Небо здесь не черное, как на Луне, а — серо-лиловое. Реденькая метановая атмосфера скрадывает космическую черноту. Под этим небом простирается ровная белая пустыня. Таков Тритон, закованный в ледовый панцирь толщиной в многие километры. И я иду по этой пустыне, опустив на шлеме скафандра светофильтр — иначе глаза не выдерживают сверкающей белизны. Да еще перед ними гигантский, срезанный понизу тенью, диск Нептуна — он льет сильный зеленоватый свет, но вот тень наползает на него все больше, это потому, что Тритон быстро мчится по своей орбите, заходя на ночную сторону материнской планеты, как бы ныряя под нее.

Вообще-то мы попали сюда, на Тритон, случайно. Мы совершали обычный рейс на Каллисто, везли смену для тамошних станций, ну, понятно, снаряжение всякое. Стояли мы на Каллисто, готовились стартовать обратно, как вдруг — радиограмма. На Тритоне опасно заболел человек, и американцы просят его оттуда вывезти. Дело в том, что ближе нашего корабля в той части Пространства никого не было — вот мы и взяли курс на Тритон.

Корабль наш вышел на круговую орбиту, а меня с врачом командир отправил в десантной лодке на Тритон. Сел я неудачно, завалив лодку набок в изрядной яме, выплавленной во льду струей из сопла тормозного двигателя. Американцам, подоспевшим на вездеходе к месту моей посадки, пришлось порядочно повозиться, пока лодка не встала в правильное положение, и я открыл люк.

Мы с Лютиковым, нашим врачом, сели в вездеход, на борту которого был изображен юноша с рыбьим хвостом, и американцы повезли нас на свою станцию. Только тут, из разговора с ними, я узнал, что заболел у них не кто иной, как доктор Юджин Моррис.

— Космическая болезнь, — сказал один из американцев, чернобородый парень примерно моих лет. — Хорошо, что вы прилетели, ребята. Старику здесь больше не выдержать ни одного лишнего часа.

— Сколько лет он работает на Тритоне? — спросил я.

— Всю жизнь и работает, — был ответ. — Юджин не способен проглотить ни кусочка хлеба, если перед завтраком не поглядит в телескоп на свой любимый Плутон.

Американская станция была типовая для холодных окраин Системы: металлический цилиндр, разделенный на отсеки, — ни дать ни взять подводная лодка, вмороженная в лед. Мы спустились в шлюз, сняли скафандры, и нас провели в отсек, где лежал Моррис.

В моем представлении он был богатырем с руками лесоруба из американских сказок. И меня охватила острая жалость, когда я увидел высохшего маленького старичка с круглыми немигающими глазами. Я бы сказал — с безумными глазами, если бы не знал, что вот это странное выражение глаз — признак космической болезни. Кожа у него была белая, как снег, нет, как ледовая пустыня Тритона, и это тоже была болезнь.

Рабочий стол Морриса был завален рукописями, пленками, фотографиями, на толстой папке, лежавшей сверху, был крупно выведен знак Плутона — PL. На стене висело сильно увеличенное фото — то самое знаменитое, когда-то сделанное автоматом фото: «Дерево» Плутона. Сам же Моррис лежал безучастный, неподвижный на своей узкой койке — только в глазах как бы застыла напряженная мысль.

Лютиков заговорил вполголоса с американским коллегой-врачом. Я понял, что им понадобится время, чтобы подготовить Морриса к эвакуации, и вышел из отсека. В маленькой гостиной, где стояло удивившее меня пианино, я был потчеван превосходным кофе с коньяком. В свою очередь я порадовал гостеприимных хозяев пачкой газет месячной давности, зеленым луком из корабельных припасов и подробным рассказом о последнем чемпионате мира по вольной борьбе, на котором присутствовал.

Я спросил, кто у них играет на пианино.

— Барабаним мы все, — ответил давешний бородач, — а играл только старик. Это была его причуда — доставить на Тритон пианино. У нас ведь тут развлечений не много. Старик закатывал музыкальные вечера, но плохо, что играл он только Бетховена. Больше никого не признавал.

— Не так уж плохо, — сказал я.

— Разумеется, но когда изо дня в день один Бетховен… Человеку нужно разнообразие, не так ли? Даже в таком гиблом месте, как наш Тритон.

— А что, — спросил я, потягивая кофе, — доктор Моррис был одинок? Я хочу сказать — не женат?

— Почему же это не женат? У него полно детей на Земле, не меньше трех, но жена давно от него ушла. Как вы считаете, Морозов, долго может выдержать женщина, если ее муж чуть ли не сразу после свадебного путешествия улетает черт знает куда и проведывает ее, ну, раз в пять лет?

— Не знаю.

— Не знаете, потому что не женаты, верно? И правильно: пилоту жениться надо как можно позже. У вас в Космофлоте какой пенсионный возраст? Сорок пять? У нас тоже. Вот так и надо: вышел на пенсию — тогда и женись, если охота не пропала.

Джон Баркли, так звали бородача, задрал кверху свой черный веник и вкусно захохотал.

— А вы часто бываете на Земле? — спросил я.

— Два-три месяца в году, иначе нельзя, — ответил он. — Иначе — сенсорная депривация. У старика с этого-то все и началось — с чувственного голода. Нам, работающим в Системе, нельзя быть фанатиками.

Я представил себе Юджина Морриса, как он тут условными вечерами сидит за пианино и играет Бетховена, и никто, кроме двух-трех сотрудников, не слышит его в этом насквозь промерзшем мире, и никто о нем не думает на далекой Земле.

Мне что-то стало не по себе и захотелось выйти наверх. Немного походить пешком по Тритону. Когда еще попадешь в этот уголок Системы…

Джон Баркли вышел наверх вместе со мной, как раз ему нужно было снимать показания с приборов. И вот я иду по белой пустыне, защитив светофильтром глаза от нестерпимого ее сияния. На диск Нептуна наползает тень, надвигается короткая, пятичасовая ночь, и на душе у меня беспокойно. Оттого ли, что мир этот очень уж бесприютен? Или оттого, что опасно заболел Моррис? Тот Моррис, чье имя с детства связывалось в моем представлении с загадкой «незаконной» планеты и отзывалось странной внутренней тревогой.

А может, потому беспокойно, что вообще после гибели Чернышева я потерял покой…

Что случилось с Федором? Что могло случиться с таким первоклассным пилотом, с таким превосходным кораблем? Все шло хорошо в Комплексной экспедиции, они проделали огромную работу на Марсе и в астероидном поясе, меняли оборудование на станциях галилеевских спутников и ставили новое на других в окрестностях Юпитера, они открыли двух спутников-троянцев у Сатурна, исследовали Фебу, доставили грузы для наших, американских и всех прочих станций на Титане — и оттуда Чернышев стартовал в зону Урана. Экспедиции надлежало заняться малоисследованными спутниками этой планеты, поставить там две станции. Ежесуточные радиограммы были деловитые и спокойные — Федор сообщал координаты, курс, характеристики Пространства. И вдруг — последняя: «Прощай, Марта…»

Метеоритный пробой? Взрыв реактора? Что-то еще из тех случаев, каких бывает один на тысячу?

Никто не знает, как гибнут космонавты…

Баркли в своем оранжевом скафандре возился у колонки гравитометра. Вокруг было полно аппаратуры, и все приборы, и контейнеры с горючим, и баллоны с кислородом, и два вездехода — все было пестро раскрашено, и всюду красовалась эмблема станции — юноша с рыбьим хвостом. Я вспомнил, что этот парень, Тритон, был у древних греков морским божеством, сыночком Посейдона и Персефоны… нет, нет, Персефона была женой Плутона, бога подземелья. А Посейдон был женат на… на ком?.. Я ведь интересовался мифологией, а вот же — вылетело из головы… Ах да, на Амфитрите был он женат. У них, стало быть, и родился получеловек-полурыба. Тритон этот самый.

Я прошелся по территории станции, поглядел на массивную трубу телескопа, потом на темное небо, на звезды. Некоторое время стоял задрав голову, но так и не смог отыскать Плутон. Отсюда он должен быть виден невооруженным глазом, — так где же он? Я припомнил лист штурманского календаря на текущее полугодие и представил себе положение Плутона относительно точки, в которой находился Нептун со своим семейством. Ну да, сейчас не очень-то разглядишь. Далеко отсюда летит в данную минуту бог подземелья. Тут-то и ударило мне в голову: умру, если не побываю на Плутоне!

Я и раньше об этом думал, но как-то смутно. Виденная в детстве картина гибели «Севастополя» неизменно проплывала в памяти где-то рядом с этими мыслями, придавая им отвлеченный характер. Не раз мы говорили о Плутоне с Володей Заостровцевым. Помню, как он удивил меня, сказав однажды, что намерен там непременно побывать — «слетать туда», как он выразился. Что ж, теперь, когда Володя ушел из Космофлота, выбыл, как говорится, из игры, — да, теперь надо мне… Не знаю сам, почему «надо»… Впервые свои, так сказать, отношения с «незаконной» планетой я сформулировал с жесткой определенностью. Умру, если не побываю! Конечно, я понимал при этом, что излишне осложняю себе жизнь, потому что вряд ли когда-нибудь моя решимость претворится в действительность.

Морриса провожала не только американская станция, но и персонал других станций, расположенных на Тритоне, — французской «Галлии», норвежского «Амундсена», английского «Лорда Кельвина» и японской «Хасэкура». Старика, когда он с помощью Лютикова вышел из вездехода, окружила толпа разноцветных скафандров. Ему жали руку, говорили теплые слова — он же был отрешенно невозмутим и равнодушен, и это тоже была космическая болезнь.

В десантной лодке мы не перемолвились с Моррисом и словом. Был момент — Моррис, вжатый в кресло перегрузкой, закрыл немигающие свои глаза, и меня пронизал испуг при мысли, что он умер. Но Лютиков сделал мне знак, и я понял, что все в порядке, просто на старика подействовала инъекция успокоительного препарата. Пристыковав лодку к кораблю, я помог Лютикову отвести Морриса в лазарет. Мы уложили старика на койку, Лютиков тут же пристегнул к его запястьям контрольные датчики и включил установку микроклимата. А я отправился в рубку, коротко ответил на недовольный вопрос командира: «Почему так долго?» — и стал готовить исходные данные для старта.

Спустя сорок минут, выйдя в расчетную, точку орбиты, мы стартовали и начали разгоняться. Позади осталась белая пустыня Тритона, привычная чернота Пространства залила экраны внешнего обзора. Как всегда при убегании из зоны планет-гигантов, разгон был долгим. Но вот и ему пришел конец, как приходит всему на свете. Двигатели были остановлены, наступила невесомость. Я сдал вахту и вышел, вернее, выплыл из рубки.

В кают-компании у открытого холодильника стоял Лютиков, раздираемый сомнениями: выпить ли баночку томатного соку или удовлетвориться стаканом витакола. У него всегда так. И как всегда, он принял мудрое решение — выпил и того, и другого, да еще приготовил себе здоровенный сандвич. Я тоже подкрепил свои силы, и мы немного поговорили о Моррисе.

— Горячо надеюсь, — сказал наш жизнерадостный доктор, — что старик дотянет до Земли. Ну, а там… Статистика показывает, что число выздоравливающих после космической болезни колеблется между тридцатью пятью и сорока процентами. Все зависит от самого человека — найдет ли он в себе силы приспособиться и жить дальше.

— Похоже, что у старика сил совсем немного, — сказал я. — Ты не возражаешь, если я его навещу?

— Хочешь с ним поговорить? Бесполезно. Он просто не услышит.

— Как это не услышит? Не захочет отвечать — это понятно. Но не услышать…

— Да, не услышит. Самоуглубленность высшей степени. Он слышит только так называемые внутренние голоса. Такой беспорядочный, знаешь ли, хор.

Все же я пошел в лазарет, что-то как бы подталкивало меня, сам не понимаю, что это было. В лазарет я вплыл неудачно — ногами вперед. Пытаясь перевернуться, я оказался под потолком, как раз над койкой Морриса, и мельком перехватил его взгляд, направленный на меня, — все тот же безучастный взгляд. Оттолкнувшись от плафона, я опустился и сел на табурет, привинченный рядом с койкой.

Белое лицо Морриса было обращено ко мне в профиль, и это был поистине орлиный профиль с крючковатым носом, резко изогнутой черной бровью и круглым немигающим глазом.

— Доктор Моррис, — сказал я, глядя на него со смешанным чувством жалости и восхищения. — Моя фамилия Морозов, я второй пилот этого корабля.

Было похоже, что он, и верно, не услышал моих слов. Ни кивка, ни шевеления бровью, ни малейшего отзвука.

— Вы не хотите со мной говорить, — продолжал я, — но это ничего… надеюсь, что вы все-таки меня слышите…

И я заговорил о том, что с детства, с того дня, когда погиб «Севастополь», не дает мне покоя загадка Плутона, и о том, как высоко ценю его, доктора Морриса, труды и накидываюсь на любую информацию о них. И о том, что мой друг, бывший бортинженер Заостровцев, рассказывал мне, как нашел в дневниках своей матери, Надежды Илларионовны, интереснейшую запись о докторе Моррисе и его наблюдениях…

Круглый глаз моргнул. Я отчетливо видел, как дернулось морщинистое веко, раз, другой… Медленно, страшно медленно Юджин Моррис повернул голову немного набок и скосил на меня взгляд. Затем я услышал его голос, очень глухой, очень тихий, но не разобрал слов.

— Повторите, пожалуйста, — попросил я.

— Надежда Заостровцева, — чуть громче, с усилием выговорил он. — Вы ее знали?

— Мы были соседями в Москве, — сказал я. — Она погибла, когда мне было одиннадцать.

Он произнес еще что-то, и мне пришлось чуть ли не коснуться его губ ухом, чтобы расслышать:

— Что писала… обо мне?

Володя Заостровцев не раз пересказывал мне это место из записок матери, я его хорошо помнил. Но сейчас подумал, что не нужно старику эту запись полностью приводить, там начало было такое, что вряд ли бы ему понравилось.

«Маленький человечек с птичьей головой показался мне слишком болтливым, — так начиналась та запись. — Я подумала, что эта болтливость, суетливость его слов и движений — от неуверенности, от того, что его наблюдениям и выводам большинство планетологов не придает серьезного значения. Однако журнал наблюдений, который он вел аккуратнейшим образом и весьма подробно, заставил меня призадуматься. Возможно, „Дерево“ не оптический обман, и я готова поверить Моррису, что он его видел. Хотя, непонятно, почему не получились снимки. Готова поверить потому, что его мысли о некой цикличности роста „Дерева“ возникли не на пустом месте, а как бы вытекают из этих аккуратных записей, из наблюдений, которые он вел много лет. Почему все-таки не получаются снимки? Слабое пятнышко на последних фото трудно счесть за аргумент. Мне понравилась фанатическая преданность Морриса своей идее. Но какая же это идея? В чем ее суть? Допустим, на Плутоне действительно растут какие-то деревья-гиганты, — а дальше что?»

Я помнил хорошо эту запись и вот — пересказал ее Моррису, опустив, разумеется, начало. Он слушал — теперь-то я знал, что он слышит, — с неподвижным лицом, только слегка вздрагивали веки. На светло-зеленом фоне стены его лицо казалось гипсовой маской. За моей спиной что-то тихонько щелкало в аппарате, записывающем показания датчиков, которые Лютиков пристегнул к запястьям Морриса.

— Цикличность, да, да, — услышал я его голос, угасающий до полной невнятности. — В журнале есть… каждые пятнадцать… я предупреждал ее, нельзя… подождать, пока разрушится…

— Доктор Моррис, — сказал я медленно, наклонясь к нему, — я вас не понимаю. Кого предупреждали и о чем? Что должно разрушиться?

— «Дерево», — прошептал он, чуть шевельнув серыми губами. — Каждые пятнадцать… они начинают новый цикл…

— Кто — они?

— Те, кто там… у них два цикла… скоро совпадут, и я хотел…

Он умолк. У меня вдруг пересохло в горле, сердце стучало, как молот.

— Вы… доктор Моррис, вы хотите сказать, что Плутон… обитаем?

Юджин Моррис молчал. Он больше не слушал, не слышал меня. Какие голоса звучали в его «птичьей» голове? Какие бежали картины перед немигающим взором?

Я сидел у его изголовья с полчаса в полной тишине. Но не дождался больше ни слова.