Рецидив, так сказали бы мы, покачав головой, и были бы совершенно правы. Кой-кому она могла для пробы рассказать свою историю. И при этом встречала на всех без исключения лицах недоверчиво сострадательную усмешку. В этом могу поклясться, ибо до сих пор еще чувствую отпечаток такой улыбки на своем собственном лице.

И она смолкла.

Не так уж и важно, не о чем рассказывать.

С тем же успехом можно и записать. Разрядить эту неизлечимую тягу к записыванию, попросту уступив ей, хотя и не принимая всерьез. Если фокус удастся, ты на первое время спасен. Что вспоминается мне, когда я закрываю глаза? Не такое уж и важное, как было сказано выше, об этом можно догадаться хотя бы по тому, что оно приходит само собой, что здесь нет ни принуждения, ни толкования, да и значения тоже нет. Из тетради легко вырвать страницу, распорядок дня опять не соблюдается, никакого продвижения в грамматике. Наскоро испробовать несколько возможных названий, какие подвернутся, какие — это становится понятным лишь сейчас — уже сложились в голове, маленькие истории, потом, когда-нибудь потом… Если не сейчас, то когда же?

«Титульный лист» написано над одной из страниц тетради в кавычках, точно, как я это передаю. Пусть даже в кавычки заключено по меньшей мере ироническое отстранение. За все время одно под другим было написано больше двух десятков заглавий, некоторые я нашла на других записочках. Одни мне понятны, другие — нет. Не все каракули я могу прочесть, она и сама едва ли смогла бы. Да и хотела ли она этого?

Вопрос замаскирован, в первоначальном замысле его нет. Слишком рано поставлен? Кстати, один из самых щекотливых вопросов, которые возникали у меня во время размышлений о Кристе Т. Ибо если меня об этом спросят, — а меня непременно спросят, как же иначе! — мне нечего будет предъявить: почему, спросят меня, ты увековечиваешь ее для нас? Я ведь и впрямь увековечиваю, спору нет.

Меня спросят, имела ли она успех.

То есть заставят рассуждать об успехе, но куда это меня заведет? И чем я смогу подтвердить свои слова?

Гюнтер вспоминается мне, веснушчатый Гюнтер, еще до своего великого дебюта, еще до того, как любовь привела его к падению, а страдание, ну да, именно страдание, наделило прозорливостью. Он всегда защищал Кристу Т. и всегда сердился на нее. Как отдельное существо он, может быть, уже тогда чтил ее, об этом свидетельствует многое, но с Кристой Т., как с определенной разновидностью, он примириться не мог. Слишком твердо он верил, что все сущее должно приносить пользу, и его мучил неразрешимый вопрос, зачем понадобилось создавать такую, как она, «при всех положительных задатках», которые он, бесспорно, за ней признавал. Ты только подумай, говорил он, когда минул первый срок подачи курсовой работы, а из всей ее группы еще никто не сподобился увидеть хоть одну написанную ею страничку, — ты только подумай, общество дало тебе возможность учиться в университете. И общество вправе ждать отдачи, ведь это справедливо и доступно, не так ли?

Да, отвечала Криста Т., которая всегда подолгу беседовала с Гюнтером, внимательно выслушивала все его доводы и подвергала их тщательной проверке. Да, отвечала Криста Т., это справедливо. Но вот доступно ли? Я бы скорей сказала: недоступно.

Ты это про что? — спросил Гюнтер. Ты смеешься, что ли?

Но именно тут он заблуждался. Просто, когда ее заставляли расплачиваться в чужой валюте, она ощущала в себе мощное сопротивление. А поверить, что ее собственная валюта чего-то стоит, она не могла, и правда: откуда ей было взять такую веру?

Итак, чем я смогу подтвердить свои слова? Тем, что время работало на нее. Время же было тем — единственным, чего у нее не было. Разве ей не сообщили об этом преждевременно?

Когда я дошла до этого, меня охватил гнев. Я еще раз перечитала титульный лист. У лесника. Летний вечер. Рик Бродерс. Ян и Кристина. День у моря. На эльдских лугах . Как прикажете все это понимать? Я могу вылезти вон из кожи, но мне все равно не понять, что скрывается за этими заголовками. Я расплескала свое негодование, а оно у меня довольно сложное, как здоровое негодование читателя, которому не дали обещанных историй. И даже будь я единственным человеком, желающим узнать, что сей сон означает: старший лейтенант Баер был не таков , — разве она не должна была посчитаться хотя бы со мной? Возможно, не стоит считаться с негодованием единственного человека, но я, несправедливая, как все люди, думала: с моим могла бы и посчитаться. Или уж тогда уничтожить свои записи. Интересно, как она будет оправдываться? Она, лежащая в земле, она, в головах у которой — так ведь говорят о мертвых? — растут два облепиховых куста.

О мертвых — либо хорошо, либо ничего.

Я бросила все как есть и ушла. Я сказала себе: этого я делать не стану. Этого от меня нельзя требовать. Ах, как я радовалась, что так красиво негодую! Я стояла перед афишной тумбой и читала объявления — в десятый раз. Я чувствовала, что не могу избавиться от мысли, которая может загасить мое негодование. Я думала: она бы все это сделала, если бы…

И пришлось мне — увы! — отложить свое негодование в сторону. Нельзя сердиться на мертвых. Но я была оскорблена и пребываю таковой до сих пор. Не верьте тому, что говорят: мол, только живые могут оскорбить. Но если поверить — что это может значить?

Да, я же хотела говорить об успехе. Но у каждого успеха, когда он выпадает на твою долю, есть своя предыстория, как и у неуспеха. Впрочем, сейчас не о нем речь. Он, успех то есть, бывает истинный либо искусственный, заслуженный либо перехваченный, форсированный либо созревший… Но главное, он может выражаться по-разному: в славе, например, либо в последующей уверенности, что надо было делать именно это, а не что-нибудь другое.

Выходит, мне надлежало в числе прочего поведать и об успехе Кристы Т. Мысль эта кажется неожиданной даже для меня.

От моего негодования остался только горький осадок, но и он скоро пройдет. И тогда, может быть, я увижу ее такой, какой она желала быть и, следовательно, была. Но как бы мне ни хотелось затянуть свое повествование, я почти уверена, что мгновение, когда можно будет ее увидеть, наступит лишь после его конца.

И тогда будем говорить свободно и непринужденно, словно все делается само собой.

В то лето она, Криста Т., совершила великое открытие, которое осознала как открытие, не осознав, однако, его величия. Она неожиданно усмотрела некое подобие связи между собой — этой жизнью, которая представлялась ей очень заурядной, а порой даже убогой, — и этими мгновениями свободы и непринужденности. Она начала догадываться, что подобные мгновения надлежит создавать своими руками и что она располагает необходимыми для этого средствами. Так как «провидение» происходит от слова «видеть», она и начала видеть и обнаружила при этом, что ее способность провидеть, если только видеть спокойно и вдумчиво, самым простым и самым неопровержимым образом совпадает с миром реальных предметов.

Не знаю, какого слушателя она видела перед собой, но ведь кому-то она должна была адресовать свой рассказ:

Ягода малина  

Когда мне было тринадцать лет, меня впервые взяли в дальнюю поездки. Год назад мы получили письмо от дяди Вильгельма, вернее, один из трех отпечатанных на машинке экземпляров, которые циркулировали по родственникам. Дядя Вильгельм, еще недавно смотритель бранденбургских тюремных заведений, сумел использовать возможность, которую фюрер предоставил чиновникам нижнего и среднего ранга: сделать карьеру, превосходящую их уже много лет назад раз и навсегда установленные возможности. Восток требовал деятельных чиновников управления, и смотритель Краузе стал обер-инспектором в одном правительственном учреждении.

Все это было в 1940 году, в Калиш-Вартегау, на Лицманштедской улице, № 2.

Уже за две недели до отъезда я сидела в саду под цветущей липой, штопала и латала чулки и белье. Я очень радовалась предстоящей поездке и пребывала в твердом убеждении, что, если едешь на несколько недель, надо брать с собой решительно все вещи.

О самом переезде у меня почти не сохранилось воспоминаний, помню только знойное марево над желтеющими полями и душную тишину в полупустых купе. В Крейце у нас наскоро проверили документы, что никак не способствовало поддержанию во мне иллюзии, — кстати сказать, упорно опровергаемой матерью, — будто я еду за границу.

Из брокгаузовского словаря, год издания одна тысяча восемьсот восемьдесят девятый, — я получила его в наследство от дедушки, и он составлял основу моей библиотеки — мне было известно, что Калиш — это губерния в западной части Русской Польши. «Местность представляет собой опускающуюся к Западу равнину с незначительными возвышениями. Климат здоровый, умеренный. Население состоит из поляков (80%) по большей части римско-католического вероисповедания, немцев (10%) по большей части евангелического вероисповедания и евреев (9%). Остаток составляют русские и другие народности. Почвы песчаные. Особого развития достигло овцеводство и разведение гусей для вывоза в Германию. Губерния разделяется на восемь уездов: Калиш, Вилун, Коло, Конин…» ну и так далее.

Все это я выложила матери. Ведь звучало оно так по-заграничному! Но мать не желала мне поездки за границу. Теперь это все немецкое, и баста. Хотя и ее заинтересовало, что «Калиш (по-польски Калич) лежит в красивой долине между тремя рукавами Просны» и что «в городке шесть раз в год проводятся ярмарки». Стало быть, не такая уж там глухомань, с удовлетворением заметила она.

На место мы прибыли в полночь.

Теперь хорошо бы узнать, почему она оборвала на этом свое повествование. Что за история приключилась с нашей немецкой «Himbeere», по-польски малина, ради чего, собственно, и была поставлена волшебная декорация — Брокгауз 1889 года, поездка за границу, которая таковой не была, мать и она сама в репликах и контррепликах… Вы, помнится, спрашивали меня, чем я смогу подтвердить свои слова. А вот, пожалуйста: интонация этих страниц как первый пример. Она говорит так, что ее можно видеть.

Дальше ничего.

Может быть, ее что-то отвлекло. Оказывается, пришли гости. Гости? Ко мне?

Пришел директор школы из соседней деревни, она нашла это очень любезным с его стороны, хотя и не совсем понимала, что еще, кроме добрососедской любезности, скрывается во взгляде гостя, что за сигнал, поданный в расчете на узнавание, но не нашедший в ней отклика.

Мать отправила ее в жасминную беседку, принесла яблочный морс, потом в довершение всего взойдет луна. Сперва в его речи чувствуется принужденность. Только она не может понять почему. Он прослышал, что она не то больна, не то еще что-то, и решил убедиться, так сказать, собственными глазами. Для этой цели у него есть красивые карие глаза, невольно думает она, приятное впечатление производит и его манера держаться, открытая и жизнерадостная, где ж это она его видела? Добавьте ко всему умение понять собеседника, точность оценок, деятельное и симпатичное отношение к жизни. Вот у кого приятно учиться! Почти немедля он подтверждает эту мысль, начав рассказывать о своих учениках, ей ведь еще знакомы некоторые из них. Тут она становится внимательной, спрашивает, объясняет, спорит, удивляется. Да, бросает он как бы между прочим и опять с тем же многозначительным оттенком, все мы постарели на четыре года.

Она одобрительно смеется. Это не самая умная реакция на его слова, но и не самая глупая.

Потом к их беседе присоединяется отец, за долгое время у него опять выдался неплохой день, без болей, почти без удушья, пожалуй, он может рискнуть и посидеть с ними, завернувшись в одеяло. Возбужденный школьными историями, он вспоминает, как сам работал в школе, вспоминает учительскую семинарию, свои попытки сбежать оттуда и как он впоследствии научился довольствоваться малым. Как все по-другому, думает Криста Т., и одновременно: какие параллели! Отцу недолго осталось так с ней разговаривать, она знает это, и отец тоже знает. Они хорошо поладили с молодым коллегой из соседней деревни, они начинают толковать о делах, и вдруг Криста Т. слышит, как гость говорит: «Я целиком и полностью разделяю ваше мнение».

Целиком и полностью! — наконец-то она ощущает толчок, который должна была ощутить с самого начала, наконец-то стали понятны и его многозначительные взгляды, и двусмысленность его ответов. Кстати, только теперь она замечает, что он до сих пор ходит в серой куртке на молнии. Хорошая куртка, добротная куртка, куда прочней, чем небольшое чувство.

И однако: боже мой, как я могла забыть?!

Это одновременно и приятно ей, и неприятно.

Когда ночью в тишине она хочет поразмыслить обо всем, — и о том, что случается, и о том, что можно забыть, забыть целиком и полностью, и приятное, и неприятное, — тоска и отчаяние последних дней вдруг тают у нее в груди. Вот как, думает она удивленно, вот, значит, как!

Впервые она быстро засыпает, просыпается не слишком рано и в отличном состоянии, не забыв даже, что видела во сне. Итак, она стояла у забора, как тогда, а директор школы приехал из соседней деревни, на нем была серая куртка, и она набила ему карманы вишнями, правда, вишни были еще зеленые, но их обоих это ничуть не смущало. И вдруг он был уже не он, а Костя, и она пригоршнями сыпала вишни ему в карман, потом внезапно стемнело, настала ночь, месяц выплыл на небо, тут он взглянул на нее и оказался не Костей, а совершенно чужим человеком, и он приветливо промолвил: вот видишь, так всегда бывает.

Эти слова она твердила про себя весь день и каждый раз невольно смеялась. Так всегда бывает, так всегда бывает — чем тут утешаться? А кто этот чужой, ее ни капельки не интересовало.

К обеду приехала на велосипеде сестра, и тут только Криста Т. поняла: начались летние каникулы. Они вместе отправились в пойменные луга, лежали там на траве и говорили обо всем, о чем только можно. Другое же, по-немецки «Himbeere», по-польски «малина» — оно тоже тайно ожило в ней. Не раз еще оспоренное в будущем, не раз еще подвергнутое сомнению.

Но и это не было доведено до конца.