Я спрашиваю у Юстуса: значит, она боялась, что ее не хватит?

Юстус отвечает: да и, немного подумав: нет.

Больше он ничего не говорит, да и трудно объяснить, в каком смысле Криста Т. вечно считала, что ее не хватит, а в каком другом, — что хватит, и даже с избытком. Порой мне кажется, что она сбила с толку и нас всех, и себя своими вечными жалобами на собственную неполноценность. То неустойчивое состояние, к примеру, в котором она умела поддерживать свое хозяйство, представляется мне чересчур сложным, чтобы быть случайным. Когда одна слабость уравновешивала другую, когда из двух упущений получалась одна сногсшибательная импровизация, когда все пребывали в твердой уверенности, что нельзя ни к чему прикоснуться, чтобы не рухнуло целое, она же, если нужно, бралась за дело мертвой хваткой, — все это можно было бы назвать поистине изысканным, не примешивайся ко всему ее предательская усталость. В последние годы… Слово сказано, и я не намерена брать его назад, как не раз делала прежде; да, это были последние годы — в последние годы мы ни разу не видели ее не усталой. Сегодня можно задаваться вопросом, что скрывалось за этой усталостью, тогда же подобный вопрос не вставал за полной его бессмысленностью. Ответ не принес бы пользы ни ей, ни нам. С уверенностью можно сказать лишь одно: от того, что делаешь, никогда нельзя устать до такой степени, как от того, чего не делаешь или не можешь делать. Так представляется мне ее случай. Так выглядела ее слабость и ее тайное превосходство.

Она изменилась? — спросила я у Юстуса.

Ты имеешь в виду… Да, отвечает он, ты бы ее не узнала.

А она догадывалась…

Не знаю, говорит он. Мы больше об этом не разговаривали. Но все-таки странно, что она больше не спрашивала о детях. Ни звука. Ты можешь себе это представить?

Те два письма я видела, они лежат передо мной. Синие конверты с целлофановым окошечком, ее последние письма старшим девочкам, которые еще не умели читать. Она вырезала из пестрой бумаги синих рыбок и желтые цветочки и словно каемку наклеила на белый лист, она выводила большие, ровные буквы, писала о весне и лете, потому что заболела она, когда была глубокая зима, и умерла, когда был лед и снег. Как мне хотелось бы покататься с вами по замерзшему озеру на санках! О редиске и о цветах идет речь в этих письмах и о том, как она будет учить детей плавать. Конверты, в которые я сунула письма обратно, уже пожелтели и поистерлись на краях. Я верну письма, быть может, сейчас дети захотят прочесть их.

Значит, говоришь, она больше про них не спрашивала? — спрашиваю я Юстуса.

Ни единого слова, говорит он, две-три недели подряд — ни слова, до самого конца.

Ты считаешь, говорю я, она молчала, чтобы не поддаться слабости?

Но ведь она и была слабой, она только хотела скрыть свою слабость от меня.

Это как раз и есть то, что я называю силой.

Итак, я воздвигаю их перед собой, ее слабость, ее силу, и мы медленно привыкаем к мысли, что она умерла. Как заслон против времени, которое представляется мне враждебным, на деле же просто равнодушное. Время вовсе не обязано что-либо делать, оно просто надвигается, просто подступает к той границе, которая была уготована ей, Кристе Т. Тут ее время истекло и осталось только наше.

Давайте забудем все, что знаем, чтобы знание не замутило наш взгляд. Давайте войдем в годы, как она сама в них входила, — в большой, бесконечный промежуток времени. Не как в ловушку, пружина которой с каждым днем натягивается все туже.

Войдем как в жизнь.

Ее способность удивляться тому, что она находится там, где находится, нам уже знакома. За последние годы эта способность возросла невероятно. Удивляться тому, что все может быть таким, как ты себе представляла, — ибо мечтательницей она не была — это превосходило все и всяческие ожидания. Что к этому не примешивается ничего странного — казалось само по себе странным сверх всякой меры. А внутренний голос подсказывал ей, каким опасным может быть отсутствие опасности. Безопасность жены зубного врача, которая только что долго и потерянно созерцала ее с чашкой кофе в руках. Потом она встает, прощается, выходит — с негнущейся спиной — или это так кажется? С улицы она еще раз оглядывается на окно, Криста Т. стоит у окна и улыбается так, как здесь не принято улыбаться. Ни жена зубного врача, ни жена директора школы не смогут впоследствии объяснить своим мужьям, почему жена нового ветеринара — не подходящая для них компания, и никто на них за это не в претензии, потому что улыбку — ее ведь нельзя описать. Здесь же будет достаточно упомянуть, что жена зубного врача истратит не один день на восстановление своей нормальной жизни наперекор этой улыбке, на то, чтобы доказать себе самой, что она почтенная хозяйка дома и супруга и занимает подобающее ей место во всемирной табели о рангах, и место, кстати сказать, не из последних. Ничего худого она про Кристу Т. не говорит, она вообще добродушная женщина, не способная вдобавок найти точное выражение для своих чувств. Иначе она, пожалуй, назвала бы Кристу Т. «малость несерьезной». Но, вспоминая наедине с собой один конкретный взгляд, который иногда появляется у Кристы Т., она даже употребит слово «страшная».

Многим людям удивление представляется страшным. Нельзя же в самом деле, особенно когда у тебя гости, оглядывать собственную квартиру с таким выражением, будто видишь ее в первый раз, будто у шкафов и кушеток каждую минуту могут вырасти ноги, а в стенах зазиять дыры.

Как бы то ни было, обе — и жена зубного врача, и жена директора могут спокойно отойти в сторонку, могут перемывать ей косточки или, проявив великодушие, смолчать. Нам же не дано отойти в сторону при щекотливой ситуации, а перемывать ей косточки мы просто обязаны. Для каковой цели — как почти всегда — имеется множество возможностей даже при самых твердых, почти нераздвигаемых рамках. Во-первых, у нас есть вещественные доказательства: следы нашей скудной переписки тех лет. Во-вторых, обрывки записей о детях. Поскольку, когда Анне исполнилось три года, родилась Лена, во всех отношениях полная противоположность сестре: темноволосая, хрупкая, чувствительная. Если я и без того вечно жаловалась на разрозненность и несистематичность ее наследия, что прикажете говорить мне теперь, при виде этой стопки записок? Как будто под рукой у нее за все годы ни разу не было ни тетради, ни блокнота, а сплошь использованные конверты, оборотная сторона всяких отчетов и напоминаний — писчебумажные отходы со стола ее мужа.

Третьей возможностью подойти вплотную к тем годам было бы элементарное воспоминание. Казалось бы, нет ничего проще, чем представить себе еще раз Кристу Т., как она поднимается по ступеням, неся на руках завернутый в одеяла сверток — Анну, как еще с лестницы кричит нам, что ужасно устала, как мы, несмотря на это, засиживаемся до поздней ночи, даже когда думаем, что не надо бы терять столько времени. Вот какую картину я вижу.

Все указывает на совершающийся переход. Так, как сейчас, не останется. Подаваемые знаки имеют лишь временное значение, хорошо, когда это понимают. Ее письма, небрежные и редкие, устаревшие, минувшие, в них закрадывается никогда не принимаемое всерьез чувство неполноценности. Ее заметки — не более как обещание себе самой, как отзвук уже неистребимой привычки. Наши мимолетные встречи — аванс, всего лишь аванс в счет того времени, которым мы когда-либо будем располагать для нормальной встречи.

Пора четких картин миновала. Мы приближаемся к размытой зоне настоящего. Но чего нельзя отчетливо увидеть, то, вероятно, можно услышать.

Я слышу, как она говорит: мы не видимся.

Я слышу, как она терзается. Вот доказательство того, какой она была, вот, извольте: она жаждала ощущений, она жаждала смысла. Мы не видимся.

Да, но зачем это нужно?

Она стояла на своем. Мы должны знать, что с нами произошло, говорила она. Надо знать, что происходит с человеком.

К чему? А вдруг это только расслабит нас?

Она упорствовала: нельзя действовать вслепую и вглухую тому, кто не глух и не слеп на самом деле. Она стояла за ясность и за сознательность, но не разделяла распространенного мнения: для этого требуется лишь немножко храбрости, лишь внешняя сторона событий, которую легко принимают за истину, лишь малая толика разговоров о наличествующем прогрессе.

«Мир на земле» — это выражение вдруг обрело вес; разум, думали мы, наука, научное столетие. Ночью мы выходили на балкон, чтобы в течение нескольких минут наблюдать траектории новых звезд. Открытие, что земля, вызволенная из плена железных определений, снова доступна нашему вмешательству и нуждается в нас со всеми нашими несовершенствами, в которых легче признаешься, когда видишь, что они не грозят увлечь тебя в пропасть…

Она полагала, что над своим прошлым надо так же трудиться, как над своим будущим, это я узнаю из заметок, которые она делала по поводу прочитанных книг. Одна редакция попросила ее написать об этом, но из-за бурно усиливающейся, нездоровой усталости она не пошла дальше этих заметок, и я не уверена, что она применила бы на практике те критерии, которые сама же не моргнув глазом установила. Она отнюдь не надеялась встретить нечто совершенное, но ей хотелось, чтобы все было свежим и новым, а не бледным, случайным и банальным, как в действительности, чтобы описывалось нечто другое, а не еще и еще раз давно виденное и повсеместно известное. Оригинальность, помечает она у себя и добавляет: утраченная из трусости. Вероятно, человеку надо разрешить кое-что вычеркивать в жизни, писала она. Не здесь.

Счастливое, благоприятное для всех начинаний время прежней беззаботности было упущено, и мы сознавали это. Мы вылили последнее вино под яблоню. Новая звезда так и не показалась. Мы замерзли, вернулись в комнату, за нами проник туда свет луны. Ее ребенок спал, она подошла к постельке и долго глядела на него. Нельзя иметь все сразу, это общеизвестно, но что проку в таком знании?

Вероятно, в жизни и можно кое-что вычеркивать… Но когда она была одна и стояла в дверях комнаты, и глядела на длинный коридор, и тишина уже готовилась схватить ее, она громко сказала: нет.

При каждой возможности она ездила с мужем по деревням. Старая жадность на лица, как они выглядят, когда услышат добрую или дурную весть, как они напрягаются, принимают решение, колеблются, сомневаются, постигают, преодолевают. Она забывает себя при виде этих разворошенных крестьянских лиц. Юстуса зазывают в чистую горницу. Что думает господин доктор насчет кооперативов, только по-честному? У Юстуса при себе таблицы: производство молока, свинины, зерновых. Мировой рекорд — по сравнению с их округом. Криста Т. видела: еще никогда от них не требовали большего, невиданный ранее шаг через границу, которая казалась им несдвигаемой. Время от времени она рисковала осторожно вставить словцо, обычно адресуясь к женщинам, с которыми выходила на кухню, которые поили молоком Крошку-Анну, а попутно заводили извечные ламентации, привычные жалобы на жизнь, обильно нашпигованные обвинениями, и лишь изредка мелькал в их речи торопливый вопрос под робкий взгляд, устремленный на дверь горницы: а кому мы нужны, вот уж не поверю, такого еще не бывало, уж больно все внове…

А ведь есть люди, говорила Криста Т., которым как раз интересно, чтобы все внове, это надо использовать. Когда они возвращались и работа была сделана, Юстус останавливал машину, где она укажет. Они поднимались на холм и глядели по сторонам, либо заходили в старую церковь, либо она заставляла Юстуса рассказать ей про экономическое положение той или иной деревни либо истории про тех крестьян, от которых они возвращаются. Может, он делает все это только мне в угоду, думала она, опасаясь, что утомит его. Но никогда в жизни он не изучил бы так скоро и основательно свой участок без ее вопросов. Однажды, когда уже наступил май и можно было, отыскав теплое местечко, присесть на взгорке, — вид, который им открывался, был не из самых красивых, скорее убогий, хотя освещение очень его красило, — оба вдруг почувствовали, что им не хочется уходить отсюда. Вслух они ничего не сказали, но каждый знал про другого, что у него мелькнула эта мысль.

Думается, именно в те дни она начала делать наброски нового дома — пока только играть в новый дом. Но это была одна из тех игр, которые рано или поздно приобретают над нами полную власть.

Мама, говорит Анна, проснувшись, мы сейчас смотрим друг на друга как чужие! Уже? — думает Криста Т., но не хочет пока с этим мириться, прижимает девочку к себе, иди сюда, радость моя, как и каждая мать, душит отчуждение объятиями, но иллюзия, будто она сжимает в объятиях часть самой себя, не рождается. Тогда она отпускает девочку и позволяет той разглядывать себя. Потом они выходят вместе в поля, дорога твердая и с глубокими рытвинами, на дворе лето. Они выбирают для отдыха лужайку, поросшую короткой травкой и окруженную невысокой каменной оградой. Анна карабкается по рукоятке граблей, Криста Т. видит, как девочка сидит на ограде и болтает ногами, за спиной у нее фон синий и зеленый, сияющий и мрачный. Им приходится бежать, на небе вырастает стена облаков, — поздно, на них обрушился тяжелый дождь, и через несколько шагов они промокли до нитки. Дома они помогают друг дружке досуха вытереть волосы, они вместе садятся в большое кресло и пьют горячее какао, на дворе стало еще темней, между каплями дождя мелькают градины. Мама, говорит Анна, а теперь я что-то тебе расскажу: ведь правда же, что иногда очень приятно выдумывать?

Вечером Криста Т. вырывает листок из приходно-расходной книги. Ветер и солнце, пишет она. За спиной — унылый ряд серо-красных городских крыш. Индивидуальные садики с копающимися и сеющими, люди протискиваются друг мимо друга по узким тропкам между свежевзрыхленных гряд. Сюда мы посадим бобы, сюда огурчики, а здесь тетя хочет посеять морковку. Старательно поворачивается ключ в навесном замке на садовой калитке. И противопоставление — просторная сухая тропинка, невысокая ограда, Крошка-Анна верхом на граблях. Краски: красная, синяя, зеленая, а читается так: тоска. Ей удается тремя красками изобразить тоску. Девочка верхом на граблях будет вечно стоять перед моими глазами, пусть даже для Кристы Т. это было всего лишь поводом взяться за перо, а может, именно потому получается прозрачно, но надежно и точно, но без мелочности. Если ее влекло к стабильности, она хотела одновременно показать, что и стабильность невечна.

Итак, повесть о салфетке, рассказанная Крошкой-Анной.

Жила-была Салфетка, желтая с красной каемкой, у нее, как и у всех, была мама, но у мамы вдруг не стало биться сердце, и мама умерла. Пришлось Салфетке закопать ее и все делать самой, даже обед готовить. Тут она, конечно, обожгла пальцы, и не могла завязать их, и за стол не могла сесть, и конфетки не нашла в буфете, ну ничегошеньки-то она не умела. Взяла Салфетка и вылетела в окно. Месяц сиял, Сова уже стояла на небе. Кошка прогуливалась, и в каждом руке у нее, как у берлинских кошек, было по рюмочке для яичек. Сова подлетела к лампе, а Салфетка за ней, но тут им навстречу вылетела Пепельница, на которой белыми буквами было написано: Это Очень Злая Пепельница. Салфетка испугалась и полетела к матери. И у матери снова забилось сердце, они вместе пошли домой, и мать следила теперь, чтобы к ним в дом больше не приходили злые…

Не изменила ничего, помечает Криста Т., записано слово в слово. Неужели все дети — поэты?

Всегда что-нибудь вынуждает отложить перо. Послушать музыку, совсем старую или самую новую. Питать в себе опаснейшую тягу к чистому, страшному совершенству. Сказать «совсем, либо вовсе ничего» и внимательно прислушаться к эху: вовсе ничего… Задвинуть ящик, в котором множатся записки. Недоделки, промахи, дальше не идет. Впустую растраченное время. Вечер еще не наступил, а она уже снова чувствует усталость. В последний год эта усталость, порой нас раздражавшая, начала переходить в смертельную усталость, против которой она боролась изо всех сил. Болезнь предательски подкрадывалась под маской усталости. У Кристы Т., должно быть, мелькало подозрение, что это ловушка, которую она сама себе приготовила, поэтому она твердо решила не попадаться. Она вставала, как всегда, едва докрутится пластинка, варила себе крепкий кофе.

В эту пору ее чаще всего навещал Блазинг, и она встречала его приветливо. Он входил, потирал руки, хватался за пластинку: что-нибудь новенькое? — придвигал кресло к маленькому столику: господин супруг все еще пребывает в чреве у какой-нибудь коровы?

Ах, она хорошо его знает, она видит его насквозь и все же радуется возможности поговорить с живым человеком о том, что ее беспокоит. Три дня назад Юстус впервые оперировал стельную корову. У ней в рубце оказалось два гвоздя и большой осколок стекла, с тех пор Юстус днюет и ночует возле этой коровы. Прогноз очень благоприятный, но, представьте себе, что будет, если у него неудачно пройдет первая операция?!

Лучше Блазинга ей слушателя не найти. Правда, Блазинг на своем веку почти ничего всерьез не делал, но зато он хотя бы раз наблюдал, как это делают другие. Коли понадобится, он готов тут же на столешнице изобразить внутренний разрез стельной коровы, чтобы каждый мог убедиться, как безопасно здесь оперативное вмешательство, да еще вдобавок при талантах Юстуса. Сам он, Блазинг, неоднократно наблюдал, как Юстус извлекал телят на свет божий, ему, Блазингу, можете не рассказывать…

Криста Т. и не собирается ему ничего рассказывать, она слушает его бойкие речи, и все происшествия во всех деревнях округа, знакомых ему как никому другому, превращаются в занятные побасенки и притчи. Учительница в деревне Б. хотела наложить на себя руки? Хотеть-то хотела, но все подстроила так ловко, хитрая дрянь, чтобы жених своевременно ее нашел.

Бухгалтеру государственного имения дали два года? Дать-то дали, но кто будет теперь бухгалтером? Его брат! Любопытно, а в чей карман залезет этот? Старик Вильмерс загубил пьянством свою печень и помер? Блазинг лучше знает, отчего тот помер: в больнице не заметили, что у старика лопнул аппендикс. Вот как еще бывает. А теперь они стараются свалить на пьянство, все они одна шайка!

Если верить Блазингу, то весь мир, вместе со всем миром, — одна шайка, впрочем, иначе и быть не может, а кто этого не понимает, тот сам виноват. А правда ли, спрашивает Криста Т., что он намерен развестись, что он намерен бросить жену с тремя детьми, что он… Блазинг воздевает руки: чего только не наговорят люди! И задумчиво добавляет: кто знает, как все сложится. Кто знает, где можно — или нужно — произвести посадку. Поезда-то, они ходят все время. Или вы считаете, что Блазинг пойдет ко дну?

Но тут является шеф.

Блазинг начинает расставлять шахматы. Юстус приносит вино. Сегодня без шахмат. Устал до смерти. Корова пошла на поправку. Поедем завтра со мной, посмотришь на нее.

Ну, говорит Блазинг, кто был прав?