мог быть мне очень полезен для обогащения моей

коллекции народных поверий и как совершенно необычный человеческий тип.

   Он жил, как пария, за селом в овраге, и домом ему служила наполовину хижина, наполовину

пещера, вырытая в глинистом бесплодном склоне. Не было у него ни жены, ни детей... Никого.

Он жил один, как отшельник. Люди говорили, что рядом с ним не может существовать никакая

живность, никакое домашнее животное из тех, что бывают в хозяйстве у людей. Животные

убежали бы со всех ног от одного его вида, а собаки — так те и с воем.

   И в самом деле, я не заметил на его дворе никакой живности. «Бедность,— сказал я себе,— не

что иное, как бедность». Только несколько кур копошилось в песке. Я покликал его. Он вышел

неохотно, но, узнав меня, обрадовался. Это был крепкий старик, сухопарый, высокий и

костлявый, мрачный, с горящим взглядом, густыми, падающими на лоб волосами, широкими,

похожими на лапы, руками с растопыренными пальцами. Лицо оливковое и продолговатое,

почти без растительности, едва очерченное ошейником редкой колючей бороды; было в нём

что-то таинственное, печальное и вместе с тем неистовое.

   И я понял, почему он был грозой для всех и изгоем в селе, где его ненавидели и свистели ему

вслед. Судя по лицу, он казался человеком ненормальным, сошедшим со страниц Ломброзо.

Говорили, будто от его тела исходил дух дикого зверя и будто никто не может вынести ни

этого запаха, ни взгляда Волкаря. Я пытался понять, что правда из той хулы, которую возводят

на него люди, обвинявшие его во многих грехах и преступлениях, но особенно в том, что он

нарочно насылал волков, наводил порчу на домашний скот. А другой раз и сам превращался в

волка и выходил на людей, чтобы растерзать их.

   Волкарь принял меня неумело, но почтительно, без низких поклонов, с достоинством и

самообладанием, которые произвели на меня впечатление. Я подошёл к нему близко.

Действительно, сильный запах. Не знаю, приходилось ли вам сдирать кожу со змеи? Так вот, у

неё запах мышьяка, пронзительный запах. Но, думаю, у Волкаря запах исходил от меховой

безрукавки, в которую он был одет, и от пояса, тоже мехового, стягивавшего его тонкую, как у

юноши, талию.

   Он пригласил меня в своё логово. В очаге горел огонь, и в котле варились какие-то травы. Лавка

была покрыта шкурами диких зверей. Везде мех: медвежий, волчий, козий.

   Я спросил его, чем он охотился. Он сказал, что все шкуры старые. Большая часть от отца и от

деда, другие — с незапамятных времен, когда и он ещё, как все охотники, ходил с ружьём. Но

теперь он состарился и не может целиться, а потому охоту бросил. Так, иногда поймает силком

или капканом какую-нибудь лису, повадившуюся за домашней птицей, или — и того реже —

отнимет с помощью дубины добычу у волка, как это случилось с козочкой, за которую враги

потащили его на суд. Но чем старше он становится, тем тяжелее живёт. И поскольку делается всё

слабее, то ждёт, что как-нибудь хищники разорвут его самого.

   Я воспользовался его рассказом о хищниках и прямо признался ему, что меня очень

интересуют его связи со зверьём, в особенности с волками. Из-за того я сюда и пришел. Человек

посмотрел на меня не мигая и промолчал. Я сказал ему, что пришёл с дружескими чувствами и

не собираюсь шпионить за ним или его допрашивать. Что я сам занимаюсь чем-то вроде

заклятий, с помощью которых вызываю духов — я и на самом деле занимался спиритизмом,—

и прошу его открыть мне свои знания и умение. Он отнекивался, мол, на него возводят

напраслину, он знает и может не больше, чем другие люди, хотя и разговаривает с волками и

понимает их язык.

— Ты знаешь язык волков? — переспросил я.

— Да, сударь. Я выучил его ещё малым ребёнком.

— Как и от кого?

— Сперва от деда и от отца, они тоже его знали.

— Они тоже знали?

— Да... Мой дед и отец были лесниками. Они жили в лесах, и рядом с ними росли волки — они

забирали их ещё детенышами. Я родился и вырос среди волчат, с ними ел, играл, а то и дрался,

пока поздно ночью не возвращались из чащи мои домашние. Вот посмотрите: и сейчас ещё видны

шрамы от волчьих когтей.

   И он открыл волосатые руки, все изъеденные шрамами,— сплошное сплетение вен, бугров и

узлов.

— А твоя мать? — спросил я.

— У меня не было матери,— ответил он коротко.

— А жена?

— Жена моя — дуплистая липа в лесу.

   Я видел, что коснулся больного места, и переменил разговор.

— А зачем твои держали волков?

— Так, со скуки,— ответил он, горько усмехаясь.

— И только?

— И ещё они защищали свою берлогу от людей и зверей.

   Я продолжал смотреть на него вопросительно.

— И иногда помогали на охоте,— добавил он.— Но как только они вырастали и им приходила пора

любить, они рвали цели и убегали назад в лес, отказавшись и от дружбы, и от хорошей жизни.

— Ты хочешь сказать, что они были чем-то вроде собак?

— Хищники, сударь, они и есть хищники. Нет возможности их как следует приручить. У отца одни

шрамы были на руках и на ногах от их укусов. Надо прежде накормить их до отвала, а потом уж

подойти погладить и вынуть у них из пасти добычу.

   Так, от признания к признанию, и Волкарь пообещал взять меня с собой в какую-нибудь

подходящую ночь и показать, как он управляется с волками.

  Он выбрал ночь святого Андрея, когда волки берут свою годовую порцию добычи. Каждому

определена своя жертва — мужчина, женщина или ребёнок,— которую волку разрешается

съесть. И только. На домашних животных и на другую добычу счёт не ведётся. С ними всё

делать позволено, а вот что до людей — тут уж довольствуйся своим пайком. Это был, отметил

я для своего исследования, своего рода закон, обломок древнего установления о

доисторической охоте. Я выведал у него и про другие суеверия и ереси, он отвечал мне

откровенно и умно.

   Этот человек, освистанный и оклеветанный, внушал мне не столько жалость из-за своего

одиночества и заброшенности, на которые его обрекло изгнавшее его общество, сколько

напряжённый интерес: своей дерзостью в борьбе за жизнь, силой, принесшей ему победу над

враждебным миром людей, оборачивавшихся для него настоящими зверями.

   Когда я уходил, он хотел дать мне шапку свежих яиц. Я отказался. Он быстро вытащил из

сундука роскошную шкурку куницы. Её я тоже не принял. Он понял, что я пришёл не за

дарами, и не настаивал.

   Договорились, что в канун дня святого Андрея я зайду за ним. Мне не хотелось, чтобы село

знало о моих делах и вмешивалось в мою жизнь. До того времени оставалось недели три. Не

могу сказать, что я забыл о встрече. Но интерес мой упал настолько, что я не рвался, плюнув на

мороз, выходить из дому.

   Меня одолевали другие заботы. Главным образом я ожидал срочного ответа из Бухареста, от

которого зависел мой перевод в трибунал. Следовало бы поехать туда, чтобы поторопить

перевод, но было некого за себя оставить. Так что об обещании Волкарю думать мне было

недосуг.

   Но однажды ночью я проснулся от воплей и криков; всё село было на ногах. Два волка с

удивительной наглостью пробрались к зданию суда, где я жил, и пытались выкрасть поросёнка

у судебного пристава. Тут я решил сдержать слово и на следующий вечер с ружьём за спиной

явился в логово Волкаря.

— Ну, получил твое уведомление! — шутливо крикнул я.—Хорошо, что ты послал его, а то я уж

намеревался тебя не беспокоить.

— Да что вы, сударь,— улыбнулся он, и глаза его засверкали.— Какое ж тут беспокойство.

Пожалуйте в дом, скоро станет светлее. Вот покажется луна...

   Вошли. При свете коптилки я увидел то, что не заметил давеча. На беленых стенах — большие

и маленькие медведи, олени, лисы, кабаны, одни нарисованы углем, другие — красной глиной

и в разных позах: какие бегут, какие упали, многие в неестественном виде, например на двух

лапах или на ветках деревьев. И среди всего этого — изображение гигантского человека с

огромной дубиной, которой он будто кого-то погонял. Его очертания заходили на низкий

потолок, словно то было охраняющее дом божество.

   Рисунок был уверенный, сделанный на удивление искусно, рисунок талантливого человека.

— Детские забавы,— сказал Волкарь, недовольно наблюдая за моим изумлением.— Я впал в

детство и зимой со скуки играю, как некогда играл в лачуге отца.

   Оглядевшись, я увидел на печи и в углах других зверей, из глины. Эти были грубее, вроде

ярмарочных игрушек. Иные из них оказались хромыми, безногими, у других в дыры на месте

ребер были всунуты колючки...

   Я хотел рассмотреть их поближе, но Волкарь воспротивился.

— Хватит, господин судья,— сказал он серьёзно, возникнув прямо передо мной, так что я

ничего уже не видел.— Взошла луна, и нам пора идти, это далековато.

   Пришлось оставить в покое глиняных идолов и последовать за Волкарем. Он взял с собой

только огромную палку. На нём был длинный тулуп из шкуры какого-то дикого зверя —

думаю, из волка,— издававший непереносимо острый запах, которым теперь пропитался он

весь.

   Мы шли часа два, кружа, поднимаясь и спускаясь по холмам и курганам, то лысым, то

заросшим лесом, пока не дошли до вершины, вознесшейся над долинами. Теперь, когда я это

вспоминаю, мне кажется, что мы не ушли особенно далеко, Волкарь заставил меня кружить на

месте, чтобы, подобно зверям, запутать свой след. Впрочем, кто его знает... Во всяком случае,

там, где мы остановились, господствовали тишина, уединение и мороз, как на вымершей

планете. Неверный свет луны, от которого всё выглядело ещё более фантастично, обливал нас,

отъединяя ещё больше от мира.

   Волкарь помог мне взобраться на раскидистый падуб, где между двумя толстыми сучьями

сделал из стеблей кукурузы настил; сам же он влез потом ещё выше.

   Ничто не шелохнулось в лунной гололедице, она отлакировала всё пространство. Но сердце

моё тревожно билось...

   И вдруг где-то надо мной раздался горький плач, какой-то жалобный вой, перешедший тут же в

грозное рычание, продолжительное, с переливами и бульканьем... Если бы я быстро не

схватился за сук и не застыл, то непременно упал бы. Я поднял глаза. Человек, обняв обеими

руками ветку, высунул лицо из листвы и наклонил его над чем-то, что держал в руках и из чего

извлекал эти страшные стоны. Несколько минут он молчал, и в это время тишина словно

пронзила мои уши. Потом снова началось это странное улюлюканье, точно зов беды, точно

крик пустоты, точно вопрос... Затем трагический речитатив прекратился, будто чего-то ожидая.

   Стонущий рог, который ответил ему издалека, заставлял содрогнуться.

   Человек протрубил снова, и с другого конца света донесся другой, ещё более устрашающий

вопль. Он быстро разрастался, этот, я бы сказал, не диалог, а полилог, это дикое бормотание

Волкаря и тех невидимых, чьи горестные голоса неслышно приближались, повинуясь зову

колдуна.

   И вдруг всеми своими раскованными инстинктами я ощутил чьё-то присутствие. Я поглядел

вниз: какой-то зверь у ствола падуба, подняв голову, смотрел на нас... И тут же другой — волк!

— тихо прокрался и стал рядом. Человек продолжал долгим ноющим звуком призывать зарю; в

ответ неслось нечто ещё более заунывное, какие-то жалобы, точно стоны вьюги, хриплые

речитативы, крики, застревающие в голодном горле, подобные воплям разлитого по всему

свету отчаяния.

   Вскоре падуб был осажден целой стаей — пять волков лежали и сидели вокруг него, точно

собрались на совет. Вытянув шеи, они, сверкая глазами, слегка повизгивали сквозь зубы на

разные голоса и в разных тонах, перемежая бемоли и диезы и таким образом поддерживая

разговор с человеком, который теперь модулировал свой речитатив в коротких синкопических

ритмах, словно подавая сигналы бедствия — от глубин низкого тона до бархатистости флейты

и бросающей в дрожь пронзительности, предупреждавшей о преступлении; на земле дикие

вокализы переплетались с раздумчивым молчанием.

   Что говорил человек? Рассказывал ли о чем-то? Или бранил их? Или обещал? Раздавал им

добычу? Волки, вытянув шеи, менялись местами, ползли на брюхе, вскакивали на ноги и вдруг

начинали причитать, лязгать зубами, словно плясали под мелодию хозяина. Сколько длилось

это напоминающее цирк представление — трудно сказать. Я был не просто сбит с толку и

ошеломлён... Я был загипнотизирован. Я застыл, вцепившись в сук дерева и бросив ружьё на

колени... Я не чувствовал холода, но, видно, из-за неподвижности меня пробрало до мозга

костей, и от этого я вдруг пришёл в себя и пошевелился. Тут ружьё стало падать, я хотел

схватить его, но свалился с кукурузных стеблей и, перевернувшись несколько раз, оказался у

подножия дерева, рядом с волками, которые тут же сердито поднялись на ноги.

   Но не успел ни один из них на меня кинуться, как Волкарь с устрашающим воем спрыгнул

прямо в центр их круга, подняв наподобие скипетра палку.

   Снизу, с земли, он показался мне гигантом — меховой тулуп раскинулся фалдами, конус шапки

загородил луну, которая выглядывала по краям, окружая его голову нимбом. Широко

раскрытые глаза его метали молнии, огнём светились и распростертые руки, в особенности

пальцы: то была фосфоресцирующая материя, какою горят светляки. И снова этот сильный

запах, дух, которого никто не мог вынести, эта едкая, сшибающая с ног вонь.

   Волки застыли. Человек опять приложил что-то ко рту, теперь я хорошо видел — это был

горшок, и стал торопливо извлекать из него звуки всё более короткие и настойчивые,

задыхающиеся, булькающие где-то глубоко в глотке; и тут волки, поджав хвосты, стали

отступать, раздвигая сомкнувшуюся вокруг нас цепь.

— Быстрее влезай на падуб,— приказал мне тихо Волкарь, наполовину оторвав лицо от

горшка, в котором кипело эхо воплей.

Я попытался подняться, но не смог. Страшно болела лодыжка.

— Не могу,— простонал я,— очевидно, разорвал связки.

   Волкарь, отступая назад, приблизился ко мне и сел на корточки.

— Лезь на закорки, быстрее.

   И он согнулся как мог, превратись в небольшую горку, так что я, подтянувшись, обвил его шею

руками. Тогда я был ещё тоненький и лёгкий.

   Человек встал, распрямился, чтобы я смог получше разместиться на его широкой спине, и

пошел, держа меня за плечами; он по-прежнему издавал волшебные звуки, продолжая свой

разговор с волками, которые сломали круг и снова собрались стаей во главе с самым большим

хищником.

   Я согнул колени, чтобы ноги не волочились по земле и не цеплялись за камни и корни. Так я

сидел у него за спиной, глубоко вдыхая колдовской запах, которым он побеждал диких зверей.

Теперь я чувствовал всю магическую силу этого запаха. Его руки, и в особенности пальцы,

продолжали светиться фосфорическим светом, я видел этот свет впереди, когда он протягивал

палку к хищникам и играл ею, а они, шаг за шагом, отступали перед ним.

   После некоторых колебаний стая сдалась... В подобных случаях не должна проливаться кровь.

Одна-единственная капля человеческой или звериной крови — и чары рассеются. Ничто не

могло бы остановить катастрофы. Но Волкарь избежал её...

   Вопли, всё более отдалённые, приглушённые мглистой вуалью луны и молчания, потерялись,

таинственно скрылись за горизонтом. Что было потом — не знаю... От волнения, от боли я,

очевидно, потерял сознание или, быть может, просто заснул. Знаю только, что проснулся я в

спальне на своей кровати. Совсем уже рассвело, и пристав, по обыкновению, принес мне в

постель кофе...

   Как пробрался Волкарь в мою комнату, держа меня на закорках, осталось тайной. Если б не

боль в щиколотке, я был бы уверен, что видел сон...

   Доктор установил, что это был просто вывих, наложил повязку, и я мог ходить, всунув ногу в

ботик и опираясь на палку. Лежать в постели было невозможно — ещё утром пришла

телеграмма, извещавшая, что я должен явиться в Бухарест и получить новое назначение. Я

собрал вещи и тут же уехал.

— А Волкарь?

— Больше ничего не знаю. Я бросил всё, не оглядываясь и не задумываясь. Переехав в Бухарест, я

начал делать карьеру и сам принуждён был стать колдуном, только у другого сорта зверей — у

людей, с которыми, как вы знаете, я много бился. Но ваш спор о волшебной охоте всколыхнул

во мне прежние чувства, и я отчасти постиг тайну случившихся со мной событий.

— Как вы думаете, что за огонь исходил от глаз и рук человека? — спросил кто-то.

— Теперь уж не знаю. Но когда я лежал там в окружении волков, все инстинкты во мне пробудились

и напряглись, и, помнится, я невольно подумал: это пламя — собранная воедино

отчаянная воля человека, магические флюиды, исходящие от существа этого человека, который

сделал невероятное усилие, чтобы отогнать опасность... Без этого я пропал бы. Потом я уже не

думал об этом, просто забыл... Но теперь я снова начинаю понимать. Это напоминает магию

древних охотников. Мой Волкарь перерос себя, он вышел за пределы своего существа,

преодолел узкие границы своей разновидности зверя, чтобы победить волка, понять его и ему

уподобиться. Только познав зверя таким образом — магически,— он мог подчинить его себе и

поработить. То был гигантский подвиг духа, нам уже недоступный. Первобытный колдун

становится, таким образом, архетипом волка, великим потусторонним его духом, перед

которым обычная стая в испуге отступает, как люди при появлении ангела... Доисторический

человек не гонялся за хищниками, но побеждал опасности, расстреливал стрелами враждебные

тайны, расставлял силки проблемам существования...

— Вы преувеличиваете, председатель,— прервали его.— Я думаю, что ваш человек светился

обыкновенным фосфором от гнилушек, какие бывают у некоторых деревьев; он натер ими руки

и лицо, чтобы внушить страх зверью. Я где-то о таком читал.

— Может быть,— согласился рассказчик,— но от этого свет не стал менее волшебным.

   И он потер лодыжку, вспоминая о давней боли.