Отплывая на байдарке в Мстинскую пойму, я собирался заниматься описанием земель обетованных с целью завлечь в эти места бездомных и всяких других желающих людей, хотя бы с весны по осень, где бы можно было и огород разбить, и пробавляться рыбою, построить не только сенной домик или шалаш, но и менять все лето по бартеру накошенные копешки на молоко и хлеб в соседних деревнях, козу взять в аренду. А то — сторожем работать у браконьеров или на колхозных сенных станах, что я неоднократно делал и в прошлые годы, и нынче.

Мстинская пойма — это Мста, расходящаяся на десятки рукавов перед впадением ее в озеро Ильмень, площадью почти в двести квадратных километров, в верхних своих землях вся в дубах, в нижних — в сплошном, в основном не кошенном, не чесанном с незапамятных времен травостое.

Но прежде чем отправиться, показал стишок, по случаю, мудрой и практичной Тамаре Егоровне (жене), заканчивающийся словами: «Прыгну в лодку с обрыва и не станет меня!" Раньше она была главным агитатором на заводе, а теперь верующая, причем от души верующая (крестится справа налево). Она и говорит: «Как это «не станет меня», как же я без тебя? Да не гневи ты Бога, опасно вступать в споры с судьбою — еще ногу сломаешь!»

Я же ее не послушался. Сел в ковыркучую байдарочку «Таймень» и поплыл себе прочь из пригородного фарфорового поселка Бронницы. Правда, на всякий случай залил иконку Николая-Угодника, покровителя рыбаков и бродяг, в мою любимую эпоксидную смолу, чтоб он, если что случится со мною, не промок. Ее приказала мне взять с собою супруга, иначе и не отпускала меня.

Странности начались с самого начала на острове Дед (ниже по течению Мсты есть еще «Старуха» — по преданию, супруги рассорились из-за все той же «золотой рыбки» и разъехались на разное житие). Но я не придал тогда им значения.

Развел себе огромный костер под древнейшей ивой, чтоб прогреть землю — начало мая белоснежным цветом черемухи опоясывало остров. И невдомек мне было, что жгу я огнем корни дерева, которое, судя по периметру его ствола в восемь метров, видело много чего на своем веку...

Повторяю — не придал значения странностям. Ну исчезли висевшие на шее на крепкой бечевке очки, с помощью которых я боролся с астигматизмом и аберрацией (то есть с раздвоением одушевленных и неодушевленных предметов, попавших в поле зрения). В конце концов Вадим, молодой читатель из Торжковского района, что плавал со мною около месяца, нашел оправу, лежащую совсем в стороне от нашего становища, куда мы даже не заходили за топливом. Не обратил внимания и на другой случай, когда новым кострищем нанес уже другой старинной иве на речке Малый Грибок урон — тоже бездумно. Прежде чем ставить палатку на горячую землю, вырубил одно корневище, чтобы оно не торкалось мне под бока, а ночью проснулся от крика: «Марк Леонидович, пал идет на нас!» — кричал Вадим. «Да ладно, Вадик!» — я только что разоспался, во сне ко мне приехала женушка, а потому хотелось сновидение досмотреть до конца. «Марк Леонидович, уже сто метров до палатки! Пятьдесят!» Но сон не отпускал меня. И вдруг пошел ливень, и все окончилось благополучно. Точнее, не совсем благополучно — сгорел висевший на сучьях парус.

И опять я не внял предостережениям Природы. Не внял и еще много раз: можно сказать «надцатому» серьезному предупреждению ее, когда после моих неосторожных поступков — ободрал на растопку кору березы, то есть обрек ее на гибель, обрубил мешавшую мне ходить красоту — кружевные сучья дубов. На очередном привале оставлял грязь и уголья после себя на выжженном, вытоптанном кострище — тут же наступало возмездие. Я просто не связывал их воедино. Уже позже, когда случилась беда (и то судьба тогда поступила со мною благородно, а могло бы все кончиться летальным исходом), появилось время подумать, качнуться даже в язычество. А ведь любопытные были пропажи — умей я обращать на них внимание: пошел за два километра в лес за шиповниковым цветом и смородиновым листом на чай, вернулся без моего исторического топора, на котором сделала отметку шаровая молния (читай мою книгу «Большие Свороты»), и только на другой день нашел его забытым под кустом. В другой раз исчез бинокль — вот только что рассматривал дали, и вдруг не стало его. Отыскался он после многочасовых поисков под сухой травой.

Ну а дальше, когда стал плавать в одиночестве (мой спутник выдержал всего двадцать пять дней), я через Банные речки, где на дорожку и на малька отлично ловился крупный окунь, через Воскресенское озеро, очень рыбное осенью, через Красную Рель, куда я — до их старости — каждое лето вывозил своих детей, Большой Аркадский залив и, наконец, Быстрицу прибыл в начале августа на речку Кармяную. По берегам ее под могучими дубами свили себе гнезда белые грузди, и в одиночку, важно в коричневых шляпах стояли боровики. Ловились в изобилии плотва, язи, окуни, за рекой блестели свободными лужами озера Арелец, Ужины, Хрены, последнее название не помешало озеру быть заселенным серебристыми карасями. Эти стояли в очередь, чтобы пролезть в горло моих мереж, так как я не забывал в их нутро набросать несколько гуманитарных хлебных корок, на которые они и клевали. И главное: было очень много под деревьями нетронутого валежника — основы основ горячих костров в это дождливое лето. И я решил здесь остаться до осени, а если бы не семья — навсегда. Первое, что сделал, — это пересадил червей из двухлитрового бидона в найденное просторное ведро, чтобы они разводились. И они незамедлительно стали разводиться, так как я их подкармливал спитым чаем и перегнившей землей с добавкой бумажных обрывков из моих неудавшихся литпассажей. Только имейте в виду, если пойдете по моему пути, соблюдая экологичность в неудавшейся писанине, создавайте ее не с помощью химических чернил и паст, а карандашом. И тогда новые поколения червивой молодежи уже через полмесяца повторятся.

Дело в том, дорогой читатель, что в этом году я в основном кормил себя удочкой, так как смазка в моих локтях последние годы стала быстро иссякать, и я уже не мог бесконечно бросать спиннинг. Поступал следующим образом: что бы ни делал — варил ли обед, чинил прохудившееся платье, писал или читал книги Аксакова или Карамзина, собирал топливо для костра — все время посматривал на поплавок. И если он скрывался под водою, извлекал из Кармяной одну или две рыбки. Разведи пальцы одной руки, и ты поймешь, что крохотной плотвицы на две тарелки ухи надо было поймать дюжину. А что делать с боровиками — вам известно. Про грузди же хочу сказать, что в этот раз я их не только солил в ямке с пленочной основой, чтобы рассол не протекал, но и стал их добавлять в перловый навар. Суп получался хрустящий, крепкий, а редких червячков я снимал вместе с пеной ложкой. А попозже уже привык к ним и не снимал. Но вот грузди кончились, и я тогда использовал пленочную емкость для тех же червей, их, под моим неусыпным надзором, становилось все больше и больше. Дошло даже до того, что они стали выползать из ямы на просторы — пришлось края резервации пересыпать солью. Но они все равно упрямо выползали по телам своих товарищей. И думаю, постепенно заселят эту местность. Ведь они, как вороны, подорожники, крысы обитают в больших количествах при людях. Так что если будете жить на Кармяной после меня, можете червей с собою не брать.

Еще, так как лили бесконечные, но незлые в те дни дожди, стал ладить обогрев в палатке. Можете недалеко от Быстрицкого мыса увидеть мой привал с расчищенной от сушняка поляной и там взять для постройки жилища оставленные трубы из связанных между собою проволокой консервных банок. Одна труба прокладывалась, как каны у корейцев, — под днищем палатки с топкой на улице, вторая, растянутая тремя веревками, чтоб не упала, торчала с другого бока брезентового жилья, а потому угореть в нем было невозможно. И вы не представляете, какое наслаждение было после дневных трудов праведных забраться на ночь в палатку и спать, нежась, на мягкой от жары земле. Мягче, чем на голых кирпичах русской печки, — это я вам уж точно говорю. Ты сладко спишь, обняв руками свой кусочек земного шара, чтоб утром с восходом солнца, покормив червей, вновь закинуть двухкрючковую удочку.

И день, и два, и три никто не тревожил меня на Кармяной — такое укромное место подарила судьба... Только сквозная тишина стояла вокруг жилья, но едва делалось тоскливо без людей, как некто дергал за пусковой шнур мотора «Вихрь», и вот уже трое парней мчатся к моей стоянке, а у меня как раз поспевает крепкий чаек. Любопытно в глубинах Мстинской поймы узнать, что делается на материке (я плаваю по ней без радио, без часов), кто у нас президент нынче и есть ли еще в России краснодарский чай. Мужики жалеют меня, оставляют на прощание две банки французского паштета и разной домашней снеди. Я ответно дарю им инструкцию по изготовлению вечных лампочек и пару диодов к ней, с помощью которых можно увеличить яйценоскость кур вдвое; они не хотят оставаться в долгу и рассказывают мне про тайный от других вагончик, спрятанный в дебрях Быстрицы-реки. Но предупреждают меня, что вагончик с секретом, со странностями, если ты ему не понравился, то он может тебе отомстить.

Я не придал этому значения. За время жития в советской системе я оформился законченным атеистом, поэтому не верю ни в черта, ни в Бога, ну, может быть, немного стал последние годы к нему прислушиваться. На другой день пешком иду в те края и нахожу вагон. А потом перегоняю до нового жилья свой челнок. Удивленный читатель может спросить: чегой-то Костров говорил об упрощении жизни, о пещерах, об уютном палаточном житии и вдруг, нате вам, сразу же согласился поменять свои идеи на тарелку похлебки. Когда я вошел в вагончик, то сердце у меня радостно забилось: стол был завален объедками хлебных корок, кусками сала, две банки с сахарным песком стояли на полках, а в углу «квартиры» громоздилась вперемежку с непроросшими луковицами целая гора проросшей картошки. Ну и что? Я тут же растопил оборудованную из половины бочки печку, задымив помещение. Ликвидировал гнездо огромных ос, бросив их с помощью шляпы в огонь, сварил на свиных шкварках картофельный суп, наносил воды, наколол дров. И только после этого провалился в сенцах вместе с прогнившим полом на мою недавно обласканную землю. А потом три дня ползал на коленях, приспособив под калеченную левую ногу алюминиевый ящик из-под рукописей и книг. Позже на двух палках стал выползать на улицу...

А главное, около месяца никто не посещал меня, и было время подумать о бренности земного существования на этой бездорожной части региона.

Я полеживал на откидном топчане, слушал, как стучали в окно носиками пичужки-зеленушки. Окна вагончика до моего прихода кто-то оставил открытыми, птахи на полке под осиным гнездом свили себе гнездо и мирно уживались до меня с гудящим роем. Я читал Аксакова, Ветхий завет, иногда допрыгивал на одной ноге до стола, чтобы поместить в записную книжку полюбившиеся мне цитаты. А ночью слушал ночь.

Тогда вагончик оживал: тяжело вздыхал, железная двойная обшивка, капустными листьями свисающая с его стен, остывая, стонала. Кто-то (может, сороки, а может, какие-нибудь полтергейстовые барабашки) барабанил в дверь, я ее на ночь подпирал жердиной. Наблюдающим за всякими странными явлениями, изучающим их предлагаю пожить со мною в будущем на Быстрице, а можно и самостоятельно, без меня. В вагончике мне казалось порою, что кто-то из прошлого, из покойников, ненавязчиво следит за мною, как бы охраняет меня от врагов, что мне не надо думать, что кто-то другой мыслит за меня. Позже кое-что прояснится, но не до конца, а пока я выставил на кочерге ведро (так сказать, надейся на Бога, а сам не плошай) и, дергая изнутри жилья за веревку, старался колоколом громкого боя привлечь к моим проблемам хоть какое-нибудь живое существо-Уже позже, в Новгороде, узнаю, что за Наволоком, на озере Ямно поселился некий монах, построил часовню и целыми днями звонил в колокол, а потом умолк, и это, наверное, к беде.

...Никто не приходил, и я начал впадать в некий полулетаргический сон: проснешься на миг, чтоб пожевать поджаренную на плите лепешку, составленную из намоченных корок и остатков геркулеса, глотнешь водицы и снова впадаешь в прострацию, снова полудремлешь, полудумаешь о нужности царя природы на этой земле или, пока не погасла заря, читаешь «Жизнь в лесу» Генри Торо: «В глубины духа взор свой обрати. Нехоженные там найдешь пути». Порою даже казалось, что я проживаю не в фанерной будке современности, а в качестве безмозглого микроба внутри какого-то живого существа.

И вот однажды под вечер, когда страшная черная туча затянула все небо и сделалось темно, как в полночь, загрохотало так, словно произошел какой-то атомный взрыв, в слившемся сверкании нескольких молний я увидел сидящую на пне женщину в белом.

Я ничуть не испугался, как бывало при подобных случаях в прошлые годы (вероятно, и возраст, и привычки действовали), не удивился, а сказал себе, что это, может быть, сова. После весенних палов погибли все дикие бабочки (кроме деревенских капустниц), не вылетала метельная поденка, не стрекотали кузнечики, не скрипел дергач, утки, согнанные со своих гнезд, не дали потомства, но вот совы, гнездящиеся на деревьях попарно, и, вероятно, вместе с ними привидения, выжили и теперь повсюду, изнемогая от голода, на бреющих полетах высматривали на бесперспективных на время лугах мышей. А те, спасаясь от пожаров, их покинули: перекочевали в сохранившие девственность, необгоревшие кулисы лесов вдоль рек и озер поймы.

Еще, когда я впервые поднялся в вагончик, меня неприятно поразило множество рыжеватых полевых мышек, шмыгающих бесшумно по полу. Потом я к ним привык — они не приватизировали объедки на столешнице, а только пользовались, согласно своему менталитету, нижним этажом. Но что интересно, когда я перестал на них замахиваться веником, они уже начали кататься шариками и по топчану, подбирая крошки прямо около меня. Правда, ночью по мне не бегали, не вили в спальном мешке гнезд— до этого так и не дошло...

И вот все это объяснив себе под скрежет передвигаемых Ильей-пророком надо мною небесных комодов, я преспокойно уснул.

Проснулся от какой-то странной тишины. Кругом не грохотало, не гремело, дом не вздыхал, как он обычно это делал по ночам, по его крыше не бегали маленькие детки-вагонетки и, главное, никто больше не стучался мне в душу, в двери, в сердце. Я глянул в окно: дождь перестал, но теперь уже на другом раздвоенном пне (на нем я приспособился готовить обеды) стояла на задних лапах, в человеческий рост, главная голографическая мышь нашего вагончика (белая мышь, мышь-альбинос, когда она появилась на полу, все другие мышата исчезли). Глаза ее в кромешной тьме строго смотрели на меня двумя стоп-фарами, потом она тонким дребезжащим, но удивительно приятным ностальгическим голоском запела. И я, как и в давние дни, руки по швам, правда, на одной ноге, стал ей подтягивать. Но только мы с ней допели «Разрушим все до основания», она, как недолгая радуга на небе, стала бледнеть, бледнеть и вскоре растворилась, утонула а струящейся темноте.

И хочу вам сказать, дорогие друзья, я ее, как и прошлого видения, почему-то ничуть не испугался, лег на нары и вскоре снова спал крепким спокойным сном. А утром как ни в чем не бывало готовил обеды, правда, не на пнях, а прямо ставил их на печку внутри вагончика, для чего, спасаясь от дыма, должен был некоторое время сидеть на полу.

В окно стучались недосожженные осы, вскоре остатки их выберут своего предводителя и снова слепят гнездо, но уже в сенцах, чтоб жить дальше. На утренних лучах солнца натянули свои тонкие струны дыминки и пылинки, а главное, можно было, наконец, не только вспоминать, лежа, стихи Рубцова «Буду поливать цветы, думать о своей судьбе», но и, правда, с палками, выходить за водой, закидывать удочку в Быстрицу. Да и белые грузди на стометровом пути к реке пошли пластами.

И думал я, что моя авария произошла не только оттого, что я грубо обращался с природой, был равнодушен в лучшем случае к ней, но еще по другой причине: когда-то я ведь этот дом обидел, и он, вероятно, узнав меня, мстил.

Давно это было. Около сорока лет назад. Я работал тогда на механическом заводе в Новгороде, и однажды нам поручили выпускать для Министерства обороны ремонтно-механические мастерские на колесах. Мне же приказали, благо чертежи были присланы из Москвы, быть куратором их, то есть я мог, не вызывая поминутно из столицы авторов проекта, вводить в вагончики временные изменения. Что я и делал, разрешая цеху, их производившему, в конце месяца, чтоб выполнить план, ставить половые доски с большей, чем положено, влажностью, красить стены объекта без грунтовки... Наконец совесть моя взбунтовалась, я отказался это делать, за что вскоре был уволен. Но откуда все это было сегодня знать больному существу, когда оно узнало меня. Да и исправился-то я только после того, как породил эту покалеченную конструкцию.

Уже после выхода из заточения встречу и расспрошу тех парней, наведу справки на том заводе, где я работал, о движении вагончика №8 по жизненным ухабам. Он с помощью военпреда Разина все же будет принят на вооружение армией, потом возвращен из-за гнилого пола обратно на завод, где его дооборудуют паровым отоплением для директора, чтоб он мог спокойно отдыхать в нем в своем саду. Позже ему придется передать вагон главному инженеру. От того жилье перейдет в общество охотников, затем — рыболовов, с каждым разом что-то теряя от своей фурнитуры и оборудования, и в конце концов охрипшее от холода, часто промокаемое существо очутится здесь. Кто-то снимет батарею и использует ее как фундамент для самодельной сварной печки, для увеличения количества жильцов нарастят еще вторые этажи нар, сорвут-сожгут кое-какие лишние деревянные части дома, наружные двери и полки. Зато появятся кочерга и эти два ведра, которые я использовал в дело, да и вагончик, наконец, за десятилетнее стояние на одном месте обретет свою родину. Колеса наполовину уйдут в землю, рессоры проржавеют, и он будет, когда в него забираешься, стонать и раскачиваться, как новгородская сойма на Ильмене. Холстомер да и только Льва Николаевича Толстого. Но в отличие от лошади не смирится и даст мне порядочную, но все же, считаю, полублагородную оплеуху. А ведь он мог превратить меня в ничто. И вот, представляете, дорогой читатель, вы ждете моего очерка, а вместо работающего автора полеживает на нарах скелет, мумия, и птичка свила в его черепе уютное гнездышко...

Да, чуть не забыл, почти через месяц наткнулись на меня в странном вагончике №8 две собаки, потом они привели за собою двух охотников, которые отдали мне все, что у них было — два ломтика хлеба, а позже по их наводке нашел меня сын, и я, постепенно поправляясь, поплыл по озеру Ильмень в сторону многолюдства...

Год спустя, подлечив ступню, с мая месяца снова и с тем же напарником Вадимом Калашниковым поплыли мы в сторону Вагончика №8. Мечта была — с помощью моего молодого плотника отдать должок Существу, отремонтировать, главным образом, его пол. Еще была мечта: причалив лодку к двери Вагончика, я предполагал, что в силу большого половодья вода окружит его и удастся половить удочкой рыбу прямо из двери, поставить сетки на лесных полянах на нерестовую густерку, чтобы избежать встречи с рыбинспекцией... Но, увы, вместо домика на колесах, на разливе горбился остров из железных листьев — кто-то сжег Вагончик №8.

Я так растерялся, что забыл сфотографироваться на фоне разрухи, подобрать плавающий чайник и кастрюлю. «За что? Кто? Зачем?» — клубились вопросы в голове.

Но позже, когда я поселюсь на полгода в верховьях речки Кармяной, один из сельчан скажет с укоризной: «Поменьше надо писать о Вагончиках!» Потом Вадим уедет, а я, вспомнив об эмалированной посуде, поплыву в те края. Теперь уже вокруг листового железа рос малиновый дербенник, я было потянулся за кастрюлей, но тут же обломки расступились, и я, падая, сломал в локте руку, чтобы до осени ходить теперь уже не в ножных, а в ручных лубках.

Как говорится, «из мертвой главы гробовая змия, шипя, между тем выползала».

Бог троицу любит, что-то ждет меня на следующий год. А может отказаться от встречи с «ОТМЩЕНИЕМ АЗ ВОЗДАМ»? Словом, не знаю, как мне быть, — поживем увидим.

Марк Костров