Ничто не потеряно. Ни дела, ни мысли — ни плохие, ни хорошие — ничто не развеяно ветром, не обронено на землю. Эхом... эхом, подобным сонму далеких звуков, все это отдается в нашей памяти.

(X. Джованни, «Искатели приключений»)

Следы дождя на «островах ветра»

Нет, пожалуй, такого человека, который не слыхал бы о Таити. Ну а если есть, что ж, ему остается только посочувствовать. Как бы то ни было, у каждого с Таити связаны свои представления: у кого — с Джеймсом Куком, у кого — с мятежом на «Баунти», у кого — с Полем Гогеном... А у меня — с именем Эдгара Литега, художника «черной картины».

И вдруг я на Таити. Так может повезти только раз в жизни, — чтобы на большом паруснике обойти полсвета...

Но так ли уж повезло мне на самом деле? Ведь я не увидел Таити так, как хотел бы этого: наш парусник стоял там всего лишь два дня. Как бы мимоходом.

И все-таки я побывал на Таити. И видел то, что никогда прежде не мог видеть. И слышал то, что никогда прежде не мог слышать...

Тогда день пробуждался медленно — будто нехотя.

Февральское солнце, тусклое и рыхлое, как отсыревший ком ваты, выкатывалось из-за скрытого серой пеленой дождя горизонта и, мало-помалу наполняя воздух иссушающим жаром, неспешно катилось вверх по блеклому небосклону, гоня промозглую мглу дальше на запад.

Барк, одолев больше четырех с половиной тысяч утомительных миль по великому пустынному океану, бесшумно лег в дрейф в тихом широком проливе, разделяющем два Наветренных острова Французской Полинезии. Большой был Таити, а малый — Муреа. Шел тот самый час — вернее, наступило короткое мгновение, — когда грань между сумерками и светом зрима наиболее явственно: она пролегала как раз по проливу. На Таити разом погасли все огни, и только на северном мысе — Венеры — и на северо-западном — Фааа мигали маяки. На Муреа же огни продолжали мерцать длинной искрящейся гирляндой по всему восточному берегу. Они брезжили, настойчиво поглощая застывший полумрак. И было во всем этом что-то зовущее...

И я откликнулся на этот зов. Отправился па Муреа. И он через череду смутных воспоминаний обозначился в моем сознании образом чудака художника — Эдгара Литега, забытого Судьбой и всеми. Я отправился на остров, где Литег жил затравленным зверем, таясь от докучливого окружения, и писал странные свои картины, такие же «черные», как и сама его жизнь... Я отправился туда — на остров Желтой Ящерицы очертя голову, безотчетно повинуясь заповеди древних: «Fata viam inveniunt». («Судьба движет нами» (лат.) — Вергилий. «Энеида».)

Но случилось это не сразу, как могло показаться мне самому, а после того как мы, благополучно миновав тесный проход в кольце кораллового рифа, вошли в «Большую тихую воду» — гавань Папеэте, и Барк под неслаженные возгласы «Маэва («Добро пожаловать!» — в переводе с языка «рео-маои», или таитянского диалекта.) Таити!..», накатывавшие шумными валами с набережной, наводненной пестрой толпой встречающих, ошвартовался у центрального причала в порту Папеэте. Это — главный город Французской Полинезии, крупнейшего в мире автономного островного государства, раскинувшегося на четырех миллионах квадратных километров акватории Южных морей... Оно состоит из пяти архипелагов и ста тридцати островов с разноликим населением — численностью под двести тысяч человек...

В тот смутный еще день нас, первых россиян: капитана Барка Олега Седова и меня — переводчика, радушно, но без пустых заверений в вечной дружбе принял в своей роскошной, в колониальном стиле резиденции Верховный комиссар Французской Полинезии Поль Ронсьер. Потом уже вместе с ним вспоминали мы русских мореплавателей — Беллинсгаузена, Лазарева и Коцебу, первооткрывателей северной группы островов архипелага Опасного — Туамоту. Он и поныне хранит название, странное для тех далеких вод: «Те Моту Рутиа» — «Острова Россиян»...

Мои первые ощущения от встречи с долгожданным островом, пожалуй, были сродни неясному чувству чужестранца, которое однажды испытали герои французского неоромантика из «Серебряного века» Луи Шадурна... правда, было это давно — и в другом океане, у острова Дезирад... (Дезирад — в переводе с франц. «желанный»; остров в Антильском архипелаге, лежит к востоку от Гваделупы.) «О Дезирад, как мало мы обрадовались тебе, когда из моря выросли твои склоны, поросшие манценилловыми лесами...»

Но что было причиной моего смутного смятения — от встречи с Таити?

Дождь... В нем, должно быть, все дело. На Таити, как и везде в Южных морях, сезонные ливни поливали вовсю. И мне казалось, что дождь на Таити не кончается никогда. А если и кончается ненадолго, то все равно напоминает о себе, оставляя зримый след, — мглистую дымку, обманывающую зрение. Да и вообще, как я уже успел заметить, тропическому дождю свойственно превращать яркий свет в густой полумрак. А еще — будить воспоминания...

Ранним утром я смотрел сквозь мутную пелену — то ли тумана, то ли измороси — на не достающие до неба, обломанные горные вершины Таити, скользил взглядом по чернеющим меж причудливого скопления кряжей ущельям и теснинам и не узнавал то, о чем мне давно и хорошо грезилось. Или о чем, во всяком случае, я имел более или менее сложившееся с годами представление.

Нет, мне казалось, это был не тот Таити... И уж совсем не тот, каким живописал его, к примеру, Луи Антуан Бугенвиль, первым из французов увидевший Таити два с лишним столетия назад. Это он — невозмутимый, видавший виды Бугенвиль, причалив в один прекрасный день к берегам Таити на фрегате с чудным названием «Будез» («Ворчунья»), быть может, впервые в жизни не сдержался и воскликнул: «Господи, ведь это же Новая Китира!..» (Китира — самый южный остров в Ионическом архипела.) И потом не преминул запечатлеть столь отрадный факт — но уже не без сдержанного восторга — в своем замечательном «Путешествии». На что великий Дени Дидро, поглотивший сей объемный труд в одночасье, ответил с присущей его слогу невычурной пышностью: «Вот оно — единственное из морских странствий, описание коего пробудило во мне неугасимый интерес к этой чужедальней земле».

Должно быть, так, думал я, и родилась легенда о Последнем рае, который для многих потом оказался потерянным...

— Уж вы-то, считай, точно его потеряли, парень, — огорчил меня лоцман, тучный седоволосый таитянин лет шестидесяти, проводивший Барк к месту швартовки.

Я столкнулся с лоцманом у входа в рубку нос к носу, не имея никакой возможности разойтись с ним в тесном пространстве между настежь распахнутой дверью и трапом. Тут-то и случился наш разговор.

— Но кто вам такое сказал, месье?..

— Вуарен, месье... — медленно кивнув и тягуче, не во французской манере, выговаривая слоги, но тем не менее по-французски отрекомендовался лоцман.

— С чего вы это взяли, месье Вуарен? — удивился я мгновенно.

— А ты пойди погляди на себя в зеркало, — лукаво подмигнул месье Вуарен. — Нет радости в твоих глазах, парень. В них — потеря... Потом, ваш «паша» (Так французские моряки обычно называют своих клиентов.) — он указал взглядом наверх, на мостик — уже сказал мне — вы тут не задержитесь.

Что и говорить: многое оказалось не так, как предполагалось в самом начале плавания. Шли долго. От порта до порта, от острова к острову — ко всему, что еще вчера казалось недосягаемым. Но, достигнув этого, задерживались ненадолго, как случилось с Таити, или вообще проходили мимо...

Потом, как видно, прочитав в моих глазах — на сей раз — недоумение, он вздохнул и сочувственно продолжал:

— Да, парень, отмахать пятнадцать тысяч миль — и ради чего? Ради каких-то жалких двух дней?.. Нет, что ни говори, в Полинезию так, наспех, не приходят. Наша земля не любит суеты. И боги творили ее не всуе. Оттого она такая красивая и покойная. — И лоцман многозначительно обвел рукой вокруг.

Потом, проведя шоколадного цвета пальцами по белой, кое-где тронутой рыжиной ржавчины стене рубки, он вдруг сказал:

— Уж ты поверь, парень, старина Вуарен много кораблей повидал на своем веку. А людей разных, пришлых... ну, таких, как вы, и вовсе не счесть. Они больше теряли — потому как спешили. Хотели, видишь ли, все — и сразу. Но так не бывает... Вот и получалось — приходили зачем-то и, даже не успев понять — зачем, уходили.

— А может, они не находили то, что искали? — сказал я, окинув взглядом Папеэте — белый городишко, сползающий неровными террасами с зеленых холмов к морю, изрезанный густой сетью улиц и улочек и такой похожий на все другие портовые городки, в которых мы уже побывали.

— Все зависит от того, что именно ты хочешь найти здесь, — усмехнулся старина Вуарен и повторил: — А так, чтоб все сразу, — не бывает...

Я подумал о Литеге, но почему-то ему об этом ничего не сказал.

На этом, собственно, наш внезапный разговор закончился. Месье Вуарена больше ничто не удерживало на Барке. Оставив мне на прощание протяжное «скоро увидимся», лоцман снова лукаво взглянул на меня, как бы говоря: все это пустое — не бери в голову, и чинно «поплыл» к наружному трапу. И через некоторое время исчез из вида, растворившись в пышной, раскидистой зелени приморского бульвара.

Я остался на борту, чтобы переждать дождь. Он хлынул сплошным, слепящим потоком и располагал к воспоминаниям о тех, кто был здесь до меня. Кому из них повезло, кому не повезло найти то, что сейчас и меня окружает...

Быть может, Герману Мелвиллу? Тому самому, из последних романтиков, который дал миру обессмертивший его имя роман-притчу о ките-убийце Моби Дике, живом воплощении злого рока? Это он, Мелвилл, в середине прошлого века бросил учительствовать в Штатах, когда ему было двадцать три года, и, посчитав себя вполне созревшим для дальних странствий, отправился на китобойце в Южные моря. А после бросил свой китобоец. И остался на Таити. Однако к тому времени земля благодатного острова уже была обильно полита кровью таитян и в меньшей степени — французов, решивших разрубить «полинезийский узел» одним махом: раз эта часть Полинезии ничья, значит, будет наша — туземцы, разумеется, не в счет. И на Таити, как и на других островах Общества, открытых, между прочим, великим Туте (Так таитяне окрестили Джеймса Кука, трижды посетившего архипелаг Общества и давшего ему это название.), Туамоту и Маркизах, уже реял триколор и витала тень вездесущего «железного адмирала» Армана Брюа, первого губернатора Владений Франции в Океании. Тогда-то разочарованный Мелвилл подался на Маркизские острова и попал прямо в руки к кровожадным канакам. Но, что удивительно, выжил. И первый показал всему миру без прикрас дикие нравы туземцев в своей повести «Омоо»...

А как насчет Роберта Луиса Стивенсона? Он прибыл на Таити с Гавайев позже Мелвилла. Но очень скоро покинул архипелаг Общества, который прежде считал единственно прекрасным в первозданности своей уголком на свете, которому, наивно полагал он, суждено быть таким вечно. Однако именно здесь, к прискорбию своему, Стивенсон понял, что если и есть рай вечный, то только на небесах, — земной же рай, который простирался вокруг, теряясь за горизонтом, уже был тронут тленом всюду проникающей цивилизации. Но Стивенсон не был бы самим собой, если бы впал в отчаяние. Всю жизнь он искал свой «остров сокровищ» — и в конце концов нашел его на далеком Самоанском архипелаге, где и оставил о себе память на века. И память эта — не просто надпись на могильном камне, установленном на самом высоком холме, что возвышается над Апиа, столицей острова Уполу, но и дорога, вернее, долгая крутая тропинка, ведущая к последнему пристанищу Туситалы (Рассказчик (самоан.) — такое прозвище дали самоанцы Стивенсону.), — самоанцы и сейчас называют ее «Тропою любящих сердец»...

Когда проведешь четыре месяца в море — в чистоте полного одиночества и наглядишься на звезды, невольно приходишь к мысли, что надо быть безумцем, чтобы после всего этого вернуться во Францию.

Бернар Муатесье

А может, здесь, на Таити, был счастлив Поль Гоген? Перед тем как покинуть Францию, он оставил одному из друзей письмо: «Скоро собираюсь отбыть на Таити — маленький островок в Океании. Там можно жить, не думая о деньгах. Там я смогу забыть все плохое, что было в прошлом, и умереть, — и о смерти моей здесь никто не узнает. Там я буду рисовать все, что мне захочется, не заботясь ни о славе, ни о мнении других...» Но и Гогену пришлось покинуть Таити, не получив от мира ничего, кроме унижений. Сам же он хотел покоя, но нашел его на Маркизских островах, вдали от любимого Таити. И нашел навсегда...

Или, может, судьба оказалась более благосклонной к Алену Жербо — «человеку-парусу»? (Так во Французской Полинезии называют мореплавателей-одиночек.) Это он, красавчик Жербо, «денди двадцатых», сдувал мутную пену с самых престижных салонов Парижа и будоражил своими эскападами высокое общество... А потом всю оставшуюся жизнь мчался вдогонку за солнцем — на яхте «Огненный крест». Он метался в одиночку от одного полинезийского архипелага к другому, жил чем Бог пошлет, снискав себе прозвище «Побирушка» даже у радушных полинезийцев... И вдруг унесся на запад. Однако Жербо так и не догнал солнце — смерть настигла его на далеком Тиморе.

Но кто действительно не был счастливцем, так это Жак Брель — непримиримый антиконформист шестидесятых, «рыцарь печального шансона», уходивший в парижский дождь в извечно сером плаще с поднятым воротником... Он объявился на Таити в середине семидесятых — инкогнито. И скоро — и так же тайно — ушел прочь на черном паруснике, зловещем символе его неизлечимого недуга. Ушел умирать на Хива-Оа — тишайший островок в Маркизском архипелаге. Там его и похоронили — рядом с Гогеном, в семьдесят восьмом... И каждый год, в день смерти единственно любимого «попаа-фарани», (так таитяне называют французов) на могилу к нему приходят туземцы с гитарами и укулеле (полинезийский струнный музыкальный инструмент). Они усыпают ее яркими благоухающими цветами и поют его исполненную непроходящей грусти «Не покидай меня» и песни свои, которые любил петь Жак Брель. Туземцы и поныне повторяют на свой лад одну из его последних фраз: «Мы любим тебя так же, как ты любил нас...»

Счастье в конце концов отвернулось и от безудержного шкипера Алена Кола, верившего, что опасность и есть жизнь. Подобно своему тезке Жербо, Кола носился по архипелагам Южных морей на стремительном катамаране «Крылатый зверь»... До тех пор, пока однажды не сгинул где-то в неоглядной океанской шири — в том же роковом семьдесят восьмом году.

Поль-Эмиль Виктор... Тот самый, что «перепахал» Арктику с Антарктикой где под парусом, где на собаках, а где на своих двоих. Это он — тогда, в пятьдесят восьмом, ступив на землю Бора-Бора (остров в группе Подветренных островов — в архипелаге Общества), где в свое время так любил останавливаться Джеймс Кук, изрек сакраментальную фразу: «Все, дальше идти некуда!» — и остался там навсегда...

Таким же баловнем судьбы был и неутомимый бонвиван Бернар Муатесье, у которого в жизни было всего-то два верных друга — море и парус. Это он, безоговорочный лидер беспримерной одиночной кругосветной парусной гонки на приз «Золотой глобус», с легким сердцем отдал победу другому — англичанину Ноксу Джонстону. Было это в шестьдесят девятом на траверзе Кейптауна — перед выходом на финишную прямую вверх по Атлантике. Бернар вызвал по радио лоцманский катер — и, перебросив на него мешок с письмами, ушел прочь. И было среди тех писем одно, особенно примечательное. Вернее, то была короткая записка, ввергшая в изумление не только болевших за него французов, но и видавшего виды Френсиса Чичестера. (Чичестер, Френсис, сэр (1901 — 1972) — английский мореплаватель-одиночка; победитель 1-й Трансатлантической парусной гонки 1960 года; в 1966 — 1967 годах совершил одиночное кругосветное плавание; в 1969 году был председателем судейской коллегии гонки на приз «Золотой глобус».)

В записке Бернар сообщал всем, что «...когда проведешь четыре месяца в море — в чистоте полного одиночества и наглядишься на звезды, невольно приходишь к мысли, что надо быть безумцем, чтобы после всего этого вернуться во Францию». И Бернар не вернулся — вместе с тем мешком он бросил все и вся и умчался снова по беснующимся водам Горна к безмятежным островам Южных морей... С тех пор минуло почти тридцать лет — а неугомонного Бернара Муатесье, говорят, все так и носит по Французской Полинезии.

Сколько же было вас — первых и последних романтиков, именитых и безвестных?..

Он возник словно бы невзначай — у трапа Барка. Было это тогда же, в первый день нашего прихода на Таити, ближе к вечеру. Суета официальных встреч и церемоний к тому времени улеглась. И дождь почти перестал. И Барк опустел. Все его обитатели, кроме вахтенных, разбрелись кто куда.

Я тоже собрался в город. Он начинался тут же, за опоясывающим портовую зону бульваром Помарэ.

И тут я встретил старика. Нет. Не старика. Но и не молодого. Словом, возраст с ходу не определишь. Одет он был в непеструю гавайку, бежевые слаксы и сандалии светлой кожи; на голове — бейсболка цвета индиго с ярким рельефным пятном поверх козырька; под бейсболкой — густые, черные с сединой, длинные волосы, забранные на затылке в «конский хвост»; глаза — серо-голубые, всепроникающие. В общем — типичный «попаа». Вот только какой именно: то ли «фарани», то ли «марите», а может, «перетани» или «херемани»? (Соответственно — француз, американец, англичанин, немец (рео-маои).) Но точно не «дми». (Полукровка, метис, (франц.)). И уж, конечно, не маои.

Сошлись мы на удивление быстро. Впрочем, что тут удивительного: ведь это же Полинезия — здесь не принято понапрасну тратить время на пустые церемонии; здесь каждый открыт каждому. Так было и с нами. Он протянул мне изящную визитную карточку — золотом по черному глянцу и представился: Анри Р., владелец крупнейшего во Французской Полинезии информационного агентства «Р...т». Так вышло, сказал он по-французски с едва угадываемым англо-саксонским акцентом, — из чего я заключил, что он либо «марите», либо «перетани», только никак не «фарани» — в общем, вышло так, что он задержался в конторе и выбраться утром в порт — к прибытию Барка — не смог, хотя о приходе парусника узнал одним из первых. Оно и понятно: profession oblige (профессия обязывает (франц.)). Освободился же он только к вечеру. И пришел к месту швартовки, что называется, к шапочному разбору — посетителей на Барк уже не пускали. И я взялся исправить неловкое положение. Решил сам показать гостю парусник. И показал. Мы прогуливались по всем палубам и между делом вели разговор о море, парусах, людях моря... Вспоминали. Мысленно путешествовали в прошлое...

Анри рассказал о себе. Сам он попал на острова Южных морей пятьдесят с лишним лет назад, когда был совсем еще желторотым юнцом. Полуамериканец-полунемец, он начинал на Таити простым репортером в местной газетенке, потом со временем создал свое агентство — метрополия нуждалась в новостях с далеких заморских территорий. Благодаря своему живому, общительному характеру Анри хорошо знал всех именитых героев, обитателей Последнего рая, и со многими — из своих современников — был знаком лично. Рассказал он и про Поля-Эмиля Виктора, которого уже с полгода как не было среди живых.

— Тело его предали не земле, а морю, как он и завещал, — тяжело вздохнул Анри. — Завернули во французский флаг и опустили в океан с борта патрульного фрегата. Так я потерял своего старого друга. Мы были знакомы больше тридцати лет. Он не любил покидать Бора-Бора, словно боялся не вернуться. Я часто навещал его там, в уединении. Это был кусочек его рая. В общем-то — призрачного.

— Отчего же призрачного? — спросил я, проникаясь интересом к собеседнику.

— Все дело в том, — просто сказал Анри, — что Поль-Эмиль, в сущности, сам придумал свой мир. Вернее, он окружил себя теплой, красочной иллюзией и отрекся от холодного одноцветия прошлого. У него это получилось. Новая, странная жизнь затворника. Почти робинзона. Жил он в обыкновенном полинезийском домике — «фаре». Точнее, у него их было несколько. Однажды и навсегда он облачился в гавайку и «парсу» — отрез цветастой ткани, чуть ли не до пят, надел на голову шляпу-плетенку из листьев пандануса, словом, обрядился в полинезийскую одежду и уже больше не мог носить ничего другого.

Анри немного помолчал.

— Впрочем, Полю-Эмилю в отличие от многих других повезло, — говорил он. — Он был именит и богат. И вполне мог позволить себе эдакий пустяк — купить... нет-нет, всего лишь взять в пожизненную аренду крохотный островок Тане, в коралловом кольце Бора-Бора. Кстати, — заметил Анри, — «тане», в переводе с таитянского, означает «мужчина». Так что название острова вполне подходило его хозяину. Ведь Поль-Эмиль был силен и телом, и духом. Отличался благородством и щедростью. В общем, он был, как бы ты сказал, из породы романтиков-удачников... Хотя задумай Поль-Эмиль купить или взять в аренду тот же Тане или другой островок сегодня, у него ничего бы из этого не получилось... Потому как многое изменилось с тех пор во Французской Полинезии. Хоть она и огромна, теперь земли здесь не всем хватает. Ее здесь в тысячу раз меньше, чем воды. Правда. Так было всегда...

Вот оно — единственное из морских странствий/ описание коего пробудило во мне неугасимый интерес к этой чужедальней земле.

Дени Дидро

И я знал историю, связанную с куплей-продажей клочка райской суши здесь же, неподалеку от Таити. Героем ее был человек, ставший потом куда более знаменитым, чем Поль-Эмиль Виктор. Другими словами, персонажа этой истории звали Марлон Брандо.

А началась она с того, что однажды, в октябре шестидесятого, в гавани Папеэте бросил якорь старинный парусник. Так возродилась великая таитянская и самая романтическая морская легенда. Это было возвращение «Щедрого дара» — «Баунти», как явствовало из названия парусника. Начались грандиозные съемки одноименного фильма. Грандиозные уже потому, что американская кинокомпания «Метро-Голдуин-Мэйер», снимавшая «Баунти», подарила Таити 27 миллионов долларов, ни больше ни меньше. И на время съемок обеспечила две тысячи таитян невиданными заработками — тех, кто был занят в массовках, был бутафором или возводил декорации...

Так вот, в тот октябрьский день на борту нового «Баунти» на Таити впервые прибыл тридцатишестилетний Марлон Брандо, еще не успевший оттанцевать «Последнее танго в Париже» и уж тем более стать бессмертным «Крестным отцом». Как бы то ни было, Брандо выпало играть главную роль и в этом красочном фильме-воспоминании — о самом знаменитом в морской истории мятеже. И фильм этот повлиял на судьбу Марлона Брандо как, пожалуй, ни один другой...

— Да еще как повлиял! — чуть ли не воскликнул Анри. — Лет через пять или шесть Марлон снова вернулся на Таити. Здесь он женился и взял в аренду, аж на девяносто девять лет, крохотный атолл Тетиароа, что значит Птичий остров, к северу от Таити.

— Наверно, ему там неплохо живется? — предположил я.

— Сейчас его там вообще нет, — разом опроверг мое предположение Анри. — Последнее время он нечастый гость в своих собственных владениях. И туристов на Тетиароа увидишь чаще, чем самого хозяина. Когда же он, случается, приезжает, то всех выпроваживает восвояси.

— Как это так? — удивился я.

— Очень просто. Он терпеть не может публику. Особенно последние годы...

— После дела Шейенн?..

— Да-да, после того громкого скандала, многолетней давности.

Значит, ты слыхал... его любимый сынок Кристиан, не знаю там за что, прикончил жениха своей сводной сестрицы Шейенн. И та наложила на себя руки. Эта история потрясла Штаты. А Марлона — ты бы видел. Я хорошо его знаю. И уж ты поверь, он здорово тогда переживал. А после замкнулся в себе. И с тех пор не желает ни с кем общаться. Ну разве что кроме меня, — улыбнулся Анри. — Да и то редко.

После короткой паузы, как видно, что-то вспомнив, мой собеседник договорил:

— Ну а в том, что Брандо выбрал именно Тетиароа, есть знак свыше. Я так думаю. Да ты сам посуди. Первыми белыми, высадившимися на этот атолл, были капитан того, первого «Баунти» Уильям Блай и его старший помощник Флетчер Крисчен — он же главарь мятежников. А Крисчена в фильме играл Марлон Брандо. Согласись, в этом есть что-то символическое.

Такая вот история.

Но куда более символично другое. Во второй раз Марлон Брандо прибыл на Таити уже другим путем — не морем, а по воздуху: пока шли съемки «Баунти», на Таити успели построить международный аэропорт. Этот дар острову преподнесла Франция. С тех пор Таити и другие архипелаги Южных морей стали легкодоступными.

— И так обесценилось понятие Последний рай, — заключил Анри устало. — Уже нет долгого ожидания встречи с мечтой, обещавшей рано или поздно стать явью. Ведь раньше как бывало? Человеку нужны были месяцы, годы, а то и вся жизнь, чтобы добраться сюда. Зачастую это был путь страданий — via dolorosa. А что теперь? Двадцать восемь часов лета из Парижа — и ты, считай, здесь. А из Штатов и того меньше...

Но то, что последовало затем со стороны метрополии, стало фактом вообще из ряда вон выходящим Во всяком случае, по отношению к Последнему раю это было сущим варварством. В конце пятидесятых — кстати, именно тогда Владения Франции в Океании стали официально называться Французской Полинезией — французы покинули Алжир. И в шестидесятых начали строить два испытательных ядерных полигона — на атоллах Муруроа и Фангатауфа, в южной части архипелага Туамоту. И это означало...

— Полный крах всех иллюзий, — резко сказал Анри. — Отныне за Французской Полинезией раз и навсегда закрепилось название Потерянный рай. От него веет холодной жутью. Это — самый черный след в истории Таити.

След Эдгара Литега тоже был черный-черный. Как ночное небо тропиков, однажды тронутое светом далеких звезд. Небом ему был черный бархат. А звездами — лики тех, кого он запечатлел в полинезийских красках. Судьба более или менее благоволила к художнику «черной картины», тщедушному недоростку, потомку неимущих иммигрантов из Германии, перебравшихся в Америку то ли в конце минувшего, то ли в начале нашего века. Это она указала ему путь в Последний рай через годы испытаний и лишений. В самом деле, Литегу пришлось изрядно покорпеть, перебираясь из штата в штат и меняя одну непосильную работу на другую. И так — пока он не осел в Лос-Анджелесе, нашел себе дело по душе и призванию и занялся рекламными художествами. Там-то он и загрезил о райских кущах да о манне, которая сыплется с неба на острова Южных морей так, что только успевай загребать руками. И все — даром.

Остаться бы Литегу в Штатах, рисовать бы и дальше рекламные панно да плакаты или, на худой конец, пойти на кладбище и тесать надгробные плиты да памятники, чем всю жизнь занимался его дед. Но нет, Эдгара сей прескромный удел не устраивал: как и большинство коротышек — рост у него и впрямь был метр с кепкой, — он был исполнен непомерных амбиций, окрашенных воображением артиста.

Словом, дождавшись наконец своего часа, — к тому времени он отказывал себе во всем, разве что кроме выпивки, — Эдгар Литег взошел на борт парохода, уходившего в первозданный и чистый мир.

Но странно, едва ступив на землю Таити, Литег затосковал. Нет. Не по прошлому. А по разбившейся вдребезги иллюзии.

Нравы на Таити оказались черны и порочны, как и всюду, черт бы их побрал...

Литег хандрил недолго: в запасе у него были Гавайи — Очарованные острова... Но и там Литега постигло разочарование. Гонолулу, столица Гавайского архипелага и главный город-порт острова Оаху, куда его доставил пароход, разрастался прямо на глазах, превращаясь в Лос-Анджелес, только в миниатюре. Художнику казалось, что город раздавит и поглотит не только его самого, маленького, тщедушного, но и весь остров — огромный, незыблемый. Другими словами, наш герой только здесь понял, какой же он был глупец, что покинул Таити... нет-нет, не только Таити, но и соседний островок — Муреа, который сперва показался ему, слепцу, скучным, хоть и не лишенным дикого очарования; ему хотелось и нетронутой тишины — чтобы творить, и буйства жизни — чтобы распалять воображение... Однако ничего не поделаешь: на обратный путь к райским кущам нужны были деньги.

Судьба снова дала ему шанс: Литега заметили в захудалом гоно-лульском театре — и взяли мастерить декорации. Но как бы ни складывалась жизнь Литега-декоратора на Гавайях, можно только догадываться, что, невзирая на беспутный образ жизни, Эдди — так называли его дружки-со6утыльники — собрал-таки денег па обратный билет в рай.

На Таити Эдгар Литег не задержался — и перекочевал на Муреа. Осмотревшись, он подыскал себе уединенный уголок на берегу бухты Кука, или Пао-Пао, как называли ее туземцы. Взял себе в «вахине» (женщина, жена, госпожа (рео-маои)) юную красавицу из местных, с благозвучным французским именем Жаклин.

У Литега все складывалось точь-в-точь как у Гогена.

На Таити Эдгар наведывался только раз в неделю, по вторникам, чтобы поскорее и по дешевке сбыть свои картины, подкупить холстов, красок да кое-какой снеди. Ну и, само собой, — покутить. А кутил он, надо заметить, с большим шумом — попойки у него редко когда обходились без драк: коротышка Литег слыл грозой портовых кабаков Папеэте. Хотя чаще всего сам оказывался битым: кулаки у моряков и китобоев были куда крупнее... Побитый, он возвращался на катере домой — на Муреа, в бухту Кука. И Жаклин, обливаясь слезами, как верная собака, зализывала ему раны. Литег снова со всей неистовостью брался за кисть, чтобы ровно через неделю, как обычно — во вторник, нагрянуть в Папеэте, чтобы с новой беспечностью прокутить заработанное...

Так продолжалось до самой войны — до тех пор, пока в лавках таитянской столицы вдруг разом не исчезла холстина, словно американские военные, строившие укрепрайон на Бора-Бора, оприходовали ее на свои нужды — как будто холстом можно было укрыться от налета японцев, которых во Французской Полинезии почему-то ждали чуть ли не со дня на день. Только японцы не летали так далеко.

И тогда-то кто-то из закадычных друзей-выпивох посоветовал впавшему в уныние бедолаге-художнику — просто так, шутки ради — малевать на черном бархате. В лавках у «тэне» (так называли китайцев) этого добра было хоть завались — проку от него в тропиках не было никакого. Кажется, Литег не обратил внимания на злую шутку. Но это только на первый взгляд...

Он исчез. Прошла неделя, другая... и только было в Папеэте все уже вздохнули с облегчением, как Литег снова объявился на Таити. В руках у него были свернутые в трубочки полотна, а на них — портреты обитателей бухты Кука, жанровые сценки из жизни его друзей-полинезийцев. Он вроде бы как и прежде на рынке раскладывал свои картины. Но нет. Вроде все тот же Литег и не тот. И картины не те. Краски теперь лежат на черном бархате и горят, словно звезды на ночном небе...

Творец этих диковин, раз тронув кистью черный бархат, уже не мог остановиться... Еще при жизни Литег стал человеком-легендой — в точности как и Гоген.

Однажды вечером в дождь, после очередной пьянки, он по обыкновению возвращался на мотороллере в порт — к причалу, где оставил свою лодку, и на полном ходу врезался в бетонную стену. И разбился насмерть. Он больше не вернулся в бухту Кука, свой маленький «рай», — единственное место на свете, где его любили и ждали...

После смерти Литега картины его, словно по мановению чудесного жезла, возросли в цене — в сотни... тысячи раз. Их почти все вывезли с Таити. Большая часть обрела приют на «очарованном» Оаху, в Гонолулу — в торгово-культурном центре «Ала Моана» («Дорога в море»), кое-что раскупили японцы — им пришлись по душе картины Литега, чем-то отдаленно напоминавшие японскую живопись по черному шелку; немало разошлось по частным коллекциям голливудских знаменитостей.

На Таити же картин художника, которого тут же нарекли «черным Гогеном», почти не осталось. Больше того: имя его со временем забылось.

Так оборвалась третья — после «Баунти» и Гогена — таитянская легенда. И обрел жизнь символ Потерянного рая.

— Все так и было, — с грустью проговорил Анри...

После Барка он пригласил меня скоротать вечер в клубе «Паради». И клуб он, похоже, выбрал не случайно — название (рай (франц.)) его говорило само за себя: оно вмещало и великий океан, и остров Таити, и всех тех, кто когда-либо побывал здесь.

Мы сидели за маленьким, двухместным столиком, в глубокой и просторной нише, открытой на бульвар Помарэ. Через густую зелень бульвара проглядывали и набережная, и порт. Та самая набережная и тот самый порт, где сорок три года назад принял вечность Эдгар Литег.

Мы пили золотистый таитянский ром, насыщенный неведомыми ароматами, ели «маоа» и «пахуа» — блюда из моллюсков и под тихий плач саксофона продолжали разговор об Эдгаре Литеге.

— Все так и было, — повторил Анри.

Обронив это, он выразил удивление, что молодой человек из совершенно чуждого для него мира интересуется Литегом, о котором мог бы справиться разве что много видавший американец или француз.

— Может, тебя это разочарует, только скажу тебе откровенно, — признался мой собеседник, — сейчас мало кто помнит Литега. Только Жаклин, пожалуй, и знает своего «тане» лучше других...

Тут Анри осекся и вдруг сказал:

— Кстати, знаешь, она еще жива...

— Где ее найти? — невольно вырвалось у меня.

— Да все там же, — изумился Анри моему интересу. — Где же ей еще быть? На Муреа, в бухте Кука.

— Я хотел бы повидаться с ней... — сказал я твердо.

Анри молча взял салфетку, вытер руки, потом извлек из нагрудного кармана гавайки изящный серебряный «Монблан». И принялся чертить в моем блокноте карту острова Муреа. По форме он очень походил на огромное сердце; в северный его берег глубоко вдавались две бухты. Правую из них Анри пометил: «бухта Кука»; и, рядом написав «поселок Пао-Пао», вернул блокнот мне.

— Что ж, желаю тебе удачи…

Окончание следует

Игорь Алчеев