Игра на чужом поле. 30 лет во главе разведки

Вольф Маркус

Общепризнанно, что разведка ГДР, завоевавшая славу одной из лучших и наиболее эффективных в мире, во многом обязана своими достижениями ее бессменному руководителю — Маркусу Вольфу.

Эту книгу с напряжением ждали давно и во многих странах и особенно в нашей стране — самой близкой для автора, не говоря, конечно, о его родной Германии, стране, где он вырос и работал, с которой теснее, чем с кем-либо, был связан как шеф сильнейшей из дружественных разведок.

Уже нет ГДР, но борьба, в которой участвовал М. Вольф, продолжается — теперь уже против мстительной «юстиции победителей».

Публикуемая книга — это тоже часть его продолжающейся борьбы, а не сглаженные временем мемуары.

Резкая, драматичная, правдивая, полная достоинства книга Маркуса Вольфа займет одно из самых видных мест в мировой литературе о разведке.

Сын известного писателя Фридриха Вольфа, М. Вольф свободно владеет словом, его захватывающее, остроумное повествование будет интересно читателю любого возраста и профессии.

 

Благодарность

Я работал над этой книгой с конца 70-х годов. Писать я ее начал в 1991 году в Москве. Первый вариант закончил во время моего процесса в конце 1993 года, окончательный — в начале 1997 года.

За советы, поддержку и прежде всего за солидарность и оказанную помощь при подготовке англо- и немецкоязычного изданий я в особенности благодарю Энн Мак-Элвой, Клауса Айхнера, Кая Германа, Юргена Йесселя, Ауне Ренк и Крейга Р. Уитни.

Я особенно благодарю мою жену Андреа, которая приняла самое большое участие в становлении этой книги и в эту пору испытаний всегда была рядом со мной.

 

 

Введение

Эта книга — рискованное предприятие. Я возглавлял успешно работавшую разведку и был превращен в некий символ, а потому должен считаться с высокими ожиданиями читателей.

Одни ожидают увидеть перед собой энциклопедию второй древнейшей профессии, другие — нечто вроде сюжета фильма о Джеймсе Бонде или шпионского триллера. Вот только герои таких фильмов и книг имеют с реальными представителями разведслужб не больше общего, чем сказочные зверюшки Уолта Диснея — с настоящими животными, населяющими леса, степи и саванны. В действительности нервы шефа разведки напряжены куда сильнее, чем у героев фильмов, и акции, сигнал к проведению которых он дает, происходят в идеальном случае бесшумно и в значительной степени незаметно.

Для какого читателя выбираю я то, о чем стоит рассказать, из множества воспоминаний и мыслей, которые и составляли мою повседневность? Кое-что, вызывавшее сильнейшее волнение много лет назад, после проверки временем представляется почти банальным. И наоборот, часто только в ретроспективном взгляде информация и события, казавшиеся обыденными, а с ними и люди, которые многое ставили на карту, обретают свое истинное значение.

Участники событий, о которых идет речь в моей книге, большей частью еще живы. Эти люди вызывали и вызывают во мне особый интерес. Привлекательность работы для меня заключалась не в бумагах, ежедневно скапливавшихся на письменном столе, а во встречах с людьми, которых совершенно разные причины побудили заняться их опасным делом, в знакомстве со столь несхожими характерами. Моральная ответственность по отношению к этим людям у меня сохраняется. Многим из них еще угрожает судебное разбирательство, под угрозой само существование некоторых из них в качестве обычных граждан. Другие, отбыв заключение, начали жизнь заново. Все это мне пришлось учитывать в воспоминаниях. Поэтому я прошу читателей отнестись с пониманием, когда не будут названы многие имена, когда в ряде случаев будет проявлена сдержанность, а кое-что вообще обойдено молчанием.

Успехами службы, которую я возглавлял, были отмечены наиболее острые моменты в истории холодной войны. Это время сформировало по обе стороны резкие образы непримиримых врагов. Видя в нашем противнике “империалистического агрессора”, мы сами воплощали для миллионов людей по ту сторону “империю зла”. Стереотипы, складывавшиеся десятилетиями, продолжают действовать и теперь. В то же время в сознании многих годы ожесточенной холодной войны слишком быстро ушли в прошлое. Нелегко рассказывать историю этого времени, пережитого мною, так, чтобы ее поняли и по ту сторону исчезнувшего “железного занавеса”.

И наконец, могло бы показаться самонадеянным намерение писать об успехах не существующей теперь разведки, да еще после столь плачевной ликвидации государства, которому она служила. Но вызов, брошенный мне, заключается как раз в крахе всей системы, в которую была включена моя страна. Каковы причины случившегося, когда и в чем они проявились?

Примерно за десять лет до поворота, происшедшего осенью 1989 года, меня охватили беспокойство и стремление поразмышлять о симптомах и причинах все явственнее проступавшей болезни системы, которую мы считали социализмом. Я начал писать, еще веря в возможность лечения. Поэтому в 1983 году подал рапорт о выходе на пенсию, и с тех пор эта книга живет во мне.

Я пытался рассказать о том, что было, не приукрашивая факты. Пусть читатели, критики и историки проверят, подтвердят или оспорят их. В объединенной Германии при осмыслении истории предпринимались и будут предприниматься попытки сводить счеты, чтобы в конце концов осталась только одна точка зрения. Но я считаю, что после провозглашенного окончания холодной войны следует произвести инвентаризацию по обе стороны бывших фронтов и что история, заслуживающая этого названия, не может быть написана только лишь победителями.

Историю можно понять только как историю пережитого. Я хотел бы своими субъективными свидетельствами способствовать именно такому пониманию этого времени — времени, полного противоречий.

 

Пролог

Пришел день, в наступление которого никто из моих родных и друзей не хотел верить. Знакомые и незнакомые, старые друзья в Москве и новые друзья в Вене, французские и шведские писатели, раввин из Иерусалима и бывший руководитель Моссад из Тель-Авива, сенаторы и юристы из США — никто из них не был готов к тому, что я окажусь на скамье подсудимых. Никто, кроме меня.

В сопровождении жены и двух адвокатов я шел к зданию Верховного земельного суда в Дюссельдорфе, находившемуся в нескольких сотнях метров от Рейна. На башне суда распростер крылья орел — эмблема германского рейха. Среди непрерывного мелькания фотовспышек на миг появилось лицо фотографа, ставшего в известной степени летописцем бурных событий, в которых я участвовал в последние годы. Еще во времена существования ГДР он в подписи к одному снимку назвал меня “носителем надежды”. Иначе выглядела подпись к его же снимку большой демонстрации протеста 4 ноября 1989 г. на Александерплац в Берлине. Здесь я внезапно предстал как “генерал Штази”. Так кем же меня видели теперь?

Помещение, в котором должно было состояться слушание, было тем же самым залом А 01, где та же самая коллегия по уголовным делам вела процесс Кристель и Гюнтера Гийом. Я говорю о том самом Гийоме, внедрение которого в ближайшее окружение Вилли Брандта многие еще и сегодня считают одним из моих величайших успехов, хотя это не соответствует действительности. Для проведения шоу-процесса против шпиона, “пригретого на груди канцлера”, был специально оборудован зал в подвале, защищенный от подслушивания. Выбор этой сцены для суда надо мной, конечно же, был не случаен.

Семь долгих месяцев, в течение которых процесс во всей своей ирреальности проходил перед моим взором подобно спектаклю, в памяти всплывали образы прошлых лет. Часто они казались мне не менее оторванными от действительности, чем представление, разыгрывавшееся в зале А 01.

Когда после четырех десятилетий разделения и враждебности два германских государства готовились к объединению, я внезапно увидел себя в роли заложника исторических событий.

Моя страна и мир социализма рухнули на моих глазах. Эта страна на протяжении сорока лет называла себя Германской Демократической Республикой и в качестве таковой себя и осознавала. Тем не менее все это время она была связана своего рода браком по принуждению с экономически могущественной Федеративной Республикой Германией.

Мое положение оказалось куда как незавидным. Пришлось раз и навсегда распрощаться со всеми упованиями на реформированную ГДР. Моя репутация “носителя надежды”, приверженца Горбачева теперь и гроша ломаного не стоила. Чтобы спастись от нараставшей истерии и иметь возможность поработать над книгой о событиях 1989 года, я уже весной 90-го пытался обрести совет и покой в Москве, городе моего детства и юности.

В Москве, где моя семья когда-то нашла убежище от преследований, грозивших ей в “третьем рейхе”, всегда оставалась частица моего сердца. Дача моей сводной сестры Лены, а главное — ее прекрасная квартира в знаменитом Доме на набережной, где жили многие выдающиеся люди 30-х годов, вызывавшие наше восхищение и зачастую ставшие жертвами сталинских репрессий, властно напомнили о противоречивом и бурном времени моей юности. Взгляд на Кремль, возвышавшийся за скованной льдом Москвой-рекой, порождал чувство защищенности, а холодный зимний воздух оживлял мысль.

Конечно, в Москве мне хотелось выяснить, могли ли мои сотрудники, бывшие разведчики, работавшие на Западе, да и я сам рассчитывать на поддержку и помощь бывших коллег из КГБ, а также на поддержку и помощь Кремля. В Берлине сотрудники всех подразделений министерства госбезопасности вновь и вновь устно и письменно рассказывали мне о своей судьбе. Множившиеся день ото дня разоблачения деяний спецслужб неизбежно раздували ненависть населения ко всем бывшим государственным чиновникам. При этом не имело значения, на каких должностях работали эти люди, так что многим моим бывшим сотрудникам все больше приходилось опасаться за саму жизнь.

После моего приезда в доме для гостей, расположенном на юго-западе Москвы, в Ясенево, поблизости от кольцевой автодороги, рядом с новым внушительным зданием Первого главного управления КГБ — центром советской разведки, меня в высшей степени сердечно принял Леонид Шебаршин, который уже после моей отставки стал ее начальником. В ходе нашего многочасового разговора, завершившегося за богато сервированным столом, я смог сообщить ему мало что нового. Берлинское представительство КГБ хорошо информировало моего собеседника. Его дружелюбие не могло обмануть меня насчет того, что какого-либо решения моих вопросов, то есть ненаказуемости как штатных сотрудников нашего ведомства на Востоке, так и секретных на Западе воссоединенной страны, можно добиться только на уровне президента. Большего я ждал от прямого контакта с Кремлем через глубокого знатока германо-советских отношений Валентина Фалина, который выдвинулся к этому времени на роль ближайшего советника Горбачева по внешнеполитическим вопросам. С начала 80-х годов я не скрывал от него своей озабоченности развитием событий в ГДР и всегда находил в Фалине внимательного и живого собеседника.

Не впервые в жизни я попадал в ситуацию, в которой ожидал помощи от матушки-России, даже при том, что, вопреки всем слухам, после увольнения со службы в 1986 году не поддерживал контактов ни с Москвой, ни с берлинским представительством КГБ.

Во время выборов в марте 1990 года я проголосовал в посольстве ГДР в Москве. Несмотря на все предсказания, Ханса Модрова сменил на посту премьер-министра не социал-демократ Ибрахим Бёме, неизвестный до тех пор, а христианско-демократический политик Лотар де Мезьер, также ставший известным только в последнее время. Мой многолетний начальник Эрих Мильке был арестован, а давление на моих бывших сотрудников возрастало с каждым днем. Тем не менее я решил вернуться в Берлин.

Еще оставался проблеск надежды на разум, прежде всего в позиции нашего главного союзника. Даже в самых мрачных предчувствиях я не мог представить себе, что произойдет в результате подписания договора “два плюс четыре”. Несмотря на нараставшие сомнения в политических способностях Горбачева, я долго после того, как стали известны решения, принятые в июле 1990 года в Архызе, — а согласно им территория ГДР без всяких условий включалась в НАТО — не верил и не хотел верить в то, что лидер Советского Союза, не возразив и словом, мог бросить своих ближайших друзей и союзников на произвол судьбы. Этот шаг вызвал не меньшее удивление нового друга Горбачева Гельмута Коля и его окружения. Летом 1990 года еще нельзя было предугадать, к каким последствиям приведет такое развитие событий, но нам уже не приходилось рассчитывать на милость победителей — в лучшем случае на их политический разум.

С распродажей ГДР сотрудникам моей службы, равно как и мне, стали поступать предложения, смысл которых был прост: по возможности заполучить известные нам секреты. За это предлагалась высокая цена — свобода.

Первое предложение было полной неожиданностью. Правда, я знал, что мои бывшие противники из западногерманских служб, не жалея сил и не особенно стесняясь в выборе средств, увиваются вокруг бывших сотрудников моего аппарата. Моему зятю, который успешно внедрился в Федеральное ведомство по охране конституции, обещали амнистию и полмиллиона марок в качестве вознаграждения, если он выдаст свои источники. Он отверг это предложение и предпочел иной путь, несмотря на то что это привело его к кризису цели и смысла жизни и исчерпало его физические и духовные силы.

Тогда, в начале мая 1990 года, мне позвонил Петер-Михаэль Дистель, министр внутренних дел в правительстве де Мезьера, и спросил, готов ли я к беседе с ним. Мы договорились встретиться в доме для гостей министерства внутренних дел в Цойтене, юго-восточном предместье Берлина. Не вызывало сомнений, что этот разговор мог состояться только с ведома федерального министра внутренних дел Вольфганга Шойбле. Мои преемники Вернер Гроссман и Бернд Фишер информировали меня о том, что эмиссар Шойбле некий г-н Вертебах уже обосновался рядом с Дистелем в качестве наместника.

Дистель встретил меня без надменности или чванства, которые так охотно демонстрировали теперь те, кто извлек выгоду из политического поворота. Его дружеское обращение создавало атмосферу взаимного уважения и доверия. Не было ни намека на мое затруднительное положение. Министр просто хотел посоветоваться со мной о том, как можно было бы наилучшим образом снять напряженность и прояснить ситуацию.

Собеседник пояснил, что люди Шойбле не достигли особо серьезных результатов в беседах с моими преемниками. Если мы действительно хотим сделать реальной перспективу амнистии, сначала следовало бы раскрыть по меньшей мере дюжину наших важнейших западногерманских источников. На Бонн, сказал Дистель, оказывают давление, и Шойбле теряет терпение. Рано или поздно его люди все равно добьются своего. По ходу разговора у меня лишь усиливалось впечатление, что он ждет от меня откровений, которые мог сделать только я.

Помня многократные публичные нападки тогдашнего президента Федерального ведомства по охране конституции, я счел предложение о конструктивном сотрудничестве слишком уж маловероятным, чтобы можно было ему поверить. Правда, оно последовало в тот момент, когда я был готов к любому разговору, который давал мне малейший шанс сделать хоть что-нибудь для моих людей. Все же я не хотел без нужды лезть в пасть льва… поэтому сменил тему и предложил Дистелю консультировать его по проблемам особо опасных преступлений и борьбы против терроризма.

“Г-н Вольф, — ответил министр, которому тоже надоели разговоры вокруг да около, — вы так же хорошо, как и я, знаете, что всем нам предстоит плен. Единственная возможность, которая еще осталась, — чтобы мы сами участвовали в решении вопросов, как нас разместят и как будут кормить”.

Он, конечно, был прав. Различие между нами заключалось только в том, что ему, вероятно, предстояла карьера в воссоединенной Германии, мне же, напротив, — не один год за тюремными стенами. Разумеется, я хотел оставаться на свободе, но осознавал свои моральные обязательства. Они заключались в том, чтобы не предавать никого из тех, кого сотрудники моей службы побудили к разведывательной деятельности.

В конце концов мы договорились, что я установлю контакт со своими преемниками Гроссманом и Фишером, чтобы сдвинуть с мертвой точки застрявшие переговоры с г-ном Вертебахом. Мне дали понять, что уже есть предложения и с других сторон и что часы не остановятся.

Между тем последовало еще одно более чем ошеломляющее предложение, неожиданно прозвучавшее с такой стороны, что сам бы я никогда не додумался до подобной возможности. В конце мая 1990 года у садовых ворот моей дачи в Прендене появились два американских джентльмена с букетом цветов и коробкой конфет для моей жены, с обезоруживающей откровенностью назвавшиеся представителями ЦРУ. Они попросили разрешения войти.

Старший, безупречно одетый, представился мистером Хэтэуэем, личным уполномоченным тогдашнего директора ЦРУ Уильяма Уэбстера. Он в совершенстве владел немецким.

“Типичный бюрократ”, — прошептала моя жена Андреа, когда мы искали на кухне вазу для цветов и пепельницу для меня. Хэтэуэй оказался фанатичным противником курения и как только мог уговаривал меня не закуривать. На мой шутливый вопрос, не начало ли ЦРУ кампанию против курения, он отреагировал сдержанной улыбкой.

Его более молодой сопровождающий производил впечатление жесткого человека. Он назвался Чарльзом, руководителем берлинского представительства ЦРУ, но казался скорее телохранителем — был неразговорчив и, похоже, не особенно интересовался беседой. Андреа он напомнил американских морских пехотинцев, какими она видела их в кино.

Посетители заявили, что они сознательно избегали всякого телефонного контакта и тем самым любого предупреждения о своем приходе, чтобы их не подслушали КГБ или восточногерманские службы. Мне понравилось, что американцам пришло в голову разыскать меня в лесу, вдалеке от любопытных взглядов. Что за странное ощущение — четыре года спустя после ухода из разведки сидеть в собственных четырех стенах напротив ведущих представителей могущественнейшего разведывательного ведомства западного мира!

Нетрудно было догадаться, чего они от меня хотели. Хэтэуэй вплетал в непринужденный разговор то один, то другой комплимент моей честной позиции и моему авторитету признанного главы одной из наиболее успешно действовавших разведок. Он не скрыл своего сочувствия мне в связи с большой вероятностью ареста, грозившего мне после воссоединения. Американец ясно дал понять, что знал обо мне очень многое, и теперь проверял в разговоре то, что было ему известно. Чтобы создать атмосферу искренности, он старался откровенно рассказывать о себе и своей карьере.

“Вы — человек высокой трудовой морали и интеллигентности”, — сказал Хэтэуэй. Я подумал: «Сначала пряник, а когда же будет кнут?” Одна чашка кофе следовала за другой, и, к неудовольствию гостей, я выкуривал сигарету за сигаретой. В конце концов я потерял терпение. “Джентльмены, вы, конечно, пришли сюда не для того, чтобы расточать мне комплименты. Вероятно, вы чего-то ждете от меня”.

Оба обрадованно засмеялись, освободившись от необходимости говорить обиняками. Хэтэуэй понизил голос. “Мы знаем, что вы — убежденный коммунист. Но если бы вы были готовы консультировать нас или помогать нам, то все это можно было бы уладить между нами. Об этом никто не узнал бы. Вы понимаете, что мы умеем устраивать такие вещи”.

“Вот оно!” — просигналил мой мозг. Эмиссар нашего главного противника в холодной войне предложил мне убежище от мести своего немецкого союзника по НАТО.

“Калифорния, — продолжал между тем Хэтэуэй почти без акцента, — очень красивое место. Там круглый год стоит чудная погода”.

“Да и Сибирь неплоха”, — отшутился я. Мне отчетливо представилась вся нереальность ситуации, мучительно похожей на самые плоские штампы шпионских романов. Мы засмеялись, что дало мне время подумать. Потом я сказал: “Ну хорошо, а как же мне представить себе жизнь в США? Я ведь совсем не знаю страну”.

Хэтэуэй заговорил о доме и финансовой поддержке в любой мыслимой форме. От имени Уэбстера он был уполномочен давать любые обещания обязывающего характера. Я никак не реагировал, хотя и знал, что начальнику отдела моей службы, отвечавшему за США, полковнику Юргену Рогалле за сведения, которыми он располагал, предлагался миллион долларов. Мы продолжали вежливую беседу о крахе коммунизма и о высоком авторитете моей службы. На вопрос о том, каких ответных шагов ожидают от меня, Хэтэуэй сказал: “Конечно, вам придется кое-что сделать для нас”.

Чтобы не дать разговору пойти в совсем уж бессмысленном направлении, я заявил, что от меня не стоит ожидать выдачи имен каких бы то ни было агентов. “Но для вас бы это было стоящим делом”, — заметил Хэтэуэй.

Такое смешение лести и надменности вызвало реакцию, которой собеседники не ожидали.

“Господа, — заявил я, — у меня есть определенный опыт в этих делах. Я знаю, чего вы хотите. Вы ожидаете от своего визави очень многого, но тут я ничем не могу быть полезен. В таких случаях самое лучшее — терпение. Можно говорить о многом и не держа в кармане подписанный договор”.

Это была самая вежливая форма для того, чтобы дать выход моим далеко не дружественным мыслям. Конечно, я мог бы оказать Хэтэуэю и более недвусмысленный отпор. Он, похоже, думал, что имеет дело с зеленым юнцом.

“Вы должны нам помочь”, — упрямо повторял американец. “Вы могли бы требовать чего-то подобного, сделай я первый шаг, — сказал я терпеливо, хотя все во мне кипело. — Тогда у вас действительно были бы основания спрашивать, что я намерен предложить. Но все обстоит не так. Вы пришли ко мне, а не я к вам”. “Конечно, конечно, — согласился Хэтэуэй. — Разумеется, я приехал в Берлин, чтобы поговорить с вами”.

Я продолжал: “Для меня существует граница, которая проходит там и тогда, где и когда речь заходит о предательстве в отношении людей, работавших со мной. Имена моих агентов — это табу. Если вы хотите продолжить разговор со мной, то пригласите меня в США. Там мы можем углубиться в детали. До того как я приму какое бы то ни было решение, мне надо по меньшей мере познакомиться со страной, где мне, по вашему предложению, предстоит поселиться”.

“Но здесь-то вы вовсе не в безопасности”, — возразил Хэтэуэй, будто я сам не знал, что мне угрожало. “Не забудьте, есть и Россия”, — ответил я. “Не надо бы вам ехать в Москву, — заметил американец, на сей раз повернувшись к Андреа. — Жизнь там очень трудна. Подумайте о семье. Поезжайте в страну, где вы сможете наслаждаться жизнью, сможете без помех работать и писать. Если я не ошибаюсь, такие условия для вас есть сейчас только в Америке”.

Что и говорить, идея о том, чтобы, уйдя на покой, коротать дни в солнечной Калифорнии, была, конечно же, заманчивей мысли о немецкой тюремной камере. Но обрести эту свободу в качестве “гостя” ЦРУ? Там бы меня, конечно, взяли в оборот. Я хотел оставить для себя открытым путь в США, но не ценой потери лица.

Так я и упорствовал, настаивая на предложении официально пригласить меня в США и организовать для меня турне. Но это моим гостям совсем не нравилось. Они говорили о квотах, которые ограничивали возможности ЦРУ, и о необходимости считаться с чувствительностью властей ФРГ. Моя идея использовать в качестве принимающей организации какое-нибудь издательство или кинокомпанию — я ведь, в конце концов, не был совсем уж неизвестным автором — не нашла отклика. Позже, вспоминая эту беседу в более спокойной обстановке, я подумал, что в обратной ситуации нечто подобное не составило бы проблемы для моей службы.

Наступила довольно длительная пауза. Хэтэуэй покачал головой. Он настойчиво повторял, что я могу прийти к соглашению с ЦРУ без необходимости предавать кого бы то ни было. Постепенно мне стало ясно, что мой собеседник и его служба были заинтересованы не столько в моей информации, имевшей важное значение для Федеративной республики, сколько в чем-то, связанном с моими отношениями с КГБ, советской разведслужбой. Чтобы действовать наверняка, я сказал: “Не знаю, какое подразделение своей службы вы представляете, и могу только кое-что предполагать на этот счет. Вы, конечно, хотите узнать от меня что-то определенное, не так ли?”

“Господин Вольф, — ответил Хэтэуэй тихо и рассудительно, — нас привело сюда предположение о том, что вы можете помочь нам в определенном деле. Мы ищем “крота” в нашей службе, который нанес нам большой ущерб. С 1985 года произошло много плохого, и не только в Бонне, но и в других местах. Мы потеряли от тридцати до тридцати пяти сотрудников, среди них и некоторых в самом аппарате”.

Хэтэуэй был так хорошо информирован о структурах советского аппарата, особенно его внешней контрразведки, что я заподозрил в нем высокопоставленного сотрудника американской контрразведки. Он осторожно упомянул имена известных предателей из Советского Союза — Пеньковского, Гордиевского и Попова. Американец высоко оценил моего советского коллегу, начальника внешней контрразведки генерала Киреева, вместе с которым я планировал не одну операцию против ЦРУ. Мой собеседник, похоже, знал о некоторых из них. Затем он попытался изменить тему и коснулся в беседе американского дипломата Феликса Блоха, вызывавшего подозрение у ЦРУ. Так как в штаб-квартире ЦРУ в Лэнгли, по всей вероятности, дотошно регистрировалось все, что свидетельствовало о моем сотрудничестве с КГБ, там надеялись в беседе со мной выйти на более обстоятельную информацию о предполагаемом агенте.

Но именно такая информация — наиболее тщательно оберегаемая тайна любой службы. Источник, работающий в самых высоких сферах, никогда не был бы раскрыт другой службе, даже той, с которой могли существовать самые тесные союзнические отношения. Самое большее — был бы намек на то, что в определенной области есть “хорошая связь”.

Настойчивость Хэтэуэя была лучшим доказательством серьезной озабоченности ЦРУ. Ему стоило определенных усилий дать мне понять это. После того как беседа еще некоторое время безрезультатно прошла по кругу, Хэтэуэй предложил встретиться снова на следующий день.

Повторилась почти точь-в-точь та же процедура. Теперь в действие вступил и Чарльз. Оба пытались убедить Андреа в привлекательности жизни в США. Чарльз забросил еще один крючок, оставив на случай необходимости бесплатный телефонный номер в Лэнгли.

Американцы не получили от меня никакого обещания. Они перешли на позицию ожидания, уверенные в том, что мое положение может только ухудшиться. Так оно и случилось.

С середины июля средства массовой информации сообщали в радостном предвкушении, что в полночь со 2 на 3 октября в дверь моей квартиры позвонит чиновник, чтобы выполнить приказ об аресте, выданный федеральным генеральным прокурором. Как-то раз во время завтрака появился один знакомый репортер “Бильд-цайтунг” и с обезоруживающей откровенностью не только предложил мне хороший гонорар, но и пообещал взять на себя расходы, которые моей семье придется нести, когда я окажусь за решеткой. Все это при условии, что я заявлю о своей готовности поехать с ним и его фотографом в Западный Берлин, чтобы там добровольно явиться к властям. Конечно, речь шла об эксклюзивном материале для его газеты.

Тем временем оказались обрубленными и контакты с западногерманской стороной, установленные через г-на Дистеля. И после этого американцы еще раз попросили принять их. На моей даче мистер Хэтэуэй, осторожно намекая на “трудную ситуацию”, в которой я оказался, снова повторил свое предложение. Как и прежде, об официальном приглашении речи не было, но, по словам американца, возможность получить официальное убежище в США оставалась для меня открытой, если я буду готов участвовать в охоте на “крота”. Теперь несколько оживился и Чарльз. Если мы, по его словам, хотели уехать в США, то Андреа надо было позвонить из Западного Берлина по телефону 011-212-227-964, представиться Гертрудой и попросить Густава. “Вытащить” меня проблемы не составило бы.

Как бы драматически ни звучали эти предложения, во всей ситуации было нечто комичное. Не было лишено пикантности уже то, что мне пришлось бы лететь в Америку из того же самого аэропорта Темпельхоф, в который я прилетел, вернувшись из Москвы в 1945 году после победы над Гитлером.

Мы решили избрать другой путь. Хотя мистер Хэтэуэй 26 сентября еще раз специально прилетел в Берлин и в нашей берлинской квартире состоялась краткая беседа, во время которой Чарльз передал записку, написанную на плохом немецком языке, с указаниями для связи “в крайнем случае”, этот разговор также остался безрезультатным. Мы уже упаковали чемоданы, готовясь покинуть Берлин — но в другом направлении. Это осталось нашей тайной. Хэтэуэй не услышал от меня ни “да”, ни “нет”.

Лишь значительно позже я узнал, какой “крот” доставлял ЦРУ столь сильную головную боль. Им был Олдрич Эймс, совершивший, возможно, самое тяжелое предательство в истории этой службы. Эймс помог советской контрразведке заглянуть в тайное тайных и назвал имена многих американских агентов, в результате чего шпионская сеть ЦРУ в Советском Союзе оказалась в значительной степени разрушенной. Он служил другой стороне девять лет, включая и то время, когда президентом России стал Борис Ельцин. В ходе процесса Эймсу было предъявлено обвинение в получении 2,7 млн. долларов, и это могло, пожалуй, превратить его в самого высокооплачиваемого агента в мире. Мой гость Гарднер А. Хэтэуэй был не только специальным уполномоченным директора ЦРУ Уильяма Уэбстера, но и бывшим начальником контрразведки ЦРУ.

Примерно после года его пребывания в этой должности становились явственнее признаки того, что на высших этажах Лэнгли нашелся предатель. Хэтэуэй был в числе тех немногих, кто знал о больших потерях, понесенных ЦРУ в Советском Союзе, — о смертных приговорах и длительных сроках тюремного заключения — и понимал, насколько резко этот неизвестный ослаблял эффективность шпионских операций США.

Ко мне Хэтэуэй, опытный разведчик и контрразведчик, относился с уважением. Хотя американцу в недалеком будущем предстоял уход на пенсию, он не мог просто подвести черту под карьерой и в кругу семьи предаваться радостям спокойной жизни. Он был захвачен смертельной головоломкой, которой посвятил последние годы своего пребывания в ЦРУ, — поиском крупного предателя.

Ему было нелегко просить бывшего противника о помощи. Его собственное подразделение, законспирированное даже внутри ЦРУ, располагало превосходными кадрами. В их числе была женщина, занимавшаяся анализом контрразведывательных операций, и некий чиновник, проследивший путь тайного китайского агента, которого не удавалось раскрыть на протяжении тридцати лет. Компетентность Хэтэуэя не вызывала сомнений. В качестве руководителя и я, вероятно, не действовал бы иначе. То, что в деле Эймса удача оказалась не на его стороне, объяснялось, пожалуй, тем, что ему явно не хватало творческого начала. Впечатление, что я имел дело с бюрократом, позже подтвердилось в разговоре с рядом его коллег, с которыми у меня установились довольно близкие отношения.

Как же могло произойти, что ЦРУ на протяжении столь долгого времени позволило работать у себя нераскрытому двойному агенту? Я осторожен в оценке происшедшего. Конечно, можно найти объяснение, просто подменив реальное желаемым — по принципу “этого не может быть, потому что не может быть никогда”. Но в данном случае такой подход имел бы фатальные последствия.

Теперь можно подумать, будто я был всерьез заинтересован в переговорах с ЦРУ. Но я вовсе не собирался покидать Германию. Об этом я написал еще в сентябре федеральному президенту фон Вайцзеккеру, Вилли Брандту и министру иностранных дел Геншеру. Тем не менее некоторое время я играл с авантюристической мыслью принять предложение Хэтэуэя и определенный период, который начнется сразу вслед за объединением, переждать в США. Мне было ясно, что поначалу в Германии возобладают идеи ненависти и мести. Российский вариант не был настоящим выходом. Исчезновение в направлении Москвы не только не улучшило бы перспективы моего будущего в Германии, но, наоборот, оказалось бы на руку моим противникам.

Согласись ЦРУ с предложением принять меня в США без “выплаты задатка” с моей стороны, какое решение принял бы я тогда? Вероятно, поехал бы. Но этому не суждено было случиться.

Существовал еще один вариант, о котором ни американцы, ни русские, ни немцы ничего не знали. А исходил он от Израиля. Такое может, чего доброго, показаться несколько необычным для начальника разведки одной из стран Варшавского договора, но у меня были еврейские предки. Евреем был мой отец Фридрих Вольф. По логике холодной войны меня, вероятно, можно было считать противником Израиля, но им я никогда не был. Несмотря на все связи с палестинским освободительным движением, я всегда с интересом следил за судьбой евреев и Государства Израиль и никогда не отрицал своего еврейского происхождения.

До близких контактов дело дошло лишь значительно позже. Во время больших демонстраций протеста на Александерплац в ноябре 1989 года я познакомился с преподавательницей вуза и журналисткой Ирене Рунге, одной из основателей Еврейского культурного союза. В 80-е годы политика руководства ГДР по отношению к Израилю и еврейской общине смягчилась. Я договорился с Рунге об интервью для “Джерузалем пост” и о посещении ее организации.

Летом 1990 года Ирене позвонила мне и сказала, что со мной хочет познакомиться рабби Цви Вейнман из Иерусалима, важный представитель ортодоксальной иерархии Израиля. Так как был уже полдень пятницы, а рабби собирался уезжать в воскресенье, субботний отдых позволил нам лишь кратко поговорить друг с другом по телефону. Но через несколько недель он снова приехал в Берлин и на этот раз пришел к нам в гости. Его борода, черная шляпа с широкими полями и одежда, а также манера есть и пить выдавали в моем собеседнике ортодоксального иудея. В остальном же рабби, которому было лет пятьдесят с небольшим, оказался простым и контактным человеком. В его черных глазах светились сердечность и внимание. Он подробно расспрашивал о моем положении, о правовых аспектах возможного преследования и о перспективах — прежде всего моей семьи. Его интересовало мое еврейское происхождение. Мы не говорили о моей прежней деятельности, но зато речь шла о моем интересе к Израилю и о возможном посещении страны. Вскоре после этого я получил приглашение от иерусалимской газеты “Едиот ахронот”.

Вейнман рассказал мне, что он служил офицером в армии. Мы регулярно перезванивались, и я уже представлял себе ошеломленные лица в Бонне, Карлсруэ и Москве, когда там станет известно о моем приезде в Израиль. Тамошняя служба, по всей вероятности, захочет расспросить меня о моих отношениях с палестинцами, но ломать над этим голову я собирался, лишь вступив на землю обетованную. Пребывание в Израиле дало бы совершенно новую возможность ускользнуть. Так стоило ли слишком уж долго смотреть дареному коню в зубы?

За две недели до воссоединения раздался звонок Вейнмана, разом положивший конец моим мечтам. В его голосе слышались подавленность и разочарование. Я узнал, что в Израиле разразился скандал из-за вышедшей в США книги о Моссаде и его методах. “К моему большому сожалению, должен сказать, что сейчас вы просто нежелательны. Момент, как ни жаль, неблагоприятен”. Мне сразу же стало ясно, что провода между Иерусалимом и Бонном или Пуллахом раскалились и что отношения, которые так тщательно пестовались, не должны были понести ущерб из-за меня. Так захлопнулась и эта едва призывно открывшаяся дверь. Редактора газеты, без устали спрашивавшую, когда же я появлюсь, вдруг нельзя было больше найти. На ее автоответчик я наговорил просьбу оставить визы и билеты для меня и моей жены на более позднее время в Вене. Как я смог установить позже, этого не произошло.

Тем временем мое положение стало просто неуютным. Немецкие власти потирали руки, ожидая, когда меня упрячут за решетку, американцы хотели превратить в перебежчика, в Израиле я был нежелателен, а в Москву ехать не хотелось до тех пор, пока оставался какой-то другой путь. Куда же мне надо было бежать, и чего бы мне это стоило? Ни один из вариантов не был заманчивым, а времени оставалось все меньше.

 

С Неккара на Москву-реку

Мои родители родились недалеко от Рейна: мать — в Ремшейде, отец — в Нойвиде, и год смерти Вильгельма I стал годом рождения Фридриха Вольфа. Его родители очень хотели видеть сына раввином, но он добился своего и стал изучать медицину в Гейдельбергском университете. В противовес благочестивой атмосфере родительского дома, равно как и агрессивному ура-патриотизму рубежа веков, проникнутому духом немецкого национализма, он в те годы сформировал пацифистское, утопическое мировоззрение. Оно свидетельствовало о том, что Фридрих Вольф был знаком с идеями не только Платона и Канта, но и Толстого, Ницше, Кропоткина.

Ему довелось пережить ужасы первой мировой войны, будучи батальонным врачом на разных фронтах. Вместе с разочарованием, вызванным поражением Ноябрьской революции 1918 года, фронтовой опыт содействовал его превращению в убежденного марксиста. Позже отец объяснил нам, детям, что фундамент его политического развития заложила бабушка, которой было свойственно острое чувство справедливости. Он хорошо помнил ее захватывающий рассказ о прадеде из Мюнстера, который во время революции 1848 года ударил в набат, когда будущий кайзер приказал стрелять по толпе. А когда Вильгельм II торжественно открывал в Виде памятник в честь подвигов своего деда, бабушка, покачав головой, сказала моему пятилетнему отцу: “Фрицхен — это не император-герой, это картечный принц”.

С моей матерью Эльзой отец познакомился, работая городским врачом в Ремшейде, и, несмотря на кротость, свойственную девушке, она оказалась достаточно упрямой, чтобы, рассердив родственников, выйти замуж за еврея.

Когда я сегодня вспоминаю родителей, то отец как образец для подражания постоянно со мной благодаря его делам и книгам, и все же мне кажется, что тихое влияние матери было едва ли не больше отцовского. Терпимость наряду с уравновешенностью и невозмутимостью были, может быть, ее наиболее характерными свойствами. Волнующая судьба нашей семьи дала ей более чем достаточно поводов доказать несокрушимое гражданское мужество, тогда как ее терпение было доведено до грани возможного любовными связями отца. И то, что, несмотря на такие испытания, брак моих родителей сохранился до смерти отца в 1953 году, — немалое доказательство не только их любви друг к другу, но и терпения и нежной снисходительности моей матери.

Я, старший сын Эльзы и Фридриха Вольфов, родился в 1923 году в небольшом вюртембергском городке Хехинген. Это было время полного обесценения денег, галопирующей инфляции, и мои родители радовались, если пациенты-крестьяне оплачивали врачу гонорар яйцами и маслом, а не бумажными деньгами, которые ничего не стоили.

Воспоминания о моем раннем детстве, о пейзажах Швабской Юры, а позже о Штутгарте одновременно пестры и ясны. Отец был убежденным защитником вегетарианскою питания и физической закалки, включая, разумеется, и культуризм. Недалеко от Хехингена жил дядя отца д-р Мориц Мейер, которого у нас в семье называли “дедуля”. Этот бывший советник земельного суда перессорился со всеми именитыми жителями Хехингена, слыл чудаком и пользовался славой чудесного доктора. Он был вегетарианцем и жил в лесу. Возможно, именно его пример и побудил отца отвернуться от классической медицины и заняться лечением с помощью природных веществ и гомеопатии. Именно этому дяде отец посвятил свою книгу “Природа как врач и помощник”.

Эта книга, учебник здоровья для целой семьи, сразу получившая большой успех у читателей, расходилась даже в “третьем рейхе”, правда отец больше не получал доли от прибыли. Но вначале гонорары позволили нам переехать в Штутгарт, в настоящий крупный город. Мы жили там в новом доме, где находился и врачебный кабинет отца.

Слова “усталость” отец не знал. Наряду с врачебной практикой он писал пьесы, которые сделали его популярным во всей Германии, и не упускал возможности выступить с докладами по социальным, медицинским и политическим вопросам. Ему пришлось даже ненадолго познакомиться с тюрьмой, когда он был осужден за пьесу “Цианистый калий”, клеймившую запрет абортов.

Родители вступили в коммунистическую партию в тот год, когда я пошел в школу, и я стал юным пионером, как позже и мой брат Конрад. Мы с гордостью носили красные пионерские галстуки и, как завороженные, прислушивались к тому, что рассказывали родители, вернувшиеся из первой поездки в Советский Союз, который казался нам сказочным царством. Собирая деньги для бастовавших металлистов или распространяя листовки во время предвыборной кампании, мы казались сами себе почти настоящими политическими бойцами и очень взрослыми. Мы не могли разделить воодушевления родителей только в том, что касалось еды. Я и брат с завистью поглядывали на бутерброды с колбасой, которые уплетали одноклассники, и Конрад намеревался съесть целого быка, как только станет большим.

Я хорошо помню события, связанные с захватом власти нацистами. Тогда я впервые узнал, что мы евреи и поэтому подвергались преследованиям со стороны новых властителей не только по политическим причинам. После поджога рейхстага в феврале 1933 года отцу пришлось бежать за границу, и уже вскоре чиновники уголовной полиции в сопровождении штурмовиков стали появляться у наших дверей, чтобы проводить обыски. Мне угрожали, что я попаду в Хойберг, если не скажу, где отец. Хойберг был первым концлагерем в Баден-Вюртемберге. Незадолго до того, как мать вместе с нами последовала за отцом в эмиграцию, мы еще раз навестили “дедулю” в его уединении. Было как раз время Пасхи, и поэтому он мог предложить нам только мацу, от которой наши лица вытянулись. Но скудное угощение было вознаграждено яркими рассказами деда.

Друзья-коммунисты переправили нас с матерью через швейцарскую границу и оттуда во Францию. Так как мы, “нежелательные иностранцы”, не могли получить вида на жительство, приходилось прятаться. Друзья устроили нас на небольшом острове Иль-де-Бреа у побережья Бретани. Я и мой брат провели там чудесное лето, полное мальчишеских приключений, а отец написал свою драму “Профессор Мамлок”, которая стала первым литературным свидетельством преследования евреев в Германии. До немецкой премьеры, состоявшейся в Цюрихе, пьеса была поставлена в еврейском театре в Варшаве. Ее включали в свой репертуар театры всего мира.

Это не прибавило Фридриху Вольфу популярности в стране, где господствовали нацисты, и расплата не заставила себя долго ждать. В 1934 году наше имущество было конфисковано, имя отца попало в список “вредных и нежелательных писателей”, а затем вся семья была лишена германского гражданства. В 1937 году имя отца вместе с нашими даже появилось в списке разыскиваемых. Теперь мы с братом могли и вправду чувствовать себя взрослыми — ведь нас преследовали как опасных преступников!

Если бы мы вовремя не бежали, то, пожалуй, разделили бы судьбу “дедули” и других еврейских родственников, которые не пережили гонений. Во время войны мы узнали от немецких военнопленных, каков был конец д-ра Морица Мейера. Брошенный в концлагерь Маутхаузен, он умер там в возрасте почти восьмидесяти лет. Когда я посетил в 1993 году свой родной Хехинген, один врач, увлекающийся краеведением, рассказал мне, что все евреи города были согнаны в дом своего состоятельного товарища по несчастью, откуда их увезли в рижское гетто. О том, как дядя попал из Риги в Маутхаузен, мы, видимо, так и не узнаем…

Эта судьба миновала нас потому, что мы обрели убежище в Советском Союзе. Когда мать в апреле 34-го приехала с нами в Москву, отец с помощью драматурга Всеволода Вишневского уже нашел и обставил маленькую двухкомнатную квартиру в переулке около Арбата, то есть в самом центре. По тогдашним московским меркам двухкомнатная квартира была почти невероятной роскошью.

Привыкать к чужим нравам и условиям жизни оказалось нелегким делом, и немало проблем доставило поначалу отношение к нам ребят во дворе. Стоило нам появиться в коротких штанишках, как раздавалось: “Немец, перец, колбаса, кислая капуста!”, что, конечно же, не было комплиментом. Но дети быстро справляются с подобными препятствиями. Мы сумели выпросить у матери длинные штаны и уже вскоре чувствовали себя связанными “по гроб жизни” с дворовой шпаной, вместе с которой мы исследовали чердаки и тревожили переулки.

Новая среда удивляла на каждом шагу. Если уж Штутгарт после Хехингена казался крупным бурлившим городом, то как же мы должны были воспринимать первую настоящую столицу? В то же время Москва все еще была “большой деревней”, в которой жизнь сохраняла черты крестьянского уклада. Шелуху от семечек сплевывали на пол, а по улицам грохотали телеги. Мы учились в немецкой школе им. Карла Либкнехта, а потом в русской школе им. Фритьофа Нансена, находившихся недалеко от Арбата. Там подружились с детьми других эмигрантов. Завязавшейся в то время дружбе с Джорджем и Виктором Фишерами, сыновьями американского журналиста Луи Фишера, и Лотаром Влохом, сыном немецкого коммуниста Вильгельма Влоха, который пал жертвой сталинских “чисток”, суждено было сыграть в нашей жизни очень большую роль. С этого времени нам достались имена-прозвища Коля и Миша. Мы не только на бумаге стали советскими гражданами, но и незаметно впитали национальные черты русского характера, превратившись в настоящих “детей Арбата”.

В калейдоскопе воспоминаний смешиваются свет и тени: на Арбате и в его окрестностях можно было встретить и то и другое. Исторический “каменный город” с Кремлем в центре разрастался многоэтажными домами, количество автомобилей на улицах стремительно увеличивалось, а телег и пролеток становилось день ото дня меньше. Строилось роскошное метро. Это ничего не меняло в катастрофическом недостатке жилья и в допотопных жилищных условиях, но продовольственное снабжение населения все же улучшалось на глазах, и каждый был убежден, что огромная страна оставит позади отсталость и темноту и вот-вот вступит в новую эру. В то же время шли показательные процессы, в ходе которых людей, еще недавно прославлявшихся как героев революции, обвиняли в вымышленных преступлениях и приговаривали к смерти. Мы, подростки, чувствовали, что эти события беспокоили наших родителей. Боязливый вопрос о том, кто будет следующим, не задавали вслух. Несмотря на все это, мы не задумывались о причинах террора, лишь гораздо позже отважившись подумать о немыслимом и признать, что сам Сталин нес ответственность за убийства. Сеть советской тайной полиции НКВД все чаще смыкалась вокруг наших друзей и знакомых из числа эмигрантов, и во время “чисток” исчезли многие наши учителя.

Сегодня я знаю, что тогда и нашему отцу приходилось опасаться за свою жизнь. В отличие от нас и матери, он не имел советского гражданства, у него остался немецкий паспорт. К тому же, в отличие от нас, детей, с воодушевлением бездумно повторявших то, чему нас учили в школе, отец серьезно размышлял о двуличии советского руководства по отношению к тем, кто приехал в СССР, спасаясь от преследований или движимый убеждениями. Когда в 1936 году разразилась гражданская война в Испании, он сразу же подал заявление о разрешении на выезд, чтобы иметь возможность служить врачом в Интернациональных бригадах. Мы, дети, гордились отцом, который хотел участвовать в борьбе против союзников Гитлера. Добровольцы, поспешившие из всех стран мира на помощь испанским республиканцам, восхищали нас как герои. Лишь гораздо позже мы узнали, что отец объяснил женщине, которая была близким другом нашей семьи, свои настойчивые попытки получить разрешение на выезд горькими словами: “Я не хочу ждать, пока меня арестуют”.

После более чем года изнурительного ожидания ему разрешили выехать. Но в Испанию отец не попал, так как тем временем французская граница оказалась закрытой. В момент начала второй мировой войны в сентябре 1939 года он вместе с другими интернационалистами был интернирован в лагерь Ле Верне в Южной Франции. С немецким паспортом ему грозила выдача нацистам. Мы боялись за жизнь отца, и каждая весточка, доходившая до нас, рождала новые надежды. Мать осаждала советские учреждения, добиваясь советского паспорта для мужа. Пакт о ненападении между Гитлером и Сталиным поставил нас, немецких эмигрантов, в незавидное положение. Нас терпели, но мы были не так уж желательны. В конце концов благодаря уму и настойчивости матери удалось в августе 1940 года получить вожделенный документ, и в марте 1941-го, за три месяца до нападения Гитлера на Советский Союз, мы смогли на Киевском вокзале обнять отца после трех лет разлуки.

К моменту возвращения отца я уже заканчивал первый курс Московского авиационного института. Как и брат Кони, я весь день говорил по-русски, а по-немецки — только вечерами дома. Я мечтал о будущем авиаконструктора в Советском Союзе. Но жизнь всей нашей семьи драматически изменилась 22 июня 1941 г., когда гитлеровские войска вторглись в Советский Союз. Осенью они стояли под Москвой. Мой институт был переведен в столицу Казахстана Алма-Ату, за шесть тысяч километров, а отца, как и многих членов Союза писателей, эвакуировали туда же вместе с остальными членами семьи. Трехнедельная поездка по железной дороге была кошмаром. Чуть ли не ежечасно поезд отгоняли на запасные пути, чтобы пропустить эшелоны, шедшие на Запад, к фронту. Отец заботился об Анне Ахматовой, которая ехала, обессиленная и больная, в нашем же поезде. А мне разрешалось приносить ей паек — 400 граммов черного хлеба и немного теплой воды.

Алма-Ата предстала перед нами во всей своей красе на фоне гор Алатау, напоминавших Альпы. Весной повсюду, куда ни бросишь взгляд, под небом невероятно синего цвета цвели миндаль и яблони.

Иногда все скрывалось под сверкающим снежным покровом. Кроме того, рекордно большое количество солнечных дней в году делало Алма-Ату прямо-таки идеальным местом для эвакуации московских и ленинградских киностудий, в которых мы в качестве статистов добывали приработок к скудным пайкам. Опыт парашютиста помог мне как каскадеру участвовать в небольших выступлениях за особенно высокое вознаграждение. Вечерами знаменитый режиссер Сергей Эйзенштейн читал нам в узком кругу отрывки из сценария своего фильма “Иван Грозный”.

Город был переполнен. Беженцы из западных областей страны — рядом с польскими офицерами, освобожденными из сибирских лагерей военнопленных, которых польское эмигрантское правительство в Лондоне призывало в свою армию, рядом с ними можно было увидеть полуголодных ленинградцев, солдат Красной Армии, в том числе раненых, которые выбрались из блокированного города по дороге, проложенной по льду Ладожского озера. Многие из них умерли вскоре после прибытия от последствий блокады, и не счесть тех, кого не стало еще в пути.

Тем временем многие мои однокурсники ушли на фронт. Брату тоже удалось вступить в Красную Армию, хотя на военную службу призывали лишь немногих немцев. Оставаться в числе немногочисленных мужчин среди студенток чем дальше, тем больше казалось мне настоящим наказанием, хотя я и продолжал заниматься военной подготовкой. На мою долю как самого высокого в группе выпадала сомнительная честь таскать “на горбу” тяжелую треногу пулемета “Максим”.

Летом 1942 года я получил загадочную телеграмму за подписью “ИККИ, Вилков”, иными словами, “Исполнительный Комитет Коммунистического Интернационала, Вилков” или, что то же, телеграмму из Коминтерна, подписанную заведующим отделом кадров Исполкома. В ней мне было предложено оставить учебу, при необходимости с помощью Центрального Комитета Коммунистической партии Казахстана, и приехать в столицу Башкирии Уфу. В начале осады Москвы в Уфу были эвакуированы как руководящие органы Коминтерна, так и заграничное руководство Коммунистической партии Германии.

В Уфе все происходило очень конспиративно. Еще в день приезда меня отправили дальше, на этот раз пароходом, в расположенную ниже по реке Белая деревню Кушнаренково, там находилась школа Коминтерна, в которой мне предстояло учиться. Я понял, что на эту учебу меня направила партия, чтобы позже заслать в Германию для подпольной борьбы против нацистской диктатуры.

В школе все было еще более конспиративно, чем в Уфе. Каждый из нас получил псевдоним, нам строго напоминали о необходимости обращаться друг к другу только по новым именам, хотя многие из нас были знакомы еще в Москве. Я был назван Куртом Ферстером, и все происходившее очень волновало меня.

Для подготовки к будущей нелегальной работе нас обучали обращению с ручным огнестрельным оружием, со взрывчатыми веществами и ручными фанатами и преподавали “технику конспирации”, чтобы мы могли возможно дольше осуществлять свою подрывную деятельность в тылу врага и не быть раскрытыми.

Несмотря на строгую дисциплину мы, курсанты, сдружились в немногие свободные часы. Я не только познакомился с прелестной Амайей, дочерью легендарной Долорес Ибаррури, и сыновьями Тито и Тольятти, но и влюбился в Эмми Штенцер, дочь депутата рейхстага Франца Штенцера, убитого в 1933 году в Дахау. Мы все дрожали, как в лихорадке, ожидая возможности — подобно ровесникам, находившимся на фронте, — бороться с фашизмом не щадя своей жизни и победить его. Мы мечтали о будущем справедливом обществе, в котором каждый был бы социалистом по собственным убеждениям, а не из оппортунизма или, тем более, по принуждению.

Интернационализм, в атмосфере которого мы жили в школе, во многом определил образ моих мыслей. Поэтому позже я никогда не мог понять националистические проявления в социалистических странах — ведь они резко противоречили всему тому, чему нас учили в школе Коминтерна, всей теории научного социализма. Часто мы, смертельно уставшие курсанты, поздно вечером сидели над книгами, преисполненные энтузиазма и идеализма. Многие мои сокурсники, как и я, стали убежденными коммунистами под воздействием родительского дома и школы. Конечно, среди нас считалась запретной литература, объявленная антисоветской или троцкистской, но мы, тем не менее, были не усердствующими догматиками, а любознательными и открытыми людьми, которые дискутировали о Боге и мире.

Внезапно нас грубо пробудили от мечтаний о будущем, сообщив 16 мая 1943 г. о роспуске Коминтерна и его школы, потому что различия “между странами, находящимися под игом нацистской тирании и свободолюбивыми народами”, стали непреодолимыми. Действительная причина состояла в том, что Сталину пришлось уступить давлению западных союзников, для которых Коминтерн стал бельмом на глазу. Нам объяснили, что теперь мы не будем сброшены с парашютом в Германии, нам предстоит работать только там, где действуют Советская Армия и партизаны. Многие годы спустя я узнал, что те, кто закончил школу раньше, были схвачены гестапо по прибытии в Германию и казнены, так как абвер расшифровал их радиокоды. Их судьба побудила заграничное руководство КПГ больше не посылать молодых людей на верную смерть, и это, несомненно, спасло жизнь большинству из нас. Но мои друзья по школе Йозеф Гифер и Рудольф Гюптнер погибли, выполняя задания в Польше.

Меня вместе с некоторыми сокурсниками руководство партии вызвало в Москву. Мы входили в узкий круг тех, кого намечалось использовать в Германии после войны. Так как мой отец был известным писателем, мне дали работу диктора и комментатора на радиостанции КПГ “Дойчер фольксзендер”. До тех пор я писал мои статьи и работы по-русски, теперь же пришлось учиться письменно излагать свои мысли на родном языке. Став тем временем членом партии, я участвовал в заседаниях, проходивших в знаменитой эмигрантской гостинице “Люкс” в комнате Вильгельма Пика — будущего президента ГДР. Во время этих встреч я познакомился с Вальтером Ульбрихтом, Антоном Аккерманом и другими, кому предстояло через несколько лет оказать самое серьезное влияние на политический облик этого государства.

Осенью 1944 года, незадолго до конца войны, я женился на Эмми Штенцер. Но она не могла оставаться в Москве, а была послана на фронт, чтобы вести через громкоговоритель пропагандистские передачи для немецких войск. Во время обстрела с немецкой стороны Эмми ранило, и после госпиталя она возвратилась в Москву. И вот наконец свершилось: 9 мая 1945 г. мы с родителями стояли среди ликующих москвичей на Каменном мосту недалеко от Кремля. Совершенно незнакомые друг с другом люди целовались и обнимались от полноты чувств. Навсегда остались в моей памяти и яркие огни салюта, и слезы на глазах мужчин и женщин, слезы радости и печали. Почти каждой семье было суждено оплакивать одного, а то и нескольких близких, павших на войне.

Мой брат Кони, девятнадцатилетний лейтенант Красной Армии, находился под Берлином. Не без грусти собрал я пожитки и стал прощаться с Советским Союзом, прощаться со своим детством и юностью. Меня ждала новая глава жизни.

В Москву я попал одиннадцатилетним, а в двадцать два года возвращался в Германию. Ступив на немецкую землю после столь долгого отсутствия, я сам себе казался иностранцем. Понадобилось несколько дней, чтобы привыкнуть к немецкой речи на улицах. Мне было трудно представить себе, что я буду жить среди людей, многие из которых с ликованием приветствовали Гитлера и Геббельса и были ответственны за неизмеримые страдания и бедствия или, по крайней мере, терпели этот строй. Казалось, что многие еще не поняли или не хотели понять, что сделали нацисты. Лишь немногие были готовы взять на себя вину или ответственность. Мои друзья-москвичи и красноармейцы, которых я встречал в Германии, были мне духовно ближе этих немцев.

Иногда по моему адресу отпускали шутку, порой с обидным подтекстом, что я-де стал “полурусским”. Я никогда не воспринимал это как обиду. Советская повседневность и русский склад ума воздействовали на меня в детстве и юности, русскую кухню я люблю больше любой другой, за исключением гречневой каши, которую слишком уж часто приходилось есть в детстве, и при всей моей скромности позволю сказать, что я — один из лучших мастеров по пельменям к западу от Урала. На протяжении еще многих лет я чувствовал себя в Москве как дома, и москвичи мне были ближе берлинцев.

Первое, куда я отправлялся в Москве, — это наш бывший дом в Нижнем Кисловском переулке, на котором в 1988 году установлена мемориальная доска в память о моих отце и брате. Потом шел на Арбат, где навещал друзей. Вместе с Аликом, который потерял на войне ногу, а впоследствии стал профессором германистики, я шел затем через наши бывшие “владения” до улицы Горького, которая теперь снова называется Тверской. Здесь школьниками мы терпеливо стояли в многочасовых очередях у МХАТа, чтобы достать билеты на “Анну Каренину” с прославленной Тарасовой в заглавной роли. Мы восхищались и Михоэлсом с Зускиным из Еврейского театра, который находился всего лишь в нескольких минутах ходьбы от нашей школы. Что это были за актеры! Мы любили русских классиков, а кроме них — Гейне, Бальзака, Голсуорси и Роже Мартен дю Гара. По-особому притягивал нас скупой и сильный стиль Хемингуэя. Встретившись в последний раз в Москве летом 1941 года, мы на веслах добрались до маленькой уединенной бухты Москвы-реки и декламировали там стихи Александра Блока и Сергея Есенина.

Многие годы каждое прощание с Москвой было для меня только прощанием на время, и, тем не менее, в отличие от некоторых друзей, у меня никогда не было желания вернуться в Москву навсегда. Несмотря ни на что Германия осталась моей настоящей Родиной, той страной, где мне предстояло решать будущие задачи, к чему я готовился, учась в школе Коминтерна и работая на “Дойчер фольксзендер”.

К чему я оказался неподготовленным, так это к повседневной реальности в стране, жители которой считали себя жертвами и жалели, что проиграли войну и жили в разбомбленных городах, тратя всю свою энергию на мешочничество. У них не оставалось ни интереса, ни сочувствия к тем, кто пережил концлагеря. Я был достаточно наивен, полагая, что большинство немцев будет радоваться освобождению от нацистского господства и приветствовать Советскую Армию как освободительницу. Вместо этого мне вновь и вновь приходилось видеть, что отношения людей друг с другом определялись затаенной враждебностью и приспособленчеством.

27 мая 1945 г. моя группа, в которую входила и моя жена, на маленьком военном самолете прилетела из Москвы в Берлин. Ульбрихт прибыл туда с первой группой уже в апреле. С воздуха можно было оценить всю степень разрушений, причиненных войной, — пустынный пейзаж, города и деревни, лежавшие в руинах. Сильнее всего потрясал вид той каменной пустыни посреди разбомбленной Варшавы, которая была еврейским гетто: нацисты сравняли его с землей при подавлении восстания. Когда мы заходили на посадку в аэропорту Темпельхоф, Берлин производил с высоты столь безотрадное впечатление, что восстановление города казалось совершенно невозможным.

Через несколько дней после прибытия нас одного за другим вызвали к Ульбрихту. Он кратко говорил каждому, что надо было делать. Меня Ульбрихт направил на Берлинское радио, может быть из-за того, что я работал на “Дойчер фольксзендер”. Я попытался отговориться, не испытывая ни малейшей склонности к работе за письменным столом, и это продолжалось до тех пор, пока Ульбрихт не обрезал меня замечанием, что каждому надо направляться туда, где он больше всего нужен.

В огромном здании радиодома в Шарлоттенбурге нас ожидало около семисот сотрудников, оставшихся от имперского радио времен д-ра Геббельса. Нас же, намеревавшихся создать антифашистское радио, было целых семь человек. Этот радиодом был неведомым миром. Расположенный в британском секторе, он представлял своего рода форпост начинавшейся холодной войны. Так как нашему партийному руководству, находившемуся в Восточном Берлине, было трудно добираться до этого здания, мы располагали такой свободой действий, о которой будущие радиожурналисты ГДР могли только мечтать. Мои первоначальные опасения быстро развеялись, работа оказалась интересной. Я писал внешнеполитические комментарии под псевдонимом Михаэль Шторм, иногда работал репортером и руководил различными политическими редакциями.

Время от времени я встречался с Ульбрихтом. В моей серии передач “Трибуна демократии”, в которой брали слово представители всех партий, он излагал точку зрения Социалистической единой партии Германии, возникшей в 1946 году в результате объединения Коммунистической и Социал-демократической партий в зоне, находившейся под советским управлением. Фальцет и саксонское произношение Ульбрихта весьма неприятно действовали на слушателей. У меня хватило бестактности с самыми лучшими намерениями предложить ему отказаться от выступлений и поручить читать его тексты опытному диктору. Его реакция не оставила сомнений в том, что лучше мне было этого не делать. В другой раз я спросил Ульбрихта, когда смогу завершить учебу в Москве, на что он безапелляционно ответил: “Делай, что делаешь. У нас хватает других забот, кроме самолетостроения”.

Мы старались делать живые передачи, приближенные к интересам слушателей, не боясь таких рискованных тем, как вызывавшая споры граница по Одеру и Нейсе, судьба немецких военнопленных на Востоке или обращение с “маленькими нацистами”, функционерами НСДАП и их попутчиками. Несмотря на всю бдительность советских офицеров, осуществлявших контроль, наше пространство для маневра было на удивление широким. Оказалось напрасным только наше сопротивление обязательной трансляции многочасовых речей министра иностранных дел СССР Вышинского. Нам пришлось их передавать, и армия слушателей быстро переключалась на только что созданное радио в американском секторе (РИАС).

Мы не могли со всей откровенностью говорить об отношении народа к советским оккупационным властям, о грабежах и изнасилованиях, имевших место во время вступления Советской Армии, и об акциях возмездия по отношению к немецкому гражданскому населению. Во-первых, офицеры, контролировавшие нас, имели соответствующие указания; во-вторых, СЕПГ была очень чувствительна к этому вопросу, да и мы, кроме того, не хотели раздувать враждебность немцев к русским. Следствием оказывалось приукрашивание многого, причем не всегда умышленное. Я вспоминаю, как с возмущением пригвоздил к позорному столбу, назвав лживой пропагандой, сообщения западноберлинской газеты “Телеграф” о допросах и пытках в Восточном Берлине, проведенных отделением тайной полиции К5. Многие годы спустя к своему немалому замешательству мне довелось узнать, что это К5 не было вымыслом. Достаточно часто я отнюдь не был в состоянии одобрить акции оккупационных властей или нашей партии против мнимых уклонистов, но эти злоупотребления быстро бледнели, становясь чем-то незначительным, при воспоминаниях о преступлениях нацистского режима, ужасные подробности которых открылись мне во время Нюрнбергского процесса.

В сентябре 1945 года я в качестве корреспондента нашего радио был командирован в Нюрнберг. До тех пор я лишь с трудом представлял себе всю степень чудовищности нацистского господства. Было ощущение какой-то призрачности, когда я, идя по совершенно разрушенному Нюрнбергу, городу, который когда-то называли шкатулкой для драгоценностей Германии, думал о том, что люди, сегодня сидящие на скамье подсудимых, именно здесь, в Нюрнберге, принимали расовые законы и торжествовали, пребывая в зените своего могущества. Впечатление не меньшей призрачности оставалось от демонстрации фильмов в зале суда — нацистских еженедельных кинообозрений с их истерическим ликованием и документальными кадрами массовых казней. Страшнее всего были любительские ленты, которые делались с тем же хладнокровием и безучастностью, с которой перед камерой пытали и убивали. В этом зале, как на секционном столе, вскрывалась анатомия национал-социализма. Тогда я, как и многие другие, верил, что эти уроки никогда нельзя будет забыть.

 

Начало

После валютной реформы 1948 года, проведенной в трех западных оккупационных зонах, они объединились весной 1949 года в Федеративную республику, а четвертая зона в октябре того же года провозгласила себя Германской Демократической Республикой. Чуть позже меня вызвали в Центральный Комитет СЕПТ. В качестве реакции на признание нашего государства со стороны СССР было высказано намерение тотчас же учредить в Москве дипломатическую миссию. Мне предназначалась должность первого советника посольства. Идя на дипломатическую службу, я должен был отказаться от своего советского гражданства.

3 ноября вместе с послом Рудольфом Апельтом и первым секретарем миссии Йозефом Шютцем я прибыл в Москву. Что это был за контраст с печальной картиной разрушенного Берлина! 7 ноября, в день годовщины Октябрьской революции, я стоял на трибуне рядом с мавзолеем Ленина, а в кармане у меня лежали красный дипломатический паспорт и заявление о выходе из советского гражданства. Я и представить себе не мог, что моя карьера дипломата продлится всего лишь полтора года.

Самым ярким впечатлением, которое я испытал за недолгое время дипломатической службы, был прием, данный в феврале 1950 года в парадном зале гостиницы “Метрополь” в честь Мао Цзэдуна. Я стоял спиной к двери, когда гул голосов в зале внезапно стих. Стало так тихо, что можно было услышать, как летит та самая муха, будто из пословицы. Я обернулся и в нескольких метрах от себя увидел Сталина. Он был одет в свой знаменитый китель без знаков отличия и орденов. Меня поразил его маленький рост. Такой же неожиданностью оказалась для меня его лысина, похожая на тонзуру. И то и другое разительно противоречило образу “вождя”, который создавался в фильмах и на картинах. Он пришел без предупреждения, наверняка для того, чтобы загладить невежливость, допущенную по отношению к гостю, не присутствуя на приеме в Кремле.

Так как нашего посла не было, его представлял я, сидя в непосредственной близости от стола. Обе делегации обменивались тостами. Во время выступлений Чжоу Эньлая и Вышинского Сталин курил Одну за другой свои любимые папиросы “Герцеговина Флор”. Затем он и сам произнес несколько тостов. Он восхвалял скромность и близость к народу, свойственную китайским лидерам, а затем поднял бокал за народы Югославии и выразил уверенность в том, что они снова обретут свое место в семье народов социалистических стран. Над Югославией проклятием тяготело решение Коминформа, которым был наказан Тито, посмевший возразить Москве, а не рабски повиноваться ей.

Сегодня, может быть, трудно понять, что мы тогда благоговейно воспринимали каждое слово Сталина. Мао и Сталин действовали на нас, присутствовавших, как исторические памятники, как часть пережитой истории, а не как живые современники. Никто из нас не предчувствовал предстоявшего разрыва между Китаем и Советским Союзом, но я помню, сколь загадочным показалось мне, что Мао за весь вечер не произнес ни слова.

В августе 1951 года статс-секретарь Антон Аккерман по срочным делам вызвал меня в Берлин. Аккерман, которого в действительности звали Ойген Ханиш, был одной из ведущих фигур в политбюро СЕПГ. Его биография была типична для партийного функционера, прошедшего школу Коминтерна в Москве и жесткую практику в партии “нового типа”, то есть сталинского образца. После захвата власти Гитлером он сначала активно участвовал в антифашистском Сопротивлении в Берлине, потом работал в Москве, в Париже и в Мадриде и снова в Москве. В качестве уполномоченного КПГ по агитации и пропаганде Аккерман вместе с Пиком, Ульбрихтом и Флорином участвовал в еженедельных заседаниях нашей редакции “Дойчер фольксзендер”. Будучи членом Национального комитета “Свободная Германия” (НКСГ), он отвечал за работу его радиостанции с тем же названием, на которой работал мой однокашник по школе Коминтерна Вольфганг Леонхард.

Я очутился в министерстве иностранных дел, где Аккерман, не задерживая меня объяснениями, сообщил, что мне надлежит во второй половине дня прийти в комнату номер такой-то в здании Центрального Комитета. Я порядком удивился, увидев, что в названной комнате меня ждал не кто иной, как сам Антон Аккерман. Он любил такие инсценировки.

Теперь-то Аккерман и объяснил мне своим неподражаемым таинственно-торжественным тоном, что партийное руководство уполномочило его создать политическую разведслужбу и что я предназначаюсь для определенной должности в этом аппарате. Это было не предложение, а приказ партии. Я был горд тем, что мне оказано столь высокое доверие.

16 августа 1951 г. был создан Институт экономических исследований. Такое название для маскировки получила наша новоиспеченная Внешнеполитическая разведка (ВПР). Несколько сложновато, но очень конспиративно. Моя первая служебная задача в новой должности заключалась в том, что я сел в восьмицилиндровый лимузин Рихарда Штальмана “татра”, который доставил несколько человек в предместье Берлина Бонсдорф. По дороге к нам присоединился роскошный открытый “хорьх”, в котором ехали будущие советские партнеры. Зрелище было весьма импозантное, но едва ли Аккерман именно так представлял себе сохранение тайны.

Рихард Штальман, которому предстояло стать ответственным за создание оперативно-технической службы, был симпатичным человеком. Вся его жизнь прошла под знаком конспирации с тех пор, как в 1923 году он стал работать в Военном совете КПГ. Его звали, собственно, Артур Ильнер, но псевдоним стал “второй натурой” Штальмана, так что даже его жена Эрна называла мужа Рихардом. Хотя Штальман никогда не занимал высоких партийных постов, у него сложились доверительные отношения со всем руководством. Как и вся “старая гвардия”, он редко рассказывал о волнующих событиях прошлого, и далеко не сразу я узнал, что именно Штальман был знаменитым “партизаном Рихардом” — участником гражданской войны в Испании, близким доверенным лицом Георгия Димитрова, а во время войны помогал в Швеции Герберту Венеру в организации нелегальной работы КПГ в Германии. Оставшиеся в живых участники испанской войны с большим уважением говорили о его способностях руководителя и об осмотрительности, с которой он готовил опасные операции. Димитров неоднократно поручал ему важные задания.

Вероятно, только человек моего поколения может понять, что тогда означало для нас имя Димитрова. Когда после процесса о поджоге рейхстага и своего освобождения он приехал в Москву, мы чествовали его как героя, устоявшего перед нацистами. И этот герой безоговорочно доверял Штальману, находившемуся бок о бок с ним, называя его “лучшей лошадью в конюшне”. В таких людях, как Рихард Штальман, я видел воплощение своих идеалов. Это были профессиональные революционеры, служившие мне примером дня подражания.

В Бонсдорфе мы, восемь немцев и четыре “советника” из СССР, основали Внешнеполитическую разведку ГДР, о деятельности которой у большинства присутствующих немцев было смутное представление. И здесь я снова оказался самым младшим. Аккерман позаботился — иного, впрочем, и не приходилось ожидать, — чтобы встреча проходила в атмосфере подобающей торжественности. Так как никто из нас впоследствии не мог вспомнить дату, а протокол тоже не вели, мы задним числом объявили 1 сентября 1951 г. днем основания нашей разведслужбы.

Аккерман представил руководителя советской группы как товарища Грауэра, которому Сталин лично поручил помочь нам. Грауэр работал Для разведки в советском посольстве в Стокгольме. Он был опытен, и мы ловили каждое слово, когда он рассказывал нам о полной приключений повседневности секретных служб. Он учил нас создавать службу, разделять ее на отдельные направления и поражать противника в самые чувствительные места. К сожалению, конец Грауэра был трагичен. Он стал болезненно недоверчивым — видимо, сказались и профессиональное разрушение личности, deformation professionelle, и тревожная атмосфера сталинского времени в СССР. Мания преследования все отчетливее проявлялась в поведении Грауэра, и, сверх того, его отношения с Аккерманом, которому подчинялась наша служба, стали невыносимо. напряженными из-за овладевших Грауэром навязчивых идей. В конце концов КГБ отозвал Грауэра в Москву, где к тому времени, конечно, заметили, что он перешел границу, отделяющую нормальное поведение от паранойи. Именно этим событием я и объясняю просьбу Аккермана об освобождении его от должности, последовавшую уже год спустя после основания службы.

Вскоре после создания службы я полетел в Москву, чтобы официально прекратить свою дипломатическую деятельность. Я поспел как раз вовремя — к приему, который наш посол давал в гостинице “Метрополь” по случаю второй годовщины ГДР в том же самом парадном зале, где я в 1950 году своими глазами увидел Мао и Сталина. Мы, молодежь, не могли договориться с руководителем нашей миссии о форме одежды. Посол хотел, чтобы мы появились во фраках, мы же высказывались в пользу темного костюма. Заключенный между нами компромисс носил имя “смокинг”. Во время приема мы, ошеломленные, убедились, что почти все гости пришли в форме дипломатов или в темных костюмах. В смокингах и бабочках были только мы да еще официанты. Когда Николай, митрополит Крутицкий и Коломенский, попрощался по окончании официальной части, я проводил его до гардероба. Там он долго рылся в рясе, пока не извлек три рубля, которые и сунул мне в руку в качестве чаевых.

У меня едва оставалось время, чтобы окончательно проститься с городом, который навсегда вошел в мое сердце. Чего только не пережили мы за годы, прошедшие с тех пор, как в 1934 году приехали на Белорусский вокзал… А теперь я вдруг оказался в Москве как иностранец! Но сейчас было не самое лучшее время для лирических воспоминаний.

В начале деятельности нашей внешнеполитической разведки советники из СССР играли значительную, если не сказать доминирующую, роль. Это положение менялось по мере “взросления” нашей службы.

Сначала наши начальники отделов под присмотром советников усердно писали планы работы. Бюрократия, которой мы должны были следовать, доходила до того, что нам помимо прочей возни с бумагами приходилось часами подшивать документы в папки. Смысл этой процедуры, берущей начало, вероятно, из времен царской тайной полиции, советники нам так никогда и не раскрыли.

Структура нашего аппарата почти зеркально воспроизводила структуру соответствующей советской службы. Так как наш советский образец был отделен от контрразведки и подчинен министру иностранных дел Молотову, то и у нас руководителем был назначен Аккерман, работавший в министерстве иностранных дел. Формулировка основных документов нашей будущей работы позволяла без труда догадаться, что наши директивы максимально точно переводились с русского. Наши задачи охватывали политическую разведку в Западной Германии и Западном Берлине, экономическую и научно-техническую разведку в областях ядерного и ракетного оружия, атомной энергии, химии, электроники и электротехники, самолето- и машиностроения и обычного оружия. В их число входила и разведка, направленная против западных государств — членов НАТО.

Небольшой самостоятельный отдел контрразведки отвечал за наблюдение над западными секретными службами и проникновение в них. Он сразу же оказался в конфронтации с существовавшим с февраля 1950 года министерством государственной безопасности, которое, располагая гораздо более многочисленным аппаратом, также действовало в этой области.

Позже меня не раз спрашивали: почему Москва создала себе в лице нашей службы немецкого конкурента, который вскоре обрел чувство собственного достоинства и во многом превосходил советскую разведку в Германии? Я полагаю, что в Москве с полным основанием считали: немецкой службе будет в послевоенной Германии легче, чем русским, добираться до определенной информации, которую братская служба будет предоставлять советской стороне. Так дело и обстояло, по крайней мере поначалу, когда наша служба находилась под полным советским контролем. Мы послушно передавали советникам из СССР всю информацию, даже псевдонимы наших источников. Но постепенный переход к соблюдению правил конспирации, в том числе и в отношениях с советскими коллегами, к тщательному отбору того, что они должны были знать, а чего — нет, не вполне соответствовали позиции “отцов-основателей”.

Моим первым прямым начальником был Роберт Корб, с которым я познакомился на “Дойчер фольксзендер” в Москве. Он руководил отделом информации, состоявшим из нас двоих и секретарши. Мы сидели в бывшей школе в Панкове, недалеко от закрытого квартала, в котором жили руководители партии и государства. Корб обладал глубокими многосторонними, в том числе политическими, знаниями. От него я узнал о многом, включая темы, не касавшиеся непосредственно нашей работы, например об исламе, долгой предыстории Израиля или причинах религиозных конфликтов на Индостанском субконтиненте. Он был блестящим аналитиком, учившим меня критически проверять сообщения оперативных отделов. Мы оба быстро поняли, что постоянное и глубокое изучение материалов печати делает излишней иную “секретную” информацию. От понимания этого аналитику недалеко до признания необходимости, постоянно опираясь на самые различные источники, формировать собственное мнение, чтобы критически оценивать разведывательный материал.

Корб был в некоторых отношениях, что называется, оригиналом. Его саркастические замечания и остроты всегда попадали в точку. Он не ведал почтения к вышестоящим лицам, и мы быстро нашли общий язык. Мы лояльно служили своему государству, не впадая в1 фанатизм, а к миссионерскому ожесточению некоторых наших политических руководителей относились иронически дистанцированно.

Благодаря своему прошлому Рихард Штальман был на короткой ноге со всем руководством нашего молодого государства. Если наша новоиспеченная служба сталкивалась с неожиданными трудностями, Штальман разыскивал премьер-министра Отто Гротеволя прямо дома, и проблемы решались. Если, скажем, нам срочно была нужна валюта, которую мы, двигаясь по предписанному пути, получили бы самое раннее через несколько месяцев, то он посещал министра финансов и приносил от него деньги в портфеле. Ему удалось даже присвоить в пользу нашей крошечной службы не менее половины из двадцати четырех лимузинов “татра”, которые Чехословакия поставила нашему правительству.

Да и внутри самой службы прошлое Штальмана было несомненным плюсом. Как любая другая разведка, мы нуждались в хорошо изготовленных фальшивых паспортах и других удостоверениях личности соответствующих стран. Для него ничего не было легче, чем раздобыть целый набор разных сортов бумаги или разыскать специалистов, которые владели почти вымершим искусством изготовления документов от руки, соблюдая при этом требования безопасности. Как по мановению волшебной палочки, он создал целую миниатюрную бумажную фабрику. Штальман привел к нам и специалиста по изготовлению печатей и подписей, производивших обманчивое впечатление подлинности. До войны и во время ее этот специалист, Рихард Гросскопф, снабдил фальшивыми документами сотни подпольщиков.

Так началась моя карьера разведчика, которой суждено было продолжаться тридцать пять лет.

Постепенно наша резиденция в Панкове становилась все теснее, и нам пришлось переселиться. В нашем новом здании на Роландсуфер, в центре Берлина, я стал заместителем начальника отдела контрразведки, к которому до тех пор недоброжелательно относилось министерство государственной безопасности. Руководил отделом Густав Шинда, обладавший многолетним опытом нелегальной работы.

Наша задача заключалась в проникновении в западногерманские спецслужбы. Это было легче сказать, чем сделать. Мы сидели вчетвером, не имея ни малейшего представления о том, как, собственно, нам тягаться с разведслужбами, почти без ущерба пережившими крах “третьего рейха” и возродившимися в Федеративной республике, как феникс из пепла. Когда наш крошечный отдел контрразведки на рубеже 1951–1952 годов начал борьбу против западногерманских разведслужб, уже развернувшихся вовсю, географическое название “Пуллах”, которое время от времени появлялось в печати, окутанное тайной, мало что говорило нам. Оно было символом неизвестного и, казалось, недоступного мира. День, когда мы стали очень хорошо ориентироваться в этом верхнебаварском городке, был еще далек.

На имя человека, который в Пуллахе руководил тем, что тогда называлось “организацией Гелена”, я впервые наткнулся в статье лондонской газеты “Дейли экспресс”, озаглавленной “Экс-генерал Гитлера шпионит теперь за доллары”. Автор, Сефтон Делмер, поддерживал хорошие отношения с Британской секретной службой и во время войны работал на английской радиостанции “Кале”, вещавшей на немецкую армию, что подкрепляло достоверность его информации.

Незадолго до самоубийства Гитлер заменил генерала Райнхарда Гелена, начальника отдела “Иностранные армии Востока”, подполковником Герхардом Весселем. Ковда война закончилась, Гелен поменял позицию, но не противника. Охраняемый, поощряемый и финансируемый правительством Соединенных Штатов, он создан организацию, названную его именем, которая в качестве собственного капитала внесла свои глубокие знания об армиях стран Восточной Европы. Она стала своего рода резервуаром, собиравшим “старых товарищей по оружию” еще гитлеровских времен. Впрочем, это не помешало первому канцлеру Федеративной Республики Германии Конраду Аденауэру воспользоваться услугами обновленной старой разведки и через несколько лет взять ее под собственное руководство, назвав “Бундеснахрихтендинст” (БНД) — “Федеральная разведывательная служба”. Гелен пользовался тогда доверием не только в боннском Ведомстве федерального канцлера, но и в арабских государствах, потому что посылал бывших нацистских офицеров в качестве преподавателей на Ближний Восток. Среди них было и немало экспертов по преследованию евреев. Гелен оставался президентом БНД до весны 1968 года. Его преемником стал, как и в 1945 году, генерал в отставке Герхард Вессель.

Статья Делмера изобличала тот факт, что многие офицеры военной разведки, подчинявшиеся Гелену, а также многие бывшие эсэсовцы и сотрудники СД нашли убежище в Пуллахе. Она произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Одновременно стали распространяться слухи о том, что американский генерал Джордж С. Паттон, известный своими ультраправыми взглядами, не только во всеуслышание критиковал уголовное преследование военных преступников, но и, как утверждалось, помогал высокопоставленным офицерам-нацистам найти убежище в США. Все это вызывало тревогу, и нам волей-неволей приходилось интерпретировать такую информацию как угрозу.

Теперь речь шла не только об осуществлении целей, которые мы ставили перед собой в конце войны. Обозначилась новая конфронтация, и мир, завоеванный ценой огромных усилий, стал давать первые трещины. Европа оказалась расколотой, и разделительная линия пролегла по Германии.

Аденауэр недвусмысленно сделал ставку на американскую политику “с позиции силы” и на сформулированную Джоном Фостером Даллесом стратегию отбрасывания коммунизма (roll back). Брат Даллеса Аллен занимал тогда пост директора Центрального разведывательного управления США. К концу войны мощь Советского Союза распространилась далеко на Запад, и Соединенные Штаты хотели покончить с этим максимально быстро, идя на применение всех мыслимых средств. Гелен быстро понял, что перед ним открывалась возможность не только сохранить свою разведслужбу, но и оказывать влияние на политику Федеративной республики. Кроме того, он со своими связями как нельзя лучше подходил братьям Даллесам, мышление которых было пропитано стремлением к крестовому походу.

Люди вроде Гелена и сотрудников его штаба не составляли исключения. Бывшие нацистские “бонзы” занимали не один высокий пост в бундесвере и государственном аппарате. Синонимом такого рода преемственности стало имя Глобке. Аденауэр сделал д-ра Ханса Глобке — при Гитлере высокопоставленного чиновника имперского министерства внутренних дел и автора комментария к нюрнбергским расовым законам — своим ближайшим советником, а позже даже статс-секретарем в Ведомстве федерального канцлера.

Берлин 50-х годов со своей лихорадочной атмосферой сменил Вену в роли европейской столицы шпионажа. В тайном противоборстве между Востоком и Западом действовало временами до восьмидесяти разведок, включая их филиалы. Говорили, что в американском и русском филиалах насчитывалось до роты сотрудников. Замаскированные под исследовательские центры или научные учреждения, фирмы по экспорту кондитерских изделий или мастерские жестянщиков, они рекрутировали агентов и руководили ими, а перемещение агентов между Восточным и Западным Берлином до дня строительства стены не составляло труда. Это было накануне экономического чуда в Западной Германии. Люди с готовностью соглашались шпионить, если им предлагались чуть лучшие условия жизни или работы.

При этом западные службы могли опираться и на притягательную силу твердой валюты, и на тайное неприятие новой политической системы широкими кругами населения на Востоке Германии. К тому же они имели по сравнению с нами еще одно преимущество — хорошо функционирующий аппарат и многолетний опыт, не говоря уже о лучшей оснащенности. Слабым утешением служило и то, что наши советники из СССР, на которых мы до сих пор взирали с величайшим почтением, были зелеными новичками вроде нас.

Многие наши тогдашние агенты и контакты на Западе не были коммунистами, а работали на нас потому, что хотели помочь преодолеть раскол Германии и отвергали политику американцев. Некоторых мы уговорили сотрудничать, дав им понять, что мы лучше информированы об их прошлом в “третьем рейхе”, чем им это могло быть по нраву. А были и такие, которые из осторожности не хотели портить отношения ни с одной стороной и поэтому шпионили в пользу ГДР, будучи в то же самое время гражданами ФРГ и усердствуя в этом качестве на пользу своей страны. В нашу службу нет-нет да и удавалось проникать бывшим нацистам, затаившимся в ГДР, но, как только мы это обнаруживали, такую фигуру без лишнего шума убирали с должности. Так было, например, с человеком, разоблачившим себя эсэсовской татуировкой на руке. Нацисты были у нас “нежелательны”.

Один из немногих шансов действительно подобраться к разведкам Запада давала партийная разведка КПГ в Западной Германии, уходившая своими корнями в историю компартии до 1945 года. Различные подразделения ее аппарата тесно сотрудничали с Коминтерном и советскими спецслужбами. Новой разведкой КПГ с самого начала руководил Центральный Комитет СЕПГ. Вопрос заключался только в том, насколько надежен был разведаппарат КПГ в качестве инструмента получения информации, иными словами, проникали ли в него агенты западных спецслужб и, если да, то в какой мере.

Мне удалось получить возможность проверить это, когда я, просматривая документы об отношениях между партийной разведкой и западными спецслужбами, наткнулся на имя Меркурий — имя источника, который якобы поддерживал контакты с Федеральным ведомством по охране конституции в Кёльне и имел хорошие связи с боннской политической сценой. Все это звучало слишком уж хорошо, чтобы быть правдой. Когда один сотрудник нашего отдела разыскал этого человека в Шлезвиг-Гольштейне, тот проявил самую большую готовность поехать в Берлин, будто только и ждал такого приглашения.

Мы встретились с Меркурием на вилле на окраине Берлина. Это был худой, рослый мужчина лет тридцати. Его вполне можно было принять за электроинженера, за которого он себя выдавал.

Беседу вел Густав Шинда, и хотя мы были еще неопытными, почти любителями, но инстинктивно поступали правильно. Сначала мы позволили Меркурию подробно рассказать свою биографию. По его словам, в бытность студентом в Гамбурге он начал работать для партийной разведки КПГ и по ее поручению вступил в тесный контакт с праворадикальными организациями. Делал он это так целеустремленно, что в конце концов стал личным секретарем д-ра Фрица Дорлса, председателя неонацистской Социалистской имперской партии, и работал в его боннском бюро. Все это звучало очень логично, но по мере того, как я задавал собеседнику вопросы о людях, которых он якобы знал, мне бросились в глаза несуразности, а кое-где даже противоречия в его ответах в сравнении с тем, что содержалось в его письменных сообщениях. Мы попросили его прийти на следующий день. Коротко посовещавшись с Шиндой, я засел за изучение документов, и мои подозрения укрепились.

На следующий день мы продолжили беседу, распределив роли. Шинда разговаривал в жестком тоне, я же припирал Меркурия к стене с фактами в руках. В конце концов он признался, что работал на английскую разведку. Так развеялась мечта о суперисточнике. Некоторое время мы носились с идеей перевербовать Меркурия и таким образом внедриться в английскую разведку, но и этот план потерпел крушение после того, как мы во время третьего разговора выжали из него, что он еще студентом по заданию МИ-5 искал контакт с коммунистической партийной разведкой.

При таких обстоятельствах для нас благоразумнее всего было не иметь с Меркурием больше никаких контактов. Да и без того дальнейшее расследование дела не входило в нашу компетенцию. Случилось так, что мое первое дело попало в руки Эриху Мильке, тогдашнему статс-секретарю министерства государственной безопасности. Для него наша служба с первого дня ее существования была бельмом на глазу, и он наблюдал за ней с недоверием. А то обстоятельство, что между ним и Шиндой еще с гражданской войны в Испании, в которой они оба участвовали, существовала открытая неприязнь, отнюдь не способствовало формированию гармоничных отношений между двумя ведомствами. Мильке с ходу оценил разоблачение Меркурия как “чепуху”, но ему пришлось прислушаться к доводам собственных сотрудников, когда наш несостоявшийся агент попал в следственную тюрьму, признал себя виновным и был осужден на девять лет.

Дело Меркурия было моим первым испытанием в качестве разведчика, из которого я вынес урок: в разведке никогда нельзя забывать о логике и позволять вводить себя в заблуждение, принимая желаемое за действительное.

Разоблачение Меркурия вызвало тревогу не только на Западе, но еще больше у нас, ведь он в ходе допроса обнаружил такую осведомленность о сотрудниках партийной разведки и связях внутри нее, которой, собственно говоря, у него не должно было быть. Я взялся за решение тяжелой задачи — проверить весь аппарат, включая все его контакты.

Будто разгадывая головоломку, я терпеливо искал подходящие части. Чтобы не “обеспокоить” агентов, возможно перевербованных противником, то есть не дать им понять, что их подозревают, я опрашивал не их, а курьеров и связных, которые направлялись из ГДР. При этом я узнавал о гораздо большем количестве недопустимых связей, нарушавших правила конспирации, что нас не могло устроить.

Через несколько месяцев на огромном листе миллиметровой бумаги возник “паук” — диаграмма, иллюстрирующая все связи партийной разведки. Уже вскоре никто, кроме меня, не был в состоянии понять в ней что-либо. Разноцветные штрихи и клетки характеризовали личные и другие связи: красным обозначались предполагаемые двойные агенты, синим — источники, зеленым — резиденты. Были и символы, означавшие подозрительные моменты или контакты с вражескими службами. Непосвященным это ни о чем не говорило, но в моих глазах диаграмма обретала все более четкие контуры.

С некоторыми источниками и резидентурами после моего “просвечивания” ничего не случилось. Это касалось, например, высокопоставленного чиновника в Федеральном министерстве по общегерманским вопросам, которому суждено было на протяжении еще многих лет снабжать нас информацией, а также нашей резидентуры в Баварии. А вот франкфуртский журналист, работавший под псевдонимом Вагнер, показался мне подозрительным и позже во время допроса был разоблачен как двойной агент, действовавший по заданию американцев.

Что было делать? Насколько могла быть партийная разведка уже насыщена агентами другой стороны и раскрыта противником? В худшем случае мы предполагали, что Ведомство по охране конституции, а также английская и американская спецслужбы раскрыли значительную часть сети и с помощью перевербованных агентов, чего доброго, проникли уже в берлинский центр. Следовательно, нам не оставалось ничего другого, как отказаться от использования партийной разведки.

После долгих совещаний я в один прекрасный день отправился вместе с Аккерманом, держа под мышкой большой рулон бумаги, на квартиру Ульбрихта в Панкове. Обстановка его жилища выдавала пристрастие квалифицированного столяра к добропорядочной буржуазной мебели с выточенными украшениями. Я разложил на обеденном столе “паука” и во всех деталях описал результаты своих проверок. Мы с Аккерманом предложили Ульбрихту прекратить все связи с западногерманской партийной разведкой и отозвать всех сотрудников, имевших контакт с КПГ. Ульбрихт согласился, и с тех пор вплоть до своего запрета КПГ была таким же табу для нашей службы, как позже ее преемница — Германская коммунистическая партия.

Я не люблю вспоминать о последующих месяцах. Почти все возвращенные в ГДР сотрудники партийной разведки были убежденными антифашистами, за плечами которых остались каторжные тюрьмы, концлагеря, эмиграция, а теперь им приходилось мириться с нашими недоверчивыми вопросами. Их положение было как минимум унизительным, даже если мы, к счастью, и не применяли в своей работе бериевские методы.

Как завоевывают доверие, как его сохраняют? Как проверяется надежность? Можно ли полагаться на свою интуицию? Эти вопросы тогда вновь и вновь вставали передо мной. В ходе этого расследования мне стало ясно, что необходимо постоянно подвергать сомнению однажды высказанные мнения. Эта готовность мыслить непредвзято позволила нам снова активизировать некоторые высококлассные источники на Западе после того, как мы убедились, что западным службам не удалось их идентифицировать. С большим облегчением мы поняли, что тоже, как говорится, не лыком шиты.

С другой стороны, отказ от партийной разведки поставил нас перед серьезной проблемой: как создать замену отозванным, найдя подходящих кандидатов? Требования безопасности, за соблюдением которых с неослабной строгостью следил советник из СССР, были так повышены, что одно только комплектование центрального аппарата казалось почти невозможным. Кандидаты, у которых были родственники на Западе, или те, кто находился прежде там в эмиграции, а то и сидел в тюрьмах, отбраковывались с самого начала. Заместитель Аккермана Герхард Хайденрайх, которому было поручено комплектовать аппарат, был секретарем по кадрам в Союзе свободной немецкой молодежи — молодежной организации СЕПГ, и поэтому к нам пришло немало молодежи из ССНМ. Им предстояло образовать ядро моей службы, будущего Главного управления разведки, сохранившееся вплоть до его ликвидации в 1990 году. Их практический опыт, накопленный на протяжении сорока лет работы, нельзя было бы заменить никаким учебным курсом. В отличие от большинства других спецслужб, у нас не было кадровой “карусели”, когда заходила речь о занятии руководящих постов. Эта преемственность была одной из главных причин нашей эффективности, и она позволила мне сделать мой образ мышления и способ работы достоянием других.

Но в конце 1952 года до этого было еще далеко.

 

“Тяжело в учении…”

В декабре 1952 года меня вызвали к Генеральному секретарю ЦК СЕПГ Вальтеру Ульбрихту, который уже считался могущественнейшим человеком молодого государства. Я отправился в ЦК, не имея представления о цели вызова. Тогда здание ЦК находилось еще недалеко от Александерплац. В приемной я получил пропуск, который охрана тщательно сверила с моим паспортом. Контроль не походил тогда даже приблизительно на драконовскую проверку, введенную в последующие годы, да и внутренний вид здания не был даже отдаленно столь же впечатляющим, как позже в так называемом Большом доме на Вердершен Маркт. И все-таки уже в ту пору несомненно чувствовались тот дух, та атмосфера, которым было суждено стать столь характерными для мира партийного руководства, обособленного от народа.

Я представился в секретариате Ульбрихта. Он был еще на совещании, но вскоре появился и провел меня в находившийся по соседству кабинет своей жены Лотты, которая считалась его ближайшей сотрудницей. Прежде чем он отослал ее из комнаты, она дружески приветствовала меня. Затем Ульбрихт без обиняков, как ему и было свойственно, приступил к делу — без какого-либо вступления, без каких-нибудь замечаний личностного характера и не глядя на собеседника.

Так я узнал, что Антон Аккерман просил освободить его от руководства Внешнеполитической разведкой. По крайней мере в данном случае Ульбрихт придержался принятых формулировок, добавив: “По состоянию здоровья”. Конечно, я знал, что представления Аккермана о собственном немецком пути к социализму расходились с безусловной верностью Москве, свойственной Ульбрихту. Позже говорили, что Аккерман якобы был неосторожен в частной жизни, а это в пуританской атмосфере, характерной для ГДР того времени, должно было означать конец политической карьеры. Кроме того, секретом полишинеля было то обстоятельство, что нападки Грауэра все сильнее отравляли Аккерману его работу руководителя разведки.

Озадаченно воспринимая эту информацию, я услышал, как Ульбрихт произнес: “Мы считаем, что ты должен возглавить службу”. Иными словами, по мнению руководства СЕПГ, мне, не достигшему еще и тридцати лет, одному из многих в иерархии разведки и еще более незначительному в партии, предстояло стать преемником Аккермана на этом важнейшем посту. На мой вопрос, через кого я должен буду поддерживать контакт с руководством, Ульбрихт ответил, что я подчинен непосредственно ему.

Не прошло и четверти часа, как я снова оказался на улице и был все еще не менее озадачен, чем в кабинете Ульбрихта. В моей голове все смешалось — уж очень обескураживало происшедшее. Если бы меня попросили назвать сильнейшее из охвативших меня тогда чувств, то, вероятнее всего, я бы вспомнил гордость. Гордость за доверие, которое мне оказала партия.

Я еще и сегодня не могу с уверенностью сказать, почему выбор пал именно на меня. Этому, пожалуй, могли содействовать мои хорошие отношения с Москвой и мое происхождение из семьи писателя-коммуниста, но на другую чашу весов должна быть положена моя почти полная неопытность в разведке. С другой стороны, Аккерман, несомненно, высказывался в мою пользу, что не могло не повлиять на решение руководства.

Если меня сегодня спросят, как это я столь легко смог принять назначение на пост руководителя разведки, которая была частью того, что многим представляется аппаратом репрессий, то могу лишь ответить, что тогда я на это смотрел совсем не так и не мог смотреть иначе. Я вовсе не высказываюсь в защиту слепого повиновения, на которое столь охотно ссылались многочисленные попутчики гитлеровского режима после краха “третьего рейха”. Принимая любое важное в своей жизни решение, я сознавал, что мог бы отказаться выполнять то, чего от меня требовали, пусть и с неприятными последствиями, но без угрозы для жизни. Многие годы спустя я действительно воспротивился указанию. Меня в качестве преемника Хорста Зиндермана хотели назначить заведующим отделом агитации и пропаганды Центрального Комитета СЕПГ. Я отказался от этой чести, едва услышав о ней. Это был единственный случай, когда Мильке и я стремились к одной и той же цели, правда по разным причинам. Он хотел затормозить мое головокружительное восхождение, а я не хотел жертвовать относительной независимостью и самостоятельностью, которыми обладал в разведке, ради того, чтобы затеряться в тяжеловесном партийном аппарате.

Вернувшись к себе на Роландсуфер, я увидел Рихарда Штальмана, с нетерпением ожидавшего меня. В отсутствие Аккермана он исполнял обязанности начальника нашей службы. Он повел себя и теперь так же необычно, как это было свойственно ему в других случаях: с удовольствием распахнул сейф, чтобы передать мне немногие дела, будто никак не мог дождаться, когда я сменю его и он оставит эту осточертевшую работу за письменным столом. Он подвинул ко мне по столу ключ со словами: “Ну, приступай. Если я понадоблюсь — я рядом”.

Куда холоднее оказалось приветствие Мильке, когда Штальман представил ему меня в новой должности. Сначала он заставил нас больше часа ждать в приемной, а потом ограничился заявлением в ледяном тоне, что решение о моем назначении столько же не окончательно, как и вопрос о существовании разведки в целом.

Разведка оставалась под непосредственным контролем Ульбрихта менее псшугода. Весной 1953 года она была подчинена Вильгельму Цайссеру — не как министру госбезопасности, а как члену политбюро СЕПГ. О его биографии я знал только, что он, как и Рихард Зорге, выполнял секретные поручения в Китае, а во время гражданской войны в Испании под именем генерала Гомеса командовал XI Интернациональной бригадой.

С Цайссером было интересно работать. От него исходило ощущение спокойного авторитета, которое вызывало доверие и выгодно отличало его не только от суетливости важничанья, характерных для Мильке, но и от жесткого, обезличенного стиля Ульбрихта. Раз в неделю Цайссер принимал меня, причем время нашей встречи он выдерживал с точностью до минуты. Почти никогда во время этих встреч мне не удавалось высказать все то, о чем не терпелось поговорить, так как я оказывался для Цайссера желанным собеседником, с которым он, редактор собрания сочинений Ленина на немецком языке, мог обсудить вопросы перевода.

Он с презрением относился к раболепству Мильке перед Ульбрихтом и не делал секрета из своей глубокой неприязни к генеральному секретарю партии. Ульбрихт не пользовался симпатией почти у всех эмигрантов, с которыми я познакомился ближе. У одних потому, что они помнили о его бессердечии и бесчувственности в Москве, когда он во времена самых жестоких репрессий отказывал в помощи, которая была необходима и возможна, у других, например Пика или Аккермана, потому, что его поведение даже по отношению к ним было авторитарным.

Едва Ульбрихт передал разведку в ведение Цайссера, как мы пережили свой первый скандал — так называемое “дело Вулкан”. Его причиной был Готхольд Краус, первый перебежчик на Запад из числа сотрудников нашей службы. Именно его Шинда взял к нам из другого отдела, поручив выполнение особо секретных заданий. Так как Краус бежал накануне Пасхи 1953 года, у западногерманской контрразведки было достаточно времени, чтобы выжать из него все, что он мог знать, и начать действовать, прежде чем мы смогли понять, что, собственно, произошло.

Можно представить себе, какая растерянность охватила нас, когда вскоре после Пасхи западногерманский вицеканцлер Франц Блюхер заявил на пресс-конференции, чтр по “делу Вулкан” западногерманские компетентные органы арестовали тридцать пять восточногерманских агентов. Конечно, мы сразу поншш, что это число было гигантским преувеличением — ведь даже ведущие сотрудники нашей службы не знали подлинных имен такого большого числа агентов в чужой стране. Быстро выяснилось, что западногерманская контрразведка, переусердствовав, арестовала наряду с полудюжиной — и не более — настоящих агентов и связников почтенных коммерсантов, активно занимавшихся внутригерманской торговлей и при этом не имевших совершенно никакого отношения к разведке.

“Дело Вулкан”, в конце концов обернувшись для западной службы конфузом: многие из тех, кого оно затронуло, подали иски о возмещении ущерба, — заставило нас всерьез задуматься. Мы почувствовали, сколь уязвима наша служба. Сколько нераспознанных “кротов” могло еще работать в нашем аппарате? Комиссия под председательством статс-секретаря Мильке самым дотошным образом проверила всех сотрудников. Для Мильке это была желанная возможность дать мне почувствовать свою власть.

Последующие месяцы мы провели, дотошно решая кадровые вопросы и ведя упорную борьбу за каждого сотрудника, которого я не хотел терять. Опасаясь того, что может узнать о нас противник, мы решили децентрализовать аппарат и разместить отдельные подразделения в десятке зданий, далеко отстоявших друг от друга. На тот период для работы как таковой оставалось мало времени. Между тем в проблемах, которые требовали срочного обсуждения с Цайссером, не было недостатка.

Смерть Сталина в марте 1953 года стала настоящим шоком. В Кремле разгорелась ожесточенная борьба за власть, и социалистические страны Восточной Европы оказались вдруг предоставленными сами себе. Но тогда я не осознавал этих последствий, произведших настоящий переворот, так как мы в разведке были перегружены собственными проблемами. Многое происходившее в нашей стране мы воспринимали лишь частично, а настроение, существовавшее в широких кругах населения, в действительности было нам неизвестно. Мы жили в своем собственном, глубоко изолированном мире. Даже когда в декабре 1952 года премьер-министр Гротеволь предостерегающе заговорил о грозившем кризисе в сфере продовольственного снабжения, это не насторожило нас.

Ульбрихт был главным инициатором решения об ускоренном строительстве социализма, принятого за полгода до этого. Он, искушенный в сталинистской казуистике, отметал всякое сопротивление своей точке зрения, оперируя тезисом о закономерном обострении классовой борьбы до завершения социалистических преобразований. Были резко повышены налоги и ограничено предоставление кредитов, приняты меры принудительного характера против крупных крестьянских хозяйств, средних и мелких предпринимателей и лиц свободных профессий. Особое недовольство вызвали распоряжения, еще более суживавшие возможности свободной деятельности церкви и духовенства. Но самым опасным стало решение о повышении цен на основные продукты питания при одновременном повышении норм выработки на предприятиях, ведь таким образом правительство восстановило против себя рабочих.

Последствия были в высшей степени серьезны. В ответ на усиливавшееся давление люди не только все громче роптали, но и действовали. Более ста двадцати тысяч человек в первые четыре месяца 1953 года “проголосовали ногами”, покинув ГДР. Осмотрительные политики, например Аккерман, Цайссер и главный редактор партийной газеты “Нойес Дойчланд” Рудольф Херрнштадт, озабоченно следили за развитием событий и выступали за проведение менее жесткого курса.

Даже в самых неуемных своих фантазиях я не смог бы подумать, что именно Лаврентий Берия, страшный шеф тайной полиции, а после смерти Сталина наиболее влиятельный человек в советской руководящей тройке, выскажется за поворот в политике по германскому вопросу — поворот, который должен был бы открыть путь к созданию объединенной, демократической и нейтральной Германии. Сегодня я знаю, что в начале июня Берия вызвал в Москву представителей политбюро СЕПГ и вручил им документ под названием “О мерах по оздоровлению положения в Германской Демократической Республике”. Он содержал предложения, осуществление которых означало бы отход от административно-командной системы и давало бы возможность налаживания взаимопонимания с Федеративной республикой. При этом Берия преследовал долгосрочную цель — создание объединенной и нейтральной Германии, которая не присоединилась бы ни к какому союзу, направленному против СССР. Надо сказать, что эту цель сформулировал еще Сталин.

Цайссер не сказал мне ни слова об этой драматической ситуации и ожесточенной борьбе в политбюро между сторонниками жесткой линии и умеренного курса. Поэтому я в конце мая по его предложению ушел в отпуск, которого у меня давно не было. Ближайшие недели я провел вместе с семьей в Прерове, на побережье Балтийского моря, купаясь и читая Хемингуэя.

Из газет я узнал, что политбюро и правительство признали тяжелые ошибки и объявили о пересмотре прежних решений. Тех, кто бежал из республики, призывали вернуться, заверяя, что им ничего не грозит. Политические репрессии и дискриминация молодых христиан должны были быть существенно смягчены. Все это звучало очень разумно и успокаивающе.

Но было слишком поздно. 16 июня по радио прозвучало тревожное сообщение о том, что берлинские строители двинулись со Сталин-аллее к Дому министерств на Лейпцигерштрассе, бывшему геринговскому министерству авиации. Там они, скандируя, потребовали отмены новых норм выработки и улучшения социального обеспечения. Здание было оцеплено оперативными отрядами полиции, а настроение демонстрантов грозило перейти за “точку кипения”. Забастовщики требовали, чтобы к ним вышли Ульбрихт и Гротеволь. Вместо них появился министр промышленности Фриц Зельбман, бывший шахтер, и попытался успокоить толпу, ссылаясь на принятые решения о реформах, но напрасно. Волнения уже распространились, охватив крупные предприятия в других частях страны.

Вечером я созвонился с Рихардом Штальманом, который усталым и разочарованным вернулся с совещания партийных работников. Хотя Ульбрихт и признал ошибки, он не выдвинул никаких конкретных предложений о том, что надо делать в ситуации, не терпящей отлагательств.

17 июня сообщения буквально обрушились на нас. Радиостанция РИАС не упускала ни малейшей возможности агитации. Ночь напролет она вещала о том, где и когда состоялись митинги, и призывала своих слушателей в Восточном Берлине участвовать в них. Одно предприятие за другим прекращали работу. Колонны демонстрантов стекались отовсюду, в том числе и из Западного Берлина, к границе между секторами на Потсдамерплац. В 13 часов советская комендатура города объявила чрезвычайное положение.

Теперь мне было не до отпуска. На полпути к Берлину, недалеко от Нойштрелица, нас задержал советский контрольный пост. Несмотря на наши протесты и мое удостоверение немецкой полиции, нас заперли в подвале комендатуры вместе с другими подозреваемыми. Там я смог спокойно поразмышлять о том, кому же на деле принадлежит власть в Германии. Только после того, как мне удалось доказать часовому, что я говорю по-русски, меня пропустили к коменданту и нас освободили.

Я остановил машину в берлинском районе Панков, где мы жили, чтобы переодеться. Отец и теща возбужденно сообщили, что прямо мимо нашего дома прошла колонна рабочих большого машиностроительного завода “Бергман — Борзиг” и что отца едва не избила толпа на вокзале Фридрихштрассе. У него сложилось впечатление, что многие молодые люди, буйствовавшие в центре, выглядели как жители западных секторов и что пришли они только для того, чтобы побуянить.

Следующие дни и ночи я провел на работе. В эти дни волнений, когда подвергались штурму, а иногда и поджигались здания партийных комитетов и государственных учреждений, когда по улицам громыхали советские танки, в которые молодежь бросала камни, когда появились первые убитые и раненые, — всего же восстание унесло более ста человеческих жизней, — мне стало ясно, что разговоры нашего руководства о “фашистской авантюре” и о “контрреволюционном путче” были чистой воды отговорками. Бели бы руководство СЕПГ вовремя рассказало партийным активистам на предприятиях о запланированном новом курсе и пошло на открытый разговор с недовольными рабочими, то, возможно, удалось бы избежать эскалации протеста, начавшегося 17 июня.

В качестве руководителя внешнеполитической разведки я получил задание выяснить, в какой степени Запад мог быть замешан в организации волнений. Насколько хорошо все мы знали, что причины событий надо искать дома, настолько же невозможно было проглядеть, что волнения по мере сил раздувались из Западного Берлина, что оттуда в Восточный Берлин прибывали агенты-провокаторы, чтобы подогревать страсти. Было, что называется, легче легкого составить на основе информации моей службы, выступлений западногерманских и американских политиков в печати, а также заявлений таких воинствующих участников холодной войны, как “Группа борьбы против бесчеловечности” или “Следственный комитет свободных юристов”, материал, из которого явствовало, что существовали планы ликвидации ГДР. Этот материал был нужен нашему политическому руководству, чтобы свалить ответственность за события 17 июня на внешнего противника.

Таким образом, недостатка в материалах не было. Например, директор ЦРУ Аллен Даллес и его сестра Элеонора, курировавшая в Госдепартаменте США германские дела, находились в Берлине в течение недели, предшествовавшей 17 июня. Должно же было это иметь какую-то причину! В печати ГДР даже зашла речь, как о чем-то само собой разумеющемся, о “дне Икс”, дне, когда Запад должен был захватить власть в ГДР. На пророчествах насчет этого дня специализировались, собственно говоря, западногерманские бульварные газеты, но ведь сам факт рассуждений на эту тему доказывал наличие иностранного заговора против нас. И даже приглашение совершить поездку на пароходе, которое активисты западноберлинских профсоюзов направили своим близким и друзьям в Восточном Берлине накануне 17 июня, тотчас же было возведено Ульбрихтом в ранг сигнала к началу волнений.

После событий 17 июня Ульбрихту и его группировке пришлось хвататься за любую соломинку, отстаивая свои порядком пошатнувшиеся позиции. Москва потребовала реформ. Правительству ГДР пришлось призвать Советскую Армию на помощь против своего народа, а в политбюро у Ульбрихта не было большинства. Его поддерживали только председатель комиссии партийного контроля Герман Матери и молодой протеже Ульбрихта Эрих Хонеккер. Все же остальные выступали за то, что в наиболее жесткой форме выразил Аккерман, — за уход Ульбрихта с поста генерального секретаря.

Спасением Ульбрихта стало сообщение из Москвы о свержении Берия. У советской партийной верхушки были совсем другие заботы, чтобы она могла позволить себе допустить неопределенность, наблюдая за тем, как обновленное руководство СЕПТ будет опробовать новый курс. Поэтому она предпочла пока оставить в ГДР все по-старому. Как только Ульбрихт смог убедиться в прочности своего положения, он немедленно приступил к изоляции тех в партийном руководстве, кто острее всего критиковал его. Используя ярлык “фракция Цайссера — Херрнштадта”, он обвинял их обоих в отступлении от линии партии, в самоуправстве и контактах с Берия. Они были исключены из руководящих органов партии и получили партийные взыскания, с которыми смирились без какого бы то ни было протеста. На 35-м пленуме Центрального Комитета в июле 1953 года Ульбрихт снова крепко сидел в седле. Как ни парадоксально, 17 июня спасло его и его курс. Шанс был упущен.

Спустя три года после этих событий Рудольф Херрнштадт составил записку о том, что было в действительности, и начал борьбу за свою реабилитацию. Как и Вильгельму Цайссеру, ему не суждено было дожить до нее. Цайссер стал просто собственной тенью. Он был душевно сломлен, оказалось подорванным и его здоровье.

Почему же оба молчали в 1953 году? Возможно, это способен понять лишь тот, кто сам пережил время замалчивания и опалы при Сталине, горькую судьбу многих товарищей и ощутил силу партийной дисциплины, которая могла потребовать пожертвовать собой, не задавая вопроса о цели этого самопожертвования.

Такие люди, как Цайссер и Херрнштадт, посвятили всю свою жизнь революционному движению. Конфронтация с партией означала бы радикальный разрыв со всей прежней жизнью, с их ценностями и идеалами.

Рудольф Херрнштадт, начавший свой путь в рабочем движении как журналист, перед второй мировой войной работал на советскую военную разведку и создал, находясь в Варшаве, великолепную агентурную сеть. В числе лучших сотрудников были его первая жена Ильзе Штебе и Герхард Кегель, работавший в немецком посольстве в Варшаве. Оба они заблаговременно извещали о предстоявшем нападении гитлеровской Германии на Советский Союз. И тот факт, что все это теперь, очевидно, ничего не значило, должен был смертельно ранить Херрнштадта. В заметках, которые он написал во время “ссылки” на работу в государственный архив в Мерзебурге, Херрнштадт отвергал все обвинения во фракционной деятельности, одновременно ломая голову над вопросом о том, мог ли он в действительности быть умнее партии. Выразившуюся в поведении Херрнштадта дилемму, с которой сталкивается убежденный коммунист, можно, наверное, сравнить с конфликтом, в котором сегодня оказались представители теологии освобождения. Они, с одной стороны, ощущают социальную ответственность, а с другой — повинуются Святому престолу. Еще в то время, когда имя Херрнштадта нельзя было упоминать в ГДР, я в качестве скромного знака уважения к этому человеку приказал снять для наших инструкторов фильм о его варшавской резидентуре, а также выступал за его реабилитацию.

Антон Аккерман еще в 1946 году опубликовал свои тезисы о “немецком пути к социализму”. В них я усмотрел логическое продолжение того, чему мы обучались в школе Коминтерна. Подобно Димитрову или Тито, Аккерман считал, что переносить советскую систему на другие страны бессмысленно да и невозможно. И ему пришлось подчиниться доводам “партийного разума” и публично отмежеваться от этих идей, правда не поплатившись за “отступничество”. После того как Аккерман отказался от своих взглядов, он до 1953 года оставался членом политбюро СЕПГ, в 1949 году стал статс-секретарем министерства иностранных дел ГДР, а в 1951-м — первым начальником внешнеполитической разведки.

В связи со снятием Цайссера и Херрнштадта с их постов Ульбрихт подверг резкой критике органы государственной безопасности. Результатом этой критики стало проведение следствия, повлекшего, в свою очередь, кадровые и структурные изменения. Министерство госбезопасности получило статус статс-секретариата и было включено в систему министерства внутренних дел, во главе которого стоял Вилли Штоф. Нового шефа госбезопасности звали Эрнстом Волльвебером. Наша до сих пор самостоятельная внешнеполитическая разведка стала называться Главным управлением XV, частью статс-секретариата государственной безопасности, а я, утвержденный в качестве его начальника, был назначен заместителем Волльвебера. Прежним же заместителям Цайссера, в том числе и Мильке, пришлось ждать до тех пор, пока их проверила комиссия партийного контроля. Можно представить себе, каким униженным должен был почувствовать себя тщеславный Мильке, увидев меня сидящим за столом президиума рядом со Штофом и Волльвебером при обнародовании новой структуры, тогда как он сам вместе с другими высшими офицерами сидел в зале.

Эрнст Волльвебер, проживший богатую событиями жизнь и охотно рассказывавший о ней, был во всех отношениях самой большой противоположностью Мильке, которую только можно было представить себе. Во время первой мировой войны — матрос, до 1933 года — депутат рейхстага, а потом руководитель одного из бюро Коминтерна, находившегося в Копенгагене, он налаживал конспиративную работу среди моряков. Эта работа, представлявшая собой одно из направлений борьбы против “третьего рейха”, вылилась во время войны в акции саботажа. Вечера Волльвебер проводил в компании, охотнее всего за бильярдом, где его наиболее частым партнером был Рихард Штальман. Что касается служебных дел, то он мало интересовался оперативными деталями, но тем большее внимание уделял политической информации. Во время таких разговоров маленький плотный человек расхаживал взад и вперед по ковру своего кабинета с постоянно гаснувшим огрызком сигары во рту. От меня столь же мало была скрыта его критическая дистанцированность по отношению к Ульбрихту, сколь и напряженные отношения с Мильке. Тому едва удалось обуздать свои честолюбивые стремления самому встать во главе госбезопасности.

Бурная жизнь Волльвебера вдохновила даже Райнхарда Гелена. В своих мемуарах Гелен рассказывает, что “сообщал” ему один из его агентов под псевдонимом Брутус, находившийся в окружении Волльвебера в его бытность еще статс-секретарем ГДР по водному транспорту. Основываясь на фактах яркого прошлого Волльвебера, Брутус придумал широко разветвленную новую “организацию Волльвебера”, которая обучала специалистов всего мира проведению актов саботажа и должна была подготовить соответствующие действия против всех государств Запада. Он приписывал Волльвеберу даже пожары на борту пассажирских лайнеров “Куин Элизабет” и “Куин Мэри”. Единственным зернышком правды во всех этих “страшилках” является тот факт, что Волльвебер действительно некоторое время носился с идеей создать в Ростоке интернациональный клуб моряков, но идея эта не привела ни к каким результатам, важным для разведки.

Мильке действительно получил партийный выговор, и это ему не суждено было никогда забыть. Одно лишь имя Германа Матерна, возглавлявшего следственную комиссию, стало с тех пор для него чем-то вроде красной тряпки для быка, и он испробовал все возможности, чтобы разоблачить Матерна как пособника нацистов. Его подозрение основывалось на том, что в 1933 году Матерн был освобожден нацистами после кратковременного пребывания в заключении. Любой, кто вышел живым из фашистской тюрьмы или концлагеря, был, с точки зрения Мильке, потенциальным предателем. К своей бесконечной досаде, он не нашел ничего, что мог бы использовать против Матерна.

Мильке воспользовался событиями 17 июня для нагнетания атмосферы недоверия и непримиримости по отношению к “враждебно-негативным силам” в своей стране, чтобы не допустить их появления; моя же служба устремила взгляд на Запад, а там прежде всего на Бонн.

Оба германских государства утверждали в 50-е годы, что высшая цель, к которой стремится каждое из них, — воссоединение. При этом главной задачей Федеративной республики было обеспечение экономической мощи, ГДР — отстаивание своей идентичности в рамках восточного блока. Уже тогда у меня складывалось впечатление, что заявления обеих сторон носили риторический характер и что действительное объединение в обозримый период было неосуществимо.

Тем временем наша служба приобретала первый опыт. Новичок не застрахован ни от каких ошибок, и мы не были исключением из этого правила.

Десятки тысяч граждан ГДР стремились в то время через еще открытую границу в Западный Берлин и Федеративную республику. После 17 июня 1953 г. их было гораздо больше, чем раньше, и до конца 1957 года нашу страну покинуло почти полмиллиона человек. Было нетрудно “запустить” в этот поток беженцев специально отобранных мужчин и женщин. Правда, нашим людям приходилось учитывать, что в лагерях беженцев сотрудники западных служб будут обстоятельно расспрашивать их, но шансы на успех были достаточно высоки благодаря внушавшим доверие биографиям. Эти молодые люди, деятельность которых мотивировалась глубокими политическими убеждениями, закладывали фундамент наших будущих успехов.

Тем не менее поиск кандидатов на переселение в Федеративную республику был трудным делом и продолжался довольно долго. Одна лишь проверка политической благонадежности и личных качеств требовала больших затрат времени. В отличие от комплектования центрального аппарата, при таком отборе наличие родственников на Западе не мешало, а, напротив, было желательно. Это обстоятельство могло только усилить достоверность того, что наши люди рассказывали “на той стороне”. В качестве причин эмиграции из ГДР приходилось приводить так называемые “темные пятна” в своем прошлом или в прошлом родственников — службу в СС или членство в НСДАП, отрицательные высказывания о политике ГДР» а то и о личности Ульбрихта.

Отобранные агенты проходили индивидуальное обучение у специально выделенных для этого сотрудников. Оно ограничивалось ознакомлением с элементарными правилами конспирации и рассказом о том, что мы сами знали о тех задачах, которые им придется решать на Западе. Большей частью нашим людям приходилось начинать с примитивного физического труда, чтобы, не привлекая внимания, пройти фазу натурализации, и поэтому кандидаты с рабочими специальностями и опытом соответствующей работы были для нас наиболее предпочтительными.

Для завербованных студентов и научных работников мы искали и иногда окольными путями находили рабочие места в таких важных для нас научных учреждениях, как центры ядерных исследований в Юлихе, Карлсруэ и Гамбурге, в фирмах “Сименс” и “Ай-Би-Эм” и на предприятиях — преемниках концерна “ИГ Фарбен”. Мы не оставляли без внимания и такие в то время, казалось бы, еще не важные предприятия, как “Мессершмитт” и “Бельков”, подозревая, что в будущем они могут заняться реализацией военных проектов. Кое-кто из наших оказался на должностях, связанных с обеспечением секретности, а были и такие, кто достиг высокооплачиваемых постов в экономической иерархии. Мы старались использовать и связи между учеными двух германских государств, чтобы получить более точную информацию о состоянии перевооружения Западной Германии. Небезынтересной темой были отношения западногерманских ученых со своими немецкими коллегами в США, группировавшимися вокруг Вернера фон Брауна.

Куда труднее оказалось внедрение наших переселенцев в политические и военные центры, будь то в Бонне или где-либо еще. Возможности побудить тех, кто работал там, к сотрудничеству с нами были чрезвычайно ограничены. Западным службам в Восточном Берлине было не в пример легче. По очень точному выражению Эрнста Рейтера, Западный Берлин был “занозой в теле ГДР”. В то время как западные разведки могли черпать полными пригоршнями, нам приходилось довольствоваться горсткой идеалистов, которые не приносили с собой ничего, кроме готовности поставить все на карту.

Моим первым кандидатом среди переселенцев был Феликс, которого я завербовал весной 1952 года еще вместе с Густавом Шиндой. Сначала мы послали его в Гамбург на тренировку. Для него это было первое серьезное задание. Ему надлежало на явке вблизи морского вокзала у Эльбы встретить человека, который передаст ему материал. Сойдя с поезда, наш кандидат увидел, что за ним наблюдает некий человек, от которого он никак не мог отделаться. Анализируя поведение Феликса, мы заметили, что он из-за возбуждения принимал за преследователя каждого человека, одетого в модный тогда пыльник. Тем не менее он стал одним из наших лучших агентов, проявлявшим все большее хладнокровие. Часто обладают настоящим мужеством и в опасных ситуациях оказываются на высоте как раз те, кто поначалу кажутся боязливыми, а бесшабашные в рискованных ситуациях теряют смелость или губят дело безрассудной отвагой.

Феликс сначала обосновался в Кёльне в качестве представителя фирмы, которая поставляла оборудование для парикмахерских. Его задача состояла в том, чтобы найти пути внедрения в Федеральное ведомство по охране конституции. Но так как ему по работе часто приходилось бывать в Бонне, это натолкнуло нас на мысль поручить Феликсу заняться Ведомством федерального канцлера, руководителем которого незадолго перед тем стал Глобке. Каждый из нас знал, что практически бесперспективно и думать о приближении к этому строго охранявшемуся объекту. Недаром же наш отдел, отвечавший за решение этой задачи, терпел до сих пор одни неудачи. Феликс замешался среди пассажиров Да ближайшей к зданию ведомства автобусной остановке и положился на свое обаяние. Этим наиболее простым способом он познакомился с женщиной, которой предстояло стать нашим первым источником в Ведомстве федерального канцлера. Мы назвали ее Нормой.

Норма не была завербована нами и не поставляла разведывательной информации, но то, что она рассказывала ФеликСу, позволяло нам действовать систематичнее, чем прежде. Она не была красива, и наш агент завел знакомство с ней, только руководствуясь интересами дела, но со временем они стали любовниками, поселились вместе, и Феликс чувствовал себя ответственным за сына этой женщины. Конечно, брак исключался, так как нельзя было обойти самую обычную проверку, связанную с этой процедурой, а пойти на такой риск мы не могли.

Узнав несколько лет спустя, что Ведомство по охране конституции заинтересовалось спутником жизни Нормы, мы отозвали Феликса. Только беседуя с ним уже в Берлине, я понял, насколько тесной стала связь между ним и Нормой. Тем не менее он заявил по собственной воле, что нет смысла пытаться переправить ее к нам. Она не могла бы себе и представить жизнь в ГДР. Так драматически закончилось мое первое “дело Ромео”.

Наряду с “переселенческими” акциями мы ожидали еще больших успехов от многообразных контактов между Востоком и Западом. Общегерманские встречи и мероприятия были идеальными поводами для установления интересных связей. За короткий срок мы создали в партиях и организациях ГДР, где существовали так называемые “западные отделы”, настоящие “легальные” резидентуры.

Так возникали политические отношения с лицами, по разным причинам несогласными с политикой Аденауэра, в частности с канцлером Германии в веймарский период д-ром Йозефом Виртом. Во время войны ему удалось бежать в Швейцарию, где он, по слухам, поддерживал контакт с немецким Сопротивлением, а также с разведками СССР и западных союзников.

Подобно политической сфере, контакты складывались в научной и экономической областях. Особенно часто это происходило на Лейпцигской ярмарке, где строгие ограничения и способствовали расцвету доверительных переговоров и нелегальных сделок в так называемой внутризональной торговле.

Именно так я познакомился с Кристианом Штайнрюкке, занимавшимся в Федеративной республике оптовой торговлей сталью. Я выдал себя за генерала, работающего в министерстве обороны под началом Вилли Штофа. Уже во время обеда мы подружились, а вечером выпили на брудершафт. Следующим утром он во время закрытого совещания западногерманского экономического объединения черной металлургии совершенно неожиданно представил меня как своего сотрудника. Похоже, никто из присутствующих не удивился этому. Очевидно, они, в отличие от меня, привыкли к эксцентричной манере поведения Штайнрюкке. Имея репутацию гомосексуалиста, которому свойствен необычный стиль жизни, он был белой вороной в кругу своей семьи, постоянно пытавшейся загладить его экстравагантные поступки. Штайнрюкке был женат на дочери Верхана — одного из самых могущественных представителей немецкого крупного капитала. Брат его жены был зятем Аденауэра. Можно себе представить, как горели мои уши, когда я слышал все это. Но и это было еще не все. Кардинал Фрингс, влиятельнейшая фигура католической церкви в Германии того времени, оказался дядей его жены, да к тому же семью Штайнрюкке связывали тесные отношения с банкирами Абсом и Пфердменгесом.

Наши контакты продолжались много лет. Я специально для себя разработал легенду, основанную на семейных связях: моей женой была диктор телевидения ГДР, фотографии ее детей украшали стены маленькой виллы, которую я представил Штайнрюкке как свое жилище. Хотя наш контакт не стал столь тесным, чтобы я отважился на попытку вербовки Штайнрюкке, беседы с ним были очень информативны, ведь Штайнрюкке был советником концерна “Локхид” и имел хорошие отношения с генералом Штайнхофом, командующим западногерманскими ВВС. Через него мой собеседник, несомненно, знал о роли Франца-Йозефа Штрауса в скандале со “Старфайтерами” больше, чем давал мне понять.

В прекращении наших контактов виновен я. Благодаря Штайнрюкке я познакомился с д-ром Вальтером Бауэром, занимавшимся межзональной торговлей. Этот вроде бы незначительный коммерсант официально занимался скупкой по дешевке в Лаузицком буроугольном бассейне стеарина в виде свечного лома. Так как он до 1945 года занимал высокую должность в концерне Флика, тогдашнего владельца Лаузицкого буроугольного бассейна, возникало подозрение, что в действительности Бауэр должен был искать возможности восстановления прав собственности своего прежнего господина. Да и фотография, на которой мой новый знакомый был запечатлен рядом с Аденауэром в президиуме церковного съезда, мало соответствовала образу мелкого торговца. Особый интерес к Бауэру вызывали у меня его тесные отношения с д-ром Гизевиусом, о котором я после Нюрнбергского процесса хорошо помнил как о посреднике между буржуазным немецким Сопротивлением и американской спецслужбой УСС, предшественницей ЦРУ. Поэтому я предполагал, что Бауэр связан с американской разведкой.

Вооружившись этими знаниями и подозревая, что, возможно, в сделках Бауэра в ГДР и с ГДР не все в порядке, я полагал, что могу отважиться на фронтальную атаку. На встречу, устроенную Штайнрюкке, пришел невысокий толстяк, одетый в костюм, так же не привлекавший к себе внимания, как и его потрепанный портфель. Очень скоро пришлось признать, что я имею дело с большим хитрецом, который новичку вроде меня был не по зубам. Не могло быть и речи о запугивании и уж тем более о том, чтобы оказать на него давление.

Когда Штайнрюкке не пришел на следующую встречу, о которой мы с ним договорились, мне стало ясно, что здесь не обошлось без хорошей взбучки со стороны Бауэра. В действительности же сотрудники американской разведки учинили Штайнрюкке строгий допрос, просветили его на мой счет и предостерегли от меня.

Из-за необдуманной попытки сближения с Бауэром я без нужды разрушил контакт со своим информатором Штайнрюкке, который и не подозревал об этой роли. Мне пришлось позже горько пожалеть о случившемся, когда в середине 70-х годов его имя вновь и вновь упоминалось в связи с делом “Старфайтеров”.

В ходе установления другого контакта мне, вероятно, и большее терпение не могло бы принести успеха. Я познакомился с Карлом Хундхаузеном, членом правления концерна Круппа, на Лейпцигской ярмарке. Он охотно обсуждал политические вопросы, открыто критиковал боннское правительство за его ограничительную политику в межзональной торговле, но я был вынужден констатировать, что собеседник принимал меня за представителя правительства ГДР и в качестве такового намеревался использовать в интересах Фонда Круппа. Со своей стороны, он отнюдь не имел намерения позволить мне использовать его в своих целях.

Гораздо больше повезло мне с д-ром Генрихом Видеманом, приверженцем и хорошим знакомым Йозефа Вирта. Он оказался не только активным сторонником воссоединения Германии и противником привязывания Бонна к Вашингтону, но вскоре тактично дал понять мне, что был бы не против получить от нас конкретное предложение.

Мы составили договор. Видеман должен был с нашей стартовой финансовой помощью открыть в Бонне Бюро экономической помощи служащим с твердым жалованьем, которое открывало ему, а тем самым и нам доступ ко всем министерствам и их сотрудникам. Как только деятельность бюро начнет приносить прибыль, моя служба, как предполагалось, в полном соответствии с принципами капитализма станет в них участвовать. Но такому плану, к сожалению, не суждено было сбыться. Вместо этого нам пришлось в одиночку нести все расходы, так как бюро Видемана не приносило никакой прибыли.

С точки зрения разведки дело обстояло лучше. Окупилась прежде всего дружба Видемана с д-ром Рудольфом Криле, который в качестве заведующего отделом Ведомства федерального канцлера отвечал за оборонную политику и военные союзы. Обладатель бесценных секретов, ни о чем не ведая, он бывал в нашем бюро, сидел с нашим человеком за лучшими рейнскими винами и рассказывал ему то об одном, то о другом, не предназначавшемся для посторонних.

Это подогревало наши амбиции, и мысленно мы уже видели бюро крышей нелегальной резидентуры, механизмом на случай кризисных ситуаций, когда другие каналы связи станут слишком опасными. Кандидата в резиденты мы знакомили с соответствующей техникой получения, обработки и передачи большого объема информации. Кроме того, на случай кризисных моментов он обучался владению приемопередающими устройствами и подслушивающей техникой, чтобы можно было записывать важные разговоры.

Внедрение нашего резидента длилось многие месяцы. Тем временем мы с помощью Видемана завербовали его спутницу жизни, которую под именем Ирис ввели в штат сотрудников бюро. Постепенно стало ясно — и это вызывало нашу озабоченность, — что несоответствие между расходами на содержание бюро и прибылью, которую оно приносило, все усиливалось. Мы опасались, что проявление недоверия к бюро со стороны финансовых органов — лишь вопрос времени и что они, заинтересовавшись его работой, могут в конце концов проинформировать контрразведку.

Но решение о будущем Бюро по экономической помощи было внезапно принято помимо нас. Один из сотрудников нашего центра бежал на Запад, и нам пришлось срочно отозвать из бюро Видемана резидента, оберегая его от возможности разоблачения.

В качестве утешительного приза нам осталась Ирис. Когда Криле был переведен из Ведомства федерального канцлера на должность министериаль-директора в министерство науки и образования, мы поначалу сделали недовольные лица. И все же Ирис благодаря протекции Криле продвинулась там до должности секретаря министра и работала в качестве таковой при министрах Ленце, Штольтенберге и Лойссинке до своего разоблачения и ареста в 1970 году. Мы были обязаны ей детальной информацией о заседаниях кабинета и исследовательских проектах, которая существенно облегчала нашу работу в области научнотехнической разведки. Судебный процесс против Видемана, завербовавшего Ирис, был прекращен из-за его преклонного возраста и плохого состояния здоровья.

Наряду с бюро д-ра Видемана в 50-е годы в Бонне весьма многообещающе начал действовать салон одной дамы. На Сюзанну Зиверс мы обратили внимание перед амнистией, при просмотре списков заключенных, намечавшихся к освобождению. Она была арестована в 1951 году по дороге на Лейпцигскую ярмарку и за деятельность, враждебную ГДР, приговорена к восьми годам тюрьмы. В графе “профессия” она указала: “свободный журналист”. Это вызвало любопытство моих людей. Один из наших сотрудников посетил Зиверс в тюрьме, когда она еще не знала о предстоявшем освобождении. К своему удивлению, он увидел высокую стройную женщину тридцати с небольшим лет, державшуюся, несмотря на арестантскую одежду, весьма уверенно. Она бурно жаловалась на несправедливость, которую ей пришлось претерпеть, и не скрывала своих антикоммунистических взглядов. Тем не менее она была готова после освобождения встретиться с нашим посланцем на Варшавском мосту в Восточном Берлине. Во время второй встречи Зиверс заявила о согласии работать на нас.

Лидия — такой псевдоним дали мы Сюзанне Зиверс — устроила в своей гостеприимной квартире в Бонне нечто вроде салона, где запросто появлялись депутаты и политики. В их числе были Франц-Йозеф Штраус и Вилли Брандт, с которым Зиверс перед ее роковой поездкой на Лейпцигскую ярмарку связывали в высшей степени романтические отношения. От нее мы узнали, что Штраус был не таким уже фанатичным ненавистником социалистов, как он разыгрывал на публике, а представлял собой трезвомыслящего прагматика.

Благодаря Лидии мы были как нельзя лучше информированы об организации “Спасите свободу”, во главе которой стоял Райнер Барцель, тогда молодой протеже Аденауэра. Эта организация находилась на крайне правом фланге политического спектра. Она поддерживала Отто фон Габсбурга в его намерении стать королем Венгрии и вела форменный крестовый поход против любого политика Федеративной республики, если возникало подозрение, что он не принадлежит к правым.

Казалось, что звездный час Лидии пришел, когда она в начале 60-х годов сообщила нам о договоренности Брандта и Штрауса встретиться для беседы с глазу на глаз в ее квартире. Может быть, тогда намечались первые шаги к созданию большой коалиции между ХДС и СДПГ? Мы пребывали в более чем напряженном ожидании, но о ходе и исходе этой беседы я смог узнать лишь многие десятилетия спустя, читая мемуары Вилли Брандта. Она состоялась после строительства стены летом 1961 года, и с того момента Сюзанна Зиверс прервала всякие контакты с нами.

Я часто спрашивал себя, что побудило ее, несмотря на неприятие ГДР и тюремный опыт, регулярно приходить на конспиративные встречи и собирать для нас достоверную информацию. Вознаграждения, получаемого от нас Зиверс, хватало на покрытие ее расходов — и только. Будь она двойным агентом, попыталась бы подробнее разузнать о нашей службе, но этого ни разу не случилось.

Позже мы узнали, что Сюзанна Зиверс в 60-е годы перешла на службу в БНД и работала в Гонконге, Токио, Маниле, Джакарте и Сингапуре. Из документов БНД мы узнали, что ее шеф в 1968 году запрашивал у начальника стратегической службы 96 тыс. марок в качестве вознаграждения для сотрудницы, — стало быть, Зиверс была не мелкой рыбешкой. Прекращая свое сотрудничество с БНД, она, по слухам, получила за услуги западногерманской разведке 300 тыс. марок.

Берлинская конференция министров иностранных дел держав-победительниц в январе 1954 года отличалась от предыдущих встреч только тем, что ее безуспешный исход был очевиден с самого начала. Каждый знал карты остальных, блеф исключался. Тем не менее дни работы конференции оказались временем лихорадочной активности разведок всего мира, сотрудники которых собрались в Берлине. Наш еще не вполне оперившийся аппарат был недостаточно подготовлен к такому событию, и консультанты из СССР не скупились на советы.

Во время одного совещания офицер, специально приехавший из Москвы, поучал нас, что для случаев вроде этой конференции безусловно необходима “малина”. Переводчик пришел в замешательство, и я объяснил, что это русское слово означает не только ягоду, но и публичный дом.

Итак, нам предстояло создать мнимый публичный дом, чтобы там развязывать языки участникам конференции и устанавливать контакты с ними. Все это легко сказать, однако мы не имели ни малейшего опыта работы в этой отрасли шпионажа. Самым спешным образом под любовное гнездышко был оборудован домик в берлинском пригороде Раухфангсвердер: внизу — жилая комната с видом на озеро и установленное нами подслушивающее устройство, наверху под самой крышей — крошечная спальня с фотоаппаратом, вмонтированным в лампу на потолке вместе со вспышкой за инфракрасным стеклом. Тому несчастному, который обслуживал аппаратуру, приходилось втискиваться в “темницу” — стенной шкаф, и двинуться он мог только тогда, когда женщина со своим кавалером уходила из спальни.

Затем следовало найти подходящих дам. Вначале мы по наивности попросили помощи у бывшего начальника берлинской полиции нравов, но когда раздобытые им проститутки предстали перед Штальманом, тот только лаконично заметил: “Такие и за марку никого бы не сняли” — и сам принялся за поиски. В каком-то кафе он уговорил нескольких привлекательных девушек, склонных к приключениям и не имевших ничего против того, чтобы сделать приятное социалистическому отечеству, да еще и подзаработать.

Неофициальным сотрудникам нашей службы надлежало, рассыпавшись по Западному Берлину, устанавливать контакты в пресс-центре или в кафе и ресторанах и найти кандидатов, достойных приглашения на вечер с дамами в непринужденной обстановке.

Конференция началась, наша команда с нетерпением ждала, но все еще не показывался ни один гость. Наконец в последний день один наш сотрудник появился с западногерманским журналистом. Если я не ошибаюсь, фамилия того была Янзен. Наша команда пришла в движение. На стол выставили еду и напитки, дамы приняли соответствующие позы. За аперитивом перепутали бокалы, так что возбуждающее средство принял не гость, а хозяин “малины”. На десерт последовал конфискованный порнофильм, пожертвованный экспертом в области морали. Сначала гость отремонтировал проектор, а когда наши люди как зачарованные уставились на экран, он, скучая, удалился на кухню и предался там беседе с экономкой. К дамам Янзен не проявил ни малейшего интереса. На ночь он устроился на двух придвинутых друг к другу креслах и охранял сон нашего руководителя, улегшегося на диване.

На следующее утро только у нашего гостя была ясная голова. Он знал, чего мы от него хотели, был, казалось, не против снабжать нас информацией и договорился о следующей встрече. Но на эту встречу вместо него пришел другой журналист, некто Хайнц Лозекаат ван Нойхус, представившийся редактором журнала “Шпигель”. Произвели ли они оба эту замену по собственной инициативе или за ними с самого начала стояла западная разведка, я так никогда и не узнал. Ван Нойхус, работавший под псевдонимом Нанте, хитрый и не вполне надежный журналист, оказался весьма услужливым и усердным агентом. Он утверждал, что знает почти всех важных людей в Западном Берлине. Его усердие вызывало у меня недоверие. Информация, которую он поставлял, выдержала наши проверки, но в 70-е годы мое подозрение подтвердилось: ван Нойхус, ставший к тому времени главным редактором журнала “Квик”, был разоблачен журналистами “Штерна”.

Опыту, который мы собрали с помощью “малины”, суждено было повториться по другим поводам, а именно когда между затратами и результатами не существовало хоть сколько-нибудь разумного соотношения. Международные совещания и Олимпийские игры давали нашим сотрудникам лишь повод повидать мир, но полезные контакты таким образом не завязывались.

Неудачная попытка вербовки д-ра Бауэра и провал нашего заведения в Раухфангсвердере как нельзя более впечатляюще показали мне, что необходимо вербовать достаточное количество источников и в работе с ними руководствоваться тонким чутьем. Но такое чутье не всегда оказывалось сильной стороной наших сотрудников. Я хорошо помню депутата бундестага от СвДП Артура Штегнера и его брата Герберта. Им удалось уверить нашу службу, которой они дали себя завербовать, в блестящих шансах Артура стать вице-канцлером в коалиционном кабинете ХДС — СвДП и искусно тянуть деньги из наших карманов. Отрезвление пришло, когда мы, анализируя подслушанные разговоры братьев, поняли, что они не могли нам ничего предложить и только хотели, подобно мелким жуликам, обобрать нас. Сколь ни досадно было слышать их разглагольствования о том, как ловко они провели “умного зверюгу” — имелся в виду я, — но верхом бесстыдства этих субъектов стало то спокойствие, с которым они на нашей вилле в Раухфангсвердере прихватили, спрятав в свои объемистые портфели, часть серебряного сервиза. Когда Артур Штегнер не был переизбран в 1957 году, мы с облегчением прекратили контакт.

Более результативными оказались отношения с д-ром Гюнтером Тереке, одним из основателей ХДС. При нацистском режиме он был арестован и входил в круг заговорщиков, связанных с покушением на Гитлера 20 июля 1944 г. После войны его имение в советской зоне экспроприировали, а он сделал карьеру в британской зоне, став заместителем премьер-министра земли Нижняя Саксония. Его связь с секретарем ЦК СЕПГ Куртом Фивегом возникла через Общегерманскую рабочую группу по сельскому и лесному хозяйству, которой тот руководил. Эта связь была направлена в конспиративное русло после того, как Тереке в 1950 году встретился с Ульбрихтом, чтобы продемонстрировать свое недовольство политикой Аденауэра в германском вопросе. За эту встречу его моментально исключили из ХДС.

После исключения Тереке предпринимал неоднократные попытки создать новую партию, и в 1950 году с одобрения и при подцержке Фивега основал Немецкую социальную партию — объединение сил, стоявших как справа, так и слева в оппозиции к политике Аденауэра. В ней были националисты, военные, бывшие нацистские функционеры, работавшие среди крестьян, но в эту партию входили и коммунисты.

К сожалению, вскоре мы столкнулись с необходимостью побудить столь ценного информатора к переходу в ГДР, так как нам стало известно, что его близкий сотрудник, судя по всему, работает на английскую разведку. Мы решили сделать хорошую мину при плохой игре и представить Тереке на пресс-конференции перебежчиком по убеждениям совести. Публичное выступление Тереке нашло отклик у нашего политического руководства, причем больший, чем мне могло понравиться, в чем я убедился чуть позже.

Когда я, ни о чем не подозревая, проводил летом 1954 года отпуск на Черном море, в Берлине думали, как можно было бы затруднить Федеративной республике вступление в Европейское оборонительное сообщество, да сделать это так, чтобы достичь максимального воздействия на общественность. По указанию Волльвебера были просмотрены наши дела, и при этом наткнулись на источник по имени Тимм.

Под этим именем скрывался депутат бундестага от ХДС Карлфранц Шмидт-Виттмак, член парламентских комитетов по вопросам европейской безопасности, по общегерманским и берлинскому вопросам, человек, перед которым открывалась стремительная карьера. Шмидт-Виттмак происходил из семьи крупных буржуа и, конечно, не был левым. Тем не менее он работал на партийную разведку КПГ, а с тех пор, как мы восстановили связь с ним, — на нас. Он входил в число тех патриотов, которые считали, что политика Аденауэра делает невозможным воссоединение Германии, и отвергали его планы вооружения ФРГ.

Вернувшись из отпуска, я обнаружил указание Волльвебера немедленно доставить Тимма в ГДР. Я упирался руками и ногами, не желая жертвовать важнейшим источником в ХДС только ради пресс-конференции. Моему человеку пришлось бы выступать на ней, отстаивая положения, с которыми он не был знаком и не мог их одобрить. Информация Шмидт-Виттмака о закрытых заседаниях комитета, особенно об отношении Федеративной республики к военному союзу, находившемуся под американским влиянием, была поистине неоценима. Я бурно доказывал все это Волльвеберу, но он только повторял, что вопрос решен.

Мне не оставалось ничего другого, как поразмыслить о способе уговорить Шмидт-Виттмака бежать в ГДР. Мы не знали друг друга, и атмосфера встречи, состоявшейся на той же вилле, где я разговаривал с двойным агентом Меркурием, была сдержанной, а временами просто ледяной. Моего визави вовсе не убеждали приводившиеся мною аргументы в пользу его перехода в ГДР. Я исчерпал свои доводы, как вдруг мне вспомнилась история Тереке, и я прибег ко лжи во спасение, сконструированной на основе этой истории. Я сказал, что Ведомство по охране конституции обратило внимание на Шмидт-Виттмака и намеревается его арестовать. Это звучало уже убедительнее, и после недолгого размышления он сказал, что согласен при условии, что его жена, жившая в Гамбурге с двумя детьми и ни о чем не подозревавшая, согласится сделать то же самое.

Шмидт-Виттмак написал жене письмо, доставленное в Гамбург курьером, и вскоре она вместе с детьми стояла у ворот нашей конспиративной виллы. Переговоры с ней складывались тоже трудно, но по-иному, чем с ее мужем. Правда, г-жа Шмидт-Виттмак знала о разведывательной деятельности мужа, но столь же мало могла представить себе жизнь в ГДР, как, например, жизнь на Луне. В конце концов победил женский прагматизм. Оказавшись перед альтернативой “тюрьма для мужа на Западе или дом над озером в ГДР”, г-жа Шмидг-Виттмак выбрала меньшее зло. Школьные и парламентские каникулы в Бонне помогли нам на несколько дней скрыть отсутствие семьи и перевезти важнейшее личное имущество так, чтобы это осталось незамеченным.

26 августа 1954 г. Шмидт-Виттмак выступил перед журналистами в Восточном Берлине. Его разоблачения свидетельствовали о том, что Аденауэр обманывает бундестаг в важных вопросах внешней политики и вооружения и принимает решения, противоречащие собственным публичным заявлениям. Кроме того, он предал гласности переданную нам советской разведкой информацию о том, что на секретной чрезвычайной конференции было принято решение о комплектовании двадцати четырех западногерманских дивизий.

Постепенно мы сблизились друг с другом, и я с искренним участием наблюдал за дальнейшим жизненным путем Шмидт-Виттмака. Должность вице-президента внешнеторговой палаты хотя бы частично вознаградила его за то, с чем пришлось расстаться. Его судьба была, по крайней мере, лучше той, что была уготована Тереке, ставшему в предпенсионном возрасте членом президиума Национально-демократической партии, объединявшей бывших солдат, самостоятельных ремесленников и мелких предпринимателей.

Но самый впечатляющий переход в ГДР, происшедший в то время, состоялся без нашего участия. Перебежчик не только не работал на нас, но, напротив, по роду службы отвечал за обнаружение и разоблачение наших источников. 20 июля 1954 г. после церемонии в Западном Берлине, посвященной десятой годовщине неудачного покушения на Гитлера, исчез президент Федерального ведомства по охране конституции д-р Отто Йон. Последний след Йона привел к его знакомому врачу д-ру Вольфгангу Вольгемуту. Складывалось впечатление, что оба уехали в Восточный Берлин на автомобиле Вольгемута. Стоило только федеральному правительству заявить 23 июля, что Йон не мог “добровольно оставить территорию Федеративной республики”, как радио ГДР передало заявление Йона, в котором он уверял в обратном.

На созванной вскоре после этого пресс-конференции Йон повторил утверждение о своей политической независимости и обвинил федеральное правительство в том, что оно позволяет Аденауэру использовать себя в качестве “инструмента американской политики в Европе”, а во внутренней политике защищает старых нацистов, ущемляя, напротив, бывших борцов Сопротивления. Йон приводил в пример практику “ведомства Бланка” и “организации Гелена”, привлекавших на руководящие посты бывших сотрудников СД и эсэсовцев. Публичное выступление произвело в обеих частях Германии впечатление разорвавшейся бомбы и ввергло Ведомство по охране конституции в тяжелый кризис.

Политическое прошлое Йона делало достоверными причины, которыми он обосновывал свой переход в ГДР. Будучи убежденным противником нацистского режима, этот человек входил в число участников антигитлеровского заговора и по поручению Штауфенберга — ведущей фигуры заговора 20 июля — пытался установить контакты с Эйзенхауэром и Черчиллем. Впоследствии он предполагал, что его послания были перехвачены и “погребены” в английской разведке советским агентом Кимом Филби. Он пережил трагический исход покушения 20 июля 1944 г. и бежал через Мадрид и Лиссабон в Лондон, где Сефтон Делмер поручил ему вести пропагандистские радиопередачи. Во время Нюрнбергских процессов Йон давал свидетельские показания против фельдмаршалов фон Браухича, фон Рундштедта и фон Манштейна.

Дипломатическая карьера, которую он мысленно представлял для себя, не удалась из-за корпоративного духа представителей клики Риббентропа в Федеративной республике, несомненно отягощенных грузом прошлого. Аденауэра и его статс-секретаря Глобке, в свою очередь, не устраивало, что Йон вместо этого был назначен президентом Федерального ведомства по охране конституции, находившегося в британской зоне. Глобке с самого начала неприкрыто покровительствовал “организации Гелена” и предоставлял ей особые права, относясь в то же время пренебрежительно к Федеральному ведомству по охране конституции. Йон должен был видеть явную бестактность, когда в его ведомство был назначен бывший вице-президент “организации Гелена”, несомненно в качестве соглядатая. С учетом всего этого переход Йона в ГДР представлялся вполне объяснимым.

Из документов, с которыми я смог ознакомиться в 1990 году, и из рассказов Йона во время наших многочисленных встреч в 1992-м и позже прояснилось, что он действительно был увезен и что госбезопасность ГДР, не подозревая ни о чем, столкнулась с так же ни о чем не ведавшим нежданным гостем, которого ей внезапно предоставила Москва.

Конечно, Вольгемут был связан с советской разведкой, и, несомненно, именно ему пришла в голову авантюрная мысль произвести там впечатление, притащив в качестве трофея главного защитника конституции и передав его советским военным в Карлсхорсте, где в прошлом находилась штаб-квартира Группы советских войск в Германии. По словам Йона, оба они крепко выпили, Йон уснул и проснулся только в советской неволе. Вероятно, Вольгемут подмешал в бокал своему другу наркотики. Руководитель представительства КГБ в Карлсхорсте Евгений Питовранов был застигнут врасплох случившимся, и из Москвы специально вызвали сотрудников, чтобы обсудить ситуацию.

К сожалению, документы по делу Йона хотя и многочисленны, но малоинформативны, и я могу только строить предположения относительно дальнейшего хода “похищения”. Вероятно, Йон после многочисленных бесед заявил о готовности выступить в качестве перебежчика, так как его карьере в Федеративной республике и без того был нанесен непоправимый ущерб и о возвращении поначалу нечего было и думать. Обращает на себя внимание тот факт, что мой друг из КГБ Вадим Кучин всякий раз, когда я начинал расспрашивать его о деле Йона, становился очень немногословным, и мне думается, что никому не доставит удовольствия рассказывать всю правду о случившемся.

После выступления перед журналистами Йона отправили вместе с Кучиным в длительную поездку по Советскому Союзу. Вернувшись, он подружился с берлинским архитектором Германом Хензельманом и Вильгельмом Гирнусом, которого я знал со времени работы на радио. Но в декабре 1955 года, через семнадцать месяцев после своего скандального появления на Востоке, Йон без особого шума подался на Запад. Он ушел с публичного выступления в Университете им. Гумбольдта, сел в машину датского журналиста Бонде-Хенриксена и уехал с ним через Бранденбургские ворота в Западный Берлин.

Йон всю жизнь испытывал гнев в связи с вынесенным ему приговором — четыре года тюрьмы за государственную измену и помилование, последовавшее только через восемнадцать месяцев заключения. Вплоть до своей смерти он боролся за реабилитацию и отмену приговора.

В целом переходы в ГДР, происходившие тогда, имели малую стратегическую ценность несмотря на вызванное ими внимание. Урок, который я извлек из этого, заключался в необходимости в будущем никогда не поддаваться давлению сверху и представлять в виде перебежчиков только “сгоревшие” источники, уже не имевшие разведывательной ценности. Похоже, в краткосрочной перспективе публичные выступления Шмидт-Виттмака и Йона имели некоторый результат. Аденауэру пришлось оправдываться перед бундестагом, Герхард Шредер, тогдашний министр внутренних дел, говорил о “провале в холодной войне”, а от щекотливой темы растущего влияния старых нацистов в Федеративной республике уже нельзя было отмахнуться. Но спустя некоторое время Федеративная республика подала заявление о принятии в НАТО. Нам не удалось остановить перевооружение, мы не смогли даже всерьез замедлить его.

 

Судьбоносный 1956-й

События, развернувшиеся в 1956 году, положили начало тем процессам, которые на исходе нашего века завершились крахом социализма.

Задаваясь вопросом, когда же начался мой собственный разрыв со сталинизмом, я затрудняюсь выделить какой-то определенный момент этого длительного и болезненного процесса. Одно несомненно: он начался с XX съезда КПСС.

До февраля 1956 года над моим письменным столом висела фотография Сталина, на которой он был запечатлен таким, каким я долго воспринимал его, — добрый, мудрый “отец”; вот сейчас он раскуривает трубку. Прочитав речь Хрущева, я снял фото со стены и “сослал” его в угол. В первый момент после знакомства с этой речью ощущались только боль и возмущение, но на самом деле ее воздействие было глубже. Разоблачения, с которыми выступил Хрущев, нанесли первый удар по моему убеждению в том, что я участвую в создании лучшего, более справедливого мира.

При взгляде в прошлое XX съезд представляется мне провозвестием перестройки. Но подобно тому, как между Хрущевым и Горбачевым лежало большое расстояние, так и я прошел свой путь, испытывая сомнения и давление штампов мышления, которые продолжали действовать по обе стороны “железного занавеса”. Это был долгий и уж никак не прямолинейный путь познания, завершившийся тем, что новое мышление взяло верх, а я решил распроститься со службой.

Через три года после смерти Сталина речь Никиты Хрущева подействовала как извержение вулкана. Для одних она затмила солнце, другие почувствовали, как ослабло напряжение, ощущавшееся годами.

Как в Советском Союзе, так и в ГДР эту речь десятилетиями держали под сукном. Правда, те, кто, как и я, имел доступ к западным газетам, смогли прочитать ее уже вскоре после съезда. Она открыла нам, что из 139 членов и кандидатов в члены ЦК, избранных в 1934 году на XVII съезде ВКП(б), в последующие годы были арестованы и расстреляны 98, а значительно более половины из 1966 делегатов съезда были осуждены как контрреволюционеры. Непостижимой казалась мне ликвидация маршала Тухачевского и пяти тысяч других командиров Красной Армии и не менее непонятным — то самовластие, с которым Сталин игнорировал предупреждения многочисленных разведчиков, с риском для жизни узнававших и сообщавших время и детали нападения на Советский Союз.

Конечно, я вспоминал годы, проведенные в Москве, когда внезапно исчезали родители моих друзей, а мои родители стали озабоченными и немногословными. Тот, кто, живя в Советском Союзе во времена сталинского террора, не закрыл полностью глаза и уши, не мог впоследствии утверждать, что ничего не знал или по меньшей мере не догадывался о репрессиях и жестокостях. Но тогда многое оставалось для нас покрытым тайной и полным противоречий. Кое-что мы считали следствием единоличных действий Сталина или пагубного влияния на Сталина его ближайшего окружения. Он же сам оставался неприкосновенной исторической фигурой, возвышавшейся надо всем и вся.

Разоблачение и резкое осуждение всех злодеяний Сталина и его преступлений против идеалов социализма должны были поэтому оказать шоковое воздействие. С тех пор многие жили в состоянии внутреннего разлада, с которым не могли справиться. Но поначалу преобладало чувство облегчения, ибо мы верили, что теперь пришел конец несправедливости.

Уже весной 1956 года первая тень омрачила надежды. Хотя на III конференции СЕПГ, в которой я участвовал, и были сделаны выводы из решений XX съезда КПСС, направленные на обеспечение большей коллективности руководства и развитие критики снизу, но уже на конференции отношение к докладу Хрущева в достаточной степени свидетельствовало, как Ульбрихт намеревался действовать в новой ситуации. На закрытом заседании зачитывались только выдержки из выступления советского руководителя. Это бессмысленное стремление делать из всего тайну было свойственно Ульбрихту, а позже его воспринял и Хонеккер.

Вскоре после конференции состоялось заседание коллегии статс-секретариата госбезопасности. Еще не пришло время монологов, которыми Мильке, став министром, нагонял на нас скуку. Тогда Волльвебер призвал присутствовавших выразить свое мнение. Как-то неожиданно для самого себя я первым вопросил слова, приветствовал в своем выступлении тот подход к истории своей партии, который продемонстрировали советские товарищи, и сказал о чувстве облегчения, испытываемом мною, потому что теперь можно открыто говорить о том, что прежде тяготило меня. Мильке сразу же возразил. Он, по его словам, не чувствовал никакого бремени. Он подчеркнул, что СССР под руководством Сталина разгромил фашизм. О репрессиях в Советском Союзе он ничего не знал, а в ГДР их и не было. Несколько лет спустя после свержения Хрущева Мильке расценил его разрыв со Сталиным как тяжелую ошибку. Он открыто объявлял себя приверженцем “сталинизма”, а это понятие не использовалось тогда ни в Советском Союзе, ни в ГДР. В присутствии советских партнеров Мильке провозглашал тосты за Сталина с обязательным троекратным “ура”.

Сразу же после XX съезда стала явственно ощущаться озабоченность Ульбрихта последствиями разоблачений. Он имел все основания опасаться угрозы для властных структур, которую нес в себе демонтаж великого идеала. ГДР не смогла уклониться от некоторых последствий этих событий: 88 заключенных, осужденных советскими военными трибуналами, были помилованы, а еще 698 досрочно освобождены. Летом того же года последовала амнистия для других 19 тысяч заключенных. В СЕПГ были пересмотрены дела Франца Далема, Антона Аккермана, Ханса Ендрецки и отменены наложенные на них партийные взыскания, хотя никто из них не вернулся в политбюро.

Следуя за дискуссией по основным вопросам экономической политики, развернувшейся в Советском Союзе, руководство ГДР также отыскало в своих запасниках планы реформ. Для партийных и государственных функционеров были организованы семинары, на которых шел живой обмен мнениями и, более того, сталкивались различные точки зрения. Предметом дискуссий в среде интеллигенции стали концепции демократизации, выдвигавшиеся югославскими, венгерскими, польскими, немецкими и итальянскими марксистами. Благодаря этим открытым обсуждениям и предложениям, нацеленным на обеспечение большей демократии и расширение самоуправления, верхушка СЕПГ увидела, что ведущая роль партии да и вся система власти оказались под угрозой. Потому менее чем через два месяца после III партконференции последовало решение политбюро, отвергавшее какую бы то ни было “дискуссию об ошибках”. Скромные ростки демократизации внутри СЕПГ были ликвидированы со ссылкой на то, что в ГДР не существовало культа личности и нарушений внутрипартийной демократии или социалистической законности. “Никакой дискуссии об ошибках”, “не давать аргументов противнику”, “преодолевать недостатки, двигаясь вперед” — так или наподобие этого звучали лозунги, с помощью которых была остановлена всякая публичная дискуссия.

В 1956 году могло показаться, что холодная война обрела самостоятельную динамику, как в свое время Тридцатилетняя война. Вместе с тем тогда открылась и возможность добиться подвижек в застывших фронтах. Извлеченное из наследия Ленина понятие “мирное сосуществование” вошло в моду. “Горячая” война перестала считаться неизбежной, но холодная не прерывалась ни на день.

Как ни разочаровывали меня политические ограничения, практиковавшиеся руководством СЕПГ, я не мог отмахнуться от того обстоятельства, что ослабление социалистической системы стало бы серьезной угрозой статус-кво в Европе. Истоки далеко не каждого оппозиционного выступления в ГДР следовало искать в самой стране. Действовавшие на территории ГДР западногерманские организации, за которыми стояли западные спецслужбы, усилили свою активность. За некоторыми из них было установлено наблюдение контрразведывательных подразделений министерства госбезопасности, подключившихся и к телефонным проводам Восточного бюро СДПГ. Моя служба внедрила туда несколько источников.

Восточное бюро СДПГ, существовавшее до 1966 года, с помощью курьеров засылало в ГДР пропагандистские материалы и вербовало людей, обладавших закрытой информацией. Часто это делалось с непростительным дилетантизмом, о котором еще и сегодня многие из тех, кто входил в круг этих лиц, не могут вспоминать без гнева. В ГДР за сбор информации и шпионаж были осуждены как минимум 800 завербованных. В Федеративной республике Восточное бюро занималось слежкой за группами и организациями, отнесенными к числу прокоммунистических, засылало в них своих агентов и передавало свою информацию в Ведомство по охране конституции.

Организации вроде Восточного бюро представляли для американских служб как нельзя лучшее дополнение их собственной агентурной сети, а политическая подоплека деятельности этих организаций характеризовалась почти неизбежной параллелью с психологической войной, которой в США придавалось большое значение в рамках борьбы против коммунизма.

Однажды на рассвете в конце апреля 1956 года наша прислуга разбудила меня словами: “Министр ждет вас у садовых ворот”. Достаточно было выглянуть из окна спальни, чтобы еще сильнее осознать необычность визита: старенький “фольксваген”, стоявший на улице, столь же мало подходил Волльвеберу, сколь и ранний час посещения. Обычно Волльвебер ездил с эскортом на большом советском лимузине “ЗиМ”. Я двинулся к входной двери, положив на всякий случай в карман заряженный служебный пистолет. При небольшом расстоянии от Западного Берлина и открытой границы надо было быть готовым ко всему. Но у дверей действительно стоял толстенький Эрнст Волльвебер с неизменным огрызком сигары в зубах. Поднятый с постели телефонным звонком, он сел в оказавшуюся под рукой машину одного из сотрудников.

Сломя голову мы понеслись по безлюдным улицам в сторону аэропорта Шенефельд. Миновав Альт-Глинике, когда до аэропорта оставалось около километра, мы наткнулись на небольшую группу людей, наполовину состоявшую из советских солдат. Казалось, что они собирались копать канаву на краю кладбища. На деле они копали туннель — ставший с тех пор знаменитым американский шпионский туннель. Теперь-то Волльвебер объяснил мне, что ЦРУ вместе с СИС — английской разведкой — подключилось к кабелям всех телефонных линий, идущих вдоль шоссе на юг ГДР. При этом, несомненно, особое внимание уделялось кабельному каналу, проложенному к советской штаб-квартире в Вюнсдорфе.

Тем временем работавшие разрезали часть туннельных труб и открыли тяжелую металлическую дверь, которая вела в расположенную под улицей просторную камеру усилителя. После проверки наличия мин и взрывных зарядов в почве мы получили разрешение осмотреть устройство. В камере усилителя, обставленной весьма уютно, наше внимание привлекло настоящее чудо техники. Все кабели — а их насчитывалось несколько сотен — были отделены друг от друга, соединялись с усилителями, а затем вели в здание, находившееся примерно в 500 метрах от границы. Оно было построено специально для подведения кабеля и замаскировано под метеостанцию. По туннелю мы ощупью добрались до той подземной точки, где американский шутник установил за мотком колючей проволоки маленький картонный щит с надписью: “Здесь начинается американский сектор”.

Много лет спустя Джордж Блейк, знаменитый тайный агент КГБ в британской спецслужбе, рассказал мне о причинах строительства туннеля. Тогда Блейк служил в Западном Берлине, и благодаря ему советская разведка с самого начала была в курсе предприятия. По отношению к нам КГБ, как всегда, проявлял величайшую сдержанность. Министерству госбезопасности лишь как-то раз дали понять, что было бы кстати взять под наблюдение строительство непонятного объекта поблизости от аэропорта Шенефельд. Результатом этого наблюдения и было то, что произошло ранним утром в апреле 1956 года.

После своего сенсационного побега из английской тюрьмы, куда он попал в результате разоблачения и последовавшего затем осуждения, Джордж Блейк не раз приезжал в ГДР. Здесь он встречался со своей престарелой матерью, которая жила в Голландии. Мы несколько раз виделись с ним и подружились. Захватывающей была история жизни Блейка, которую он рассказывал, — о том, как он, сын богатого банкира из Каира и голландской аристократки, стал офицером английского военно-морского флота и сотрудником секретной службы, как он оказался в конфликте с собственной совестью, когда союзники по второй мировой войне начали превращаться во врагов СССР, и поэтому, попав в плен в 1950 году во время войны в Корее, начал по собственной инициативе искать контакты с КГБ.

Подобно Блейку, и Ким Филби, самый знаменитый советский разведчик в британских. спецслужбах, после своего разоблачения и бегства из Англии жил в Москве. Разведчиков, женатых на русских женщинах, связывала дружба. Филби стал для меня вторым после Блейка англичанином, который по убеждению работал против своей родины, в пользу Советского Союза, потому что верил: в этой стране начинается созидание нового, лучшего мира.

Как Блейк, так и Филби не могли закрыть глаза на советскую действительность, и их взгляд на обетованную страну становился с годами все более трезвым. В разговорах со мной они часто обменивались критическими замечаниями, но сохраняли веру в возможность изменения советской системы. Для меня оба они были крупными и трагическими фигурами разведки.

После выступления Хрущева на XX съезде КПСС в Польше и Венгрии вспыхнули и стали нарастать волнения. Польская рабочая партия реабилитировала Владислава Гомулку, с 1951 года сидевшего в тюрьме в качестве “националиста-уклониста” и сторонника Тито, так же как и военнослужащих антикоммунистической Армии Крайовой, которой во время войны руководило из Лондона эмигрантское правительство. Политики, несправедливо осужденные в начале 50-х годов, были реабилитированы также в Чехословакии и Венгрии. Кроме того, в политическом руководстве этих стран произошли кадровые перемены. Матиасу Ракоши, венгерскому “маленькому Сталину”, пришлось выступить с самокритикой на массовом митинге в Будапеште. 150 социал-демократов были освобождены из тюрем, венгерская партия добивалась нормализации отношений с католической церковью, и каждый четверг тысячи людей собирались вокруг Клуба Петефи.

В Польше во время промышленной ярмарки в Познани летом 1956 года произошли кровавые столкновения, результат — 53 убитых и 300 раненых. Гомулка, все еще находившийся под подозрением со стороны догматиков, считался будущим руководителем партии, тогда как политики, пользовавшиеся репутацией сталинистов, например маршал Рокоссовский, навязанный Польше советским руководством в качестве министра обороны, выводились из руководства партии. В сопровождении всей верхушки советского руководства и 14 высших военачальников Хрущев появился на польском военном аэродроме. Полякам удалось успокоить его. Гомулка был избран первым секретарем ЦК партии, и Хрущев одобрил его новый курс. Кардинал Вышиньский, символ оппозиции, был освобожден из заключения.

Ситуация в Венгрии обострилась в конце октября столь драматически, что круглые сутки держала нас в напряжении. День ото дня все больше людей стекалось на митинги, на которых поначалу еще читали стихи Петефи и Кошута. Но постепенно все громче становились политические требования — призывы к свободе, к выводу советских войск, к выходу из Варшавского договора и сближению с Западом. Ракоши пришлось уйти в отставку. 23 октября был сброшен с пьедестала памятник Сталину и взят штурмом радиоцентр. Появились первые убитые. Ночью в Будапешт вошли советские танки. Премьер-министром был назначен Имре Надь, которого я знал еще по Москве. Я ожидал от него проведения трезвой, разумной политики, о чем и сказал Волльвеберу и Мильке. Казалось, ход последующих событий подтверждал мою правоту: советские танки ушли из Будапешта, Надь обнародовал правительственную программу, был освобожден из заключения кардинал Миндсенти. Но с кризисом не могли совладать ни правительство, ни коммунистическая партия. 4 ноября советские танки снова вошли в Будапешт.

В эти дни я видел, что Европа постоянно находилась на грани между холодной и “горячей” войной. Радио было важнее информации, поступавшей от собственной службы. Мой специальный телефон звонил непрерывно. То советские офицеры связи, то мои начальники хотели знать, что будет делать НАТО.

В то же время на Ближнем Востоке появился другой очаг войны. Израиль, несомненно ободренный дестабилизацией Варшавского договора, вступил в вооруженный конфликт с арабскими странами. Израильские войска внезапно атаковали египетские позиции на Синае, с воздуха их поддерживали английские и французские бомбардировщики, базировавшиеся на Кипре. Конфликт закончился лишь тогда, когда Советский Союз пригрозил вмешательством, а США оказали давление на своих союзников.

Даже краткое перечисление событий того времени позволяет почувствовать атмосферу напряжения и неуверенности, в которой мы тогда жили. Решения о войне и мире, а также о ходе раздела сфер влияния между западным и восточным союзами принимались в Вашингтоне и Москве. В ходе драматических событий в Венгрии США соблюдали статус-кво так же, как и ранее, 17 июня 1953 г., в ГДР, как и позже, во время строительства стены в Берлине и при вступлении войск Варшавского договора в Чехословакию. Но кто бы отважился предсказать это с несомненностью? Ввиду обоюдной атомной угрозы неправильная информация и ошибочный анализ могли бы иметь катастрофические последствия. Можно думать что угодно о полезности секретных служб, и моя задача состоит не в том, чтобы переоценивать значимость разведки ГДР. Но даже бросая критический взгляд назад, я засчитываю в ее пользу то обстоятельство, что тогдашняя информация этой службы содействовала недопущению военной конфронтации.

Сегодня легко говорить, что советские танки подавили в Венгрии народное восстание. Но в те же осенние недели 1956 года казалось, что причины и силы, действовавшие в национальном масштабе и на международном уровне, сплелись в клубок, который нельзя было распутать. При взгляде с исторической дистанции нет сомнений в том, что Имре Надь, а с ним и большинство венгров поддержали требования студентов и интеллигенции. Будучи патриотами, стремившимися к свободе и независимости, они намеревались вступить на собственный демократический путь общественного развития. Тогда мы видели прежде всего, что еще сохранившиеся приверженцы режима Хорти пытались использовать волнения в собственных интересах и, опираясь на помощь своих единомышленников с Запада, раздували эксцессы повсюду, где только представлялась возможность сделать это.

Большинство моих венгерских коллег в действительности никогда не забывали событий осени 1956 года, их непосредственных и долговременных последствий. Речь идет в данном случае о массовом бегстве венгров за границу, о судьбе Имре Надя и его сподвижников, которые после подавления восстания были силой вывезены в Румынию, тайно приговорены к смертной казни и казнены. Тем не менее восстановление социалистической власти под руководством Яноша Кадара, который при режиме Ракоши находился в заключении и подвергался жестоким истязаниям, оставляло для Венгрии открытой возможность развития по пути реформ. Жизнь в стране во многих отношениях была более приемлемой, нежели для граждан тогдашней ГДР.

Уже летом того же года в коллегии министерства государственной безопасности ходили слухи об опасности малой войны, возникновение которой на немецкой земле казалось мне невероятным. Но именно такие представления были составной частью атмосферы страха, которую постоянно формировало политическое руководство, и поэтому они на длительное время определяли многие задачи моей службы.

В такой обстановке документ о планах “той стороны” под названием ДЕКО-И, который мы получили от источника под псевдонимом Коле, должен был оказаться на руку нашему руководству. Ведь если он был подлинным, то речь шла не более и не менее как о разработке плана поглощения ГДР Федеративной республикой с применением военной силы. Целью операции было “освобождение Советской оккупационной зоны и воссоединение Германии посредством военной оккупации Средней Германии вплоть до линии Одер — Нейсе”. На страницах документа, снабженных грифом секретности, и четырех прилагавшихся картах были четко определены и описаны задачи и направления ударов групп войск, армейских корпусов и дивизий. Документ датировался 2 марта 1955 г.

Надежность источника казалась нам вне всяких подозрений. Его прежняя информация всегда оказывалась правильной. Важнейшей связью, которой располагал Коле, была секретарша, работавшая в бюро генерала Шпейделя. Генерал фигурировал среди адресатов документа ДЕКО, и наш экземпляр, вероятно, происходил из его несгораемого шкафа. Когда после прекращения контактов с Коле мы в 1959 году опубликовали документ, опровержений из Бонна не последовало.

Ввиду того что армии обоих германских государств были интегрированы в соответствующие военно-политические союзы, особое значение приобрела еще одна информация. В соответствии с ней новый федеральный министр обороны Франц-Йозеф Штраус сделал письменный запрос верховному главнокомандующему войсками НАТО Лорису Норстеду о том, не вступает ли в действие Североатлантический договор в случае “перекидывающихся через границу волнений на демаркационной линии” между ГДР и Федеративной республикой. Иными словами, речь шла о возможности использования бундесвера на территории ГДР.

Информация о том, что статс-секретарь Глобке в критические ноябрьские дни 1956 года по поручению Аденауэра ездил в Западный Берлин, чтобы воспрепятствовать передаче по радио призыва ко всеобщей забастовке в ГДР, с которым должен был выступить председатель земельной организации Объединения немецких профсоюзов Шарновски, плохо вписывалась в наше ходячее и стереотипное представление о западногерманском политике. Ульбрихт, разумеется, отверг ее как чистейшую выдумку. Меня же это поручение федерального канцлера побудило к размышлению, как, впрочем, и тот факт, что генерал Норстед не спешил с ответом на запрос Штрауса.

Благодаря характеру информации, которую мы поставляли летом и осенью 1956 года, мы непреднамеренно содействовали нарастанию давления на нашу службу, которое позже оказывалось на нее, чтобы сильнее подчеркнуть ее военный компонент.

После событий в Венгрии страх перед возможностью ограниченного конфликта на немецкой земле владел Ульбрихтом сильнее, чем когда бы то ни было. Волльвебер издал приказ, обязывавший все подразделения министерства поддерживать Главное управление разведки, — тем временем моя служба получила это название, которое ей предстояло сохранить до недавних пор, — при наблюдении за военными объектами и разработками в Федеративной республике. Это привело к такому расходу сил, который никак не соотносился с результатами. По округам республики разъехались руководящие сотрудники министерства, чтобы в его управлениях разъяснить принятые решения, и повсюду люди начали погрязать в беспорядочном нагромождении информации, которая, вероятно, могла интересовать лишь армейскую разведку.

Наша деятельность в военной сфере поначалу развивалась так же непросто, как и в политической, и лишь постепенно удалось достичь реальных результатов. А уж оставаться трудной ей было суждено всегда.

Одной из наших первых попыток в этой области было переселение на Запад Розали Кунце, миловидной женщины из ГДР в возрасте двадцати с небольшим лет. Ей на удивление быстро удалось сделать карьеру, заняв должность секретарши одного из высокопоставленных сотрудников министерства обороны ФРГ с доступом к секретной информации. Ее резидент, действовавший под псевдонимом Шатц, вскоре был загружен фотографированием и переправкой нам с курьерами тайных документов, которые Кунце передавала ему в большом количестве. К сожалению, наш агент Ингрид — такой псевдоним мы ей дали — всерьез влюбилась и почувствовала потребность все рассказать избраннику, а он не превратил свое сердце в тайник. Поэтому в 1960 году в Федеративной республике и был проведен первый сенсационный процесс против нашей службы.

Впоследствии Розали Кунце отказалась вернуться в ГДР, и это было для меня горьким разочарованием, ведь я считал ее убежденной коммунисткой.

Успешнее оказалась деятельность в военной области Рут Мозер, которая начала работать для нас в середине 50-х годов под псевдонимом Герлинде. Мы обратили на нее внимание как на кандидата потому, что она жила в Бонне и имела родственников в ГДР. Мы установили связь через ее брата, и женщина заявила о готовности работать для нас. За короткое время она завербовала своего мужа Карла-Хайнца Кнолльмана в качестве источника под псевдонимом Штайн. Будучи подполковником федеральной пограничной службы, он был ответствен за охрану центральных правительственных объектов, и мы узнали от него как о начале строительства правительственного бункера в Арвайлере, под Бонном, так и о подробностях этого строительства.

После развода с Кнолльманом Герлинде завербовала для нашей службы, и опять-таки по собственной инициативе, своего второго мужа Норберта Мозера, также офицера, который был на семь лет моложе ее. Он информировал нас об оснащении и мощности транспортных соединений ВВС бундесвера, а позже, став офицером связи в штабе одной танковой бригады и имея доступ к документам НАТО высшей степени секретности, — о танках “Леопард-2” и “Гепард”. Мы были обязаны ему и обстоятельным знакомством с военно-политической и стратегической оборонной концепцией Федеративной республики и некоторых ее партнеров по НАТО. В начале 80-х годов я впервые познакомился с супругами. Рут Мозер только-только удалось привезти мужа в ГДР после того, как он отбыл четырехлетнее заключение и был обменен на западногерманского шпиона. От этого знакомства у меня осталось впечатление, что оба работали на разведку по внутреннему убеждению, которого по-прежнему придерживались.

По-другому сложилась история западногерманского журналиста Хельмута Эрнста, работавшего на нас под именем Генри. Его шпионская карьера завершилась действительно подобающим образом, как в фильме о Джеймсе Бонде. Как-то декабрьским утром на обледеневшем шоссе между Бад-Эмсом и Арцбахом его машина наскочила на грузовик, попавший в аварию. С переломами ноги и таза Генри был помещен в больницу, и полицейские немало удивились, обнаружив в автомобиле среди прочего малогабаритную камеру “Минокс” — тогдашнее наше стандартное оборудование, а также пленки, пистолет и радиоприемник, который был оснащен некоторыми приспособлениями, необходимыми для того, чтобы наши люди могли слышать таинственные голоса, передававшие им на коротких волнах указания в форме цифровых комбинаций. Гололед обеспечил Ведомству по охране конституции неожиданный успех.

Косвенным образом через Генри были разоблачены три женщины. Он устроил свою несколько странную частную жизнь, обстоятельно рассматривавшуюся во время процесса, не только по нашему заданию. Генри открыто состоял в так называемом “дядюшкином браке” с одной из упомянутых дам (псевдоним Лило), которая в качестве курьера переправляла нам информацию от Генри. В их семье жили разведенная дочь Лило (псевдоним Хайке), которая в Федеральном ведомстве по военной технике в Кобленце добывала для нашего человека планы электронных систем оружия, и возлюбленная Генри (псевдоним Бланш). Она работала секретаршей в бюджетном отделе министерства обороны и снабжала Генри структурными планами, списками сотрудников и документами по финансовым операциям между бундесвером и США. Как выяснилось во время судебного разбирательства, Бланш пребывала в уверенности, что работает на французскую службу. Сам же Генри по состоянию здоровья был объявлен неспособным к участию в судебном деле.

Нашим самым высокопоставленным источником в Федеративной республике на протяжении длительного времени был майор Бруно Винцер (псевдоним Зюдполь), офицер по связи с прессой при штабе группы ВВС “Юг” в Карлсруэ. Он пришел к сотрудничеству с нами, будучи твердым противником не только третьей мировой войны, но и форсированного вооружения бундесвера. И его работу на нас оборвал несчастный случай, причиной которого на этот раз стал курьер, забравший информацию из тайника. Бумаги курьера не выдержали бы и самого поверхностного контроля со стороны дорожной полиции, и поэтому он пустился в бега. Информация, полученная от Зюдполя, осталась в машине. У нас не было никакой другой возможности предупредить Винцера, который затем в мае 1960 года, находясь в отпуске, перебрался в ГДР. Там мы на пресс-конференции, сопровождавшейся пропагандистскими фанфарами, представили его как дезертира, движимого совестью.

Одним из наших самых информативных боннских источников тех лет был простой курьер министерства внутренних дел, так называемый референт, носивший гордый псевдоним Министр. Он владел копией ключа от курьерских сумок своего ведомства, которые безжалостно грабил. Этот человек был живым примером того, что служебный ранг далеко не определяет истинное значение агента. Бумаги, которые доставлял нам агент, показывали, как далеко продвинулось планирование на серьезный случай, — и это задолго до принятия чрезвычайных законов. Все было подготовлено до мелочей: регулирование потоков беженцев, реквизиция гражданских грузовиков, рационирование бензина и продовольствия, интернирование лиц, сочтенных опасными, и иностранцев. Тщательно скоординированные планы не удивили нас — ведь их сочиняли специалисты, готовившие при Гитлере мировую войну и накопившие опыт в ходе этой войны.

Впоследствии важнейшими источниками в военной сфере были Лотар-Эрвин Лутце, его жена Рената и его друг Юрген Вигель, работавшие в министерстве обороны. В связи с их разоблачением западногерманская пресса говорила о самом тяжелом и чреватом самыми серьезными последствиями шпионском деле в Федеративной республике. Эти люди предоставили нам не только чертежи боевого танка “3”, планы строительства ракетных баз и складов атомного оружия и планы НАТО при чрезвычайных обстоятельствах. Они регулярно добывали и ежегодные оперативные сводки бундесвера, которые, по оценке самого министерства обороны ФРГ, давали “надежную и полную картину состояния бундесвера”.

Первой разведывательной операцией против НАТО стало получение информации, которую предоставил нам бывший военнослужащий иностранного легиона Петер Краник (псевдоним Бруно). Мы завербовали его, когда он служил в штаб-квартире французских войск в Западном Берлине. Позже Краник возобновил дружбу с некоей секретаршей, которая к тому времени получила место в посольстве Федеративной республики в Париже. После того как ему удалось завербовать женщину, он переселился в Париж и с тех пор считался одним из наших важнейших агентов, работавших против штаб-квартиры НАТО.

Ни от одного из наших источников мы не получали информации, указывавшей на подготовку малой войны, которой опасалось руководство ГДР. Вместо этого мы узнавали от них, как Федеративная республика готовила так называемое скрытое ведение войны на случай советского нападения. Очевидно, что малой войны — но только при нанесении удара с Востока на Запад — боялись и в Бонне.

1956 год шел к концу, а третья мировая война так и не началась. Сталинисты-догматики в странах Варшавского договора потерпели поражение, но они не были разбиты и уж тем более исключены из политической жизни. Эти деятели использовали любой предоставлявшийся шанс для того, чтобы вновь укрепить свои поколебленные позиции.

В ГДР снова начались столкновения внутри СЕПГ, и снова они напоминали спектакль, разыгранный вокруг “антипартийной фракции”. На этот раз режиссером выступил Мильке, выбравший в качестве козлов отпущения Эрнста Волльвебера и Карла Ширдевана. С моей точки зрения, вся история была точно так же выдумана, как и дело так называемой фракции Цайссера — Херрнштадта в 1953 году. Правда, в этот раз имелось существенное для меня отличие: я как доверенный сотрудник Волльвебера оказался вовлеченным в дело.

Интрига, затеянная Мильке против Волльвебера, сомкнулась с амбициями Эриха Хонеккера, восхождению которого препятствовал Ширдеван, второй человек в партии после генерального секретаря. Нашептывания обоих воздействовали на Ульбрихта, отличавшегося хронической подозрительностью, самым благоприятным для интриганов образом. В первые послевоенные годы Ширдеван и Волльвебер были соседями, но, насколько мне известно, никогда не поддерживали близких отношений друг с другом.

На собрании парторганизации Главного управления разведки Мильке в присутствии Волльвебера раскритиковал нас. Тот никак не возразил, и я понял, что нас ожидало. Главными были обвинения в недооценке того, что Мильке называл “идеологической диверсией”. Он обрушился лично на меня и моего заместителя Роберта Корба за то, что мы считали необходимой более дифференцированную оценку различных течений внутри социал-демократий, тогда как Мильке отождествлял всю СДПГ с ее Восточным бюро, а в Герберте Венере видел главного зачинщика “идеологических диверслй” вообще.

В этой связи нельзя умолчать о том, что Мильке всегда был очень горд изобретением данного понятия. Лишь гораздо позже оно было перенято другими службами безопасности, включая, к сожалению, и советскую, и вошло в лексикон коммунистических партий. Этот термин способствовал формированию примитивного “черно-белого” мышления и использовался для оценки всех, кто придерживался иных взглядов. Для придания конструкции необходимой законченности, это предельно растяжимое понятие, которое допускало любую интерпретацию, казавшуюся политическому руководству подходящей в данный момент, было узаконено с помощью параграфа Уголовного кодекса и использовалось как средство поддержания порядка. “Политико-идеологическая диверсия” (немецкое сокращение ПИД) стала определенным элементом доктрины безопасности и антиконституционных репрессий против лиц, придерживавшихся оппозиционных взглядов. ПИД была важнейшим оружием, с помощью которого догматики удерживали свою окостеневшую власть до тех пор, пока она не распалась.

Когда Мильке вызвал меня к себе в министерство с документами, фиксировавшими беседы Вильгельма Гирнуса с Гербертом Венером во время Женевской конференции министров иностранных дел. и с документами о личности Гирнуса, я почувствовал, чего он хотел добиться. Гирнуса предполагалось оклеветать как курьера, осуществлявшего связь между “врагом партии” Ширдеваном и идеологическим вредителем Венером, используя тот факт, что Гирнус знал Ширдевана по совместному заключению в концлагере Заксенхаузен. Я принес Мильке копии тех сообщений о беседах, которые визировал, а отчасти снабдил и рукописными пометками сам Ульбрихт. Оригиналы запер в свой сейф и проинформировал о происходившем Роберта Корба. Тем самым я вывел из-под обстрела не только Гирнуса, но, пожалуй, прежде всего и себя.

Обвинение Волльвебера в намерении поставить органы госбезопасности и себя лично над партией должны были быть доказаны с помощью приказа, касавшегося контактов между руководящими сотрудниками министерства и аппаратом Центрального Комитета, хотя Волльвебер всегда доверял эти контакты своему заместителю. Несмотря на то что все это знали и я во всеуслышание сказал о том, как дело обстояло в действительности, ход заранее предрешенного дела нельзя было изменить, когда Ульбрихт вызвал к себе руководство министерства, чтобы проверить компрометирующий материал.

В октябре 1957 года Карл Ширдеван и Эрнст Волльвебер были лишены всех постов с мотивировкой, согласно которой они “в период обострения классовой борьбы представляли вредные взгляды”. Прожженный политик Ульбрихт снова сумел использовать к своей выгоде ситуацию, которая ему угрожала. Если летом 1953 года его спасли как раз волнения, направленные против его политики, то теперь антисталинистские выступления в Польше и Венгрии уберегли Ульбрихта от порожденных XX съездом КПСС требований жизни: от реализации становившихся все громче требований реформ, внутрипартийной демократии и его отстранения от руководства партией. Мильке тоже мог потирать руки. Он достиг своей цели — стал министром госбезопасности.

Теперь я оказался в незавидном положении. С одной стороны, я знал, что Мильке требовал от Ульбрихта сместить меня, а с другой — я прилагал все усилия, чтобы публично охарактеризовать козни Мильке и назвать “фракцию Ширдевана — Волльвебера” тем, чем она и была, то есть чистой выдумкой. Тем самым я загнал бы себя в угол и положил конец относительной самостоятельности своей службы. Сам Волльвебер настоятельно отговаривал меня от конфронтации. Так я и попал в одну из мучительнейших ситуаций, которые мне довелось испытать на протяжении своей политической жизни. В присутствии Ульбрихта я зачитал на партконференции министерства доклад, характеризовавшийся требуемой степенью “самокритики”. Теперь и мне пришлось испытать, как должны были себя чувствовать другие, когда их заставляли оказать подобающее почтение ритуалу партийной дисциплины. Вопрос, от которого нельзя было больше отделаться, заключался в том, не оказалась ли иллюзорной моя предполагаемая самостоятельность во главе разведки. “

 

“Бетонное” решение

Разрыв в уровне экономического и социального развития между ГДР и Федеративной республикой становился в 1960–1961 годах более заметным, чем когда-либо ранее, и последствия этого были самыми серьезными. Поток беженцев на Запад нарастал из месяца в месяц. В 1961 году их рекордная численность, составившая в 1953 году 300 тысяч, была бы, вероятно, значительно перекрыта. Число зарегистрированных 9 августа в западноберлинских приемочных лагерях дошло до самого высокого уровня, когда-либо отмечавшегося в течение одного дня, и составило 1926 человек. И кто мог бы упрекнуть рабочих, врачей, инженеров, молодежь, лишь начинавшую жизненный путь, в том, что их тянуло туда, где они могли хорошо зарабатывать и обеспечить себе соответствующий жизненный уровень? Эти люди понимали свой шаг не как предательство по отношению к ГДР, а всего лишь как переход из одной части Германии в другую, где их нередко уже ждали родственники или друзья.

Но ГДР, и без того более слабая в экономическом отношении, не смогла бы на протяжении долгого времени переносить это непрерывное кровопускание. Всем было ясно, что должно что-то произойти, что положит конец такой ситуации.

Случившееся оказалось полной неожиданностью не только для Запада, но и для большинства населения ГДР. Считаясь с риском потерять славу одного из наиболее информированных граждан ГДР, я должен признать, что закрытие границы 13 августа 1961 г. оказалось неожиданным и для меня. Как и большая часть моих сограждан, я только из сообщений радио узнал о блокаде и перегораживании улиц, где возникла Берлинская стена. До сих пор я не могу с уверенностью сказать, было ли причиной этого почти болезненное стремление нашего политического руководства к сохранению в секрете всего, что только можно, или недоверие Мильке к разведке — ведь он-то был посвящен в дело и участвовал во всех приготовлениях.

Для меня и моей службы ситуация оказалась поначалу катастрофической. Мои сотрудники сомневались в том, что я знать ничего не знал, и подозревали, что я не доверял им, но хуже этого стало полное изменение положения в стране в результате закрытия границы. К нему мы были совершенно не подготовлены. Переход границы внутри Берлина в обоих направлениях моментально стал невозможным без серьезных последствий.

До тех пор, пока не было завершено строительство стены, которое наше руководство называло “антифашистским защитным валом”, а Запад — “стеной позора”, и город не оказался с немецкой основательностью разделенным надвое, разыгрывались потрясающие сцены. Детей и стариков спускали в Западный Берлин из окон домов, стоявших на линии границы, на “канатах”, связанных из простыней. Многие падали на спасательные полотнища, расстеленные западноберлинскими пожарными. Были прорыты десятки примитивных туннелей, по которым сотни людей, рискуя жизнью, искали путь на Запад, а некоторые пытались уползти по канализационным трубам, пока и их не перегородили решетками.

Обоснование, выдвинутое нашим руководством, что-де с закрытием границы был построен защитный вал против предстоявшего нападения или проникновения агентов и саботажников, было уже тогда сомнительным, так как причина этой акции заключалась в очевидных социальных и экономических факторах. ГДР не только находилась в неблагоприятных по сравнению с Федеративной республикой условиях, но ей приходилось платить гораздо большие репарации. Как и многие другие, я тогда верил, что передышка поможет нам чем дальше, тем больше продемонстрировать преимущества социализма.

Запереть людей, лишив их доступа в более привлекательную часть Германии, — такой шаг представлял собой не решение проблемы, а подчеркивал резкий контраст между двумя германскими государствами. Благодаря “замуровыванию” границы то особое внимание, которое уделял Запад проблеме прав человека, и требования свободы выезда приобретали новую убедительность и воздействовали на исход холодной войны, хотя я тогда и не осознавал этого.

Существенные причины, по которым строительство стены представлялось руководству ГДР и его союзникам последним средством спасения, следует, без сомнения, искать внутри страны, а не за ее пределами. Может быть, инициатива принадлежала Ульбрихту, который и толкал на закрытие границы. Но решение было принято в Москве. То, что случилось в 1961 году на границе между двумя враждебными блоками, чувствительно реагировавшей на все колебания в их отношениях, было решено великими державами и никем более.

После того как ГДР прекратила существование, я беседовал о строительстве стены с одним из лучших знатоков советской политики в германском вопросе Валентином Фалиным. Он сказал мне: “После событий в Венгрии, на Ближнем Востоке и Польше тема стабильности стала как нельзя более актуальной для Хрущева. Центральным пунктом была внутренняя стабильность в ГДР. Я думаю, что кризис ГДР, закончившийся катастрофой в 1989-м, начался уже в 1953 году. Число тех, кто поддерживал режим в ГДР. никогда не было выше 30 %, а как правило, и того ниже. Следовательно, рано или поздно должен был встать вопрос об отказе от ГДР или о введении на границе с Федеративной республикой такого порядка, который препятствовал бы людям покидать страну”.

Фалин вспоминал, что летом 1961 года Ульбрихт заявил: в случае продолжения исхода будет невозможно сохранить ГДР в состоянии стабильности. Решение о строительстве стены было, как известно, принято таким образом, что страны — члены Варшавского договора, подготовив совместный документ, призвали ГДР ввести эффективный пограничный контроль. “Тем самым, — сказал Фалин, — Ульбрихт был формально уполномочен осуществить решение. Следовательно, он действовал не самостоятельно, а по поручению Союза”.

Юлий Квицинский, сопровождавший тогда посла в ГДР Первухина, а позже сам занявший пост посла в Бонне, подтверждал, что в начале лета 1961 года Ульбрихт просил Первухина сообщить Хрущеву, что при сохранении открытой границы крах ГДР станет неизбежным. Хрущев поручил через посла передать об одобрении закрытия границы и сразу же начать в строжайшей тайне подготовку соответствующей акции.

Следовательно, нет сомнений относительно того, что главную роль в драме, разыгрывавшейся летом 1961 года, играл не Ульбрихт, а Хрущев.

Соглашений о строительстве стены между двумя великими державами не было, но контакты имели место. На официальном уровне они протекали достаточно холодно, на неофициальном же СССР заверил Вашингтон в своей заинтересованности в хороших отношениях. Накануне закрытия границы Москва, не упоминая о предстоящей акции, дала Соединенным Штатам понять: Советский Союз никогда не предпримет чего бы то ни было против Западного Берлина, что могло бы спровоцировать США.

После кризисного 1956 года советское руководство во главе с Хрущевым стремилось разрешать конфликты и уменьшать напряженность или по меньшей мере не позволять им превышать определенного порога, уделяя основное внимание достижению высоких экономических целей. Хотя хвастливые цифры, которые приводил советский лидер, и его оптимистические речи вызывали скорее ироническую, нежели восхищенную улыбку, сам он верил в осуществление своих честолюбивых планов. Хрущев называл сроки, за которые следовало догнать и перегнать США в экономическом отношении. Специалисты в ГДР пожимали плечами, слыша эти заявления, но руководство в Берлине пошло дальше московских лозунгов, выдвинув свой авантюристический и прямо-таки издевавшийся над всякой логикой: “Перегнать, не догоняя”. Вера Никиты (так многие в ГДР вполне по-дружески называли Хрущева) в кукурузу как чудо-средство для решения проблем снабжения побудила находчивых агитаторов изобрести, к его радости, для кукурузного початка образное сравнение “колбаса на стебле”.

Во время визитов Хрущева в ГДР я мог видеть его на самом близком расстоянии. Впервые это было в 1957 году, когда мы с Мильке в качестве “почетной охраны” сопровождали его и Анастаса Микояна. Визит проходил летом, и мы ехали в большом лимузине “ЗиЛ” с откинутым верхом: Хрущев и Микоян — в середине, Мильке — рядом с водителем, а переводчик и я — сзади. Программа, рассчитанная почти на неделю, довела до изнеможения всех, но только не Хрущева, живость которого превосходила все представления. Он был готов поболтать и пошутить даже во время коротких передышек, которые Микоян использовал большей частью для сна. На тротуарах стояли толпы людей, приветствовавших советских руководителей. Конечно, это было организовано, но многие выражали дружеские, даже сердечные чувства. Хрущев обращался к собравшимся с речами, выдержанными в народном духе, охотно украшая их примерами и остроумными анекдотами. Его манера поведения действовала убедительно, так как он, в отличие от Ульбрихта, говорил свободно. Руководитель КПСС и Советского государства пользовался у населения ГДР такой симпатией, как ни один советский политик до и после него, за исключением Горбачева, но, в отличие от последнего, Хрущев излучал обаяние простого человека. Он походил на русского крестьянина и охотно рассказывал о своей родной деревне Калиновке.

Незабываема сцена, когда он, протестуя, принялся стучать ботинком по столу в зале заседаний Генеральной Ассамблеи ООН. Но многим американцам импонировали именно стихийность в манере поведения, тот наивный стиль, в котором он во время пребывания в США бил в пропагандистский барабан, говоря о победе коммунизма над капитализмом.

Хрущев, несомненно, обладал сильной волей. Не раз описывалась его победа над страшным противником Берия. Незадолго до визита в ГДР в 1957 году он самым решительным образом пресек попытку свержения, предпринятую его противниками в политбюро. При поддержке маршала Жукова он приказал доставить на чрезвычайное заседание в Москву членов Центрального Комитета и добился на нем отстранения от руководства представителей консервативного крыла во главе с Молотовым. В ГДР об этом ничего не знали. К изумлению не только сопровождавших Хрущева советских партийных функционеров и государственных деятелей, но и присутствовавших при сем политических деятелей ГДР при посещении советских военнослужащих, расквартированных в штабе в Вюнсдорфе, перед широкой публикой он рассказал в эпической манере о внутрипартийном конфликте и борьбе “против фракционеров Молотова, Кагановича, Маленкова и Булганина”, а также “примкнувшего к ним Шепилова”. Вероятно, Ульбрихт, Гротеволь и Мильке слушали эти откровения со смешанными чувствами.

Конечно, у Хрущева не было общего образования и чувства реальности. Он склонялся к стихийному принятию важных решений, и в волюнтаризме его упрекали не без оснований. Этот политик был не всегда удачлив при выборе советников. Он был прочно укоренен в прошлом и столь же прочно встроен в систему, которая тормозила и в конце концов срывала реализацию многих его разумных идей. Но это был полнокровный политик, веривший в свои идеалы. Он был убедителен не только на массовых митингах, но и в ходе доверительных переговоров с политиками другой стороны.

Хрущев никогда не упускал из виду разрядку международной напряженности, имевшую для Советского Союза жизненно важное значение. Было бы ошибкой считать отстранение “фракции Молотова” от руководства чисто внутриполитическим событием. Хрущев нуждался в свободе рук для примирения с США, к которому он стремился. Понятие “мирное“ сосуществование” не было для него пустой фразой.

Моей службе были известны отчеты боннского министерства иностранных дел, из которых явствовало, что Госдепартамент США расценивал новые предложения Москвы по поводу заключения мирного договора с Германией с учетом старого плана конфедерации двух германских государств так же скептически, как и прежде. Столь же отрицательно он относился и к плану министра иностранных дел Польши Рапацкого, направленному на превращение Центральной Европы в зону, свободную от атомного оружия. Особенно чувствительно, как казалось, он реагировал на идею превращения Берлина в “вольный город” — ведь такой план задевал бы важнейшие права держав-победительниц.

Тем не менее оставалось впечатление, что во время встречи на высшем уровне между президентом Эйзенхауэром и Хрущевым, состоявшейся в 1959 году в Кэмп-Дэвиде, была открыта новая фаза взаимопонимания. В скоропалительных комментариях уже возвещался конец холодной войны, средства массовой информации превозносили “дух Кэмп-Дэвида”. Мы узнали из хорошо информированных американских источников, а не от наших советских партнеров, что при обсуждении щекотливого берлинского вопроса оба государственных деятеля сблизились и что они стремились на своей следующей встрече в Париже заключить соглашение, которое учитывало бы советские предложения.

Но Парижская встреча на высшем уровне не состоялась. Ракеты советской ПВО сбили американский самолет-разведчик, а оставшийся в живых летчик Френсис Гарри Пауэре был предан суду и при первой возможности обменен на советского разведчика Рудольфа Абеля, приговоренного в США к тридцати годам тюрьмы.

Полгода спустя обозначилась смена руководства в Белом доме. Мы лихорадочно пытались собрать сведения о Джоне Ф. Кеннеди и его команде. Прийти к собственной оценке было нелегко, даже читая все важнейшие газеты и изучая сообщения посольства ФРГ в Вашингтоне, если мы получали доступ к ним.

Оценки, которые делало министерство иностранных дел ФРГ, вместе с другими источниками обнаруживали озабоченность Аденауэра тем, что США могут поставить собственные интересы над интересами немецких союзников. Аденауэр легко находил общий язык с республиканцами Эйзенхауэром и Даллесом, но не доверял демократу Кеннеди.

Постепенно передо мной стала вырисовываться картина необычного подхода Кеннеди к своим обязанностям и проблемам, которые решала его администрация. Тот факт, что советская печать опубликовала полный текст его инаугурационной речи, был обнадеживавшим сигналом со стороны Москвы.

Но затем нахлынули события, свидетельствовавшие о повороте событий в противоположном направлении и заставлявшие опасаться худшего. Чего нам приходилось ожидать от американского правительства, которое не просто терпимо отнеслось к интервенции в кубинском заливе Кочинос в апреле 1961 года, но и поддерживало ее? А в том, что кубинские эмигранты, высадившиеся там, пользовались поддержкой США, не было никаких сомнений.

Неудачное вторжение в заливе Кочинос побудило Хрущева и его внешнеполитических советников более наступательно подходить к западноберлинскому вопросу. Часть города, расположенная внутри территории ГДР, была важным козырем в руках Хрущева, и Кеннеди сознавал это. Но в отличие от того, что сделал Эйзенхауэр в Гватемале в 1954 году, он колебался с отправкой собственных войск на Кубу. Советское руководство знало, что ракеты “Минитмэн”, находившиеся на вооружении США, представляли собой оружие первого удара, а соотношение по ядерным боеголовкам было 20:1 в пользу США. Союз между СССР и Китаем был сломан, а из ГДР через открытую границу стремилось на Запад все больше людей. Внутри советского руководства вновь образовалась группа, возражавшая против уступок Западу. С другой стороны, Хрущев непосредственно перед неудавшимся вторжением в заливе Кочинос, которое он истолковал как признак слабости руководства Кеннеди, смог записать на свой счет сенсационный успех — первый пилотируемый космический полет 12 апреля 1961 г., и это с психологической точки зрения уменьшило ядерный перевес США.

Хрущев предложил американскому президенту, который со своими советниками искал приемлемую основу для отношений с Советским Союзом, провести в скором времени встречу на высшем уровне взамен несостоявшейся встречи в Париже. Ни один из наших источников не смог оценить позицию США в берлинском вопросе. Им лишь бросалась в глаза определенная сдержанность американской стороны. В речах Кеннеди не обнаруживалось и минимума обычных заверений в верности Берлину.

Телевизионные кадры Венской встречи на высшем уровне показывали откровенность двух оптимистично настроенных политиков, дружески общавшихся между собой, но во время переговоров, которые проходили поочередно то в советском, то в американском посольствах, точки зрения обеих сторон жестко и бескомпромиссно сталкивались.

Хрущев упорствовал, настаивая на заключении соглашения по германскому вопросу, в соответствии с которым Западный Берлин превращался бы в “вольный город”, и в ультимативном тоне угрожал, что в противном случае до конца года заключит с ГДР мирный договор со всеми вытекающими отсюда последствиями. Под этим подразумевался прежде всего контроль над коммуникациями с Западным Берлином, включая воздушный коридор.

Увидев в лице Кеннеди отнюдь не колеблющегося или слабого партнера, Хрущев реагировал вспышкой гнева. Не найдя со стороны США понимания своей позиции по проблемам Лаоса и по соглашению о запрете ядерных испытаний, чего не учитывали американские эксперты, он предложил Кеннеди в беседе с глазу на глаз попытаться ослабить опасную конфронтацию в берлинском вопросе. Это оказалось напрасным. Теперь, по прошествии многих лет, мы знаем, что партнеры по переговорам взваливали друг на друга ответственность за возможное начало войны. Говорят, Кеннеди заявил после переговоров: “Может прийти холодная зима”.

Тем временем наша информация, поступающая из США, свидетельствовала о лихорадочной разработке Пентагоном контрмер на случай блокады Берлина, и Вашингтон делал достоянием гласности сообщения, выдержанные в подобных тонах.

Из западных штабов мы получали документы относительно чрезвычайного плана, предусматривавшего переброску в Западный Берлин американских гарнизонов, которые, чтобы проверить реакцию Москвы, должны были силой оружия пробить возможные заграждения. Министр обороны Макнамара предлагал объявить ситуацию национальным бедствием, а еще один план предусматривал в качестве предупреждения на случай блокады Западного Берлина даже нанесение первого ограниченного атомного удара. Конечно, следовало считаться и с возможностью того, что доверенные лица наших информаторов намеренно допускали утечку информации, но в серьезности положения, сложившегося после Венской встречи, сомневаться не приходилось.

Ясность внесло телевизионное выступление Кеннеди в конце июля 1961 года, в котором он недвусмысленно высказался за соблюдение обязательств относительно Западного Берлина и охарактеризовал любую агрессию против города как “нападение на всех нас”. Даже если Хрущев еще некоторое время и говорил о своем сепаратном мирном договоре с ГДР, карты были брошены. Отступил не Кеннеди, а Хрущев.

Неожиданно решительная позиция Кеннеди, подчеркивавшего значение трех принципов в берлинском вопросе — присутствие западных союзников, свободный доступ в город и его жизнеспособность, — отметила границу между войной и миром. Так выглядела ситуация, существовавшая до утра 13 августа 1961 г.

Сколь ни велики были в то воскресное утро шок, возмущение и отчаяние берлинцев и правящего бургомистра Западного Берлина, который напрасно требовал энергичного вмешательства западных держав, со столь же большим облегчением вздохнули политики в Вашингтоне, Лондоне и Париже, так как грозный кризис, сложившийся вокруг Берлина, начал терять свою остроту. “Их права в отношении Западного Берлина остались неприкосновенными”,— писал в своих воспоминаниях Вилли Брандт.

13 августа застало все западные разведки, как и мою службу, совершенно неподготовленными. Кеннеди был проинформирован только через несколько часов, но продолжал свою прогулку на яхте после того, как выразил обязательный “торжественный протест” и дал указание не обострять ситуацию, а сигнализировать Советскому Союзу, что будет сохраняться спокойствие.

В это воскресенье и Хрущев находился далеко от Москвы — на Черном море — и мог в своей летней резиденции в Пицунде спокойно ждать реакции Вашингтона. Он ведь самым внимательным образом следил за тем, чтобы не были нарушены три принципа, о которых говорил Кеннеди, и отмел желание Ульбрихта воспользоваться свободным доступом в Западный Берлин как средством давления.

Телевизионное интервью, которое американский сенатор Фулбрайт дал 30 июля — менее чем за две недели до строительства стены, — оказалось, как ни странно, незамеченным немецкой общественностью. А между тем влиятельный специалист по внешней политике заявил в своем выступлении: “Если они хотят закрыть границу, то могут сделать это на следующей неделе и даже не стать из-за этого нарушителями договора. Я не понимаю, почему восточные немцы не закрыли уже давно свою границу, ведь, как мне кажется, у них есть все права на это”. Годы спустя стало известно резкое замечание Кеннеди: “Стена, черт возьми, лучше войны”.

Казалось, первое значительное возбуждение уже улеглось, когда произошел инцидент, вновь нагнавший немало страха. Кеннеди направил в Западный Берлин в качестве посланца “морального вооружения” генерала Люшиуса Д. Клея, в свое время прославившегося как “герой воздушного моста”. Там генерал, известный как крайний ненавистник коммунистов и пылкий приверженец политических авантюр, использовал относительно незначительный случай, чтобы “делать большую политику” так, как он это понимал.

Часовой народной полиции ГДР у контрольно-пропускного пункта “Чек-пойнт Чарли” потребовал от Алана Лайтнера, высшего гражданского чиновника американской миссии в Западном Берлине, предъявить документы, хотя как военные, так и гражданские служащие администрации западных держав пользовались правом беспрепятственного доступа в Восточный Берлин. Клей сразу же счел, что пришел чае преподать наглядный урок. Сначала он послал двух военных полицейских в штатском вместе с огромным десантом журналистов к пограничному переходу в Восточный Берлин, где они попытались пройти мимо часовых, не предъявив документы. Отправленные назад, они вернулись в сопровождении трех джипов, в которых сидели солдаты, подготовленные к боевым действиям. Этот спектакль повторялся три дня подряд, и на третий день Клей, чтобы увенчать действо, приказал танкам проехать мимо “Чек-пойнт Чарли”, вслед за чем по другую сторону границы появились советские танки. Это было и для Москвы, и для Вашингтона уж слишком; обе стороны отвели свои танки, а США отозвали Клея из Западного Берлина.

Был преодолен еще один кризис, но отнюдь не холодная война в целом. Это стало нам более чем ясно, когда Кеннеди без малого через два года после возведения стены — в июне 1963 года — посетил Западный Берлин и воскликнул, выступая перед почти 400 тысячами слушателей: “Я берлинец!” Эти знаменитые слова прозвучали как отповедь Хрущеву.

И тем не менее почти незаметно началась новая фаза мировой политики.

Отставка 80-летнего канцлера Аденауэра в октябре 1963 года была связана не только со старостью. Время этого политика истекло и в переносном смысле. С ним разрядка была невозможна, и даже в рядах собственной партии множились признаки недовольства им. И мы замечали, что политические деятели Западной Германии все в большей степени отходили от идеи конфронтации с великой державой на Востоке, причем, конечно же, не последнюю роль играл пример гибкости, показанный американским президентом, вызывавшим всеобщее восхищение. Неделю спустя после визита Кеннеди в Западный Берлин Эгон Бар выступил с речью в Евангелической академии в Тутцинге. Речь обратила на себя большое внимание, но тогда всю ее значимость еще не предвидели. Темой выступления было “изменение посредством сближения” — идея, позже вошедшая в историю как концепция “новой восточной политики”. На том же заседании Вилли Брандт заявил: “Решение германского вопроса существует только вместе с Советским Союзом, а не против него”.

В результате закрытия границы 13 августа 1961 г. моя служба не только оказалась в плачевной ситуации из-за возникшей необходимости заново организовывать переброску курьеров и агентов через границу, но и, сверх того, столкнулась с попытками контрразведки, подчиненной Мильке, устанавливать личность наших источников и нелегальных сотрудников. Мы решительно отвергли эти попытки. Так возникла парадоксальная ситуация: контроль на границе, установленный с нашей стороны, создал для нашей разведки гораздо большие проблемы, чем относительно безобидные меры контроля на западной стороне.

Даже встречи на обочинах транзитных автомагистралей, которые часто легче было устроить для наших западных информаторов, чем посещения ГДР, приходилось организовывать так, чтобы не оказаться под прицелом нашей контрразведки. Вплоть до закрытия границы было нетрудно запускать наших сотрудников в мощный поток беженцев, стремившихся на Запад. Теперь этот путь оказался закрыт. Некоторые кандидаты на выезд застряли в процессе подготовки, а так как “зеленая граница” еще не была очень плотной, мы отважились на переброску своих людей под видом бегства.

Приходилось полностью заново продумать практику переселения. Эти операции становились все более дорогостоящим делом, — от обеспечения необходимых документов до прочесывания западногерманской системы оповещения о беженцах и погибших с целью поиска брешей, в которые мог бы устремляться поток иммигрантов. Мы снабжали некоторых наших кандидатов документами жертв воздушных налетов на Дрезден, так как многие погибшие из числа беженцев не учитывались в центральном информационном каталоге. Могло случиться, что настоящий владелец таких документов еще был жив и находился в Федеративной республике, но часто все обходилось.

С годами между VI отделом нашего Главного управления разведки, ответственным за переселения, и так называемой “нелегальной линией” Первого главного управления КГБ сложились тесные, даже дружественные деловые отношения. Они основывались и на том, что председатель КГБ Юрий Андропов трезво оценивал разведывательные возможности “легальных” резидентур в зарубежных представительствах и высказывался за усиление работы по “нелегальной линии”.

Наш VI отдел отвечал за изготовление необходимых документов. Подлинно мастерскую работу эксперты этого отдела провели после моего выхода в отставку. Были изготовлены новые западногерманские заграничные паспорта и удостоверения личности — фальшивые документы, вызывавшие не лишенное зависти восхищение знатоков во всем мире. Их подделка считалась невозможной.

Так как наши меры должны были срабатывать и в серьезном случае, то есть при прерывании всех коммуникаций, работавших в мирных условиях, мы обучали резидентов-нелегалов передаче и приему шифрованных радиограмм. Для этого им служили специально изготовленные миниатюрные устройства, замаскированные под бытовые приборы и тому подобные безобидные предметы. Их конструкция постоянно совершенствовалась. В первые годы существования службы нашим сотрудникам и сотрудницам приходилось изучать тяжелую технику приема и передачи ключом Морзе и упражняться в этом искусстве, но с течением времени они стали без лишнего шума передавать и принимать шифрованный текст за несколько секунд с помощью скоростного передатчика размером не больше пачки сигарет. Эти люди жили в условиях постоянной борьбы с пеленгующими устройствами контрразведки противника, но никто не был раскрыт во время сеансов радиосвязи.

Одним из важнейших средств связи всегда оставались односторонние радиоконтакты — передача информации и указаний из центра в район действий разведчика. С помощью радиоаппарата, который можно было приобрести в магазине, с растянутым по возможности коротковолновым диапазоном приемник мог принимать зашифрованные радиосообщения. Кстати, БНД практиковала ту же систему, которую она называла “службой круговой радиосвязи”. При всей надежности и простоте этого метода его эффективность зависела все-таки от надежности системы шифрования. Позже я еще вернусь к фатальным последствиям, которые имела расшифровка наших радиограмм до 1961 года.

В середине 70-х годов появилось новое техническое устройство, до тех пор считавшееся едва ли возможным: оно улавливало излучение, исходящее из обычного радиоприемника. Это вызвало необходимость принять тяжелое решение — либо работать с обычным прибором, рассчитывая на меньшую вероятность обнаружения, либо использовать специальный приемник, который в случае раскрытия должен был изобличить своего владельца в шпионаже.

Вполне понятно, что мы серьезнее, чем когда-либо, стали соблюдать правила конспирации, Это касалось отношений как внутри нашего Главного управления, так и с советскими офицерами связи и уж тем более с контрразведкой нашего собственного министерства. Никому, кроме сотрудников, непосредственно отвечавших за конкретную операцию, не разрешалось обладать какой бы то ни было информацией о сети и личностях наших агентов. Постоянно повторявшиеся попытки Мильке и контрразведки отменить существовавшие особые положения и добиться создания системы централизованного учета агентуры, которые я без устали отбивал, стали причиной длительных трений. Так как министр сам стремился засекретить любой приказ и любую речь, он мало что мог привести в опровержение моей позиции. До тех пор, пока я не оставил службу, централизованный учет для Главного управления разведки был возможен только с помощью четырех основных характеристик личности, так что наши источники никоим образом нельзя было отличить — и нельзя отличить по-прежнему — от десятков тысяч других людей, когда-либо оказавшихся в поле зрения разведки.

Усложнившиеся условия перехода границы и бесплодное выяснение отношений с контрразведкой не были нашими единственными проблемами. К наращиванию усилий нас принуждали и тяжелые кадровые потери. Макс Хайм — начальник отдела разведки, отвечавший за христианские партии Федеративной республики, — сбежал на Запад и выдал противнику все, что знал. До повторения “дела Вулкан” не дошло, но некоторые источники были арестованы. Особенно сильно затронул нас арест генерального секретаря Лиги прав человека Вольфрама фон Ханштейна, приговоренного к шести годам тюрьмы.

Фон Ханнггейн самоотверженно сотрудничал с нами по убеждению и установил немало важных связей. Он происходил из старинной дворянской семьи, его отец и дед были известными учеными и писателями, приверженцами гуманистического мировоззрения. Вольфрам фон Ханштейн последовал этой традиции, выступив против набиравшего силу национал-социалистского движения. После 1933 года он зарабатывал на жизнь как автор исторических романов, а призыва в вермахт избежал, уйдя в подполье.

Первым указал мне на фон Ханштейна Вильгельм Цайссер. Фон Ханштейн несколько лет провел в заключении в Советском Союзе, а после освобождения жил в Дрездене. Против ожиданий не только он, но и его жена выразили готовность работать на нас и переселиться для этого в Западную Германию. Свой земельный участок вместе с виллой они передали городу Дрездену, жестоко пострадавшему во время войны, а ценную обстановку предоставили нам в пользование.

Вызывали удивление целеустремленность и энергия, с которыми фон Ханштейн, приближавшийся к шестому десятку, устанавливал и активизировал связи. Самыми ценными среди них оказались контакты с Генрихом Кроне, ближайшим доверенным лицом Аденауэра, и с Эрнстом Леммером. Первый из них в ранге министра по особым поручениям отвечал за вопросы безопасности, а второй был министром по общегерманским вопросам и руководителем организации Кураториум “Неделимая Германия”. Фон Ханштейн концентрировался прежде всего на деятельности, направленной против ГДР и других социалистических стран. Его участие в работе Кураториума “Неделимая Германия” позволяло нам быть в курсе концепций и представлений, которыми руководствовалось боннское правительство, а также наблюдать за координацией действий оппозиции. Его особенно тесный контакт с руководителем Восточного бюро СДПГ Стефаном Томасом и комитетами “Спасите свободу” и “Объединение жертв сталинизма” заблаговременно обеспечивал нам доступ ко всей заслуживавшей внимания информации об этих организациях.

О том, насколько прочно фон Ханштейн был связан с нами, может быть, лучше всего свидетельствует следующее обстоятельство. Находясь в тюрьме, он установил контакт с тремя интересными для нас товарищами по заключению. После освобождения из заключения фон Ханштейн возвратился в ГДР, где и умер в 1965 году.

Упоминавшийся Хайм выдал и барона фон Эппа, представителя известной в Германии фамилии, родственника пресловутого Риттера фон Эппа, который в начальный период деятельности НСДАП играл в ней заметную роль. Фон Эпп установил связь с нами по собственному желанию. Его переполняло стремление возместить ущерб, причиненный нацистами другим народам, и воспрепятствовать возможному возвращению национал-социализма к власти. В ходе первых бесед он сделал мне ряд авантюристических предложений, доходивших до границ терроризма, и только в дли тельных спорах удалось отговорить его от претворения этих идей в жизнь. Фон Эпп был предан как раз в тот момент, когда начал разрабатывать многообещающий источник в ХДС.

В то же время в Бонне открылись и новые перспективы. Увеличив число своих избирателей на два миллиона, социал-демократы достигли лучшего результата на выборах за все послевоенное время. Впервые зашла речь — и не просто в форме отвлеченных спекуляций — об участии СДПГ в правительстве. Большая коалиция все-таки не была создана, и правительственную политику продолжали определять христианские демократы и свободные демократы. Но нам следовало наблюдать и оценивать и самые малые свидетельства такого развития событий, которое могло привести к ослаблению холодной войны и длительной разрядке.

 

Шпионаж по любви

Тесная связь между шпионажем и любовными историями не является изобретением ни авторов бульварных романов, ни разведок. Она так же стара, как и вторая древнейшая профессия.

Четвертая книга Моисеева повествует о том, как Господь приказал Моисею послать мужчин в качестве разведчиков в землю Ханаанскую и как Моисей отобрал двенадцать мужчин — по одному из каждого колена. Одному из разведчиков, Осии, сыну Навина, он, действуя в лучших традициях разведки, дал псевдоним Иисус. После того как разведчики собрали информацию о стране, где текли молоко и мед, они срезали виноградную лозу с одной гроздью, но такой тяжелой, что двум мужчинам пришлось нести ее домой на шесте. Из книги Иисуса Навина мы узнаем, как Иисус в качестве преемника Моисея послал двух разведчиков в Иерихон, где они переночевали в доме блудницы Раав. Таково первое свидетельство встречи представителей двух древнейших профессий. Контрразведчики царя Иерихонского информировали его о пребывании чужаков в доме Раав. Увидев приближавшихся стражей, Раав спрятала шпионов на кровле своего дома и заявила сыщикам, что, хотя она и принимала у себя чужестранцев, они уже уехали. Так она спасла жизнь двум агентам, действовавшим в глубокой тайне, и те впоследствии отблагодарили Раав, сохранив ей жизнь.

Тот факт, что связь между шпионажем и любовью напрашивается сама собой, более того, неизбежна, не особенно забавен. К числу многообразных причин, в которых коренились мотивы тех, кто действовал в пользу моей службы, наряду с политическими убеждениями, идеализмом, финансовыми причинами и неудовлетворенным честолюбием относилась любовь, личная привязанность к сотруднику разведки.

Распространенное в средствах массовой информации утверждение о том, что мое Главное управление разведки выпустило на невинных гражданок Западной Германии настоящих “шпионов-Ромео”, быстро зажило собственной жизнью. С этим ничего нельзя было поделать, и с тех пор к моей службе прицепилась сомнительная слава школы “взломщиков сердец”, которые таким способом выведывают тайны боннского правительства.

Мне, конечно, нет необходимости специально подчеркивать, что такое отделение относится к той же категории фантастики, как и мнимое подразделение в британской МИ-5, где изобретаются и испытываются новейшие вспомогательные средства для агента 007. Сама возможность возникновения “стереотипа Ромео” связана с тем, что большинство разведчиков, которых мы посылали на Запад, были холостыми.

Придумать достоверные легенды для супружеских пар было гораздо труднее, чем для одиноких. Люди, работавшие для Главного управления разведки в Федеративной республике, были в подавляющем большинстве мужчинами, а не женщинами. Мы не запрещали им заводить на Западе подруг, и если из этого вырастали знакомства, включавшие перспективы, которые заслуживали внимания нашей службы, то мы не считали необходимым удерживать своих людей от такого рода контактов. Но это отнюдь не означало, что мы посылали в Федеративную республику “агентов со специальной структурой заданий”, касавшейся сердечных дел, чтобы они кружили головы женщинам до потери рассудка.

Первым Ромео был, несомненно, Феликс, чья любовь к своему источнику Норме в Бонне окончилась столь несчастливо, что нам пришлось скоропалительно отозвать его. Результатом были разбитое сердце, моральное бремя, которое Феликсу предстояло ощущать еще долгое время, и воспоминание об одной не особенно близкой знакомой, которую он рекомендовал в качестве возможного источника. Речь шла о секретарше в аппарате Глобке, оставившей у нашего сотрудника впечатление, что, пожалуй, правильно выбранный мужчина может на нее повлиять.

В качестве кандидата для решения этой задачи мы избрали Герберта С. (псевдоним Астор). Он был спортсменом-летчиком и в звании майора служил во время войны в штабе генерал-фельдмаршала Кессельринга. Находясь в советском плену, он, подобно другим офицерам, изменил политические взгляды. После освобождения Герберт заявил о приверженности тем целям, которые ставила перед собой ГДР, в которой нашли новую политическую родину многие из бывших офицеров и рядовые попутчики нацизма, и вступил в Национально-демократическую партию (НДПГ). Членство в НСДАП, о котором наш кандидат не умалчивал, как и его отношения с бывшими офицерами из окружения Кессельринга, пришлись нам весьма кстати, чтобы активизировать возможности его внедрения в Бонне и изобрести достоверную легенду в обоснование ухода из ГДР.

В середине 50-х годов наш агент отправился в Бонн, где стал маклером по продаже недвижимости и вступил в привилегированный авиаклуб в Хангеларе, где появлялись и члены правительства. Благодаря этому он установил дружеские отношения с Гуцрун — дамой, о которой нам сообщил Феликс. Уже на первых порах знакомства Астора с Гудрун мы стали получать информацию о людях и событиях в ближайшем окружении Аденауэра, а также о контактах Гелена с канцлером и его статс-секретарем Глобке.

Постепенно эти двое сблизились. Через некоторое время Астор предложил завербовать свою подругу, выдав себя за офицера советской разведки. Нам это показалось странным, но инстинкт не обманул нашего разведчика. В глазах его возлюбленной великая держава была, конечно же, чем-то более значительным, нежели ГДР, по поводу суверенитета которой она могла только улыбаться. Официальная вербовка произошла на отдаленном зимнем курорте в Швейцарии.

К сожалению, болезнь легких, которой страдал Астор, драматически повлияла на судьбу этих отношений, так как нам пришлось отозвать его, и это означало конец сотрудничества с Гудрун. Она шпионила из любви к нему, не из любопытства или страсти к приключениям. Но одновременно разрыв этих людей дал нам возможность использовать информацию, полученную от Гудрун, в кампании против Глобке, отставку которого в 1963 году мы несколько ускорили.

Хорошо поработал и Роланд Г., директор известного театра из Саксонии. Ему подошла бы скорее роль Дон Жуана, нежели юного Ромео. Это был высокообразованный и красивый мужчина, обладавший артистическим талантом, словом, прирожденный кандидат на выполнение той миссии, которая ему предназначалась. В 1961 году он уехал в Бонн, чтобы по нашему поручению познакомиться там с женщиной, работавшей переводчицей в штаб-квартире НАТО в Фонтенбло.

Для осуществления этой цели он вошел в роль датского журналиста по имени Кай Петерсен и говорил по-немецки с датским акцентом. Нашим “объектом” была женщина с очень подходившим именем — Маргарита, хорошенькая и ревностная католичка, благовоспитанная и робкая. Другие агенты-Ромео уже пытались сблизиться с ней — и напрасно. Но Роланд Г. не знал слова “поражение”. Ему удалось уговорить Маргариту поехать в Вену, где он явился во всем блеске галантного обожателя, одинаково комфортно чувствовавшего себя как в Музее истории искусств, так и в Пратере или на празднике молодого вина. Во время поездки он соблазнил молодую женщину и открылся ей как шпион, выдав себя за офицера датской военной разведки.

Некоторое время все шло хорошо: Маргарита снабжала своего возлюбленного секретной информацией из штаб-квартиры НАТО, которую он передавал нам. Но в один прекрасный день она заявила, что чувствует все более сильные муки совести, усугублявшиеся греховностью их связи. Наш сотрудник поразмыслил, что ему делать, посоветовался со своими связными в Карл-Маркс-Штадте и вместе с Маргаритой отправился в Ютландию. Там они дождались сотрудника нашей службы, которому пришлось овладеть датским языком специально для того, чтобы, выдав себя за военного капеллана, принять у Маргариты исповедь.

Когда нам пришлось отозвать Роланда Г. из опасения слежки за ним со стороны контрразведки, Маргарита осталась на Западе. Сначала она была готова снабжать материалом другого агента, но вскоре ее интерес к этому пропал. Как и Гудрун, женщина занималась шпионажем только ради любимого мужчины.

Если эти истории что-нибудь и доказывают, то лишь тот факт, что никого — и уж тем более ни одну женщину — нельзя против воли принудить к шпионажу. Это подтверждается и примером источника, действовавшего под псевдонимом Шнайдер, на протяжении многих лет поставлявшего нам ценную информацию из Ведомства федерального канцлера. Женщина влюбилась в нашего сотрудника, и настолько, что даже изменила свои политические убеждения. При встрече в ГДР она просила принять ее в СЕПГ. После отзыва нашего разведчика она продолжала работать для нас, но однажды в ее жизнь вошел другой мужчина, которому она во всем призналась и который уговорил ее уйти с работы, чтобы начать с ним новую жизнь. Хотя и после этого она еще раз прибыла на явку в Восточный Берлин, нам пришлось с сожалением смириться с потерей одного из лучших источников.

Меньшая удача выпала нам в работе с источником в ХДС под псевдонимом Хульда. Наш человек, действовавший под псевдонимом Реггентин, не видел иного пути для достижения цели, как только жениться на ней, но даже после заключения брака женщина продолжала сохранять лояльность к своему шефу Райнеру Барцелю и — что касается информации — оставалась по отношению к мужу обескураживающе застегнутой на все пуговицы. Когда контрразведка напала на след нашего сотрудника и пришлось спешно отзывать его из страны, для заблуждавшейся женщины настал час горького пробуждения.

В начале 60-х годов девятнадцатилетняя Герда О. познакомилась в парижской лингвистической школе “Альянс франсэз” со своим будущим мужем — Гербертом 3., офицером, занимавшим высокий пост в нашей разведке. Флирт перерос в любовь. Герберт, работавший под псевдонимом Кранц, открылся Герде, и она под псевдонимом Рита сознательно и в высшей степени эффективно начала работать на нашу службу. С 1966 года она служила в отделе “Телько” — отделе министерства иностранных дел, где расшифровывались и передавались дальше телеграммы всех западногерманских посольств.

Стиль работы в “Телько” был, мягко говоря, небрежным, а Рита была не из робкого десятка. Раз за разом она хладнокровно набивала свою объемистую сумку многометровыми телеграфными лентами и выходила из здания, не подвергаясь обыску. Когда ее на три месяца послали шифровальщицей в западногерманское посольство в Вашингтоне, мы получили неожиданную возможность быть в курсе германоамериканских отношений.

В начале 70-х годов Рита была переведена в боннскую миссию в Варшаве. Тогда и дал себя знать кризис нашего сотрудничества, отражавший, к сожалению, состояние брака Риты и Кранца. Герберту 3. пришлось остаться в Федеративной республике, а его жена познакомилась в Варшаве с западногерманским журналистом, агентом БНД, влюбилась в него и открыла ему сердце. Правда, ее симпатия к Кранцу оставалась столь сильной, что Рита позвонила ему и предупредила.

То, что случилось потом, похоже скорее на шпионский роман, нежели на сухую реальность. Герберт С., едва избежавший разоблачения, сидел у нас, Герда находилась под неусыпным наблюдением на варшавской вилле посла Федеративной республики. Мы еще надеялись, что она изменит свое решение и не вернется в Бонн, но напрасно. Мои польские коллега обещали использовать малейший шанс, чтобы воспрепятствовать отъезду Риты, однако такой шанс не представился. Когда в аэропорту появилась Рита в сопровождении посла и советника посольства вместе с двумя офицерами БНД, которым надлежало доставить ее в Бонн, к ним подошел польский офицер и предложил женщине убежище в Варшаве. Мгновение она колебалась — и это мгновение, вероятно, должно было показаться послу вечностью, — а потом покачала головой и вошла в самолет.

Случившееся не было славной страницей в истории моей службы. Рита охотно рассказала западногерманским ведомствам все, что знала о нас, и вследствие ее разоблачений Кранц оказался “засвеченным". Но, только что отозванный с Запада, во время отпуска на Черноморском побережье Болгарии он познакомился с женщиной, которая завязала с ним прочные отношения. И это несмотря на то, что нашему разведчику пришлось рассказать ей чистую правду, когда она наткнулась в иллюстрированном журнале на сообщение о процессе против Риты, а заодно и его фотографию и имя. Его новая возлюбленная, получившая псевдоним Инга, целеустремленно стала искать место в Бонне и действительно довольно быстро нашла работу в Ведомстве федерального канцлера. На протяжении ряда лет она снабжала нас информацией. В бюро к Инге относились хорошо, так как она охотно подменяла коллег, если надо было оставаться на работе вечерами. В таких случаях можно было без помех снимать копии документов для нашей службы.

Хотя Инга знала, что супружеская жизнь с Кранцем в Федеративной республике была невозможна, она во что бы то ни стало хотела выйти за него замуж, по крайней мере в ГДР. Несмотря на одолевавшие нас сомнения, мы приказали выдать ей документы на девичью фамилию, и в одном из загсов Лихтенберга оба сказали друг другу “да”. Они не знали только, что страница с записью о регистрации их брака после церемонии была изъята и уничтожена. Много лет спустя, когда Инга не по своей вине была разоблачена и осуждена, “супруги” возмутились, узнав, что их брак был юридически несостоятельным.

1979 год оказался черным для моей службы. Он начался с разоблачения и ареста Ингрид Гарбе, работавшей секретарем западногерманского представителя в НАТО. По утверждениям средств массовой информации, она была “так же опасна, как и Гийом”. В марте сотрудница аппарата генерального секретаря НАТО Урзель Лоренцен перешла в ГДР и во время телевизионного выступления заявила, что сделала этот шаг, руководствуясь побуждениями совести. В тот же вечер в новостях прозвучало сообщение о разоблачении и аресте Урсулы X., работавшей секретарем в руководстве ХДС, и ее мужа. Поначалу это имя не сказало мне ничего. Шла ли речь о Кристель, работавшей у генерального секретаря ХДС? А может быть, имелась в виду Герда, сидевшая в приемной внешнеполитического эксперта фракции? Или Ута, работавшая в руководстве партии? Несомненным было только то, что у всех троих мужья или спутники жизни происходили из ГДР, жили в Федеративной республике под чужими именами и, пользуясь документами выехавшего или умершего, чья смерть не была зарегистрирована, вели существование так называемых “двойников”. Очевидно, западногерманской контрразведке удалось расшифровать эту маскировку, которая до сих пор казалась нам прочной.

Встревоженный арестами, последовавшими на протяжении немногих недель, я решил больше не рисковать и без нужды не подвергать опасности источники в Федеративной республике, которые могут находиться под угрозой. В тот же вечер я распорядился отозвать ряд наших сотрудников — не привлекая к этому внимания, но и не медля. Таковы были причины последовавшего вскоре бегства в ГДР Инги Г., секретарши д-ра Вернера Маркса, и ее мужа, секретарши Курта Биденкопфа с ее спутником жизни и Хельги Р., секретарши статс-секретаря Манфреда Ланштайна, также со спутником жизни.

Бульварная пресса превзошла самое себя: секретарши, ставшие шпионками из любви, может быть, даже из-за сексуальной зависимости или из страха перед побоями, — этим надо было как следует воспользоваться! Однако Хериберт Хелленбройх, тогдашний начальник отдела в Федеральном ведомстве по охране конституции, смотрел на дело по-другому, заявив: “Особые отношения возникают, как правило, без применения средств давления, без шантажа, деньги также не играют роли. Важен только этот идеалистический мотив”.

Но как же случилось, что противник столь внезапно понял, что имеет дело с двойниками?

Когда вследствие дела Гийома д-р Рихард Майер сменил Гюнтера Ноллау на посту президента Федерального ведомства по охране конституции, сразу же возросли профессионализм и эффективность этого учреждения. Нам пришлось весьма болезненно ощутить эти перемены, столкнувшись с неудачами и затруднениями в работе.

Аресты источников, происшедшие в начале 1979 года, и мое решение отозвать всех, кто оказался под угрозой, были поздним и болезненным следствием так называемой акции “Регистрация”, в рамках которой Федеральное ведомство по охране конституции целенаправленно проверило согласно определенным критериям всех лиц, въехавших в Федеративную республику с начала 70-х годов. Множество пенсионеров прочесывали картотеки западногерманских бюро прописки, а таможенные чиновники получили указание обращать особенно серьезное внимание и тщательнее всего опрашивать мужчин в возрасте от двадцати пяти до сорока пяти лет, у которых необычно мало багажа и немодная стрижка, в одиночку приезжающих из ГДР.

Вновь и вновь мы ломали головы над тем, почему как раз сотрудники с хорошими документами вызывали подозрение западногерманской контрразведки, но приписывали эти эпизоды случаю или — что является кошмаром для любой спецслужбы — работе “крота”. Только неестественная частота разоблачений в первые месяцы 1979 года, увенчавшихся телевизионным выступлением д-ра Майерса, в котором он оповестил об аресте шестнадцати шпионов ГДР, внесла ясность.

Мы отозвали всех сотрудников, которым грозил провал. Правда, это стоило нам немалых усилий, но оставалось в рамках возможного. Мне до сих пор непонятно, почему Ведомство по охране конституции тогда придало гласности свою акцию “Регистрация” и само информировало нас о розыске с помощью “сетки”. В долгосрочной перспективе оно сильнее могло бы навредить моей службе, используя “тактику салями”, то есть постоянного нанесения одного удара за другим с целью постепенной ликвидации нашей агентуры. Это означало бы целенаправленные аресты, которые порождали бы у нас неуверенность и сомнения. Сложившаяся же ситуация ограничивала эффективность акции. После первых сенсационных арестов до середины 80-х годов было выявлено еще примерно двести лиц, из которых лишь небольшой процент имел значение с точки зрения разведки.

Католическое агентство новостей, из которого нам вследствие акции “Регистрация” пришлось отозвать источник, продемонстрировало чувство юмора, отправив Мильке письмо следующего содержания: “Этот сотрудник находится на службе в Вашем ведомстве и ко времени отправки письма вернулся к себе на Родину. Поскольку он, вопреки обычаям нашего агентства, не дал прощального банкета, пусть министр Мильке будет столь любезен от имени этого человека пригласить сотрудников Католического агентства новостей на пирушку, ибо это может пойти лишь на пользу проверенному сотрудничеству между нашими учреждениями”.

Браки Инги Г. и Урсулы X., заключенные с партнерами под вымышленными именами, сохранились и в ГДР под настоящими именами супругов. Хельга Редигер, как и Кристель Б., смогли выйти замуж за своих спутников жизни только в ГДР, и описанием одной из историй, в которую и я сам оказался вовлечен, мне хотелось бы завершить эту главу.

Хельга Редигер работала для нас под именем Ханнелоре в Ведомстве федерального канцлера. Когда нам пришлось отозвать прежнего связного и заменить его Гердом К., я решил присутствовать при беседе, во время которой они представлялись друг другу, так как Ханнелоре хотела знать, должна ли она последовать за своим шефом Манфредом Ланштайном.

Мы встретились под прикрытием зимних Олимпийских игр 1976 года в Инсбруке. Во время пребывания там и бесед проблем не возникало: зимняя альпийская панорама и очарование старого города сыграли свою роль, и, к моему большому облегчению, они сразу же почувствовали взаимную симпатию. Вскоре я заметил, что между ними возникло нечто большее, нежели простая симпатия.

Оба знали, что брак исключен. Тем не менее они нашли путь скрепить свои отношения, о чем я узнал только из западногерманской бульварной прессы, когда Ханнелоре была разоблачена и оба бежали в ГДР. На табличке с фамилиями, прикрепленной к двери их квартиры, можно было прочитать фамилию не только Ханнелоре, но и К., под которой в Федеративной республике жил ее спутник жизни и связной.

Мне довелось пережить как начало этой истории, так и ее хэппи-энд. Местом бракосочетания пары, которая была вне себя от счастья, стал средневековый городок Вернигероде в Гарце, не менее романтичный, чем Инсбрук. К сожалению, их счастье через несколько лет прервалось со смертью Герда, умершего после тяжелой болезни.

 

В джунглях германо-германских отношений

Уже в начале 50-х годов я пришел к выводу, что в обозримой перспективе воссоединение Германии невозможно. Политика западных держав и боннского правительства преследовала другие цели. Волнения в ГДР в июне 1953 года укрепили Запад в убеждении, что, используя стратегию “отбрасывания коммунизма”, они смогут одержать победу с помощью политического, экономического, а также военного давления.

Еще до основания Федеративной республики Конрад Аденауэр втайне проводил курс на подготовку быстрого перевооружения и интеграции Западной Германии в западноевропейский военный союз. Хотя он в своих публичных выступлениях клялся в верности единству страны, нам было ясно, что его политика исключала сближение между двумя германскими государствами.

В то время, когда я под началом Роберта Корба работал в информационном отделе, мы, используя конспиративные методы, завладели документом, подтвердившим наши опасения. Это был тайный проект “Общего договора”, содержавшего концепцию вооружения ФРГ под покровительством Европейского оборонительного сообщества. В те годы наша важнейшая политическая задача заключалась в том, чтобы раскрыть эти планы и насколько возможно воспрепятствовать их осуществлению.

При этом мы нашли немало союзников и в Западной Германии, ведь курс Аденауэра оспаривался даже в рядах его собственной партии. Политика с рейнских берегов упрекали в том, что французы ему ближе немцев, живущих по ту сторону Эльбы, — протестантов, пруссаков и т. п. и он хочет использовать раскол для того, чтобы создать Рейнский союз, в котором будут преобладать католики.

Сопротивление политике Аденауэра отмечалось поэтому и в правых кругах — от нацистских группировок и национально-консервативных членов христианских партий до представителей национал-либерального крыла СвДП. Некоторые из этих противников канцлера, например Тереке со своей партией, основанной в 1950 году, искали контактов с нами, ведь руководство ГДР в то время еще пропагандировало воссоединение в качестве цели своей германской политики.

Проект “Общего договора” доставила нам группа агентов, работавшая под псевдонимом Корнбреннер. Во главе ее стоял бывший сотрудник СД — национал-социалистской службы безопасности. Агентом руководил участник Сопротивления, еврей, что для этого человека было почти непереносимым бременем. Вопреки всем легендам, распространявшимся впоследствии, контакт с группой “Корнбреннер” был единственным случаем, когда мы использовали сети бывших эсэсовцев и сотрудников СД. Будь мы менее совестливыми, мы бы уже в первые годы существования нашей службы гораздо легче и быстрее проникли в руководство западногерманских спецслужб и командование бундесвера. Советская разведка действовала в этом отношении гораздо прагматичнее и добивалась более значительных успехов.

Тем не менее по нашим каналам стекалась информация из всевозможных политических и разведывательных источников. Установились доверительные отношения с некоторыми депутатами с правых скамей бундестага. Эти связи имели различную природу: конспиративные и политические контакты, а также случаи, когда только один агент “снимал сливки” с политиков, осторожно расспрашивая их, так, что они не понимали цели расспросов.

Одним из объектов таких контактов был Эрвин Феллер, партнер Аденауэра по правительственной коалиции, деятель Союза изгнанных и лишенных прав — партии, объединявшей правоконсервативные элементы и бывших нацистов. Феллер уговорил председателя своей фракции в бундестаге д-ра Карла Моккера выступить с заявлениями по германскому вопросу, противоречащими боннской политике и, казалось, совместимыми с тогдашними позициями руководства ГДР. В ходе этих контактов разведывательный аспект сочетался с заинтересованностью в оказании влияния.

Наш американский источник Малер (Художник), о котором я расскажу в одной из следующих глав, и Вольфрам фон Ханштейн, работавший на нас с середины 50-х годов, поддерживали контакты с Эрнстом Леммером, министром по общегерманским вопросам в кабинете Аденауэра. Поскольку и Леммер, и фон Ханштейн участвовали в работе Кураториума “Неделимая Германия”, для нас не составляло труда черпать сведения, которыми располагал Леммер, через фон Ханштейна. Но мы никогда и не пытались принудить Леммера к конспиративному сотрудничеству.

Леммер принадлежал к меньшинству деятелей христианских партий, которые участвовали в Сопротивлении против национал-социализма, а после капитуляции Германии стали активными политиками, стремившимися к созданию демократической Германии. Им приходилось беспомощно наблюдать, как ведущие посты в Федеративной республике занимали бывшие нацисты. Довольно быстро антифашистское прошлое стало в Западной Германии препятствием в карьере, в том числе и потому, что участников Сопротивления упрекали в недостаточной силе антикоммунистических убеждений. Это недоверие не было лишено оснований, так как некоторые наши важнейшие источники и партнеры по политическим беседам происходили из круга консервативных противников нацизма. Многие, подобно Леммеру, уже в ходе Сопротивления имели контакты с коммунистами. Они считали своим патриотическим долгом бороться против курса Аденауэра во внутренней политике и в германском вопросе.

Довольно рано у нас сложились хорошие контакты с баварским ХСС, которые сохранялись до “поворота”, то есть до 1989 года. Один из наших источников входил в круг политиков, группировавшихся вокруг председателя этой партии д-ра Йозефа Мюллера по прозвищу Зепп-бык, критически настроенного к политике Аденауэра. От него мы впервые узнали о восходящей звезде по имени Франц-Йозеф Штраус. В политическом отношении Штраус поначалу казался антидогматически настроенным и открытым, наподобие своего “духовного отца” Мюллера. Мы узнали, что после войны он даже добивался принятия в КПГ.

Нечто ошеломляющее мы узнали и о самом влиятельном политике ХСС — министре финансов Фрице Шеффере. Контакт с ним поддерживал один западногерманский коммерсант, работавший под псевдонимом Маркграф информатором нашего Главного экономического отдела. Маркграф сообщал, что в германском вопросе Шеффер развивал идеи, противоречившие политике главы правительства, и вроде бы даже размышлял о возможности создания германской конфедерации. Эти сообщения казались нам малодостоверными, так как мы считали невозможным, чтобы второй человек в боннском правительстве разрабатывал планы, несовместимые с политикой Аденауэра.

Скепсис не уменьшился, когда Маркграф известил о визите Шеффера в Восточный Берлин, в ходе которого министр хотел поговорить с высокопоставленными представителями Советского Союза и ГДР о своих планах создания конфедерации. Беседы с представителями советской зоны тогда были для Бонна табу, безнаказанно игнорировать которое не мог ни один западногерманский политик. Поэтому мы поверили Маркграфу столь мало, что, опасаясь осрамиться, не передали его сообщение ни руководству СЕПГ, ни в Москву.

К нашему изумлению, 11 июня 1955 г. из поезда городской железной дороги на станции Маркс-Энгельс-Платц действительно вышел министр финансов Федеративной республики в сопровождении только нашего информатора. Там его приняли полковник и майор, ответственные за руководство Маркграфом. К счастью, мы хотя бы установили фотографа для скрытой съемки, и он запечатлел историческое событие.

Мнимым поводом для вылазки Шеффера на Восток было посещение генерала в отставке Винценца Мюллера, с семьей которого министр дружил. Сначала наш полковник доставил гостя на квартиру Мюллера и затем доложил мне, что невероятное стало фактом. Я оказался в прямо-таки незавидном положении.

Шеффер заявил у Мюллера, что ждет беседы с советским послом Пушкиным. При этом он выражал сомнения насчет встречи с премьер-министром Гротеволем, предпочитая поговорить с каким-либо представителем ГДР в ранге ниже министерского. Министр заявил, что информировал Аденауэра о своем визите, но “старик” посоветовал: “Не ездите”. Он предостерегал Шеффера и насчет персональных последствий такой авантюры.

Время миссии Шеффера было выбрано не случайно. Несколькими неделями ранее федеральный канцлер Австрии Юлиус Рааб завершил в Москве переговоры о Государственном договоре, фиксировавшем воссоединение и нейтралитет Альпийской республики. Советское руководство серьезно размышляло насчет того, не перенести ли австрийскую модель на Германию. Тем самым НАТО потеряла бы Западную Германию как стратегический плацдарм.

Аденауэр постоянно отмахивался от соответствующих инициатив Москвы как от пропагандистских маневров.

5 мая 1955 г. должны были вступить в силу Парижские соглашения, привязывавшие Федеративную республику к западному военному союзу. В таких условиях переговоры о нейтралитете и воссоединении казались неуместными.

Весной 1955 года для противников аденауэровской политики интеграции в западный военный союз оставался последний шанс. Шеффер намеревался воспользоваться им, когда, используя пути разведки и идя на серьезный риск, попытался установить контакт с Востоком. Мотивом его визита было, несомненно, стремление сигнализировать, что и в боннском правительстве имелись силы, которые еще не считали утраченной возможность воссоединения путем переговоров. Он надеялся на конкретные предложения с Востока, благодаря которым можно было бы повлиять на настроения кабинета и формирование общественного мнения.

Итак, сама эта миссия слишком ошеломила нас, чтобы мы были подготовлены к ней должным образом. Я позвонил премьер-министру Гротеволю, обрисовал ситуацию и спросил, что делать. Так как я договорился со своим советским офицером связи не сообщать “наверх” невероятное известие о визите, было невозможно мобилизовать не посвященного в происходившее посла Пушкина. Гротеволь решил, что, поскольку Шеффер не хочет говорить с ним, роль представителя правительства должен взять на себя я. В качестве представителя советской стороны надлежало выступить моему офицеру связи Семену Логачеву, официально аккредитованному в качестве советника посольства.

Фрица Шеффера доставили на небольшую виллу на Цойтенер-зее, которая служила нам для не вполне дипломатических целей уже во время конференции министров иностранных дел. Шеффер был явно разочарован, встретив вместо советского посла и высокопоставленного представителя ГДР нас — двух молодых людей, имен которых он не знал и которые задавали ему множество вопросов, а сами не могли дать конкретных ответов.

Тем не менее министр на протяжении примерно двух часов излагал свои идеи. Он продемонстрировал хорошую подготовку и начал с исторического экскурса. Шеффер напомнил о предыстории объединения Германии в 1871 году, которое началось уже в 1834 году с образования Немецкого таможенного союза. Поэтому, считал он, можно сделать вывод о необходимости заключить сначала соглашения по сотрудничеству между двумя государствами в экономической и культурной областях. Предпосылка объединения заключается в том, чтобы два германских государства не входили ни в один из военно-политических блоков.

На наше возражение о том, что именно из-за этого вопроса Бонн отвергал все предложения социалистических государств, а ФРГ как раз намеревалась присоединиться к лагерю, возглавлявшемуся США, Шеффер ответил, что объединенная Германия может провозгласить себя нейтральной. Это допускают и Парижские соглашения. До тех пор численность вооруженных сил должна быть ограничена в обоих государствах соответственно численности населения.

Об атомном вооружении не может быть и речи.

Если и эти представления шли очень далеко по сравнению с планами Аденауэра, имевшими противоположную направленность, то еще примечательнее оказывались компромиссы, которые Шеффер был готов предложить во внутренней политике. Министр заявил, что лично он — убежденный приверженец рыночной экономики. Но он понимает, что социально-экономическое развитие последних десяти лет в восточной части Германии нельзя попросту повернуть вспять. Следует сближаться друг с другом и не ставить на передний план различия. Самое важное — оба государства не будут больше враждебно противостоять друг другу.

На эту рискованную встречу Шеффера подвигли не только соображения национальной политики. Еще важнее, отметил он, что сближение между германскими государствами уменьшит опасность войны. В своем отчете я цитировал его слова: “Во время второй мировой войны я потерял сына и поэтому не хочу, чтобы такое же несчастье еще раз постигло миллионы семей”.

У этого низкорослого, скромного и незаметного человека было другое прошлое, нежели у значительного большинства чиновников боннского государства, служивших национал-социализму активно или, по крайней мере, в качестве попутчиков. Шеффера по политическим причинам гестапо не раз арестовывало и в конце концов бросило в концлагерь Дахау, из которого он был освобожден в 1945 году.

Тогда Шеффер не открылся нам до конца. На обратном пути он, полный разочарования, сказал нашему агенту: “Я потерпел неудачу. Может быть, поговорив с послом Пушкиным, я смог бы помочь изменить ситуацию в Германии. Я был готов вести тайные переговоры. Но, увидев двух молодых людей, я не сказал всего”.

Мы узнали по своим каналам, почему Аденауэр, пусть даже неохотно, позволил своему министру поехать в Восточный Берлин. Старый лис предвидел неудачу самостоятельных действий министра. Он смог разыграть инициативу Шеффера в качестве козырной карты по отношению к США. Она продемонстрировала, как сильно даже в кабинете сопротивление привязыванию Федеративной республики к США. Аденауэр смог представить себя незаменимым гарантом интеграции ФРГ с Западом, с желаниями которого поэтому надлежало считаться.

Но Шеффер не сдавался, и мы попытались исправить ошибку. Контакты поддерживались с помощью Винценца Мюллера. 20 октября 1956 г. министр снова приехал в Берлин и на этот раз беседовал и с послом Пушкиным. Шеффер по-прежнему придавал значение строгому соблюдению тайны. На тот случай, если контакты все же станут достоянием гласности, существовала договоренность, в соответствии с которой их содержанием следовало объявить актуальные темы, например сумму сборов за пользование транзитными автострадами.

После некоторого колебания Шеффер объявил о готовности к регулярным контактам и с нашей стороной. По моему предложению депутат Народной палаты от Национально-демократической партии профессор Отто Рюле взял на себя роль связного с министром. Он встретился с политиком в Мюнхене и Бонне. Будучи далеким от политической реальности, Шеффер выдвигал предложения, которые должны были сблизить оба немецких государства. Так как его цель — объединение — казалась все более утопической, он поначалу стремился к германо-германскому сотрудничеству по образцу стран Бенилюкса. Шеффер подчеркивал, что товарищи по партии посвящены в его планы. Франца-Йозефа Штрауса он характеризовал как одного из своих наиболее близких доверенных лиц.

Директивы, которые я смог дать связному Рюле для его бесед, не отличались особой четкостью. Пока все ограничивалось тем, что Шефферу ставились новые и новые вопросы, но конкретных ответов не давалось. Руководство ГДР не имело концепции переговоров. С одной стороны, было желание пойти на предлагавшиеся министром прямые переговоры между германскими государствами, потому что, используя их как рычаг, можно было бы устранить “доктрину Халыытейна”. С другой стороны, на планы конфедерации смотрели со смешанными чувствами, опасаясь, что Москва может пожертвовать ГДР ради нейтралитета единого германского государства.

Действия Советской Армии в Венгрии окончательно разрушили иллюзии относительно воссоединения, в том числе и те, которые питал Шеффер. Но в 1958 году Ульбрихт внезапно выдвинул предложение о создании германогерманской конфедерации, в значительной мере совпадавшее с первоначальными представлениями Шеффера. Бонн резко и высокомерно отклонил их.

Ульбрихт, очевидно, учитывал мои сообщения о контактах с Шеффером. В октябре 1956 года Гротеволь снабдил этот документ примечанием: “Пока подождать”. Теперь же ради достижения быстрого пропагандистского успеха Ульбрихт нарушил обещание строгой конфиденциальности, которое мне пришлось дать министру Шефферу. Ульбрихт заявил, что своим планом он только поддержал предложения одного из членов боннского правительства.

В Бонне это заявление было отвергнуто как “наглая ложь”. Это побудило Ульбрихта, хорошо вооруженного благодаря разведывательной информации, продолжить нарушение обещаний. По его указанию генерал Мюллер и профессор Рюле, которые по договоренности со мной поддерживали контакт с Шеффером, должны были подготовить публичное заявление. В нем фактологически точно излагалась инициатива министра, правда, без разведывательной подоплеки и упоминания о моем участии.

Бонн реагировал с лихорадочной поспешностью. К нашему немалому удивлению, разоблачения не имели никаких последствий для Шеффера. Аденауэр приказал быстро завершить расследование дела и прикрыл своего соратника, ставшего к этому времени министром юстиции, покровом любви к ближнему. Позже в публикациях по современной истории увидели свет документы, касавшиеся данного дела, но они содержали лишь полуправду, хотя и доказывали, насколько выборочно Шеффер информировал канцлера.

Авантюристическую версию инициативы Шеффера дает в своих воспоминаниях Франц-Йозеф Штраус. Он утверждает, что министр искал связи с генералом Мюллером так как тот делал ему “далеко идущие намеки” о предстоявшем путче Национальной народной армии, “в ходе которого Ульбрихт будет арестован, а все правительство смещено”.

Штраус опубликовал эту нелепицу вопреки очевидности. Мы знали не только от Шеффера, что Штраус был посвящен в планы создания конфедерации. Информированность Штрауса подтверждали и наши контакты с его ближайшим доверенным лицом — издателем и главным редактором газеты “Пассауэр нойе прессе” Хансом Капфингером. В целом все беседы между Шеффером и Мюллером проходили под нашим контролем, так как генерал, руководствуясь политическими убеждениями, в этом деле сотрудничал с моей службой.

Попытка Шеффера начать уже в 50-е годы политику воссоединения представляет собой один их тех эпизодов, которые, очевидно, должны были быть вычеркнуты из истории Федеративной республики.

Благодаря многообразным контактам в рядах христианских партий мы всегда имели довольно точную картину политической деятельности на правом фланге политического спектра Федеративной республики, вплоть до Ведомства федерального канцлера. Оказавшись удачливыми и прозорливыми, мы внедрили Адольфа Кантера, нашего разведчика с самым большим стажем работы в Федеративной республике, в окружение молодого политика из Рейнланд-Пфальца Гельмута Коля. Кантер (псевдоним Фихтель) пришел в нашу службу из партийной разведки. После войны он был одним из создателей Союза свободной немецкой молодежи в Рейнланд-Пфальце и входил в правление земельной организации Союза. В 1949 году он вышел из коммунистической молодежной организации и после “перерыва позора” вступил в “Молодой союз”, где стал председателем районного правления и референтом по политической учебе в земельной организации.

Кантер присоединился к молодому воинству ХДС, которое, несмотря на сопротивление партийной “знати”, пробивало путь наверх для Гельмута Коля. В числе политических и личных друзей Кантера был менеджер концерна Флика Эберхард фон Браухич, через которого он уже давно обеспечивал пожертвования для команды Коля. Благодаря этому Кантер лично знал будущего канцлера и смог установить доверительные отношения с рядом людей, которых Коль собирал вокруг себя в Майнце, а потом в Бонне.

Адольф Кантер был одним из немногих наших людей в Федеративной республике, имевших перспективы успешной карьеры. Правда, ожидавшееся восхождение по ступеням партийной иерархии ХДС рядом с Колем оказалось заторможенным в 1967 году, когда против Кантера было выдвинуто обвинение в нецелевом использовании пожертвований. Хотя уголовный процесс и закончился оправданием, его репутации был нанесен урон, и политическая карьера в рядах соратников Коля стала нереальной. Тем не менее у него сохранились тесные связи в окружении Коля, а также с фон Браухичем.

С нашей помощью Кантер создал в Бонне бюро финансового и экономического консалтинга. Кроме того, мы помогли ему наладить выпуск информационного бюллетеня для экономической и политической элиты. Многие материалы бюллетеня писал наш связной с Кантером д-р Вернер К., с 1962 года регулярно встречавшийся с Кантером. К. был выдающимся экономистом. До перехода в Главное управление разведки он был членом правления Объединения немецких потребительских обществ.

Не позднее 1974 года мы поняли, что такого высококвалифицированного специалиста стоит использовать в качестве инструктора для Кантера, который стал управляющим делами и заместителем руководителя боннского бюро концерна Флика. По иронии судьбы человек, чувствовавший себя обязанным социализму, возглавил политический отдел в штабе одного из могущественнейших концернов.

Задача Кантера заключалась в сборе информации для Флика в партиях и правительстве и оказании политического влияния на общественную жизнь в соответствии с интересами концерна. Того же ожидали от него и мы. Его работа на нас стала, конечно, еще более эффективной благодаря обретению новой позиции. Политики доверяли представителю концерна Флика секреты, не чувствуя угрызений совести. Эти отношения поддерживались с помощью щедрых пожертвований. Кантер нес личную ответственность за расходование относительно малых сумм и по меньшей мере влиял на распределение более значительных, что открывало ему многие двери в ХДС и СвДП.

Задолго до того, как факты нелегальных пожертвований, практиковавшихся концерном Флика, стали достоянием общественности, мы были детально осведомлены о них. Информация о связи между капиталом и политикой, которую нам поставлял Фихтель, как нельзя более наглядно иллюстрировала марксистскую теорию государственно-монополистического капитализма.

Хотя бы для того, чтобы защитить свой источник, мы противостояли искушению передать материал западногерманским средствам массовой информации. Моя служба не имела отношения и к раскрытию скандала вокруг пожертвований партиям в 1981 году. Правда, и тогда приоткрылась только верхушка айсберга.

В результате событий 1981 года боннское бюро Флика было закрыто. Адольф Кантер получил от концерна возмещение в сумме 320 тыс. марок. Он остался официально “переводчиком между экономикой и политикой” — так он называл свою деятельность, а неофициально — переводчиком между Востоком и Западом. Его информация позволяла нам реалистически анализировать и политику нового боннского правительства во главе с Гельмутом Колем. Теперь-то и сработали связи Фихтеля, которые он установил еще в Рейнланд-Пфальце и поддерживал в качестве представителя Флика. Он смог использовать прежде всего старую дружбу с Филиппом Еннингером, который в качестве министра по делам Ведомства федерального канцлера входил в круг людей, самых близких Колю. Кантер не обладал, как Гюнтер Гийом, прямым доступом к главе правительства, но его информация едва ли была менее ценной. Поэтому у нас зазвучали сигналы тревоги, когда в 1983 году пришло срочное сообщение от одного источника в Федеральном ведомстве по охране конституции: наш связной с Кантером д-р Вернер К. раскрыт как раз по дороге на квартиру, которую Кантер снял для его регулярных посещений. Он находился под наблюдением с момента перехода границы, и слежка за ним велась до самой конспиративной квартиры. Преследователи медлили с арестом, несомненно надеясь застичь гостя К. на месте преступления. Нам удалось связаться с нашим человеком прямо на квартире, и он сумел совершить поистине авантюристический побег.

Мы боялись потерять один из своих важнейших источников. Кантеру пришлось явиться на допрос, но дознание по его делу было прекращено. Наш человек в Федеральном ведомстве по охране конституции Клаус Курон дал отбой: расследование прекращено по указанию высоких инстанций. Правда, Кантер мог теперь встречаться со своим инструктором К., который давно на протяжении десятилетий сотрудничества стал его хорошим другом, только за границей.

Когда Адольф Кантер в 1994 году был все-таки арестован, триумфальных сообщений о разоблачении еще одного “сверхшпиона”, обычных для такого рода случаев, не последовало. Федеральная прокуратура, как правило проявлявшая интерес к реакции общественности, оказалась на этот раз сдержанной. Отношение к этому случаю самым примечательным образом отличалось от подобных процессов, например от бесконечного спектакля вокруг дела Карла Винанда.

Судебное разбирательство длилось менее месяца и было практически закрытым. Некоторые журналисты обратили внимание на дело лишь гораздо позже и удивились той секретности, с которой оно рассматривалось. В ходе процесса Кантер ни разу не смутился, обнаруживая свои обширные познания в том, что происходило за кулисами правительственных партий и их связей с предпринимателями, о подставных фирмах и “устройствах для отмывания денег”. Учитывая, наряду с прочим, “малую пригодность материала, полученного путем предательства”, он был приговорен к двум годам тюрьмы условно.

Суд обоснованно констатировал, что в результате “предательства” Кантера Федеративной республике не был нанесен ущерб. Он послужил политике разрядки. Хотя представление о западногерманских политиках и воротилах экономики, формировавшееся на основе его информации, не всегда оказывалось лестным для этих лиц, оно противоречило стереотипному образу догматических приверженцев холодной войны в консервативном лагере, который культивировался кое-кем в руководстве ГДР. Благодаря Кантеру, как позже благодаря Лидии и ее салону, мы узнали, что в лагере Коля, Штрауса и Флика мыслили гораздо прагматичнее, чем могло показаться, причем не только в том случае, когда речь шла о деньгах.

В результате объединения КПГ и СДПГ в 1946 году и благодаря существованию многочисленных связей, сложившихся в ходе совместной антифашистской борьбы, разведки обеих сторон получили возможность относительно легко засылать своих агентов к противнику. Восточное бюро СДПГ могло в широких масштабах рекрутировать для этой цели социал-демократов, ставших против воли членами СЕПГ. У нас были коммунисты, которые, не вызывая подозрений, могли стать членами западной СДПГ, так как их связывали дружеские отношения с социал-демократами. В качестве приемлемого объяснения их перехода из одной партии в другую можно было назвать неприятие сталинизма. Проблема для нас заключалась в том, что некоторые лучшие из этих людей имели действительно серьезные предубеждения против сталинистской системы в ГДР и стали лояльными по отношению к СДПГ.

Такого рода проблема возникла с Фредди. В юности он вступил в КПГ, а после войны попал в партийную разведку. Пауль Лауффер, который впоследствии подготовил к работе и Гийома, послал Фредди в западноберлинскую организацию СДПГ. Тем самым Фредди стал первым из людей Лауффера, внедренным в непосредственное окружение Вилли Брандта.

Он, конечно, ничего не имел бы против того, чтобы я сегодня назвал его имя, так как он всегда мог сказать о своей работе: “На том стою”. Но, принимая во внимание интересы его семьи, я назвал только псевдоним. Тот, кто был знаком с этим человеком, узнает его по описанию.

Фредди быстро сделал карьеру в западноберлинской организации СДПГ, но его готовность к сотрудничеству с нами постепенно уменьшалась. Магнитофонные кассеты, которые мы ему давали, оставались без записи. Он отказался информировать нас о людях из своего ближайшего окружения и категорически не соглашался называть сотрудников Восточного бюро.

Фредди понимал свое вступление в СДПГ как политическое поручение партии. Он хотел в соответствии со своими убеждениями бороться в СДПГ против правого оппортунизма и антикоммунизма, и ему было не по нраву автоматическое использование его нашей службой. Этот человек не считал себя “агентом”. Он впутывал резидента в Западном Берлине, который им руководил, в жесткие дискуссии о курсе СЕПГ во главе с Ульбрихтом. У нас росло недоверие к Фредди.

С другой стороны, становилось все яснее, что западноберлинская организация СДПГ оказывала решающее воздействие на политику всей партии в германском вопросе и что в ней был человек, обладавший качествами руководителя и имевший большое будущее, — Вилли Брандт. Источник в его окружении был важен для нас. Кроме того, я чувствовал притягательность необычного характера Фредди, а необычность эту он доказал именно тем, что создавал нам проблемы.

Я решил, что буду вести его сам. Мы встретились в крошечной мансарде одного товарища. Курили до тех пор, пока едва могли различать друг друга сквозь пелену дыма. В своей критике бюрократических извращений нашей системы Фредди оказался непреклонным. Вальтер Ульбрихт был для него, как красная тряпка для быка. Он с издевкой имитировал фальцет лидера СЕПГ. Во многом я открыто или втайне соглашался с ним, но мы еще не пришли к единому мнению.

Для этого потребовалась особое событие, которым оказались XX съезд КПСС и разоблачения Хрущевым преступлений Сталина. Фредди торжествовал: “Ну, разве я не говорил!” Съезд стал поворотным пунктом и в наших отношениях. Мы вместе мечтали о будущем социализма, освобожденном от ужасных заблуждений прошлого.

Мы решили встретиться как-нибудь, не ограничивая длительность встречи, и договорились сделать это накануне пятидесятилетия Фредди. Беседа состоялась на той маленькой вилле на озере, где у меня уже происходили встречи без свидетелей. Бьш чудесный солнечный день, оставшийся незабываемым для нас обоих. Мы сидели на веранде, закрытой от посторонних глаз, и пили ледяное шампанское. Это было вполне во вкусе Фредди.

Вместо того чтобы критиковать СЕПГ, он взялся теперь за СДПГ. Он назвал председателя партии Эриха Олленхауэра бесхребетным человеком, который позволил правым себя одурачить. Самыми же язвительными были его замечания по адресу Вилли Брандта. Казалось, моего собеседника переполняло презрение к человеку, которого он считал ренегатом из-за того, что тот сменил свою, по мнению Фредди, радикально левую позицию, которую занимал во время эмиграции, перейдя впоследствии на правое крыло партии.

Тогда мы были более или менее единодушны в этой оценке. Мы оба не только верили в возможность реформирования социалистической системы, но и считали необходимым совместно бороться против вооружения ФРГ, в том числе используя для этого средства разведки. Полагаю, что благодаря собственным усилиям я приобрел для нас важный источник. Отношения, продиктованные разведывательными задачами, превратились в дружбу, которая много дала и мне. Необычная практика, когда начальник секретной службы сам руководит своим источником, оправдалась не только в этом случае. Кстати, отношению Фредди к Вилли Брандту суждено было вскоре измениться. Позже он не без гордости показал мне письмо, от руки написанное ему председателем партии, — оно доказывало, насколько доверительными стали их отношения.

Во время той встречи на вилле, о которой я рассказываю, наступил момент, когда богатые запасы шампанского закончились. Мы перешли на пиво, и, несмотря на закалку, полученную в обществе русских друзей, мне стоило определенных усилий угнаться за Фредди.

К счастью, я дал указание сотруднику, отвечавшему за практическое проведение встречи, не прикасаться к спиртному. Незадолго до полуночи он привез нас назад в город. Я попросил остановить автомобиль недалеко от пограничного перехода. Шатаясь, мы прошли по Трептов-парку и были уже в пределах слышимости с пограничного поста, когда Фредди принялся распевать во всю глотку. Он начал с “Если мы плечом к плечу”, а затем последовал “Интернационал”. Мгновенно протрезвев, я не особенно дружески прикрикнул: “Заткнись!”

Пришлось везти Фредди к другому переходу. Я попытался втолковать ему, что надо втянуть голову в плечи и во время пограничного контроля постараться пройти, не проронив ни одного лишнего слова. С бьющимся сердцем я следил, как мой собеседник неверными шагами двигался к посту. Он обернулся еще раз и закричал: “Мы с тобой опрокинем еще тысячу стаканчиков!”

Я боялся, что полицейские на западной стороне узнают политическую звезду местного значения. Для шпрингеровской прессы сюжет был бы хоть куда: социал-демократический политик напился на Востоке до положения риз. В следующие дни я с напряженным вниманием просматривал западноберлинские газеты. История, как оказалось, не стала достоянием гласности.

Вот таков был Фредци — человек с импозантной внешностью, склонный к авантюрам, настоящий трудоголик, часто очень серьезный и всегда политически активный. В его руках сосредоточивались нити кадровых решений, и со временем он стал депутатом бундестага. Он сохранил свое “я” и в ходе нашего разведывательного сотрудничества. Я получал от него информацию, если он считал это необходимым и важным. От него я узнавал о подлинных намерениях Брандта, и именно Фредци анализировал для нас конфликты и соотношение сил внутри СДПГ. Это был источник неоценимой важности, самым серьезным образом способствовавший тому, чтобы отношение руководства СЕПГ к социал-демократам стало более деловым. У Фредди были заслуги и в установлении поначалу тайных контактов нашей стороны с западноберлинским сенатом.

Правда, после описанной встречи нам не так уж часто представлялась возможность вместе осушить “тысячу стаканчиков”. Даже и без возлияний Фредци было рискованно приезжать на наши встречи на Востоке. После же строительства стены, со всеми последствиями, которые это событие повлекло за собой, мы встречались на транзитном участке шоссе, когда он ездил на заседания бундестага в Бонн. Правда, такое решение требовало педантичного и сложного в оперативном отношении планирования.

Время въезда на транзитную магистраль и выезда с нее фиксировалось на границе обеими сторонами. Так как предписывалась максимальная скорость — сто километров в час, можно было без труда вычислить, сколько времени понадобится машине, чтобы преодолеть участок. Следовательно, прервать поездку надолго, не вызвав подозрений, не представлялось возможным. Полиция и контрразведка контролировали участок. Туристские гостиницы, площадки для парковки и невидимые части трассы наблюдались с помощью камер, так как транзитный участок был излюбленным местом деятельности западных агентов, групп содействия побегам или темных дельцов.

Как и в других случаях, я старался, насколько возможно, меньше информировать контрразведку о своих встречах, чтобы не раскрывать источник. Да и небольшое приключение было для меня освежающей переменой в рутине повседневности, давая возможность действовать так, как обычно и представляют себе работу шпиона. Кроме того, все это как нельзя более соответствовало вкусу Фредди.

Однажды в поздний послеполуденный час я сел в темносиний “мерседес” с кёльнским номером. Я был одет как западногерманский коммерсант, снабжен фальшивыми документами ФРГ и западными сигаретами. Соответствующим же образом был экипирован и мой водитель. Мы въехали на транзитную магистраль. Я знал, что Фредди чуть позже выедет из Западного Берлина.

Мы остановились у первой заправки, выпили под следящими камерами по чашке кофе и пошли прогуляться по стоянке — там, откуда можно было видеть проезжавшие автомобили. Ожидание становилось забавным. После того, как я предложил нескольким водителям грузовиков с Востока свои западные сигареты и представился фабрикантом из Рурской области, они сделались разговорчивыми. Мои собеседники обрушились на восточногерманских “бонз”. Один из них сказал: “Эти аппаратчики у нас живут, пожалуй, так же хорошо, как и вы. Различие только в одном: вы что-то создаете, а от них нет ничего путного”. Такого рода редкие встречи с действительностью в условиях “реального социализма” были куда содержательнее сообщений агентов Мильке. Знай бы славные водители, что они разговаривают как раз с одним из этих “бонз”, западные сигареты выпали бы от испуга у них из рук.

Когда в наступающей темноте мимо нас проехала машина Фредди, пришлось резко прервать наш разговор. Мы последовали за ней на недозволенно высокой скорости. Все было запланировано почти до секунды. Мы обогнали Фредди около одного из съездов, зарезервированных для машин полиции и лесничеств. С выключенными фарами оба автомобиля съехали с трассы и остановились за ближайшим поворотом. Я скользнул на сиденье водителя. Фредди втиснулся рядом со мной настолько быстро, насколько позволял его живот. Мой водитель тем временем уже сидел за рулем машины Фредди. За считанные секунды мы снова оказались на автостраде.

Мы были счастливы, как дети после удачной проделки. Фредди вздохнул: “Да, это не то, что вечно заниматься политикой”. Он передал мне материал и разъяснил ситуацию, сложившуюся на тот момент в СДПГ, а также последние действия Вилли Брандта. Я дал ему новые инструкции, и у нас осталось еще достаточно времени, чтобы поспорить и поговорить — о политике и просто “за жизнь”. Не было только холодного шампанского. Перед самой границей мы повторили маневр с обменом автомобилями.

Так мы встречались несколько раз. Проблема заключалась только в том, что ведь и западные службы, и группы содействия побегам дурачили нашу контрразведку с помощью этого же метода, на что она, в свою очередь, реагировала, и постепенно наблюдение за участками автострады, окруженными лесом, становилось все пристальнее. Нам не оставалось ничего другого, как вновь и вновь варьировать условия встреч и становиться все осторожнее. Я могу не без гордости признаться, что мы стали настолько опытными, что и собственная контрразведка на протяжении многих лет ни разу не раскрыла нас.

В конце 60-х годов после одной из встреч отказало сердце Фредци, и случилось это слишком рано. Его напряженная жизнь, тяжелая работа, двойное бремя, которое испытывал этот человек в качестве социал-демократического политика и разведчика, работавшего на Главное управление разведки, страстность, с которой он отдавался политике, еде и выпивке, сделали свое дело.

Одной из забот, тяготивших Фредци, была боязнь, что его молодая жена узнает о работе на нас. Он все время думал, что она не поймет мотивов, побудивших его поступать таким образом. Я оказался перед тяжелым выбором: оставить вдову в неведении или выплачивать ей пенсию, право на которую имели близкие родственники наших умерших источников. Я послал сотрудника к жене Фредци, и он осторожно объяснил женщине, почему у нас перед ней финансовые обязательства. Казалось, она не была ошеломлена. Хотя Фредди никогда не посвящал супругу в свои тайные дела, она все время что-то чувствовала. Для меня происшедшее было еще одним доказательством того, что женщины зачастую знают о своих благоверных больше, чем те полагают.

В Федеративной республике после “поворота” стало обычным делом клеймить как “изменников родины” и “агентов” всех западных немцев, с которыми мы поддерживали более интенсивные связи. Это огульное осуждение не имеет ничего общего с действительностью, слишком уж различными были формы контактов и их мотивы. Среди наших западногерманских партнеров встречались идеалисты и прагматики, а наряду с ними и такие, которых побуждали сотрудничать с нами чисто материальные интересы. Встречались и чисто политические контакты, называвшиеся на немецком новоязе “back channels ” (тайные каналы), которые служили для обмена информацией, а часто и для подготовки переговоров. В ряде случаев такие контакты могли быть интересными и с разведывательной точки зрения. Попадались партнеры, по разным причинам позволявшие нам заглянуть за кулисы, а были и такие, кто сам устанавливал связи с нашей службой.

Например, мы имели доверительные политические контакты с двумя наиболее влиятельными социал-демократическими политиками послевоенного времени — Фрицем Эрлером и Хайнцем Кюном. Эрлер занимал посты председателя фракции СДПГ в бундестаге и заместителя председателя партии, Кюн был премьер-министром земли Северный Рейн-Вестфалия. Оба вышли из левых группировок, стоявших до прихода нацистов к власти и в годы гитлеровского режима в оппозиции к руководству СДПГ. Независимо друг от друга оба сохраняли контакты с соратниками по борьбе, жившими теперь в ГДР. Конечно, им было ясно, что регулярные визиты старых друзей происходили с одобрения некоей официальной инстанции ГДР. Они знали, что такое конспирация, и сознательно использовали этот канал.

Совместный опыт участия в движении Сопротивления и озабоченность ситуацией в мире определили характер контактов. Ни Эрлер, ни Кюн не проявляли сдержанности в критике системы, существовавшей в ГДР. С другой стороны, они с определенным скепсисом наблюдали и за развитием событий на Западе и считали своей моральной обязанностью информировать нас о тех тенденциях во внутренней и внешней политике, которые представлялись им опасными.

Старый друг Эрлера, прочно вовлеченный в нашу разведывательную работу, поддерживал контакт с председателем фракции и знакомил моих сотрудников с проблемами, с которыми сталкивались левые в прошлом социал-демократы, будучи включенными в реформистский партийный истэблишмент. Именно эти проблемы и делали их доступными для контактов с нами.

Председатель СДПГ Курт Шумахер определил Эрлера на должность эксперта партии по военным вопросам. Говорили, что тем самым Шумахер хотел отстранить левых от участия во внутрипартийной дискуссии. Теперь Эрлеру приходилось добиваться хороших отношений с бывшими офицерами гитлеровского вермахта. Для него это было, конечно, не просто, а для нас — очень полезно. Его анализ процессов, происходивших внутри НАТО, или сообщения о планах вашингтонских “ястребов” были для нас очень информативны. Оценка внутриполитической ситуации, которую давал Эрлер, также помогала нам правильно оценивать процессы, происходившие в Западной Германии.

Безвременная смерть Фрица Эрлера оставила чувствительную брешь. Когда начала вырисовываться перспектива размещения в Европе новых ядерных ракет и становилось все труднее правильно оценивать политические намерения Вашингтона, нам очень недоставало его дальновидной оценки ситуации.

Отношения с Эрлером и Кюном ограничивались уровнем политических контактов. Предоставляя нам информацию, оба преследовали политические цели: они хотели противодействовать опасному развитию событий и к тому же оказать на нас влияние в соответствии со своими социал-демократическими воззрениями.

Но далеко не во всех случаях критерии, мотивы и масштаб сотрудничества поддаются столь однозначному определению.

Доказательством тому является дело Винанда. Поначалу мы только через агента использовали социал-демократического политика Карла Винанда. Он был связан деловыми и дружескими отношениями с коммерсантом Хорстом Боссе, который занимался торговлей между Востоком и Западом и был нашим информатором под псевдонимом Егор (Охотник). Винанд очень щедро делился информацией с другом, хотя и знал о его многообразных отношениях с ГДР.

Когда Боссе погиб в автомобильной катастрофе во время одной из своих деловых поездок в ГДР, контакт с Винандом грозил оборваться. Однако на основе наших представлений о личности Винанда установление прямого контакта с ним казалось нам многообещающим шагом. Выполнение этого задания взял на себя один из наших сотрудников — эксперт по экономическим вопросам Альфред Фелькель (псевдоним Крюгер). Он был знаком с Винандом, так как входил в круг знакомых Боссе, и доказал свою профессиональность в других операциях. Как обычно, наш человек выдал себя за сотрудника Совета министров ГДР.

Винанд реагировал заинтересованно. Он получил псевдоним Штрайт (Спорщик). На протяжении 1970 года Фелькелю удалось поставить связь на прочную основу. Оба регулярно встречались, и их сотрудничество было столь обнадеживающим, что мы полностью освободили Фелькеля от других обязанностей. Почти двадцать лет, до “поворота” 1989 года, он оставался гостем Винанда, и это было его главным занятием.

В 1970 году Карл Винанд занимал пост руководителя аппарата социал-демократической фракции СДПГ и считался единственным доверенным лицом Венера. Никто не был так обстоятельно, как он, информирован о закулисных делах СДПГ. Благодаря этому дополнительному источнику у меня была достойная зависти возможность получения информации о различных представлениях, намерениях и позиционной войне внутри руководящей “тройки” СДПГ: Брандт — Венер — Шмидт.

Я не знаю, был ли Герберт Венер в курсе контактов своего ближайшего сотрудника с Фелькелем и не сотрудничал ли Винанд с нами даже по поручению самого “дядюшки” Венера. Так как Винанд пользовался славой человека, в высшей степени движимого материальной заинтересованностью, мы рискнули принять во внимание и возможность прямой вербовки. Тогда стало известно, что объект вербовки не только ценил хорошие сделки, но и питал большую страсть к охоте. Вместо того чтобы потребовать подписи под заявлением-обязательством — что мы и без того редко делали в такого рода случаях, — мы решили через Фелькеля пригласить Винанда вместе со мной поохотиться на муфлонов, так как этих редких диких овец в его коллекции трофеев еще не было.

Карл Винанд не отклонил предложения, но избегал конкретной договоренности. Поэтому я с ним так никогда и не встретился. Он был осторожным человеком. Только один раз он прибыл для беседы на один из наших берлинских объектов, а в остальных случаях Фелькель встречался с ним за границей.

Вследствие ряда скандалов Винанду пришлось оставить все свои посты в Бонне, но его по-прежнему ценили как советника ведущих социал-демократов, и он сохранял тесные отношения со многими из них, в особенности с Гербертом Венером и Гельмутом Шмидтом. После ареста Гийома нас очень беспокоила возможность раскрытия связи Винанда. Мы не хотели дать повод к свержению еще одного канцлера. Поэтому было решено временно заморозить контакты.

Неохотно я дал “добро” на поездку Фелькеля на озеро Гарда к Винанду, который хотел по-прежнему поддерживать контакты. Позже Фелькель сообщил, что Винанд в долгом доверительном разговоре заявил о своей политической близости к нам.

Оба продолжали регулярные встречи с соблюдением еще больших мер предосторожности. Лишь однажды контакты были прерваны более чем на год, когда мы узнали, что КГБ, судя по всему, намерен начать дела с Винандом. Всегда неприятно, когда две службы, пусть даже дружественные, обхаживают один и тот же источник. В конце концов мне удалось с помощью энергичной аргументации удержать советских коллег от попыток сближения с Винандом. КГБ отошел от него.

Связь с Винандом была на протяжении многих лет одним из наших наиболее дорогостоящих предприятий, даже если возлагавшиеся на нее ожидания не всегда реализовывались. За Винандом нельзя было закрепить никаких обязанностей, он трудно поддавался контролю. Так, я узнал о его участии в проекте, который должен был дать ГДР настоятельно необходимый ей кредит (так называемая “цюрихская модель”). В начале 80-х годов планировалось при поддержке Бонна и с участием ГДР основать в Швейцарии банк, через который валюта должна была поступать в ГДР с международного рынка капиталов. От участия в этом проекте Винанд ожидал для себя не только комиссионных, но и поста директора банка. В дело был посвящен также один из доверенных людей Гельмута Коля — Филипп Еннингер, старый друг Винанда.

Предприятие реализовалось за нашей спиной, только по каналам Шалька и Мильке. Мой министр не информировал меня. Когда я призвал Мильке к ответу, он отмахнулся, назвав все мои доводы “бреднями”, и предположил, что я оказался жертвой дезинформации. На самом же деле я располагал информацией, полученной из окружения Коля и Еннингера и от самого Винанда.

Одним из мотивов, с помощью которого Мильке стремился скрыть происходившее, было его намерение разделить только с Шальком лавры спасителя ГДР от банкротства. Еще одна причина скрытности министра заключалась в том, что он не посвятил официально в переговоры ни большинство членов политбюро, ни московское руководство, хотя в ходе их речь шла и о важных политических уступках с нашей стороны. Москва, будучи информированной из собственных источников, не испытывала доверия к этим неконтролируемым и негласным сделкам. Переговоры по “цюрихской модели” провалились, но настоятельно необходимая валютная благодать все-таки снизошла на ГДР. Переговоры о новом миллиардном кредите, которые затеял Шальк благодаря своим контактам с Францем-Йозефом Штраусом, были продолжены с уполномоченным Гельмута Коля. Винанд остался ни с чем.

Карл Винанд был не единственным, кто пытался связать свою политическую миссию с извлечением выгоды. Франц-Йозеф Штраус оперировал еще более крупными суммами. Я вспоминаю, что во времена социал-либеральной коалиции советские коллеги просили подготовить политический портрет лидера ХСС. Тогда его считали в Москве радикальным идеологическим догматиком правого толка. Я сообщил им, что, хотя Штраус и является представителем военно-промышленного комплекса ФРГ, он не твердолобый антикоммунист, а скорее человек, проворачивающий дела, сулящие как политическую, так и личную выгоду, везде, где представляется такая возможность.

Начиная с 50-х годов Штраус не был для нас инкогнито. Уже Йозеф Мюллер и Фриц Шеффер описывали молодого Штрауса как “умного и гибкого политика”, несомненно готового говорить с нами. Когда Штраус стал министром по делам атомной энергии, инициатива по установлению контактов исходила от него. Он заморозил их, став министром обороны, и возобновил после отставки. Действуя в традициях своих предшественников Мюллера и Шеффера, баварский политик пытался на свой страх и риск вмешаться в политику в германском вопросе. При этом одной из областей, вызывавшей его интерес, была внутригерманская торговля.

Поэтому важная связь со Штраусом была установлена через одного из немногих граждан ГДР, все еще занимавшихся частной внешней торговлей. Речь идет о Симоне Гольденберге, внешнеторговая фирма которого работала в сотрудничестве с Главным управлением разведки. Одним из торговых партнеров Гольденберга был владелец крупных боен Мерц — близкий друг, компаньон и товарищ Штрауса по охоте. Этой связи граждане ГДР обязаны тем, что стейки и прочие вкусные мясные продукты оставались в их стране дефицитным товаром. Качественное мясо уходило по демпинговым ценам к другу Штрауса Мерцу.

За сотрудничество с частными предпринимателями в области внешней торговли, вроде Гольденберга, отвечал мой заместитель Ханс Фрук. Ему надлежало заботиться о том, чтобы эти люди переводили часть своих прибылей в фонды СЕПГ и оказывали услуги разведывательного характера.

Так как при получении валюты благодаря частным торговцам мы считали желательным соблюдение большего государственного порядка, в середине 60-х годов началась более жесткая координация внешнеторговой деятельности. Для решения этой задачи Фрук предложил Александра Шальк-Голодковского, секретаря парторганизации в министерстве внутригерманской и внешней торговли. На протяжении следующих лет Шальк создал собственную торговую организацию “Коммерческая координация” (“КоКо”), но продолжал сотрудничать с частными предпринимателями в области внешней торговли. Через Гольденберга он вышел и на связь со Штраусом.

В конце концов область деятельности Шалька весьма обособилась от Главного управления разведки и стала непосредственно подчиняться министру. Как и адвокат Фогель, Шальк имел право непосредственного доклада Мильке. Тот факт, что Мильке руководил двумя столь важными людьми, не только льстил его тщеславию, но и повышал политический вес министра в глазах Хонеккера. К тому же Мильке надеялся, что информация, к которой он получил доступ через Шалька, принизит роль моей службы в Москве.

Мильке информировал меня о деятельности Шалька только в тех случаях, когда речь шла об информации, особенно важной с внешнеполитической точки зрения. Такую информацию приносили контакты со Штраусом. С не меньшим удивлением я читал в сообщениях Шалька, как непринужденно Штраус выбалтывал своему партнеру из ГДР политические и военные тайны ФРГ и западного союза.

Александр Шальк-Голодковский показался мне умным, увлекательным, но в то же время холодным человеком, который только на словах заботился об идеологических интересах, а на самом деле — и куда более — о своем авторитете у руководства и о сделках. Подобный прагматизм я уже констатировал у Штрауса. Поэтому не удивительно, что оба поняли друг друга. Как и в других случаях, из конспиративной связи выросла мужская дружба.

У меня было мало личных контактов с Шальком. Случаю оказалось угодно, чтобы Шальк и я после первых трех его тайных встреч со Штраусом вместе проводили отпуск в Болгарии. Фотография, на которой мы вдвоем едим рыбу в Варне, позволяет предположить, что между нами существовали доверительные отношения, но она вводит в заблуждение. Даже за стойкой бара добытчик валюты строго придерживался указания сообщать о своих действиях только Мильке.

При наблюдении за тайными контактами между Шальком и Штраусом я подчас зависел от визуальной информации. Примерно через месяц после нашей встречи в отпуске меня обогнал по пути в Дрезден кортеж престижных автомобилей с мюнхенскими номерами, в том числе один “вольво”. Шальк и Штраус возвращались с прогулки в Шорфхайде, где они охотились в угодьях Хонеккера. Чуть позже в Эрфурте я снова наткнулся на следы Штрауса. Я встретил секретаря горкома партии, пребывавшего в замешательстве, который без предварительного оповещения и объяснения увидел в своем городе главного западногерманского “поджигателя войны”. Того осыпали восхвалениями и подарками, пока он не направил свой самолет назад в Федеративную республику. Секретарь столкнулся с большими трудностями при объяснении этого явления. Я тоже не смог помочь ему.

Раз в год я встречался с Шальком, чтобы координировать задачи. Речь шла о руководстве фирмами, которые использовались Главным управлением разведки, и о валюте, которую Шальк предоставлял для работы моей службы. При этом нельзя было даже упоминать о связи со Штраусом. Это было табу и при всех других контактах между Главным управлением разведки и “КоКо”.

Вот почему сообщение о том, что ГДР получила миллиардный кредит при содействии Штрауса, было для меня полной неожиданностью. Переговоры с Шальком велись столь скрытно, что наши источники в Бонне так ничего и не узнали. Не сумел и я ответить на вопрос, почему именно премьер-министр Баварии хотел спасти ГДР от неплатежеспособности. Подоплека происходившего оставалась тайной Мильке и Шалька.

В конце 70-х я еще раз занялся проблемой связи со Штраусом. Инициатор контакта Симон Гольденберг задержался во время деловой поездки на Запад. Он был болен, лежал в венской больнице и заявил, что не вернется в ГДР.

Объяснение этому шагу напрашивалось само собой. Контрразведка давно следила за Гольденбергом и хотела отдать приказ о его аресте, поскольку некоторые его дела даже при самом широком истолковании их направленности были несовместимы с законодательством ГДР. Так как Шальк перенял важнейшие связи Гольденберга, тот уже не был тем, без кого невозможно обойтись.

С другой стороны, не было примеров и того, чтобы не самый последний неофициальный сотрудник министерства безопасности просто по телефону заявил, что прекращает сотрудничество — и делу конец. Гольденберг потребовал, кроме того, разрешить выезд на Запад его жене, а ему — продать свой роскошный особняк в Берлине. Странно, что Мильке, который посылал на голову любого дезертира самые страшные проклятия, без труда дал Фруку уговорить себя пойти навстречу Гольденбергу.

Требования Гольденберга удивили меня и потому, что мы знали: в Федеративной республике выдан ордер на его арест. Там не только стала известна его связь с министерством госбезопасности, в вину ему вменялось и участие в похищении. Тем более неожиданным для нас было обнаружить его некоторое время спустя в Баварии, где Гольденберг на покое доживал свой век. Должна была существовать некая сильная рука, защищавшая его от Федерального ведомства по охране конституции и федеральной юстиции.

История связей со Штраусом — наглядный пример сложности проблем тайных германо-германских контактов, свидетельствующий среди прочего и о том, как избирательно творились суд и расправа после “поворота”. Что прощается консервативным политикам как форма общегерманской политики, в отношении социал-демократов почти приравнивается к измене родине. Наши сотрудники и контакты, которые собрали на правом политическом фланге и в мире промышленности обширную информацию, могли рассчитывать в целом на очень сдержанное, даже милостивое отношение со стороны Федеральной прокуратуры, а то и вообще не подвергались преследованию.

 

Герберт Венер

Герберт Венер всегда оставался для меня человеком, полным неразрешимых противоречий. На протяжении того времени, что я занимался этой выдающейся фигурой немецкой послевоенной истории, становились яснее только контуры человека. Историческое исследование, конечно, еще воссоздаст более точный образ, чем распространенное ныне прямо-таки мифическое представление о “политическом монолите”, демократе и патриоте, на жизнь которого периодически посягала Штази. Его биография полна внезапных поворотов, темных пятен и ему одному известных тайн. От коммунистического функционера — к активному антикоммунисту — до явно помудревшего с возрастом человека, стремящегося к улучшению мира, и одинокого борца, имеющего конспиративные связи, в сущности всегда индивидуалиста, холерика, готового и себя, и других разрубить на куски — интересный жизненный путь нашего времени. Не зная об отношении Венера к ГДР и о его интенсивных тайных контактах с немецким социалистическим государством, едва ли можно теперь реконструировать некоторые пути в германской политике, скрытые завесой секретности.

Разумеется, подоплека известна не только мне. В сейфах Хонеккера и Мильке находились досье на Венера. В них содержались протоколы встреч этого политика с представителями ГДР, в особенности записи бесед, которые адвокат д-р Вольфганг Фогель вел с Венером на протяжении полутора десятилетий.

Как известно, дела из этих сейфов были в смутные дни “поворота” доставлены в Западную Германию. Почему они до сего дня не стали достоянием ни общественности, ни историков, занимающихся, судя по всему, изучением личности Венера, — на этот счет можно только строить предположения.

Протоколы контактов Венера были настолько засекречены, что каждое из сообщений Фогеля, редактировавшихся Мильке, копировалось только в трех экземплярах: один поступал Хонеккеру, два других — Мильке и мне. Эти документы были в моем распоряжении при работе над книгой. Исходя из нынешней ситуации, я не вижу необходимости замалчивать факты, знание которых может содействовать пониманию германо-германских отношений в минувшую эпоху.

Разрыв Герберта Венера с прошлым не был столь последовательным и окончательным, как это может показаться общественности. После исключения из КПГ в 1942 году он никогда полностью не порывал связи с бывшими товарищами. Когда я в 1951 году пришел в разведку, он уже установил контакт с ГДР. Этот контакт наладил Курт Фивег, который был тогда секретарем ЦК СЕПГ по сельскому хозяйству, но, кроме того, отвечал и за конспиративные контакты с Западом, используя для них Общегерманскую рабочую группу по сельскому и лесному хозяйству, которой он руководил. Фивег знал Венера по скандинавской эмиграции. По рекомендации нашего советника из СССР Грауэра и после консультации с Ульбрихтом моя служба в ноябре 1951 года установила контакт с Фивегом, и с тех пор мы контролировали его связи с Западом. В качестве связного действовал журналист Эрнст Ханш, позже неофициальный сотрудник Главного управления разведки и главный редактор восточноберлинской газеты “Бэ-Цэт ам Абенд”.

Встречи с Ханшем были для Венера рискованным делом, ведь правые в Федеративной республике подозревали в социал-демократическом политике скрытого коммуниста и “агента Востока”. Мы должны были исходить из того, что западные службы наблюдали за контактами. Разоблачение посещений Ханша серьезно повредило бы Венеру. Но игра стоила для Венера свеч.

Информация Ханша, действовавшего под псевдонимом Хенкель, о беседах с Венером плохо вписывалась в образ “предателя интересов рабочего класса”, как мы себе его представляли, или проповедника антикоммунизма, каковым он себя показывал на публике.

Политическое руководство ГДР оставалось чрезвычайно недоверчивым по отношению к осторожным попыткам сближения с его стороны. Для Вальтера Ульбрихта Венер был по непонятным причинам “английским агентом”. Он считался одним из наших наиболее опасных врагов. Его дело в Главном управлении разведки велось под псевдонимом Вотан.

Некоторое замешательство вызвало срочное послание, направленное нам Венером, тогда заместителем председателя СДПГ, в ноябре 1956 года. Он предупреждал о возможных волнениях в районе Магдебурга и советовал нам при всех обстоятельствах не допустить публичных протестов поблизости от границы. С этим предупреждением согласовывался подброшенный нам меморандум эксперта СДПГ по вопросам безопасности Беермана, который рассматривал возможность применения бундесвера в случае “беспорядков на демаркационной линии, перебрасывающихся через границу”. В документе высказывалось предположение о том, что некоторые округа могут отделиться от ГДР, провозгласить присоединение к Федеративной республике, а затем быть заняты бундесвером.

Эта информация, в свою очередь, совпадала с данными контрразведки о том, что в Магдебурге и вокруг него социал-демократические “агитаторы” раздували недовольство и призывали к сопротивлению. Тогда имели место серьезные трудности со снабжением, и положение в ГДР после подавления венгерского восстания и разоблачений сталинского террора, которые сделал Хрущев, было в целом напряженным. Контрразведка предполагала, что Восточное бюро СДПГ проводило целенаправленную кампанию через своих доверенных лиц. Поскольку Герберт Венер непосредственно отвечал за деятельность Восточного бюро, постольку он должен был знать, от чего предостерегал.

Совершенно очевидно, что, по его мнению, последствия попыток дестабилизации в ГДР, предпринимавшихся социал-демократами, заходили слишком далеко, и этот опытный политик опасался, что в министерстве обороны слишком уж кокетничали с идеей применения бундесвера на германо-германской границе.

При ретроспективном взгляде пример Магдебурга ясно показывает, что уже тогда подвигло видного деятеля СДПГ Венера, обогащенного опытом коммунистического прошлого, “разгласить тайну”. Это было стремление сделать все от него зависящее, чтобы с немецкой земли никогда больше не началась война. В своих позднейших секретных политических посланиях он гораздо яснее дал понять, что опасается, как бы правоконсервативные политики Федеративной республики, но прежде всего “ястребы” в ЦРУ и администрации США не ввергли мир в атомную катастрофу. Казалось, он уже в ту пору искал надежного партнера для проведения политики мира на Востоке.

Объяснение поведения Венера я нашел в записках о его прошлом, которые он доверил группе ведущих социал-демократов. Эта исповедь была нам известна и стала для меня своего рода прологом к операции “Вотан”. Необычный документ представлял собой смесь из открытого изложения темных пунктов биографии и субъективных оправданий. Тот, кто читал его, зная жизненный путь Венера, сталкивался с попыткой откупиться на обе стороны от грехов своего прошлого.

Сначала Венер пытался добиться политической реабилитации и признания на Западе как якобы воинствующий антикоммунист, даже и в это время не упуская возможности осторожно сигнализировать восточной стороне, что он вовсе не ренегат и предатель, которым мы его считали. Добившись признания в Федеративной республике как ведущий социал-демократ, Венер был особенно заинтересован в реабилитации бывшими товарищами и в конце концов в личной дружбе с Эрихом Хонеккером. Этот путь подготовили наши ранние контакты, за которыми Ульбрихт и Мильке еще подозрительно наблюдали.

Сигнал о Магдебурге был доказательством противоречивости восточной политики Венера. Публично предрекая крах коммунистической системы, он втайне старался воспрепятствовать дестабилизации в социалистическом лагере. В его контактах с нами просматривается определенная линия с 1956 до 1980 года, когда прозвучал призыв последовательно выступить против польской оппозиции во главе с “Солидарностью”, даже если это и означало бы применение насилия.

Такая раздвоенность в поведении была характерна и для Курта Фивега, который установил контакт с Венером. Фивегу грозили санкции за уклонистские воззрения в сельскохозяйственной политике, и к тому же над ним тяготела внебрачная связь. В марте 1957 года он очертя голову бежал в Федеративную республику, но там не явился к властям, а искал защиты у Герберта Венера. У нас объявили тревогу первой степени. Старый коммунист Фивег был не только значительной политической величиной. Противник мог использовать в пропагандистских целях смену им позиций. Как функционер, посвященный в тайны, он знал о многочисленных связях на Западе, о которых наш аппарат получал от него сведения.

Выступление подготовленного перебежчика, находящее большой отклик в средствах массовой информации, могло тогда стать для обеих сторон оружием в пропагандистской войне. Я получил задание вернуть Фивега в ГДР. Способы возвращения дезертировавших функционеров и сотрудников разведки были тогда не особенно деликатны, но для меня насилие никогда не являлось разумным решением, так как оно приносило больше вреда. Я сделал ставку на “связь с Вотаном” — с не Бог весть каким оптимизмом, но в слабой надежде, что Венер, руководствуясь собственными интересами, сможет помочь нам.

Вместе с женой Фивега, оставшейся в ГДР, я набросал письмо, которое было затем передано Ханшем. По первой реакции Венера я понял, что и он ломал голову над нашей проблемой. Через Ханша он дал нам понять, что с Фивегом обращались неумно и несправедливо. Он уже предостерегал Фивега от общения с представителями британской и американской спецслужб, которые были заинтересованы в беседах с ним. Самым неожиданным образом Венер проявил готовность побудить перебежчика к возвращению, если мы гарантируем ему безнаказанность. После того как тогдашний министр госбезопасности Эрнст Волльвебер дал мне такие заверения, я дал указание сообщить Венеру, что его подопечному нечего опасаться в ГДР. Казалось, Венер поверил этой гарантии, хотя он, разумеется, знал о неумолимости аппарата власти в таких случаях. В гамбургской квартире Венера наши представители обсудили дальнейшую процедуру с его доверенным Петером Блахштайном.

19 октября 1957 г. Фивег добровольно возвратился в ГДР. Несмотря на данное ему обещание и вопреки моему протесту, он был арестован и 1 октября 1959 г. осужден, а на свободу вышел только 17 декабря 1964 г. И все же обман не повлиял на связь с Вотаном.

Тем, кто в 1957 году допрашивал Фивега в министерстве госбезопасности, он рассказал нечто удивительное. Хотя у Венера имеются возражения против государственного строя ГДР, хотя он осуждает отсутствие какого бы то ни было парламентского контроля в республике, он считает ее социалистическим государством. Он, по словам Фивега, по-прежнему придерживается принципов марксизма-ленинизма и рассматривает свержение капитализма в Восточной Германии как положительный импульс для развития всей Германии. Первым условием взаимопонимания между СЕПГ и СДПГ является устранение обоюдного недоверия. Эти показания Фивега, которые следовало понимать как послание Венера, не попали на письменный стол Волльвебера, так как к тому времени было уже подготовлено его устранение.

Поведение Венера в данном случае, вероятнее всего, следует интерпретировать с учетом того, что Фивег был ему необходим как посланник для передачи его предложения о взаимопонимании. Вместе с тем Венер опасался, что, попав в жернова западногерманских и американских спецслужб, Фивег мог выдать все, что знал, в том числе и о его, Венера, контактах с Ханшем. Следовательно, с точки зрения Венера, надежнее было оставить Фивега в ГДР. Кроме того, казалось, что он хотел таким образом доказать нам неосновательность нашего недоверия к себе.

Столь же ошеломляющим было его поведение и в другом случае. Проходя мимо одного влиятельного депутата бундестага, который сотрудничал с нами, Венер пробормотал: “Будь осторожен, над тобой затягивается сеть!” Наши немедленные розыски показали, что источник попал под наблюдение Федерального ведомства по охране конституции. Мы сумели вовремя защитить его.

Но, тем не менее, у меня долго сохранялось недоверие к ренегату в обличье Януса. Я спрашивал себя: какой же Венер был настоящим? Был ли это человек, который лишил влияния левые силы в СДПГ, отринул с принятием Годесбергской программы социалистическое наследие социал-демократов и в своей речи в бундестаге, произнесенной 30 июня 1960 г., толкнул партию на согласие с вооружением и безоговорочной интеграцией в западный военный союз? И сделал он это без согласования с ведущими социал-демократами, например с Вилли Брандтом, о чем мы знали от нашего источника Фредди. Или же Герберт Венер, предлагавший нам свои услуги в качестве надежного партнера, просто колебался между системами?

Мы довольно рано поняли, что Венер превратился в самого могущественного политика в СДПГ и оказывает решающее воздействие на политику Западной Германии по отношению к Востоку. В соответствии с этим прилагались большие усилия, чтобы, независимо от контактов с Венером, держать его под контролем. Уже в начале 50-х годов мы завербовали одного из его немногих друзей и политически доверенное лицо журналиста Отто В. (псевдоним Вангер). При нашей поддержке он издавал в Бонне пресс-бюллетень. Вангер работал на нас по политическим мотивам. К тому же его сердце принадлежало молодой журналистке из ГДР, близкой к моей службе. Я не знаю, чувствовал ли Венер, что его друг работал на разведку ГДР.

В своих отчетах Вангер также представлял Венера человеком с двумя лицами — воинствующего антикоммуниста на публике и вдумчивого человека в доверительной беседе, исходившего из общих интересов двух германских государств, обеспокоенного сохранением мира и стабильности в ГДР.

Мое недоверие к Венеру сохранялось. Оно подогревалось тем, что я узнал от Рихарда Штальмана, его близкого сотрудника в пору шведской эмиграции. Штапьман рассказывал о том, как Венер во время одного из случавшихся у него приступов ярости перекусил свою трубку, когда получил из Москвы задание отправиться в Германию руководить нелегально работой партии. Он знал, конечно, что внесен в список смертников, так как подпольная организация КПГ уже была разгромлена гестапо. Одно из бессмысленных решений руководства партии, в жертву которому приносились люди, заключалось в том, что в Германии, несмотря ни на что, должно действовать центральное руководство.

Чтобы уклониться от выполнения этого решения, Венер, по словам Штальмана, спровоцировал свой арест шведской полицией. Во время допросов он, как говорил Штальман, не только дистанцировался от коммунизма, но и назвал имена товарищей, которых послал в Германию, хотя знал, что шведская полиция сотрудничала с нацистами. Позже в гестаповских документах мы нашли указания на то, что показания Венера фигурировали в делах арестованных и казненных борцов Сопротивления.

Это предательство — а я должен был рассматривать поступок Венера именно так — задело меня самым непосредственным образом, потому что я знал товарищей, которых Венер, очевидно, назвал на допросе, и среди них Шарлотту Бишофф — скромную женщину и героиню Сопротивления. Она участвовала в уличных боях в Берлине уже во время Ноябрьской революции 1918 года. По приказу Венера, переодетая матросом и без каких-либо документов, она уехала в 1941 году из Швеции в Германию, добралась до Берлина и там до конца войны продержалась на подпольной работе. Будто чудом ей всякий раз удавалось уходить от слежки гестапо. Встречи и беседы с этой женщиной укрепили мою антипатию к этому человеку.

Однако Венер имел большую ценность с разведывательной точки зрения, и я со смешанными чувствами продолжал выполнять поручение собрать как можно больше компрометирующих данных о нем. Этот материал был предназначен для разоблачения политика в глазах западногерманской общественности, если такой шаг окажется политически целесообразным. В качестве путеводной нити для разработки плана компрометации Венера использовались записки, с помощью которых он хотел оправдаться в глазах Курта Шумахера.

Я десять лет ждал материала из Москвы, опубликование которого действительно означало бы политический крах Вотана. Только в 1967 году он был передан нам председателем КГБ Владимиром Семичастным. Речь шла о рукописных сообщениях Венера НКВД, подготовленных в конце 1937 года, где он обвинял многих своих соратников в “подрывной троцкистской работе”, отдавая себе полный отчет в том, что из-за этого им могли грозить смерть или ГУЛАГ.

В своем дневнике я записал тогда: “Как бы реагировал Венер на напоминание об этом?” Я читал протоколы в замешательстве — ведь они показывали, сколько товарищей, не щадивших своей жизни ради социалистических идеалов, стали жертвами сталинского террора.

С течением времени я частично пересмотрел свою оценку Венера. Я задаюсь вопросом: можно ли судить о том, что делает человек, находящийся в смертельной опасности, не оказавшись сам в такой ситуации? Конечно, откажись Венер сотрудничать с НКВД, он не выжил бы. В шведской же тюрьме в 1941 году ему грозила выдача гестапо, означавшая пытки и смерть. В конце концов, нельзя исключить и того, что он, по крайней мере, считал, что не сказал допрашивавшим его следователям больше того, что они уже знали.

Наша сторона испытывала большое искушение, опубликовав досье, по-другому поставить стрелки на пути политического развития в СДПГ и Федеративной республике в целом. В “деле Венера” вновь фигурировали серьезные соображения руководства, намеревавшегося использовать собранный материал против ведущей фигуры СДПГ. Но соответствующее решение так и не было принято. Против его принятия срабатывал аргумент, в соответствии с которым мы, владея информацией, лучше сможем использовать наши тайные контакты, тем более что они были хорошо развиты.

Случай поднять конспиративные отношения на более высокий уровень представился уже в 1955 году. Тогда Венер входил в состав делегации ФРГ на Женевской конференции министров иностранных дел, где представителям обоих германских государств было позволено присутствовать за отдельным столом. Правда, для западногерманского политика беседа с посланником советской зоны была еще табу. С помощью нашего контакта через Ханша мы выяснили у Венера, готов ли он встретиться в Женеве с представителем ГДР. Он ответил положительно. В делегацию ГДР входили и сотрудники моего Главного управления. Еще никогда не открывалась возможность установить контакты с таким большим числом ведущих западногерманских политиков.

Нам удалось побеседовать в Женеве, наряду с прочими, и с генеральным секретарем СвДП Карлом-Германом Флахом, занимавшим очень прогрессивную позицию в германском вопросе, но важнейшей целью оставался Венер. Задача была не из самых простых — организовать конспиративную встречу в западном городе со столь известной фигурой, тем более в то время, когда журналисты и наблюдатели различных спецслужб контролировали обстановку.

Мы договорились о встрече Венера с Вильгельмом Гирнусом, занимавшим официальный пост секретаря Комитета за германское единство. Я подготовил Гирнуса к встрече. Установление этого контакта было для Венера большим риском. На Западе экс-коммунисту никогда не простили бы, если бы стало известно, что он в нарушение всех надпартийных договоренностей тайно встречался с представителем режима Ульбрихта. Информация, которую Венер передал Гирнусу, и его позиции практически не были согласованы с руководством СДПГ. Он изложил среди прочего свои представления о “германском плане” СДПГ, по поводу которого в его партии тогда имелись лишь предварительные соображения. В заключение встречи Венер предложил от своего имени продолжить беседы, в которых его партнером был бы один из членов политбюро. Он хотел встретиться в Западном Берлине с профессором Альбертом Норденом. Беседа должна была состояться в квартире Генриха Грюбера.

Через министра госбезопасности Эрнста Волльвебера я информировал Вальтера Ульбрихта о предложении Венера. Сообщение вернулось с характерной пометкой Ульбрихта: “Согласен”. Ниже было написано гораздо более мелким почерком: “Не с Норденом, а с Матерном. В столице ГДР”. Эго был типичный для Ульбрихта “шахматный ход”. Он не хотел резко отвергать попытки сближения, сделанные Венером, но становившийся все более тесным контакт с “английским шпионом” оставался для него подозрительным. Ульбрихт не хотел доверять этот контакт интеллектуалу Нордену, находившемуся в эмиграции на Западе. В свою очередь, Восточный Берлин в качестве места встречи был едва ли приемлем для Венера, которому приходилось опасаться, что он оказывается слишком беззащитным в наших руках. Мы знали, что он все еще боялся встреч с прежними товарищами. Как а и ожидал, Венер отклонил предложение.

После 1957 года стало ясно, как рискованна была связь с Венером для всех, кто в ней участвовал. Эрнста Волльвебера вместе с Карлом Ширдеваном обвинили в антипартийной фракционной деятельности, обоих вывели из политбюро и сместили с их постов. В качестве тайного и наиболее серьезного пункта обвинения против обоих фигурировал контакт с Венером. Во время партийного расследования по делу Волльвебера ему не помогло, что все отчеты о встречах с Венером подписывались Ульбрихтом и что я мог предъявить соответствующие доказательства. Только Вильгельма Гирнуса, встречавшегося с Венером в Женеве, а теперь также оказавшегося в роли обвиняемого, спасло в конце концов свидетельство о том, что встреча была одобрена Ульбрихтом.

Даже если обвинения были только предлогом, они показывали всю двойственность тогдашнего отношения СЕПГ к СДПГ. В этом вопросе существовали две несовместимые позиции. Представители одной видели во всех социал-демократах идеологических диверсантов, раскольников рабочего движения, а значит, опаснейших врагов. Для них Венер был главным диверсантом. Другие считали левое крыло СДПГ частью рабочего движения и высказывались за контакты.

Хотя тактические маневры Ульбрихта нанесли ущерб контакту с Венером, он никогда не прерывался, ибо и первый человек в СЕПГ не думал всерьез о том, чтобы поставить под угрозу такую связь. Он хотел только поставить ее под надежный контроль, и для этого Эрих Мильке, назначенный в 1958 году министром госбезопасности, был как нельзя более кстати. Он охотно подчеркивал в беседах с советскими коллегами, что имеет наиболее непосредственную и надежную связь с центром власти в Федеративной республике, а тем самым и с западным союзом.

Политическая активность сильнейшего человека в СДПГ по-прежнему скрывалась под завесой тайны. Через нашего связного Ханша он давал понять, что поддерживает позицию ГДР. От наших источников мы знали, что Венер в то же время втайне шел на сделку с политиками, которых мы причисляли к “наиболее реакционным кругам западногерманского реваншизма”, например с крайне консервативным идеологом ХСС бароном Гуттенбергом. Цель таких союзов становилась нам известна раньше, чем социал-демократические депутаты или общественность о чем-либо начинали догадываться. Используя конспиративные средства, в которых “дядюшка” знал толк, он готовил большую коалицию между христианскими партиями и СДПГ.

В глазах общественности Венер постоянно воспринимался как воплощение взглядов, против которых мы боролись. В этом смысле он мало чем отличался от других социал-демократов, с которыми мы поддерживали не только политические, но и разведывательные контакты. Источники, занимавшие положение, сравнимое, например, с положением Гюнтера Гийома, получали от нас указание во время внутрипартийных дискуссий отстаивать правые взгляды. Нам было ясно, что путь к центрам власти в Федеративной республике вел не по левой колее. Для некоторых социал-демократов, сотрудничавших с нами в силу политических убеждений, необходимость именно такого поведения по тактическим соображениям была тяжелым бременем.

В руководстве СЕПГ раздавались требования использовать как агентов влияния прежде всего социал-демократических политиков, с которыми существовали тесные контакты. Чем дальше вправо Герберт Венер вел СДПГ, тем чаще можно было услышать соображения о необходимости расколоть партию с помощью близких нам людей и таким образом создать своего рода новую НСДПГ. В краткосрочной перспективе это казалось реальной возможностью, ведь численность социал-демократических депутатов бундестага и ведущих партийных и профсоюзных функционеров, связанных с нами различными способами, позволяла образовать фракцию. Я всегда отвергал такие планы не только по причинам разведывательного характера. Наш анализ не сулил политического долголетия такой группировке. В конце концов проект раскола СДПГ был положен под сукно.

Когда Венер в 1966 году достиг своей внутриполитической цели и привел СДПГ к большой коалиции, контакт с ним обрел совершенно новое качество. Теперь Венер занял пост министра по общегерманским вопросам. Многолетняя связь с нашим человеком Эрнстом Ханшем была прекращена, так как стала слишком рискованной. С этого времени Мильке сам контролировал связь, получив таким образом козырь против Главного управления разведки. Контакт взял на себя адвокат Вольфганг Фогель, который обсуждал с Западом “гуманитарные вопросы”. Его официальным партнером был министр по общегерманским вопросам. Тем самым создавалось прикрытие не только для открытых, но и Тайных встреч обоих. Содержание бесед не должно было становиться достоянием гласности. Поэтому Фогель докладывал непосредственно министру. Мильке сам редактировал сообщения о беседах с Венером, чтобы передавать их Хонеккеру. Так как министр не был особенно силен в отработке формулировок, он часто уединялся на целый день, чтобы надлежаще отработать послания “дядюшки”.

Вряд ли что-либо другое было окружено в ГДР большей тайной, чем эти сообщения. Кроме трех экземпляров, предназначавшихся для Хонеккера, Мильке и меня, имелась еще одна специально отредактированная и подвергнутая цензуре версия протоколов, которая шла советским партнерам.

На Западе Фогель считался “доверенным лицом Хонеккера”. И действительно, Фогель действовал по поручению и с ведома Хонеккера, но инструкции он получал от Мильке и его офицера Хайнца Фольперта, выполнявшего эту особую задачу. Еще при Ульбрихте я получил приказание прекратить все расследования относительно Венера. Контакт с социал-демократическим политиком, становившийся все более тесным, означал для Мильке рост его авторитета и влияния в партийном руководстве, а также увеличение его веса в отношениях с советской службой. Это, может быть, объясняет превращение прежней крайней недоверчивости Мильке в отношении Венера в прямо-таки наивное доверие.

Свои тогдашние сомнения по поводу закономерностей хода истории я вверил дневнику, так как снова увидел, насколько политика определяется слабостями, амбициями и эмоциями отдельных действующих лиц.

После того как Вальтера Ульбрихта сменил у кормила власти Эрих Хонеккер, над контактом с Венером перестал тяготеть личный опыт старых коммунистов, накопленный в Советском Союзе и в скандинавской эмиграции. Хонеккер знал Венера по антифашистскому Сопротивлению в Сааре. Молодой кровельщик Хонеккер в 30-е годы восхищался Венером — одним из руководящих работников партии. В отличие от других функционеров КПГ высшего звена, Венер честно искал тогда сотрудничества с социал-демократами. И это, конечно, оказало долговременное впечатление на Хонеккера. Воспоминание об общей безгрешной и героической молодости стало важным фактором в отношениях между Востоком и Западом.

С начала 70-х годов между обоими политиками шел интенсивный обмен дружескими письмами. Почтальоном был адвокат Фогель. Вскоре письма стали начинаться с обращения “мой дорогой друг” и заканчиваться словами “с дружеским приветом”. Из конспиративных политических контактов выросли тайные личные отношения.

Вновь пробудившаяся дружба была скреплена во время посещения Хонеккера Венером в мае 1973 года. Эта встреча была согласована с руководством СДПГ. Венер взял с собой председателя фракции СвДП Вольфганга Мишника, чтобы помешать возникновению подозрений как среди противников, так и среди друзей, что он-де проводит в ГДР собственную секретную политику. Товарищам по партии Венер сказал, однако, лишь полуправду. Уже за день до официальной беседы, в которой участвовал и Мишник, он в строгой тайне встретился с Хонеккером в Шорфхайде. Из окружения последнего я узнал, сколь кропотливо готовил сам первый секретарь это свидание. Он лично выбрал пирог, который предложил потом гостю за столиком в саду. Пирог должен был напоминать по вкусу тот самодельный, которым когда-то мать Хонеккера баловала в Сааре голодного Венера.

Эрих Хонеккер сам определял и все детали сообщения в печати об этой встрече. Вопреки всем правилам, сообщение о западногерманском госте было опубликовано на первой полосе “Нойес Дойчланд”. Отныне его следовало называть не Г. Венер, а полным именем. Это подчеркнуто предупредительное обхождение с Венером в средствах массовой информации ГДР было не особенно умным в тактическом отношении, так как могло усилить недоверие на Западе. Но между Хонеккером и Венером сложились отношения как раз не тактического характера — они носили оттенок сентиментальности.

Эрих Хонеккер выполнил и желание своего друга, которое было, очевидно, одной из побудительных причин установления его контактов с ГДР, — желание реабилитировать себя внутри партии. На заседании политбюро он сделал заявление о восстановлении политической чести Венера. Отныне социал-демократа нельзя было представлять в публикациях предателем рабочего движения. Чтобы подкрепить этот шаг, политбюро постановило в январе 1974 года, что мемуары “деятелей германского революционного рабочего движения” могут публиковаться только по решению секретариата ЦК.

Вслед за этим в “секретные шкафы” перекочевали воспоминания Карла Мевиса, в которых Венер на основе детально изложенных фактов обвинялся в предательстве по отношению к товарищам. Кроме того, Мильке хотел получить подтверждение версии, что не Венер, а Мевис был в Швеции действительным предателем, и этот факт вскоре обнаружился в вышедшей в Федеративной республике из-под пера Альфреда Фройденхаммера и Карл-Хайнца Фатера биографий Венера.

“Закон Венера”, введенный в политбюро, действовал, подобно запоздалой мести Венера своим противникам в рядах коммунистической партии. Уже опубликованные воспоминания Эриха Глюкауфа, в которых упреки в его адрес формулируются очень осторожно, были изъяты из книжных магазинов.

Протоколы бесед Венера с Фогелем и его письма Хонеккеру позволяют сделать вывод о том, что Венер с годами все более сближался с социалистическим лагерем. Казалось, в августе 1981 года он уже полностью идентифицировал себя с делом “реального социализма”. Вольфганг Фогель встречался на острове Эланд в течение трех дней с совершенно угнетенным Венером, который прямо-таки пророчески предсказал грозившую гибель ГДР и социализма в Европе.

Он еще раз предостерег относительно Брандта, который-де хочет побудить Советский Союз “сдать” ГДР. Для меня это было абсурдным.

Венер видел острую опасность в польском движении “Солидарность”. Он говорил Фогелю, что боится возникновения “водоворота событий”, пробужденных польским примером, если оппозицию в Польше не удастся взять под контроль. Он советовал своему другу Хонеккеру, чтобы социалистические страны приняли “решительные меры” и “чем скорее, тем лучше”. При этом Венер, очевидно, думал не тдлько о политическом давлении, заявляя: “К сожалению, без внутреннего насилия не обойтись. Уже без полминуты двенадцать”.

К счастью, его призыв сокрушить польскую оппозицию силой не нашел отклика. Но предсказанию о том, что успех “Солидарности” — начало конца социализма в Европе, было суждено стать реальностью.

В тот август Венер распрощался с Фогелем, рассыпаясь в заверениях о своих дружеских чувствах к Хонеккеру. Он заявил, что лучший подарок к его 75-летию — дар председателя Государственного совета ГДР (т. е. Хонеккера) — резная фигура дровосека из Рудных гор.

После “поворота” в одном из интервью Хонеккера прозвучала фраза столь невероятная, что на нее не обратили внимания: “Начиная с 30-х годов Герберт был моим незаменимым другом и советчиком”.

Не только разговор с Фогелем в августе 1981 года позволяет предполагать, что в конце пути Герберт Венер снова оказался поблизости от своей политической родины. Товарищи времен его молодости, конечно, были ему в политическом и человеческом отношении ближе социал-демократов, вроде Вилли Брандта или Гельмута Шмидта. Он производил впечатление человека, глубоко разочарованного в социал-демократии.

Если рассматривать это с западногерманской точки зрения как предательство, то такой взгляд окажется слишком упрощенным. Венер никогда не являлся агентом в классическом смысле этого слова. Конспирация была для него с юных лет средством в политической борьбе, а также способом политического, а временами и физического выживания. От первого контакта с нами до дружбы с Хонеккером он, конечно, всегда полагал, что является более сильным в политической игре.

Из всего сказанного я не усматриваю возвращения Венера к коммунизму. Слишком глубокий отпечаток наложили на него сталинские репрессии, слишком сильно он страдал, видя злоупотребление идеалами своей юности. Отклонение Венером диктатуры в какой бы то ни было форме соответствовало его убеждению. Но он по-своему способствовал сближению и мирному решению противоречий двух миров, конфликты между которыми заполняли его жизнь. Он часто делал это на свой лад.

 

“Жаркое лето” 1968 года

1968 год был отмечен в США, во Франции и в Федеративной республике кульминацией студенческих волнений и движений протеста, а в странах Варшавского договора — “Пражской весной” и вступлением в Чехословакию войск государств — участников пакта. Подобно событиям осени 1956 года в Венгрии, все это оказало глубокое воздействие на мышление многих из нас — воздействие, которое было осознано только впоследствии.

Ульбрихт испытывал постоянный страх перед “малой войной” и втайне не доверял Москве в том, что касалось ее верности союзу. Шестидневная война между Израилем и Египтом в 1967 году усилила его опасения. Сколь ни натянутым было бы сравнение стратегического положения ГДР, в которой находился крупнейший за пределами СССР советский военный контингент, и Египта, Ульбрихт считал Федеративную республику способной на акцию, подобную той, что осуществил Израиль, и боялся, что Советский Союз в случае военного конфликта между немецкими “братьями” может предоставить ГДР ее участи.

То, что Леонид Брежнев говорил на закрытых заседаниях Центрального Комитета и во время совещаний с ведущими политиками социалистических стран о положении на Ближнем Востоке, привлекало внимание. Он считал, что Насер сомневается в боеспособности социалистического лагеря и неверно оценивает соотношение сил сверхдержав. По мнению Брежнева, желание разрушить Израиль означает войну. Поэтому Египет должен искать политическое решение. Интерес Советского Союза в сохранении мира был очевиден, но это приводило “ястребов” в администрации США к опасным выводам. Уолт Уитмен Ростоу, советник президента Джонсона по внешнеполитическим вопросам, заключил, исходя из стремления Советского Союза к миру, что для США не только возможно, но и необходимо продолжать вьетнамскую войну до победы над коммунистами, затем можно развить успех Израиля против арабов, а после этого повернуться к Европе.

В начале 1968 года студенческие волнения в странах Запада приняли драматические формы. Это занимало мое внимание гораздо сильнее, нежели события у наших восточных и западных соседей, поэтому я и осознал критическое обострение ситуации в Чехословакии относительно поздно.

Годом раньше, во время государственного визита шаха Реза Пехлеви в Западный Берлин, полицейским был убит студент Бенно Онезорг, что вызвало волну возмущений в западногерманских университетах. Едва она спала, как весной 1968 года неонацист совершил покушение на одного из лидеров внепарламентской оппозиции Руди Дучке, и за этим последовали новые волнения.

Восстание студентов во Франции дошло до уличных боев с полицией. Профсоюзы объявили забастовку солидарности, имевшую следствием массовое стачечное движение. Рабочие и студенты занимали предприятия.

Для целого поколения события 1968 года являются историческим рубежом. Протест против дальнейшей эскалации вьетнамской войны перерос в выступления против существующих властей. Движение протеста в Федеративной республике вылилось в политическое противоборство с целью воспрепятствовать принятию бундестагом чрезвычайных законов. В парламенте пятьдесят депутатов СДПГ проголосовали вместе с коллегами из СвДП против законов и тем самым против решений руководства собственной партии. Насколько можно, мы использовали наши связи с депутатами бундестага для воздействия на исход голосования, как-никак мы были уверены в позиции примерно двенадцати депутатов, которые, со своей стороны, испытали все средства, чтобы повлиять на других.

Наш министр, только что оправившийся от легкого инсульта, мог бы быть доволен этим вкладом моей службы в борьбу против чрезвычайного законодательства, но Мильке отнюдь не был удовлетворен, так как его внимание полностью поглощали события, развернувшиеся в соседних социалистических странах.

У меня не было ясной картины положения в Праге. В день годовщины госбезопасности, 8 февраля, Ульбрихт скептически высказался о новом генеральном секретаре чехословацких коммунистов Александре Дубчеке. Так как Ульбрихт еще резче критиковал сельскохозяйственную политику, которую проводил в Польше Гомулка, и введение рабочего самоуправления в Югославии, я сначала приписал эти высказывания его известному всезнайству. Но, прочитав первые речи Дубчека, я остолбенел. Провозглашение “нового курса” с целью осуществления демократических реформ выражало именно то, чего ждали многие в ГДР. Но очень скоро рядом с Дубчеком стали появляться новые имена, и эти люди выдвигали требования, шедшие гораздо дальше его призывов. Это, как и студенческие беспорядки, о которых сообщалось из Варшавы, напоминало ход событий в Венгрии в 1956 году.

Из Центрального Комитета СЕПГ приходила противоречивая информация о встречах руководителей социалистических стран, в коде которых Дубчек стремился снять озабоченность участников. Свидетели его публичных выступлений в Праге оценивали их как взвешенные, но в его окружении тон задавали другие, например председатель парламента Йозеф Смрковский или Эдуард Гольдштюккер. В заявлениях министра иностранных дел Иржи Гаека явственно прослеживалось социал-демократическое влияние. Информация моей службы дополняла то, что и так уже знали или, по меньшей мере, предполагали об отношениях пражских либералов с западными политиками. Согласно этой информации, курс Дубчека на реформы отличался от политики либералов, симпатизировавших западным моделям, и от точки зрения консерваторов, ориентировавшихся на Москву. Большой интерес у нашего политического руководства вызвала информация о чешских контактах с западногерманскими социал-демократами и Итальянской компартией, которая была на особом подозрении как колыбель реформистского еврокоммунизма. Теория конвергенции, проповедовавшаяся этими кругами и предусматривавшая сближение между общественными системами и “третий путь”, считалась аболютно гибельной в идеологическом отношении.

Благодаря усилиям моей службы Мильке знал о беседах, которые вел в Федеративной республике Мечислав Раковский, главный редактор газеты “Политика” и член ЦК Польской объединенной рабочей партии. В ходе бесед он подчеркивал, что Польша, вопреки гегемонистским устремлениям Москвы, стремится к высокой степени национальной самостоятельностей заявлял, что не только он считает конвергенцию неизбежной и желательной.

Слово “конвергенция” было для Мильке контрреволюционным лозунгом. Когда заместитель министра внутренних дел Польши Франчишек Шляхчич, отвечавший за разведку, посетил нашего министра, тот обрушился на Раковского как на злейшего врага. После беседы слегка озадаченный Шляхчич спросил меня, что, собственно, означают бранные тирады Мильке.

Шляхчич обстоятельно обрисовал мне, что произошло в Варшаве в последние недели. По его словам, как студенческие волнения, так и вмешательство сил охраны правопорядка были гораздо менее безобидными, чем утверждалось в официальных сообщениях. Не меньшее беспокойство вызывали у моего собеседника и вспышки антисемитизма, проявлявшегося под личиной критики сионизма. Только во время работы над этими воспоминаниями мне бросилось в глаза, какую роль в социалистических странах издавна играл скрытый антисемитизм в борьбе консервативных сил против стремления к реформам и против представителей этих тенденций. И в Чехословакии именно евреи подвергались наиболее жестким нападкам, а требование их исключения из общественно-политической жизни звучало громче всего.

Летом 1968 года ход событий в Чехословакии и реакция на них представлялись мне чем-то вроде контрастного душа. Признаки предстоящей интервенции сменялись на протяжении все более кратких промежутков времени усилиями по поиску приемлемого решения.

В мае вызвало волнение сообщение газеты “Берлинер цайтунг” о том, что в Праге якобы обнаружены восемь американских танков. Это “сообщение” было подсунуто редакции советской стороной без нашего ведома. В действительности в Праге проводились натурные съемки фильма “Ремагенский мост”. “Танки” быстро превратились в кучку статистов в американской форме. Тогда я интерпретировал столь несерьезную акцию как признак неуверенности Москвы. Западные собеседники спрашивали меня напрямик, не следует ли предположить, что “утка” с танками задумана как алиби на случай советской интервенции. Такую возможность я посчитал абсурдом, просто ребячеством.

В июне меня пригласил в Прагу чехословацкий коллега Хоузка. В официальном письме новому министру внутренних дел ЧССР Павелу Мильке известил о моем визите, мотивируя его необходимостью обсудить с моим коллегой разведывательную акцию. 8 июня Хоузка встретил меня на границе. Дорогой он в мрачных красках обрисовал положение в партийном и государственном руководстве. Большинство словаков в руководстве, по-видимому, уже не доверяло своему земляку Дубчеку и подвергалось все более жестокой клевете и нападкам. На следующий день я встретился с заместителем министра внутренних дел Вилианом Шалговичем, отвечавшим за государственную безопасность и разведку. Как словак, он в соответствии с законом работал в Праге на паритетных началах с министром-чехом Павелом. Он сказал, что в президиуме ЦК партии большинство у “правых”, которые сами себя характеризуют как прогрессистов. (Во время поездки я не раз смог убедиться, как были перепутаны понятия “правый” и “левый” и насколько они в каждом случае зависели от точки зрения наблюдателя.) Дубчек, по его словам, все больше уступает их давлению. На сентябрь намечается созыв съезда, делегатами которого при господствующем ныне давлении избираются только “прогрессисты”, большей частью из интеллигенции. Как сказал мне Шалгович, он и его политические друзья, заклейменные “консерваторами”, без сомнения, не имеют шансов на этом съезде. На мой вопрос, что можно было бы сделать с нашей стороны, заместитель министра растерянно ответил: “Я не знаю”. По его мнению, Павел был движущей силой в деле очернения всех “консерваторов”. Как сказал Шалгович, Павел терроризировал всех неугодных ему сотрудников с помощью печати и телевидения. На повестку дня поставлены дискредитация и психологический террор, и уже почти нельзя быть уверенным в собственной безопасности.

Действительно, против Шалговича и других офицеров министерства внутренних дел шла настоящая кампания по дискредитации. На стенах домов краской рисовали виселицы с их именами. Многие чувствовали себя в опасности, искали убежища за границей. Шалгович уехал в Болгарию. Во время его возвращения, в конце ноября, мы недолго беседовали с ним в Восточном Берлине. В 1991 году я прочитал в краткой газетной заметке, что Шалгович в Словакии покончил с собой.

Я описал свои встречи и впечатления так, как воспринимал их тогда. Конечно, я находился под односторонним воздействием взглядов тех, к кому прислушивалось руководство в Москве и Берлине. То обстоятельство, что гнев значительной части народа часто выражался в крайних формах — с чем я столкнулся, наблюдая за отношением к сотрудникам госбезопасности после краха ГДР, — имело там и здесь одинаковые причины. Не в последнюю очередь именно люди вроде Шалговича и наши партнеры в пражском министерстве внутренних дел на протяжении сорока лет подавляли политически инакомыслящих.

Моя поездка в Прагу внезапно вызвала общественный резонанс. 19 июля в газете “Литерарни листы” под заголовком “Интерпелляция” появилось сообщение о моем пребывании в ЧССР, кончавшееся вопросом: “Что надо было генералу Вольфу в Праге?” Так как кроме упоминавшихся мною собеседников о визите знал только руководитель отдела активных мероприятий в пражской разведке Борецкий, было не особенно трудно установить источник публикации. В конце концов, именно Борецкий считался лидером “прогрессистов” в разведке. Сообщение было реваншем за нападки прессы ГДР на курс реформ, проводившийся в ЧССР.

Хотя Мильке и руководство ГДР не оставляли мою службу в покое, мы не могли предоставить желаемые доказательства непосредственного вмешательства западных государств в пражские события. Московские и берлинские газеты публиковали в начале лета одну за другой критические статьи о положении в ЧССР, на которые следовали возражения именитых авторов из Праги, с национальным пафосом защищавших свой свободный социализм, установленный впервые в истории. Результатом встречи пражского правительства с советским руководством в конце июля стало заключительное коммюнике, в котором шла речь об “обстоятельном товарищеском обмене мнениями” и “атмосфере полной откровенности, искренности и взаимопонимания". На 3 августа была назначена совместная встреча с представителями остальных государств — участников Варшавского договора.

Я считал прямое вмешательство Варшавского договора все еще невероятным, несмотря на множившиеся признаки такого развития ситуации. От встречи руководителей партий в начале августа я не ожидал чуда и записал в дневнике: “Придется еще порядком побарахтаться, чтобы справиться с проблемами, которые надвинутся на нас после заключения какого-то компромисса”. Я еще был убежден в возможности компромисса, и то, что сообщили общественности после встречи, производило впечатление, будто удалось достичь договоренности. Смрковский торжествующе заявил: “Результат превзошел наши надежды — раскол социалистического мира предотвращен!”

Тем временем в Восточном Берлине спешно изъяли из обращения сообщение партийного руководства, которое должно было обосновать интервенцию в ЧССР. Мы смогли снова вернуться к нашей исконной сфере деятельности на Западе. 17 августа Мильке уехал в краткий отпуск в Херингсдорф, а я — в Альбек, около польской границы. До тех пор Мильке пребывал в полном неведении относительно события, которое должно было произойти три дня спустя.

Когда я приехал в дом отдыха, меня ожидал посланец Мильке, который и доставил к министру. Он сказал мне, что я должен сейчас же вернуться в Берлин, так как на следующий день внезапно назначили встречу руководителей партий в Москве. Министр предполагал, что теперь в ЧССР дело “пойдет всерьез”. Около 4 часов утра 21 августа мой водитель забрал меня из Альбека. Вступление войск государств — участников Варшавского договора в Чехословакию началось еще до полуночи. В 2 часа прозвучало первое сообщение об этом пражского радио. По дороге в Берлин я слушал попеременно сообщения то с Востока, то с Запада.

Весь ход событий соответствовал моему предположению о том, что московское руководство буквально до последнего часа не решалось отдать приказ о выступлении. Говорили, что еще за три дня до ввода войск Брежнев снова беседовал по телефону с Дубчеком. В течение предшествовавших недель уже шла подготовка к военному решению проблемы. Соединения Советской Армии и Национальной народной армии ГДР были стянуты к северу от границы Чехословакии и приведены в готовность. Я ложно истолковал это как демонстрацию силы, предназначенную для того, чтобы оказать на Дубчека политическое давление.

Об участии ГДР и ее армии во вторжении до сих пор ходят различные версии. Ульбрихт и большинство партийного руководства были сторонниками военного вмешательства без всяких “но” и “если”. В свою очередь, высшие офицеры ННА заверяли меня, что они до ночи с 20 на 21 августа и понятия не имели о запланированной акции и после ее начала не были посвящены в детали плана.

В сентябре в Берлин с рабочим визитом приехал председатель КГБ Андропов. Об этом его попросил Мильке, так как наша поездка в Москву не состоялась. Это была моя первая серьезная встреча с Андроповым. Мы обедали в одном из домов для гостей в районе северного Панкова в Восточном Берлине. (В первые послевоенные годы руководство Восточной Германии жило в этом чистеньком обособленном квартале нос в нос друг с другом, пока в 50-х годах из соображений безопасности они не перебрались за город в местечко Вандлиц.)

Дом для гостей в Панкове представлял собой хорошо обустроенную виллу, которая была выбрана весьма дипломатично — достаточно элегантная, чтобы продемонстрировать уважение к гостям, но не шикарнее других, где советские представители давали обеды в нашу честь. С германской стороны был Эрих Мильке, 11 офицеров из высшего командования министерства государственной безопасности и я. В этот вечер атмосфера была дружелюбной, что было заслугой Андропова, внесшего свежую струю в наши отношения. Постоянный страх, который ощущался в 50-е годы, отмеченные, несмотря на хрущевскую оттепель, наследием сталинских времен, отступил. Андропов вел себя с достоинством и, в отличие от многих сограждан, цивилизованно даже после застолья. Все вздохнули с облегчением. Это была сугубо мужская компания. Даже официанты, выбранные из специального списка министерства как самые проверенные и надежные, были только мужского пола.

Разговор, естественно, зашел о Чехословакии. Мильке, ярый противник германских социал-демократов, обвинил их в “идеологической диверсии” против социалистического движения. Он, видимо, посчитал этот прием идеальной возможностью выпустить пар и произвести впечатление на гостя, высказав партийную солидарность с решением подавить реформаторское движение в Праге. Он поднялся и произнес речь о необходимости предотвратить “ослабление” курса из-за социал-демократического влияния, доминирующего в реформаторских кругах в Праге.

Все согласно закивали головами. Затем выступил Андропов. “Это не вся история, — сказал он спокойно, но твердо. — У нас был выбор: ввод войск, который мог бы запятнать нашу репутацию, или невмешательство, что означало бы разрешить Чехословакии уйти, со всеми последствиями этого шага для всей Восточной Европы. И это был незавидный выбор”.

Андропов отпил глоток воды из своего бокала, за столом все замолчали, все взгляды были устремлены на него.

“Нужно рассматривать ситуацию внутри каждой страны и анализировать причины возникающих стрессов и напряжений. В Чехословакии новое (коммунистическое) правительство столкнется с тяжелыми испытаниями. Что касается социал-демократов, я думаю, нам надо внимательно приглядеться к нашим отношениям, к тому, что они из себя представляют в разных странах”.

Количество “священных коров”, которое было зарезано на глазах у всех, заставило присутствующих затаить дыхание. Начать с того, что Андропов отмел жесткий идеологический анализ ввода войск, а взамен предложил рассмотрение внутренних проблем страны. Его слова подразумевали также, что коммунисты в Чехословакии слишком поздно осознали размах сопротивления и что требуется тщательная работа для улучшения обстановки. Его озабоченность судьбой нового руководства шла вразрез с официальной линией, предполагающей, что широкие массы законопослушных граждан были счастливы, что закон и порядок восстановлены и что коммунисты опять крепко держат в руках руль управления государством. И наконец, постскриптум: одобрение контактов с социал-демократами можно было рассматривать как завуалированную критику паталогической ненависти, существующей между восточногерманским руководством и главной партией левых в Западной Германии. Это можно было считать неким предвидением, так как в следующем году социал-демократы Западной Германии начали кампанию под названием “Остполитик” за улучшение взаимопонимания между Западом и Востоком.

Я был потрясен, насколько решительно Андропов отказался от роли, которую, как он понимал, мы ожидали от него, и тем, что он вел честный разговор там, где лесть и пустое славословие были в порядке вещей. Оглушенные его поведением, мы молча наполнили наши бокалы.

Правда, это не положило конец запредельным высказываниям Мильке. До 70-х годов он настаивал на произнесении тостов в честь Сталина, и, при все меньшей поддержке со стороны присутствующих, требовал, чтобы все кричали троекратное “ура” за “учителя и вдохновителя”. Он очень прозрачно намекал, что со стороны Москвы было большой ошибкой дистанцироваться от политики, проводимой Сталиным. Правда, это говорилось только при своих. Когда присутствовали представители из Союза, он помалкивал.

При взгляде из сегодняшнего дня вступление войск государств — участников Варшавского договора в Чехословакию представляется проявлением той доктрины власти, из-за которой лопнула два десятилетия спустя сама система “реального социализма”. Был ли с нарушением суверенных прав ЧССР упущен шанс создания лучшей модели социализма, “социализма с человеческим лицом”? Потерпела ли крах утопия Маркса — свободная ассоциация свободных граждан — из-за соотношения сил на международной арене и из-за советской модели сталинистского типа?

В конечном счете политика — искусство возможного. Люди, стоявшие во главе “Пражской весны”, коль скоро они считали социализм жизнеспособной альтернативой капиталистической системе, неправильно оценили параметры мировой политики, которыми характеризовался 1968 год. Ободряемые симпатией народа и Запада, соратники Дубчека оставили без внимания опыт прошлых десятилетий. Чувствуя, что Москва колеблется, а другие партнеры по Варшавскому договору занимают противоречивые позиции, они полагали, что эксперимент с выбором “третьего пути” представляет собой осуществимый альтернативный проект по сравнению со сталинизмом, и по меньшей мере некоторые из них ожидали от США ультимативного требования к Советскому Союзу об отказе от любого военного вмешательства во внутренние дела ЧССР. В переводе на четкий язык политики это означало, что США должны были бы объявить Чехословакию такой же важной для себя областью, как и Западный Берлин. Те, кто питал такие надежды, полностью игнорировали реакцию США на события 17 июня 1953 г., на венгерскую осень 1956 года и на строительство стены в 1961 году.

Но как можно было сохранить социалистическую государственную власть и совместить ее с демократией? Власть, опиравшаяся на демократию, казалась мне безусловно желательной, и она включала, на мой взгляд, плюралистические структуры и плюрализм формирования общественного мнения, возможность выбора между партиями, разумные соотношения между общественной и частной собственностью, между плановым и рыночным хозяйством, между духом и властью. Власть, тем не менее, должна была оставаться социалистической. Тогда я записал в дневнике: “От событий 1956 года в Польше и Венгрии к августу 1968 года в Чехословакии ведет цепь волнений, причина которых — в противоречивом процессе трансформации власти. Так как враждебное окружение и его воздействие на людей в нашей стране по-прежнему очень сильны, далеко не просто ввести в обществе демократические и гуманистические принципы, сконцентрироваться на вопросах научно-технического и культурного прогресса и попросту игнорировать, редуцировать или вынести за скобки сложные вопросы власти. Тогда произойдет то же, что и в ЧССР”.

Сегодня я рассматриваю вопросы власти гораздо более дифференцированно. Эта проблема по-прежнему продолжает занимать меня, даже если сомнения, которые я испытывал, продолжали расти в 70-е годы и в начале 80-х годов побудили принять решение снять с себя свою долю ответственности за последствия, к которым приводит субъективистское мышление в эшелонах власти.

До сего дня я не уверен, привели бы выступления в Венгрии или ЧССР — не будь их развитие прервано — к созданию реформированного социализма. Существовала ли в 1968 году или позже мыслимая социалистическая альтернатива? Это умозрительный вопрос, который часто ставился после 1989 года. Без изменений в Москве у альтернативы в Восточной и Центральной Европе не было бы даже частичных шансов на реализацию. Если бы политик, занимавший руководящие позиции в СССР, осторожно и последовательно открыл путь для движения к реформированному социализму и сделал это еще весной 1968 года, то подобное изменение было бы возможно и в других социалистических странах. Но предпосылкой такого развития событий было бы строгое соблюдение невмешательства со стороны Запада, а кто был намерен всерьез занимать такую позицию? Бесспорно, что в тогдашней расстановке сил в мировой политике культивировалась конфронтация, а не взаимопонимание.

История — не шахматная игра, когда анализ сыгранной партии позволяет брать назад сделанные ходы и осуществлять другие варианты. По моей оценке, вступление в Чехословакию было для большинства участников акции отнюдь не тем, на что они рассчитывали. Если и далее применять метафору из области шахмат, то партия протекала по многократно опробованному варианту, отдельные ходы вновь и вновь вели к фатальному эндшпилю до тех пор, пока не утрачивалась способность к маневру. В одной из своих речей перед Национальным конвентом Сен-Жюст произнес знаменитую фразу о том, что большие исторические события происходят “силой вещей”, способной вызвать результаты, которых никто не мог предвидеть.

Подобно тому, как на Западе столкновения с государственной властью стали для части молодого поколения точкой, с которой началось вызревание неизбежного конфликта с капиталистической системой, так и ввод войск в Чехословакию повлиял на молодежь ГДР. Многие борцы за гражданские права, стоявшие во главе движения 1989 года, пережили 1968 год как глубокий и болезненный рубеж, как начало сознательного выступления против режима, от которого они внутренне отдалялись чем дальше, тем сильнее.

 

Изменение через сближение

1969 год начался с плохой новости — выборы федерального президента должны были быть назначены в Западном Берлине. В соответствии с юридическими принципами ГДР и Советского Союза Западный Берлин не был частью Федеративной республики и, следовательно, президентские выборы там проводиться не могли.

Между двумя германскими государствами снова началась бесплодная проба сил. Временами картина происходившего напоминала сумасшедший дом. Реакция с нашей стороны была противоречива и не содержала стратегического подхода с учетом перспективы. Она выражалась в угрозах ужесточения контроля на границе, препятствиях транзитным сообщениям, военным учениям. К тому же советские реактивные истребители то и дело проносились над рейхстагом на бреющем полете.

Почти в то же время развивались тайные дипломатические инициативы. Как они осуществлялись, оставалось еще скрытым. Вечером 21 февраля 1969 г. Мильке вручил мне письмо Ульбрихта председателю СДПГ Вилли Брандту. Я передал его дальше — нашему сотруднику Герману фон Берту (псевдоним Понтер), который официально работал в Ведомстве печати Совета министров. Фон Берг использовал свой тайный канал связи с будущим бургомистром Западного Берлина Клаусом Шютцем, которому он передал письмо. В письме Ульбрихт предлагал выдать на Пасху в 1969 году пропуска западноберлинцам для посещения Восточного Берлина, если президентские выборы будут перенесены в другой город.

Независимо от этого Мильке использовал свой канал связи с министром по общегерманским вопросам Гербертом Венером через адвоката Вольфганга Фогеля. С прямо-таки наивным удовлетворением он сообщил, что Венер против проведения президентских выборов в Западном Берлине и будет способствовать принятию предложения Ульбрихта. Кроме того, Венер передал Фогелю в высшей степени дружеское и вежливое письмо и выполнил заветное желание Мильке — Хайнц Фельфе, самый знаменитый “крот” КГБ в БНД, был в обмен на двадцать одного арестованного в ГДР освобожден из тюрьмы. После этого успеха бывший “опасный ренегат” и “идеологический диверсант” Венер стал для министра госбезопасности самым желанным адресатом в Бонне.

Использование различных каналов, по которым шли связи с западногерманскими политиками, вновь и вновь вызывало недоразумения. В то самое время, когда по нашему каналу ушло письмо Ульбрихта Брандту, адвокат Фогель информировал об этом предложении того, с кем он поддерживал контакт, — Герберта Венера. Тот, в свою очередь, не “закоротил” контакт с Вилли Брандтом, а передал сообщение канцлеру — христианскому демократу Кизингеру. Кизингер тотчас же попросил советского посла Царапкина прибыть вертолетом, чтобы продемонстрировать, что ФРГ не ведет переговоры с ГДР помимо Советского Союза. Брандту не оставалось ничего другого, как резко отвергнуть предложение Ульбрихта. Он отклонил любое обсуждение предложенных шагов. Но одновременно Клаус Шютц окольными путями, через Германа фон Берга, дал нам понять, что существует заинтересованность в переговорах. Нам следует только вывести из игры “пакостников”, под которыми подразумевались христианские демократы.

Вместо того чтобы, выдвинув реалистические предложения, захватить инициативу в процессе решения германского вопроса, наше руководство только скандалило. При этом надежные источники сообщали нам, что как на фланге ХДС, близком к Кизингеру, так и в рядах СДПГ было немало свидетельств готовности к поиску разумных решений в западноберлинском вопросе.

Так как официальные контакты между двумя германскими государствами были все еще проблематичны, через мою службу проходили многие тайные послания и беседы. При этом на долю Германа фон Берга выпала очень важная роль. Он был завербован в 1959 году, чтобы действовать в области “общегерманской работы”. Вскоре его вовлекли в политико-оперативные действия.

В качестве временного сотрудника Ведомства печати ГДР фон Берг смог установить тесные отношения с влиятельными западногерманскими журналистами. Через представителей средств массовой информации он вошел в контакт. с политиками, начав с западноберлинских сенаторов. Свойственные фон Бергу необычная манера держаться, ироничность и находчивость превратили его в желанного собеседника. Постепенно он стал своего рода послом со специальной миссией в тайной дипломатии двух германских государств. Но крайней мере так должны были видеть задачи фон Берга его западные партнеры.

Германа фон Берга принимал Вилли Брандт, он вел переговоры с Эгоном Баром и Хорстом Эмке, беседовал с Рихардом фон Вайцзеккером и Гансом-Дитрихом Геншером. Он передавал письма Ульбрихта и готовил официальные переговоры. Он был вовлечен в подготовительные беседа по поводу соглашения о пропусках и о Договоре об основах отношений между ФРГ и ГДР. Он готовил диалог между СЕПГ и СДПГ, как и переговоры нашего руководства с президентом западногерманского Объединения работодателей.

Возможности фон Берга переоценивались западногерманской стороной. Некоторые считали его полковником МГБ, а еще кто-то — важным политическим советником премьер-министра Вилли Штофа. Это вновь и вновь ввергало его в запутанные ситуации, так как настоящих полномочий на ведение переговоров у фон Берга не было. Хотя мы и пытались насколько возможно точнее проинструктировать его перед выполнением важных миссий, из-за колебаний руководства ГДР в германском вопросе, из-за политики, не опиравшейся на продуманную концепцию, это всегда было очень непросто. В зависимости от ситуации в политбюро, которая не в последнюю очередь зависела от ситуации в Москве, фон Берг должен был то искать контакт с западными партнерами, то демонстрировать безразличие в ответ на желание другой стороны встретиться с нашими представителями.

За свою работу Герман фон Берг был награжден серебряным орденом “За заслуги перед Отечеством”, но Мильке и контрразведка не доверяли ему. По их мнению, находясь на Западе, он слишком уж свободно рассуждал о проблемах ГДР. Его считали человеком, который в силу своих контактов был восприимчив к социал-демократическим идеям.

В ходе процесса в 1993 году мне ставилось в вину разведывательное руководство этим НС (сокращение от “неофициальный сотрудник”). Только из документов, которые Федеральная прокуратура обнародовала во время разбирательства, стало известно, что фон Берг работал для Главного управления разведки, но прокуроры отказались от его допроса в качестве свидетеля. Их интересам, конечно же, не соответствовало подтверждение того факта, что подготовка политики разрядки осуществлялась и через мою службу и что высокопоставленные политики Федеративной республики на протяжении многих лет поддерживали политические контакты с одним из моих сотрудников.

1969 год стал поворотным не только во внутренней политике Федеративной республики, но и в отношениях между двумя германскими государствами. 5 марта 1969 г. в Западном Берлине впервые был избран федеральным президентом социал-демократ Густав Хайнеман. Несколько месяцев спустя федеральным канцлером впервые стал социал-демократ Вилли Брандт. В Вашингтоне были ошеломлены этим, мы же считали такое развитие событий возможным. От наших источников в СвДП мы знали, что руководство партии во главе с Вальтером Шеелем и Гансом-Дитрихом Геншером стремилось к созданию социал-либеральной коалиции. Благодаря нашим доверительным контактам с Венером, Эрлером и Кюном, а также от источников, например от Гюнтера Гийома, мы знали и о стратегии СДПГ и, следовательно, смогли вовремя подготовиться к смене правительства.

Когда у социал-демократов начался отбор возможных кандидатов на правительственные посты, мы тоже стали искать в своей сети приемлемых людей. Мы регистрировали имена тех, кто предназначался для занятия этих постов в Бонне, и обращали на них внимание наших сотрудников. Если до сих пор речь шла прежде всего о том, чтобы, пользуясь нашими связями внутри СДПГ, усилить сопротивление приспособленческой стратегии руководства, то теперь задача заключалась в достижении позиций в правительстве и парламенте, которые позволяли бы влиять на их деятельность. Так, убежденному левому Фредди, о котором я уже рассказывал, надлежало в качестве депутата бундестага искать сближения с правыми во фракции СДПГ, так называемыми “работниками канала”. Без их поддержки его кандидатуру не могли бы выдвинуть на должность члена одного из важных парламентских комитетов. Следовало пытаться установить прочные связи и с другими социал-демократами, с которыми у нас до тех пор были лишь слабые контакты.

В важнейших случаях, как, например, в деле Винанда, я сам брал на себя решение задачи. Хотя Винанд вновь и вновь избегал встреч со мной, при контакте с другим депутатом бундестага, которого мы называли Юлиус, моя стратегия оказалась успешной.

Юлиус, активно работавший в 50-е годы в сфере коммунальной политики, журналист и депутат ландтага, в рамках партнерства между городами установил тесные отношения с одним бургомистром из ГДР. Нам удалось включить в эти отношения одного из наших людей. В конце 50-х годов мы дали Юлиусу возможность побеседовать, согласно его желанию, с премьер-министром Гротеволем. После этого наш человек смог, пользуясь обычной легендой, в качестве сотрудника Совета министров углубить контакт с Юлиусом. Благодаря обещанию строгой доверительности был сделан важный шаг к сотрудничеству.

В 1969 году Юлиус был не только депутатом бундестага, но и членом Совета Европы и важных комитетов обоих парламентов. Наш человек пригласил его в поездку по Советскому Союзу, которая состоялась летом 1969 года. Для углубления конспирации он получил заграничный паспорт ГДР на другую фамилию. Так как я в то же время проводил отпуск на Волге, была запланирована “случайная” встреча с Юлиусом. До тех пор на Западе не знали, как я выгляжу. Поэтому я и смог поначалу вьщать себя за важного представителя правительства, а потом предоставить все ходу разговора.

Мы попросили советских коллег об организационной помощи. Наши партнеры в Волгограде — бывшем Сталинграде — предложили мне виллу, которая была построена для встреч Хрущева с зарубежными государственными деятелями. Осмотрев здание, ще бросались в глаза плюшевая обивка мебели и хрустальные люстры, я счел его малопригодным для нашей цели и выбрал другое место — уединенный уголок, рай для рыболовов, который посещали в первую очередь пенсионеры. Мой водитель как-то раз уже привозил меня в это волшебное убежище.

Ощущение уюта у костра, почти культовая церемония приготовления ухи, которая потом была торжественно съедена, быстро заставили меня забыть об убожестве старых домиков из досок и ржавого гофрированного железа, служивших нам пристанищем. После того как рыболовы постепенно почувствовали доверие к странному немцу, который мог быть и русским, начался задушевный разговор до глубокой ночи — из тех, которые случались у меня в России только вдалеке от городов, особенно в Сибири.

В избе, искусно построенном из бревен доме одного из моих новых друзей, должна была состояться встреча с Юлиусом. Его привезли теплоходом на подводных крыльях. На мое приветствие он ответил очень сдержанно, не оттаяв и тогда, когда я провел его по деревне и показал прекрасные иконы в местной церкви. Я был в растерянности до тех пор, пока наш человек, сопровождавший Юлиуса, не рассказал мне о причине сдержанности. Они посетили мемориал в Волгограде и заглянули в книгу для гостей, в которой я незадолго до этого сделал запись, назвавшись своим настоящим именем и указав звание. Представитель правительства Вольф превратился в генерала госбезопасности.

Тем не менее вечером я привел Юлиуса в деревянный дом, где все уже было подготовлено к его приему. Стол был щедро уставлен самыми изысканными русскими закусками, в том числе большим количеством икры. Когда настроение поднялось, подали уху с пирогами, а затем пельмени, в приготовлении которых мы, бывало, состязались с братом. Я переводил разговор между Юлиусом и хозяином дома — одним из тех типичных русских рабочих, которые, несмотря на недостаток образования, говорили ясно, без недомолвок и обиняков и потому убедительно. Он рассказывал о войне, на которой погибли оба его сына. Слово “мир”, порядком затасканное в политике, в этот вечер обрело свое исконное человеческое звучание.

Когда в маленькой комнате собралось еще с десяток гостей, хозяин достал из шкафа свой старый баян, и мы стали слушать задушевные напевы, в которых полнее всего и выражается “русская душа”.

Этот незабываемый вечер все еще определял атмосферу следующего дня, когда я беседовал с депутатом о его сотрудничестве с нами. Я часто говорил своим советским друзьям: вы скрываете ценнейший капитал — простого русского человека!

Юлиус словно забыл о своей обычной сдержанности. Для политика, постоянно действующего на людях, готовность к конспиративной двойной жизни была нелегким шагом, но он его сделал, хотя я ясно показал всю рискованность такого решения. В лице Юлиуса мы обрели еще одного важного человека в рядах СДПГ, причем как раз тогда, когда Вилли Брандт стал федеральным канцлером.

В другой правящей партии — СвДП мы из-за ареста Хансхайнца Порста, которого в 1968 году выдал его личный секретарь, потеряли важный источник. Поэтому пришлось больше концентрироваться на связях с председателем СвДП Эрихом Менде (псевдоним Лось). К бывшему функционеру гитлерюгенда и кавалеру рыцарского креста мы направили друга юности под псевдонимом Оттер. Так как Оттер регулярно приезжал из ГДР к председателю СвДП, Менде должен был понять, что его собеседник был связан с официальными инстанциями ГДР. Тем не менее он оказался настолько готов поделиться информацией, что отчеты о встречах в конце концов составили целые тома.

По мнению моего сотрудника, ответственного за контакты с Менде, этот политик проявлял столь сильную материальную заинтересованность, что следовало попытаться осуществить прямую вербовку. Он указывал на темные источники, к финансовым услугам которых Менде уже прибегал, в частности фирму ИОС, занимавшуюся мошенническими капиталовложениями. В конце концов я не согласился с предложенным планом операции, придя к противоположному выводу: дела председателя СвДП и без того идут настолько хорошо, что он не зависит от сравнительно скромного гонорара из нашего кармана. Кроме того, неудача в вербовке только повредила бы Хансхайнцу Порсту.

В конце концов мы располагали и другими связями в СвДП, в частности с оргсекретарем партии в Бонне Карлом-Германом Флахом, с политиками некоторых земельных объединений, с издателем информационного бюллетеня СвДП и не в последнюю очередь со старым либералом Вильямом Бормом, который с начала 60-х годов был важным источником. Наши связи были столь многослойны, что мы, пусть даже в скромных масштабах, могли влиять на политику партии. Так, на моем столе лежал проект речи, которую перед бундестагом нового созыва надлежало произнести его председательствовавшему по старшинству Вильяму Борму, — мы дополняли и корректировали этот документ. Кстати, по нашим каналам я заранее получил и первую речь канцлера Брандта, имевшую принципиальное значение, но был, правда, лишен возможности что-либо изменить в ней.

Анализ э. той речи и обширной информации из лагеря нового правительства стал нелегким делом. Только при ретроспективном взгляде становится вполне понятным, что приход к власти социал-либеральной коалиции стал поворотным пунктом в послевоенной немецкой политике. Тоща у нас такой ясности не было. Конечно, мы внимательно наблюдали за Брандтом еще в бытность его министром иностранных дел большой коалиции. Наши источники в МИДе давали почти полную картину, например мы получили протоколы конференций послов под председательством Брандта, состоявшихся в Японии, Чили и в Республике Берег Слоновой Кости. При этом мы отмечали активные выступления Брандта в пользу нераспространения ядерного оружия, за сокращение вооруженных сил и снижение напряженности в отношениях между Востоком и Западом.

Но нам еще было не до конца ясно, что приход к власти социал-либеральной коалиции начал эру самостоятельной национальной политики Федеративной Республики Германии. Несмотря на сильное сопротивление справа и растущее недоверие союзников, Брандт осуществлял собственную концепцию реальной политики, которая вывела Федеративную республику на роль самостоятельного партнера в западном союзе.

Поначалу в руководстве СЕПГ не было единства относительно оценки нового боннского правительства. Конфронтационная политика Аденауэра и его сотрудничество с бывшими нацистами создали ясный образ врага. Для многих в ГДР не подлежало сомнению, что этому курсу следовало предпочесть путь к социализму. Четкая линия фронта заколебалась, когда канцлером стал антифашист Брандт, протянувший Востоку руку примирения. Распространялся страх перед влиянием социал-демократических идей и “идеологической диверсии”, прежде всего на интеллигенцию в ГДР.

Еще перед своим избранием на пост канцлера Брандт дал понять в доверительном разговоре с одним из наших важнейших источников, сколь большую роль играла для него разрядка в отношениях с Советским Союзом. По разным каналам мы узнали, что доверенные лица Брандта, среди них Эгон Бар, поддерживали контакты с советскими собеседниками. Советы вообще не информировали своих немецких союзников о начавшемся сближении с ФРГ или делали это только поверхностно.

Правда, я и не зависел от информации из Москвы. Благодаря источникам в западногерманском МИДе, в посольствах, а также в партиях социал-либеральной коалиции я располагал примерно той же информацией, что и министр иностранных дел в Бонне. Один из этих источников время от времени участвовал в переговорах, которые вел в Москве Эгон Бар. Таким образом, я был всегда в курсе переговоров.

Нам даже удалось установить подслушивающие устройства в доме Эгона Бара. Там мы прослушивали его столь же тайные, сколь и откровенные, а часто и веселые беседы с советскими партнерами. Подчас даже раньше федерального канцлера я узнавал, с каким искусством переговорщики продвигали свое дело по конспиративным каналам. Запуск “жучков” в его дом, что нам удалось сделать во время ремонта, был редкой удачей. Такого рода операции, несмотря на большие затраты средств и сил, завершались успехом весьма не часто. Прошло некоторое время, и все микрофоны в доме Бара разом замолчали. Я могу предположить, что наши советские друзья что-то заметили и предупредили Эгона Бара, так как Москву совсем не устраивало, чтобы руководство ГДР узнало слишком много о сближении между СССР и Бонном.

Еще обстоятельнее мы были информированы о переговорах правительства Брандта с Польшей. Из миссии ФРГ в Варшаве нам доставлялись все материалы, которые попадали на стол западногерманского посла. Наша осведомительница, работавшая под псевдонимом Комтесс (Графиня), была переведена в миссию в 1967 году. Она передавала все, что писал, читал и говорил посол д-р Генрих Бёкс. Письменные материалы женщина выносила в продуктовом пакете, прикрыв вязанием. Когда со временем между ней и Бёксом установились весьма близкие отношения, посол, не стесняясь, выбалтывал ей и тайные сведения, которые не доверялись бумаге. Так как Бёкс был членом ХДС, его оценки вызывали у нас особый интерес.

Мы узнали, что польское правительство вело переговоры с западногерманской стороной на удивление откровенно. Без какого бы то ни было замешательства оно продемонстрировало заинтересованность в том, чтобы, не особенно считаясь с Советским Союзом и ГДР. максимально быстро урегулировать свои отношения с ФРГ на договорной основе.

Благодаря этой обширной информации я понял довольно скоро, что Брандт всерьез относится к политике разрядки и что он может достичь успехов в ее проведении. Руководство же ГДР было, похоже, слепо и глухо к проявлениям изменений, наличие которых я почти ежедневно подтверждал новыми доказательствами. Ответственной за тугоухость нашего руководства не в последнюю очередь оказалась и Москва, где пытались утаить от ГДР, как далеко уже продвинулись переговоры с Бонном. Руководство ГДР, особенно второй человек в партии Эрих Хонеккер, интерпретировало сигналы из Москвы как подтверждение неизменно жесткой политики СССР в отношении ФРГ.

Когда в 1969 году Ульбрихт встретился с Брежневым, он высказал озабоченность тем, что Москва может договориться с Бонном за спиной ГДР. Кремлевский вождь заверил его, что не отойдет от общего курса, и укрепил Ульбрихта в намерении сохранять жесткий курс в отношении Федеративной республики. В принципиальных вопросах, по его словам, не может быть компромиссов и на повестке дня стоит прежде всего международно-правовое признание ГДР. Брежнев критиковал даже усилия ГДР, направленные на расширение торговых и экономических отношений с ФРГ.

В ноябре того же года мы с Мильке были у Юрия Андропова. В отличие от наших предыдущих встреч, председатель КГБ оценивал политику СДПГ менее дифференцированно, заняв столь же критическую позицию, что и Брежнев. На мое возражение, что-де наша информация доказывает серьезное отношение Брандта к разрядке, Андропов предостерег от иллюзий. По его словам, даже если боннский канцлер субъективно и руководствуется доброй волей, едва ли существуют достаточные предпосылки для настоящих изменений.

Мильке смог прилететь домой с вестью о том, что все остается по-старому. Мне же советский офицер связи Олег Герасимов, с которым у нас были доверительные отношения, дал понять, что Москва подходит к переговорам с ФРГ прагматически, а не начетнически.

В отношениях со своими собеседниками Брежнев без труда входил всякий раз в ту роль, которую считал подходящей. В то самое время, когда он побуждал руководство СЕПГ занять жесткую позицию в отношении ФРГ и укреплял его неприятие социал-демократии, тайные эмиссары, уполномоченные им и Брандтом, уже осуществили поворот в отношениях между Бонном и Москвой.

Брежнев хотел сам контролировать процесс открытия на Запад. Ничто не могло быть ему неприятней, чем самовольные, трудно поддающиеся наблюдению контакты между ГДР и ФРГ. Советские эксперты по германским делам к тому же гораздо реалистичнее, чем руководство СЕПГ, оценивали настроение населения ГДР. Они боялись “втягивающего” воздействия более богатого Запада и успеха боннской пропаганды, нацеленной на чувство национальной общности немцев.

Во время одного праздничного мероприятия, посвященного 20-летию министерства госбезопасности, я почувствовал, как противоречиво руководство ГДР реагировало на развитие событий. Ульбрихт расставил примечательные новые акценты, подчеркнув в своем тосте самостоятельное развитие ГДР. Между строк я прочитал и отмежевание от советских представлений о политике в германском вопросе. Совсем другую позицию занимал Хонеккер, который в своей приветственной речи игнорировал изменения, происходившие в Бонне, н хвалил наших разведчиков за то, что они “благодаря своей мужественной работе узнают о западногерманских реваншистских планах”. Вслед за тем во время переговоров о встрече глав правительств двух германских государств Хонеккер предостерегал, что Бонн хочет, “используя политику наведения мостов, конвергенции и экономической помощи, нанести удар по социалистическим странам”. Только посвященные почувствовали уже тогда, что Хонеккер следовал жесткой линии Москвы, чтобы очернить Ульбрихта в глазах советского руководства.

В соответствии с этой стратегией запланированная встреча между Штофом и Брандтом получила в госбезопасности кодовое название “Конфронтация 1”. Противоречия внутри партийного руководства отчетливо проявлялись в сменявшихся инструкциях, которые поступали ко мне для нашего связного с руководством СДПГ Германа фон Берга.

Когда 19 марта 1970 г. состоялась встреча в Эрфурте, казалось, пессимистические прогнозы подтвердились. Несовместимы были уже исходные позиции глав двух правительств. Штоф настаивал на признании ГДР как предпосылке дальнейших переговоров, Брандт хотел вести переговоры об “облегчении человеческих отношений” между двумя германскими государствами.

Уже в первый день обоснованными оказались опасения госбезопасности, что события могут выйти из-под контроля. Несмотря на все заблаговременно принятые меры безопасности, сотни людей прорвали кордоны перед гостиницей “Эрфуртер хоф”, резиденцией Брандта, и скандировали “Вилли, Вилли!”, имея в виду отнюдь не Вилли Штофа. После некоторого колебания Брандт и Штоф появились на балконе перед ликующей толпой. Канцлер был явно растроган.

Этот опыт оказал на Мильке долговременное воздействие. С тех пор во время визитов политических деятелей с Запада аппарат госбезопасности держался в напряжении, степень которого трудно себе представить. Сотрудников использовали не только для охраны, им приходилось изображать и прохожих, посетителей музеев или театральных зрителей. К такого рода заданиям привлекались и сотрудники моего Главного управления. Даже указание на то, что такая практика ставит под угрозу их безопасность во время поездок за границу, не освобождало нас полностью от их использования в этих целях.

Визит в ГДР вызвал симпатию и уважение к Брандту. Для многих людей он стал воплощением надежд, связанных с разрядкой. Из этого события и я сделал оптимистический вывод, записав в дневнике, что эрфуртская встреча может “поставить новый акцент с точки зрения дальнейшего развития событий” и “оказаться знаком понимания необходимости прекратить длительную фазу холодной войны в послевоенное время”.

Руководство СЕПГ оценивало результат со смешанными чувствами. С совещания в Москве, состоявшегося вскоре после встречи, Хонеккер и Штоф вернулись со следующей ориентировкой: теперь Брандту следует поразмыслить о международно-правовом признании ГДР и принятии двух германских государств в ООН.

В соответствии с этим запланированная вторая встреча глав двух правительств 21 мая 1970 г. получила в министерстве кодовое название “Конфронтация II”. Так как переговоры проходили в Касселе, нагрузка для госбезопасности в этот раз была незначительной. Наряду с личной охраной в составе делегации находились сотрудники моего Главного управления.

Использование западногерманской службы безопасности в Касселе едва ли обошлось ей дешевле, чем нашей в Эрфурте, и, тем не менее, там произошли столкновения. Взвинченные юнцы разорвали флаг ГДР, и из опасения новых эксцессов пришлось отказаться от запланированного Штофом возложения венка.

В конце бесед, прошедших безрезультатно, Брандт спросил: “А что теперь?” Штоф ответил: “Нужна пауза, чтобы обдумать положение”. Мои сотрудники сообщали об их неофициальных контактах, о том, что в окружении Брандта существует желание продолжить переговоры, даже если при этом станут необходимыми уступки. Один из наиболее доверенных сотрудников Брандта Конрад Алерс сказал Герману фон Бергу: “Мы едины насчет того, что признание состоится, но мы еще не можем пойти на него: с внутриполитической точки зрения — из-за июньских выборов, а по внешнеполитическим причинам — из-за позиции союзников, особенно США, и из-за позиции ГДР”.

Не прошло и трех месяцев, как Москва и Бонн согласовали “германо-советский договор”. За две недели до встречи Брандта и Брежнева, во время которой должно было состояться подписание документа, Хонеккеру пришлось посетить Брежнева. В ходе беседы кремлевский лидер резко выступил против амбиций СЕПГ, намеревавшейся “помочь правительству Брандта и сотрудничать с германскими социал-демократами”. Между ГДР и ФРГ не должно быть сближения. Генеральный секретарь даже счел необходимым добавить: “Эрих, у вас ведь стоят наши войска, не забывай никогда об этом. Без нас не было бы ГДР”.

Головомойка, собственно говоря, предназначалась Вальтеру Ульбрихту. Первый человек в СЕПГ очень тщательно читал мои сообщения и анализы, доверяя скорее им, нежели документам, которые фабриковали сотрудники его аппарата. Ульбрихт, всегда не доверявший советской политике в германском вопросе, очевидно, разглядел двойную игру Брежнева. Он начал осторожно формулировать подходы самостоятельной политики в отношении ФРГ.

Но большинству руководящих функционеров СЕПГ жесткие руководящие указания из Москвы пришлись как нельзя кстати. Я сам столкнулся с этим в начале августа 1970 года, во время отпуска, который я с семьей проводил в доме отдыха болгарского государственного руководства для высокопоставленных зарубежных гостей. Немецкие сотоварищи по отпуску даже во время солнечных ванн рассуждали об опасности восточной политики Брандта. Если согласиться с ней, полагали они, под угрозой окажется безопасность и даже существование ГДР. С непривычной откровенностью они строили прогнозы свержения Ульбрихта и прихода к власти Хонеккера.

Казалось, их не беспокоил и предстоящий визит Брандта в Москву. Они исходили из того, что Кремль будет рассматривать визит канцлера как событие низкого протокольного ранга и обращаться с Брандтом как с любым государственным деятелем Запада. Мне доставляло мало удовольствия портить себе отпуск такого рода дискуссиями. Я сказал только заведующему международным отделом Центрального Комитета Паулю Марковски, одному из немногих рассудительных отпускников из ГДР: “Они удивятся”.

Рано утром 13 августа я развернул “Правду”. На первой полосе — фото Вилли Брандта, рядом с ним набранное крупным шрифтом сообщение о подписании договора. Я схватил пачку газет, которые по утрам доставлялись из Москвы самолетом, и положил по экземпляру каждому немецкому отдыхающему в столовой. Удивление, изобразившееся на большинстве лиц, принесло мне некоторое удовлетворение. Но замешательство продолжалось недолго — “бетонные головы” еще теснее сплотились вокруг Эриха Хонеккера.

Летом 1970 года умножились признаки, свидетельствовавшие о том, что Хонеккер дистанцировался от своего наставника Ульбрихта. Мне бросилось в глаза, как этот “ученик чародея” во время церемонии официального поздравления Ульбрихта с днем рождения вопреки своему обыкновению держался на заднем плане. Хонеккер, который без поддержки Ульбрихта никогда не выдвинулся бы на передовые позиции в руководстве, мог теперь отказаться от покровительства. Он понимал, что состоит в союзе с Москвой.

Когда Хонеккер на условиях строгой конфиденциальности получил от Абрасимова листок с русским текстом, посвященным состоянию советских переговоров с ФРГ, мы, а тем самым и Ульбрихт, уже знали от нашего источника в СвДП полный текст проекта договора. Со свойственным ему чутьем на политические повороты Ульбрихт последовал оценке моей службы, предлагавшей всерьез отнестись к восточной политике Брандта. На пленуме Центрального Комитета он сделал очень тонкие замечания об отношениях с Федеративной республикой. Я узнал из окружения Ульбрихта, что он даже планировал создание общегерманских комиссий, но это предложение не нашло поддержки в политбюро.

Разногласия в партийной верхушке относительно оценки боннского правительства и СДПГ становились все отчетливее. Ульбрихт отверг разработанные для него аналитические материалы, подтверждавшие прежний монолитный образ врага — западногерманского реваншизма. Он верил нашим оценкам, в соответствии с которыми политика разрядки, проводившаяся Брандтом, находилась под угрозой из-за нападок правых сил. Наш источник Герта — секретарша крайне правого политика ХДС Вернера Маркса — информировала нас о взаимодействии консервативных сил со средствами массовой информации, прежде всего с концерном Шпрингера. Путем “вбрасывания” и публикации фальсифицированных или подлинных секретных документов в сочетании с манипулированием общественным мнением раздувалась настоящая истерия. Переговоры с Востоком, которые вел Брандт, представлялись предательством национальных интересов, и это напоминало кампанию против него как против изменника Родины, развернутую в первые годы существования Федеративной республики.

Во время встречи со мной один из важнейших источников в СДПГ описал, под каким давлением находятся правительственные фракции. Они были готовы даже считаться с переходом части своих депутатов в оппозицию и утратой парламентского большинства. Ответственные сотрудники Центрального Комитета отвергли нашу оценку положения в федеральном правительстве, так как она, по их мнению, “лила воду на мельницу Ульбрихта” и его советников Герхарда Кегеля и д-ра Вольфганга Бергера. В свое время Кегель, работавший в немецком посольстве в Москве, сообщил советской разведке дату нападения Гитлера. Советник по экономическим вопросам Бергер знал о растущем сомнении Ульбрихта в способностях Хонеккера руководить партией и государством в усложнявшихся условиях.

Вальтер Ульбрихт понимал значение научно-технической революции. Он видел бурный рост производительных сил в Федеративной республике и других развитых капиталистических странах и начал делать из этого собственные выводы. Ульбрихт с большим интересом наблюдал за новейшими технологическими разработками, которые добывала моя служба. В узком кругу он высказывал сомнения насчет способности Москвы сделать необходимые выводы из происходивших изменений.

Все увеличивавшийся разрыв между уровнем жизни на Востоке и на Западе и связанное с этим недовольство населения ГДР заставили Ульбрихта снова задуматься над планами, давно положенными под сукно. В разговорах с глазу на глаз он обсуждал идею германо-германской конфедерации, делая акцент на экономическом и научно-техническом сотрудничестве. При этом его намерения состояли только в сохранении жизнеспособности ГДР. К концу пребывания на своих постах Ульбрихт продемонстрировал дальновидность, которую в нем вряд ли кто-либо предполагал.

Но так как Ульбрихт не рискнул обсудить эти тонкие размышления в партийном руководстве и в переговорах с советскими представителями, недоверие приверженцев жесткого курса только росло. На конференции рабочих в Ростоке Ульбрихт совершенно неожиданно для других членов партийного руководства заговорил о “признаках нового исторического рубежа”. Тогда я думал, что в этом проявляются признаки нового подхода.

Мой министр, конечно, видел то же самое, но именно поэтому реагировал с возмущением. Мильке заявил, что ростокская речь “не согласована”. Он с нетерпением ждал возвращения руководителя берлинского представительства КГБ Ивана Фадейкина, который из-за событий в политбюро улетел в Москву для консультаций с Андроповым. Хонеккер также уехал в Москву, чтобы пожаловаться Брежневу на Ульбрихта. Брежнев укрепил его в стремлении стать преемником Ульбрихта на посту руководителя СЕПГ. Вместе с Хонеккером он держал в руках нити заговора, который должен был привести к свержению Ульбрихта.

Вальтер Ульбрихт был человеком со своими ошибками и слабостями. Он, коммунист сталинской закалки, обладал явственно выраженным чувством власти, и ему едва ли были ведомы сомнения и угрызения совести. Его склонность к принятию единоличных решений и высокомерию усиливались старческим упрямством почти 80-летнего человека. Но не это ставили ему в вину оппоненты. Ульбрихт должен был быть отстранен от власти, так как он с удивительным чувством реальности оценивал положение в изменяющейся Европе и размышлял о политических последствиях этого развития.

Когда интриги против Ульбрихта были видны еще не всем даже во внутреннем руководящем кругу, я почувствовал на себе их воздействие. Мильке сообщил мне, что Хонеккер с неодобрением отнесся к передаче мною Ульбрихту сообщения о многочасовой встрече с одной из ведущих фигур в парламентской фракции СДПГ. Следовательно, дошло уже до того, что первому человеку в партии и государстве больше нельзя было передавать важную информацию разведки.

Внешне отставка Ульбрихта совершилась корректно и с почестями по сравнению с подобными событиями в других социалистических странах. На VIII съезде СЕПГ в июне 1971 года власть была доверена Хонеккеру, тогда как Ульбрихта избрали почетным председателем партии. Еще некоторое время старик даже оставался формально председателем Государственного совета.

О том, как проходило смещение Ульбрихта, написано много. Но, в отличие от того, что известно из документов, обнародованных в 1990 году, эти события были гораздо драматичнее. Решающая конфронтация между Ульбрихтом и Хонеккером произошла во время беседы с глазу на глаз в летней резиденции Деллн. Перед встречей Хонеккер приказал охране выехать с ним из его охотничьих угодий Вильдфанг и сопровождать в резиденцию Ульбрихта Деллн. Сотрудников Главного управления охраны удивил необычный приказ — на встречу друзей взять с собой не только обычное оружие, но и автоматы. Прибыв к резиденции Ульбрихта, Хонеккер сослался в разговоре с командиром охраны на свои полномочия секретаря ЦК, ответственного за вопросы безопасности. Он приказал занять все ворота и выходы и прервать связь. Следовательно, Хонеккер казался исполненным решимости арестовать своего “приемного отца”, если тот отказался бы выполнить его требования.

Так далеко дело не зашло. После жесткой полуторачасовой дискуссии Ульбрихт, покинутый Москвой и большинством членов политбюро, сдался. Он написал заявление в адрес ЦК с просьбой об отставке, чего от него требовал Хонеккер. Он еще надеялся сохранить лицо и быть в состоянии оказывать политическое влияние в качестве председателя Государственного совета. Но Хонеккер пресек эту попытку с той же жесткостью, с какой осуществил свержение прежнего лидера партии. С горечью говорил старик, приложивший руку к написанию большой главы германской истории, о путче Хонеккера и Мильке, его ближайших соратников с давних лет.

Не прошло и двадцати лет, как круг замкнулся, когда Хонеккер — вот она, ирония истории! — был таким же образом сброшен с пьедестала. После случившегося и он говорил о путче.

Многие в ГДР ожидали, что с окончанием эры Ульбрихта и приходом к власти Хонеккера повеет свежим ветром. И действительно, поначалу казалось, что в экономической и культурной политике обозначаются новые тенденции. Хонеккер практиковал коллективный стиль руководства, призывал высказывать другие мнения, даже вызывал на диалог. Но эти начатки нового были вскоре забыты. Хонеккер, как и его учитель Ульбрихт, был продуктом “реального социализма”. Всегда существовавшие при этом строе идеи реформирования не имели шанса на осуществление. Уже перед открытием VIII съезда при инструктировании делегатов указывалось на то, что “нет причины для обсуждения ошибок”, проблемы преодолеваются “в поступательном движении”. Такого рода пустые слова сопровождали нас до октября 1989 года. Любая попытка демократической дискуссии внутри партии подавлялась.

Понятен вопрос молодых нам, людям старшего поколения: почему мы, более или менее сопротивляясь, все же подчинялись этому стилю, противоречившему “ленинским нормам партийной жизни”? Я тоже должен поставить перед собой этот вопрос.

После подписания Московского договора политика разрядки в обоих германских государствах далеко еще не возобладала. Следовало преодолеть мощные внутри- и внешнеполитические препятствия, прежде чем удалось прийти к разумным отношениям между ГДР и ФРГ, а после трудных переговоров — и к заключению договоров между ними.

Наши источники в христианских партиях сообщали о различных тайных маневрах, с помощью которых предполагалось торпедировать политику Брандта и в конце концов добиться свержения его правительства. Важную роль Играло при этом взаимодействие консерваторов из министерства иностранных дел, промышленных кругов и шпрингеровских газет. Это заставляло Брандта быть осторожным в уступках восточной стороне. ГДР использовала наряду с прочим и различные представления о статусе Западного Берлина в качестве тормоза при переговорах о практических решениях, например о транзитных путях.

Москва по-прежнему с недоверием наблюдала за сближением германских государств, западные державы-победительницы также настаивали на своих правах, дополнительно осложняя проблему. Потребовались доверительное сотрудничество и большое дипломатическое искусство участников переговоров Бара и Фалина, для того чтобы склонить союзников к уступкам.

В октябре 1970 года совершенно неожиданно для непосвященных были вынесены за скобки противоположные позиции по берлинскому вопросу и начались вполне прагматичные переговоры о транзитном соглашении. Руководство СЕПГ так ошеломили новые директивы из Москвы, что два члена политбюро, находившиеся в Париже, совершенно не поняли поворота и следовали старым клише в берлинском вопросе. Пришлось поднять по тревоге сотрудников моей службы в Париже, чтобы растолковать обоим новые директивы.

В конце концов после полутора лет переговоров было разработано и подписано вместе с транзитным соглашением соглашение по Берлину, что означало окончание переговоров. Тем самым началась фаза нормализации отношений между двумя германскими государствами и Западным Берлином. В исторически короткий — двухгодичный — срок Вилли Брандту и его представителям удалось решающим образом переставить стрелки, определявшие будущий ход европейской истории.

Глядя назад, я, кажется, имею право сказать, что поставлявшаяся информация и контакты, осуществлявшиеся моей службой, по-своему, специфическим образом способствовали политике разрядки. Политическое руководство в Москве и те, кто руководил переговорами в ГДР, были так хорошо осведомлены о намерениях другой стороны, что могли реально оценивать возможности достижимого и неизбежные компромиссы.

Парафирование соглашения с ГДР в Берлине и присуждение Нобелевской премии мира Вилли Брандту в Осло почти совпали. По этому поводу я 11 декабря 1971 г. записал в своем дневнике: “Брандт произнес одну из своих речей, оказывающих сильное эмоциональное воздействие. Сегодня он сделал достойное внимания политическое заявление — с многочисленными идеями гражданина мира, которые заставляют прислушаться к себе и с которыми следует согласиться”. К нему вполне применимо утверждение Бисмарка: “Политика — не наука… Это искусство”.

Вот тогда-то над Брандтом и разразилась настоящая внутриполитическая буря. Представители землячеств, в том числе в собственной фракции, снова обвиняли его в предательстве, ведь он отдал немецкую землю полякам. “Доверенные лица” из министерства иностранных дел снабжали шпрингеровские газеты доказательствами тезиса о намерении Советского Союза поглотить Западный Берлин, для чего договоры и должны создать соответствующие условия.

Наши источники сообщали, что ХДС и ХСС, в особенности Штраус и Маркс, развернули многообразные и активные действия, чтобы побудить депутатов правительственной коалиции к голосованию против договоров и тем самым против Брандта. Мы получили надежную информацию о том, что позицию поменяли три парламентария от СвДП, в том числе бывший председатель партии Менде и социал-демократ, функционер одного из землячеств Герберт Хупка.

Так как оппозиция мало чего ожидала для себя от новых выборов, она сделала ставку на конструктивный вотум недоверия, с помощью которого ее кандидат Райнер Барцель должен был быть избран канцлером. Благодаря купленным голосам победа казалась ХДС — ХСС несомненной. Тем самым ратификация договоров была бы сорвана.

В Москве Брежнев поучал Хонеккера насчет эпохального значения договоров, ибо они на ближайшие двадцать пять лет обеспечивали мир в Европе. Правда, советский лидер снова предупреждал насчет намерений как Брандта, так и Барцеля подорвать устои ГДР. которая поэтому не должна оказаться в экономической зависимости от ФРГ. Но, чтобы спасти договоры, в данной ситуации следует поддержать Брандта.

С помощью контактов Германа фон Берга с Баром, Шютцем, Шпангенбергом, Алерсом и Флахом шел поиск путей политической помощи правительству Брандта. Хонеккер, став из Савла Павлом, выступал за еще более далеко идущие компромиссы в берлинском вопросе.

Политические акции не сулили большого успеха по сравнению с покупкой депутатов христианскими партиями. Я вспомнил о депутате из ХДС от Баден-Вюртемберга Юлиусе Штайнере, который превратился в ординарный источник информации и за это регулярно получал денежное вознаграждение. Из нашей кассы я выделил 50 тыс. марок, чтобы побудить его голосовать против вотума недоверия. Штайнер позже утверждал, что получил от Винанда 50 тыс. марок. Дело так никогда и не прояснилось, поэтому нельзя определенно ответить на вопрос, не получил ли депутат двойную оплату.

Перед голосованием вотума недоверия, которое должно было состояться 27 апреля 1972 г., стали известны имена еще четырех депутатов от партий правительственной коалиции, которые собирались голосовать против Брандта. Оппозиция в связи с этим демонстрировала уверенность в победе. Когда затем был объявлен результат голосования, оказалось, что ей, вопреки ожиданиям, не хватило двух голосов. Телевидение показывало озадаченные лица оппозиционных депутатов, растерянного Райнера Барцеля. По меньшей мере два депутата от ХДС проголосовали против собственной партии. Правительственные фракции ликовали. Только два депутата, казалось, оставались совершенно спокойными — Герберт Венер и Франц-Йозеф Штраус. Оба, конечно, были хорошо информированы о тайной борьбе за голоса, предшествовавшей голосованию. Кстати, поражение Барцеля освободило Штраусу путь для выдвижения собственной кандидатуры в канцлеры.

Несмотря на это поражение, правый союз не прекратил борьбы против договоров и продолжал использовать некорректные приемы. Министерство иностранных дел зарегистрировало пятьдесят четыре случая разглашения тайны в связи с формированием общественного мнения против “восточных договоров”. Но в конце концов и в самом ХДС возникли разногласия относительно оценки соглашений. При голосовании почти вся оппозиция воздержалась. “Да”, которое сказала договорам ровно половина депутатов, оказалось достаточным для их ратификации.

Когда Вальтер Ульбрихт умер 1 августа 1973 г., вскоре после своего 80-летия, Европа политически изменилась. Оба германских государства стали полноправными членами ООН. Хонеккер пересмотрел свою позицию по отношению к социал-демократии и принимал в замке Губертусшток Герберта Венера как нового друга.

В то же время меня встревожило сообщение о наблюдении, установленном за нашим важнейшим источником в Ведомстве федерального канцлера. Мы стали искать причины этого и приняли все возможные меры для защиты. После того как мы в буквальном смысле слова помогли предотвратить свержение Брандта, канцлер с нашей же помощью оказался в опасности. Правда, я еще не чувствовал, что девять месяцев спустя случится то, в чем меня обвиняют сегодня, — отставка Вилли Брандта после ареста нашего разведчика Гюнтера Гийома.

 

Тень канцлера

Три недели спустя после того, как Вилли Брандт стал канцлером, 21 октября 1969 г., шефу Ведомства федерального канцлера представился человек по имени Гюнтер Гийом. Гийом сделал стремительную карьеру во франкфуртской организации СДПГ и только что блестяще зарекомендовал себя в качестве помощника правого политика Георга Лебера, которому помог выиграть выборы в борьбе против более популярного представителя левого крыла Карстена Фогта. Шеф Ведомства федерального канцлера Хорст Эмке не нашел причины отказать тем, кто просил за Гийома, и новый сотрудник был зачислен вспомогательным референтом в новый отдел, отвечавший за контакты с парламентом, союзами, церковью и ведомствами. Не прошло и полугода, как он стал референтом, через год — старшим правительственным советником, подчинявшимся непосредственно руководителю Ведомства федерального канцлера.

Никто и представить себе не мог, что молниеносное восхождение целеустремленного и усердного социал-демократа Гийома обрадовало Главное управление разведки и его начальника Маркуса Вольфа куда больше, нежели шефа Гийома в Ведомстве федерального канцлера. И действительно, мы были все еще точно опьянены тем, на что не могли надеяться и в самых смелых мечтах, — внедрением одного из наших в непосредственное окружение канцлера.

Конечно, мы испробовали все средства для засылки шпионов возможно глубже в центральные правительственные круги Бонна, но никогда нам и в голову не приходило, что Гийом (псевдоним Ханзен) найдет путь в ведомство канцлера, хотя бы из-за строгой проверки, которой подвергались переселенцы из ГДР, если они представлялись в Бонне.

Как и десятки других молодых людей, Гюнтер Гийом и его жена Кристель в середине 50-х годов по поручению моей службы под своими настоящими именами отправились в Федеративную республику. Так как мать Кристель, голландка, к тому времени уже перебралась во Франкфурт-на-Майне, супругов миновали лагерь для беженцев и опрос западными спецслужбами. Они получили от нас задание искать источники в СДПГ и “вести” их, и с этой точки зрения казалось наиболее целесообразным вступление обоих в партию и активная работа в ней. При этом они добросовестно придерживались директивы строго представлять линию правого крыла СДПГ и именно там находить друзей.

Но мы не учли невероятного усердия и самоотдачи Гийомов в работе, благодаря чему они за короткое время продвинулись на более высокие ступени партийной иерархии, чем мы считали нужным. Мы не хотели, чтобы наши агенты, предназначавшиеся для руководства, оказались в свете прожекторов.

Супруги владели фотокопировальной мастерской во Франкфурте, и, кроме того, Гюнтер работал свободным фотографом. Кристель Гийом первой добилась успеха: в начале 60-х годов она стала руководителем бюро Вилли Биркельбаха. Он был особенно влиятельной фигурой социал-демократии, членом правления партии, депутатом бундестага и членом его важных комитетов, а также председателем социалистической фракции Европарламента и статс-секретарем земельного правительства Гессена. На его письменный стол попадали секретные документы НАТО, как, например, исследование “Картина войны” и материалы, связанные с планами на случай введения чрезвычайного законодательства.

В 1964 году Гюнтер Гийом стал оргсекретарем франкфуртской подокружной организации СДПГ, а в 1968-м — оргсекретарем фракции в городском собрании и его депутатом. Информацию он доставлял нам с помощью микрофильмов, вкладывавшихся в пустые сигарные гильзы, которые в лавке его тещи забирал курьер. В определенные дни и в условленное время мы выходили на односторонний радиоконтакт с Гийомом. После того как он и его жена сделали неожиданную головокружительную карьеру в СДПГ, визиты в ГДР стали неуместными, а контакты в Федеративной республике пришлось осуществлять еще осмотрительнее, чем прежде.

Следующим, чье доверие завоевал Гийом, был Георг Лебер. Это имело следствием то, что Лебер в качестве вознаграждения за победу на выборах, которую обеспечил наш человек, пообещал ему должность в Бонне и нашел ее. Мы оказались перед дилеммой: с одной стороны, такая перспектива была слишком уж хорошей, чтобы быть реальной, с другой стороны, Гийом как переселенец из ГДР мог бы стать объектом особенно пристального наблюдения со стороны БНД и Ведомства по охране конституции, попасть, чего доброго, под подозрение и в конце концов оказаться разоблаченным.

Мы рекомендовали нашим агентам-супругам вести себя спокойно и ни в коем случае не привлекать к себе внимания чрезмерным честолюбием. Оба выдержали проверку на благонадежность, причем Гюнтер — благодаря умному поведению во время критического опроса, которому его подверг Хорст Эмке. Многие годы спустя Хериберт Хелленбройх, в последующем руководитель БНД, свидетельствовал, что прошлое и образ жизни Гийомов проверялись в высшей степени придирчиво, но это не подтвердило возникавших расплывчатых подозрений. К удовольствию нового работодателя, Гийом сумел представить свое сотрудничество в прошлом с восточноберлинским издательством “Фольк унд Вельт” как непредосудительное с политической точки зрения. Сомневался только Эгон Бар, заявивший Хорсту Эмке, что он, может быть, и не прав насчет Гийома, но прошлое этого человека делает его принятие на работу в ведомство канцлера крайне рискованным. Предупреждение Бара осталось неуслышанным, как то угодно судьбе всех кассандр начиная с античных времен.

Гийом был не единственным переселенцем из ГДР, происхождение которого вызывало пристальное наблюдение со стороны Ведомства по охране конституции. Стоит только вспомнить о Гансе-Дитрихе Геншере, который до последнего времени не мог избавиться от свойственной жителям одной из земель Восточной Германии особенности произношения. Поэтому не удивительно, что поверили и Гийому, коль скоро были сняты первоначальные подозрения.

Некоторые члены СДПГ так до конца и не примирились с его усердием и постоянным присутствием на заднем плане, когда речь шла о темах, которые, собственно, не должны были интересовать Гийома. Другие были в принципе настроены против тех, кто достиг высокого положения, начав с нуля. Но в пользу Гийома говорили его ум и неустанное усердие, к тому же у него были мощные покровители. Так и получилось, что наш агент Ханзен попал в число самых близких Вилли Брандту людей.

Часто ставили вопрос: только ли благодаря одному Гийому моя служба была в состоянии наблюдать политику Брандта, политику, которая оценивалась очень противоречиво?

От источника в Ведомстве федерального канцлера, каким был Гийом, мы ожидали прежде всего своевременных сигналов на случай угрожающего обострения международной обстановки. Эта задача всегда оставалась дня Гийома важнейшей. Одновременно я указывал ему, что хотя от правительства во главе с Брандтом и не следовало ожидать отхода Федеративной республики от политики НАТО и гонки вооружений, однако вполне можно было представить себе шаги в направлении разрядки в Европе, которые заслуживали самого большого внимания.

Только в 1972 году Гийом оказался в непосредственной близости от канцлера. Он никогда не был знаком с документами о переговорах в Варшаве и Москве, которые готовились в очень узком кругу, часто без участия послов. Об этих процессах мы получали хорошую информацию от других источников, когда переговоры достигли той стадии, которая нашла отражение в документах.

Информация и оценки Гийома имели совсем иное значение, нежели секретные документы, доходившие до нас другим путем. Еще до начала работы в качестве референта Вилли Брандта Гийом входил в более узкий состав его рабочей команды. Готовый на контакты и усердный, он умел наилучшим образом использовать свои многообразные связи. Накануне переговоров между Брандтом и Штофом он вместе с другими источниками помог нам получить почти полную картину намерений и представлений федерального правительства. От него исходила инициатива первоначально не предусматривавшегося посещения канцлером бывшего концентрационного лагеря Бухенвальд.

В 1970 году Гийому было поручено создание правительственного бюро для проведения съезда СДПГ в Саарбрюккене. В качестве руководителя этого подразделения Ведомства федерального канцлера он отвечал и за контакт с ответственными сотрудниками БНД, за прием и дальнейшую передачу поступавшей информации и курьерской почты, доставлявшейся вертолетом. Сотрудники БНД быстро привыкли к тому, что Гийом, очевидно, пользовался доверием правительственных верхов. С согласия Ведомства по охране конституции он вскоре после этого получил и формальное разрешение на ознакомление с закрытой информацией высшей степени секретности.

Но для моей службы важнее всего было то обстоятельство, что свойственные Гийому аналитические способности и острота ума позволяли ему понимать и делать выводы, основываясь на которых мы с несомненностью устанавливали: “новая восточная политика” Брандта является хотя и противоречивой, но все же сменой курса внешней политики Федеративной республики. Его оценка восточной политики Вилли Брандта впоследствии оказалась совершенно правильной, и не будет преувеличением сказать, что он оказал воздействие на характер разрядки отношений между Федеративной республикой и ГДР, убедительно продемонстрировав волю к миру, свойственную Вилли Брандту.

Тем временем Гийом неудержимо продолжал делать карьеру. Петер Ройшенбах, руководитель избирательного штаба и референт по партии в ведомстве канцлера, сам стал кандидатом в бундестаг и поэтому предложил нашего человека в качестве своего преемника. Предложение было принято, и Гийом организовал предвыборную борьбу со свойственными ему эффективностью и осмотрительностью. День и ночь он как помощник, не знающий усталости, находился за спиной Вилли Брандта. Едва ли приходится удивляться, что таким образом он узнал вскоре о человеческих слабостях канцлера, несмотря на то что Гийом и не имел поручения информировать нас об этих аспектах частной жизни политика.

Выборы 1972 года принесли коалиции СДПГ — СвДП неожиданную победу. Сотрудники моей службы, знавшие Гийома, восхищались им, глядя на экраны телевизоров, где его можно было видеть, — усталого, но счастливого помощника Вилли Брандта в предвыборной кампании. В день избирательного успеха было принято решение оставить Гийома рядом с канцлером. С 1 января 1973 г. он был приставлен к канцлеру в качестве личного референта по партийным вопросам и с тех пор участвовал как в заседаниях правлений партии и фракции, так и в совещаниях заведующих отделами правления партии. Благодаря этому у него появилась возможность заглядывать куда глубже за кулисы правящей партии, чем могло позволить ему содержимое канцлерского чемодана для документов, который Гийом оберегал во время поездок шефа. Как едва заметный и немногословный свидетель многих бесед, которые Брандт охотно вел в узком кругу, Гийом узнавал часто гораздо более важное, чем это позволяли сделать бумаги. Его общее задание, как и прежде, заключалось в немедленных сигналах о возможном обострении международной обстановки, в информации о подготовке Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе и о позиции федерального правительства относительно переговоров по разоружению между США и СССР, а также в использовании любой возможности узнать больше о подлинных намерениях США. Гийом выполнял это поручение по мере сил, правда, уже не особенно долго.

Осенью 1972 года во время встречи со своим инструктором из ГДР был арестован один из наших старейших источников в Западном Берлине, сотрудник Восточного бюро Объединения немецких профсоюзов Вильгельм Гронау. По служебным делам Гронау и Гийом имели контакты друг с другом, не зная о разведывательной подоплеке деятельности друг друга. Тот факт, что Гронау однажды предложил нам при случае иметь Гийома в виду как стоящего кандидата, я мог рассматривать только как иронию судьбы или как подтверждение теории, доказывающей, хотя и чисто эмпирически, что люди, которых всеми силами удерживают на расстоянии друг от друга, обязательно войдут в контакт.

После ареста Гронау Ведомство по охране конституции проверило Гийома, что показалось мне тогда само собой разумеющимся. Чего я не мог знать, так это того, что некий сотрудник названного ведомства начал ломать голову над фамилией Гийома и связывать друг с другом следы, казавшиеся до сих пор безобидными. Не позже марта 1973 года Ведомство по охране конституции идентифицировало Гийома как шпиона ГДР. В конце мая был информирован министр внутренних дел Геншер, уведомивший вслед за тем Брандта. Но как и в каком объеме он это сделал, до сих пор остается тайной.

Будто ничего не случилось, Гийом оставался близким доверенным сотрудником Брандта и в конце июня сопровождал его в отпуск в Норвегию, где выполнял на протяжении многих недель задачи личного референта и руководителя канцелярии. Через его руки проходила вся переписка. Есть снимки, сделанные телевидением, на которых можно увидеть Гийома за прибором для дешифровки, читающего только что пришедшую телеграмму. Рут Брандт и Кристель Гийом подружились и гуляли вместе с детьми, если мужья не могли отдохнуть.

В это время в Хельсинки готовилось Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе, и из той информации, которую доставлял нам Ханзен, мы могли сделать вывод, что США опасались единоличных акций своих европейских партнеров в обстановке политики разрядки, за которыми мог последовать отход от оборонительного союза. Поэтому они настаивали на заключении Атлантической хартии, в которой государства — члены НАТО должны были подтвердить главенствующую роль США. Конфиденциальные переговоры между Никсоном и Брандтом, между министром иностранных дел Шеелем и госсекретарем Киссинджером, в свою очередь, раздражали других партнеров по НАТО, прежде всего французов, чувствовавших себя обойденными.

Гийом сумел скопировать три особенно важных документа. Первым было письмо, которое 3 июля Ричард Никсон направил Вилли Брандту, с просьбой побудить французов подписать хартию. Письмо с пометкой “личное” заканчивалось написанным от руки приветствием Никсона. Вторым — подробный отчет Вальтера Шееля из Вашингтона о его доверительных беседах с Никсоном и Киссинджером, в которых он предостерегал их от попыток шантажировать европейские государства — члены НАТО, а американцы заявили, что Советский Союз достиг такого прогресса в области военной техники, при котором без технологического довооружения НАТО нанесение первого ядерного удара со стороны Атлантического союза останется за пределами возможного. Третьим документом было сообщение Эгона Бара, который советовал Брандту не поддаваться давлению американцев, ставя на карту хорошие отношения с Францией.

Разногласия внутри НАТО продолжали обостряться. Из документов можно было узнать, что Великобритания не хочет находиться под опекой США, а французский министр иностранных дел Мишель Жобер сравнивал американцев с пожарными, которые сначала устраивают поджог, чтобы потом иметь возможность тушить пожар, делая красивые жесты.

Брандту надо было реагировать и передать своему министру иностранных дел сформулированную позицию, но проект его советника Бара так мало соответствовал представлениям канцлера, что он час за часом редактировал документ зеленым фломастером. Когда канцлер передал переписанный вариант Гийому, чтобы тот послал его в Бонн, Гийом притворился, что документ настолько неразборчив, что его надо сначала перепечатать. Никому и в голову не пришло спросить, где остался оригинал.

Во время процесса представитель обвинения вменял в вину Гюнтеру Гийому, что он нанес сильный ущерб позиции НАТО в отношениях с Советским Союзом. Дословно это звучало следующим образом: “Сообщения достоверно позволяли быть в курсе разногласий, возникших между США и их европейскими партнерами по НАТО во время переговоров об атлантическом заявлении. Они позволяли увидеть, сколь далеко идущими и обширными были предложения США и с каким недоверием и скепсисом воспринимали их Франция, Великобритания и Федеративная Республика Германия. Они показывали, сколь мало были едины эти государства в своих представлениях о содержании и целях такого заявления и о процедуре его обсуждения… В целом сообщения давали картину рассорившихся партнеров по союзу, утративших единство по принципиальным вопросам, партнеров, взаимное доверие между которыми упало до минимума… Информация, черпаемая из телеграфной переписки, должна была сохраняться в тайне от Советского Союза как ведущей державы Варшавского договора, чтобы отвести опасность причинения тяжелого ущерба внешней безопасности Федеративной Республики Германии. Обладание ею могло уменьшить в глазах Советского Союза силу устрашения НАТО, которая при достоверной решимости стран — членов союза к коллективной обороне является предпосылкой настоящей союзнической солидарности и стратегического равновесия военных сил. Это могло побудить Советский Союз в его политических и военных расчетах принять целенаправленные меры с целью усиления эрозии западного союза, начавшего, конечно же, утрачивать прочность, и затем перевести эти меры в политическое давление”.

Примерно так и Гийом описывал происходившее в своих воспоминаниях, рассказывая о том, как святая святых боннского правительства с его помощью оказалась во владении святая святых Восточного Берлина. Иными словами, он был твердо убежден в том, что копии документов, которые он изготовил, действительно были доставлены курьером в Восточный Берлин.

Эта точка зрения распространена до наших дней. Но, как нередко бывает, и в этом случае истина выглядит совершенно по-иному. Мы узнали о содержании норвежских документов только тогда, когда они стали материалом процесса против супругов Гийом. Причиной послужило то, что мы не получили катушек пленки с копиями документов, которые Кристель Гийом передала своему курьеру Аните. Уже вскоре после отпуска в Норвегии Кристель Гийом не могла отделаться от ощущения, что за ней и Анитой ведется слежка. Вначале мы думали, что она видела пресловутых “белых мышей” — нередкого спутника всякой разведывательной деятельности, но скоро пришлось убедиться в обратном. Когда Кристель Гийом встретилась с Анитой в одном боннском ресторане, чтобы передать ей копии, за столиком поблизости уселись двое мужчин, и Кристель вдруг краем глаза увидела, как из полуоткрытого портфеля одного из них выглянул объектив фотоаппарата. К счастью, пленки уже были в других руках. Обе женщины еще немного поболтали и распрощались.

Нашему курьеру, однако, не удалось избавиться от преследования — ни в Бонне, ни позже в Кёльне, и в конце концов она, выбрав меньшее зло, бросила пакетик с моста в Рейн, в водах которого он навсегда и исчез. Таким образом, в ходе процесса Гийома предполагалось, что документы попали к нам. Гийом подтверждал эту версию, а я молчал, так как считал до поры до времени целесообразным избегать впечатления, что в этом деле могут быть различные точки зрения.

Одна из разновидностей профессионального риска, с которой сталкивается начальник разведки, состоит в том, что ему обычно не верят, когда он говорит правду. Даже принимая во внимание эту опасность, я могу заверить, что все поиски норвежских документов в наших архивах были бы бесполезны — не потому, что их уничтожили в 1989 году, а потому, что они не попали к нам в руки.

Я уже упомянул о том роковом обстоятельстве, что в связи с делом Гронау один из чиновников Ведомства по охране конституции вспомнил о фамилии Гийом, которая ему уже встречалась в связи с другими делами о шпионаже… Серьезнее всего было то, что инструктор из нашей службы; арестованный в Западном Берлине вместе с Гронау, в нарушение всех правил конспирации имел при себе записку, на которой среди прочего была и фамилия Гийом, чтобы не забыть порекомендовать Гронау остерегаться Гийома и прекратить все попытки сближения с этим человеком, продиктованные интересами нашей службы.

Может быть, все это еще не привело бы к катастрофе, будь у нашего агента записана какая угодно добрая немецкая фамилия, вроде Майера или Шульце. Может быть. Но судьба неумолимо следовала своему ходу, когда проникшийся недоверием чиновник в один прекрасный день разговорился с коллегой, занимавшимся случаями неидентифицированных приемов телеграмм. Я должен пояснить, что в 50-е годы моя служба применяла советскую систему шифрования до тех пор, пока мы не узнали, что западные службы раскрыли ее с помощью электронных средств и могли не только расшифровывать телеграммы, но и классифицировать их по адресатам. Мы сразу сняли систему с применения и проверили, насколько наши люди в Федеративной республике подвергаются опасности из-за рассылаемых нами телеграмм. Анализируя дело Гийомов, мы пришли к выводу, что телеграммы, адресовавшиеся им в начальный период работы, не позволяли сделать выводы об их идентичности. Правда, мы так не думали бы, знай тогда, на какой незащищенной позиции однажды окажутся супруги. Кроме того, мы забыли учесть поздравления с днями рождения и Новым годом, которые наша служба, как правило, посылала своим сотрудникам.

Во время разговора двух контрразведчиков в столовой сотрудник Ведомства по охране конституции, занимавшийся невыясненными радиопереговорами, вспомнил об одном из таких случаев, касавшемся агента, фамилия которого начиналась на Г., который активизировался в конце 50-х годов, имел контакты в СДПГ и должен был быть достаточно значительным, чтобы получать поздравительные телеграммы из Восточного Берлина.

Чиновник взял дело с телеграммами и сравнил даты поздравлений с днями рождения семьи Гийомов. С этого момента все стало ясно. Оставался лишь вопрос, как действовать дальше, чтобы избежать дополнительного ущерба и получить юридически неуязвимые доказательства. Обсуждались две возможности — тотчас же арестовать чету Гийом, чтобы возможно быстрее иметь доказательства, или оставить Понтера на своем посту, наблюдая за супругами, и таким способом уличить их в разведывательных связях. Было решено избрать второй способ. Сначала велось наблюдение за Кристель Гийом, основывавшееся на верном предположении о том, что связь с курьером, а значит, и Центром, шла через нее. Кроме того, контрразведчики надеялись схватить ее при передаче материала курьеру и таким образом заполучить необходимые доказательства.

История осложнялась тем, что в то время отнюдь не всех членов правительства Федеративной республики заботила удачная политическая карьера канцлера. Ничем другим нельзя объяснить, почему с момента появления более чем обоснованного подозрения в отношении супругов Пшом как агентов ГДР до ареста обоих не предпринималось в течение года ничего, чтобы защитить канцлера.

29 мая 1973 г. президент Федерального ведомства по охране конституции Гюнтер Ноллау информировал министра внутренних дел Геншера о деле Гийома. Позже оба дали комитету по расследованию противоречивые сведения о том, что они оба говорили тогда. Геншер и шеф его канцелярии Клаус Кинкель утверждали, что Ноллау имел в то время только недоказанное подозрение. Когда же Геншер сообщал Брандту о разговоре с Ноллау, о подозрении в шпионаже и о предложении оставить Гийома на своем посту, он, вероятно, сформулировал все столь расплывчато, что Брандт мимоходом принял информацию к сведению, не особенно над ней задумываясь. Брандт пишет в своих воспоминаниях, что он не придал этому подозрению большего значения, чем всем подобным подозрениям, о которых ему в бытность правящим бургомистром Западного Берлина докладывали чуть ли не ежедневно и которые в конце концов почти всегда оказывались безобидными. Тот факт, что во время его отпуска в Норвегии контрразведка ничего не предприняла, он привел в подтверждение своего взгляда.

В свою очередь, Ноллау до самой своей смерти резко оспаривал версию Геншера и настаивал на том, что он со всей подобающей четкостью предупреждал о Гийоме. Тем не менее вину возложили на него, и по завершении расследований президенту Федерального ведомства по охране конституции пришлось уйти в отставку.

Расхождения в показаниях министра внутренних дел и главного защитника конституции вызвали не только в Бонне подозрение, что посвященные сознательно “подставили” Брандта. По окончании расследований Ноллау был объявлен виновником случившегося. Так как он и его покровитель Венер умерли, Геншер и Кинкель остались единственными, кто мог бы пролить свет на это дело. Их высказывания по данному вопросу во время процесса против меня в 1993 году мало что проясняли и ограничивались в основном тем, что Ноллау информировал их только о “смутных подозрениях”.

Факт переговоров честолюбивого Геншера, которые он в связи с правительственным кризисом уже вел с руководителем оппозиции Гельмутом Колем о создании коалиции ХДС — СвДП, столь же мало является тайной, как и то, что канцлер не получил четко выраженной поддержки ни от партнеров по коалиции, ни в рядах собственной партии, когда рядом с ним был разоблачен шпион. Но предположим, что Геншер и Ноллау, руководствуясь соображениями, вполне достойными уважения, решили ничего не предпринимать и только наблюдать за Гийомом, чтобы таким образом собрать доказательства против него. Тогда они не должны были бы позволить нашему человеку хоть на день дольше находиться в столь непосредственной близости от федерального канцлера, и для меня остается загадкой, как Геншер мог допустить нечто подобное.

Неопровержим тот факт, что Федеральное ведомство по охране конституции, наблюдавшее за четой Гийом до дня их ареста, не смогло предъявить никаких новых улик, и столь же не вызывает сомнения то обстоятельство, что посвященные считали целесообразным позволить шпиону на протяжении целого года беспрепятственно действовать бок о бок с канцлером и получать доступ к государственным тайнам. Верно, что мы заложили фитиль, но другие преспокойно позволили ему гореть, вместо того чтобы сразу же потушить огонь.

Геншер знал, конечно, о двойственной роли своего ведомства в деле Гийома, ведь после ареста супругов он заявил в бундестаге, что раскрыт широкий круг агентов, — только так можно было хоть сколько-нибудь правдоподобно объяснить годичное наблюдение. Единственный изъян этого красивого объяснения заключается в том, что оно выдумано от А до Я. Супружеская пара из Бонна, с которой дружили Гийомы, и западноберлинский зубной врач, с которым они познакомились во время отпуска, должны были расплачиваться за выдумку о зловещем “круге” и оказались за решеткой без всякой правовой основы, прежде чем их тайком и без огласки выпустили из тюрьмы.

После того, как Кристель сообщила нам, что за ней ведется слежка, мы приказали супругам прекратить всякую разведывательную деятельность и убрать из дома весь изобличающий их материал. Почему мы тогда не отозвали их?

Мы обстоятельно обсуждали с Гюнтером и Кристель, какие действия были бы наиболее целесообразными. С одной стороны, им не следовало подвергать себя ненужному риску, с другой — неуклюжие действия тех, кто наблюдал за ними, поддерживали в нас иллюзию, что наблюдение — часть обычной проверки. Георг Лебер, ставший тем временем министром обороны, предложил жене своего незабытого помощника на выборах должность в приемной министерства. Кристель подала туда документы, и это объясняло в наших глазах, почему она, как и другие соискатели такого места, подвергалась наблюдению и почему наблюдатели не особенно утруждали себя, ведя слежку.

Тем не менее история эта оставила у нас неприятное чувство, и мы предложили супругам подготовиться к возвращению в ГДР, как только они сочтут себя в опасности. Но оба они не видели причин для такого шага. Так и возник компромисс, который состоял в том, что мы решили заморозить их разведывательную деятельность до лучших времен и относиться внимательнее к слежке со стороны западногерманских ведомств. Для установления связи мы согласовали несколько надежных вариантов, которые следовало использовать только в случае крайней необходимости.

Когда развитие событий дошло до момента, о котором я только что рассказал, я информировал министра Мильке. Обычно я принимал решения самостоятельно, но, если деятельность моей службы затрагивала намерения политического руководства, я посвящал в события министра. Ввиду политической значимости дела Гийома мне казалось целесообразным поступить именно так. Мильке согласился с моей оценкой и одобрил мои действия. Мне представляется маловероятным, что он тогда проинформировал о происходившем Хонеккера или кого-либо еще.

Затем до февраля 1974 года не происходило ничего, что обращало бы на себя внимание. Поэтому Кристель и Гюнтеру Гийом предложили возобновить свою деятельность. Я из осторожности отверг это предложение, по крайней мере до осени.

В апреле Гюнтер Гийом был в отпуске в Южной Франции, и там ему бросилось в глаза, что его преследуют моторизованные стаи немецких и французских наблюдателей. Когда он через Париж и Бельгию ночью возвращался домой, эскорт внезапно исчез. Потеряли ли его из виду? Прекратилось ли наблюдение? Почему он не использовал возможность бегства, пока она еще была? Вопреки нашей договоренности о его поведении в таком случае, Гийом решил продолжить путь в Бонн, чтобы не оставлять в неизвестности жену и сына. Этого нельзя было делать.

Сообщение о том, что Кристель и Гюнтер Гийом арестованы 24 апреля 1974 г., застигло меня врасплох в не меньшей степени, чем Вилли Брандта, только что вернувшегося после официального визита на Ближний Восток. Еще сильнее сбивала с толку информация о том, будто Гийом при аресте повел себя совсем не так, как подобало бы агенту. Утверждалось, что, когда полицейские позвонили в дверь, чтобы предъявить ему ордер на арест, он воскликнул: “Я гражданин ГДР и ее офицер — считайтесь с этим!”

Услышав это, я не поверил своим ушам. Поступив таким образом, Гийом признал себя виновным прежде, чем ему было предъявлено обвинение. Сделав такое заявление, он избавил боннскую контрразведку и ведомства, осуществляющие уголовное преследование, от трудностей, связанных с поисками доказательств, и освободил от необходимости устраивать мучительный спектакль, в который превратился бы процесс без обоснованных доказательств. В начале 1974 года Ведомство по охране конституции представляло генеральному федеральному прокурору информацию, которой оно располагало уже в начале 1973 года, чтобы начать процесс, но тот отказался. Несколько недель спустя его преемник Зигфрид Бубак счел, вероятно, перспективным продлить расследование и наблюдение. Так и возник эскорт, сопровождавший Гийома во Франции.

После возвращения Гийома в ГДР, семь лет спустя, я не мог не спросить его, что побудило его сделать столь роковой шаг. Он сказал, что может объяснить свою реакцию обстановкой раннего утра и всепоглощающей мыслью о своем сыне Пьере, которого он любил всей душой. Он всегда страдал из-за того, что сын не знал его настоящего, видя только то, что предназначалось для Федеративной республики. Пьер считал отца предателем дела социализма и правым социал-демократом, вроде Георга Лебера. Может быть, неосознанное желание оправдаться перед любимым сыном и толкнуло его на необдуманные слова.

Это была непростительная ошибка. Разведчику всегда приходится считаться с возможностью ареста, поэтому наших людей тщательно обучали, готовя к такому случаю. Мы внушали им, чтобы они не говорили ничего, кроме имени, адреса и даты рождения, требовали известить представительство ГДР в Бонне, а в остальном хранили непроницаемое молчание. Таким образом бремя доказательства ложилось исключительно на соответствующие органы Федеративной республики.

Уже во время первых допросов Гийома спросили, что ему известно о частной жизни Брандта. Так как он молчал, опрос сконцентрировался на чиновниках из боннской группы обеспечения безопасности, которая постоянно сопровождала канцлера в поездках. Следовательно, детали частной жизни Брандта стали известны общественности не от Гийома, а от сотрудников западных служб безопасности. Это и побудило руководителя Федерального уголовного розыска Хорста Герольда информировать министра внутренних дел Геншера, тогда как Ноллау уведомил Герберта Венера. Ноллау записал в данной связи: “Если Гийом во время судебного разбирательства выложит на стол эти пикантные детали, федеральное правительство и федеральный канцлер будут посрамлены до крайности. Но если он ничего не скажет, то ГДР, которой, конечно, Гийом также сообщил обо всем этом, получит средство унижать любой кабинет Брандта и СДПГ”.

Когда Гийом в тюрьме узнал о давлении на Брандта, он сделал для протокола заявление о том, что с его стороны не будет никаких высказываний о частной жизни канцлера. Указывая на предшествующую роль следственных ведомств, он заявил также, что больше не даст показаний.

Гийом тяжело расплачивался за свои ошибки долгим тюремным заключением. Он до последнего гордо молчал и не поддался искушению выдать известную ему информацию, сократив тем самым срок заключения. Тогда он писал мне из следственной тюрьмы: “То, что… объясняется моим неправильным поведением, здесь не дает мне покоя. Если это возможно, я прошу партию и Вас как моего начальника простить мою вину. Если Вы спросите, почему я не воспользовался возможностью бегства еще во Франции, то могу ответить только, что шанс на это был очень мал и я не хотел действовать как трус”.

Гийом осознал свои ошибки, но как он рассматривает их относительно меня и моей службы? Разве мы повели себя не серьезно при первых признаках наблюдения? Истерические акции слежки имели место достаточно часто, и в ходе их самой тщательной проверке подвергались тысячи ни в чем не повинных людей.

В деле Гийомов мы были введены в заблуждение как дилетантской манерой наблюдения, так и тем, что нашего человека не удалили из ближайшего окружения канцлера. Мы и представить себе не могли, что у службы безопасности нервы окажутся настолько крепкими, чтобы со спокойной душой оставить шпиона на столь важном посту. В остальном же взгляд Вилли Брандта на случившееся немногим отличался от моего, ибо он писал в своих мемуарах: “Если существовало тяжелое подозрение, то нельзя было оставлять агента в непосредственной близости от меня, его следовало перевести на другое хорошо наблюдаемое место или даже повысить. Вместо того чтобы защитить канцлера, его сделали агентом-провокатором спецслужбы собственной страны”. К этому ничего не добавишь.

Непростительная ошибка, в которой я должен упрекнуть себя и своего сотрудника, была другого рода. Исследуя источники потенциальной опасности для семьи Гийом, мы забыли о радиограммах конца 50-х годов, хотя и знали, что их расшифровали. Мы просто не придали им значения и были пробуждены от глубокого сна только разбирательством по делу Гийома, во время которого они стали предметом обстоятельного рассмотрения. Здесь-то мне и пришло на ум пророческое предупреждение Черчилля: “Очень полезно достаточно рано делать ошибки, на которых учатся”. К сожалению, мы в данном случае сделали свои ошибки так рано, что извлеченные из них уроки оказались преданы забвению.

После многомесячного разбирательства Верховный земельный суд в Дюссельдорфе приговорил Кристель Гийом и Гюнтера Гийома, соответственно, к восьми и тринадцати годам тюремного заключения. Оба восприняли приговор спокойно, не изменившись в лице.

Для их сына Пьера наступило ужасное время. Его отец писал мне письма, в которых настоятельно просил позаботиться о подростке и сделать из него молодого человека, которым могла бы гордиться ГДР. Сделать это было не так просто, как могло показаться. Иногда у меня создавалось впечатление, что для воспитания Пьера впору создавать отдельное подразделение. Ведь он вырос в окружении, где господствовал антиавторитарный и индивидуалистический образ мышления. Мы с трудом нашли школу, в которой воспитывались дети функционеров ГДР, и устроили в нее Пьера. Но он не смог приспособиться и не нашел там друзей. Вскоре после этого, к нашему ужасу, он заявил, что хочет назад, в Бонн, так как там у него подруга. Каждый раз, когда он посещал отца в тюрьме, мы видели, что он не прочь навсегда остаться на Западе.

В отчаянии мы испробовали все средства, чтобы сделать жизнь в ГДР привлекательной для юноши. Мы оплатили ему фотографическое оборудование и помогли устроиться в один из лучших журналов, который только можно было найти. Его близкая подруга была дочерью одного из офицеров моей службы, и мы собирались уже с облегчением вздохнуть, как я узнал, что Пьер и его новая невеста подали заявление на выезд. Нам осталось только разрешить им уехать. Разочарование Гюнтера было очень глубоким. Только через много лет отец и сын смогли нормально поговорить, но Гюнтеру Гийому жить оставалось уже недолго.

По нашему указанию Гийомы молчали в тюрьме, в то время как мы ломали голову над тем, каких агентов можно было предложить Западу на обмен. Отставка Брандта в мае 1974 года существенно осложнила нашу позицию, так как его преемник Гельмут Шмидт неоднократно заявлял, что Гийом должен отбыть свое наказание до последнего дня. Дело стало “горячим”, и не только немцы, но и их большие друзья на Востоке и Западе рисковали обжечь об него пальцы. Все наши надежды уже вскоре обменять его на западного шпиона оказались несбыточными. Фидель Кастро отказался выпустить в порядке обмена агента ЦРУ Ханта, Советский Союз не был готов освободить еврейского диссидента Анатолия Щаранского, которого КГБ представлял агентом и опасным врагом государства даже тогда, когда всякий знал, что речь шла лишь о том, как удачнее спасти свое лицо.

Так обмен срывался год за годом, и Гюнтер Гийом, несомненно, страдал в заключении. Незадолго до Рождества 1980 года произошел обмен, и пакет с разведчиками обеих стран был зашнурован. В Восточный Берлин прибыли Рут и Норберт Мозеры, Герлинде и Хаген, но ни Кристель, ни Гюнтер Гийом не входили в число избранных.

Наконец в марте 1981 года была обменена Кристель Гийом. Один из западных шпионов, обмененных на нее, после своего возвращения домой недвусмысленно дал понять, что западные агенты, долгие годы томящиеся в тюрьмах ГДР, приветствовали бы какое-либо действие в их пользу. Очевидно, это обращение было услышано. Канцлеру Шмидту пришлось действовать против собственного желания, и 1 октября 1981 г. Понтер Гийом прибыл в ГДР, которую он покинул двадцать пять лет назад, выполняя задание. Время и условия заключения сделали свое дело, но чувствовалось, что человек, которого я принял в свои объятия, внутренне был тем же, с которым мы простились четверть века назад.

Приехала и Кристель поприветствовать мужа, и тяжелый кризис, в котором оказался их брак еще задолго до ареста обоих, на миг был забыт. Следующие дни были для них нелегкими: я знал, что Кристель Гийом не хотела возвращаться к мужу, тогда как он все еще цеплялся за любую возможность переубедить ее.

Ближайшее время обещало быть нелегким и для меня, так как я мог представить себе, что Гийом в качестве вознаграждения за все, что он претерпел, ожидал, конечно, особенно интересного поста в Главном управлении разведки, например должности ведущего офицера по руководству агентами из ФРГ. Но слишком долго он был не у дел. Когда я, советуясь с его врачом, заметил в шутку, что работу члена политбюро Гюнтер вряд ли потянет, тот сухо ответил: “Какая разница, еще одним таким больше или меньше”.

Из-за болезней почек и системы кровообращения Гийом нуждался в постоянном наблюдении, и одна медсестра заботилась о нем в качестве сиделки. Они со временем сблизились, через какое-то время поженились и переехали за город. В середине 1995 года после долгой болезни Понтер Гийом умер. Я был на его похоронах на кладбище в Марцане. В последнюю минуту перед началом краткой траурной церемонии открылась дверь и в нее проскользнула тонкая фигурка. Я надеялся, хотя и кривил при этом душой, увидеть Кристель или Пьера, но это была вторая жена Гийома Эльке, которая внесла свет и любовь в последние годы его жизни. После речей мы вышли на кладбище, где гроб опустили в могилу, и я в знак прощания бросил туда красную розу.

Сегодня еще многие полагают, что устройство Гийома на работу в Ведомство федерального канцлера было самым большим моим успехом. Многие приверженцы Вилли Брандта не могут простить мне причастности Гийома к отставке канцлера и видят во мне главного виновника его ухода. Поэтому я повторяю, что дело Гийома было для моей службы самым тяжелым поражением. Я никоим образом не хотел отставки Брандта: даже с тогдашней точки зрения это мог быть только гол в собственные ворота ГДР. Я был и остаюсь твердо убежденным в том, что дело Гийома было не причиной, а только поводом для отставки Вилли Брандта 6 мая 1974 г. Сам Брандт говорит в своих воспоминаниях, что раскрытие шпиона в его непосредственном окружении не должно было стать причиной его отставки.

Вилли Брандт пал жертвой непримиримых противоречий внутри своей партии и кризиса доверия по отношению к ее руководству, вызванным отсутствием равновесия во властном треугольнике, который состоял из него, поборника партийной дисциплины Герберта Венера и министра финансов Гельмута Шмидта. Я давно знал из сообщений Гийома, что враги Брандта внутри правительства при определенных условиях могли стать опаснее шпионов, которых внедряли в его окружение. Самым влиятельным оппонентом Брандта был, несомненно, Герберт Венер, упрекавший канцлера в нерешительности и слишком большой готовности к компромиссам. В письме от 11 июня 1974 г. Гийом писал мне о Шмидте: “Гельмут Шмидт попытается воздействовать на избирателей как “канцлер экономики”, а на социал-демократов — с помощью угрожающих пророчеств. (Он) будет господствовать над омоложенным кабинетом с помощью бюджета, а посредством экономической и валютной политики оказывать сильное влияние и на внешнюю политику…”.

Брандт в высшей степени недоверчиво относился к Венеру и его контактам с Востоком. С подозрительностью, которая граничила с манией преследования, Брандт обвинял Венера в соглашениях с нами, заключавшихся за его спиной. Нет сомнений в том, что руководство СДПГ с 50-х годов было информировано о доверительных контактах Венера с политиками ГДР, но степень информированности об этом Вилли Брандта остается неясной. Антипатия Брандта к Герберту Венеру приводила его даже к утверждению о том, что между ним и Эрихом Хонеккером существовал заговор с целью свержения канцлера. Это доказывает, сколь неустойчивой была тогда ситуация в руководстве СДПГ, где кинжал, спрятанный под одеждой, представлялся, очевидно, самой обычной вещью. Из окружения Брандта можно вновь и вновь слышать, что позже он даже пытался объяснить недружественное отношение Венера к нему в момент отставки тем, будто Хонеккер получил от Главного управления разведки магнитофонные записи с пренебрежительными замечаниями канцлера в адрес Венера и передал их последнему.

В свою очередь, Венер ставил Брандту в упрек его истории с женщинами да и вообще его доверчивость, которую считал неподходящей чертой для государственного деятеля. Когда разоблачили Гийома, Венер оказался первым, кто использовал ситуацию. Он заявил канцлеру, что, если Гийом сделает достоянием гласности то, что ему известно об образе жизни Брандта, разразится скандал. Кроме того, Венер попытался убедить канцлера, что правительство ГДР может попробовать шантажировать его с помощью этой информации, хотя я не могу представить себе, что Венер хоть в малой степени верил в такую чушь. Во-первых, подобные действия не пошли бы на пользу ГДР; во-вторых, Венер слишком хорошо знал Хонеккера и его пуританство, чтобы понимать, что этого никогда не случится; в-третьих, я считал и считаю, что сведениями о личной жизни можно шантажировать только слабонервных людей, к числу которых Брандта не отношу.

Гельмут Шмидт, который давно жаждал занять пост Брандта, вел себя не столь враждебно, как Венер, но также не вступился за канцлера, оказавшегося под ударом. Так ближайшие товарищи по партии оставили канцлера в горьком сознании того, что он не только был обманут шпионом, но и лишен поддержки соратников, наблюдавших за ним с недоброжелательством и со злорадством. Единственным выходом в этой ситуации ему могла представляться только отставка.

Менее понятной, чем горечь разочарования, испытываемая Вилли Брандтом, была для меня ханжеская возня некоторых политиков как на Востоке, так и на Западе, делавших вид, будто агент в непосредственной близости от главы правительства — непостижимое нарушение международных нравов. Может статься, наступят когда-нибудь времена такой зрелости и цивилизованности, что можно будет подумать о создании запретных зон вокруг глав государств и правительств, но до сего дня с обеих сторон не наблюдалось такой щепетильности.

Разумеется, Брежнев и Хонеккер высказали свое огорчение в связи с делом Гийома. Но если Хонеккер действительно, как утверждают, сказал Гельмуту Шмидту, что он распорядился бы о немедленном отзыве супругов Гийом, знай он об их существовании, то я могу только удивляться. Такого рода приказ Хонеккера до меня не доходил. Политики, как и разведчики, знают, что разведывательные акции, насколько возможно, не должны вредить политике. Во времена разрядки эта посылка важнее, чем когда бы то ни было. Тем не менее давление на Главное управление разведки в этот период стало особенно сильным. От нас требовали надежного контроля ситуации, связанной с опасностью продолжавшейся гонки вооружений и всеми признаками возможного обострения международной обстановки или конфронтации между блоками, причем рекомендовалось делать это предпочтительно внутри правительственной верхушки и руководства НАТО. А это означало не что иное, как помыть шкуру медведя и при этом ее не замочить.

Человек с улицы, будь то на Востоке или на Западе, любил Вилли Брандта как канцлера мира и откровенно выражал свое недовольство его вынужденной отставкой. Улица в Нойштрелице была переименована в честь бывшего канцлера с помощью рукописной таблички, в Эрфурте предательство, жертвой которого он пал, клеймили гневные плакаты, в Гюстрове почта перехватила телеграмму соболезнования, в которой три молодые женщины ободряли Брандта и выражали надежду, что его преемник продолжит его дело.

Я лично попросил извинения у Вилли Брандта. Я смог оценить человеческое величие этого политика, когда он незадолго до своей смерти в 1992 году выступил против моего уголовного преследования. Встретиться с ним мне было не суждено: Брандт полагал, что это всколыхнет в нем слишком много болезненных воспоминаний.

 

Яд предательства

Борьба секретных служб друг против друга, вербовка и перевербовка агентов, заманивание перебежчиков одной стороной и последующее их преследование другой может показаться постороннему грязным и в сущности бессмысленным занятием. Для секретных служб противоборство с противной стороной является пиком их деятельности: внедрение в сферу службы противника — ее венцом, а проникновение противника в твою службу — обескураживающим поражением.

В психологическом плане секретную службу по принципу ее построения можно сравнить с племенем или кланом: отдельных индивидуумов объединяют общая цель и чувство равнозначности. У секретных служб социалистических государств это чувство служения общему делу усиливалось верой в дело коммунизма, верой в то, что они трудятся во имя построения лучшего мира. Именно в силу этого, как я полагаю, наши службы всегда были эффективнее соответствующих служб на Западе, которые привлекали своих сотрудников преимущественно на финансовой основе.

Один из моих бывших противников утверждал, что превосходство разведки ГДР над соответствующей службой ФРГ — которого он не отрицал — в первую очередь объясняется “преимуществами диктатуры” перед либерально-демократическим правовым государством, поскольку драконовские кары против зарубежных агентов — с чем они не могли не считаться — делали риск для западногерманской службы слишком большим. Но я должен возразить против этого утверждения: удивительное легкомыслие, с которым западногерманские службы засылали к нам целые полчища агентов, проводивших фотографирование и наблюдение за казармами и воинскими учениями, часто трудно было понять. Вряд ли можно было предположить, что эти агенты просто подавались нам на блюдечке только затем, чтобы мы могли их использовать для обмена на наших людей, расконспирированных на Западе. После крушения ГДР все же оказалось, что подавляющее большинство сотрудников моей службы верили в идеалы социализма. За редким исключением, они были движимы политическими мотивами и чувствовали свою моральную правоту в мировом соперничестве двух противоположных систем, не теряя при этом способности к самостоятельному логическому мышлению. Они отнюдь не были слепы по отношению к недостаткам собственной системы. Однако наряду с их профессиональным умением и интеллектуальными преимуществами сознание политического превосходства всегда играло огромную роль, и эта духовная и идеологическая позиция нередко воспринималась теми источниками, с которыми они сотрудничали. Секрет наших успехов, по моему мнению, следует искать в том, что мы считали себя носителями идеи и идеала справедливого общественного строя.

Что могли противопоставить этому западные службы? Разумеется, они располагали и женщинами, и мужчинами, убежденными в преимуществах своей общественной системы. Но для многих их сотрудников служба была главным образом более или менее хорошо оплачиваемой работой, обеспечивавшей определенный жизненный уровень. Деньги и престиж, а порой и острая жажда приключений были в западном обществе более привлекательными стимулами, нежели служение государству. Так я объясняю то обстоятельство, что для моих сотрудников во многих случаях не представляла непосильного труда вербовка агентов из службы противника.

В западных службах тоже неизменно предпринимались попытки создать среди сотрудников общность убеждений и некий образец для самоидентификации. Поэтому в британских службах как раньше, так и теперь бросается в глаза большое число выпускников Оксфорда и Кембриджа, а в ЦРУ — прежних студентов элитных университетов Восточного побережья, с ярко выраженным у тех и у других сознанием своей принадлежности к некоему избранному сообществу.

Однако как только это ощущение общности оказывается вдруг рассеченным предательством, сразу же всеразрушающие подозрительность и недоверие широко распространяются даже на тех агентов, которые действуют на значительном отдалении от места происшествия. Предательство — это яд для всякой разведки. Каждый такой случай глубоко подрывает доверие всех работающих в этих службах и на долгое время затрудняет вербовку новых агентов. Резко обостряется и без того всегда присущее службам чувство риска и опасности. Аппарат и руководство могут быть на целые недели, а то и месяцы отвлечены от выполнения своих обязанностей, а то и попросту парализованы. А если, к несчастью, подобный случай будет еще раздут СМИ, что неизбежно привлечет внимание политического руководства, то могут последовать в высшей степени нежелательные для скомпрометированной службы и персональные выводы.

Неприятные последствия наступают и для руководителей. Разведка вдруг становится объектом не совсем желательного интереса со стороны политиков, когда выясняется, что что-то идет не так. Взять, к примеру, ту жуткую встряску, которая буквально парализовала ЦРУ, когда раскрылось дело Олдрича Эймса. Предатель внутри разведки может нанести куда больше вреда, чем все те, чьи имена он раскрыл. Он наносит удар по самой целостности разведывательной службы.

С самого начала нашей работы в Восточной Германии разведка представлялась нам делом чести, потому что мы имели возможность строить ее на легендарном опыте наших героических предшественников, разведчиков-антифашистов, среди которых Рихард Зорге и его замечательные помощники: Рут Вернер, известная как Соня, которая была советской разведчицей в Китае, Данциге, Швейцарии и Англии во время войны, и радист Зорге Макс Кристиансен-Клаузен; Ильзе Щтёбе, которая работала в самом сердце гитлеровского МИДа; Харро Шульце-Бойзен, офицер геринговского министерства авиации и глава “Красной Капеллы”, в которую входили Арвид и Милдред Харнак, а также Адам и Маргарет Кукхоф. В нашем собственном аппарате было много ветеранов коммунистического движения времен “третьего рейха”, таких как мои первые начальники: Вильгельм Цайссер, Рихард Штальман, Роберт Корб и Эрнст Волльвебер. Я восторгался их подвигами, они представлялись мне образцом выполнения той роли, которую может сыграть искусство разведки в укреплении социализма. У нас это называлось “традиционспфлеге” — сохранение традиций.

В какой-то мере различие между восточным и западным подходами к разведслужбе можно, по-моему, увидеть и в самоиндентификации. Дело в том, что ЦРУ и его западногерманский эквивалент — БНД — присваивали своим сотрудникам ранг, аналогичный должностям гражданской службы, а мы, следуя советской традиции, — воинские звания. Так, возглавлявший эту “лестницу” министр государственной безопасности у нас имел звание “генерал армии”, что соответствовало западному четырехзвездному генералу, и т. д.

Мы никогда не называли себя шпионами. Разведчик — Kundschafter — лютеранско-германское слово, имевшее смысл “добытчик информации”. Слово “агент” никогда не использовалось дня наших, но только для врагов. Конечно, это была всего-навсего лингвистическая психология, но она помогала в создании атмосферы, в которой наши офицеры действительно смотрели на себя как на солдат чести, видя в противнике вероломного врага.

Я должен четко сказать, что военные аспекты отступали, конечно, на второй план перед идеологическими. Что же касается Запада, то там подобной мифологизации не было вообще. Насколько я могу судить, для ЦРУ, английской МИ-6 и большинства других западноевропейских спецслужб характерно бесстрастное, не освященное никакими эмоциями отношение к разведывательной работе. Я вовсе не хочу сказать, что они не профессиональны, но их сотрудников всегда настраивали на то, чтобы считать себя эдакими рабочими пчелами, собирающими информацию, которой займутся “великие умы”, а не придавать своей работе какую-то вдохновенную и особую миссию. Наверное, мы зашли слишком далеко, введя в наших службах военную структуру и жесткие правила в отношении личного поведения и нравственности. Но это создавало атмосферу сопричастности к общему делу и повышенной ответственности, без чего секретная служба не может работать успешно.

Я твердо убежден в том, что едва ли кто-то становится предателем только ради денег. ЦРУ же всегда было склонно использовать деньги как инструмент вербовки да и КГБ не исключал такую практику. В частности, в США агентов, идущих на сотрудничество по убеждениям, было трудно найти, и довольно часто нам приходилось сосредоточивать усилия именно на деньгах, а не внедрять агента по заранее разработанному плану. Поэтому наша служба зачастую начинала работать с потенциальным агентом в его студенческие годы. Агентам типа Клауса Курона из западногерманской контрразведки мы платили, и очень хорошо, но это было все-таки исключение, а не правило. Советские вербовщики тоже понимали, что, создавая потенциальных “кротов” на Западе, надо учитывать не только деньги, но и иные постоянно действующие факторы. Один из них — то, что я называл эротическим обаянием людей с Востока. При этом я не имею в виду ни проституток, ни порнофильмы, подсовываемые по случаю гостю для времяпрепровождения. Речь идет о том обостренном восхищении, которое испытывали эти гости, когда их принимали и обихоживали по ту сторону “железного занавеса”. Время от времени мы организовывали нестандартные визиты в ГДР и даже в Советский Союз тех людей, на которых мы нацеливались, поскольку необычная обстановка и неожиданные впечатления (конечно, тщательно подготовленные нами) задевали за живое и трогали душу привечаемого человека с Запада.

Слишком хорошо, в частности, я помню волну шпионской истерии, когда в 1971 году офицер КГБ Олег Лялин остался в Англии. Девяносто служащих советских представительств были незамедлительно высланы из страны, а некоторые из тех, кто находился в отпуске, лишены права вернуться. Советский Союз протестовал и отплатил ответными ударами, но внутри КГБ, разумеется, искали виновных и, конечно, нашли. Уже спустя довольно долгое время мой московский коллега между прочим рассказал мне, что Лялин предал свою службу, впутавшись в какую-то любовную историю, естественно, он не назвал мне имя героини этого эпизода.

Проблема, которую в этой связи не следует недооценивать, состоит в том, насколько трудно правильно при подозрении различить необходимую осторожность в отношении причастных к делу лиц и мнительность. Говоря иными словами, всегда существует опасность, что окажется слишком много посвященных в дело, из-за чего в конце концов остаешься с пустыми руками, поскольку искомый предатель предупрежден одним из многих, осведомленных о деле, а намеренно или по оплошности — это уже не имеет значения.

В качестве примера у меня в памяти остался случай, когда один сотрудник польского министерства внутренних дел предложил через шифровальщика посольства ФРГ начать работать на западногерманскую разведку. Предложения и условия, которые он назвал, давали основания предполагать столь высокую степень профессионализма и осведомленности в делах министерства, что не нужно было быть провидцем, чтобы опознать в нем сотрудника польской контрразведки, работавшего против ФРГ. Через западногерманскую разведку благодаря источникам, работавшим там на нас, я узнал об этом предложении, после чего позвонил заместителю польского министра внутренних дел Франчишеку Шляхчичу и предложил ему в ближайший уик-энд организовать совместный выезд на охоту.

Пристрастие к охоте сделало наши отношения очень искренними и неформальными. Как было условлено, я приехал к нему как бы частным образом, и на охотничьей вышке, где нас никто не мог подслушать, мы обсудили истинную причину встречи. Точно так же, как и я, Шляхчич полагал, что все нужные шаги мы должны обсудить только с руководителем польской контрразведки в Варшаве.

Я почувствовал себя весьма неловко, когда на следующий день в назначенное время оказался не в узком доверительном кругу, как мы условились, а буквально перед целым собранием. К сожалению, мне не оставалось ничего другого, как, справившись с подступившим раздражением, изложить существо дела и разъяснить, какие контрмеры я считал необходимым принять.

Интуиция не обманула меня: предатель не попался в ловушку, которую мы ему подстроили, так как либо его предупредил какой-то информатор, либо один из участников разговора ненамеренно помог ему почуять опасность. А мы так и не узнали, кто этот потенциальный “крот”.

Никогда я не тешил себя иллюзиями, что моя собственная служба не подвержена опасности предательства со стороны своего же сотрудника, хотя по собственным наблюдениям знал, что некоторые шефы секретных служб восточного блока обольщали себя мыслью, что у них чего-либо подобного быть не может. Настолько наивным я не был никогда; болезненные уроки наших прежних поражений научили меня не полагаться слепо на надежность наших людей, на какой бы высоконравственной основе она ни зижделась.

Каждый случай предательства имеет свою историю, и из каждого можно извлечь для себя уроки. После первого предательства — уже известного читателю “дела Вулкан” — чувствительное поражение моей службе в 50-е годы нанесли перебежчики Макс Хайм, бывший центральной фигурой в наших усилиях проникнуть в Христианско-демократический союз (он раскрыл западногерманской службе почти дюжину наших агентов), и Вальтер Глассель, которого мы нацелили на американские учреждения в Федеративной республике. Однако с тех пор подобных громких предательств уже не случалось.

19 января 1979 г., в мой день рождения, когда я находился на одной конференции в Карл-Маркс-Штадте, который теперь опять называется Хемниц, меня позвали к телефону. В XIII отделе нашего Сектора научно-технической разведки был взломан сейф и вместе с важными документами унесен специальный пропуск, предназначенный для прохода через пункт пограничного контроля на вокзале Фридрихштрассе. Подобные пропуска в единственном экземпляре имелись в каждом отделе, и начальник отдела хранил его под замком. В этом случае начальник, вопреки инструкции, передал его секретарше, чтобы самому всякий раз не выдавать его сотруднику. Злоумышленник наверняка был осведомлен об этой практике. Как мы установили, пропуск был использован вечером 18 января около 21.30 на вокзале Фридрихштрассе.

Без сомнения, один из сотрудников моей службы ушел на Запад. Но кто? За многие годы это был первый подобный случай. Подозрение пало на старшего лейтенанта Вернера Штиллера, сотрудника отделения I по атомной физике, химии и бактериологии. Его собственная осведомленность — будучи старшим лейтенантом, он принадлежал к низшему разряду в оперативной работе — могла нанести лишь ограниченный вред, однако трудно было определить степень последствий взлома, совершенного им в секретариате отдела. В исчезнувших папках содержались списки информаций и псевдонимы соответствующих источников. Кроме того, исчезли приказы и распоряжения, служебные инструкции и доклады министра Мильке, которые считались или секретными, или конфиденциальными и должны были храниться под замком. Не только для меня, но и для Мильке это было ударом с далеко идущими последствиями. Я незамедлительно сообщил ему о краже, что дало достаточно времени, чтобы внутренне подготовиться к возможной публикации его высказываний на Западе.

Два дня спустя после бегства Штиллера мы узнали, что “кротом” разведки ФРГ, чье разоблачение и арест нашей контрразведкой должны были вот-вот состояться, был именно он. Он явно использовал последний шанс для бегства. Конспиративная квартира, где он принимал по радио инструкции разведки ФРГ и поблизости от которой отправлял написанные тайнописью письма, была уже окружена. Удачей побега он был обязан не службе разведки ФРГ, а своим собственным действиям, так как документы, которыми она его снабдила, были настолько явно фальшивыми, что он вынужден был от них отказаться и импровизировать бегство.

Естественно, на Западе обыграли побег Штиллера так, что моей службе был нанесен самый чувствительный удар, чем когда-либо. Мы же в это время были заняты тем, чтобы предостеречь людей, имевших дело со Штиллером, и реально оценить вред, который он мог причинить.

Одной супружеской паре из Гамбурга, которая занималась исследованиями, связанными с реакторами, и снабжала информацией Штиллера, удалось сбежать буквально в последнюю минуту. Когда криминальная полиция позвонила в дверь владельца квартиры, он с редким присутствием духа, сказав, что тот, кого они спрашивают, живет двумя этажами выше, тотчас же со своей женой покинул квартиру, пока полицейские с шумом поднимались вверх по лестнице.

Сотрудника ядерного исследовательского центра в Карлсруэ наш телефонный звонок застал в тот момент, когда полиция уже вошла в его квартиру, однако по дороге к следователю он выпрыгнул из машины и убежал, воспользовавшись тем, что его сопровождающий поскользнулся на льду и упал. Нашему агенту удалось незаметно перейти в ГДР, но он так и не смог обосноваться здесь и с нашего молчаливого согласия два года спустя вернулся в Федеративную республику.

Однако не всех сотрудничавших со Штиллером удалось спасти. Профессор Гёттингенского университета, а также физик-атомщик, работавший во Франции, на которого мы возлагали большие надежды, были арестованы.

Если оценивать это дело в целом, то куда большие потери, чем от фактической осведомленности злоумышленника, представляла необходимость принять после его бегства предохранительные меры, которые мы должны были худобедно осуществить, — бесчисленные перестановки и отзывы, болезненно сказавшиеся на нашей работе.

НТР, сектор научно-технической разведки, был основан в 50-е годы. Сначала это был небольшой отдел, в задачу которого входило держать нас в курсе дела в сфере использования атомной энергии и других исследований военного значения на Западе. Физики и биологи Федеративной республики информировали нас о том, что государство вновь вооружается и у простых граждан это вызывает серьезное беспокойство. К вооружениям относилось и строительство ядерных реакторов, которые могли быть использованы не только для мирных целей.

Атомная энергия была для нас вдвойне сложной проблемой, поскольку нас беспокоила не только конкуренция Федеративной республики в этой области, но и опека Советского Союза, который вплоть до начала 90-х годов контролировал разработку урановых рудников в ГДР. АО “Висмут” служило только вывеской для совместного немецко-советского предприятия. В действительности же оно находилось в ведении соответствующих подразделений советской военной администрации. Поэтому в ГДР дело не дошло до самостоятельного использования атомной энергии.

С середины 60-х годов нельзя уже было далее закрывать глаза на то, что в мировом состязании за технологический прогресс ГДР все более плетется позади не только в области использования ядерной энергии. В то время как в Федеративной республике не жалели средств на развитие исследовательской работы, энтузиазм нашего политического руководства и реальные возможности ГДР ограничивались лишь немногими показушными предприятиями, например в микроэлектронике. Прежде всего в этой области высокой технологии, а также в точной механике и оптике и в современной химии нашей научно-технической разведке нечего было прятаться. Ей удалось прорвать блокаду различных эмбарго и снискать высокое уважение у экономического руководства ГДР, а также у наших союзников, особенно в Москве. Технические же разработки у наших друзей можно было приобрести лишь за звонкую монету. Поэтому со временем мы стали выделять особенно важные материалы из общего потока информации, предназначенной для Москвы и не имевшей для них ценности, с тем чтобы предоставить их экономике ГДР как эквивалент для получения советских достижений. Так поневоле создалась довольно деликатная ситуация в наших дружеских контактах с весьма любознательными офицерами связи нашего советского партнера.

Едва из газетных заголовков исчез эпизод со Штиллером, в качестве следующей сенсации на обложках многих журналов появилась моя фотография.

Штиллер дал в руки моих врагов из западной разведки нечто неосязаемое, но для них чрезвычайно важное, а именно подтверждение того, как я выгляжу. Дело в том, что ко времени его бегства я уже целых двадцать лет пребывал во главе восточногерманской разведки, но за все это время на Западе так и не сумели заполучить мою фотографию, благодаря чему я заслужил комплиментарное прозвище “Человек без лица”. На самом деле федеральная разведка, конечно же, имела мои фотографии, но не подозревала, что это именно я.

Я был незаметно “схвачен” объективом во время вояжа в Швецию, куда направлялся на встречу с доктором Фридрихом Кремером, видной фигурой в Социал-демократической партии Германии, с которым мы связывали надежды на контакт. Это случилось летом 1978 года на нейтральной территории. Надо заметить, мы часто использовали Швецию, Финляндию и Австрию для таких целей. Путешествие было удобным поводом не просто покинуть на время службу, но и совершить его вместе с моей женой, а кроме встречи с Кремером главным смыслом поездки была встреча с важным источником в НАТО.

Может быть, именно потому, что мы были так осторожны, соблюдая безопасность этого важного свидания, мы освободились от охраны, когда миссия была исполнена и состоялась встреча с Кремером — увы, с печальными последствиями для него. Ах, эти якобы нейтральные страны! Умиротворяющий покой, неспешная атмосфера и не кажущаяся сверхусердной контрразведка, хотя ее прозападная ориентация для меня была совершенно очевидна. Я встретился с нашим агентом в окрестностях великолепного замка Грипсхольм, западнее Стокгольма, где мы надеялись остаться незамеченными среди туристов и экскурсантов. Позднее я вспомнил одну пожилую пару, сидящую в машине с западногерманскими номерами, которая была припаркована на одной из окрестных автостоянок. Но никаких других поводов для подозрения не было, и я провел встречу в условленном месте. Свидание же с Кремером организовано было в Стокгольме, о чем меня и проинформировали мои коллеги.

В этот же день позднее, когда я, убивая время, слонялся в центре города, ожидая социал-демократа, произошел маленький инцидент: ко мне неожиданно подошла иностранная пара, по-моему венгры, и возбужденно сообщила, что меня исподтишка фотографируют. Это было, конечно, огорчительно, но я не усмотрел в этом логической связи с парой из автомобиля. День прошел, как и планировался. С Кремером мы встретились в особняке, который использовался нашим посольством для приема приезжающих в Швецию официальных лиц.

Действительной нашей ошибкой стал выбор места въезда в страну. Мы прибыли из Финляндии в самый северный шведский порт Каппельскар. Это совершенно нормальный путь, которым всегда пользовались шпионы, чтобы избежать въезда напрямик из своей страны на ту территорию, где они планируют будущие контакты. Казалось, мы сделали все правильно — из Финляндии прибыли в Швецию, миновали пограничный контроль, даже “не засветив” своих паспортов, а посему само наше присутствие не было зарегистрировано. Но в порту меня все же “зацепил” офицер разведки, “приписанный” к нашему посольству. Судя по всему, шведская контрразведка работала четко. Они заложили в компьютер номер взятого нами напрокат автомобиля и таким образом “вели” нас в Стокгольм, постоянно держа под колпаком.

Необычные приготовления для встречи специальных гостей в гостевых апартаментах должны были — что вполне естественно — привлечь внимание шведов к таинственному прибытию кого-то из Восточной Германии, и об этом шведы поспешили уведомить своих коллег из западногерманской разведки. Вот почему я оказался под плотной сетью двойного догляда с того самого момента, как только ступил на шведскую территорию.

Западные немцы вернулись домой с моим портретом, “выщелкнутым” в Стокгольме, однако никто из них так и не смог (тогда!) определить таинственного восточного немца.

Фотография хранилась в опечатанном сейфе вместе с другими потускневшими моментальными снимками, сделанными западногерманской контрразведкой, других подозреваемых, но так и не установленных личностей. Когда Штиллер прибыл на Запад, все эти фотокарточки просто так, на всякий случай, были показаны ему. Он немедленно узнал меня, и с этого дня мой подлинный фотопортрет сопутствовал всем докладам, имевшим ко мне отношение. Узнать, как выглядит руководитель разведслужбы, — это само по себе не бог весть какое приобретение с точки зрения практических интересов противника, но в моем случае Запад теперь хотя бы частично снял таинственную завесу, окружавшую меня и мою службу.

К сожалению, моя идентификация Штиллером имела последствием то, что Фридрих Кремер предстал перед судом как агент ГДР, не будучи таковым. Все заверения в невиновности помогли ему столь же мало, сколь и шаткость доказательств, н дело закончилось осуждением. Для меня не имело особого значения, знают ли в Пуллахе, как я выгляжу, так как на ближайшие годы я не планировал поездку в Федеративную республику, но для бульварной прессы эта фотография стала, естественно, ценным подарком, из которого был выжат максимум пользы.

В связи с этим, а также из-за последовавшего ареста Кремера мы, к сожалению, прервали также контакт с тем натовским источником, ради которого я предпринял поездку в Швецию. Этот разрыв, прямо скажем, был самой болезненной потерей, причиненной по вине Штиллера.

После его побега западные хозяева передали Штиллера на пару лет в ЦРУ. Ему было присвоено фальшивое имя, после чего он, насколько я знаю, затерялся ще-то в Чикаго, тратя время не столько на изучение английского языка, сколько на обзаведение банковскими сертификатами. Это был не тот тип, который готов был остаться бедняком где бы то ни было. Когда он вернулся в Германию и под новым именем начал во Франкфурте на этот раз банковскую карьеру, это немедленно по тайным каналам стало известно нам. Один из наших агентов дал нам даже его адрес, а за хорошее вознаграждение готов был доставить Штиллера на границу. Узнав об этом, Мильке тут же вызвал меня к себе и выпалил в характерной для него резкой манере: “А может быть, стоит вернуть назад эту свинью Штиллера?”

Конечно, я точно знал, что он имеет в виду — организовать захват и переброску через границу, как это делали наши агенты в 50-х. Но сейчас были уже 80-е. “Восточная политика” и разрядка сделали подобные операции в стиле “плаща и кинжала” политически неприемлемыми. К огорчению министра, Штиллер оставался свободен и процветал, возглавляя свой удачливый бизнес во Франкфурте.

Рассуждая на эту тему, я пришел к выводу, что он был единственным, кто вчистую выиграл в этой одной из самых печальных историй моей карьеры.

Тот факт, что уважаемые западногерманские политики, серьезно заинтересованные в конструктивном политическом диалоге, постоянно вызывали подозрение разведывательной службы и Ведомства по охране конституции, напоминал ситуацию, когда человек, осматривая окрестности в подзорную трубу, совершенно не видит того, что творится под носом. Подтверждение тому — одна из самых острых и захватывающих глав истории отношений секретных служб двух германских государств. Началось это с эпизода с нашим агентом Виландом и достигло своей кульминации, когда “защитники конституции” Клаус Курон и Ханс-Йоахим Тидге перешли на службу в ГДР.

Йоахим Мойцхайм (псевдоним Виланд) девятнадцати лет попал в советский плен, где посещал антифашистскую школу. После войны один из его бывших товарищей по плену завербовал его для нашей службы. Его мотивы до конца так и остались для нас неясными, как, впрочем, и другие моменты. С одной стороны, он по собственному желанию вступил в СЕПГ и даже якобы всерьез подыскал место для своей могилы неподалеку от нашей конспиративной квартиры в Раухфангсвердере, а с другой — четко отделял свою работу для нас от своей частной жизни, в которой он всегда оставался более чем замкнутым. Подобные крайности мы могли приписать только его воспитанию, полученному в иезуитской школе.

После того как Виланд получил от нас задание установить контакт с сотрудниками Ведомства по охране конституции, он сразу же попал в результате своих действий в поле зрения этой организации. Один из сотрудников ведомства, которого Виланд попытался было подкупить и завербовать, некоторое время явно колебался и в конце концов посчитал разумнее проинформировать своего начальника о попытках Виланда.

После этого однажды вечером на улице два господина, представившиеся сотрудниками Ведомства по охране конституции, заговорили с Виландом и предложили ему следовать за ними. Автомобиль подвез их к одному из отелей Кёльна, где они представились как Клюге и Тапперт. Опуская некоторые подробности, я могу раскрыть, что Клюге и Тапперт были оперативными псевдонимами, соответственно, Клауса Курона и Ханса-Йоахима Тидге, и таким образом началась в высшей степени сложная интрига двойного и тройного шпионажа.

Оба высокопоставленных чиновника Ведомства по охране конституции потребовали от Виланда под угрозой длительного тюремного заключения стать двойным агентом и работать на их организацию. Из страха он согласился, после чего они пошли с ним вместе на его квартиру и скопировали шифровальные документы, что дало им возможность слушать все радиопередачи, которые для него вещала наша разведка.

Однако им не могло прийти в голову, что Виланд во время ближайшей поездки в Берлин уже в качестве двойного агента Ведомства по охране конституции (псевдоним Кайль) первым делом расскажет обо всей этой истории своему ведущему офицеру в нашей службе. Перевербовка длилась недолго. Виланд (он же Кайль) стал тройным агентом.

Ведомству по охране конституции, несомненно, было настолько важно иметь новую связь внутри нашего Главного управления разведки, что Виланду — дабы не возбудить у нас недоверия — сообщили из самых доверительных данных (NADIS) компьютерной программы по учету лиц более тысячи позиций, содержащих подлинные даты и имена граждан ФРГ, включая и те данные, под которыми велись их досье в Ведомстве по охране конституции. Среди этих лиц числились чиновники министерств, ведущие сотрудники правительственных учреждений и даже лица, которые находились под подозрением в шпионаже в пользу ГДР или других восточных служб, кроме того, мы были информированы обо всех сотрудниках Ведомства по охране конституции, которые надзирали за телефонами и почтовыми отправлениями. Эти действия превосходили все допустимые нормы. В 1990 году Виланд был арестован и осужден. Я увидел его вновь в 1993 году, когда он, доставленный из заключения, выступал свидетелем на моем процессе.

Таким образом сложились в высшей степени гармоничные отношения между Ведомством по охране конституции и нашей разведкой, хотя кёльнской службе об этом было неизвестно. Это продолжалось до тех пор, пока однажды летом 1981 года неизвестный не положил в почтовый ящик нашего постпредства в Бонне объемистый почтовый конверт. В конверте находилось письмо руководителю IX отдела моей службы — внешней контрразведки, постоянно действующей против западных служб, и купюра в 20 марок, номер который был явно предназначен для будущего кодового ключа.

Отправитель представился как сотрудник секретной службы и изъявил готовность за 150 тыс. немецких марок, а также за ежемесячное вознаграждение в размере его двойного жалованья в Ведомстве по охране конституции активно работать на нас в роли “крота”. Письмо было написано от руки прописными буквами. В качестве своеобразного аванса-приманки неизвестный сообщил нам о планировавшейся в Вене акции против ведущего офицера нашего сектора НТР.

Мы сравнили этот почерк с тем, которым была написана записка, переданная нам Виландом после одной встречи со своим западным начальником Клюге. Не было никакого сомнения в том, что это тот же почерк. Клаус Курон, который в Ведомстве по охране конституции вел дело Кайля, добровольно предложил себя нашей службе. Но до той поры, пока он не демаскировал себя на встрече в Вене, должен был пройти еще почти целый год, поскольку как мы, так и Курон соблюдали все меры предосторожности, чтобы в конце концов не оказаться в дураках. Даже само решение послать в Вену, буквально кишевшую агентами всевозможных секретных служб, ведущих офицеров нашей службы далось нам нелегко. Что, если вдруг мы не найдем нового сотрудника, а потеряем своих старых сотрудников?

Человек, который условился встретиться в Шенбруннском парке с Карлом-Кристофом Гроссманом и Понтером Нельсом, ведущими офицерами нашего IX отдела, без околичностей представился Клаусом Куроном и открыто рассказал о своем положении, своих функциях и причинах, побудивших его предать свое ведомство. Его карьера застыла на мертвой точке, самолюбие было ущемлено, зарплаты едва хватало на жизнь без забот, но оплатить учебу своих сыновей он уже был не в состоянии. С горечью Курон говорил о реальной социальной ситуации в стране, где равные права граждан гарантированы только на бумаге, а в действительности всем, кто выбился из низов, все время создаются препятствия, в то время как ленивым сыновьям богачей неприкрыто помогают и протежируют.

Мои сотрудники быстро поняли, что Курон настроен серьезно. Во всех подробностях он рассказал историю с двойным агентом Виландом — в конце концов он не мог знать, что нам все это давно уже известно. Наши люди договорились о встрече с ним в ГДР, где будут согласованы все детали нашей договоренности и где он сам составит представление о нас. Чтобы рассеять его сомнения, ему пообещали разговор со мной. Любопытство пересилило осторожность, и осенью 1982 года я познакомился с ним на дрезденской вилле нашей службы, откуда не только открывалась волшебная панорама на долину Эльбы, но и было достаточно далеко до Восточного Берлина.

Клаус Курон держал себя непринужденно, без важничанья и наигранного простодушия. Разговор получился свободный и неофициальный. Так же, как и в Вене, он объяснил свой поступок и свои денежные запросы социальной ситуацией. В конечном счете, сказал он, качество жизни определяется только деньгами, а свое служебное положение в Ведомстве по охране конституции он воспринимал не только как несправедливое, но и унизительное. Над своими непосредственными начальниками, которые, по его мнению, занимают посты исключительно по протекции Христианско-социального союза, он ощущал большое превосходство. У Тидге, руководителя его группы, он, правда, признавал такие достоинства, как законченное юридическое образование и профессионализм, но, учитывая его образ жизни, давно не считал его пригодным для контрразведывательной работы.

В течение всей беседы я ни разу не почувствовал в нем корыстного или беззастенчивого человека. Большой риск, на который он шел, был ему совершенно понятен. Свое решение он давно и основательно обдумал и действовал в высшей степени последовательно. В сущности, он следовал устоям своего общества: действовал, опираясь на свои возможности, на свое профессиональное умение, продавая его тому, кто больше платил.

Я до сих пор тешу себя мыслью, что дорогу в нашу разведку Курон не в последнюю очередь избрал и потому, что он как настоящий профи видел и признавал высокий профессионализм нашей службы. Для встречи со мной он с помощью одного из своих ничего не подозревавших сыновей запрограммировал карманный компьютер так, что он мог быстро и относительно просто закодировать информацию. Позже мы только несколько усовершенствовали эту технологию, чтобы информация могла проходить по телефону по так называемой горячей линии с ускоренной передачей. Важным условием, которое он нам поставил, было то, чтобы по отношению к агентам и двойным агентам, на которых он нам укажет, мы не использовали штрафных санкций, иначе Ведомство по охране конституции сможет быстро напасть на его след. Так как и на самом деле он был не заурядным агентом, а в некотором роде звездой, он получил взамен ранее выбранного ему псевдонима Бергер более подходящий — Штерн (Звезда).

При следующем посещении ГДР Куроном я познакомился с его женой, которая, в отличие от сыновей, была посвящена в его планы. Я быстро понял, что она хотела убедиться собственными глазами в том, что ее муж оказался в лучших руках, нежели в кёльнском ведомстве, и прежде всего в том, оценили ли его у нас по достоинству или с ним будут обходиться, как с любым мелким агентом. С облегчении я увидел, как недоверчивое поначалу выражение сменилось удовлетворением, когда она поняла, что мы общаемся между собой дружески.

Клаус Курон был, конечно, самой крупной, но отнюдь не единственной рыбой, которая добровольно зашла в наши сети. Один чиновник из Ведомства по охране конституции, которого мы вели под псевдонимом Гребер, пошел на контакт с нами, потому что тоже чувствовал себя недооцененным и обойденным в пользу менее стоящих, но располагавших более сильной протекцией конкурентов. Он состоял в Христианско-демократическом союзе и был руководителем отдела наружного наблюдения в ранге главного уголовного комиссара в нижнесаксонском министерстве внутренних дел, который был тесно связан с военной контрразведкой. Благодаря его сотрудничеству с нами мы были наилучшим образом информированы о любой деятельности нижнесаксонского земельного Ведомства по охране конституции и смогли на целый год парализовать всю контрразведывательную деятельность в Нижней Саксонии, касалось ли это пограничных вопросов или транзита. Однако, несмотря на успешное сотрудничество, накануне 1989 года Гребер порвал с нами контакты.

Последней наводкой Гребера был некто, имевший в Ведомстве по охране конституции репутацию серого кардинала. Этот человек — мы его именовали Маурер (Каменщик) — пришел к нам сам в конце 70-х годов и в течение всего периода сотрудничества отличался эксцентричным поведением. Свое настоящее имя он никогда не называл; встречи всегда должны были происходить в темноте и к тому же обязательно в каком-нибудь парке, независимо от погоды; количество его переодеваний превосходило все возможные представления; нашу шифровальную систему он отклонил и предпочитал ей простую кодовую систему, основывавшуюся на телефонной книге или на словаре Дудена. Короче говоря, Каменщик был настоящим персонажем из шпионского детектива. Но он оказывал нам важные услуги: от него мы узнавали, кто из наших сотрудников находится на подозрении у западногерманской контрразведки или даже под наблюдением; он разъяснял нам методы, с помощью которых Ведомство по охране конституции вычисляет среди бесчисленных посетителей страны наших курьеров, а также обратил наше внимание на ошибки, которые мы допускаем при подделке западногерманских документов.

Однажды один сотрудник IX отдела заявил, что Каменщик может нам выдать перебежчика Штиллера при условии выплаты ему миллиона марок. Он якобы готов при необходимости увезти Штиллера. Мы отказались от этого предложения. Нам так и не удалось его идентифицировать. Всякий раз, когда мы высказывали предположения, он пытался обратить их в шутку. Сколь бы нелепой ни казалась нам тогда его вечная игра в прятки, он продолжал твердо ее придерживаться. Ведомству по охране конституции и прокуратуре тоже долго не удавалось его идентифицировать. Но в начале 1996 года Каменщик был приговорен судом к семи годам лишения свободы.

В середине 1985 года, когда я собирался отправиться в санаторий в Венгрию, через спецсвязь из Магдебурга мне сообщили, что при переезде через границу в поезде некто по фамилии Тапперт обратился с требованием, чтобы его немедленно доставили в IX отдел Главного управления разведки. Я не верил своим ушам: совершенно очевидно, что руководитель группы Ведомства по охране конституции, который отвечал за работу с двойными агентами, решил перейти на нашу сторону.

Менее чем через два часа Карл-Кристоф Гроссман и один сопровождающий забрали его и доставили в Берлин. Тидге предстал перед нами со своими личными и служебными бумагами, назвал свое настоящее имя и псевдоним. После того как мы, к его удовлетворению, поместили перебежчика в особенно надежном доме, я сообщил обо всем Мильке, что оказалось весьма своевременным: над шефом управления в Магдебурге собиралась гроза, так как о появлении Тидге он сообщил мне, а не Мильке. Как он позже заявил, впредь обо всех “находках” следует докладывать лично ему.

Конечно, доя бульварных газет Тидге был лакомым куском — проблемы с алкоголем, расшатанные семейные отношения, трудности по службе. Однако не только желтая пресса, но и моя служба, равно как и Ведомство по охране конституции, долгое время ломали голову над причинами, приведшими его к бегству. В том, что он не коммунист, сомнений не было. На нашу разведку прежде не работал ни в какой форме. С другой стороны, скоропалительным его поступок ни в коем случае не был, так как его переход был явно тщательно обдуман. В конце концов я пришел к выводу, что уход его покровителя Хелленбройха привел Тидге к выводу, что его дни в ведомстве сочтены, так как ничего, кроме риска для безопасности этого учреждения, он теперь не представляет.

Само собой, Тидге полагал, что он может передать нам самые секретные сведения, поскольку не подозревал, что на нас работает Курон. И я должен согласиться, что многое из его информации действительно было чрезвычайно ценным, хотя уже не было для нас большой новостью. Память Тидге, работавшая почти как компьютер, позволила нам в ближайшие месяцы систематически “разработать” все его сведения, что в ином случае при крайней ограниченности времени встреч, а также сжатости объема информации было бы просто немыслимо.

Поскольку как физически, так и духовно Тидге представлял собой развалину, нашей первой задачей было опять поставить его на ноги. Он должен был похудеть и заняться спортом; необычная встряска ему понравилась и принесла свои плоды быстрее, чем мы надеялись. Здоровый дух в здоровом теле потребовал новой пищи. Он читал не только все доступные ему газеты и журналы, но и книги по истории, геологии и искусству и через короткое время занялся подготовкой диссертации на юридическую тему, которую и подал в Университет им. Гумбольдта. Кроме всего прочего, он считал себя приверженцем парламентской демократии и морщил нос, говоря о политической системе ГДР. Тем не менее он осознавал необходимость приспособиться к жизненным обстоятельствам. Через некоторое время Тидге познакомился с женщиной, на которой женился. Три дочери могли его посещать в любое время — такие вещи были для моей службы сами собой разумеющимися, — и он, находясь в ГДР, все время следил за тем, чтобы могила его первой жены в ФРГ содержалась в порядке.

Когда в 1989 году с падением стены падкие до сенсаций журналисты установили пикетирование вокруг его домика, время его пребывания в этой стране истекло. Не дожидаясь объединения, супруги Тидге уехали в Советский Союз, который тогда еще существовал и казался им куда более надежным местом.

Побочным эффектом перехода к нам сотрудников секретных служб было выявление двойных агентов, ранее находившихся вне подозрений. Так, например, мы узнали от Курона, что два наших сотрудника, один под псевдонимом Вольфганг, внедренный нами в Федеративной республике, другой под псевдонимом Понтер, бывший связным для Вольфганга, давно уже стали перевертышами и работают в качестве двойных агентов в Ведомстве по охране конституции. Памятуя об обязательстве, данном Курону, мы выжидали, пока наши агентурные мероприятия независимо от Курона подтвердят, что Понтер в ближайшее время собирается с женой перебежать в Федеративную республику. Этого бегства мы допустить не могли, и эту супружескую пару пришлось арестовать. К счастью, разоблачение этого агента совпало с переходом Тидге. С человеческой точки зрения этот случай закончился трагически: хотя жена и была через несколько месяцев освобождена из-под стражи, к ее мужу ГДР не желала проявлять никакого снисхождения, а Федеративная республика, в свою очередь, не приняла никаких мер, чтобы обменять его на нашего шпиона. Когда по прошествии трех лет никакого просветления в ситуации не обозначилось, он — человек чувствительный и впавший в депрессию — повесился.

Не менее трагично закончился и случай с Теске. Вернер Теске был последним, к кому в ГДР в январе 1981 года была применена смертная казнь. Ему пришла в голову несчастная идея последовать примеру Штиллера, с которым он работал в одной области, но, когда при ревизии была вскрыта пропажа важных документов и предпринят тщательный обыск, обнаружилось, что они припрятаны у него дома в стиральной машине, чтобы в подходящее время предъявить в качестве подарка западной службе. То, что Теске был предан военному суду и приговорен к смерти, с юридической точки зрения не было оправданным, так как предательства он все же не совершил. Непонятна была суровость этого приговора, который не мог иметь устрашающей силы, поскольку не был оглашен. По этим же причинам я не могу понять, почему не было возможным помилование, а приговор приведен в исполнение.

Осенью 1990 года, будучи в Австрии, я узнал из прессы, что мои прежние лучшие источники Габриэла Гаст, Клаус Курон и Альфред Шпулер арестованы. Я ни на мгновение не усомнился в том, кто был доносчиком. Им мог быть только Карл-Кристоф Гроссман, бывший заместитель руководителя IX отдела.

У нас он пользовался репутацией успешного практика, но одновременно и легкомысленного азартного игрока. За долгую службу он научился деловой активностью маскировать свои слабости. Когда же промахи в его работе становились все-таки явными и граничили со злоупотреблениями по службе, поднимался скандал. В подобных случаях мы очень часто старались свести ущерб к минимуму: не доводили дело до суда, а довольствовались тем, что освобождали его от постоянных обязанностей, направляя на выполнение отдельных поручений.

Курон никогда не скрывал, что опасается, когда в курсе его дел оказывается слишком широкий круг лиц, а Гроссману он не доверял никогда и, как оказалось в дальнейшем, был абсолютно прав. Габриэла Гаст не была известна Гроссману, но по косвенным данным он знал, что это женщина с больным ребенком, требующим специального ухода, и что она была одним из лучших источников в западногерманской разведке. Все это дало возможность ее разоблачить и арестовать.

Западногерманской юстиции все же понадобилось еще полтора года, чтобы осудить Клауса Курона на двенадцать лет лишения свободы. Курон стоически принял приговор. Последний раз я встретился с ним в сентябре 1993 года, когда он выступал как свидетель на моем процессе. На вопрос о своих мотивах он не сбиваясь отвечал, что был охвачен чувством бессилия и ярости, что социальное государство — Федеративная республика — оставило его в беде, а на вопрос, как он умудрялся служить двум господам одновременно, холодно ответил: “Согласно моему решению, моим господином по службе было Главное управление разведки ГДР, с западногерманской разведкой я порвал”. О западной службе он говорил только с сарказмом и презрением. Сравнения, которые он проводил между этим ведомством и разведкой ГДР, могли доставить мало удовольствия представителям Ведомства по охране конституции.

Я прекрасно понимаю, что отношение к предательству и предателям зависит от позиции самого судящего, и легко могу себе представить, что думали прежние коллеги Курона о его переходе. В моих глазах действительно достойным презрения предателем является тот, кто использует человека до той поры, пока тот остается полезным для его карьеры, а как только ветер начинает дуть в другую сторону, он, подобно Гроссману, хладнокровно продает себя за известные сребреники.

Иные предатели стоят своей оплаты, иных оплачивают слишком высоко, а порой в действительности все выглядит, как в шпионском боевике, где секретные службы без лишних церемоний устраняют своих предателей, а то и пытаются сделать то же с неудобными политиками. Действительно безупречных доказательств в подобных случаях, конечно, не собрать, и даже если они есть, их, как правило, следственные органы пытаются затушевать.

В примерах нет недостатка: можно вспомнить о покушениях посредством укола отравленным острием зонта, которые считались “специалитетом” болгарской разведки, или о попытках ЦРУ с помощью специального яда отравить Фиделя Кастро. От Джонса Пэйсли, вице-директора Бюро стратегических исследований ЦРУ, не осталось ничего, кроме пустой парусной лодки; Франк Ольсен, эксперт по биологической войне, выпив стакан куантро, в котором был явно не только ликер, выбросился с десятого этажа отеля в Нью-Йорке.

Излюбленной ареной убийств и похищений секретными службами долгое время была столица Баварии. Там бесследно исчез полковник Аргу, бывший начальник штаба французской ОАС, там нашли трупы Степана Бандеры и Льва Ребеца, руководителей украинских националистических организаций, у которых врачи констатировали остановку сердца. А через несколько лет действительный убийца, Богдан Сташинский, уточнил диагноз, заявив, что он убил политиков-эмигрантов по заданию КГБ. Точно так же в Мюнхене Роберт Вуд, служащий консульства США и высокопоставленный агент ЦРУ, выбросился с 14-го этажа высотного дома гостиницы “Арабелла”.

До закрытия государственной границы ГДР в 1961 году Берлин, как Эльдорадо для тайных служб всех мастей, далеко превосходил Мюнхен.

Если бы моя служба когда-либо пользовалась подобными методами, то предатель Карл-Кристоф Гроссман не ушел бы безнаказанным, отделавшись лишь понижением по службе, а был бы выведен из игры, как только мы заметили, что он представляет угрозу безопасности. Когда я перебираю в памяти имена перебежчиков, которые нанесли моей службе тяжелейший ущерб, я могу только сказать, что все они живы, если не умерли естественной смертью. Их адреса и условия Жизни были нам известны, и, тем не менее, мы не предпринимали никаких серьезных попыток рассчитаться с ними на манер дикого Запада или Джеймса Бонда.

Примеры, подобные Курону и Тидге, могут создать впечатление, что успех моей службе падал с неба. Но предложение само по себе — еще не гарантия успеха: как раз работа с тем, кто предложил себя сам, требует в высшей мере аналитического подхода и обостренной интуиции.

Наряду с финансовым мотивом, с мотивом задетой чести и ущемленного самолюбия были всегда и мотивы, связанные с убеждениями, как результаты происхождения и воспитания или длительных дискуссий и разговоров. Например, братья Альфред и Людвиг Шпулеры предоставляли моей службе бесценную информацию из западногерманской разведки потому, что политику НАТО они считали опасной для мира и свою нравственную задачу видели в том, чтобы помочь предотвратить третью мировую войну.

В общении с нашими источниками мы старались к каждому подходить индивидуально, идти навстречу его представлениям и обеспечить ему безопасность, насколько это было в наших силах. Все они знали, что мы не оставим их в беде, если они попадут в руки контрразведки, а постараемся добиться обмена. Отсюда возникала атмосфера доверия, объясняющая, почему со многими из наших источников мы сотрудничали годами и даже десятилетиями. Относительно соответствующих служб Федеративной республики мне не известен ни один подобный случай.

В этой связи возникает и вопрос о персональной преемственности, которому мы придавали большое значение. Когда Тидге осел в ГДР, Хериберт Хелленбройх, который как раз тогда был выдвинут на должность президента БНД, вынужден был уйти в отставку. Меня подобные испытания миновали, хотя история с Гийомом или случай со Штиллером могли дать повод к моей замене. Мильке мог очень агрессивно реагировать внутри ведомства, однако от чрезмерных требований политического руководства он постоянно ограждал свой аппарат, в том числе и мою службу.

 

Новый 1914-й?

Те, кто связывал свои иллюзии с политикой разрядки Вилли Брандта, быстро отрезвели в эру Гельмута Шмидта. Руководство СЕПГ не было обеспокоено сменой канцлера в Бонне. Прагматика Шмидта, казалось, легче было принимать в расчет, чем визионера Брандта. Кроме того, мы делали ставку на то, что годы правления Шмидта сочтены.

Несколько месяцев спустя после выборов 1976 года с разочаровывающими для СДПГ результатами Герберт Венер сообщил своему другу Эриху Хонеккеру через Фогеля, что Шмидт находится в политическом, физическом и личном кризисе “небывалой до сих пор глубины”. Венер полагал, что “возможно самое худшее”. Во всяком случае, коалиция вряд ли протянет дольше 1980 года, доверительно сообщил он своему связному Вольфгангу Фогелю.

Сообщения Фогеля и Шалька стали любимым чтением Мильке. Опираясь благодаря этим контактам на свою исключительную осведомленность, он надеялся обеспечить себе преимущество во внутреннем политическом противостоянии в руководстве СЕПГ. От случая к случаю информацию о разговорах с Венером и другими ценными источниками Фогеля или Шалька он показывал и мне или ограничивался устными намеками на них. В этой тартюфовой игре он, однако, не учел, что и моя служба имела непосредственный доступ к этим политикам, например через Карла Винанда. Этот источник подтверждал мрачные прогнозы относительно будущего социал-либеральной коалиции. Осенью 1979 года Винанд сообщил о доверительном разговоре между Шмидтом и Штраусом, в котором обсуждалась возможность большой коалиции после выборов будущего года. В таком варианте Штраус должен был стать вице-канцлером.

Хонеккер написал на полях этого сообщения: “Штраус тоже будет не хуже, чем коалиция СДПГ — СвДП”.

Между тем Хонеккер пытался использовать связи между ГДР и ФРГ на официальном и доверительном уровнях. Однако устойчивое недоверие Москвы к слишком далеко идущему сближению двух германских государств постоянно сдерживало шефа СЕПГ. И Хонеккер, подобно своему предшественнику Ульбрихту, с озабоченностью наблюдал за тесными контактами некоторых социал-демократов с Москвой. Он, естественно, опасался, что Федеративная республика и Советский Союз договорятся за спиной ГДР по германскому вопросу.

Это недоверие подогревалось информацией Герберта Венера. Председатель фракции СДПГ постоянно предостерегал от московских и боннских интриг против ГДР. В этой связи он назвал поименно посла Валентина Фалина, его заместителя Квицинского и его политического советника Португалова. Венер считал, что на западногерманской стороне с одобрения Москвы интригует против ГДР его товарищ по партии Эгон Бар. Сообщения, которые осложняли отношения между ГДР и ФРГ, согласно Венеру, из Москвы часто доставлял именно Бар, и, по его сведениям, они были четко авторизованы Брежневым.

На этом фоне началась тщательно маскируемая возня вокруг встречи между Хонеккером и Шмидтом. Хонеккеру эта встреча была желательна, поскольку сулила укрепление его престижа и консолидацию внутри ГДР. Москва тормозила, Шмидт медлил.

Мильке также чувствовал интригу, которая препятствовала осуществлению германо-германской встречи в верхах. Он полагал, что за ниточку тут дергает Эгон Бар. Министр, бравший в расчет только Венера, не хотел учитывать очевидные факты, которые ему были известны из наших информационных сводок. Он проигнорировал их даже тогда, когда Венер передал ему через Фогеля в высшей степени секретную запись канцлера Шмидта от 10 апреля 1977 г. Эта бумага свидетельствовала, что Шмидт как концептуально мыслящий стратег отводил ГДР в списке приоритетов место далеко не из первых.

Я тогда записал в своем дневнике: “Если бы наши дилетанты на самом деле прочитали и поняли этот документ, у них не осталось бы никаких иллюзий. Для реалистически мыслящего канцлера после связей с США отношения с Советским Союзом имеют абсолютно первостепенное значение. Затем следует многое другое и только после этого в силу своей чрезвычайной сложности — отношения с ГДР, и то, если он из этого хоть что-нибудь сможет извлечь… Мы должны в нашей стране наладить экономику и устранить другие причины существующего недовольства, а не совать так далеко свой нос. Не исключено, что в скором времени подует холодный ветер”.

К сожалению, я оказался прав. Если после заключения восточных договоров слово “разрядка” стало конъюнктурным, то в 1979 году политический ветер стал заметно прохладнее. Опять ужесточилась конфронтация, и быстрее, чем когда-либо, стала раскручиваться спираль гонки вооружений. Впервые ракеты с атомными боеголовками стратегического назначения размещались на немецкой земле, то есть в непосредственной близости от водораздела между военно-политическими блоками.

В обстановке все более обостряющейся холодной войны Москва буквально аллергически реагировала на планы встречи Хонеккера и Шмидта. По советскому образцу Хонеккер дал согласие в 1976 году на избрание его председателем Государственного совета. Как и в случае с Брежневым, культ его личности стал приобретать гротескные и нетерпимые черты, а сам он все больше стал терять чувство реальности.

Эрих Хонеккер тешил себя иллюзиями, что проблемы германо-германских отношений можно решить в интересах ГДР своими силами. Повторяющиеся сообщения Венера о контактах между Москвой и Бонном, минуя ГДР, он комментировал спокойно: “Они ничего не решат без нас”. Это была его ошибка, но и я не был совершенно свободен от этой иллюзии. Последствий тотальной зависимости ГДР от Советского Союза я не представлял себе до конца. Связи со страной моего детства и юности, признание моей службы и ее достижений убаюкивали меня иллюзорным чувством партнерской равноценности.

С времен Сталина ГДР была объектом советских интересов, такой она оставалась и при Хрущеве, Брежневе, Андропове, пока Горбачев не передал ее НАТО.

В феврале 1980 года я вылетел в Москву с делегацией нашего министерства во главе с Мильке. Поводом была 30-я годовщина министерства, в связи с чем мы привезли ордена и медали для награждения ведущих офицеров КГБ. Председатель КГБ Юрий Владимирович Андропов на торжественной церемонии отсутствовал. Было сказано, что он находится на плановом обследовании в больнице.

Тогда Мильке и я поехали в кремлевскую клинику в Кунцево, на окраине Москвы. Я знал Кунцево в годы моей эмиграции как дачный пригород, где отдыхало руководство Коминтерна. Недалеко от поселка в строго охраняемом лесочке у Сталина была летняя резиденция. За прошедшее время столица продвинулась сюда со своими новостройками. В больнице для высшей номенклатуры был специальный корпус, где лечились только члены политбюро. Больничные палаты дополнялись здесь жилыми комнатами и рабочими кабинетами.

Андропов приветствовал нас в костюме. Он выглядел бледным и расслабленным. Он никогда не производил впечатления человека, часто бывающего на свежем воздухе. Мильке и Андропов в соответствии с протоколом удалились для короткого разговора с га азу на глаз. Между тем сопровождавший нас руководитель разведывательной службы Владимир Александрович Крючков доверил мне государственную тайну: болезнь его шефа была серьезной. Был нужен совет компетентного немецкого уролога.

Это была плохая новость. Я высоко ценил политические и аналитические способности Андропова. Среди посвященных он считался реальным преемником больного Брежнева. Советский Союз, его союзники и прежде всего все более угрожающее международное положение требовали в Кремле здорового человека масштаба Андропова. Я возлагал на него большие надежды.

В своей обычной трезвой манере Андропов сделал так, чтобы церемония награждения прошла быстро и без громких слов. После этого у нас начался разговор о ситуации в связи с конфликтом Востока и Запада. Никогда до сей поры я не видел Андропова столь серьезным и подавленным. Он обрисовал очень мрачный сценарий, по которому атомная война представляла собой реальную угрозу. Его трезвый анализ подводил к выводу, что правительство США всеми средствами стремится к ядерному превосходству над Советским Союзом. Он процитировал президента Картера, его советника Збигнева Бжезинского и представителей Пентагона, высказывания которых сводились к тому, что при определенных обстоятельствах упреждающий удар против Советского Союза и его союзников представляется оправданным.

Малооптимистичным было высказывание Андропова и о положении в Афганистане. Я осторожно поинтересовался, не предполагается ли закончить авантюру в Афганистане. Он меня тотчас же понял и сказал как-то отстраненно: “Теперь мы уже не можем отступить”. Человек, который, по моим соображениям, более чем кто-либо другой в советском руководстве стремился к разумной политике, реформам и разрядке, казалось, искал ответ на стремление Запада к превосходству только лишь в политике силы. Итог его анализа был таков: “Сейчас не время обнаруживать слабость”.

Это было и однозначным предостережением руководству ГДР. Андропов дал понять, что советское руководство с большим недоверием следит за тайными переговорами на различных уровнях между германскими государствами. О важных переговорах нашего руководства с Бонном товарищи в Кремле не были информированы или информированы не полностью, особенно о подготовке встречи Гельмута Шмидта с Эрихом Хонеккером. Андропов предостерег от ошибочной оценки западногерманского канцлера. На мое замечание, что, по нашей информации, складывается все-таки неоднозначное представление о внешней политике Шмидта, он сказал: “Да, у этого человека два лица. Но фактически он стоит на стороне американцев. С ним не следует вести переговоры на высшем уровне”.

Характеристика Шмидта как человека с двумя лицами не противоречила нашему представлению о нем. Бундесканцлер принадлежал к духовным отцам “двойного решения” НАТО, которое теперь делало непредсказуемо опасным развитие конфликта Запад — Восток. Именно Шмидт после соглашения между Вашингтоном и Москвой об ограничении количества межконтинентальных ракет спросил: а как же теперь будет выглядеть защита Западной Европы?

Ответ был дан НАТО в конце 1979 года решением разместить ядерные ракеты в четырех западноевропейских странах, в том числе в Федеративной республике, если Советский Союз не уберет свои ракеты из ГДР и западной части России. Правда, в сообщениях наших источников были признаки того, что бундесканцлер сам стал опасаться тех ракет, которые он же попросил. Однако перед общественностью в противоположность большей части своей партии он выступал бескомпромиссным защитником “двойного решения” НАТО и противником движения за мир.

От Герберта Венера к нам поступали все более драматичные предостережения о возрастающей опасности войны. Через наши связи с Венером мы получили строго доверительный документ председателя парламентской фракции СДПГ. В нем он высказал следующее предположение: “ЦРУ посеяло бациллы возможной войны между двумя германскими государствами. Это не выдумка. Нейтронные бомбы скроены для Рура и Берлина. Я разделяю скепсис Шмидта относительно Картера. Не потому, что у него темные намерения, а потому, что он способен использовать любой вариант. Эта позиция вполне может обернуться боком”.

Но Вольфгангу Фогелю Венер представил совершенно негативный облик Шмидта. Он полагал, что человек, которому он помог стать канцлером, действует в русле “авантюрной” политики США. Это опасение он довел до сведения “друга своей юности” Эриха Хонеккера.

Теперь, по прошествии лет, опасение войны, которое возобладало в начале 80-х годов, может показаться преувеличенным. Однако в Бонне и Восточном Берлине лица информированные и мыслящие были тогда серьезно озабочены. Эту озабоченность разделяли и многие граждане в обоих германских государствах. “Шпигель” вышел в 1980 году с заглавной статьей под названием “Как в августе 1914-го? Страх перед большой войной”. Сравнение с обстановкой накануне первой мировой войны, когда великие державы неудержимо двигались к вооруженному конфликту, сами его, в сущности, не желая, было, согласно нашим источникам, предметом дискуссии ответственных политиков. Однако, вопреки разумному подходу, власть имущие и на Востоке, и на Западе, казалось, были подвержены фатальному давлению. Москва и Вашингтон требовали также от своих немецких союзников подчиниться своей конфронтационной логике.

Министр иностранных дел ГДР Фишер вернулся после встречи со своим советским коллегой Громыко с такими же впечатлениями, которые оставила у меня встреча с Андроповым. Предложения нашего, руководства о развитии отношений с ФРГ были в Москве практически проигнорированы. То, что Громыко хоть как-то их воспринял, можно было понять лишь по его недоверчивым «опросам.

Эрих Хонеккер уже давно отказался от слепого подчинения Москве. Без колебаний он следовал своему курсу расширения контактов ГДР и Бонна на высшем уровне. Он упрямо стремился к осуществлению своей мечты — быть встреченным в Бонне на красном ковре под звуки гимна ГДР. Столь же значительным для него было возвращение в родной Саар, где он под руководством Герберта Венера когда-то организовывал борьбу против национал-социалистов.

Важнейшей целью интенсивных политических контактов между Бонном и Восточным Берлином было, конечно, создание, в противоположность атмосфере иррациональности в отношениях двух великих держав, некоей общегерманской оси разума.

Хонеккер и его окружение пытались, насколько возможно, скрывать германо-германские переговоры на различных уровнях от недоверчивого любопытства советского посольства в Восточном Берлине. В той мере, в какой эти контакты не ускользали от сотрудников и источников моей службы, я узнавал подробности больше из Бонна, нежели от посвященных лиц в Берлине.

Запланированный визит канцлера Гельмута Шмидта в ГДР после однозначного вето Москвы стал для Хонеккера нереальным. Подобное же давление на Шмидта с целью отказа от встречи исходило и из Вашингтона. Канцлер это сделал, избавив тем самым председателя Государственного совета от мучительной необходимости отменить свое приглашение.

Наши источники, близкие Ведомству федерального канцлера, и после выхода из игры Гййома продолжавшие снабжать нас достаточной информацией, давали знать, что Гельмут Шмидт против своей воли и зачастую вопреки более разумным соображениям уступал давлению Вашингтона. С другой стороны, подтверждалось мнение Андропова о том, что в конечном счете лояльность по отношению к Вашингтону брала у канцлера верх над всеми остальными соображениями. Когда США потребовали от ФРГ бойкотировать Олимпийские игры в Москве летом 1980 года, в руководстве СДПГ разразился скандал. Во время кризисного заседания у канцлера в апреле 1980 года, согласно нашей информации, Шмидт пригрозил отставкой, чтобы получить согласие на бойкот. Требование США экономических санкций против Советского Союза было на этом заседании отвергнуто большинством собравшихся социал-демократов. Брандт, Венер, Бар и Апель решительно высказались против санкций. Только Ханс-Юрген Вишневски одобрил их.

Первым, кто нас проинформировал об этом заседании, был Герберт Венер. В тот же день он пригласил к себе адвоката Фогеля и продиктовал сообщение для Эриха Хонеккера: “Мы ведь тянем за один канат. Я ему (Хонеккеру) обещал предостеречь вас от возможной опасности войны. С сегодняшнего дня я знаю, что она приближается, даже, возможно, уже кипит”. Венер оценивал положение, как в “1914-м”. Он потерял доверие к канцлеру и настоятельно просил Фогеля: “Скажите другу моей юности, что Шмидт находится в дебрях заблуждений. Выпутается ли он из них и каким образом, всякое возможно”.

В кризисном 1980 году Хонеккер попытался выступать по отношению к Москве как равноправный партнер. Он вновь выразил озабоченность концентрацией вооружений, солдат и ядерных ракет на территории ГДР, но переоценил свое влияние. Мильке тоже еще надеялся остановить гонку атомных вооружений на границе между двумя германскими государствами и воспрепятствовать размещению советских ракет.

Мне всегда была ясна уязвимость Советского Союза перед лицом американской политики силы и гонки вооружений. Президентство Картера доставило много забот Кремлю. Человек, непредсказуемый для нас, он представил рекордный военный бюджет на сумму свыше 157 млрд. долларов, которые он инвестировал в ракеты MX и “Трайдент”, в крылатые ракеты и атомные подводные лодки. Один из ведущих советских ядерных стратегов доверительно сказал мне, что не хватит ресурсов всего нашего союзного лагеря, чтобы выдержать такое.

Затем, когда слабоватый Картер был заменен размахивающим саблей антикоммунистом Рейганом, советское руководство увидело реальную опасность упреждающего атомного удара НАТО. Размещение носителей атомного оружия на немецко-немецкой границе означало драматическое сокращение подлетного времени в случае ядерного нападения НАТО.

В качестве ответного шага на новую ситуацию Москва разработала план, включавший в себя все государства Варшавского договора. Он получил кодовое название РЯН (аббревиатура слов “ракетно-ядерное нападение”). Этот план должен был дать возможность незамедлительно сообщить на центральный пульт, а оттуда в Москву о любом признаке готовящегося атомного нападения НАТО. Был разработан каталог признаков, по которым можно было бы судить о подготовке нападения. Наши источники в натовских штабах, в ФРГ и США были соответствующим образом проинструктированы. Наивысший приоритет имело наблюдение за базами ракет “Першинг-2” и крылатых ракет, местонахождение которых мы уже установили и сообщили в Москву.

Для выполнения этой задачи штаб нашей разведки был расширен. Он получил специально оборудованное место дислокации, которое должно было быть оснащено спецсвязью со своим партнером в Москве. Министр приказал всем подразделениям госбезопасности незамедлительно сообщать Главному управлению разведки о признаках подготовки к нападению. Специальной рабочей группе министра было поручено форсировать строительство запасного командного бункера на случай войны. Для руководства разведки в Госенских горах, юго-восточнее Берлина, был вырыт противоатомный бункер. Я не очень верил в пользу подобных сооружений. Расположенные в них маскировочные объекты, впрочем, превосходно годились для каких-нибудь общественных мероприятий и для размещения гостей.

Проведение же мероприятий в рамках плана РЯН требовало много времени и сил. В середине 80-х годов нажим Москвы относительно сроков работ стал постепенно ослабевать. Анализ важных сообщений, которые мы получали от нашего источника в НАТО Райнера Руппа, давал нам основание полагать, что непосредственной угрозы ядерно-ракетного нападения нет.

Москва должна была быть довольна той военной и военно-политической информацией, которую мы ей доставляли. В то же время данные, которые мы получали от наших советских коллег, были значительно скромнее. Несмотря, однако, на эту диспропорцию, мы никогда не считали себя только помощниками-исполнителями Москвы. В военной и стратегической областях мы с полным сознанием признавали ведущую роль Советского Союза. Тем не менее разочаровывало то, как советские союзники, подобно оккупантам, размещали в ГДР атомные ракеты. Нам было известно, где должны стоять ракеты НАТО. В то же время где и когда в наших лесах будут спрятаны советские ракеты, наши друзья не сообщили ни самому Хонеккеру, ни Мильке. И вполне понятно, почему за несколько недель до ввода советских ракет Мильке сказал мне: “Даже не возникает и вопроса, что мы тратим миллиарды и вырубаем наши леса для стартовых площадок. Ты увидишь, они еще будут договариваться”. Ни он, ни кто-либо другой из государственного руководства не могли воспрепятствовать вырубке просек и полян в лесах и тому, что ракеты под прикрытием темноты ввозили замаскированными под лесовозы.

В сущности, мы, немцы, в качестве статистов принимали участие в военных играх супердержав. Я так никогда и не узнал, были ли планы относительно упреждения предполагаемого нападения противника с нашей стороны. Во всяком случае, кремлевское руководство нас в такие планы не посвятило бы. Ядерные стратеги обеих сторон, конечно, знали, что от Германии, даже при ограниченной атомной войне, осталось бы лишь поле, усеянное радиоактивными развалинами.

В то лето 1980 года, когда призрак 1914 года бродил по Европе, а моя служба мобилизовывала все свои возможности на Западе, чтобы своевременно узнать о предполагаемой опасности, за нашей спиной в Польше возникала новая угроза. Усиление забастовочного движения, которое в июле и августе привело к образованию профобъединения “Солидарность”, имело очевидные экономические причины: произвольные повышения цен на продукты переполнили чашу терпения рабочих.

21 августа 1980 г., в 12-ю годовщину вступления государств Варшавского договора в Чехословакию, Мильке вызвал меня на совещание по вопросу о положении в Польше. По сравнению с 1968 годом существовало принципиальное различие: тогда интервенция была реакцией на политику руководства в Праге во главе с Александром Дубчеком, в Польше же движение исходило снизу. Руководство в Варшаве стремилось успокоить своих союзников. В полученной министром информации из Варшавы было заявлено, что правящая Польская объединенная рабочая партия мобилизовала своих членов и контролирует положение. Мильке сомневался, что политическое руководство сможет сдержать “контрреволюцию”. После совещания с Хонеккером в конце августа он предложил мне, чтобы я, используя свои хорошие связи, сам на месте оценил обстановку.

Я согласовал сроки с моим старым знакомым Франчишеком Шляхчичем, который при Тереке стал вторым человеком в ПОРП, с Мирославом Милевским, заместителем министра внутренних дел, и с моим коллегой Яном Словиковским, руководителем польской разведки. В самолете я еще раз просмотрел короткое резюме информаций о Польше западногерманской разведки и МИДа. По сообщениям одного из наших лучших агентов в Бонне, руководство СДПГ хотело знать, действительно ли от западногерманской разведки и окружения Франца-Йозефа Штрауса исходит инициатива срыва переговоров забастовочного комитета с польским правительством и для этой цели якобы выделено 400 тыс. марок.

Не имеет смысла подробно воспроизводить мои заметки о разговорах с польскими друзьями. В них не содержится ничего, кроме смеси беспомощности, попыток умиротворения, критики собственного руководства и высокомерной недооценки интеллектуальных вождей оппозиции. Лех Валенса оценивался как фигура, управляемая извне, едва ли не чудак, которого не надо принимать всерьез. В этой оторванной от реальности позиции моих польских собеседников мало что изменилось до декабря следующего года, когда в Польше было введено военное положение.

Уже во время моей поездки в августе 1980 года эта оторванность от реальной действительности сказалась в том, что министр внутренних дел буквально через двадцать четыре часа задудел в другую дудочку. Мне заявили, что из двадцати одного требования гданьских рабочих двадцать можно принять, однако ни в коем случае не требование свободных независимых профсоюзов: легализация оппозиции недопустима. Едва я возвратился в Берлин и подготовил свой доклад, как получил сообщение из Варшавы, что ЦК ПОРП принял все требования забастовочного комитета. Таким образом, я мог и не ездить в Польшу.

В этой пробе сил “Солидарности” против государственного аппарата и партии она совершила прорыв. Границы власти четко обозначились. Запад колебался между ликованием по поводу первых успехов на пути к либерализации и опасением, что польское государство проявит слабость, которая побудит членов Варшавского договора к интервенции. “Пражская весна” со всеми ее последствиями еще была свежа в памяти.

Чтобы избежать подобного хода событий, внутри министерства государственной безопасности, включая и мою службу, были образованы специальные рабочие группы по польскому вопросу. Перед разведкой на первый план была выдвинута задача собирать информацию о намерениях западных служб, правительственных инстанций, партий и организаций относительно соседней страны. Наши партнеры в Польше просили нас, в частности, информировать о польских эмигрантских кругах и их действиях; в Мюнхене работала радиостанция “Свободная Европа”, в Париже издавался эмигрантский журнал “Культура”. Одновременно перед нами была поставлена задача вырабатывать собственные оценки положения в Польше.

Во время моей второй поездки в Варшаву Милевский был уже министром внутренних дел. Министр, казавшийся в своем огромном кабинете особенно маленьким, уделил нашему разговору много времени и не скупился на критику нового генерального секретаря партии Кани и премьер-министра Ярузельского. Я не мог отделаться от впечатления, что наше присутствие и мои расспросы ущемляют национальное достоинство польского министра.

Все наши источники в правительственных кругах ФРГ, в руководстве СДПГ и в западногерманской разведке давали нам понять, что на Западе считали неизбежным вмешательство Советского Союза и его союзников. Западноевропейские политики стремились не допустить прямой интервенции. От папы и кардинала Вышиньского до советников западноевропейских профсоюзов — все стремились оказать сдерживающее влияние на радикальных лидеров польского профсоюзного движения.

Довольно часто в те дни я чувствовал себя как бы парализованным. Пражский сценарий 1968 года, еще стоявший перед глазами, подталкивал Польшу, нашего непосредственного соседа, к еще более катастрофическим событиям. В Москве и Восточном Берлине рычаги власти держали в руках старики, едва ли способные принять дальновидные и мудрые решения.

До лета 1981 года угрозы забастовок сменялись обманчивым спокойствием. Когда Войцех Ярузельский пришел к руководству и назначил вместо Милевского Кищака, человека из своей команды, министром внутренних дел, порвались мои главные личные связи с Варшавой. Когда в середине октября Ярузельский был избран генеральным секретарем ПОРП, было заявлено, что политическое руководство сделает все, чтобы нормализовать положение собственными силами.

Известие о том, что в ночь с 12 на 13 декабря в Польше было введено военное положение, поразило меня так же, как Хонеккера и Шмидта, которые совещались на Вербеллинзее, под Берлином. Позже Ярузельский объяснил, что этим шагом он предотвратил ввод советских войск. Мне не представляется возможным, что подобное намерение не было согласовано с Москвой.

Из моих бесед с Андроповым и Крючковым я пришел к убеждению, что для СССР после опыта 1968 года, ввязывания в гражданскую войну в Афганистане, перед лицом напряженных отношений с Китаем и демонстративной политики силы со стороны США военное вторжение в Польшу исключено. В свете этого шаг Ярузельского был наименьшим злом, дававшим прежде всего возможность передышки. Но такому аналитически мыслящему человеку, как Андропов, должно было быть ясно, что этот шаг не дает решения на длительную перспективу.

Чем ожесточеннее развивалась холодная война между супердержавами, тем интенсивнее становились тайные контакты между Шмидтом и Хонеккером, которые в эту пору регулярно вели между собой телефонные переговоры. Мильке показал мне записи этих переговоров. В них раскрывался тот Гельмут Шмидт, который оказывался значительно более вдумчивым и обеспокоенным, чем он представал и перед общественностью, и перед собственными товарищами по партии. После 1990 года западногерманские политики упорно замалчивали или принижали доверительность и откровенность своих контактов с представителями СЕПГ.

Вместо отмененной встречи Шмидта с Хонеккером был организован визит члена политбюро Гюнтера Миттага к канцлеру. Герберт Венер через Вольфганга Фогеля готовил нашу сторону к этому разговору. Как впоследствии сообщал Миттаг, 17 апреля 1980 г. он встретил в лице Шмидта реалистичного аналитика, который со всей определенностью придерживался девиза: “Никогда больше война не должна начаться с немецкой земли”. Шмидт, по словам Миттага, усматривал серьезную опасность в ухудшении международного положения и дословно сказал следующее: “Все выходит из-под контроля”. Он опасался возможного столкновения великих держав. Американский президент подвергается сильному внутриполитическому давлению, которое тяготеет над ним, и мировые державы вследствие этого медленно, но верно вступают в конфронтацию, которая быстро может привести к возрастающей панике. Миттагу, в свою очередь, канцлер пожаловался на давление, которое оказывает Вашингтон на Бонн, и просил с пониманием отнестись к участию ФРГ в бойкоте Олимпийских игр.

В это время в Тегеране посольство США было захвачено “воинами Аллаха”. Миттаг сообщил, что Шмидт опасается иррациональной реакции президента США на происшедшее. В такой угрожающей обстановке Шмидт надеется, по словам Миттага, что контакты между обоими государствами будут непременно сохранены; оба государства должны пытаться оказывать сдерживающее влияние на своих “больших друзей”. Эрих Хонеккер должен знать, что он, Гельмут Шмидт, вполне предсказуем. Со стороны Федеративной республики не произойдет “ничего сумасбродного”.

Миттаг, со своей стороны, заявил от имени Хонеккера, что отмена решения о размещении ракет в ФРГ была бы важнейшим шагом для укрепления мира. Предназначенные для общественности формальные заявления о встрече едва ли позволяли ощутить, как тесно сблизились в этой кризисной ситуации правящие круги двух германских государств. Насколько мне известно, Шмидт после беседы с Миттагом звонил Хоннекеру. Во время этого разговора оба подтвердит ли готовность сделать все, “чтобы с немецкой земли никогда больше не началась война”.

Люди в обоих германских государствах не были в курсе деталей политической жизни, но в общем ощущали угрозу, таящуюся в международной ситуации. Почти одновременно на Западе и на Востоке стало развиваться движение за мир, в котором нашла отражение серьезная обеспокоенность сложившейся обстановкой. Новое массовое движение раньше отчетливо проявилось в Федеративной республике. Это был протест против размещения ракет и против воинственной внешней политики США. Консервативные политики и СМИ утверждали, что это движение “управляется с Востока”. Сам Гельмут Шмидт бросил демонстрантам упрек, что они работают на Москву и на Восточный Берлин.

Действительно, это движение было полезным для внешнеполитических целей нашей стороны, и у нашего руководства существовала большая заинтересованность в его поддержке, а если возможно, то и в оказании на него влияния. Когда осенью 1981 года в Бонне была организована большая демонстрация, то близко стоящий к нам Немецкий союз мира стал одним из ее инициаторов. Однако группы и личности, на которых мы могли воздействовать, были в меньшинстве. Перед тремястами тысяч демонстрантов, пришедших в Бонн, среди прочих выступил писатель Генрих Бёлль, известный подцержкой диссидентов из социалистических стран. Нашим единственным оратором был политик из СвДП Вильям Борм, да и он не был готов следовать нашим тактическим установкам.

В перспективе внешнеполитическая польза западногерманского движения за мир вскоре вошла в противоречие, с точки зрения нашего руководства, с его внутриполитическими последствиями. В ГДР организовывалось собственное движение за мир, которое выступало не только против гонки вооружений, но и против нарушений прав человека, против милитаризации образования в наших школах. Государственная власть реагировала на это репрессиями вместо того, чтобы вступить в диалог с движением, которое она не могла подчинить своему контролю. Так, она упустила возможность вступить в диалог с находящимся под влиянием церкви движением за мир и вместо этого пошла по пути применения административных мер. Узколобость такой политики для многих была непостижима. Я возражал против того, чтобы выяснение отношений с движением за мир было передано министерству государственной безопасности. Мое мнение было, однако, доведено лишь до очень узкого круга лиц.

Противоречие между политикой мира на международной арене и жесткой, вплоть до репрессий, позицией по отношению к участникам движения за мир у себя в стране все более бросалось в глаза, вызывая растерянность даже среди партийного и государственного аппарата. С одной стороны, выдвигалось требование ужесточить реакцию на идеологические диверсии, что выталкивало некоторые группы борцов за мир в ряды оппозиции, а с другой — движение за мир на Западе поддерживалось в соответствии с нашей внешней политикой. В то же время устанавливались все более тесные связи между протестующими на Востоке и на Западе, чьи требования, по существу, были идентичными.

Такая ситуация сказывалась и на работе многих подразделений государственной безопасности. В контрразведке ответственные за оппозиционные группировки, молодежь и церковь не могли разрешить это противоречие. Они должны были принимать меры против “враждебно негативных” сил и в то же время не имели права наносить ущерб внешней политике. Эти противоречивые требования порождали неуверенность у сотрудников, вплоть до министра. Среди прочего эта ситуация сказалась, в частности, на отношении к “зеленым” в ФРГ. Их представителям, а среди них были такие известные деятели движения за мир, как Петра Келли и Герт Бастиан, неоднократно отказывали во въезде в ГДР, так как они хотели здесь встретиться с участниками борьбы за мир.

Для разведки, ориентированной на внешнюю политику, с движением за мир было проще. С нашей точки зрения, движение за мир объективно было направлено против политического курса США и зависимых от него правительств. И количественно, и качественно оно имело совершенно другой вес, чем его предшественники — кампания “Борьба против атомной смерти” в 50-е годы и пасхальные марши в 60-е. Наши анализы показали, что принципиальная переоценка ценностей происходила как раз среди молодежи из буржуазных семей. Карьера и материальное благосостояние были для них не столь важны, как чувство сопричастности к общему делу и самоутверждение. Современные технологии отождествлялись ими с угрозой войны и отсутствием будущего, капиталистическое государство — с отчуждением и лишением возможности самовыражения. Для нашей работы это были важные аспекты. Среди сторонников движения за мир мы могли рекрутировать новых сотрудников. Предпосылкой тому была их учебная специализация, в перспективе обещавшая нам новые источники, и то, что политически они не были явно ангажированы. Ибо мы знали, что активисты движения находились под столь же бдительным наблюдением Ведомства по охране конституции и других западных служб, как оппозиционеры в ГДР со стороны контрразведки.

Другой целью нашей работы было предоставление партийному руководству объективной информации о “зеленых” и других группировках, с тем чтобы устранить предубеждения. Я рассчитывал также на некоторый внутриполитический эффект в достижении более терпимого отношения к движению за мир в ГДР.

И наконец, разведка вносила свой вклад в пропагандистскую битву, которая кипела между блоками. Одна небольшая группа борцов за мир представляла для нас особый интерес. Она называла себя “Генералы за мир”. В 1981 году девять бывших высоких воинских чинов из различных стран НАТО объединились, поскольку опасались, что гонка атомных вооружений, прежде всего на Западе, может привести к ядерному аду. Среди них был отставной генерал граф Баудиссин, один из отцов бундесвера и его демократическая совесть. Из Англии в группу вошел генерал Майкл Харботтл, из Америки — адмирал Джон Маршалл Ли, из Франции — адмирал Антуан Сангинетги, из Нидерландов — генерал фон Мейенфельдт, из Италии — генерал Нино Пасти, из Португалии — генерал Франсиску да Кошта Гомеш. Через несколько месяцев после основания группы к ней примкнул отставной генерал Герт Бастиан, в последнее время командир танковой дивизии, оставивший свою службу в бундесвере, поскольку не хотел нести ответственность за ракетное вооружение и разделять все более реакционные настроения своих коллег. Спутницей жизни Бастиана стала самая популярная и яркая представительница западногерманского движения за мир Петра Келли.

Девять высокопоставленных военных, как бы парадоксально это ни звучало, вскоре приобрели весьма значительный статус в движении за мир. Их влияние вышло далеко за рамки круга непосредственных участников. Уже во вторую мировую войну все они были офицерами и в своих странах пользовались большим уважением. Многие из них работали в области стратегического планирования НАТО, а также участвовали в разработке концепций атомного устрашения. Никто не мог их упрекнуть, как молодых активистов, что они не знают того, о чем говорят. Они могли с чисто военной точки зрения убедительно опровергнуть американский пропагандистский лозунг “о советской угрозе”.

Головой и мотором группы, своего рода директором-распорядителем был Герхард Каде, сотрудник-исследователь Гамбургского университета и публицист. Его основные исследовательские интересы лежали в области связей высшего генералитета с военной индустрией в ФРГ и США. Изыскания привели его к резко критической оценке роли военнопромышленного комплекса в системе рыночного хозяйства.

Большой проблемой группы “Генералы за мир” было финансирование их деятельности. Поездки на совместные встречи, доклады и дискуссии они вынуждены были оплачивать из своих средств. У них не было возможности публиковать свои анализы и требования. Это был наш шанс.

У меня не было необходимости давать своим сотрудникам специальные распоряжения искать контакты с группой.

Вскоре после ее основания один сотрудник доложил мне, что его отделу через источник в Гамбурге удалось выйти на организатора “Генералов за мир” Герхарда Каде. Он был готов к переговорам с посланцем из ГДР.

Я послал двух людей, которые приехали якобы по поручению Совета министров ГДР» что мы часто делали для контактов с потенциальными источниками в Западной Германии. Мы не были настолько наивными, чтобы полагать, что этой “крыше” действительно поверят. Тот, кто имел хоть какое-то представление о структурах ГДР, должен был быстро догадаться, что имеет дело с разведкой. Но это прикрытие действовало успокаивающе на партнера по переговорам и давало ему определенную защиту, а уж совсем наивные оставались убежденными, что они ведут беседу с представителями политических или научных кругов. В подобных деликатных случаях мы, как правило, поступали совершенно иначе, чем секретные службы США, которые редко прибегали к маскировке и предпочитали с самого начала вести разговор о вербовке и оплате.

После нескольких встреч и разговоров Каде получил псевдоним Супер, что выражало и его значение для нас. В разговоре Каде быстро перешел к проблеме группы “Генералы за мир” — к отсутствию финансовых ресурсов. Он полагал, что ежегодная сумма в 100 тыс. марок существенно облегчила бы ее общественную деятельность. Я санкционировал эту сумму, которая, естественно, выплачивалась не от имени разведки, а как помощь от Института политики и экономики.

Когда стало ясно, что эта акция принесла большой успех, всевозможные инстанции в ГДР стали утверждать, что это их заслуга. Самой неприятной была при этом роль зятя Хонеккера Манфреда Файста, который до 1989 года руководил отделом международной информации в ЦК. Файст рассказывал Хонеккеру, что он является инициатором поддержки генералов.

Я не знаю, все ли члены группы “Генералы за мир” были информированы об источнике финансирования, точнее сказать, что они понимали под этим институтом. Они должны были задаться вопросом, каким образом у их объединения оказались деньги, но возможно, что они удовлетворились объяснением Каде о нашедшемся спонсоре.

Наше ежегодное пожертвование было не единственной поддержкой с Востока. Одновременно КГБ постарался установить связь с Каде и проинформировал меня об этом. Совершенно очевидно, что Каде удалось побудить КГБ командировать одного советского генерала в группу “Генералы за мир”, во всяком случае это имело место.

Впрочем, это совсем не означало, что группа стала попросту рупором Москвы. Каде должен был выносить свои собственные представления на обсуждение всей группы, а своенравными личностями, входившими в нее, вряд ли можно было манипулировать. Тем не менее в заявлениях генералов можно было ощутить то влияние, которое мы проводили через Каде.

Так, например, бывший генерал-танкист Бастиан поначалу в равной мере возлагал ответственность за гонку вооружений и на Восток, и на Запад, а в последующем все более четко принимал позиции Варшавского договора. Когда в 1987 году в одном интервью для радио ГДР его спросили, служит ли последняя речь советского министра иностранных дел Громыко укреплению мира, Бастиан ответил: “Да, я так думаю. Я полагаю, что предложения, которые последнее время исходят из Москвы, весьма конструктивны, и надеюсь, что они найдут позитивный отклик на Западе”. Близость Бастиана к позициям Москвы вызвала в западногерманском движении за мир острые дискуссии и не всегда была созвучна заявлениям его спутницы жизни Петры Келли.

У меня нет доказательств того, был ли Бастиан осведомлен о контактах Каде. Однако оба так тесно сотрудничали друг с другом, что Бастиан должен был по меньшей мере о чем-то догадываться. Образ мыслей этого цельного человека купить этим было нельзя. Во всяком случае, для нашей контрразведки он оставался подозрительной личностью, и ему долгое время был закрыт въезд в ГДР.

Герхард Каде умер в 1995 году. Его связи с нами и с КГБ никогда не были обнаружены. Герт Бастиан покончил с собой после того, как застрелил Петру Келли.

Когда меня спрашивают, не сожалею пи я о том, что проник в такую группу идеалистически настроенных и глубоко порядочных людей, чтобы по возможности ими манипулировать, я могу совершенно спокойно ответить однозначно — “нет”. В этой акции — в отличие от некоторых других операций — у меня никогда не было сомнений. В конце концов, мы не были ни инициаторами этой группы, ни ее идеологическими подсказчиками. Мы только содей ствовали тому, чтобы их голос был услышан. То, что некоторые члены этой группы, возможно и под нашим влиянием, сближались с нашими внешнеполитическими позициями, делу не вредило. Как едва ли какие-нибудь другие группировки, “Генералы за мир” благодаря их компетенции и мужеству помогли широкой общественности в 80-е годы осознать опасность войны и тем самым подвигнуть правительства на более разумный политический курс. Как и вчера, я сегодня испытываю по отношению к этим людям глубокое уважение.

 

Активные мероприятия

В отрезвляющей пьесе Бертольта Брехта “Мероприятие” есть такое место:

Какую низость ты бы ни совершил, чтобы

Вытравить низость?

Если бы ты мог в конце концов изменить мир,

То перед чем

Остановился бы ты ради этого?

Кто ты?

Погрузись в грязь,

Обнимай палача, но

Измени мир: он нуждается в этом!

Эти слова могут быть своего рода девизом того аспекта работы секретной службы, который классически именуется дезинформацией, а в X отделе моей службы его называли “активными мероприятиями”. При слове “дезинформация” многие неизбежно думают о лжи и сознательном введении в заблуждение, однако этот метод настолько же стар и многогранен, насколько и сами разведывательные службы, и не более порочен и аморален, чем любые действия разведки. Из-за негативных ассоциаций, вызываемых понятием “дезинформация”, она именуется также “черной пропагандой”, или “психологической войной”.

Наш X отдел поначалу возник из очень маленькой рабочей группы, которую мы создали в 50-е годы по инициативе Ивана Агаянца, одного из самых интеллигентных ветеранов КГБ. Она имела задачу средствами разведки воздействовать на общественное мнение в Федеративной республике. Хотя группа и стала самостоятельным отделом, она никогда так и не достигла численности и значимости, как другие отделы, поскольку я не питал иллюзий, зная об ограниченном потенциале и низкой действенности такой “идеологической” войны.

Подобного рода пропаганда была мне знакома из первых рук, когда летом 1943 года я в Москве был направлен на радиостанцию “Дойчер фольксзендер”, где мы по примеру Сефтона Делмера, организовавшего знаменитое солдатское радио Кале, выпускали в эфир смесь из подлинных известий и фальшивок, чтобы побудить немцев к сопротивлению и дискредитировать их руководство. Тогда я понял, что подобные передачи должны быть по содержанию как можно ближе к правде, чтобы возыметь свое действие.

Опыт, почерпнутый во время второй мировой войны, был развит обеими сторонами в холодной войне. Территория Германии как раз представляла собой арену для различных форм пропагандистской борьбы. В боннском министерстве обороны вскоре после его основания был создан отдел “психологической борьбы”, деятельность которого, естественно, носила наступательный, а не оборонительный характер. Я уже говорил о диверсиях с воздушными шарами и листовками Восточного бюро СДПГ и других организаций, которые управлялись секретными службами США. Американцы не скупились на средства для издания газет и строительства радиопередатчиков: в Берлине это была РИАС, которая перед 17 июня 1953 г. и в этот день прошла свое испытание, а позже в Мюнхене появились радиостанции “Свобода” и “Свободная Европа”, которые вещали на языках государств Варшавского договора.

Тем, что мы своевременно знали все стоящее внимания об отделе “психологической борьбы” — боннском аналоге-противнике нашего X отдела, — мы обязаны одному офицеру, который в начале 60-х годов завербовал в качестве информатора высокопоставленного сотрудника министерства обороны, сумев заверить его, будто он работает на американскую службу. После выхода на пенсию этот агент, якобы работая на американцев, стал председателем окружного отделения рабочей группы Христианско-социального союза по военно-политическим вопросам в Мюнхене и региональным уполномоченным боннской рабочей группы по вопросам обороны. Ему даже удалось завербовать бывшего руководящего сотрудника Восточного бюро СДПГ, который перешел в ультраправое крыло Христианско-демократического союза, поскольку решительно не принимал политику разрядки Брандта. Таким образом, заклятые противники нашей системы оперировали нашими деньгами и снабжали нас информацией, ничего при этом не подозревая. Впрочем, для нашего героя в 1984 году наступило неприятное пробуждение, когда он был арестован и обвинен в шпионаже в пользу ГДР на протяжении четырнадцати лет. Мы, правда, знали, что ему грозит провал, но ведь не могли же мы ему предложить переселиться в ГДР, поскольку он убаюкивал себя тем, что является агентом ЦРУ.

Главные задачи отдела активных мероприятий заключались в том, чтобы сделать явной подрывную активность противной стороны и одновременно целенаправленными фактами и документами в комбинации со сфабрикованными нами материалами лишить доверия те личности и структуры Федеративной республики, которые были враждебно настроены против ГДР.

В этой связи деятельность X отдела имела в моих глазах действительно важное значение, когда ему удавалось разоблачить и поставить к позорному столбу прежних нацистов и лишить доверия политически “вечно вчерашних” подстрекателей холодной войны. У меня никогда не было наивной веры в то, что булавочные уколы наших “активных мероприятий” могут оказать заметное влияние на политическую систему и экономику Федеративной республики, а тем более серьезно их дестабилизировать. И когда теперь самозваные блюстители морали искренне или лицемерно возмущаются по поводу того, что мы прослушивали телефонные разговоры западногерманских политиков, я в этой связи могу только повторить то, что сказал в интервью журналу “Шпигель”: политики сами должны знать, какие телефонные разговоры можно вести из автомобиля, а какие — нет. Надо быть более чем наивным, чтобы удивляться практике прослушивания у секретных служб. К этому я хотел бы добавить, что наши подслушивающие устройства не шли ни в какое сравнение с теми, что имели соответствующие службы США на немецкой территории, действующие и поныне.

Нам вскоре пришлось отказаться от наших попыток открыть в Федеративной республике собственные издания, поскольку это было выше наших возможностей. Вместо этого мы сконцентрировались на установлении контактов с журналистами, при этом, правда, входя в столкновение с другими подразделениями нашего министерства. Сотрудники контрразведки имели своей задачей ограничивать, насколько возможно, деятельность западных журналистов, в то время как сотрудники X отдела готовы были даже оказывать им помощь в поиске материала, чтобы установить контакты.

Поскольку мы, естественно, не могли определять, что из передаваемых журналистам материалов будет опубликовано, мы дополнительно основали фиктивные бюллетени ХДС и СДПГ, которые получили названия “Митте” и “СДПГ-Интерн”. Их сообщения составляли сотрудники X отдела, которые мастерски умели подражать стилю и манере письма отдельных политиков ФРГ. Для СвДП не было необходимости создавать фиктивный орган, поскольку там с нашей помощью возникла подлинная служба под названием “Х-Информационен”. Разнообразие идей наших сотрудников, естественно, ограничивалось критерием правдоподобного сообщения. Однако их деятельность обрела собственную динамику, которую едва ли можно было сдержать, и в свет порой выпускались вещи, которые выходили за рамки того, что должна себе позволять секретная служба. Так, например, я должен считать горькой иронией историю, что именно сотрудник X отдела, выдумавший и распространивший высказывания Ганса Мартина Шляйера, которые тот якобы сделал, когда его похитили, был одним из первых авторов разоблачений против своей же службы в бульварной прессе после 1989 года.

Отдел “психологической борьбы” боннского министерства обороны был отнюдь не единственным в борьбе против влияния ГДР, но он пользовался покровительством со стороны политических объединений и именитых политиков правого спектра и связанных с ними СМИ. Наряду с Герхардом Лёвенталем, с его телевизионной рубрикой, и периодическими изданиями газетного короля Акселя Шпрингера, которые вплоть до 80-х годов аббревиатуру ГДР продолжали печатать в кавычках, против социалистической Германии вел борьбу прежде всего иллюстрированный журнал “Квик”, главный редактор которого был нам знаком. Это был тот самый ван Нойхус, который с 1954 года до начала 60-х годов под псевдонимом Нанте работал в качестве агента на нас и, сверх того, был двойным агентом западногерманской разведки. Несмотря на неписаный закон никогда не выдавать агента — даже в том случае, если он с незапамятных времен перестал быть активным, — я все же в конце концов дал согласие на то, чтобы журналу “Штерн” была выдана квитанция с подписью Нойхуса, опираясь на которую гамбургский журнал мог предъявить ему аргументированное обвинение в шпионаже. Мне и сейчас сделанный мною тогда шаг кажется несколько проблематичным, так как он граничит с нарушением доверия, но тогда мне это представлялось необходимым, чтобы заткнуть рот Нойхусу. В своем листке он непрестанно нападал на “восточные договоры”, и мы даже начали опасаться, что они могут быть торпедированы.

Примечательно, что после своего разоблачения “Штерн” должен был в течение многих лет вести судебный процесс против Нойхуса и его издательства, который он выиграл только потому, что Нойхус не смог доказать, что он не шпион. Истина в юридическом смысле сама по себе, в таком случае мало что значит. То, что ван Нойхус после объединения выступал в специально созданных для новых федеральных земель бульварных газетенках в качестве эксперта по делам Штази и нашей разведки, можно считать только анекдотом на полях этой грязной истории…

Менее успешными, чем разоблачение Нойхуса, были наши усилия, целенаправленно распространяя смесь фактов и слухов, нанести ущерб таким политикам, как Франц-Йозеф Штраус, Альфред Дрегтер или Вернер Маркс. Штраус для подобных уловок был слишком крупной рыбой. Мы ничего не могли добиться, упрекая его в коррумпированности. А в других случаях затраты не стоили результата, так как, несмотря на кратковременное возмущение, они равнялись нулю. Мы должны были извлечь для себя урок: скандалы и скандальчики вокруг политиков, так же как и частная жизнь футболистов или актеров, были повседневной пищей бульварной прессы: сегодня у всех на устах, а завтра забыты.

По-другому обстояло дело с нашими акциями против бывших нацистов и с усилиями по поддержке движения за мир. Как я говорил, мы пытались, осторожно дозируя воздействие, прибрать к рукам западное движение за мир, не вступая при этом в открытые конфликты с собственным политическим руководством. В мероприятиях против старых нацистов подобных опасений у нас не было.

Уже в первые послевоенные годы многие чиновники гитлеровского рейха в Федеративной республике в период канцлерства Аденауэра оказались на службе и достигли высоких чинов, и так было на всех уровнях в партиях, армии, юстиции, государственном аппарате, а также в секретных службах. При этом в большинстве случаев речь шла не о так называемых мелких попутчиках. Статс-секретарь Аденауэра Глобке мог с полной уверенностью считаться символической фигурой в кругу подобных персон.

Под руководством профессора Альберта Нордена, пережившего “третий рейх” в США, мы организовали в 50-е годы в ГДР пресс-конференции, на которых было раскрыто нацистское прошлое политиков и государственных чиновников Федеративной республики. Тогда, как и позже, подобные акции часто приносили желаемый эффект: министр Теодор Оберлендер и министр-президент Ганс Фильбингер вынуждены были уйти в отставку, Георгу Кизингеру и Генриху Любке пришлось признать, что они приукрасили свои биографии. Нам даже удалось в 1972 году заставить преждевременно подать в отставку тогдашнего президента федерального Ведомства по охране конституции Губерта Шрюбберса, напомнив о его прошлом в период “третьего рейха”, а это был человек, который, подобно Рейнгарду Гелену, вскормил многие поколения ведущих чиновников в Федеративной республике и так же, как и Гелен, был заметной фигурой в нацистском государстве.

Наша поддержка супругов Кларсфельд привела нас к очередному конфликту с контрразведкой министерства госбезопасности, так как они уже давно числились в списках нежелательных лиц, протестуя против антисемитизма в социалистических государствах. Моей службе удалось добиться для них разрешения на въезд и допуска к архивам. Тем самым на них, как и на каждого, кто вступал в контакт с нашей службой, в X отделе были заведены личные дела и присвоены псевдонимы, о чем они не имели ни малейшего представления. Всякий, кто имел хотя бы приблизительное представление о делопроизводстве в госбезопасности и в моей службе, согласится со мной, что смешно только на этом основании считать супругов Кларсфельд приверженцами ГДР, а тем более Штази.

Не менее болезненными для меня, чем попытка заклеймить таких искренних борцов за справедливость, как супруги Кларсфельд, в роли пособников Штази были все время повторяющиеся усилия приписать моей службе опасные интриги неонацистской окраски, которые стихийно вспыхивают то в старых, то в новых федеральных землях.

Совершенно очевидно, что одно дело — направить внимание общественности на источник коричневого образа мыслей и на ростки подобных действий и совсем другое — поддерживать и поощрять коричневую заразу. Я предоставляю самому читателю решить, мог ли именно я, сын еврея, быть как раз тем, кто допускал или инициировал осквернение еврейских кладбищ и другие позорные неонацистские действия. Чтобы вырвать из памяти 40 лет существования ГДР как государства, антифашизм в нем обычно приписывается только указаниям сверху и искаженно изображается таким образом, чтобы поставить на одну доску злодеяния нацистов и те противоправные дела, которые имели место в ГДР.

При этом я должен сказать, что историю ГДР невозможно объяснить насаждаемым сверху антифашизмом и всеобщим тупым послушанием. Подобные логические конструкции совершенно упускают из виду ту вдохновенную мечту о новом, лучшем и более справедливом общественном строе, как это нам тогда действительно представлялось. Пусть наше политическое руководство тогда слишком поспешно и поголовно освободило всех граждан республики от причастности к вине “третьего рейха”, а наследие коричневых лет целиком возложило на Федеративную республику, все же остается истиной, что в ГДР существовала подлинная и искренняя вера в действительно новое начало.

Я очень хорошо припоминаю озабоченность отца тем, что за текущими делами будет предана забвению вина немецкого народа. Движимый этим беспокойством, он написал драму “Что человек посеет”, а также сценарий для студии ДЕФА “Совет богов”, в котором шла речь о зловещем союзе военных преступников с современной крупной индустрией.

Даже в последние годы существования ГДР, когда антифашистские заверения стали зачастую словесной шелухой, антифашизм все еще жил в искусстве, в высшей школе и университетах и не в последнюю очередь в диссидентских кружках. Эти люди и тогда еще были убеждены в том, что в ГДР можно создать лучшую немецкую альтернативу. Их трагедией было то, что они стали жертвой все резче проступавшего противоречия между их социалистическими идеалами и реальной социалистической действительностью.

В конце 70-х годов доверие министерства к моей службе остановилось на некоей точке замерзания — и не в последнюю очередь из-за активности X отдела. Этому способствовала одна из публикаций “Шпигеля”, где речь шла о манифесте так называемого Союза демократических коммунистов Германии, в котором проводилось резкое разграничение реформаторского коммунизма и сталинизма. Первой реакцией нашего политического руководства было незамедлительное закрытие восточноберлинского бюро “Шпигеля”, а затем последовало проведение во всех организациях СЕПГ массированной кампании против “размягчения”.

Едва появился этот манифест, я был вызван к Мильке. С серьезной миной он сообщил мне, что, как оказалось, во всем этом виноват Герман фон Берг, негласный сотрудник нашей разведки, и именно против него ведется расследование. Но я знал не только фон Берга, но и манеру Мильке блефовать. Мильке прав был только в том, что фон Берг действительно длительное время был связан с нашим X отделом, поскольку он, будучи заместителем руководителя пресс-службы при Совете министров ГДР, располагал хорошими связями с политиками Федеративной республики и Западного Берлина, а также с наиболее информированными журналистами, в том числе и из “Шпигеля”. На мой вопрос, что доказывает авторство сомнительного манифеста, Мильке ответил столь же железным молчанием, как и присутствовавший при этом его заместитель Бруно Беатер.

Лишь спустя некоторое время я смог составить картину того, что произошло. Фон Берг был под постоянным завистливым наблюдением своего бывшего начальника, доверенного лица Беатера, и поэтому попал под подозрение как возможный автор манифеста. Сотрудники контрразведки, которым было поручено заняться этой историей, увезли фон Берга на конспиративную квартиру, где, держа его в полной изоляции, подвергли допросу. Кое-что все-таки просочилось в прессу, и “Шпигель”, а также и другие СМИ не опровергли авторство Берга.

Все же я смог добиться согласия Мильке, ссылаясь на политическую миссию фон Берга по отношению к Брандту, не возбуждать против него процесса. Это навело Мильке на мысль, что после освобождения фон Берга из-под домашнего ареста моя служба должна как-то умиротворить его, чтобы он, чего доброго, не сбежал на Запад и не растрезвонил там, как с ним обошлись. В конечном счете этого нельзя было предотвратить, хотя нам и удалось уговорить фон Берга остаться в стране на относительно длительное время. Когда его невозможно стало больше удерживать от подачи заявления о выезде, он согласился не разглашать факт сотрудничества с нами. Он сдержал слово даже тогда, когда, будучи уже в Федеративной республике, выступил с резкими нападками на политику руководства ГДР.

Однако каким образом появился на свет сомнительный манифест, остается и поныне тайной, хранимой фон Бергом и “Шпигелем”.

Весной 1979 года Мильке создал независимую комиссию, которая должна была заняться деятельностью Главного отдела IX министерства, а именно Следственного отдела, который находился под его непосредственным руководством и который он всегда ставил в пример другим. И хотя все проводилось строго секретно, просачивалось то одно, то другое, и таким образом я впервые услышал, что существует понятие АСП — “агент со специальным поручением”. Что при этом имелось в виду?

Время от времени случалось, что служащие Национальной народной армии, дезертировавшие на Запад, возвращались, поскольку их иллюзии о золотом Западе не выдерживали трезвого сравнения с реальностью. Их положение было плачевным: с одной стороны, пропаганда выжимала все возможное из их возвращения, с другой — не было доверия к их лояльности и политической надежности. После возвращения их арестовывали и на допросах вытряхивали до кишок. Особенно важно было установить, не пытались ли их завербовать западные секретные службы и, если да, с каким заданием.

В южном пограничном округе ГДР, в Зуле, где результаты подобных допросов в большинстве случаев были весьма незначительными, изобретательные следователи ухватились за идею побудить своих подследственных с помощью обещания смягчить арестантский режим и разных посулов к выдумке детективных историй. Так возникла паутина лжи об “агентах со специальным поручением”, которые якобы были выпестованы американскими спецслужбами в лагерях для беженцев. В течение ряда лет пропагандистская война между ГДР и Федеративной республикой и постоянный страх перед “малой”, или “скрытой”, войной породили атмосферу, в которой подобные лживые сказки без стеснения распространялись и заглатывались, хотя само название АСП звучало сомнительно на языке ГДР и отнюдь не звучало по-английски.

Лавина хлынула, и вскоре ее уже нельзя было остановить. Один за другим заключенные становились АСП. К моему немалому смущению, Мильке однажды в моем присутствии передал Андропову наряду с важной информацией таинственные документы о вражеской подводной мини-лодке, открытой его контрразведкой, подчеркнув, что именно контрразведкой, а не разведкой. Лишь много позже я узнал, что пресловутая подводная лодка родилась в мозгу одного особенно одаренного фантазией АСП-арестанта и оттуда, пройдя по всей служебной лестнице, достигла стола министра. Эксперты военной разведки и ВМС по поводу данных, содержащихся в документах о подводной лодке, только покачивали головами, но это во внимание принято не было. Вполне возможно, что ответственные в Главном отделе IX к тому времени поняли, что высидели “утку”, но не нашли в себе мужества остановить это дело. Между тем эти “агенты” набирали внутреннюю динамику полным ходом; о них уже писали “научные” работы и распространялись учебные материалы.

Конец этому наваждению положил адвокат Вольфганг Фогель. При защите одного обвиняемого ему бросились в глаза странные вещи, и он сумел вытянуть из своего подзащитного истину об этих агентах со специальным поручением. Так как у Фогеля через полковника Гейнца Вольперта был прямой выход на Мильке, он смог добиться, чтобы тот его выслушал.

Это и было причиной в высшей степени секретных проверок Главного отдела IX. Результатом была служебная конференция, на которой Мильке самокритично, хотя ему это далось нелегко, назвал своими именами чудовищные факты и манипуляции и строго осудил отдел. Он особо остановился на злоупотреблениях служебным положением в отношении арестантов и высказался в том смысле, что в случае сомнения дело надо решать в пользу обвиняемого. Подобные выводы были не свойственны ему, и только стандартное кредо, которым он закончил свое выступление: “с врагами и нужно обращаться как с врагами”, — свидетельствовало, что он остался прежним.

Кадровые выводы из скандала ограничились нескольким ми перемещениями непосредственно виновных в другие подразделения. Тем не менее казалось, что и сама конференция, и то обстоятельство, что Мильке не смахнул со стола жалобу адвоката, однозначно свидетельствовали о том, что министерство безопасности в своей деятельности впредь будет строже придерживаться правовых норм. В самом деле, в последующее время многие решения относительно интеллигенции и разрешений на выезд в тех случаях, когда прежде ставился бы вопрос об аресте, принимались с непривычной неуверенностью. ГДР должна была тем временем смягчить репрессии, если хотела, чтобы как внутри, так и на международной арене к ней питали политическое доверие. Это поддерживало во мне и и во многих других еще не угасшую надежду на то, что в нашей стране возьмут верх политический разум и чувство реальности.

 

Открытие “третьего мира”

12 января 1964 г. была провозглашена Народная Республика Занзибар. Необычайное событие? Все колониальные державы находились с конца второй мировой войны в состоянии распада, колонии одна за другой объявляли о своей независимости. Что должно было быть необычного в Занзибаре, о существовании которого в Европе знали в лучшем случае коллекционеры марок? С детства я вспоминаю марки султаната с высокими шляпами на необычных головах. Но эта новая республика, состоящая из двух гвоздичных островов, была первой из несоциалистических стран, решившей признать Германскую Демократическую Республику вопреки “доктрине Хальштейна”, согласно которой Германию представляла только Федеративная республика.

Возможно, президент шейх Обейд Амани Каруме и молодые члены его Революционного совета, предложению которых об установлении дипломатических отношений с ГДР он и последовал, не в полной мере представляли себе международные последствия такого шага. Как бы там ни было, за этим предложением последовал целый ряд просьб по оказанию помощи, в частности в вопросах безопасности и охраны границ. Занзибар нуждался в советниках по безопасности. Министерство госбезопасности должно было послать в совершенно неизвестную страну компетентного человека с достаточными познаниями и авторитетом, и выбор пал на генерала Рольфа Маркерта, который при нацистах был заключен в концлагерь Бухенвальд, а после войны сначала служил в полиции, а затем перешел в госбезопасность. Так как Мильке считал, что по крайней мере для начала с ним должен поехать кто-нибудь, имеющий опыт в международных делах, я тотчас же предложил себя, и, к немалому моему удивлению, после некоторых колебаний он согласился.

Тогда это казалось весьма смелой идеей — шефу одной из социалистических разведок ехать через страны, которые поддерживали хорошие отношения с членами НАТО. Но Мильке ограничился лишь тем, что подробно проинструктировал нас и обязал каждого к абсолютной секретности, даже по отношению к моему заместителю. Он сам позаботился о мерах безопасности и даже распорядился разработать на всякий случай план бегства. Мы получили паспорта ГДР и ФРГ, затем гример должен был изменить нашу внешность, чтобы походить на экспертов по обучению взрослых, как это значилось в названии нашей профессии. Когда мы посмотрели друг на друга, то громко рассмеялись.

Сначала мы отправились рейсовым самолетом в Каир. Маркерт летел вместе с заместителем министра иностранных дел Вольфгангом Кизеветтером, руководителем нашей делегации, первым классом, в то время как я сидел в туристическом, чтобы не бросаться в глаза. Песчаная буря над Каиром заставила пилота сменить курс и приземлиться в Афинах. Опасения Мильке оправдались: наша делегация была разделена и поселена в разных отелях, наши документы чиновник унес в обувной коробке. Мы знали, что дипломатический паспорт ГДР в странах — членах НАТО не гарантирует никакой защиты.

На следующее утро мы продолжили нашу поездку после того, как я битых полчаса потратил на то, чтобы наклеить свою фальшивую бороду для достижения сходства с фотографией на паспорте. В Каире, Аддис-Абебе и Могадишо мы опять должны были ждать, а в Найроби у нас отобрали документы и запретили продолжать полет. Вне всяких сомнений, с Афин мы находились под наблюдением, а в Каире должны были запросить в британском консульстве визу для нашей поездки в Восточно-Африканский союз. Так мы и сидели в нерешительности, пока не появился в качестве спасителя Огинга Одинга, кенийский министр иностранных дел, позже вице-президент, который был знаком с Кизеветтером и сын которого учился в ГДР. Благодаря его вмешательству нам разрешили лететь дальше. После пересечения экватора мы пролетели почти вплотную к снежному кратеру Килиманджаро и дальше заскользили на нашем самолете от одного маленького аэродрома к другому. Маркерту было явно тяжело переносить такие перелеты, и я очень беспокоился за его сердце.

Незабываемым для меня стало приземление в Занзибаре. Прибытие нашей делегации было событием для маленькой страны. Весь Революционный совет и все руководящие деятели во главе с президентом Каруме находились у здания аэропорта. В некотором отдалении выстроились рота почетного караула и оркестр. Кизеветтеру пришлось пройти вдоль строя роты почетного караула под звуки вальса Штрауса, так как ноты национального гимна ГДР находились еще в нашем багаже.

Для Занзибара характерны все примечательности Африки — пышная природа, роскошные пляжи, моментальные солнечные закаты. Бедность не столь резко бросалась в глаза, как в других странах. Не было детей-попрошаек, и всюду ощущалось приподнятое настроение. Как представители ГДР, мы везде были желанными гостями: ГДР помогла Занзибару, и от нас многого ожидали. Во время моего последнего посещения страны от этого оптимизма не осталось и следа.

Поначалу нам, привыкшим действовать по определенной схеме, было нелегко понять совершенно иной образ мыслей и поведения и приспособиться к ним. Однако, оглядываясь назад, думаю, что нам это удалось сделать лучше, чем прежним колониальным властителям и советским друзьям. Поначалу приходилось набираться терпения, целыми днями ждать назначения времени переговоров и с постоянно меняющимися партнерами опять все начинать сначала. Особенно трудно было начать переговоры с Ибрагимом Макунгу, назначенным руководителем службы безопасности. При нашей первой встрече он, сидя передо мной, упорно молчал. По всей видимости, он был проинструктирован президентом выслушать от нас все важное, а самому ничего не говорить. Он понял это настолько буквально, что даже не назвал нам своего имени. Только от нашего повара я узнал, как его зовут и что до революции он работал в руководимом англичанами специальном отделе — аналоге нашей уголовной полиции. Спустя несколько лет наши доверительные отношения настолько укрепились, что в один из своих приездов в Берлин он привез с собой жену.

Запросы наших партнеров быстро росли, когда же их желания, вопреки ожиданиям, не выполнялись, они выражали неудовольствие. Наше внимание постоянно обращалось на отвратительное состояние приборов и судов, которыми располагала их служба, на жалкую инфраструктуру.

Нам было очень трудно сориентироваться в их противоречивых интересах и целях: одни из наших партнеров считали себя социалистами, другое были ортодоксальными мусульманами, которым наше мировоззрение внушало ужас.

Правительство было зеркальным отражением страны: в то время как президент Каруме, бывший руководитель профсоюза моряков и глава партии Афро-Ширази, склонялся к английскому тред-юнионизму, его вице-президенты — Абдулла Касим Ханга и Абдулрахман Мухаммед Бабу представляли контрастные модели советского и китайского социализма. Ханга учился в Советском Союзе и там же получил ученую степень, а Бабу демонстрировал свою приверженность маоизму тем, что на старом граммофоне постоянно проигрывал “Интернационал”.

Эти противоречия объясняют также, почему Занзибар выбрал ГДР. Это была не наивность, а простой политический расчет — примкнуть к стране, достаточно интересной в экономическом плане, чтобы взять Занзибар под свое покровительство, и в то же время столь малозначительной в мировой политике, чтобы она не могла повредить отношениям с торговыми партнерами, прежде всего с прежней колониальной державой — Англией, способной, в свою очередь, недружелюбно отнестись к прочной связи с какой-нибудь крупной социалистической державой.

Через три месяца после приезда нас стали беспокоить слухи о возможном объединении Занзибара с континентальной Танганьикой. Мы опасались, что в этом случае могли прерваться только что установившиеся связи, так как президент Танганьики Джулиус Ньерере поддерживал тесные отношения с Великобританией. В конце апреля я находился в инспекционной поездке на острове Пемба после того, как мой партнер в категорической форме заверил меня, что в обозримом будущем не может быть и речи об объединении этих стран, что мог подтвердить и губернатор провинции Пемба. Но незадолго до полуночи 24 апреля нам передали сообщение, что объединение состоялось и объединенная страна называется Танзания. Мы тотчас же прервали свой визит и на следующее утро вернулись в Занзибар. Берлин настаивал на моем возвращении, потому что торговое судно “Хальберштадт” медлило с выходом в обратный рейс, ожидая меня, но в конце концов снялось с якоря без меня. С одной стороны, задача, которую мы выполняли, казалась мне слишком важной, а с другой — представлялось совершенно неприличным просто уехать без моих спутников.

Вопреки нашим опасениям, подтвердилось то, о чем нас предупреждали наши занзибарские друзья: Занзибар сохраняет высокую степень независимости, в том числе и в вопросах госбезопасности. Портрет президента Ньерере в помещениях ведомств всегда висел несколько ниже портрета вице-президента Каруме, а на революционных торжествах Ньерере был одним из многих почетных гостей. Революционный совет Занзибара вплоть до убийства Каруме не был урезан в своих правах.

Занзибар был нашим первым шагом в “третий мир”. Мы были убеждены, что этими действиями поддерживаем стремление африканских народов к независимости. Возможно, это было несколько наивное представление, но большинство наших людей, работавших в то время в “третьем мире”, отчетливо сознавали себя не столько сотрудниками секретной службы, сколько участниками революционного процесса.

Негативные последствия нашей поддержки скоро стали нам понятны, но изменить мы ничего не могли: аппарат госбезопасности в Занзибаре разросся до непропорционально огромных размеров. Мы имели слишком добрые намерения и учили наших партнеров настолько добросовестно, насколько это соответствовало нашим представлениям.

Сейчас можно считать, что вся наша работа в странах “третьего мира” оказалась напрасной. Социалистические экономисты, так же как и специалисты из капиталистических стран, уже давно предостерегали от пренебрежения этническими традициями и очень различными условиями в экономике, культуре и образовании. Форсированная индустриализация, которая навязывалась первыми и вторыми “третьему миру”, не подходила к социальным условиям развивающихся стран и была неэффективна.

Такие же выводы мы сделали и в совместной работе со службами безопасности государств “третьего мира”. Наше влияние сравнительно с тем, которое оказывал сам режим, где мы работали, оставалось всегда минимальным. Так было в Занзибаре, так было в Судане, Южном Йемене, Эфиопии и Мозамбике, во всех тех странах, с органами безопасности которых моя служба длительное время поддерживала тесные связи.

В 60-е годы и в начале 70-х мы еще так не считали. Свою задачу мы видели прежде всего не в передаче наших специфических знаний, а в том, чтобы завоевать политическое признание ГДР в несоциалистическом мире. В апреле 1969 года семь других стран последовали примеру Занзибара и признали ГДР. Сирия и Египет, не слишком обеспокоенные “доктриной Халынтейна”, несмотря на интенсивное давление Федеративной республики, Судан, оба Йемена, Конго (впоследствии Заир), Кампучия и Родезийское освободительное движение искали с нами контактов.

Я сомневался не в политическом значении подобных связей, а в необходимости доводить их до такой степени, чтобы они отвлекали нас от нашей работы. Чем больше я сопротивлялся установлению новых связей, тем меньшим было мое влияние на решения политического руководства. Худо-бедно, но мы должны были подчиниться и очень нужных сотрудников на целые годы откомандировать в “третий мир”.

Некоторое время отношения с Египтом представляли особую ценность. После шестидневной войны по инициативе министра внутренних дел генерала Шарави Комаа установился тесный контакт. Мой заместитель был принят в Каире со всеми почестями и после интенсивных переговоров возвратился с личным приветствием от президента Насера. Шок от проигранной войны был так глубок, что в Египте заговорили, будто Израиль одержал победу только благодаря шпионажу и саботажу. Мои люди должны были помочь Египту локализовать израильских шпионов в правительстве и в армии. Когда мы заявили Насеру, что у нас нет агентов в Израиле, разочарование его было велико. В свою очередь, нам не удалось узнать от насеровского шефа секретной службы чего-либо существенного об активности стран НАТО на Ближнем Востоке. И мы скоро пришли к убеждению, что обмен информацией с Египтом бесполезен и является пустой тратой времени. Это признали обе стороны, конечно, не без взаимного облегчения. Связи с Комаа, однако, сохранялись до тех пор, пока он вместе с другими приверженцами Насера в 1970 году не был предан суду как государственный преступник преемником Насера Анваром Садатом. С той поры совместная работа ограничивалась лишь контактом с офицером связи, который был определен в нашем посольстве в качестве резидента так называемой “легальной” резидентуры, то есть сотрудника посольства.

Особенно перспективной оказалась для нас совместная работа с Суданом, где 25 мая 1969 г. власть захватила группа прогрессивных офицеров во главе с Джафаром Мухаммедом эль Нимейри, бывшим руководителем военной академии. Никто из революционеров, за исключением самого 39-летнего Нимейри, не был старше тридцати с небольшим лет. Они считали себя приверженцами арабского социализма и вскоре после захвата власти по дипломатическим каналам довели до нашего сведения свою просьбу помочь им советниками в создании органов безопасности.

В августе группа сотрудников — министерства госбезопасности и министерства внутренних дел отправилась в Судан, а в декабре я сам вылетел в Хартум, чтобы собственными глазами и ушами увидеть и услышать, как там идут дела.

До отъезда я, откровенно говоря, мало что знал о Судане. Исламский север имел давние традиции в борьбе против гнета британских колонизаторов. Враждебность суданцев по отношению к Египту, который был как бы управляющим делами Великобритании, была ярко выражена. Тем более удивительно, что свергнутый премьер-министр Авадаллах, так же как потом и Нимейри, искал там прибежища. Северные же мусульмане угнетали “черных” южан, которые постоянно спасались массовым бегством в южные, соседние страны, в то время как из восточных провинций Конго (будущего Заира) и из Эфиопии беглецы устремлялись в Южный Судан. Таким образом, эта часть страны была идеальным полем для секретных служб и наемников, прежде всего тех, кто после переворота в мае 1969 года пытался дестабилизировать новый режим. От нас не укрылась активность британских и израильских секретных служб.

В мой первый приезд в декабре 1969 года я понял, что молодые люди имеют весьма туманное представление о том, что они называют арабским социализмом. Для них характер нового общества исчерпывался в утверждении националистического самосознания, в духе военного товарищества и провозглашении равенства, которое было не чем иным, как исламской заповедью любви к ближнему. Один из них сказал мне, что социализм заключается в том, чтобы благополучно устроенный человек каждую пятницу помогал бедным. Большинство из них, вопреки возложенным на них обязанностям, не были в состоянии хоть сколько-нибудь руководить своим чиновничьим аппаратом.

Мои разговоры с Нимейри были деловыми и дистанцированными. Как это часто было в арабских государствах, его появления перед общественностью выглядели так: он приезжал в машине, выскакивал из нее, произносил речь, прерываемую резкими свистками слушающих, шумом и скандированием.

В ином духе проходили мои контакты с Фаруком Отманом Хамадаллой, министром внутренних дел и одновременно руководителем аппарата безопасности. Его чиновники в большинстве своем уже служили у британцев и египтян и порой прямо карикатурно подражали англичанам. Я хорошо помню, как Хамадалла вышел мне навстречу из темноты сада — огромный, чернокожий, очень спортивный и в белоснежной галабии вместо униформы. Улыбаясь, он левой рукой поглаживал свою овчарку, а жестом правой пригласил меня садиться. Его глаза тоже улыбались.

В памяти остался еще один эпизод с Хамадаллой: широкими шагами он идет в мечеть по площади, усыпанной камнями. Он одет в форму с широким кожаным ремнем. Оружия на нем не видно. В мечети забаррикадировались члены реакционной секты “ансар” и стреляют оттуда. Хамадалле удалось уговорить их сложить оружие.

Он был политиком, близким мне по взглядам. В наших беседах в Берлине он с поразительной глубиной и четкостью проанализировал сложное положение своей страны, отношения между Черной Африкой и арабским миром. Его представления о самостоятельном пути к социализму выглядели для меня убедительными; при этом он полностью отдавал себе отчет о тех условиях, в которые была поставлена его страна. Он доверительно поделился со мной своими опасениями, что Нимейри, ведя двойную игру, все время обходит Совет революционного командования и укрепляет контакты с Западом. “Эти проблемы мы должны решать сами, нам здесь никто не поможет", — сказал он мрачно.

На протяжении 1970 года новый курс Нимейри обозначался все отчетливее: Хамадаллу и других революционеров он вывел из состава Совета революционного командования. В середине 1971 года Нимейри, воспользовавшись попыткой неудачного государственного переворота, расправился не только с путчистами, но и удалил всех неугодных лиц. Вопреки нашему совету, Хамадалла, находившийся в это время в Лондоне, вернулся обратно в Каир. По приказу Каддафи его самолет сделал вынужденную посадку в Ливии, и Хамадалла вместе с другим летевшим с ним политиком был выдан Нимейри. На вопрос Нимейри, принял бы он участие в путче, если бы находился в стране, он ответил “да”.

Никогда не забуду кадры западногерманского телевидения: Хамадалла после заседания военного суда выходит из барака, в котором обсуждается приговор. Он зажигает сигарету и спокойно разговаривает со своими охранниками. Его голоса не слышно, только звучит сообщение комментатора, что вскоре после этой съемки он был расстрелян. При воспоминании об этом у меня до сих пор сжимается сердце. Он был моим другом и человеком, который пошел на смерть за свои убеждения. Я и теперь, уже спустя многие годы после его смерти, думаю, что Судан в лице Хамадаллы потерял одного из лучших своих людей, который во многом опередил свое время и свою страну. То, для чего жил Хамадалла, во что он верил, пережило его ненадолго. Вскоре после этих событий мы покинули Судан, чтобы больше туда никогда не возвращаться.

Во время работы в Судане мы напали на след немецкого наемника Рольфа Штайнера, которого помогли поймать. Жизненный путь Штайнера был классической биографией наемника. Он родился в 1933 году в Мюнхене, в восемнадцать лет пошел служить во французский иностранный легион и пять лет воевал против партизан в Индокитае. Он пережил в 1954 году капитуляцию окруженной крепости Дьен Бьен Фу. Уроком, который он извлек, было умение вести скрытую войну. Триста прыжков с парашютом, участие в конфликте из-за Суэцкого канала и в алжирской войне сделали его профессионалом всех видов боевых действий, противоречащих нормам международного права. Во время своего пребывания в Алжире он женился на королеве красоты этой страны.

Свое первое серьезное поручение он получил в нигерийской гражданской войне 1967 года, которая разразилась в этой стране, после того как богатый нефтью восточный регион Нигерии объявил свою независимость и отделился, приняв название государства Биафра. Штайнер фактически возглавил армию Биафры и таким образом вступил в контакт с секретными службами. С помощью различных подставных организаций он стал вести оживленную торговлю оружием и сделал Биафру самой вооруженной областью Африки. Под знаменем, украшенным черепом, за ним шло воинское соединение, которое временами насчитывало более 20 тыс. человек. Когда кровавая авантюра закончилась, “биафрец” Штайнер с помощью представительства Федеративной республики в Габоне превратился опять в гражданина ФРГ Штайнера.

После этого с ним побеседовал патер Франц Глипкен, бывший миссионер, который руководил в Федеративной республике организацией под названием “Общество содействия Африке”, чтобы прозондировать, годится ли Штайнер для поддержки повстанцев Южного Судана. Он послал его в Кёльн в одно подразделение секретной службы под названием “Международная информационная корреспонденция”, где ему дали точные инструкции. Пунктом прибытия Штайнера в Уганде было тамошнее бюро “Люфтганзы” (примечательно, что тогдашний шеф африканской “Люфтганзы” генерал в отставке фон Мелентин был раньше заместителем Гелена. В 1990 году он вступил со мной в переписку, но, к сожалению, мы с ним так и не встретились и не смогли лично обменяться сведениями о деталях дела Штайнера).

Как вождь повстанцев в Южном Судане, Штайнер представлял интерес для Британской секретной службы и для ЦРУ. Прежний британский атташе Беверин Барнард снабдил его картами и радиопередатчиками. Через британскую разведку Штайнер вышел на контакт с неким мистером Норманом из ЦРУ, который передал его дальше мистеру Престону — видимо, “легальному” резиденту в посольстве США в Кампале (Уганда), организовавшему снабжение Штайнера оружием. ЦРУ надеялось на переворот, в ходе которого, по его мнению, можно было свергнуть прокоммунистический режим в Судане. Официально Штайнер приехал под крышей Общества содействия Африке в качестве “уполномоченного по гуманитарной помощи в Судане”. Само собой разумеется, гуманитарная помощь в действительности заключалась в том, что Штайнер сколачивал и вооружал банды мятежников, действия которых были направлены не против армии и полиции, а заключались главным образом в террористических актах против гражданского населения страны.

То, что нам удалось обложить Штайнера и схватить его, отчасти является плодом наших усилий, а отчасти — внезапного изменения политической ситуации в Уганде, которая, уступая давлению Организации африканских государств, должна была сдать наемника. По просьбе суданского правительства в допросе Штайнера участвовали люди нашего министерства госбезопасности, и он пошел с ними на контакт. Для него явно было большим облегчением иметь дело с земляками, хотя они и прибыли сюда из “не настоящей” Германии; он доверял им больше, чем местным представителям власти. К тому же наши дотошные сыщики добыли фотоальбом со свадебными фотографиями и передали привет от знакомых и родственников, чтобы облегчить себе доступ к нему. И в целом состоялся настолько обстоятельный разговор, что мы постепенно получили полную картину взаимодействия различных групп интересов, организаций и секретных служб и их подрывной деятельности в странах “третьего мира”.

Несомненно, что в Судане Штайнеру грозила смертная казнь, однако, когда наши люди вмешались, чтобы предотвратить ее, с западногерманской стороны потянули за совсем другие ниточки. Ганс-Юрген Вишневски, эксперт по Ближнему Востоку тогдашнего правительства ФРГ — Бен Виш, добился того, что Рольф Штайнер был перемещен в Федеративную республику.

Дело Штайнера в Судане отчетливо дало понять границы влияния на страны “третьего мира”. Экономические и военно-политические интересы в действиях великих держав в разных странах играли несомненно первенствующую роль, однако логика холодной войны придавала все большее значение конфронтации великих держав. Поскольку США по-прежнему считали, что по всему миру бродит призрак надвигающегося коммунизма, они почти всегда вынуждены были делать ставку на “фальшивую сторону”, на угнетателей и диктаторов. Федеративная республика и ее секретная служба действовали более осторожно, но все-таки, как правило, в полном согласии с США и их партнерами.

Наверняка западным службам было труднее скрывать от общественности долгое время свои тайные операции, в то время как в странах “реального социализма” не было ни парламентского контроля, и без того очень скромного, который существовал в США или в ФРГ, ни каких-либо СМИ, которые лишь в погоне за сенсацией давали сообщения о подобных акциях. Впрочем, ГДР только в последнее десятилетие своего существования выдвинулась как поставщик оружия; поставки регулировались правительственными соглашениями, которые осуществлялись или через армию, или через какую-нибудь принадлежащую правительству внешнеторговую фирму.

Опыт нашей деятельности в Африке свидетельствует, что политики государств, обретших независимость, или лидеры национально-освободительных движений в конечном счете последовательно преследовали свои цели, и это были четко выраженные африканские цели, независимо от того, кем считали себя их проводники — приверженцами марксистских идей, собственных моделей африканского социализма или модели западного общества. Некоторые из них просто виртуозно играли на противоречиях интересов великих держав и извлекали при этом выгоду для себя, что происходило, впрочем, и в сфере сотрудничества с секретными службами.

Исключительно трудно было создать аппарат безопасности в Южном Йемене. С такой просьбой к нам обратилось революционное правительство этой страны. В наших решениях мы руководствовались международно-стратегическим положением Адена. В отличие от многих стран Ближнего Востока, в Адене нас принимали с распростертыми объятиями. Страна ввязалась в ожесточенную войну разведок с Северным Йеменом, за которым стояла Саудовская Аравия. Поскольку мои люди были как раз из разделенной страны, две части которой вели войну разведок, в Адене полагали, что мы наилучшим образом поймем их проблемы.

Как только Ангола в конце 1975 года получила независимость, сразу же возникло соперничество между освободительными организациями МПЛА под руководством Агостиньо Него, УНИТА во главе с Жонасом Савимби и ФНЛА, которой руководил Холден Роберто. Народное движение Нето было промарксистским, УНИТА и ФНЛА занимали прозападные позиции. Таким образом, вполне естественно, что МПЛА, пришедшая к власти, искала поддержки у Кубы, СССР и ГДР, в то время как США через столицу Заира Киншасу поддерживали ФНЛА деньгами и оружием, разжигая гражданскую войну. Вопрос о том, не была бы борьба за политическую независимость Анголы без вмешательства извне менее кровавой, в первую очередь должен быть направлен в адрес США. По прошествии времени я могу также считать, что скромный вклад моей разведки был безупречным.

В Мозамбике мы совместно с кубинскими и советскими советниками поддерживали правительственную партию ФРЕЛИМО против мятежников РЕНАМО, которые финансировались режимами апартеида Родезии и Южной Африки. В течение шести лет министерство госбезопасности инвестировало значительные средства в создание и оснащение службы безопасности, однако узел гражданской войны развязать было невозможно. Борьба за власть внутри правительства Мозамбика так же снижала эффективность нашей поддержки, как и отсутствие единства между КГБ и военными в вопросе ослабления конфликта, и поэтому мы в итоге ограничились поставками технических вспомогательных приборов и апробированного оружия Национальной народной армии.

Тем не менее мы часто задавались вопросом, действительно ли наша помощь шла на пользу правой стороне. Например, в Эфиопии наша страна действовала особенно активно. Все мои возражения против дополнительной нагрузки на мою службу были бесплодны: было политическое решение, которое следовало пожеланиям кубинских и советских союзников.

В нашей политике в Эритрее и последовавшей войне против Сомали мы не имели ни удачи, ни единства. С некоторыми эритрейскими организациями мы имели лучшие отношения, чем с эфиопским правительством в Аддис-Абебе, которое решительно отказывалось признать автономию Эритреи и отвечало на это требование кровавыми репрессиями. Совместная работа с эфиопской службой безопасности требовала от нас тяжелых усилий и больших издержек при минимальном влиянии и практически полной неосведомленности о состоянии дел в тамошних органах безопасности. Так же обстояло дело и у представителей КГБ, хотя несравненно большая экономическая и военная помощь Советского Союза обеспечивала им более высокий авторитет. Как в большинстве стран Африки, представители Кубы были единственными в Эфиопии, принятыми без оговорочно, что не в последнюю очередь объяснялось их непосредственным участием в боях.

Наши неудачи в африканских делах всегда связаны в моих воспоминаниях с трагическим случаем — смертью товарищей Пауля Марковски и Вернера Ламберца. Ламберц, член политбюро СЕПГ, и Марковски, заведующий международным отделом ЦК, в 1978 году полетели в Ливию, чтобы склонить на свою сторону посредника в эритрейском конфликте Каддафи. На обратном пути вертолет разбился. Я получил это известие, будучи в зимнем отпуске в горах. Это было тяжелым ударом не только потому, что меня связывали с погибшими дружеские отношения, но и потому, что они принадлежали к тем немногим в правительственных кругах ГДР, от кого можно было ожидать готовности к реформам. О Ламберце поговаривали как о потенциальном преемнике Хонеккера. Поэтому в связи с его смертью поползли слухи. Я позаботился о протоколе следствия по делу о катастрофе. Вся информация сводилась к тому, что пилот не был профессионально подготовлен к ночным полетам и не имел права лететь в обратный рейс в темноте, но Вернер Ламберц настойчиво этого требовал.

Прямые разведывательные связи с Ливией мы не поддерживали никогда. В отдельных случаях ливийская сторона стремилась получить то или иное снаряжение, и, как обычно в подобных ситуациях, наша служба выступала посредником. Конечно, моя служба была бы активнее, если бы появлялись интересные перспективы, но Ливия уже обеспечивалась сполна своим западногерманским партнером и была довольна. Ливийские разведчики прошли выучку в Федеративной республике и там получали техническое оснащение, которое они не могли купить в каком-либо другом месте. Поэтому контакт ограничивался небольшими поставками интересовавшей их техники, оснащением учебного центра и проведением учебного курса по личной охране соответствующим управлением нашего министерства, который пришелся по вкусу охранникам Каддафи.

В отличие от нашей безуспешной деятельности в Эфиопии, я смог настоять на отказе, когда руководство КГБ попыталось в 1979 году склонить нас послать побольше сотрудников в Афганистан. Я твердо сказал Мильке, что мы там ничего не выиграем. Употребив всю присущую нам дипломатичность, мы ограничили нашу помощь оснащением госпиталя и оказанием посредничества во встрече в Берлине между представителями моджахедов и Наджибуллой.

Против работы ГДР и моей службы для освободительного движения, например СВАПО в Намибии или АНК в Южной Африке, до сего времени никто не протестовал, но тогда, когда они вели вооруженную борьбу, в глазах многих они были террористическими организациями, как, например, теперь часто называют ООП.

Мы поддерживали АНК в его борьбе против апартеида, в то же время осторожно старались усилить его левое крыло, но так, чтобы не вызвать раскола внутри движения. В конце 70-х годов лидер Южноафриканской компартии Джо Слово обратился в ЦК СЕПГ с просьбой, чтобы мы подготовили группу сотрудников АНК для контрразведывательной работы: он опасался, что шпики южноафриканского правительства смогут беспрепятственно проникнуть в их ряды. Хонеккер согласился, и тогда по два-три раза в год мы стали обучать по доброй дюжине южноафриканцев уловкам двойных агентов — как дезинформировать противника, не выдавая своей осведомленности и проникая в его ряды.

За контакты с арабскими государствами и с палестинскими организациями, особенно с ООП Ясира Арафата, западные СМИ почти в унисон обвиняют мою службу и меня в поддержке терроризма. Так же как связь с органами безопасности и разведки африканских и арабских государств осуществлялась на основе политических решений, государственных договоров и соглашений, так устанавливались и наши контакты с ООП. И наше политическое руководство, и мы в разведке считали, что палестинцы борются за свои законные права. Среди народов, освободившихся после второй мировой войны от колониализма, они были единственными, исключенными из процесса самостоятельного национального развития.

В 1969 году резидент нашей службы в Каире установил контакт с Арафатом и с руководителем более радикального Народного фронта освобождения Палестины Жоржем Хабашем. Первый официальный контакт был, однако, установлен в конце 1972 года или в начале 1973 года. Арафат во время своего посещения Берлина в разговоре с Хонеккером выразил стремление к такому контакту, с ним позднее встретился мой представитель в Москве. Это было как раз в то время, когда ООП была признана Лигой арабских государств в качестве единственного представителя палестинского народа и получила в ООН статус наблюдателя. Вскоре после этого ГДР установила с ООП дипломатические отношения.

За несколько месяцев до этого, в августе 1972 года, члены палестинской террористической группы “Черный сентябрь” напали на квартиру израильской олимпийской команды в Мюнхене, двух спортсменов убили, девятерых взяли в заложники. Под руководством тогдашнего министра внутренних дел Геншера акция освобождения в аэропорту Фюрстенфельдбрук была спланирована и проведена настолько дилетантски, что пятеро из террористов, один полицейский и все девять заложников были убиты. Последующий анализ этой кровавой бойни повлек за собой резкую критику властей. Нападение на олимпийскую деревню впервые дало понять Федеративной республике, но и нам тоже, что террористы могут перебрасывать свои группы в любую страну.

В разговоре с Арафатом в Москве наш представитель осудил акцию в Мюнхене и поставил условием контактов с нашей службой исключение в будущем подобных вылазок. Арафат с этим согласился и назначил Абу Айяда своим уполномоченным по вопросам безопасности. Во всех наших дальнейших контактах мы ставили непременным условием отказ ООП от террористических актов в Европе, и Абу Айяд, как и другие наши партнеры, выражал с этим согласие.

Совместная работа с ООП в области разведки определялась различными интересами: каждая сторона искала свою выгоду. После установления прямых связей с разведорганами ООП стало ясно, что единство взглядов по основным политическим вопросам имеет четкие границы. Во всех переговорах наши люди не оставляли сомнения в том, что ГДР, хотя и выступает за уход Израиля из земель, занятых в 1967 году, и за право палестинцев на самоопределение, но одновременно поддерживает право на существование и развитие государства Израиль при наличии международных гарантий мирного урегулирования. Но признание государственности Израиля в начале 70-х годов для многих палестинских лидеров было все равно что красная тряпка для быка. Общение, к тому же, затруднялось явным или скрытым антикоммунизмом многих сотрудников аппарата безопасности ООП.

Так как палестинцам очень скоро стало ясно, что от нас нечего ожидать выпадов против Израиля, а также получения секретной информации о нем, их интересы сконцентрировались на обучении своих сотрудников и на заказах снаряжения для вооруженной борьбы. Мы же, в свою очередь, стремились получить информацию о США и их союзниках, об их стратегических планах, их системах вооружения и активности их секретных служб. Абу Айяд и другие часто намекали на то, что они имеют связи в высших правительственных кругах США, в военных штабах НАТО и в центрах разработки и производства вооружений. Учитывая же их широкие международные связи, нам это не казалось невероятным. Мы действительно получили полезную информацию внутреннего характера, например о содержании Кэмп-Дэвидских соглашений между Израилем и Египтом, но в целом наши ожидания оправдались столь же мало, как и ожидания ООП.

Для нас представляли ценность сведения палестинцев обо всем, что касалось очага напряженности на Ближнем Востоке. Через наших резидентов в арабских государствах мы поддерживали регулярный обмен разведывательной информацией со службой Абу Айяда. Через нее мы были хорошо осведомлены о деятельности ЦРУ, БНД и других западных служб в этом регионе, которые нас здесь далеко опередили.

Неожиданное значение приобрело наше скромное присутствие на Ближнем Востоке во время драматических событий 1982 года в Ливане. Когда израильская армия бомбежками превратила Бейрут в сплошные развалины и Москва на некоторое время потеряла связь со своим посольством и сотрудниками КГБ, наши офицеры были единственными, кто располагал радиопередатчиками и имел прямую связь с ООП. Под бомбежками и обстрелами они таким образом встречались со своими партнерами. Когда позже я награждал наших офицеров за отвагу в работе, они рассказали, в какой огненный ад превратили Бейрут ежедневные длительные обстрелы Израиля. На фоне жестоких гражданских войн во всех точках земного шара сейчас уже забылся ужас тех дней в Ливане, однако тогда даже израильские солдаты впадали в шок при виде лагерей Сабра и Шатила; многие уклонялись от выступлений против мирного населения, а некоторые стали потом участниками движения за мир в Израиле.

Американские и израильские публикации сводили контакты не только моей службы, но и других подразделений нашей госбезопасности с ООП исключительно к поддержке палестинского терроризма, поскольку они рассматривали ООП только как террористическую организацию. Я никогда не делал секрета из того, что осуждаю террористические акты и провожу большое различие между терроризмом и освободительной борьбой, и не только я. В документе от 8 мая 1979 г. из Отдела XXII министерства госбезопасности, антитеррористического отделения, которое, впрочем, подчинялось не мне, а другому заместителю Мильке, рассматриваются возможные акты насилия палестинских экстремистов и других террористов и оценивается значение их для ГДР. Этот документ все время используется как доказательство того, что мы впутались в террористическую деятельность, в то время как преамбула этого документа замалчивается, потому что в ней сказано: “Подобная деятельность, исходящая с территории ГДР, представляет собой политическую угрозу и ущемляет интересы безопасности”.

Отдел XXII министерства госбезопасности стал впоследствии, в сущности, контрразведкой в миниатюре. До конца 70-х годов он вел весьма скромное существование, однако позднее в течение нескольких лет значительно вырос. Из документов этого отдела теперь известно, что он поддерживал контакты с ЭТА, ИРА, с радикальными палестинскими группировками, такими как Народный фронт Хабаша или группа Абу Нидаля, со всемирно известным террористом Карлосом, контакты, о которых были информированы не более чем две дюжины сотрудников отдела. Эти контакты заключались главным образом в том, что Отдел XXII содействовал пребыванию в ГДР по фальшивым документам отдельных лиц с целью обучения или нелегального проживания.

Карлос (подлинное имя Ильич Рамирес Санчес) неоднократно бывал в Восточном Берлине в качестве гостя посольства Южного Йемена с дипломатическим паспортом НДРФЙ между 1979 и 1982 годами. Абу Дауд, член руководства организации Фатах, арестованный в 1977 году во Франции и выдворенный оттуда, тоже время от времени находил прибежище в ГДР.

Документ от 8 мая 1979 г. под названием “Деятельность представителей Палестинского освободительного движения в связи с международным терроризмом по вовлечению ГДР к подготовке актов насилия в странах Западной Европы” содержал одно недвусмысленное предостережение. Предоставлять убежище активным террористам было не менее опасно, чем орудовать с открытым огнем около бочки с бензином. Однако то ли Отдел XXII вместе с министром Мильке недооценивали опасность, то ли подозрительные гости умело скрывались и все удачнее уходили от наблюдения.

Расплата не заставила себя долго ждать. 25 августа 1983 г. сдетонировала взрывчатка во французском консульстве “Дом Франции” в Западном Берлине; один человек был убит и двадцать три ранены. Таким путем организация Карлоса пыталась добиться освобождения членов своей группы, арестованных во Франции. При приведении в действие взрывного устройства в западноберлинской дискотеке “Лa Белль” 5 апреля 1986 г. трое были убиты и более двухсот ранены. Подозревались преступники из Ливии, которым, видимо, удалось пронести взрывчатку из Восточного Берлина. Сбылись наши самые худшие опасения.

Одной из немногих возможностей контроля со стороны министерства безопасности за делами подозрительных государственных гостей с дипломатическими паспортами был самый тщательный осмотр их багажа. Обычно гости с Ближнего Востока путешествовали вооруженными с головы до ног. В случае со взрывом в “Ла Белль” выяснилось, что ливийские дипломаты, которые отнюдь не были незнакомы Отделу XXII, провезли взрывчатку в своем багаже. Пограничники тотчас же сообщили об этом в министерство безопасности, но там явно не смогли прийти ни к какому решению, хотя уже располагали информацией о готовящемся покушении.

Небезынтересен вопрос о том, как давно американцы были проинформированы о планах ливийцев и могли ли они предотвратить их осуществление. Всего лишь через день после взрыва в дискотеке президент Рейган объявил, что США располагают неопровержимыми доказательствами относительно личностей террористов. Ясир Храйди, один из главных участников злодеяния, в то время служащий посольства Ливии в ГДР, неоднократно беспрепятственно ездил оттуда в Западный Берлин и обратно, хотя были предписаны строжайшие меры безопасности. Источники ООП дали утечку информации о том, что Храйди внедрился в ливийскую террористическую группу по тайному заданию США.

Во всяком случае, через два дня после своего выступления Рейган отдал приказ военно-воздушным силам США произвести акцию возмездия по целям в Триполи и в Бенгази. 160 бомбардировщиков сбросили свыше 60 тонн взрывчатки. В результате — несколько десятков убитых и сотня раненых, только Каддафи остался невредим. В связи с подобными ударами возмездия возникает вопрос: применимо ли понятие государственного терроризма только лишь к Ближнему Востоку?

Когда я мысленно возвращаюсь к нашей деятельности в “третьем мире’’ и нашим контактам с борющимися освободительными движениями — ООП, АНК или СВАПО, у меня складывается двойственное впечатление. Конечно, иные жертвы были слишком тяжелыми, за некоторые мнимые успехи было заплачено слишком дорого, однако в то же время была подготовлена почва для многого, что еще недавно казалось совершенно невозможным. Патрис Лумумба, Че Гевара, Сальвадор Альенде и, наконец, Ицхак Рабин отдали свои жизни потому, что были убеждены — возможен лучший, более справедливый мир, и они считали своим долгом работать в пользу этого мира. Об этих людях напоминают не только горестное чувство утраты, но и кадры тех исторических мгновений, ради которых они работали, — рукопожатие перед Белым домом Арафата, Переса и Рабина, знаменовавшее реальность мира на Ближнем Востоке, и лицо сияющего Нельсона Манделы, который был избран первым черным президентом Южно-Африканской Республики.

 

Далекий континент

На протяжении всех лет моей службы Американский континент оставался для меня далекой далью в смысле как географическом, так и переносном. Для Кубы, Никарагуа и Советского Союза США были “главным противником” — термин, который применялся официально на конференциях разведслужб социалистических стран. Для моей же службы наиболее важной областью оперативной работы всегда была Федеративная республика. Однако случаю было угодно, чтобы на землю Американского континента я впервые ступил именно в Нью-Йорке в январе 1965 года, а целью моей поездки была Куба.

Прошло шесть лет после падения диктатуры Батисты и победы революционеров, коша я с двумя сопровождающими полетел в Гавану, чтобы оказать помощь правительству Фиделя Кастро в создании эффективных органов безопасности. Позднее кубинская секретная служба по праву стала считаться в высшей степени профессиональной, но в середине 60-х годов она была таким же зеленым новичком, как и моя служба за десять лет до этого. Нормальный маршрут из Берлина через Прагу с промежуточными посадками в Шотландии и Канаде отверг Мильке: мы не должны были садиться в государствах НАТО. Поэтому решили лететь в Москву, а оттуда прямым рейсом в Гавану. В Москву мы прилетели в трескучий мороз. Температура упала ниже тридцати градусов. Во время промежуточной остановки мы должны были встретиться с председателем КГБ Владимиром Семичастным и руководителем внешней разведки Александром Сахаровским и получить от них информацию о состоянии связей с кубинским министерством внутренних дел, а также о числе и работе их офицеров связи на Кубе.

Вечером мы вылетели на четырехмоторном турбовинтовом самолете ТУ-114, самой мощной машине Аэрофлота. Одна стюардесса, очевидно сотрудница КГБ, наилучшим образом заботилась о нас. Большинство пассажиров первого салона составляли советские моряки и специалисты, летевшие с женами, а некоторые и с детьми. Единственными иностранцами, кроме нас, были сидевшие непосредственно перед нами два китайца, по всей видимости, дипкурьеры. Один из них прикрепил цепью к запястью сумку, и оба, как Аргусы, не сводили глаз с остального багажа, сложенного рядом. Задняя часть самолета была совершенно пуста, сиденья сняты для экономии веса, чтобы хватило горючего до Гаваны.

Когда перед нами предстало зрелище перехода ночи в день, показалось канадское побережье. Прошли еще часы. По моим подсчетам, мы уже должны были быть недалеко от Кубы, когда самолет начал терять высоту. Я как раз брился, когда заметил, что солнце находится не с той стороны. Машина, содрогавшаяся от турбулентных вихрей, уходила все ниже и ниже. Вдруг в иллюминаторе возник силуэт Манхэттена. Мы круто шли на снижение. Отчетливо была видна пена высоких волн. Вот-вот мы должны были рухнуть в море, но пилот совершил мастерскую посадку на проходившую в непосредственной близости от воды посадочную полосу аэропорта им. Джона Кеннеди.

Что же случилось? На лицах всех пассажиров был написан этот вопрос. Кончилось горючее? Дефект в самолете? Или вдруг часть экипажа решила искать спасение на Западе? Буксир оттащил самолет в отдаленное место на аэродроме. Как только замолкли моторы, на большой скорости с красными маячками и воющими сиренами появились полицейские машины и взяли нас в кольцо. Дальше ничего не происходило.

Проходили часы неопределенного ожидания. У нас были дипломатические паспорта, но пользы от них было мало, так как ГДР не была признана США. Я предусмотрительно засунул узкую сумку с документами, которые могли бы выдать, кто мы на самом деле, под матрац детской коляски, которая стояла в проходе около нас.

Между тем появилась целая когорта журналистов, некоторые из них даже, как в фильмах, прикрепили на шляпы свои журналистские удостоверения. Яростно жестикулируя, они добивались от полицейских, чтобы те их пропустили.

Как я узнал позднее, со времени кубинского кризиса 1962 года ни одно советское судно или самолет не приплывали и не прилетали в Америку, поэтому наш ТУ произвел небольшую сенсацию. Видимо, журналисты хотели увидеть в нас тех, кто “выбрал свободу”.

С появлением прессы к нам вернулось чувство юмора — безотказный спутник в подобных ситуациях. Мы представляли себе физиономию Мильке и его реакцию, когда он узнает, что шеф его секретной службы вместе с носителями тайны приземлились на территории “заклятого врага”. Наверняка он схватит трубку одного из своих бесчисленных телефонов спецсвязи и позвонит в Москву, чтобы своими вопросами и предложениями потрепать нервы партнерам в КГБ.

За ангарами я видел автостраду, ведущую к аэродрому, со все более нараставшим потоком машин. На мгновение я предался мечтательным размышлениям: что было бы, если бы я прилетел как самый обычный пассажир? Что бы я стал делать? Мог бы я разыскать друга своей юности Джорджа Фишера или Леонарда Минса, друга родителей московского предвоенного времени? Через Минса мой отец поддерживал с нами связь, когда был интернирован в Ле Верне во Франции. Мой сводный брат Лукас тоже должен был жить где-то поблизости от Нью-Йорка.

Но реальность вскоре отодвинула эти мысли. Я вспомнил некоторые разведывательные операции, которые могли бы быть мне поставлены в вину, если бы удалось меня здесь идентифицировать. В то время мы были заняты подготовкой агентов для засылки в США с фальшивыми документами. Но мы еще не внедрили ни одного, потому что несколько лет назад сотрудница нашего центра, располагавшая сведениями об американских объектах, сбежала. Мой сосед по креслу прервал эти размышления. Он толкнул меня в бок локтем и указал на ряд перед нами. Китайцы раскрыли свою курьерскую сумку и старались ее содержимое — вероятно, важные документы — по возможности незаметно съесть. Жевать и проглатывать было для них единственным оружием в борьбе против угрозы, исходившей от классового врага. Может быть, в качестве жеста пролетарского интернационализма мы должны были прийти им на помощь? Но мы предпочли выждать.

Между тем в самолете становилось очень неуютно. Отопление было выключено. Для проветривания пилот включил вентиляцию зимним воздухом. Градусник показывал минус 15, и пассажиры в тропических одеждах дрожали, как осиновые листья. Прошло уже несколько часов, когда появился советский консул с дорожной сумкой с бутербродами и термосами. Кроме успокаивающих слов он мог лишь сообщить, что Москва ведет переговоры с Вашингтоном. Он сказал, что из-за чрезвычайно сильного встречного ветра кончилось горючее и что он старается добиться специального разрешения на заправку нашего самолета. Со времени кубинского кризиса американцы отдали распоряжение, согласно которому ни один самолет СССР и его союзников, направляющийся на Кубу, не имеет права посадки и заправки на территории США. Дыхание холодной войны было значительно холоднее, чем зимний воздух Нью-Йорка.

Прошло 18 часов со времени нашего вылета, когда стюардесса шепотом сообщила мне, что Вашингтон дал согласие на продолжение полета, впрочем, с условием, что на борт явятся в качестве лоцманов два офицера военно-воздушных сил США. К сожалению, я не мог передать эту утешительную информацию обоим китайцам. Возможности их желудков были между тем исчерпаны. Попеременно они бегали в туалет, чтобы там уже другим способом избавиться от почты. Когда на мгновение дверь туалета приоткрылась, я смог увидеть одного из них у умывальника. Похоже, текст был написан на белом шелке, и он пытался уничтожить его при помощи мыла. Возможно, этот текст предназначался для партизанских групп Латинской Америки, которые ориентировались на великого председателя Мао. На сей раз они должны были получить эти инструкции устно.

Ранним вечером наш ТУ стартовал. Это было мое первое посещение Американского континента. Увидел я немного: часть Нью-Йорка с воздуха и автостраду около аэродрома.

Было уже темно, когда мы приземлились на аэродроме им. Хосе Марти в Гаване. Опять мы должны были оставаться на своих местах. Кубинцам не было сообщено о двух американских офицерах, и поэтому вопрос сейчас заключался в том, могут ли экипаж и пассажиры покинуть самолет или они должны лететь обратно в Москву. Тем временем моих спутников и меня пригласили на специально подготовленную встречу, где нас гостеприимно и велеречиво приветствовали с цветами. Другие были обречены ждать, в том числе и два мученика во имя дела красного Китая.

Когда мы стремительно ехали по вечерней Гаване, центр и квартал вилл блистал, как современная столица. Мы были поселены на одной вилле, которая до революции, по-видимому, принадлежала какому-то миллионеру. Там обслуживающие нас лица ознакомили с программой на ближайшие дни. Наш постоянный сопровождающий и переводчик, которого мы сразу заметили благодаря его строгому костюму, белой рубашке и галстуку, представился как Умберто и сказал, что по распоряжению министра всегда готов исполнить любое наше пожелание. Он представил нам водителя Энрико, заявив, что тот является лучшим pistolero всей Кубы. О нашей безопасности мы, разумеется, можем не беспокоиться, сказал он вполне серьезно, о ней заботятся непрестанно и надежно. И хотя мы едва не падали от усталости, все же прогулялись по саду. Дурманящий аромат, пышная растительность, тишина, прерываемая лишь стрекотом цикад, заставили нас забыть и о берлинской зиме, и о трескучем московском морозе.

Мы приехали сюда не как туристы, но не могли не поддаться волшебству природы на этом прекрасном острове: меняющейся окраске неба — от нежной желтизны и розового оттенка утром к лучистой голубизне днем вплоть до бархатной черноты ночью, невообразимых цветовых оттенков моря, в волны которого мы ныряли при первой возможности, к удивлению кубинцев, для которых температура воды в 27 градусов была слишком низкой.

Но все красоты Кубы не могли заставить нас забыть о том, где мы находимся: меньше девяноста миль отделяли нас от самого могущественного государства другого мира. На следующий день после приезда мы стояли на смотровой площадке монументального памятника Хосе Марти, откуда невооруженным глазом были видны корабли военно-морского флота США.

Восстание против режима Батисты произошло не так давно. На каменных стенах еще виднелись следы пуль. Всего лишь десять лет назад со своими восьмьюдесятью двумя спутниками Фидель Кастро высадился с моторной яхты “Гранма” на побережье Лас Колорадос в провинции Ориенте, которую мы теперь осматривали. Нас повезли на Плая-Хирон. По дороге через болота Сапаты и вдоль залива Кочинос стояли скромные мемориальные знаки в память об ожесточенных боях против контрас, кубинских эмигрантов, а в одном месте даже остались обломки сбитого бомбардировщика В-26.

Подробности об операции “Сапата” и о сомнениях Кеннеди относительно бомбардировок, поскольку он хотел избежать “второй Венгрии”, я узнал лишь позже, когда комиссия по расследованию американского сената заставила ЦРУ представить всю картину этой чудовищной тайной акции против Кубы.

Большим заблуждением ЦРУ, ответственного за вторжение в залив Кочинос в 1961 году, была иллюзия, что оно без всяких осложнений сможет повторить на Кубе свою успешную блиц-операцию “ПБ Саксесс”, проведенную в 1954 году против Гватемалы, а еще за год до этого опробованную в Иране под кодовым названием “Аякс”. Аллен Даллес и его люди просто не взяли в расчет, что освободительное движение Фиделя Кастро поддерживается подавляющим большинством кубинцев, и явно не могли себе представить, что кубинцы извлекли уроки из прежних акций ЦРУ. Когда разработанные ЦРУ планы вторжения на Кубу стали известны, в памяти еще были свежы такие его операции, как убийство Патриса Лумумбы и интервенция против законного правительства Гватемалы, и общественность с трудом могла поверить в новую авантюру — настолько невероятны были конкретные подробности вторжения на Кубу. Даже после полного разгрома в заливе Кочинос ЦРУ все еще поддерживало контакты с главными боссами мафии, такими как Сэм Джанкана из Чикаго, которые должны были устранить Кастро, а Кеннеди считал это убийство приоритетным заданием тогдашнего директора ЦРУ Ричарда Хелмса. План этот рассматривался совместно советниками президента из Госдепартамента и ЦРУ, а общее руководство осуществлял, по-видимому, Роберт Кеннеди. Убийство Кастро, или по меньшей мере его свержение, планировалось непременно на октябрь 1962 года.

Мои партнеры по переговорам принадлежали к “барбудос” — бородачам, которые проделали марш в Сьерра-Маэстра и участвовали в боях в горах. Брат Фиделя Кастро Рауль, тогдашний министр внутренних дел Рамиро Вальдес и шеф разведки Мануэль Пинейро были каждый по-своему своеобразными и яркими личностями.

Рамиро Вальдес мало походил на государственного мужа — скорее на легкомысленного сорвиголову. Я вспоминаю одну лихую поездку в огромном кадиллаке, когда он сидел за рулем и непринужденно со мной болтал, проскакивая на перекрестках на красный свет. Он интересовался всем в нашей работе, но более всего нашими возможностями помочь его службе техническими средствами. Его письменный стол был завален каталогами и специальными журналами, которые сообщали о новейших достижениях в технике подслушивания, о дистанционном управлении и мощных микрофонах, о миниатюрных передатчиках и тому подобном. Его вера в технику и неисчерпаемые финансовые возможности ГДР были безграничны, и велико же было его разочарование, когда я осторожно объяснил ему, что третьим партнером в переговорах, касающихся его экстравагантных желаний, был Советский Союз. Наши переговоры вскоре зашли в тупик.

О советских советниках Вальдес не упомянул ни единым словом, как будто их и вовсе не существовало. Я тоже никогда не видел их на наших общих встречах. Если бы я захотел увидеться с одним советским представителем, который был мне назван в Москве, то должен был бы с соблюдением всех правил конспирации “отвязаться” от приставленного к нам кубинца. Лишь в последующие годы с этим стало иначе.

Коммунистическая партия была тогда еще в стадии становления, и во многих местах мы имели дело с различными ее предшественниками. В поездках по стране я постоянно старался расширить свои представления о ней, полученные в Гаване. И противоречия, и критику нельзя было не заметить. Когда я потом разговаривал с Раулем Кастро или Рамиро Вальдесом, то вскоре заметил, что наш постоянный сопровождающий передавал им каждое слово, которым мы перемолвились с каким-нибудь третьим лицом. В большинстве случаев они выражали свое мнение настолько прямо и без стеснения, что на них нельзя было серьезно обижаться.

Команданте Пинейро, которого из-за его рыжей бороды называли Барба Роха, хотя и был женат на американке, по-английски говорил не лучше меня. Тем не менее понимали мы друг друга превосходно. Он никогда не смущался шуток и, задавая свои хитрые вопросы, всегда узнавал то, что хотел узнать. Со свойственным ему юмором и небрежностью он в какой-то оригинальной и малопочтительной форме говорил и о Фиделе Кастро, и об освободительной борьбе, стилизованной чуть ли не под легенду.

Несколько лет спустя я узнал от него, почему Че Гевара как партизан в 1966 году ушел в Боливию. Для моего брата Конрада и для меня, как и для многих на Востоке и на Западе, Че после его убийства в 1967-м стал кумиром. Конечно, уступка Советского Союза, снявшего свои ракеты, чтобы покончить с кубинским кризисом, глубоко разочаровала его, к этому еще присоединялась иллюзия, что с горсткой отважных бойцов он сможет повторить в Боливии то, что удалось сделать на Кубе. Но при этом он упустил из виду различие между освободительной решимостью кубинцев и задавленностью и разобщенностью боливийцев. Лишь тогда я подумал о том, что во время своего первого приезда на Кубу в январе 1965 года я никогда не видел Че и даже ни разу не слышал его имени. Я припоминаю, что в те дни на Кубе видел Тамару Бунке, молодую женщину из ГДР, которая позже погибла вместе с Че Геварой в Боливии. Мой брат Конрад долго вынашивал замысел сделать фильм о Тамаре Бунке.

По сравнению с Вальдесом и Пинейро Рауль Кастро выглядел гораздо более рассудительным и государственным человеком. На каждой встрече с ним я убеждался в его авторитете и качествах руководителя. От других команданте он отличался не только узкими усами, но больше всего тем, что на него можно было положиться: он всегда соблюдал назначенное время. Его земляки подтрунивали над его пунктуальностью, а Фидель называл его пруссаком среди кубинцев. В изгнании в Мексике он самым основательным образом занимался марксистской теорией, теорией военного дела и изучал опыт других революционных движений. В отличие от своих более эмоциональных коллег, он не дистанцировался подчеркнуто от Советского Союза и не обнаруживал своего разочарования в нем. Хотя служба разведки не входила в его компетенцию, он всегда во время моих визитов находил время поговорить со мной. Так же было и в мое пребывание на Кубе в 1985 году, когда я возвращался из Никарагуа.

Министр внутренних дел Никарагуа Томас Борхе пригласил меня в Манагуа на шестую годовщину сандинистской революции. На меня произвела очень яркое впечатление мощная манифестация в центре этого города, который был почти полностью разрушен землетрясением. Многие участники манифестации проделали многочасовой пеший марш из-за острой нехватки бензина, однако они были исполнены энтузиазма и желания приветствовать своих команданте.

Как и на Кубе в 60-е годы, в Никарагуа создавалось впечатление, что народ почти единодушно поддерживал революцию. За годы, прошедшие со времени падения Сомосы, сандиннсты — при всей их своеобразной мешанине социал-демократических, социалистических, христианских, буржуазно-гуманистических и марксистских идей — сумели самоопределиться. А еще среда сандинистов чуть ли не каждый был писателем, а то и поэтом. Томас Борхе в этом не был исключением. Он был блистателен в интеллектуальных дебатах и непобедим в состязаниях по плаванию в живописной лагуне Хилоа.

Борхе дал мне аналитическое представление о своем министерстве и представил план на тот вполне вероятный случай, если США осуществят интервенцию в страну. Места на побережье океана, пригодные для высадки, денно и нощно охранялись, как и все жизненно важные объекты. Так же как и на Кубе, везде чувствовалась готовность пожертвовать своей жизнью. Я нигде не слышал в Никарагуа жалоб и стенаний.

Каждый знал, что второй пробы сил между СССР и США на латиноамериканской земле не будет. С другой стороны, США, правда, могли оказывать на Никарагуа экономическое, политическое, военное давление, но не могли подвергнуть ее международной изоляции, как Кубу. Сандинисты весьма искусно использовали свою принадлежность к Социнтерну и свои хорошие связи с германской социал-демократией. С их эклектическим социализмом a la Sandinista они не подвергались опасности быть заклейменными как подручные Москвы. Кроме того, Никарагуа, несмотря на Все пограничные инциденты, которые большей частью провоцировались отрядами наемников контрас, имели хорошие отношения с соседними государствами — Гватемалой на севере и Коста-Рикой на юге. Беспрерывные перемещения в разных направлениях сельскохозяйственных рабочих, торговцев, ремесленников, мелких предпринимателей создавали в этой части Латинской Америки свою атмосферу доверительности, и сандинисты в случае необходимости могли опереться на эти связи.

Некоторая беззаботность никарагуанцев в вопросах безопасности особенно порицалась кубинцами. Долгое время надежным в Никарагуа считался всякий, кто принимал участие в вооруженной борьбе. По собственному опыту могу только сказать, что в общении со мной правила конспирации соблюдались настолько неукоснительно, что все серьезные разговоры велись исключительно вне помещений.

Наша скромная помощь заключалась в том, что в ГДР мы обучали никарагуанцев охране членов руководства и поставляли технические средства. Оснащение никарагуанской службы безопасности было совершенно неудовлетворительным и состояло из пожертвований социалистических стран. Но, в отличие от большинства африканских служб, нам с гордостью представили безупречно чистые и в полной сохранности приборы.

Больше, чем контрас, даже больше, чем ужасный призрак вторжения американских войск, сандинистское правительство мучили последствия разрухи в экономике. В Манагуа с благодарностью принимали помощь социалистических стран, но достаточно было взглянуть на пустые магазины, чтобы понять, что эта экономическая помощь не давала даже эффекта пресловутой капли на раскаленном камне. Экономическая блокада, которую успешно проводили США, доводила существование населения до крайней нищеты.

После моего посещения Манагуа Рауль Кастро спросил меня, не показалось ли мне, что поведение США в отношении Никарагуа напоминает чилийский сценарий 1973 года. И он был прав. Финансовая поддержка со стороны США оппозиционной газеты Виолетты Чаморро “Ла Пренса” отчетливо напоминала метод, практиковавшийся в свое время с наиболее значительной ежедневной газетой Чили “Эль Меркурио”. Наряду со щедрым финансированием оппозиции ЦРУ сделало в свое время в Чили ставку на обострение и без того тяжелых проблем экономики и снабжения, чтобы свергнуть Сальвадора Альенде, избрание которого оно, к своей величайшей досаде, не могло предотвратить. На транснациональные корпорации оказывалось давление, и нити из-за кулис тянул Джон Маккоун, прежний директор ЦРУ, который сидел в Наблюдательном совете ИТТ, тогда как государственная телефонная компания Чили была ее дочерним предприятием.

Поскольку это массированное давление все еще не оказывало желаемого результата, ЦРУ было вынуждено прибегнуть к последнему средству — генеральскому путчу. Но так как верховный командующий генерал Рене Шнейдер недвусмысленно отказывался от всех планов переворота, еще до сентября 1973 года он был устранен первым. Трагическим заблуждением Альенде было то, что он слишком долго считал, что чилийская армия, в которой существовали глубокие традиции приверженности демократии и правопорядку, никогда не выступит против демократического парламента и демократически избранного правительства. Об угрозе военного путча моя служба как раз весной 1973 года предостерегала Альенде и лидера чилийской компартии Луиса Корвалана. Наша информация исходила от западногерманской разведки и была вполне однозначной, поскольку эта служба имела в Чили разветвленную агентурную сеть и ясное представление о намерениях путчистов.

У моей службы в Сантьяго не было ни одного агента. После путча и убийства Альенде сторонники правительственной коалиции Народного единства, спасая свою жизнь, искали прибежища в посольстве ГДР. Наиболее известным из них был Карлос Альтамирано — генеральный секретарь Социалистической партии. Так как ГДР разорвала дипломатические отношения с Сантьяго, официально руки ее были связаны. Мы спешно направили офицеров из Восточного Берлина, которые выяснили, насколько проходим контроль на чилийских аэродромах, в гавани Вальпараисо и на дорогах, ведущих в Аргентину. Мы изыскивали возможности переоборудовать торговые суда и вмонтировать тайники в автомобили, которые засылали в Чили. В конце концов, мы смогли с пользой применить в этом деле многолетний опыт прохождения беженцев из ГДР через пограничный контроль. Из Аргентины мы сымпровизировали удачную разведывательную акцию. Беглецы были вывезены из страны в автомобильных тайниках и в джутовых мешках вместе с фруктами и рыбными консервами. В иных случаях проходило по нескольку недель, пока мы могли обеспечить им безопасность. Альтамирано лишь спустя два месяца после путча был доставлен в Восточный Берлин. Эрих Хонеккер в этой спасательной акции принимал большое личное участие: его дочь была замужем за чилийским социалистом.

Не всех мы смогли спасти. По американским каналам связи адвокат Фогель предложил нам обменять Луиса Корвалана, которого пиночетовский режим держал под арестом на одном острове, на советского диссидента Владимира Буковского, находившегося в заключении в Советском Союзе. Я вступил в переговоры об этом обмене с моими коллегами из КГБ, и кубинцы меня поддержали.

Рауль Кастро обрисовал мне также практические последствия уроков, извлеченных Кубой из фиаско в Чили. Все гражданские структуры были после этого привлечены к защите страны. Когда стали громко раздаваться новые угрозы убийства, братья Кастро перестали ездить вместе и вместе выступать на общественных мероприятиях.

На протяжении всей моей поездки в Латинскую Америку в 1985 году меня не покидали мрачные мысли. Наша общественная система представлялась мне потрясенной в самих основах. Практика все более и более отдалялась от тех принципов, за которые мы выступали после 1945 года. Пропасть между пожеланиями политиков и реальностью заметно расширилась, но с новым секретарем ЦК КПСС, который пришел на смену целой череде старых и больных людей, на горизонте забрезжила надежда. Я надеялся, что это новое начало поддержит и Кубу, и Никарагуа. Тогда я и не предполагал, что как раз благодаря Горбачеву, благодаря перестройке и “новому мышлению” во внешней политике проблема Кубы неизмеримо обострится.

Теперь я могу думать о Кубе только с тяжелым сердцем. Когда я был здесь в последний раз в 1989 году, все отступало на второй план по сравнению с проблемами ГДР, но трудности Кубы нельзя было не видеть. Социализм не дал того, что было обещано народу. При поверхностном взгляде на обе эти страны есть сходство в том, что они оказались в одной ловушке — обе отвергли курс Горбачева. Такую позицию Хонеккера я считал роковой, но позиция Кастро была для меня понятнее, так как в Латинской Америке любое послабление в противоборстве с США означает опасность снова попасть в зависимость от них. ГДР перестала существовать через несколько месяцев, а Эрих Хонеккер, который некогда принимал чилийских изгнанников, сам умер в Чили после того, как Советский Союз отказал ему в постоянном убежище.

Почему Кастро и его окружение так вплотную приблизились к советской модели? Поначалу казалось, что они избрали свой собственный путь, как позднее Никарагуа. Но США не оставили им никакого шанса на осуществление собственных идеалов и практически вынудили примкнуть к Советскому Союзу. У кого же другого мог искать Кастро помощи против сверхмощного бойкота и постоянных угроз?

Часто мои собеседники на Западе, хорошо подкованные политически, в том числе коллега из Моссада, говорили мне, что США в отношении с Кубой допустили одну из грубейших своих ошибок. Если бы Вашингтон не проводил экономической блокады, а, напротив, интенсивно устанавливал связи с Кубой, то она, возможно, пошла бы по пути социальных реформ и отнюдь не стала бы насквозь коммунистической. Поначалу Кастро был существенно ближе к мышлению Хосе Марти, чем Ленина. Но для “ястребов” в Вашингтоне любая форма социализма, даже социал-демократия, была ужасом, они не могли этого терпеть на “заднем дворе” своей богоспасаемой страны — только вырвать с корнями.

Что будет с Кубой? Какие шансы вообще имеет сегодня освободительное движение в Латинской Америке? Если Куба не найдет пути к жизненно необходимому внутреннему обновлению, тогда у Латинской Америки скоро станет еще одной надеждой меньше. У Гюнтера Грасса есть высказывание, к которому я полностью присоединяюсь: “Я всегда был противником доктринерской системы на Кубе. Но если сегодня я увижу, что там дело идет к концу и не будет никакой альтернативы, во всяком случае ничего, кроме Батисты, тогда я за Кубу”.

Если США были для моих друзей на Кубе и в Никарагуа несомненно угрозой номер один, то мое представление об этой стране было отнюдь не однозначным. Уже само мое интернационалистское воспитание в семье и в коминтерновской школе уберегло меня от тупого антиамериканизма. Здесь еще следует сказать и о друзьях, которые жили в США, и не в последнюю очередь о тех американцах, которые одно время работали на мою службу. Тоща эта страна, казалось, была для нас в недостижимой дали, и мы, занимаясь американскими объектами в Федеративной республике, могли иметь только весьма скромные результаты.

Мои собственные познания о Соединенных Штатах ограничивались лишь тем, что я читал в книгах, в частности у Хемингуэя, Драйзера, Стейнбека, и некоторыми личными контактами с американцами во время работы на радио и на Нюрнбергском процессе. Как международный комментатор я регулярно читал “Нью-Йорк тайме”, “Нью-Йорк геральд трибюн”, “Тайм” и “Ньюсуик”. При моих малых контактах с американским “человеком с улицы” я сталкивался с образом мыслей, скорее чуждым для меня. Несложный и наивный внутренний мир американских солдат напоминал мне русских солдат, но с последними меня связывали язык и образ мышления. Все, что я узнавал о Соединенных Штатах, проходило в моей голове через идеологический защитный фильтр, так что я почти рефлекторно занимал в душе противоположную позицию. Это повлияло также и на мою дружбу с Джорджем Фишером, который в Москве учился со мной в одной школе и в звании капитана в штабе Эйзенхауэра в 1945 году часто приезжал в Берлин. Идеологический барьер, который я воздвиг между нами, омрачал радость свидания и сковывал нас обоих.

Работа во главе службы разведки хотя и не изменила моей идеологической позиции, однако усилила интерес и открытость ко всем аспектам жизни “другой стороны”. Западная Германия лежала передо мной как открытая книга. Напротив, книга американская оставалась для меня за семью печатями.

Многому из моих познаний о США, о политическом мышлении, о надеждах и страхах там я обязан двум людям, с которыми через общие интересы в области разведки меня связывали политические убеждения и симпатии. Они были моими первыми агентами в Америке и никогда не были раскрыты. Оба родились в Германии, оба евреи, близко стояли к коммунистическому движению и вынуждены были бежать от нацистского террора. Оба нашли пристанище в США, где закончили учебу: один стал экономистом, другой — юристом, и оба были завербованы Управлением стратегических служб, предшественником ЦРУ. Во время маккартистской “охоты за ведьмами” это ведомство было обвинено как сборище леваков-интеллектуалов. Парадоксом было то, что в это же время Сталин и Берия использовали связь Ноэля Филдса с УСС как предлог для начала оргии кровавых преследований против коммунистов, “отклоняющихся от линии партии”.

На контакт с Малером (Художником) мы вышли через его друга по учебе. Оба когда-то состояли в одной группе Сопротивления Герберта Баума, которая в 1942 году попыталась взорвать и поджечь нацистскую выставку. Тридцать пять членов группы были казнены. Малер эмигрировал еще до начала войны, а его друг прошел через арест и концлагерь. Когда оба опять встретились после войны, друг занимал высокий пост в финансовой системе ГДР. Он и установил связь между Малером и моей службой.

Малер не был догматиком, однако оставался убежденным коммунистом. В своей первоначальной профессиональной сфере — экономике — он подверг беспощадному суду принятую в ГДР и Советском Союзе систему и доказал, что практика “реального социализма” даже отдаленно не напоминает применения или хотя бы развития учения Маркса.

Он имел влиятельных друзей в Вашингтоне и в наших интересах установил связи с послом США в Бонне и посланником в Западном Берлине. Одним из его источников был Эрнст Леммер, министр по общегерманским вопросам, от которого Малер во время своих приездов в Федеративную республику получал подробную информацию. Малер представил мне ясную картину связей Леммера с различными секретными службами, базирующимися в Швейцарии, — и с западными службами, и с КГБ.

Технические средства и связь через курьеров Малер отверг категорически. Свои сообщения и аналитические обзоры он диктовал на пленку. За свою работу денег никогда не брал, кроме оплаты транспортных расходов. Он был осторожен, но никогда не трусил. Когда мы предложили ему привлечь к нашей работе его взрослых детей, он решительно отказался.

Если Малер использовал свои контакты прежде всего в Федеративной республике, то Кливия (псевдоним эмигранта, который стал юристом) был доверительно осведомлен о внутриполитической жизни США. Он был нервознее спокойного Малера и, в отличие от него, почти трусливо озабочен своей безопасностью. Это могло быть следствием его впечатлений от допросов в Комиссии по антиамериканской деятельности, которые привели к увольнению с государственной службы.

Кливия собрал богатый архив, который содержал акты процесса нацистских дипломатов, процессов Круппа и Рехлинга, а также процесса Эйхмана в Иерусалиме, на котором он присутствовал. Во время Нюрнбергского процесса он входил в состав прокурорской группы, и с той поры одной из главных целей его жизни было воспрепятствовать ползучей ренацификации в Федеративной республике.

Будучи атеистом, он придавал большое значение своему еврейскому происхождению и в моей принадлежности к этой нации видел нечто связывавшее нас. От него я впервые услышал, что путь моего отца от гуманиста из еврейского родительского дома к превращению в писателя-коммуниста не в последнюю очередь объясняется его еврейскими корнями. Репрессии и симптомы безудержного антисемитизма в Советском Союзе он не мог ни понять, ни простить. К ГДР он не предъявлял таких претензий, иначе он не был бы готов к сотрудничеству с моей службой.

Сотрудничество с Кливием складывалось куда сложнее, чем с Малером. Так как он жил в Германии и был женат на немке, которая, по его мнению, не должна была знать, что он для нас работает, каждая его поездка становилась предметом обстоятельных обсуждений. Нужно было придумывать для его жены алиби, причины для посещения каждого партнера и в Вашингтоне, и вне его, а кроме того, должна была быть определена и финансовая сторона, поскольку, в отличие от Малера, Кливия мог нуждаться в тех деньгах, которые мы ему платили. Короче говоря, в его душе, не утихая, жило противоречие между побуждениями и чувствами. Тем не менее его информация, особенно в кризисные 1961 и 1962 годы, представляла большую ценность для оценки американской политики.

До начала 70-х годов “доктрина Хальштейна” еще действовала и препятствовала созданию дипломатических представительств ГДР в Вашингтоне и при ООН, и наши официальные контакты были скудными. Подразделение моей службы, занимавшееся США, старалось совместно с сектором науки и техники распространить свои действия на их территорию. Однако наш отработанный метод засылать агентов, снабжая их документами здравствующих или умерших современников, был очень сложен и трудоемок. Кандидаты с наполовину реальной биографией в качестве так называемых двойных агентов сначала должны были выехать в Южную Африку, Латинскую Америку или в Австралию, где им надо было прожить некоторое время, прежде чем зацепить основную цель — США. А в том случае, если они благополучно устраивались в США, проходило еще довольно много времени, пока они могли начать там непосредственную работу. При благоприятных обстоятельствах они получали возможность время от времени добывать интересную информацию в пределах своей профессиональной работы.

К сожалению, этот метод внедрения заключал в себе тот риск, который и позволил в конце 70-х годов западногерманскому Ведомству по охране конституции выследить многих наших агентов. Тесное сотрудничество между Ведомством по охране конституции и ФБР привело к тому, что акция “Регистрация” распространилась и на наших агентов по ту сторону Атлантики. Наиболее тяжелым ударом для нас были раскрытие и арест Эберхарда Люттиха (псевдоним Брест), который после ареста выдал все, что знал.

Люттих — один из немногих штатных офицеров министерства безопасности, которых мы выбрали для нелегального внедрения и специально готовили. С псевдонимом и соответственно вымышленной биографией мы в 1972 году заслали его в Федеративную республику. В Гамбурге он устроился на фирму, занимавшуюся международными перевозками, и через непродолжительное время получил руководящую должность в ее нью-йоркском филиале. Характер его работы позволял ему добывать нужную для нас информацию о транспортировке вооружений и о передвижениях армейских подразделений США, и одновременно он готовился через какое-то время завербовать агентов и руководить ими.

Сделать этого он не смог вследствие акции “Регистрация”. Слабости нашей методики внедрения далее уже нельзя было отрицать, и нам пришлось — как следствие предательства Люттиха — съесть кислое яблочко и постепенно отозвать из США всех наших легализованных “нелегалов”, среди них еще одного офицера и супругов-ученых. Обо всем остальном, что было существенным в нашей методике, он после своего ареста в конце 1979 года гамбургской полицией не только рассказал до мелочей, но также сообщил, что наш центр в Восточном Берлине связывался со своими агентами в США посредством односторонней радиосвязи, передатчик которой находился на Кубе. Понадобились годы, чтобы построить этот передатчик. Люттих выдал также и своего связного, который был тотчас же арестован и которого мы лишь два года спустя смогли освободить, обменяв на западных агентов.

После этого поражения мы больше так и не смогли обосноваться в США. Наши попытки возместить потери терпели неудачу в самом начале. Внедрять супружеские пары было в большинстве случаев чрезвычайно трудно, с холостыми же мужчинами, которые посредством женитьбы получали бы желаемые документы, в США было гораздо сложнее, чем в Федеративной республике. Мы не могли закрывать глаза на то, что метод “выслеживания сетью” ФБР был настолько эффективным, что внедренные нами в США сотрудники подвергались очень высокому риску. Наши резидентуры в Вашингтоне и в ООН в Нью-Йорке отличались главным образом тем, что были слишком дорогими в кадровом и материальном отношении и малоэффективными. Мы никогда не сомневались, что они находятся под неусыпным наблюдением ФБР. Практика подтвердила, что наши резидентуры просвечивались ни на йоту не менее интенсивно, чем резидентуры СССР. От случая к случаю мы узнавали через незначительные и в большинстве случаев случайные контакты о некоторых высказываниях Рейгана или Буша в кругу сенаторов, конгрессменов или предпринимателей, но почти всегда эти, казалось бы, вполне закрытые материалы через несколько дней можно было прочитать в газетах. Настоящих разведывательных источников, кроме уже названных, в то время, которое доступно моему обозрению, в США у нас не было.

Случалось, что настоящие или подброшенные американской контрразведкой носители секретов сами предлагали себя через посольство ГДР. В начале 80-х годов появился человек, который хотел продать секретную информацию об атомной подводной лодке. На первый взгляд, материал был безупречным, и наши люди назначили ему встречу в Мехико, на которой должен был присутствовать в качестве эксперта профессор Цее из Дрезденского технического университета. Все мероприятие было проведено с величайшей осторожностью. Профессор Цее, однако, использовал эту поездку, чтобы на обратном пути из Мехико в начале ноября 1983 года вне нашего плана посетить научное заседание в Бостоне, на котором он вдруг был арестован. Мои сотрудники торжественно клялись, что они категорически запретили Цее ехать в США. То ли по рассеянности или общей отрешенности от реальности он пропустил мимо ушей наши предостережения, и с такой осторожностью спланированный нами тест для предложившего свои услуги человека, оказавшегося, кстати, двойным агентом, был превращен в шумный спектакль против нас. ФБР ликовало, американские СМИ возмущенно трубили, что ГДР хладнокровно занимается шпионажем в тот момент, когда ее министр иностранных дел пытается наладить добрые отношения, а председатель ее Государственного совета пытается получить приглашение в США.

Адвокат Фогель изыскивал возможности как-то вызволить из беды незадачливую университетскую ворону, а мы получили точное представление, в каких цифрах обходятся услуги адвоката в стране неограниченных возможностей. Через полгода мы узнали, что Цее может быть выпущен на свободу под залог в миллион долларов. Когда, казалось, все было урегулировано и кандидаты для обмена были готовы — двадцать три западных шпиона и диссидент Щаранский за одного болгарина, молодого польского разведчика, гражданку ГДР, находившуюся на службе в советских органах, и нашего профессора, — вдруг выяснилось, что тот передумал и решил остаться в США. Через две недели он опять передумал и захотел, чтобы его обменяли. Обмен, происходивший на мосту Глинике, конечно, как всегда, привлек большое внимание прессы и телевидения. Моя служба была при этом представлена одним рассеянным профессором, который только из-за своей глупости попал в ловушку американской контрразведки, — совершенно неподходящий материал для шпионского триллера.

Насколько бесперспективной была для нас ситуация в США, настолько проще она была у нашего порога. Конечно, нельзя было просто разевать рот, чтобы жареные голуби сами туда влетали, но работу нам облегчали многие факторы. Атмосфера движения 1968 года, протест против вьетнамской войны, критическое отношение к властям и авторитетам были характерным феноменом западного мира, что отразилось и на молодых американцах, живших в Федеративной республике и в Западном Берлине. Насыщенность Западного Берлина и Гейдельберга, где находилась штаб-квартира вооруженных сил США в ФРГ, американскими армейскими подразделениями и обслуживающим их гражданским персоналом давала нам возможность относительно легко завязывать и расширять контакты. Американцы иначе, чем англичане и французы, интегрировались в общественную жизнь. В Восточном Берлине они чувствовали себя свободнее.

Что особенно способствовало контактам, так это уже ставшая афористичной бесцеремонная готовность американцев ко всяким случайным сделкам. И теперь я уже могу сказать, что это стремление американцев к быстрому заработку моя служба использовала слишком робко. Хотя мы знали, что американские службы в большинстве случаев без обиняков прибегали к финансовому фактору при вербовке граждан ГДР, нам с трудом давались наши вербовки с таким прагматизмом, без всякого идеологического обрамления.

К каким результатам могла привести ставка на деньги, продемонстрировал нам один турецкий посредник. Хуссейн Иилдрым работал автослесарем на одной из военных баз США в Западном Берлине и в течение шести лет доставлял нам очень ценную информацию, которую он покупал у сержанта Джеймса Холла В лиц (псевдоним Молния), занимавшегося электронным шпионажем в Агентстве национальной безопасности. Наряду с информацией мы узнали через Йилдрыма истинное значение аббревиатуры АНБ (NSA): сотрудники агентства называли его в шутку “no such agency” (“не такого агентства”), ибо сохранение тайны этой службы принимало такие бессмысленные формы, что каждый, кто состоял в этой разведывательной службе США, должен был отрицать его существование.

Среди важнейших документов, доставлявшихся нам Холлом (Молнией), был один, который проинформировал нас о “большом ухе” Америки — гигантском комплексе подслушивающих устройств, охватывающем весь мир, куда входили и станция на Чертовой горе в Груневальде, и пост подслушивания недалеко от границы между ГДР и ФРГ, улавливавший любой кашель, проникавший в эфир. Тысяча триста высококвалифицированных техников отлавливали в одном Берлине рацио- и телефонные сообщения, анализировали и квалифицировали их и направляли информацию дальше для последующей ее фильтрации. Раньше мы с трудом составляли информационную мозаику из различных источников. Так мы выудили сведения о том, что с Чертовой горы прослушиваются наши телефонные линии и радиопередачи, и узнали — к сожалению, слишком поздно, — что техникам удалось раскусить наш код, которым шифровались все сообщения о международной и внутренней ситуации, получаемые Центральным Комитетом. Министр экономики Гюнтер Миттаг, сам того не подозревая, каждый день преподносил американцам свежий бюллетень о ситуации в нашей экономике. Позже я узнал, что западногерманские службы неоднократно пытались получить эту информацию у американцев, но американцы не раскрылись, так как у них хватило ума понять, что это быстро стало бы известно моей службе.

С тех пор как появился агент Молния, мы больше себя не утруждали: секретная и совершенно секретная информация поступала непрерывно. Оба — Холл и его посредник — обходились нам не дешево, но информация стоила того. Объем и содержание документов вскоре превысили возможности наших аналитиков, и мы стали передавать их КГБ, поскольку они имели стратегическое значение. Прежде чем мы это сделали, мы решили посоветоваться с руководителем радиоразведки и контрразведки нашего министерства (Главный отдел III). Он выразил огромное удовлетворение и сказал нам, что в соответствии с этими документами электронная система ведения войны США и их партнерами по НАТО — ЭЛОКА дает им точные сведения о важнейших командных центрах государств Варшавского договора и обо всех передвижениях войск восточного блока от ГДР до Советского Союза включительно.

Молния также добыл для нас отчет с грифом “Навес крыла”, в котором были перечислены электронные средства, предназначенные для отключения в экстренном случае командных центров Советского Союза и государств Варшавского договора. В этом плане детально излагалось, как могут быть выведены из строя высокочастотные радиопередатчики советского Верховного командования, по которым оно передает свои приказы войскам. Другой материал нашего агента содержал тринадцать документов, директив и текущих приказов АНБ и других разведывательных служб, которые детально расписывали планы США в области радиоразведки на ближайшее десятилетие.

После перемещения Холла в центр АНБ в Соединенных Штатах контакт с нами он не прервал. Он доставлял нам материал такой взрывной силы, что мы советовали ему несколько сократить свою активность, дабы не вызвать подозрения. Его чрезмерная деловитость стала для него роковой. Он, очевидно, попробовал связаться с КГБ, чтобы удвоить свой доход, продавая свои сведения еще и Советскому Союзу. Из-за этого он и попал в поле зрения ФБР, и дни его были сочтены. В декабре 1988 года он вместе с Йилдрымом во время свидания с одним агентом ФБР, выдававшим себя за агента КГБ, был арестован. Контрразведка считала, что документы, которые он нам передал, по меньшей мере на шесть лет парализовали электронное наблюдение американцев за Восточной Европой. Холл был осужден на сорок лет тюрьмы, а Йилдрым — к пожизненному заключению.

Большую ценность имела также информация об электронном американском шпионаже, которую нам предоставлял Джеффри Карни (псевдоним Кид) — сержант ВВС, работавший как лингвист и специалист по коммуникациям. Из главной квартиры АНБ в Форт-Миде, штат Мэриленд, шли прямые связи в европейское представительство во Франкфурте-на-Майне и в Западный Берлин на Чертову гору. Материал Карни наглядно демонстрировал нам, как эта система коммуникаций в течение нескольких минут после начала войны может указать дюжины уязвимых целей Варшавского договора. Мы могли не сомневаться, что обозначенным штаб-квартирам в критической ситуации угрожало разрушение.

Некоторые вещи казались мне столь фантастичными, что я обращался за разъяснениями к экспертам, прежде чем в них поверить. Так, например, одна бригада специалистов, размещенная в Западном Берлине, занималась советским военным аэродромом Эберсвальде, в двадцати пяти километрах к северо-востоку от Берлина. Один документ, который нам добыл Карни, описывал, как американцам удалось проникнуть в коммуникации земля — воздух этого аэродрома. В то же время они были заняты тем, как найти способ отключить наземный центр связи и имитировать его из Западного Берлина. Если бы им это удалось, то советские летчики получали бы команды с американского командного пункта. Читалось это как научная фантастика. Но учитывая чрезвычайно быстрое развитие научных и технических возможностей, все это было гораздо более реальным, чем можно было подумать.

В апреле 1984 года Карни был переведен в Техас, где его значение для нас возросло еще больше. Однако спустя год он попросил убежища в нашей стране. Он рассказал о том, что произошло с его близким другом, который был заподозрен в шпионаже: в один прекрасный день его нашли задушенным в ванне с пластиковым пакетом на голове. Совершенно очевидно, что он опасался такой судьбы. Имели ли его страхи реальную основу или он впал в паранойю, которая поражает агентов вследствие нервного перенапряжения, ничего не меняло в наших опасениях, что он, будучи в нервозном состоянии, при малейшем поводе побежит во всем сознаваться. Мы воспользовались методом из нашего резерва на крайний случай: достали Карни кубинские документы, с которыми он полетел в Гавану, а оттуда — через Москву в Восточный Берлин. Чтобы он не скучал, мы определили его на прослушивание англоязычных радиограмм в Главный отдел III. Когда обозначился развал нашего государства, мы предложили ему документы, по которым он мог бы выехать в Южную Африку, но он отказался и предпочел лечь на дно на юге ГДР. Американская секретная служба выкрала его из Берлина — я могу предположить, что не без помощи западногерманской службы. В США он был приговорен к тридцати восьми годам тюрьмы.

А как же обстояло дело с попытками США внедриться в мою службу или по меньшей мере заслать агентов в ГДР? В 1973 году, когда мы вплотную занялись аналитическим обзором деятельности ЦРУ и сумели составить список его работников в Бонне, мы узнали об агенте под псевдонимом Тилеман. Его задачей было установление контактов с восточногерманскими дипломатами, бизнесменами, учеными, посещающими Западную Германию, и попытка их вербовки. На самом деле это была неплохая идея ЦРУ — знакомиться с восточными немцами и обрабатывать их, когда они были за пределами ГДР. К тому же это было значительно менее рискованно, чем действовать на территории Восточной Германии.

К 1975 году Тилеман поселился в Бонне, и вскоре мы в тайне ото всех, его самого и ЦРУ, вычислили его настоящее имя — Джек Фапькон. Сначала мы просто следили за ним, фиксируя его связи и устанавливая круг его интересов, и постепенно начали подставлять ему разных людей — агентов, работающих на нас, которые позволяли Фалькону вербовать их, поставляя информацию, которая была нами составлена из мелких бесполезных секретов и дезинформации. Идея заключалась в том, чтобы направить американцев по ложному следу. Бедный Фалькон думал, что он прекрасно справляется со своей ролью, завербовывая так много желающих поделиться секретной информацией восточных немцев. Одному особенно доверенному лицу он хвастался, что получил повышение по службе и ему прибавили оклад из-за успешной вербовки такого количества агентов. Это заставило смеяться весь отдел контрразведки нашего министерства, чьи старшие офицеры в основном и сочиняли эти секреты.

Как ни странно, обнаружить агентов ФБР в Бонне было до смешного легко. В отличие от моих строгих указаний подходить к Потенциальному источнику очень аккуратно, медленно и после длительной подготовки, американцы устанавливали контакты направо и налево. Их представления о восточном блоке были весьма схематичны. В конце 70 — начале 80-х годов эффективность американской агентуры была такой низкой, а работа такой бездарной, что наши шефы заволновались — не перестал ли Вашингтон воспринимать Восточную Германию всерьез.

Позже мы выяснили, что США получали основные данные о Восточной Германии средствами электронной разведки, осуществлявшейся из Западного Берлина и Западной Германии. Было довольно странно, что ЦРУ не ленилось посылать некомпетентных агентов, которые везде совали свой нос, когда вся самая ценная информация, за которой они охотились, была в эфире. Но исходя из моего богатого опыта, я убежден, что ни один технический метод сбора материала не может заменить человеческий интеллект и здравый смысл. Можно перехватить телефонный разговор, но без контекста его очень легко неправильно понять; фотография со спутника может показать, где расположены ракетные установки на данный момент, но только надежный источник в военном командовании знает, куда они направлены. Проблема технической разведки состоит в том, что эта информация может лишь сообщить о том, что происходит в данный момент, но не может прогнозировать, что произойдет в будущем. Личные контакты могут дать информацию о планах на будущее, помогут проанализировать политический и военный прогноз, рассмотреть документы и разговоры в соответствующем контексте. Многие офицеры разведки знают, какие горы информации надо просеять, чтобы найти одно ценное зерно. Техническая разведка может позволить найти “два зерна”, но это в три раза увеличило бы гору данных, которую нужно просеивать. Даже если роль технической разведки усилится и заменит то, что раньше делал человек с риском и большими затратами, она никогда не будет полноценной заменой. Только человеческий фактор, а не высокотехнологические ухищрения делает шпионскую службу успешной.

К концу 80-х мы находились в завидном положении, зная, что ни один агент ЦРУ не работает в Восточной Германии, которого мы не перевербовали бы с самого начала. По нашим приказам они передавали американцам тщательно подобранную информацию и дезинформацию. Мы знали это, так как Эдвард Ли Ховард как раз работал в восточногерманском отделе. Он познакомился с Фальконом, после того как того вернули в штаб ЦРУ в Лэнгли и наградили за успешную работу в Восточной Германии. От Фалькона Ховард сумел узнать, что внутри Восточной Германии работают только шесть или семь агентов ЦРУ. Это было подтверждено позже и самим ЦРУ, которое обнаружило после падения Восточной Германии, что всеми его агентами, как оказалось, манипулировало министерство государственной безопасности.

В 1987–1988 годах Ховард, к тому времени житель Москвы, находившийся под защитой КГБ, приезжал в Восточный Берлин и подробно рассказывал своим коллегам из службы иностранной разведки об операциях, проводимых ЦРУ, и приоритетах разведывательной деятельности — во енно-промышленный комплекс и научно-исследовательские институты. Что действительно было для нас новостью, — это откровение Ховарда, что у ЦРУ есть список интересующих его лиц из экономической элиты и ученых ГДР. Если кто-нибудь из них обращался за визой в посольство США, их имена передавались через консульский отдел в США в секретную службу и попадали в банк данных. Во время визита в США, когда бы и где бы ни упоминались эти имена — в телефонном разговоре, в сообщениях по факсу или телексу, власти США записывали и передавали их в ЦРУ для оценки. Восточная Германия имела репутацию страны, где за всеми шпионили и везде устанавливались подслушивающие “жучки”, но из-за технических ограничений мы даже и сравниться не могли с США по этой части.

С точки зрения морали мир разведки, западной или вое точной, — это всегда царство теней. Ее практика зачастую безнравственна, а ее методы — грязны. Принимая это во внимание, мне кажется, что ЦРУ находилось в особенно невыгодном положении, так как было вынуждено принимать участие в некоем демократическом спектакле, требуемом американской конституцией, вне зависимости от того, имеет это отношение к разведке или нет. Ни одна секретная служба не может быть демократичной, и, как бы политики ни желали этого, быть открытой для постоянных проверок и профессионально выполнять свои задачи нельзя. В ЦРУ большую часть времени старшие офицеры тратят на подготовку документов и отчетов для внешнего пользования, всегда помня при этом о возможной реакции прессы и политиков на поданную информацию.

На Востоке мы впадали в другую крайность. Хотя мы и должны были сдавать отчеты и документы верхушке политического руководства, а это означало, что некий формальный надзор за шпионской деятельностью осуществляется, они были слишком поверхностны и уклончивы. Наши политические хозяева были настолько не уверены в своей политической безопасности, что им прежде всего нужны были материалы о потенциальной угрозе их положению, их вовсе не интересовало, как эти материалы были получены. Эрих Хонеккер иногда сообщал своим западногерманским политическим деятелям, чье доверие он стремился завоевать, что он строго-настрого приказал не следить за ними. Когда же он возвращался домой, то набрасывался на отчеты разведывательной службы, тщательно их изучал и всегда говорил, что ему требуется более обширная информация.

Поведение контрразведки ЦРУ, а также мой личный опыт, о котором я упоминал в начале этой книги, убеждают меня в том, что оно больше было заинтересовано замять все разговоры о засевшем в ЦРУ “кроте”, чем на самом деле искать его. Гэс Хэтэуей докладывал комитету сената по разведке в 1985 году: “В центре ЦРУ никогда не было агента Москвы. Возможно, что нам не удалось его обнаружить, но я сильно сомневаюсь в этом”. И это несмотря на то, что перебежчик Эдвард Ли Ховард, уволенный из рядов ЦРУ двумя годами раньше, в течение ряда лет передавал Москве секретную информацию о намечавшихся ЦРУ операциях против нее; его предательство так и не было бы раскрыто, если бы его не выдал перебежчик, офицер ГКБ Виталий Юрченко. Познакомившись с Хэтэуэйем, я убедился, что это был серьезный и добросовестный разведчик. Я задавал себе вопрос, почему он затушевывал недостатки Управления таким образом? И понял, что он боялся критики ЦРУ со стороны общественности, особенно в тот момент, когда его положение пошатнулось. Оценки, сделанные нашими офицерами в Вашингтоне и Нью-Йорке, говорили о том, что в 70 — 80-е годы ЦРУ стало гораздо менее уважаемой организацией — не только секретной и неподотчетной, что было бы совершенно нормально для мощной разведывательной службы, но и “больной” организацией, а такую репутацию ни одна разведка не может себе позволить.

Одной из слабых сторон американской разведки, которая должна была бы стать очевидной при анализе провала Эймса, была склонность к политическим жестам. В последние годы пост руководителя ЦРУ стал сродни должности футбольного тренера, которого вышвыривают после неудачного для команды сезона. Преимущество такой политики сугубо косметическое: пусть общественность думает, что пришла “новая метла, которая чисто метет”, а через несколько лет его также легко “выкинут пинком под зад” за некомпетентность. Этот способ никак не повышает эффективность работы разведывательной службы. Совсем наоборот, период после разоблачения и ареста агента — это как раз время, требующее стабильности высшего руководства и преемственности в работе. Я всегда считал, что массовые увольнения никогда не были адекватными мерами.

Когда исчез Вернер Штиллер, я рекомендовал заменить только его непосредственного руководителя. Ни на меня, ни на моих сотрудников не было оказано никакого давления, никто не требовал нашей отставки. И верно, целесообразнее было всем нам остаться на своих местах и сделать выводы, чтобы это не повторилось снова. Между прочим, у меня нет никакой уверенности в том, что ЦРУ когда-нибудь задумывалось над тем, почему случился провал и как сделать так, чтобы он не повторился. Некоторые отделы разведки, особенно советский отдел, как я вспоминаю, казалось, действовали наобум. Если бы они провели тщательное расследование причин провала после предательства Ховарда, они быстрее сумели бы разоблачить Эймса.

Разведывательная служба оказывает себе медвежью услугу, поддаваясь на некомпетентные призывы политиков снести головы виновным, как только сообщения о неудачах просачиваются в прессу и становятся достоянием общественности. Я всегда испытывал скрытую симпатию к Хериберту Хеленбройху, чья карьера главы иностранной разведки Западной Германии была сломлена предательством Тидге. Хеленбройх, который до этого возглавлял Ведомство по охране конституции, был новичком в разведке; у него были некоторые разногласия с новыми помощниками канцлера (особенно с Клаусом Кинкелем), и поэтому его сделали “козлом отпущения” за ошибки, которые допустили его предшественники, а также из-за отсутствия общего контроля, свойственного секретной службе.

Я не могу закончить эту главу, не упомянув одного человека, которым я всегда восхищался и которому, как Малеру и Кливию, многим обязан в моих знаниях о Соединенных Штатах. Речь идет о Клаусе Фуксе, знаменитом физике, о котором часто говорят как о крупнейшем атомном шпионе, участвовавшем в создании атомной бомбы в Лос-Аламосе и на всех его этапах информировавшем Советский Союз о принимаемых при этом решениях. Он был свидетелем гигантского взрыва 16 июля 1945 г., когда атомный гриб как знак грозящего уничтожения поднялся над пустыней Аризоны. О предстоящем взрыве бомбы Фукс так своевременно сигнализировал в Москву, что Сталин не выразил никакого удивления, когда президент Трумэн после получения телеграммы о “рождении бэби” сообщил об этом за столом переговоров держав-победительниц в Потсдаме.

Меня уже давно интересовало, почему Фукс, живший как признанный ученый и член ЦК СЕПГ в Дрездене с тех пор, как в 1959 году был выпущен из английской тюрьмы, всегда уклонялся от ответов на вопросы о своей разведывательной деятельности. Я никак не мог смириться с мыслью, что человек такого необычного жизненного пути унесет с собой свой опыт. За несколько лет до его смерти я смог наконец побудить его нарушить молчание, и тоже только после того, как Эрих Хонеккер лично обратился к нему и попросил его побеседовать со мной.

Своей манерой говорить, всем своим поведением Клаус Фукс никак не соответствовал расхожим представлениям о преуспевшем шпионе. Высокий лоб, внимательные глаза в очках без оправы смотрят вдумчиво после каждого вопроса, усиливая впечатление, что перед вами типичный ученый. А такое впечатление он производит с первого взгляда. Его глаза начинают блестеть, когда Фукс говорит об основах теоретической физики, о квантовой теории или о математических расчетах колебаний при взрыве плутониевой бомбы. Он был исследователем до мозга костей.

Фукс был из того же материала, что и Рихард Зорге, Харро Шульце-Бойзен, Ким Филби и многие другие, которые свои знания и способности поставили на службу Советскому Союзу, так как в этом они видели возможность победить “третий рейх” и оказать решающую помощь СССР и его союзникам во второй мировой войне. На нашем профессиональном языке люди, которые работали на службу разведки из идеализма и глубоких политических убеждений, именовались не шпионами, а разведчиками. Фукс был для меня разведчиком, хотя он и не имел никакой специальной подготовки, почти никакого опыта и, конечно, необходимой закалки для этой трудной работы.

Будучи студентом, Фукс примкнул к коммунистическому движению и по решению партии после 1933 года выехал за границу. В Эдинбурге под руководством знаменитого Макса Борна он получил ученую степень, однако после начала войны их пути разошлись. Борн как убежденный пацифист решительно отказался от сотрудничества в важном в военном отношении секретном проекте создания атомной бомбы, которую он пророчески считал “дьявольским изобретением”.

В Бирмингеме Фукс продемонстрировал свою одаренность при расчете энергетического потенциала бомбы и решении проблемы разделения изотопов для получения чистого урана-235. В 1941 году через своего друга, ученого-экономиста Юргена Кучинского, он нашел связь с советской военной разведкой — ГРУ. Как британский гражданин он был включен в делегацию, с 1943 по 1946 год принимавшую участие в разработке проекта “Манхэттен” в США под руководством Роберта Оппенгеймера. Уже тогда в стране стали раздаваться голоса о коллективной потери совести. В то время, когда отцов атомной бомбы превозносили как героев, Фукс понял, что это оружие еще до того, как оно было сброшено на Японию, стало средством шантажа в руках воинствующих антикоммунистов, которые видели в Советском Союзе теперь не столько союзника, сколько потенциального противника. Тем самым информация ученого стала еще весомее, поскольку теперь атомное равновесие было единственным, что могло защитить земной шар от легкомыслия азартных игроков.

“Я никогда не рассматривал себя как шпиона, — сказал мне Фукс, — я только не мог понять, почему Запад не может поделиться атомной бомбой с Москвой. Я считал, что что-то от такого ужасного потенциала уничтожения должно быть в равной мере доступно великим державам. То, что одна сторона станет угрожать этим оружием другой, казалось мне просто ужасным. Это походило бы на то, как если бы великан стал топтать лилипутов. Я никогда не считал себя виноватым, предоставляя Москве секретные сведения. Если бы я этого не сделал, это было бы непростительной ошибкой”.

О своем личном участии в подготовке русской атомной бомбы он говорил очень сдержанно. Москва никогда не подтверждала ценность его информации, а десятилетиями делала вид, что советская разведка якобы имела наряду с Фуксом и других атомных шпионов. И только после смерти Фукса в Советском Союзе стало известно, что Игорь Курчатов, отец советской бомбы, благодаря Фуксу смог отказаться от длительных поисков и сконцентрироваться на том, что было успешно апробировано в Лос-Аламосе. Сорок лет спустя после взрыва первой советской атомной бомбы в казахстанской степи 29 августа 1949 г. советские ученые признали, что без информации Клауса Фукса монополия США на атомное оружие не могла бы быть разрушена так быстро.

Почти невероятным был тот простой способ, которым пользовался Фукс для передачи своей информации. По договоренности он встречался с советскими партнерами так же, как делал это, будучи студентом и ведя нелегальную работу в Германии. Большинство его связников лично не были с ним знакомы. Он вспоминал, что русские профессионалы вели себя совершенно необычным образом: один из них постоянно оглядывался, нет ли за ним хвоста. Пока он работал в Англии, самой симпатичной из всех его связников была Рут Вернер, сестра Юргена Кучинского. Как правило, Фукс и Рут ехали на велосипедах в лес, и там физик передавал ей из рук в руки письменную информацию. Это были или копии его собственных работ, или запечатленные его фотографической памятью сведения об общем проекте. Рут Вернер мне потом рассказывала, что она из любопытства однажды взглянула на формулы, но, будучи профаном, ничего не поняла в иероглифах Фукса, написанных чрезвычайно мелким почерком.

После возвращения из США Фукс работал в британском исследовательском институте по атомной физике в Харуэлле в качестве руководителя отдела теоретической физики, пока не был арестован в 1950 году. Фатальная цепь арестов, над которыми висело клеймо предательства, тянулась от перебежчика-шифровальщика в канадской резидентуре ГРУ осенью 1945 года, через арест британского физика-атомщика Алана Нан Мея, последовавшего годом позже, до ареста Этель и Джулиуса Розенберг летом 1949 года и их казни в июле 1953 года на электрическом стуле, после того как президент Эйзенхауэр дважды отказал супругам в помиловании. На промежуток между этими датами приходился и арест Клауса Фукса в начале 1950 года, и весной 1950 года — Гарри Голда, который находился в конспиративной связи с Фуксом и с братом Этель Розенберг Дэвидом Гринглассом; Дэвид Грингласс работал в Лос-Аламосе.

Сотрудники британской службы не могли ни на чем поймать Фукса на допросах и уже хотели снять с него все подозрения, когда заместитель директора института в Харуэлле, с которым он дружил, спросил его с глазу на глаз, есть ли все-таки какие-либо основания для подозрений. Если нет, то все коллеги, как один, будут на его стороне. Солгать другу Фукс был не в состоянии, и его колебания и неспособность дать ответ выдали его.

Я могу предположить, что этот неординарный шахматный ход сделали сотрудники британской службы безопасности, когда заметили, что обычными средствами они ничего от Фукса не добьются. Со своим кодексом чести в дружбе он получил четырнадцать лет тюрьмы, из которых просидел девять лет и был выпущен на свободу. То, что Советский Союз не выразил ему ни слова признательности, я объясняю тем, что в Москве с самого начала подозревали его в том, что он держал себя недостаточно стойко, или в том, что он привел в движение цепь предательства. Если бы там были лучше осведомлены, им было бы слишком мучительно сознаться в своей ошибке и извиниться перед Фуксом.

Клауса Фукса, Малера и Кливия нет в живых. Между тем я опять восстановил свои связи с американскими друзьями детства и юности, которые приглашают меня и хотят показать свою родину. Прошло уже более тридцати лет после моего короткого вынужденного визита в Нью-Йорк, до сих пор моего единственного посещения этой далекой страны, которую я знаю только по рассказам, книгам и фильмам. Я хотел бы посетить своих друзей и знакомых и надеюсь, что это желание не останется только мечтой.

 

Уход

С 1981 года мысль об уходе со службы все чаще стала посещать меня. Профессионально я достиг всего, чего только мог пожелать. Наша разведывательная служба за тридцать лет стала одной из самых успешно работающих и эффективных в мире. Я знал, что есть идея сделать меня членом Центрального Комитета, но это меня не привлекало. Правда, Мильке делал все, что только было в его силах, чтобы воспрепятствовать этому. Мои планы на будущее были другими.

Чем меньше я мог скрывать от самого себя неудовлетворение политикой нашего руководства, тяжким состоянием общества, тем больше думал о том, что должен внести ясность в собственную позицию, когда я буду, размышляя, об этом писать. Если я еще и не до конца осознавал, что симптомы болезни в Советском Союзе и ГДР были одинаковыми и вся система “реального социализма” имела мало шансов на выживание, потому что социализма в ней вообще не было, то теперь я больше не стал подавлять сомнения. Я должен был их точно выразить.

Многим гражданам ГДР, которые внесли значительный вклад в политику, экономику, науку и культуру, казалось, что преодоление экономического спада нашего общества все еще возможно, но посвященным было ясно, что система находится в экономическом и политическом кризисе. Истерическая реакция на всякую критику, недостойная слежка и назойливая опека критически настроенных писателей и ученых, например Роберта Хавемана, лишение гражданства таких неугодных граждан, как Вольф Бирман, в чем наше политическое руководство, видело, однако, ultimo ratio, — все это были отчетливые признаки не только беспомощности, но и обозначающегося отсутствия перспективы.

Во внешней политике это время было отмечено стагнацией германо-германских отношений, которые менее десяти лет назад начали было обнадеживающе складываться. Все явственнее и чаще обозначалось различие позиций с Советским Союзом, который жестко критиковал сближение двух германских государств, как и собственный курс Хонеккера в отношении Китая, и требовал безусловной солидарности с курсом на конфронтацию с США, проведение которого считал необходимым. В мае 1982 года, в день назначения Андропова секретарем ЦК КПСС, на совещании руководителей разведок всех социалистических стран в Москве я услышал настоящую головомойку по этим вопросам.

Позже я часто спрашивал себя: а может быть, Хонеккер со своими самостоятельными ходами в политике в отношении ФРГ и в зондажах в Пекине показал большую мудрость и был, может быть, умнее, чем все мы, которые прежде всего старались избежать любого возможного конфликта с Советским Союзом? Нет, его слабость как руководителя нельзя приукрасить. Его своенравная позиция последних лет в руководстве ГДР проистекала из догматического мышления и субъективизма, переоценки собственной персоны и полной оторванности от всякой реальности. Упрямство в полюбившихся ему политических представлениях несомненно ускорило закат ГДР. Личные слабости Хонеккера, как в зеркале, отражали слабости системы.

В это время я много дискутировал со своим братом Кони, с середины 70-х годов обдумывавшим проект фильма “Тройка”, который был ему очень близок автобиографическими корнями. Это была история нашей детской и юношеской дружбы с Джорджем и Виктором Фишерами и Лотаром Влохом в Москве в 30-х годах, описание жизненных путей, на которых друзья через десятилетия и границы сохранили свою дружбу вплоть до встречи через сорок лет в Соединенных Штатах. Обсуждая планы фильма “Тройка”, мы и не подозревали, что у Кони рак, который не оставит ему времени снять этот фильм. Наши последние беседы происходили в марте 1982 года у его смертного одра в больнице. Его последние мысли были о московских детских впечатлениях. После этого я считал, что замысел “Тройки” стал для меня завещанием брата.

Под впечатлением этих изменений — как внутренних, так и внешних, желаемых и болезненных — я использовал полет в Москву вместе с министром Мильке в начале 1983 года, чтобы обсудить с ним давно уже решенный для меня вопрос о досрочном уходе со службы. Полеты в самолете предоставляли редкую возможность, когда можно было сосредоточить его внимание на себе. Мильке всегда уклонялся, как только я об этом заговаривал, но здесь он уже не мог от меня ускользнуть. Ему исполнилось семьдесят пять, мне шестьдесят. Число “шестьдесят” было для меня Рубиконом, перейдя который я хотел осуществить давно зревшее во мне решение. Мильке был готов отпустить меня на пенсию, но время для этого он хотел определить сам. Кроме того, я должен был соблюдать строжайшую конфиденциальность, никто не должен был ничего знать.

Он предоставил мне возможность сделать предложение о передаче дел, а через несколько недель утвердил план, по которому я должен был постепенно передать дела моему преемнику Вернеру Гроссману. Таким образом, моему уходу, казалось, уже не было никаких препятствий.

В начале июля 1984 года наш министр иностранных дел рассказал мне, сколь разочаровывающим был визит Хонеккера в Москву в июне. Константин Черненко, преемник Андропова, высказал Хонеккеру резкие упреки, назвал Федеративную республику главным союзником США в их “авантюрной политике” в Европе и обвинил Хонеккера в контактах ФРГ и ГДР, подрывающих дело социализма и создающих предпосылки для националистических настроений, в сильнейшей степени угрожающих существованию ГДР. Это безразличие, сказал он, непонятно Советскому Союзу, и подчеркнул, что безопасность Советского Союза и всего социалистического сообщества связана с развитием обоих немецких государств. Все это было высказано более чем недвусмысленно. Раньше любой функционер ГДР содрогнулся бы от таких слов, но на сей раз угроза прозвучала вхолостую. Черненко дал понять, что запланированный визит Хонеккера в ФРГ не представляется советскому руководству своевременным, и охарактеризовал позицию ГДР по отношению к Китаю как чрезвычайно опасную. Обе стороны расстались очень холодно, и Хонеккер не скрывал своего раздражения.

Примерно в то же время от нашего исключительно ценного источника в брюссельской штаб-квартире НАТО мы получили копию документа об оценке отношений Восток— Запад. Мне в руки она попала раньше, чем министрам иностранных дел государств НАТО. Из-за различных провалов, происшедших в последнее время, личность этого источника была известна лишь немногим сотрудникам моей службы, с самого начала занимавшимся этим делом. Связь осуществлялась почти безлично, встречи проходили только через большие промежутки времени и со строжайшими мерами предосторожности.

Натовский документ подробно рассматривал внутреннее положение Советского Союза, его экономические проблемы, все более возрастающие трудности в связи с интервенцией в Афганистане, его разногласия с Китаем и все более явную нестабильность и эрозию Варшавского договора. Документ отчетливо указывал на усилия ГДР решать собственные проблемы с позиций большей самостоятельности по отношению к СССР. Центробежные тенденции внутри Варшавского договора были представлены в нем очень убедительно, более убедительно, чем мы сами могли бы это себе представить. Многое в этом документе соответствовало моим собственным мыслям и сведениям, полученным в последние месяцы, и я видел в этой разработке возможность показать нашему политическому руководству обреченность нашего положения.

Существовал ли реальный шанс, используя специфические средства разведки, сопряженные с опасностью и высокой степенью риска, добыть информацию и документы, доступные только высшим кругам, чтобы побудить наших ответственных политиков стать немного ближе к реальности? Многое говорило против этого. Однако я должен был по меньшей мере попробовать.

Я сделал ставку на склонность Мильке демонстрировать эффектные результаты успехов министерства. Особый характер документа давал мне основание предполагать, что после заседания политбюро во время проходившей обычно беседы Мильке с генеральным секретарем будет возможность представить ему этот документ и, может быть, даже присовокупить при этом мою интерпретацию и аргументы. Я мог быть уверен, что документ тотчас же будет направлен председателю КГБ, а от него — генеральному секретарю ЦК КПСС.

Подходящий момент для передачи досье наступил, когда Мильке вызвал меня “по важному делу”. Телефонов и клавиш на пульте прямой связи слева от письменного стола — его командного центра — стало еще больше. Справа от него на письменном столе стоял телефон спецсвязи ВЧ, по которому он говорил с Хонеккером и членами политбюро; как раз по этому аппарату он ждал звонка из Москвы и потому вызвал меня.

Несмотря на неудовольствие Черненко, германо-германское сближение продолжалось, как если бы ничего не произошло. Возвысившийся тем временем до положения серого кардинала Шальк-Голодковски и эмиссар канцлера Гельмута Коля Филипп Еннингер были почти неразлучны. Троица Хонеккер — Мильке — Миттаг планировала визит Хонеккера в ФРГ и, как ответный жест, миллиардный кредит — и все это без одобрения ЦК КПСС. Советский Союз узнал об этом, поскольку Федеративная республика предала гласности переговоры. После этого тлеющие разногласия между ГДР и СССР превратились в открытую стычку.

Мильке заявил мне, что самым лучшим сейчас он считает позвонить Виктору Чебрикову, председателю КГБ, и от имени Хонеккера попросить его о посредничестве. Меня бы он попросил передать Чебрикову текст Хонеккера. Когда телефон зазвонил, Мильке передал мне трубку. Голос Чебрикова мне был знаком с той поры, когда он был заместителем Андропова. Хонеккер в своем сообщении требовал от Советского Союза прекращения открытой полемики и настаивал на необходимости диалога с ФРГ. На это Чебриков возразил, что здесь нет ответа на советский вопрос о визите Хонеккера в ФРГ. Если будет принято какое-либо решение, то для обмена мнениями существуют партийные каналы, а не госбезопасность и КГБ.

Пока секретарша печатала мою запись разговора, я попытался объяснить Мильке натовский документ с соответствующим комментарием, но он уже опять пребывал в нервозном состоянии и в мыслях у него было другое. Но по крайней мере документ он взял. Через несколько дней я провел для Мильке еще один телефонный разговор, в ходе которого советская сторона подтвердила свою позицию. Мильке призвал меня к абсолютному молчанию и поехал в Шорфхайде, охотничье угодие Хонеккера, чтобы там вместе с Миттагом повлиять на генерального секретаря.

И действительно, им, очевидно, удалось вырвать у Хонеккера согласие, что до визита в ФРГ следует заручиться поддержкой советского партнера. 17 августа Хонеккер встретился для этого с Черненко, и если я надеялся, что они достигнут компромисса, то ошибся. Советский отказ поддержать план поездки в Бонн нашего генерального секретаря был однозначным и ясным, и члены советской делегации единодушно высказались в недружелюбной форме. Вилли Штоф мне потом сказал, что он редко испытывал такое разочарование, как тогда, такое недоверие к ГДР и к нему лично.

Хонеккер оказался между молотом и наковальней. Он хотел во что бы то ни стало осуществить свой визит в ФРГ, но не знал, как это устроить. Он попросил совета у Мильке, но тот решительно не советовал ему еще более обострять конфронтацию с Советским Союзом. К счастью, Хонеккер согласился и заморозил свой план поездки в ФРГ.

Теперь весь вопрос заключался в том, чтобы отсрочка визита в ФРГ не выглядела так, будто Хонеккер отказался от него по приказу Москвы. Поэтому руководителю представительства ГДР в Бонне было дано указание переговоры с Еннингером срочно притормозить, а коммюнике о визите составить таким образом, чтобы оно стало неприемлемым для Федеративной республики. Но тут подключился лично Гельмут Коль и согласился со всеми условиями. Совершенно очевидно, что визит этот был ему нужен не меньше, чем главе ГДР. Он был немало удивлен, когда наше представительство в Бонне согласно указанию руководства сделало заявление прессе, что объявленная дата визита не представляется в данный момент реальной. Хонеккер, хотя и не без сопротивления, подчинился желанию Советского Союза. Но отложить — не значит отменить.

Во время возвращения на самолете после государственного визита в Алжир в конце 1984 года спутники Хонеккера услышали от него, как глубоко его задел отказ от визита в Бонн. Он жаловался, что ему уже больше не увидеть свою родину в Сааре, сетовал на Советский Союз, который не посчитался с ним и оскорбил его лично. Мораль сего, заключил он, в том, что ГДР должна полагаться на собственные силы.

Мне кажется, что здесь в мышлении и действиях Хонеккера обозначается поворотный пункт. Сентиментальное разочарование в том, что он, кровельщик из Виббельскирхена, все-таки не может в качестве главы признанного государства посетить другое германское государство, — это одно. И совсем другое — представление политика, что ГДР может проводить курс, независимый от Москвы, а экономические проблемы решать своими силами, но с финансовыми вливаниями Запада.

Было бы несправедливо задним числом низводить Хонеккера до уровня провинциального политика, а уязвленное самолюбие считать основным мотивом его поведения. Социализму, как он его себе представлял, Хонеккер всегда оставался верен. Он ни на мгновение не мог допустить и мысли о том, чтобы броситься в объятия Запада или выдать ГДР Федеративной республике. Дилемма, которую он не мог разрешить, заключалась в том, что интересы великой союзной державы не совмещались с настоятельно необходимыми мерами стабилизации в своей собственной стране. Правда, истинная мера экономического упадка от него скрывалась, однако, несмотря на потемкинские деревни, он понимал, что социальная программа, на которую он возлагал большие надежды и за которую почти рабски держался, исчерпала до предела производственные возможности страны.

Единство и сплоченность, которые Хонеккер и Андрей Громыко демонстрировали на торжествах по поводу 35-й годовщины ГДР, едва маскировали ужесточившуюся конфронтацию. Советский Союз увидел лишь еще одно подтверждение своему несгибаемому курсу, когда Рейган, несмотря на все протесты, разместил в Европе ракеты “Першинг” и провозглашением программы “звездных войн” продемонстрировал решимость вести неослабную гонку вооружений.

Вскоре после празднования 35-й годовщины ГДР я ближе познакомился с Хансом Модровым. Он придерживался тех же взглядов, что и я, ему тоже виделись мрачные перспективы. Поскольку он честно выражал свое мнение, вопрос о его работе в политбюро СЕПГ давно уже не стоял. Отказ от угодливости сам по себе еще не равнозначен ясному анализу и радикальным реформаторским взглядам. Это только означает, что человек понимает положение, но не делает ни малейшей попытки его изменить. Люди вроде Ханса Модрова и меня совершенно пассивно ждали некоего “избавителя”, который приведет нас к изменению нашей системы. Мы не понимали, что толчок должен исходить от нас самих.

Высказывания и указания Мильке день ото дня становились все противоречивее. Министерство госбезопасности все еще должно было заботиться о том, чтобы желающие выехать из страны забрали свои заявления обратно, и тут же сразу разрешили от двадцати пяти до тридцати тысячам желающих выехать в качестве ответного шага за предоставление миллиардного кредита. Едва было объявлено, что к ищущим убежища в американском посольстве или в представительстве Федеративной республики будут применяться жесткие меры, они были “обратной почтой” со всем своим скарбом и семьями отправлены на Запад. Более чем когда-либо стало ясно, что с меня достаточно.

Расстаться со всем привычным было бы не так тяжело, если бы не люди, с которыми меня так многое связывало. В профессиональной сфере все оставалось в надежных руках: Вернер Гроссман был тем преемником, которому я вполне мог доверить службу. Поле, которое я за собой оставлял, было хорошо возделано. Но со многими людьми, которые работали на мою службу, я был связан годами, а то и десятилетиями совместной работы, совместных впечатлений от далеко не рутинной деятельности. Что сказали бы о моем внезапном уходе они, те, которые поставили на карту свою судьбу?

Но решение мое было неизменным. Написать о моем жизненном опыте — в этом я все отчетливее видел свою задачу, а это означало уход. К новому, 1985 году я отметил в своем дневнике: “Если я хочу преодолеть брожение в самом себе, я должен сделать этот шаг быстро”. В этом году исполнилось бы 60 лет моему умершему брату. Его замысел фильма “Тройка” был для меня завещанием, которое не должно было заваляться в ящике стола. Я между тем участвовал в работе над документальным фильмом о его жизни под названием “Время, которое остается”.

Последняя фаза моей работы в службе разведки продолжалась почти два года. Мильке, несмотря на принципиальное согласие, все медлил с конкретными шагами, необходимыми для моего ухода. Он полагал, что должен действовать особенно тонко, чтобы не предстать в неподобающем виде перед советскими друзьями и собственным руководством. Возрастной мотив, имея в виду его собственный возраст и возраст членов политбюро, едва ли был убедительным. Текущие дела я в основном уже передал Вернеру Гроссману. Он нес на себе весь груз работы, а я сидел за письменным столом и более или менее изображал шефа. Такое положение, конечно, не способствовало преемственности в работе.

Чтобы покончить с этой ситуацией, я настаивал на четком решении, которое было тем более необходимо в связи с предстоявшим весной 1986 года XI съездом СЕПГ. Ничего не знавшие сотрудники ЦК уже спрашивали у Мильке, следует ли при новых выборах рассчитывать на мою кандидатуру в члены ЦК. Мильке тотчас же ответил им начистоту и назвал причины, на которых мы сошлись: я после моего ухода со службы был обязан полностью посвятить себя приведению в порядок наследия моего отца и брата.

Весной 1985 года Михаил Горбачев был избран генеральным секретарем ЦК КПСС. Курс на перестройку, который он быстро начал, пробудил в нашей стране большие надежды на оздоровление всей социалистической системы и раздробленного общества ГДР, страдающего от самодовольства своих руководителей. Я был уверен, что гласность, иначе говоря — открытость, не минует и нашу страну.

Вдруг немецкие друзья и информированные о моих намерениях представители КГБ в Берлине начали апеллировать к моей совести, призывая не складывать оружия именно сейчас. Ввиду все возраставших противоречий внутри руководства нашей страны речь, полагали они, должна идти о каждом в отдельности, о том, с кем можно разумно разговаривать. Московские друзья ожидали от меня информации о положении внутри нашего руководства и оказания на него влияния в их духе.

Между руководителями СЕПГ и КПСС продолжались препирательства по вопросу об отношениях с ФРГ и о желании Хонеккера отправиться в Бонн вплоть до выступления Горбачева на XI съезде СЕПГ в апреле 1986 года. Но между тем в ГДР существовали более сложные проблемы. Положение в стране заметно обострилось, и все ощутимее назревала конфликтная ситуация. Беглецы, которые добивались у ворот американского посольства и у представительства ФРГ в Восточном Берлине и в Праге, чтобы их впустили, были предвестниками лавины, которая пришла в движение.

В такой ситуации я в общем не видел шанса средствами разведывательной информации повлиять на реальные проблемы страны, даже если Москва все еще в это верила. Горбачев во время своего посещения ГДР выразил мне большую признательность, но именно этот визит со всей ясностью показал мне мое бессилие.

Визит Хонеккера в ФРГ был твердо согласован с Ведомством федерального канцлера на конец мая, но опять без ведома Москвы, а на этот раз и без ведома политбюро и других политических органов ГДР. Посвящен был в это только министр иностранных дел Фишер. Все контакты проходили через Шалька и Миттага. Таким образом, вряд ли стоило удивляться, что советские представители в Берлине и члены делегации, сопровождавшей Горбачева, настойчиво добивались от меня информации.

Как и многие другие, я тоже ожидал от присутствия Горбачева на XI съезде в апреле не только улаживания спора о визите Хонеккера в ФРГ, но прежде всего освежающего ветра в партии и государстве. Внешне съезд начался как обычно. “Лакировочные” речи и культ личности Хонеккера были еще более невыносимы, чем прежде. Выступления Горбачева и сопровождающих его лиц благотворно повлияли на атмосферу. Он сразу завоевал симпатии как политикой открытости и честности, так и личным обаянием. Его внешнеполитические высказывания звучали продуманно, им была свойственна разумная осторожность. Делегаты съезда, и среди них я, были готовы охотно воспринять любой импульс, который мог бы содействовать изменениям в нашей стране. О ситуации в ГДР Горбачев, как и ожидалось, промолчал. Разговор с глазу на глаз Хонеккер всячески оттягивал. Он состоялся лишь на третий день и продолжался три часа. Обе стороны изложили свои давно известные позиции.

Лишь потом я узнал, что Горбачев и его ближайшие советники уже тогда руководствовались совершенно новыми приоритетами в германской политике и что некоторые советники уже допускали возможность объединения Германии. Только после разговора с Эгоном Кренцем и другими членами политбюро мне стало ясно, как велика была травма, полученная Хонеккером, когда он вдруг узнал, что в вопросе об отношениях с Федеративной республикой и даже с Китаем Горбачев опередил его и в то же время призвал его к сдержанности, а в поисках взаимопонимания и изменений во внутренней и внешней политике в международном масштабе взял всю инициативу в свои руки.

Премьерой документального фильма о моем брате, посвященной его 60-летию, я одержал маленькую победу над цензурой. В одном пассаже фильма в связи с нашей юностью в Москве я говорю о преследованиях при Сталине. Однако тогда у нас на этой теме лежало строгое табу и никто из ответственных лиц на телевидении и в ЦК не был готов пропустить этот пассаж. В конце концов сам Мильке посмотрел фильм и одобрил его бесцензурный вариант.

Во время чествований и мероприятий памяти моего брата я заметил, что многие художники и писатели перенесли на меня те надежды, которые они возлагали на брата, как если бы я был его преемником. Суммируя все эти разговоры, встречи и впечатления, я почувствовал, что на фоне того, что сделали в своей жизни мой отец и брат, я лучше впишусь в общественную жизнь нашей страны и мои слова и дела найдут больший отклик, если уйду из разведывательной службы.

Прежде всего я решил приступить к замыслу “Тройки”. То, что моему брату представлялось как фильм, я решил реализовать в книге. Судьбы трех семей были материалом по истории столетия, с которым нужно было справиться. Будучи еще на службе, я начал работу над книгой.

Почти в то же самое время, когда я, работая над “Тройкой”, полагал, что обрел путь к новой цели, наметился поворот и в моей личной жизни. Я понял, что люблю одну женщину, на которой через два года женился. Когда мы увидели, что наше чувство, несмотря на все попытки его подавить, укрепляется, мы решили внести в это полную ясность. Нельзя было не проинформировать Мильке. Моральный кодекс в социалистических странах ни в чем не уступал католическому: разводы среди видных персон были вообще нежелательны. В течение целого года Мильке честно старался вернуть меня на стезю добродетели, но безуспешно. Решением жениться на Андреа я наконец дал повод продвинуть дело о моем увольнении. 30 мая 1986 г. был моим последним рабочим днем. Но само увольнение Мильке отодвинул на осень.

В ноябре дело уже продвинулось настолько, что политбюро и Национальный совет обороны приняли решение о моей отставке. Мильке пытался еще убедить меня мотивировать уход состоянием здоровья, но я на это не согласился. Через несколько лет я прочитал интервью, в котором Мильке утверждал, что он должен был удалить меня из министерства за аморальное поведение. В первый момент я потерял дар речи, но потом решил отнестись к этому с юмором.

Официальная процедура моего увольнения была необычайно торжественной и пышной. В присутствии всех руководящих сотрудников министерства и представителей ЦК СЕПГ и КГБ Мильке объявил о моем уходе и зачитал благодарственный адрес. Слушая похвальный гимн, я чувствовал себя, как на собственных похоронах. Впрочем, во время моего процесса я имел возможность еще дважды выслушать эту похвальную речь в записи на пленку. После выступления Мильке, подобно фокуснику, вытащил из кафедры, с которой он произносил речь, орден Карла Маркса и грамоту.

После официального мероприятия я собрал ядро моей команды в менее формальной обстановке, что оговорил заранее. Тем, кто хорошо меня знал, был понятен мой внутренний порыв, когда 27 ноября 1986 г. я обратился к ним.

Основную мысль своего выступления я почерпнул из письма отца, которое он написал моему брату в 1944 году к его 19-летию. Кони тогда был солдатом Красной Армии. То, что отец сказал в этом письме о гражданском мужестве, стало моей главной мыслью в работе над “Тройкой”. Глядя на лица близких мне людей, я говорил в тот вечер о счастье познать большую любовь и дружбу в семье и среди людей, с которыми меня свела работа. Мой уход со службы я рассматривал как возможность обдумать свой опыт и передать его младшему поколению. Закончил я словами Бертольта Брехта о том, что хороший коммунист имеет много синяков и шишек и некоторые из них — от противника.

Рядом со мной стояли мой преемник и мои заместители. Смогут ли они избежать таких шишек? Достанет ли каждому из них силы противостоять напору системы и военной иерархии и при всяких неизбежно предстоящих пертурбациях отстаивать собственную позицию?

“Нередко требуется мужество, чтобы занять определенную позицию в своей собственной стране и в своем собственном лагере, — сказал я. — Поначалу мы были очень верующими, теперь мы веруем не так слепо. Но мы всегда стремились думать самостоятельно. Быть разведчиком не значит пережевывать то, что уже известно, пока небо не ниспошлет новое озарение; он должен объективно оценивать и анализировать факты. Способность постоянно ставить под сомнение все, что до сих пор было добыто разумом и практикой, — это предпосылка для выработки продуктивной стратегии. Стратегическое мышление и самостоятельные действия лежали в основе “секретов” многих наших успехов даже тогда, когда на это кое-кто в собственном доме смотрел косо”. К обстоятельствам моего ухода со службы я процитировал несколько строк из одного стихотворения моего отца, написанного в конце войны:

Простите, что я тот человек, Кто в ненависти и перед лицом смерти, Быть может, слишком ненавидел, Но и страстно любил. Но если моя ненависть была чрезмерной И чрезмерной была одна моя любовь, — Простите, что я человек душой, А не святой.

Для меня было важно во время моей последней встречи с ближайшими сотрудниками не исключать из моего кредо личное, которое я хотел довести до них. Я хотел с ними проститься не как утомленный, уходящий на покой пенсионер, а как человек с давно подготовленными резервами. “В то время когда человек с чувством ответственности должен иметь мужество высунуться из окна подальше и подставить грудь резкому ветру, всякое самомнение идет только во вред, — продолжал я. — Самомнение же часто идет об руку с бравадой, однако в действительности самомнение и трусость — родные братья. Самомнение, надменность и эгоизм не уживаются с чутким поведением по отношению к другим, и это особенно относится к нынешнему времени. Каждый человек хочет быть нужным, а не использованным”. И в заключение я процитировал строки из письма моего отца к брату: “Когда в жизни возникает сложная ситуация, когда никто не может ни посоветовать, ни помочь, тогда надо самому в соответствии со своей совестью мужественно принять решение и непоколебимо пройти свой путь до конца. Самое большое мужество — это относится и к войне — это гражданское мужество, что означает во всех важнейших делах отстаивать свои убеждения и высказывать свое мнение! Это порой может прийтись мелким душонкам не по вкусу; но в конце концов это и есть правильная позиция, и искренние люди в ней никогда не раскаиваются”.

Уход со службы я воспринял как освобождение. Работа над “Тройкой” и публичное чтение отрывков из этой книги были для меня основным занятием до перемен осенью 1989 года. Для меня это время было бодрящим, мобилизующим, короче говоря, продуктивным и прекрасным. Никогда еще я не чувствовал себя таким жизнедеятельным. Работа в уединении нашего лесного участка с высокими соснами и стройными березами, с могучим дубом у ворот, мягким утренним светом над озером и кошками Андреа — все это сливалось со счастьем моего нового брака.

Несмотря на то что я углубленно работал над книгой, забота о будущем страны не давала мне покоя. Политическое руководство в каком-то саморазрушении и в оторванном от действительности упоении собственным величием отгородилось от перестройки и гласности, на которые я возлагал большие надежды, — так, будто у нас нечего было реформировать. Оно застыло в сознании своей правоты перед лицом сдвигов в международной политике после начала хельсинкского процесса, что не могло привести ни к чему хорошему.

Весной 1989 года “Тройка” одновременно вышла и в ФРГ и в ГДР, она привлекла к себе внимание. В день выхода книги я дал несколько интервью для телевидения ФРГ, затем последовали фрагменты этих передач в выпусках последних известий. При этом я отмежевался от запрета властями ГДР советского журнала “Спутник” на немецком языке за сообщения о преступлениях сталинизма. На вопрос о том, что я думаю о Горбачеве, я ответил, что рад тому, что он есть. На своем ближайшем заседании политбюро занималось моими высказываниями. После заседания мне позвонил Мильке и сообщил, что политбюро рассматривает мои слова как выпад против партийного руководства и надеется, что на предстоящей Лейпцигской книжной ярмарке я воздержусь от интервью.

Читатели “Тройки” в ГДР отнеслись весьма положительно к свободной трактовке мрачных сторон в истории социализма в этой книге, а также к требованию открытости и к демократическому обмену мнениями, к терпимости по отношению к инакомыслию, к взаимопониманию, поднимающемуся над границами государств и различиями идеологий.

Для меня начался совершенно новый отрезок жизни, когда я, как никогда ранее, резко столкнулся с действительностью в моей стране. Противоречие между иллюзорным миром лжи и реальностью правды существовало в ГДР всегда, и эта двойственность не давала мне покоя. Теперь я уже не мог больше игнорировать эту проблему, потому что слушатели на моих чтениях и в последующих дискуссиях требовали от меня ответов. Вопреки запрету партийного руководства я дал интервью газете “Зюддойче цайтунг”. Мильке спросил меня раздраженно, нужно ли было это делать именно сейчас, и я упрямо ответил, что именно так. Симпатизировавшие мне сотрудники госбезопасности между тем сказали мне, что мой телефон прослушивается.

В середине этого лета как громом с ясного неба меня поразило одно известие: генеральный прокурор ФРГ Ребман добился для меня, бывшего как-никак гражданином ГДР, ордера на арест. Тоща я не придал этому особого значения. Почему именно я? Я уже давно не на службе. Единственно возможным объяснением мне казалось то, что в разговоре со “Шпигелем” я сказал, что охотно посетил бы еще раз Штутгарт. Очевидно, Ребман только из соображений безопасности и подписал этот ордер.

18 октября 1989 г. Хонеккер и некоторые его сподвижники бесшумно покинули политическую арену. А меньше чем через месяц пришел день, который каждый, кто его пережил, никогда не сможет забыть.

4 ноября Берлин был еще столицей ГДР, еще стояла стена, еще существовали армия, госбезопасность и полиция. Несмотря на это, на Александерплац, в самом центре города, собралось полмиллиона людей, чтобы открыто заявить о своих правах на свободу мнений и прессы. Право на свободу собраний в этот день они взяли себе сами. Настроение было приподнятым, почти эйфорическим. Все чувствовали, что близок перелом, еще не имевший названия. К этому митингу призвали люди искусства и журналисты. Трибуной стала платформа грузовика. Внучка Брехта актриса Йоханна Шалль за несколько дней до этого спросила меня, готов ли я выступить на этом запланированном митинге. Я согласился и собирался высказать такие мысли, которые должны были вызвать возражения. Когда подошла моя очередь, мои первые фразы были встречены аплодисментами. Я высказался за перестройку и за связь социализма с истинной демократией, однако не умолчал о том, что я был генералом госбезопасности. Тогда и раздались первые свистки. Когда я сказал, что не надо из всех сотрудников госбезопасности без разбора делать “козлов отпущения”, ответственных за всю нацию, свистки стали громче. Градом посыпались возгласы: “Долой!”

Я закончил свое выступление и спустился с грузовика. В горле у меня пересохло. Криста Вольф обняла меня, другие жали мне руку. После длительной внутренней борьбы, сомнений и противоречий я прошел путь от восторженного юношеского восхищения Сталиным до приверженца демократических преобразований. У меня не было чувства враждебности от того, что я находился среди традиционных оппозиционеров — защитников гражданских прав. Но в этот день, 4 ноября, у меня впервые появилось предчувствие, что прошлое будет висеть на мне грузом.

Потом я вспомнил слова Чингиза Айтматова: “Каждый человек на своем жизненном пути оказывается перед плахой”. И эта плаха в представлении Айтматова не эшафот, а место, где наступает момент истины.

В этот серый прекрасный ноябрьский день я чувствовал, что и для меня пришел момент истины.

Через пять дней после чтения “Тройки” я участвовал в дискуссии в одном клубе в Потсдаме, когда кто-то распахнул дверь и крикнул: “Граница открыта!” Я думаю, что в тот вечер никто до конца не постиг исторического значения этого события.

После падения стены от недели к неделе становилось ясно, что дни ГДР сочтены. Девиз “Мы народ” заменил другой лозунг: “Мы один народ”, который перерос в требование: “Германия — единая родина”.

В начале 1990 года я уехал к моей сестре Лене в Москву, чтобы на покое привести в порядок свои мысли и вдали от сумятицы в ГДР, в политическом исходе которой уже не было никакого сомнения, начать свою вторую книгу, в которой я хотел как свидетель событий отразить свои впечатления последнего года. Только в том случае, если бы я немедленно принялся за работу, я мог бы по свежим следам разобраться в своих ощущениях и свести воедино разговоры и мысли.

Вернувшись весной из Москвы, я попал в истерическую атмосферу побоища. Жажда мести у многих концентрировалась на госбезопасности. Толпа штурмовала бывшее министерство. Тогда же пропали некоторые папки документов, особенно из отделов контрразведки, и, как оказалось, осели в спецслужбах на Западе. Так как я, кроме Мильке, был единственным из госбезопасности, известным общественности, то не проходило и дня, чтобы я не подвергался жестоким нападкам и клевете. Эти атаки достигли своего апогея, когда стало известно, что лица, принадлежавшие к организации РАФ (фракция Красная Армия), уже много лет под другими именами проживали в ГДР. И опять-таки мне нисколько не помогло то, что разведка не имела к этому никакого отношения и вообще ничего об этом не знала.

В начале 80-х годов Сусанна Альбрехт, Инга Фитт и другие бывшие члены РАФ, пожелавшие покончить со своей деятельностью, обратились в наше министерство госбезопасности и были тайно устроены в ГДР. Они находились под опекой офицеров Отдела XXII. Те разработали для них новые биографии, подготовили новые документы и научили их не выделяться среди граждан ГДР. Возможно, Мильке принял их, чтобы досадить карательным органам Федеративной республики, а может быть, он предполагал держать их в резерве на самый крайний случай. Так или иначе, по прошествии времени их социальную переориентировку можно было считать успешной, а офицеры Отдела XXII, которые занимались ими, оказались блестящими помощниками в этом деле. Последние разоблачения свидетельствовали о том, что в высших эшелонах федерального правительства давно уже знали обо всем, однако не видели оснований для вмешательства или просто не хотели обременять себя.

Когда объединение обоих государств стало очевидным, я не собирался покидать страну. Однако после лета 1990 года я оказался перед совершенно новой ситуацией: подготовленный совместно с договором об объединении закон об амнистии для сотрудников службы разведки ГДР, обеспечивавший для них свободу от преследования, был провален. С 3 октября 1990 г., дня объединения, мне несомненно угрожало применение приказа об аресте. После разговоров с моим адвокатом и моими друзьями, среди них с Вальтером Янкой, я с тяжелым сердцем решил временно покинуть страну.

Я написал письма президенту ФРГ, министру иностранных дел и лично Вилли Брандту, в которых однозначно заявил, что не намерен отправляться во вторую эмиграцию. Уже одно мое воспитание в духе гражданского мужества является, добавил я, достаточным основанием, чтобы были рассмотрены на честных условиях предъявляемые мне обвинения. Но честных условий в эту немецкую осень 1990 года не было дано.

Последовали волнующие месяцы, сначала в Австрии, потом в Советском Союзе, где я был свидетелем провала перестройки. Анатолий Новиков, руководитель берлинского представительства КГБ, которому я сказал, что собираюсь на некоторое время покинуть Германию, улыбнувшись, ответил мне: КГБ очень рад, что я отказался купить себе свободу от преследования за выбалтывание секретной информации. Откуда им это стало известно, он не сказал, но добавил, что если я попаду в затруднительное положение, то могу обратиться в КГБ через секретный номер с кодовым словом.

За шесть дней до объединения мы с Андреа упаковали чемоданы и выехали в Австрию. Мы ехали на нашем “вольво” с подлинными паспортами, так как я хотел избежать любых признаков нелегальности.

При пересечении границы в направлении Карловых Вар один из моих сыновей из соображений безопасности ехал с Андреа в “вольво”, а я на некотором расстоянии в “ладе”, которую вел мой тесть Гельмут Штиншь. Пограничник бегло посмотрел наши документы и пропустил нас. Когда он потерял нас из виду, мы остановились на ближайшем повороте и радовались, как дети, и хотя тесть и теща тревожились за нас, они могли теперь, успокоившись, вернуться.

Уже вскоре в газетах появились мои фотографии, но никому из всех, кто имел со мной дело, не приходило в голову, что я и есть исчезнувший генерал-полковник Вольф. Путь в Израиль был для нас закрыт, как мы узнали, когда осведомились в Вене, пришли ли билеты, заказанные израильской газетой. Впервые я попал в Израиль по приглашению газеты “Маарив” только в 1996 году.

Из Австрии я написал Горбачеву (см. приложение), но не получил ответа, и тогда я достал секретный номер и произнес кодовое слово. Спустя два дня русский курьер ожидал Андреа и меня на венгерской границе и проводил нас через Венгрию и Украину в Москву.

Мы приехали туда измученные, но и с облегчением от того, что недели нашего бегства кончились. Вскоре я был принят в Ясеневе Леонидом Шебаршиным. Конечно, мы выпили по рюмке за мою свободу, однако встреча была напряженной. Моему хозяину было крайне неприятно, что его служба не могла добиться у президента действенной поддержки для друга. Странным мне показалось то, что Владимир Крючков, тогдашний председатель КГБ, передал мне через Валентина Фалина привет и рекомендацию ни в коем случае не возвращаться в Германию. Я очень быстро понял, что в Кремле были различные мнения относительно моего пребывания в Москве. С одной стороны, мое прошлое обязывало предоставить мне убежище, с другой — мое присутствие ни в коем случае не должно было мешать отношениям с объединенной Германией или как-то осложнить их. Таким образом, получалось, что друзья из КГБ, которые прежде читали по глазам и исполняли любое мое желание, теперь в ответ на вполне определенные пожелания не говорили “нет”, а просто молчали.

До августа 1991 года мы с женой жили просто, но достаточно комфортабельно. Мы общались с семьей моей сестры, со старыми и новыми друзьями. Я писал эту книгу и собирал рецепты и материалы для книги о русской кухне. Два раза нас навестили мой сын Саша и дочь Андреа от первого брака Клаудиа. Летом мы были приглашены в дом отдыха в Ялте, на побережье Черного моря. Во время экскурсии в Севастополь мы проезжали мимо роскошной резиденции, в которой размещался Горбачев и где несколько позже он принимал незваную делегацию своих товарищей по политбюро, которые ему сообщили, что в Москве произошел путч, инсценированный ставленником Горбачева Крючковым.

Крючков никогда не был для меня желательным кандидатом на пост председателя КГБ. Он представлялся мне слишком ограниченным, типичным аппаратчиком, в интеллектуальном отношении не сравнимым с Андроповым. Но я никогда и в мыслях не допускал, что человек его калибра мог ввязаться в такую бездарную акцию.

Эта попытка путча укрепила меня и Андреа в решении не откладывать больше возвращение в Германию. Меня несколько раз посещали адвокаты, чтобы обсудить варианты возвращения. В конце августа я обратился к Шебаршину, который возглавил КГБ после арестованного Крючкова. Он выглядел крайне усталым и очень напряженным, но участливо выслушал то, что я ему сообщил, и сказал с жестом, выражавшим беспомощность: “Миша, ты сам видишь, что тут происходит, ты всегда был для нас верным другом, но в настоящий момент мы ничего не можем для тебя сделать. Кто мог бы подумать, что все так получится! Езжай с Богом”.

Между тем против моего преемника по службе, ведущих сотрудников разведки берлинским судом высшей инстанции было выдвинуто обвинение. В этой ситуации я ни в коем случае не хотел избежать своей доли ответственности, Я мог бы подождать до октября и с гарантией свободного проезда выступить в качестве свидетеля на процессе против руководителя внешней контрразведки моей службы, чтобы потом уже решить, останусь я в стране или нет. Однако, чтобы подчеркнуть добровольность моего возвращения, я сознательно не стал дожидаться этого срока.

Сначала мы опять поехали в Австрию, так как я хотел перед пересечением границы Федеративной республики проконсультироваться со своими адвокатами. Спустя несколько дней после нашего приезда из Москвы стало известно, что я сделал остановку в Вене, и пресса устроила прямо-таки адский спектакль. Чтобы остановить весь этот шум и гам, я обратился к венским властям и сообщил, что в обозримое время намерен покинуть страну.

24 сентября 1991 г. я пересек границу в Байериш Гмайн, где федеральный прокурор, напротив которого мне предстояло много месяцев сидеть в зале суда, уже ждал меня. По его лицу было видно, как он торжествует, наконец добравшись до меня. В небольшом отеле в присутствии моего адвоката он предъявил ордер на арест и задержал меня. На двух бронированных “мерседесах” нас везли в Карлсруэ, мимо моего родного города Штутгарта, который я не видел с 1933 года.

Следственный судья в Карлсруэ аннулировал приказ об аресте с некоторыми условиями, однако федеральный прокурор немедленно подал протест сенату Федерального суда, который отменил предписание следственного судьи и, в свою очередь, предписал мой немедленный арест. Так незадолго до полуночи этого насыщенного событиями дня я оказался в качестве подследственного в тюрьме Карлсруэ в одиночной камере с двойной решеткой.

Через одиннадцать дней тюрьмы меня отпустили, но за такой огромный залог, который я смог внести с большим трудом и лишь благодаря солидарной помощи друзей. Освобождение сопровождалось еще некоторыми каверзными условиями.

В тюрьме Карлсруэ я прочитал в газетах слова министра юстиции Кинкеля, сказанные к первой годовщине объединения: в немецком объединении, сказал он, нет ни победителей, ни побежденных. Берлинская судебная палата настолько убедительно обосновала свои сомнения о соответствии обвинений против моих сотрудников международному праву, что она обратилась в Федеральный конституционный суд, потребовав принять принципиальное решение относительно законности подобных процедур. Другие же суды выносили приговоры. Таким образом, господствовала правовая неразбериха.

Как и при решении многих спорных проблем, возникших после объединения, в моем процессе речь шла в конечном счете о принципиальном вопросе: было ли воссоединение объединением двух суверенных государств или поглощением одного государства другим, при котором побежденный подчиняется победителю?

Уже до моего процесса, а тем более во время судебных заседаний усиливались критические голоса общественности. Даже бывшие противники из западногерманской разведывательной службы выражали свое недоумение. Хериберт Хелленбройх, бывший президент БНД, заявил: “Процесс против Вольфа я считаю противоречащим конституции. Вольф занимался разведкой по поручению тогдашнего государства… Обвинять его теперь… в измене родине лишь потому, что его можно схватить, — такое трудно доступно пониманию. Эта как бы имеющая обратную силу возможность подвергнуть аресту равносильна принятию уголовного закона, имеющего обратную силу. В обвинении каждого, кто шпионил в пользу ГДР, в измене Федеративной республике есть своя логика, но логика очень странная”. Нечто подобное можно было услышать и от бывшего шефа военной контрразведки адмирала Эльмара Шмелинга, который к тому же вообще ставил под вопрос существование разведывательной службы после окончания холодной войны.

По прошествии семи месяцев мой процесс в Верховном земельном суде в Дюссельдорфе поздней осенью 1993 года близился к концу. Были выслушаны более тридцати свидетелей и экспертов, зачитано множество документов. Позади судейских кресел грудились штабеля папок. К тому, что было уже известно, не добавилось ничего нового. Лишь в начале процесса был приобщен единственный неизвестный эпизод — Топаз. Во время процесса был раскрыт и арестован Райнер Рупп, наш главный источник в штаб-квартире НАТО в Брюсселе. По этому и другим арестам наших источников в Федеративной республике я понял, что содержащиеся на дискетах картотеки с наиболее секретными данными нашей разведки попали через ЦРУ в руки западных служб, которым удалось расшифровать эту информацию. Потом я узнал, что один прежний сотрудник нашей разведки выдал кодовые имена наших брюссельских источников 1990 года западногерманской разведке, которая с помощью заложенной в дискетах информации смогла идентифицировать Топаза.

На моем процессе было доказано то, что вообще никогда не подвергалось сомнению, — то, что я был руководителем эффективной разведывательной службы и в этом качестве встречался с людьми, которых можно называть агентами. При этом я заявил, что в соответствии с законами и конституцией ГДР я беру на себя полную ответственность за деятельность подчиненных мне сотрудников.

Федеральная прокуратура и судьи в полной мере сознавали сомнительность слушания дела с точки зрения конституции и принципов международного права. Поэтому они старались представить меня как главу уголовной организации. Однако свидетели, аттестованные как опасные агенты, оказались не демонами преисподней, а людьми, убежденными в том, что они действовали на пользу доброму делу.

Оглашение приговора по моему первому процессу было назначено на понедельник, 6 декабря 1993 г. Генеральный прокурор ФРГ потребовал семи лет лишения свободы — меру наказания, применяемую к агентам, которые осуждались как граждане старой ФРГ. В воскресенье мои дети и приемные дети Андреа провожали нас в Дюссельдорф. Вечер мы провели у наших новых друзей из Рейнской области, которые в прошлые месяцы бескорыстно давали нам кров. Я был обвинен в измене родине, а до сей поры незнакомые мне люди проявляли как нечто само собой разумеющееся солидарность со мной, вселяли в нас мужество перед судебными заседаниями, кормили нас у себя дома.

Одним из моих друзей был Карл Винклер. Я познакомился с ним на ноябрьском митинге в 1989 году в Берлине. Как критик режима из кружка Роберта Хавемана он был в 1979 году осужден и после ареста депортирован на Запад. Во время бесед с ним после 4 ноября 1989 г. мне стало совершенно ясно, что несмотря на все, что с ним произошло, он не стал ни озлобленным, ни мстительным, а остался открытым, достойным симпатии человеком, с новыми идеями, обращенными в будущее, и слово “диалог” не было для него пустым звуком. Мы вместе строили планы, которые хотели осуществить в будущем. К сожалению, Калле (Карлуша) слишком рано умер, утонув летом 1994 года в Средиземном море.

Прежде чем председатель суда произнес обоснование приговора, он объявил, что отклоняет представление Федеральной прокуратуры о немедленном аресте, но предоставляет обвиняемому освобождение от ареста под залог. Приговор был на год меньше запрещенного прокурором срока. Мои защитники немедленно подали апелляцию.

Летом 1995 года Федеральный конституционный суд решил по делу Вернера Гроссмана, что офицеры разведки ГДР не подлежат в Федеративной республике преследованию за измену родине и шпионаж, и потому Федеральная судебная палата отменила и приговор Дюссельдорфского суда против меня.

Крестовый поход победителей, шествовавших по павшей ГДР как по оккупированной стране, помог мне преодолеть состояние паралича, в которое меня повергло крушение социалистической системы. Зал суда был не тем местом, где мы должны были отдавать отчет в том, в чем мы можем сами себя упрекнуть. Ответить на многие вопросы я должен был себе сам.

 

Человеческий фактор

Моменты, когда во время моего процесса мои бывшие сотрудники вызывались в качестве свидетелей, были для меня весьма впечатляющими и трогательными. Это были те самые женщины и мужчины, с которыми я был тесно связан в течение долгих лет и которые еще и сегодня для меня много значили. Хотя и для них рухнул мир и многие из них были привезены из тюрьмы, они были исполнены достоинства и выдержки.

Это особенно относилось к тяжело больному Гюнтеру Гийому, а также к обоим высокопоставленным сотрудникам министерства иностранных дел Федеративной республики д-ру Хагену Блау и Клаусу фон Рауссендорфу. Осужденные на большие сроки тюремного заключения, потерявшие свое гражданское положение, они как свидетели стали излагать политические мотивы своих действий. Не без волнения наблюдал я и Иоганну Ольбрих. На пути к тому, чтобы стать важным источником для нашей службы, она в течение некоторого времени была секретаршей у Вильяма Борма, причем ни один из них не имел ни малейшего представления о тайной деятельности другого.

Пусть следующие портреты расскажут о тех, с кем на протяжении долгих лет совместной работы у нас сложились человеческие отношения.

С Хансхайнцем Порстом я познакомился в 50-е годы через его двоюродного брата Карла Бема. Оба были родом из Нюрнберга, где отец Порет владел фотомагазином. Бемом, который был на десять лет старше него, Порет восхищался, однако с приходом “третьего рейха” Бем вдруг исчез. Когда через шесть лет он вернулся из концлагеря Дахау, старый Порет взял его в свою фирму. Политикой он не интересовался, на болтовню людей не обращал внимания, когда нужно было помочь “честному малому”. Точно так же десятилетиями позже он отнесся к своему сыну, не подозревая о его контактах с секретной службой ГДР.

После того как младший Порет и его двоюродный брат пережили войну — один в штрафном батальоне, другой зенитчиком, — они решили основать издательство. Поскольку Бем не скрывал своих коммунистических взглядов, американские оккупационные власти отказывали им в лицензии. Тогда Бем уехал на Восток, а Порет стал совладельцем в фирме отца и за десять лет увеличил ее оборот в десять раз.

Связь Порста с двоюродным братом в другом немецком государстве никогда не прерывалась. Однажды он сказал о нем: “Когда Бем развивал свои идеи о свободном, справедливом обществе, он говорил не только со знанием дела — его слова были достоверны как слова человека, которого преследовали за его убеждения, человека, у которого теория и практика не вступали в противоречие”.

Карл Бем между тем стал в министерстве культуры ГДР ведать издательским делом. Под крышей его ведомства моя служба устроила легальную резидентуру для использования западных связей. Чуть ли не случайно сотрудники моей службы познакомились с Порстом на Лейпцигской ярмарке. Поскольку в разговорах он не скрывал своих мыслей, они решили завести с ним легкую игру и побудили его вступить в ХДС, чтобы собирать для них информацию о вооружениях. После этого Порет пожаловался своему двоюродному брату на дерзость спецслужб. Он сказал, что охотно помог бы ГДР больше узнать о политике ФРГ, но он не марионетка.

Когда через некоторое время мне понадобилось встретиться с Бемом, он рассказал мне историю этой неудачной вербовки и закончил предложением, почему бы мне самому не взять на себя контакты с Порстом. Порет хотел бы обсудить политическую ситуацию с компетентным человеком, и он надеется, что его взгляды привлекут к себе внимание на высоком уровне.

Наша первая встреча прошла несколько натянуто. Это был человек небольшого роста, спортивного вида. Он энергично и без околичностей приступил к делу. Я и сейчас с удовольствием вспоминаю свои разговоры с Хансхайнцем Порстом. Вести с ним дискуссии и даже спорить было приятно, потому что и его мышление, и его речь были весьма изысканны, проникнуты тонкой иронией и фантастическими идеями об идеалистическом переустройстве мира. Он тоже хорошо помнит наши встречи: “Генерал Маркус Иоганнес Вольф… мог быть сердечным, держа себя при этом и на дистанции, и в то же время свободно, не стесняясь говорить о тех идеях, которые вовсе не входили в официальный репертуар. Мой ровесник. Хорошо сшитые костюмы. Не без юмора. Я должен сказать, что они не все такие”.

Порет высказывал серьезные мысли о перспективах, достоинствах и недостатках плановой социалистической и рыночной капиталистической экономики. Правда, он не принимал в расчет объективные трудности, с которыми сталкивалась наша страна, настаивая на том, что ГДР сама виновата в том, что большинство на Западе и немалая часть нашего собственного населения не приемлют ее систему. Он критиковал ее, начиная с каверзных придирок на пограничном контроле и заканчивая неповоротливостью бюрократии и слабой эффективностью социалистической экономики. Со многим из того, что он говорил, я вынужден был соглашаться, хотя возражал и защищал свою страну. К единому мнению мы сразу же пришли в том, что касается прессы и других средств массовой информации в ГДР: их неуклюжая агитка могла только отпугнуть читателей и слушателей.

Порет оставался интересным и надежным собеседником. Его информация и суждения стали еще весомее после того, как была воздвигнута стена и в Федеративной республике появились первые признаки переосмысления реальности. Он вступил не в ХДС, заносчивая манера которой слишком напоминала ему партию Центра (католическая партия в Веймарской республике. — Прим. пер.), а в СвДП, которая ему как предпринимателю была ближе. Такие политики, как Эрих Менде, Вальтер Шеель, Томас Делер и Карл-Герман Флах, лично общались с умным интересным предпринимателем из Нюрнберга.

Как Порет определял свои политические позиции, можно судить по тому, что он, вступив в СвДП, подал заявление о приеме в Социалистическую единую партию Германии. Собственно, это было невозможно, но в порядке исключения ему предоставили особое членство, что ему было очень по душе. После двух лет кандидатского стажа он стал членом СЕПГ. Впрочем, свой партийный билет, к его большому сожалению, он должен был оставить в Восточном Берлине.

Чтобы поддерживать контакты на оптимальном уровне, мы послали в Нюрнберг сотрудника под легендой беженца. Оптик (его псевдоним) был домашним учителем у детей Порста, работал в его фирме и тоже вступил в СвДП. Одновременно он переправлял нам информацию Порста и устанавливал связи сам. Со временем информация Оптика так разрослась, что мы должны были выделить второго человека для связи с Порстом и Оптиком.

К моему ужасу, Порет в один прекрасный день совершенно беззаботно сообщил мне, что посвятил во все эти дела своего референта, и, к моему еще большему ужасу, на нашу ближайшую встречу в Будапеште в виде сюрприза привез этого молодого человека. Он считал само собой разумеющимся, что его помощник присутствует при нашем доверительном разговоре. Он явно думал, что имеет на него большое влияние, позволяющее без опасений во всем ему доверять. Вполне возможно, что в этом блаженно доверчивом поведении выражалась наивная заносчивость преуспевающего бизнесмена, который ожидал нерушимой верности от тех, кого он выделил своим благоволением из массы служащих. Если это было так, то его арест после доноса молодого человека был для него малоприятным прозрением. Но то же самое, впрочем, случилось и с нами, ибо и Оптик оказался Иудой.

Я всегда удивлялся предпринимательскому чутью Порста. Когда он многим ежедневным газетам предоставил по себестоимости в качестве нового приложения радио- и телевизионные программы, которые в дальнейшем должны были стать основой журнала, я счел его легкомысленным азартным игроком, однако к 1967 году, когда он был арестован, это было приложение почти к двумстам газетам и оборот его составлял около 3 млн. марок. Когда мы встретились в Будапеште, рассылочная контора, являвшаяся ядром его предприятия, терпела большие убытки. Банки угрожали прекратить кредиты. С пылким энтузиазмом Порет объяснил мне свой план дополнить рассылки сетью магазинов. И дело пошло. И теперь, когда имя Порста встречает меня на многих магазинах как на Востоке, так и на Западе Германии, я невольно вспоминаю об этом.

В ходе одной беседы в Москве Порет развивал идею о слиянии предпринимательской инициативы и перевода собственности в руки всех, кто трудится на предприятии. При всей обворожительности этой идеи она показалась мне утопичной. Да и не мог я поверить в подлинную готовность миллионера к таким экспериментам. Но сразу же после освобождения под залог из следственной тюрьмы он выступил в нюрнбергском Мейстерзингерхалле перед двумя тысячами сотрудников, изложив свои представления о децентрализации концерна, расширении участия трудящихся в управлении производством, об ответственности и инициативе каждого. Четыре года спустя, когда оборот предприятий группы “Порет” достиг почти 200 млн. марок, он передал предприятия их работникам на началах стопроцентного участия в прибылях и самоуправления.

Сегодня мы оба — граждане Федеративной республики. Когда я размышляю об этом, на память приходят слова, сказанные Порстом в 1968 году: “В Федеративной Республике Германии я у себя дома, и притом со своими взглядами. Я все еще верю, что Федеративная республика — страна, где можно придерживаться мыслей, отличающихся от официальных норм. Я выбираю свободу движения влево, так как свобода двигаться вправо давно уже стала чем-то вроде моды”.

Вильям Борм был одним из интереснейших людей, с которыми я познакомился за время работы во главе разведки. Связь с этим политиком длилась около двух десятилетий — до моего ухода с поста начальника Главного управления разведки. Вскоре после этого Борм умер в возрасте девяноста двух лет.

Моя служба вышла на деятеля западноберлинской организации СвДП Борма в конце 50-х годов, когда ему оставалось отбыть в Бауценской тюрьме совсем немного из тех девяти лет, к которым его приговорили за “подстрекательство к войне и бойкоту”. Истинная причина девятилетнего заключения и интереса моих людей к Борму состояла в том, что его подозревали в работе на английскую разведку в ГДР. Два сотрудника моего управления разыскали Борма в тюрьме. В ходе беседы он выразил готовность продолжить контакт с ними после освобождения. В 1960 году он был избран председателем западноберлинской земельной организации СвДП и введен в правление партии. Вскоре после этого он связался с сотрудниками разведки, посещавшими его в Бауцене. Я почувствовал любопытство и решил сам взглянуть на этого человека.

На нашей конспиративной вилле появился высокий худощавый человек, перешагнувший 65-й год. Первое впечатление от его появления точно описывалось прозвищем “сэр Вильям”, которое дали Борму “молодые демократы” — члены молодежной организации СвДП. Даже небрежно одетый, он всегда казался элегантным и изысканным. Сын гамбургского фабриканта, судя по всему, сохранил нечто от того, что вкладывается в понятие “господин”.

После нашей первой беседы мы встречались регулярно. Наши взгляды совпадали в том, что касалось неприятия проамериканской политики Аденауэра, перевооружения ФРГ и понимания настоятельной необходимости взаимопонимания между двумя германскими государствами. Основываясь на этом, Борм обсуждал со мной свою политическую деятельность — сначала в западноберлинской организации СвДП, а затем на пути в бундестаг.

О роли Борма в западноберлинской политике свидетельствуют мемуары Вилли Брандта. Перед выборами в бундестаг 1965 года, на которых Брандт был выдвинут кандидатом в канцлеры, было немало спекуляций о возможности участия СДПГ в правительстве, в том числе и в форме малой коалиции со СвДП. Уже за два года до этого Борм обсудил со мной план такой коалиции в западноберлинском сенате и реализовал его, убедив Брандта в правильности такого замысла. Но для Бонна, вспоминал Брандт в своей книге, было еще рано: “В разговорах по существу я узнал, что это (коалиция СДПГ — СвДП. — Прим. пер.) было неосуществимо. Если оставить в стороне содержание бесед, то для тайных выборов канцлера не хватило бы голосов. Уважаемый берлинский коллега из СвДП Вильям Борм объяснил мне причины и сказал: “Не делайте этого””.

Во время следующих выборов в бундестаг в конце сентября 1969 года предпосылки изменились. При минимальном большинстве голосов этот бундестаг, первое заседание которого началось речью председательствующего по старшинству Вильяма Борма, провозгласил рождение социал-либеральной коалиции. Борм был одним из источников наших сведений, которые помогли нам, как в мозаике, составить картину эволюции Вилли Брандта от солдата холодной войны и политика фронтового города к стороннику “новой восточной политики” взаимопонимания. Информация моей службы побудила Ульбрихта осторожно скорректировать свои высказывания об отношениях между ГДР и ФРГ. Это свидетельствовало о его хорошем чутье. Хонеккеру в то время было еще далеко до такой тонкости восприятия.

В отношении Борма к моей службе решающей была возможность обмена мнениями, равновесие между “дать” и “брать”. Во мне он видел компетентного и в то же время неортодоксального собеседника, от которого он мог ожидать важной информации, давая, в свою очередь, важную информацию нам.

В разговорах на частные темы я еще больше узнал Вильяма Борма как человека. О том, что в первую мировую войну он ушел на фронт добровольцем, а в годы Веймарской республики вступил в праволиберальную Народную партию, я знал. В “третьем рейхе” он как руководитель предприятия получил звание “фюрера военной экономики”. После взятия Берлина советские власти его не арестовали только потому, что все военнопленные, рабочие его предприятия, говорили о нем только хорошее. Членом нацистской партии он не был никогда и, тем не менее, говорил о своей “виновности”, поскольку не оказывал сопротивления. Это беспокоило его до конца дней, и об этом он говорил публично. Никогда более он не допустит, чтобы несправедливость не встречала отпора. “Не в том ли заключается мужество, чтобы отстаивать свои убеждения?” — спрашивал он.

В этих беседах я больше узнал и о взглядах Борма как либерала, и о некоторых других сторонах мировоззрения, поддерживавших его во время ареста. Это было масонство, которое в понимании Борма представляло нечто общее с либерализмом: братство и служение — эти центральные понятия масонов определяли для него суть либерального мышления. Понятие либерализма в конце концов он отверг, потому что оно, по его мнению, перестало быть свободным и независимым течением, а вместо этого сомкнулось с оппортунизмом, делячеством и чистоганом.

Его политические максимы сделали старого либерала Борма патернальной фигурой для молодой части партии, которой он отнюдь не противостоял как умудренный знаниями, а был ее единомышленником. В своем мышлении он сам был молод и радикален. Он часто повторял фразу: “Еретическое сегодня станет банальностью завтра”.

Когда правление СвДП высказалось за “двойное решение” НАТО, Борм был его единственным членом, голосовавшим против. В 1981 году, призвав к борьбе против “атомного самоубийства”, он встал во главе оппозиции внутри партии. В августе того же года “Шпигель” опубликовал остро критическую статью Борма в адрес внешней политики тогдашнего министра иностранных дел Геншера.

Насколько непринужденно Борм вел себя с моими людьми и со мной, свидетельствует та открытость, с которой он характеризовал своих коллег по партии. При всей своей точности она никогда не носила характера доноса. Геншера он считал комбинатором на вторых ролях, но никак не стратегом. Он озабоченно наблюдал, как в Бонне Геншера все чаще видят на так называемых частных встречах с Гельмутом Колем. Он порицал Геншера за то, что тот готов был сделать поворот назад в политике, но он не считал его непорядочным как личность. Только еще набиравшего тогда силу Юргена Меллемана он просто презирал и насмешливо называл его Мюммельманом (зайцем). Геншера он критиковал за то, что тот поддерживает именно таких карьеристов.

Борм, казалось, не собирался порывать со СвДП, и тем более неожиданным был этот разрыв для нас. Последствия, которые вызвало вступление СвДП в правительственную коалицию с ХДС, опрокинуло все политические расчеты. Заявив протест, партийная оппозиция в ноябре 1982 года покинула зал заседаний берлинского съезда СвДП. “Неужели я после этого должен был остаться сидеть там?” — спросил меня потом Борм.

Это было концом его партийно-политической карьеры. Правда, сторонники избрали его почетным председателем вновь основанной Партии либеральных демократов, но сам он трезво считал, что у этой партии нет будущего.

С этого времени Борм полагал своей задачей и полем деятельности движение за мир. Он также занялся мемуарами, в чем я его поощрял. В 1981 году его видели в ряду левых демонстрантов и как оратора на 300-тысячном митинге в Бонне; в следующем году вместе со многими известными людьми он был инициатором Манифеста мира 1982 года. Осенью 1983 года он участвовал в более чем миллионной демонстрации против предполагаемого размещения на территории Федеративной республики атомного оружия США. Когда в ноябре после бурных дебатов бундестаг большинством голосов одобрил размещение ракет и первые “Першинги-2” были привезены в хранилище в Мутлангене, 88-летний Борм сидел вместе с другими демонстрантами в парке около ракетной базы. Долгий жизненный путь привел его от службы добровольцем в кайзеровской армии в лагерь последовательных противников войны.

Вильям Борм, насколько я его узнал, был настоящим немцем, который строил свое политическое мышление и соответственно свою жизнь, неизменно опираясь на историю Германии. В то же время он был убежденным либералом и уважительно относился к мнению других. После его смерти 2 сентября 1987 г. федеральный президент Рихард фон Вайцзеккер написал в своем соболезновании: “Его жизнь определялась убежденностью демократа, который, не сбиваясь с пути, неуклонно боролся за свободу и демократию даже ценой своей собственной свободы. Он никогда не останавливался перед жертвами, когда ему приходилось защищать свои основополагающие принципы. Его слова, даже если часто они были неудобными, значили много. Его слышали далеко за пределами его собственной партии. Он не боялся конфликтов. Но, в сущности, он был воодушевлен стремлением преодолевать перегородки, и не только между поколениями, но и между немцами в разделенной родине”. Либеральные демократы писали о своем почетном председателе: “Вильям Борм создавал немецкую историю. Хотя как раз он и пострадал от многолетнего одиночного заключения, он был духовным первопроходцем мирной политики в отношении Востока, политики примирения как раз тогда, когда многим другим это казалось невозможным. Он был первым политиком на Западе, которому один из университетов ГДР присвоил звание почётного доктора как высшую степень признания его усилий. Одновременно он сочетал в своей личности противоречия, присущие немецкой современности”.

Более правдиво и метко, нежели эти слова высокоценимого им федерального президента и его друзей, либеральных демократов, и нельзя было почтить память Вильяма Борма.

Габриела Гаст принадлежит к тем, с которыми мне особенно трудно было порвать нити, связывавшие нас на протяжении десятилетий работы в разведке. Эта женщина была белой вороной, исключительным явлением в мире, где доминируют мужчины. Единственная женщина в западногерманской разведке, достигшая руководящего поста в качестве главного аналитика по Советскому Союзу и Восточной Европе, благодаря чему она стала для нас таким источником, о котором каждая разведка может только мечтать. Длительное время в ее обязанности входило составление для канцлера сводного доклада из всей получаемой информации.

При поверхностном знакомстве можно было легко поддаться опасности причислить Габи Гаст, с ее сложным характером, высоким интеллектом и образованностью, к типу холодной эмансипированной женщины с ярко выраженным тщеславием. Такой психологический портрет был бы, однако, совершенно чужд ее сути, потому что в нем не остается места ее чуткости, неповторимости и отзывчивости по отношению к другим. Сотрудники моей службы, которые вышли на первый контакт с ней и встречались с ней чаще, чем это было возможно без угрозы делу, могли бы сказать больше меня, живи они сейчас. Они были умными людьми, отличавшимися не только терпением — основной добродетелью разведчика, но и большим психологическим чутьем. К Габи они относились по-отечески и были носителями того мировоззрения, которое стало ее собственным. Через них Габи Гаст чувствовала свою принадлежность к сообществу, которое выступает за правое дело, за благородный идеал. Я неоднократно убеждался, что эта прочная идейная связь, как и для других людей буржуазного происхождения, связавших себя с нашей службой, была для нее определяющим мотивом.

Ее чувство социальной ответственности не ограничивалось теорией: когда ее брат с женой, взяв на воспитание ребенка-инвалида, не нашли в себе сил выдержать такую эмоциональную нагрузку, Габи взяла на себя требовавшую столького времени и душевного напряжения заботу о мальчике, чтобы он не был отдан в приют.

Когда Габи Гаст в конце 60-х годов работала над своей диссертацией о положении женщины в ГДР, она впервые посетила ее с целью сбора материала и познакомилась с двумя сотрудниками моей службы. С 1968 года один из них, выдававший себя за Карла-Хайнца Шмидта, стал ее постоянным ведущим, и их отношения перешли в любовную связь.

Когда в 1973 году она защитилась у Клауса Менерта, известного специалиста по Восточной Европе, западногерманская разведка предложила ей место аналитика. Строгие условия ее нового работодателя не разрешали ей больше выезды в ГДР. Встречи для Габи возможны были только со многими сложностями во время отпуска в третьих странах.

Ее работа для нас была превосходна. Она имела доступ ко многим внешнеполитическим учреждениям в самой Федеративной республике и к НАТО, а также к докладам об оценке положения в восточном блоке. Мы обязаны ей нашими сведениями о позициях Запада по отношению к Востоку, что позволяло нам выработать правильную оценку, когда в начале 80-х годов внутренняя политика Польши претерпела драматические изменения.

Аналитические материалы, которые она составляла для нас, свидетельствовали о ее выдающихся способностях, умении выделить и обрисовать самое главное. Я знаю, что и ее начальники в БНД разделяли эту точку зрения. Когда нам нужны были оригинальные документы, она изготовляла микрокопии, которые прятала в туалетных или косметических принадлежностях. Поначалу Габи Гаст прятала материалы для нас в туалетах поездов, следовавших из Мюнхена на Восток, но это было слишком рискованно и сложно, поэтому дело было поручено курьеру, который забирал их в Мюнхене в основном в кабинах для переодевания в плавательных бассейнах.

Поскольку Габи за короткое время стала одним из наших главных источников, я счел разумным в середине 70-х годов встретиться с ней сам. Мы увиделись в бунгало на побережье югославской Адриатики. Сначала мы чувствовали себя несколько скованно, но чем дальше, тем больше наш разговор становился непринужденным и захватывающим. Острый и живой ум этой женщины произвел на меня глубокое впечатление.

Когда несколько лет спустя мы увиделись вновь, я отметил, что на ней сказались длительное напряжение от конспиративной работы, личные проблемы и бремя ответственности за ребенка. Однажды мы говорили с ней о Нюрнбергском процессе. После этого она прислала мне книгу с видами Нюрнберга, сделав при этом надпись: “Новый Нюрнберг — старый за новыми фасадами или новый за восстановленными старыми стенами? Через тридцать лет после “Нюрнберга” борьба должна продолжаться”. Боевой дух в ней не угас. Проблемы начали возникать потому, что контакт между ней и нами становился все менее личным, все более опосредованным, так что она даже начала нас спрашивать, “не становится ли она винтиком в машине”. Из разговоров с ней я понял, как для нее важно, чтобы все, что она для нас делает, было исполнено смысла. Появившиеся было у меня опасения, что она хочет отказаться от работы с нами, оказались несостоятельными. Габи только хотела открыто поговорить со мной о своей ситуации и о своих политических заботах. Она прогнозировала, что автономные реформаторские движения распространятся из Польши на весь восточный блок. Она считала, что большая самостоятельность малых государств, их возросшее самосознание являются логическим следствием преимущественно экономических процессов. От нее, конечно, не укрылась моя озабоченность застоем в социалистической системе, особенно после смерти Андропова.

Была одна встреча, когда мы очень серьезно с ней поговорили и после которой нам было о чем подумать.

Карьера нашего важнейшего информатора, казалось, неудержимо шла вверх. О том, сколь высоко ценили ее в ведомстве, свидетельствует тот факт, что в 1986 году ей было поручено составить секретный доклад для федерального канцлера о том, что западногерманские фирмы подозреваются в участии в строительстве в Ливии завода по производству химического оружия. Годом позже она была назначена заместителем руководителя Отдела восточного блока в западногерманской разведке.

После развала ГДР у нас состоялась еще одна встреча в Зальцбурге в начале 1990 года, на которой мы, так сказать, подводили итоги. Все документы, к которым она имела отношение, были уничтожены, чтобы избежать ее идентификации. Но это оказалось заблуждением.

Как выяснилось, некоторые сотрудники нашей разведки пришли к мысли обезопасить себя в воссоединенной стране доносами на других. Особенно в этом отличился Карл-Кристоф Гроссман (всего лишь однофамилец Вернера Гроссмана). Он дал решающую улику против Габи, поскольку слышал, как другие сотрудники говорили, что одна женщина с ребенком-инвалидом в западногерманской разведке работает на нас. Поздней осенью 1990 года она была арестована на австрийской границе.

После известия о ее аресте, приведшего меня в состояние шока, я спрашивал себя: а не следовало ли мне отпустить ее уже тогда, в середине 80-х годов, открыто поделиться с ней моими сомнениями и признаться, что “реальный социализм” уже и для меня стал миражом и я в него больше не могу верить? В письме из следственной тюрьмы она обрисовала мне свое положение и особенно свой ужас, когда поняла, что ее предал один из руководящих офицеров нашего центра, что случилось как раз то, что, вопреки моим неоднократным заверениям, никогда и ни при каких обстоятельствах не должно было случиться.

Прошло два года между нашим обменом письмами и новой встречей на моем процессе. То, что ее выступление в качестве свидетельницы, привезенной из тюрьмы, стало для нее большой нервной нагрузкой, было заметно. В перерыве мы смогли с ней побеседовать без помех и договорились встретиться как можно скорее, чтобы подробнее обсудить все, что нас волновало. В начале февраля 1994 года дела сложились так, что Габи Гаст после сокращения наполовину срока заключения была выпущена на свободу. В конце марта она приехала ко мне. Мы часами гуляли и говорили до глубокой ночи.

Она постоянно возвращалась к тому, что мучило ее на протяжении всех лет заключения: откуда допрашивавшие ее следователи получили такие подробные сведения? Поведение Карла-Хайнца Шмидта, ее Карличка, который в суде именовался совершенно иначе, и ее последнего ведущего офицера стало для нее тяжким разочарованием. Возвратившись домой, она написала мне, что наши беседы облегчили ей осмысление прошлого, хотя и принесли новые глубокие огорчения.

Правда может не только помогать, но и причинять боль. Именно в этом письме я вновь почувствовал незаурядность ее характера и душевную чуткость. Поэтому я хотел бы верить, что на “пути познания” мы и впредь будем постоянно встречаться с ней и не пропадет то, что пришло на место нашей работы в разведке — дружба.

 

Блеск и нищета шпионажа

Сейчас, когда холодная война стала достоянием истории, легко сделать вывод, будто Советский Союз был слабым, недостойным противником, во многих отношениях уступавшим своему главному сопернику — Соединенным Штатам, и чуть ли не изначально был обречен на провал. Однако в течение четырех десятилетий, когда конфликт этих сверхдержав определял мировую политику, так вовсе не казалось. Напротив, движимый страхом, что Москва выполнит обещание Никиты Хрущева догнать и перегнать капиталистические страны, Запад на всю мощь запустил машину беспрецедентного в истории наращивания шпионских и пропагандистских усилий. Помимо того, Запад был глубоко уязвлен несомненными успехами советской разведки. В свою очередь, разведку и контрразведку восточного блока подгонял страх перед декларированной Западом политикой “отбрасывания коммунизма” и угрозой рейгановских “звездных войн”. Каждый из противников опасался, что стратегически может взять верх другая сторона.

Как бывший шеф одной из самых действенных и успешных разведслужб социалистического лагеря, я способен правильно оценить как наши успехи, так и неудачи.

В разведывательных кругах Востока и Запада я имел репутацию “человека Москвы” в восточном блоке. Так ли это было на самом деле? И да, и нет.

Если кто-то предполагал, что я по понедельникам с утра звонил в Кремль или в КГБ, чтобы получить инструктаж, то он ошибался. Но если он считал, что я пользовался доверием и взаимным уважением самых влиятельных фигур внутри Советского государства с самых ранних послесталинских дней вплоть до распада восточного блока, то он прав. Благодаря свободному владению русским языком и тем корням, которые связывали меня с Советским Союзом в 30-е годы и в годы второй мировой войны, я был в уникальной позиции, позволявшей судить и изнутри, и извне о его политической стратегии и действиях советских секретных служб на протяжении всей холодной войны.

Советская разведка имела громадные успехи в Америке и Европе перед второй мировой войной, когда у нее были исключительные возможности опереться на компартии и интеллигенцию, симпатизировавшую Москве, особенно в Германии и Англии, а также в США. Советский Союз был маяком, который привлекал к себе (и к своим разведывательным службам) людей, руководствовавшихся глубокими убеждениями. Агенты, завербованные в то время, были лучшими, ибо служили идеи. Они-то и дали Советскому Союзу возможность не отстать в ядерной гонке, и, кстати, многие из них остались нераскрытыми даже после маккартистских чисток и бегства в Канаду в 1945 Игоря Гузенко.

Советская разведка всегда была моделью и образцом для зарубежных разведок в послевоенные годы. С середины 50-х годов мы часто приезжали для консультаций с руководителями советской зарубежной разведки из Первого главного управления, а также для более общего инструктажа с шефом КГБ. Тогда мы были уверены, что наши наставники относились к нам как к простым подчиненным с окраин огромной империи.

После 1953 года в наших отношениях с КГБ возникла некоторая напряженность из-за изменений, происшедших в советском руководстве после смерти Сталина и казни его ближайшего соратника палача Лаврентия Берия. После Сергея Круглова, который сменил Берия, пост перешел к Ивану Серову; он формировал советские структуры в Восточной Германии: организовал штаб-квартиру КГБ в Берлине, назначил представителей КГБ во всех округах ГДР, создал огромный Департамент военной разведки в Потсдаме. Серов был за то, чтобы ГДР сама вела собственные разведывательные и контрразведывательные операции.

Я впервые встретился с ним в марте 1955 года на совещании представителей служб безопасности восточного блока. Он всегда был в мундире — ив буквальном, и в переносном смысле этого слова, и в своих речах всегда сосредоточивался на необходимости объединить наши усилия против общего врага — США. Моим советским ангелом-хранителем был Александр Панюшкин, бывший посол в Вашингтоне, а позже руководитель Отдела загранкадров в Центральном Комитете КПСС.

Серова на его посту сменил властный и амбициозный Шелепин, который продержался только три суровых года. Его приемником стал Владимир Семичастный. Это был доброжелательный и дружелюбный руководитель. Но за внешней приветливостью скрывался умный, расчетливый, идеологически жесткий человек, который сделал стремительную карьеру в КГБ, сумев занять правильную позицию и перейти на нужную сторону, когда в 1964 году Хрущев был смещен со своего поста и его пост занял Леонид Брежнев. Семичастного мало интересовала внешняя разведка, которую он целиком доверил Александру Сахаровскому, глубоко уважаемому как своими коллегами, так и мной. Впрочем, ко мне лично Сахаровский относился как к сыну, что соответствовало и разнице в возрасте.

…Все изменилось к лучшему с приходом Юрия Андропова в качестве руководителя КГБ в 1967 году. Наконец-то появился человек, которым я восхищался, не связанный протоколом и далекий от мелких интриг, которые занимали умы его предшественников на этом посту. Он был свободен от советского высокомерия, когда автоматически полагалось, что эта великая империя безупречна. Лучше многих других в Москве он понимал, что военные вторжения в Венгрию в 1956 году, а позже в Чехословакию в 1968 году свидетельствовали скорее о слабости Москвы, чем о ее силе. Он делал все возможное, чтобы подобное не повторилось. Андропов отличался от всех своих предшественников и преемников на посту руководителя КГБ и как политик, и как человек. Горизонт его интересов был много шире. Он понимал основные аспекты внутренней и внешней политики, идеологические и теоретические проблемы, необходимость радикальных перемен и реформ, а также их последствия и опасности, связанные с ними.

В отличие от его предшественников, Андропова больше всего интересовала внешняя политика и иностранная разведка. Он также произвел управленческие реформы в структуре КГБ и ввел систему более строгой отчетности. Что касается деятельности за рубежом, он быстро понял, что традиционная практика шпигования посольств, торговых представительств-и других официальных учреждений агентами КГБ легко отслеживалась контрразведками этих стран. Я знаю это и по моему собственному опыту, как правило, неудачных попыток вести наших агентов из посольства в Вашингтоне: они с трудом могли даже покинуть здание посольства без хвоста ФБР. Еще одним недостатком работы под дипломатическим прикрытием был риск репрессивных дипломатических отзывов, когда любой агент, работающий под посольским или иным прикрытием, мог быть выслан в 24 часа в качестве ответной меры противоположной стороны. Достаточно вспомнить, как однажды англичане выслали одновременно 105 подозреваемых в шпионаже работников советского посольства в Лондоне. Андропов же предложил сделать больший упор на внедрение “нелегалов” (т. е. засылку агентов на чужую территорию под фальшивыми документами и “легендой” о причинах пребывания); конечно, такая практика, хотя и более профессиональная, не вызывала энтузиазма среди сотрудников, которые предпочитали иметь формальную защиту.

Но этот упор в работе разведки на нелегалов был для нас реальностью, вызванной необходимостью, и с ней пришлось смириться. Так как ГДР не была дипломатически признана на Западе, пока не был подписан Основной договор с Западной Германией, у нас все равно не было такой роскоши, как возможность использования посольств для своей деятельности, и нам легче было принять курс Андропова на работу с “нелегалами” (мы еще до его предложения пользовались этим старым термином большевиков — “нелегал”). Андропов внимательно ознакомился с нашими методами работы и пришел к выводу, что благами легализованного положения должно пользоваться меньше агентов и больше агентов следует отправлять нелегально, с тем чтобы они самостоятельно действовали по обстоятельствам. Он тщательно изучил деятельность разведки ГДР и попросил меня подробно объяснить схему работы с агентами. Я был польщен и рад поделиться своим опытом и знаниями.

Мы никогда не обменивались сведениями о подлинных именах агентов. Первое правило нашей разведывательной традиции заключалось в том, что каждый знал только то, что ему полагалось знать. Это разумное ограничение часто предотвращало взаимные упреки, если появлялся предатель, и взаимные обвинения различных служб.

Если же рассматривать влияние Андропова в более широком плане, то я знаю, что многие его реформаторские идеи были заимствованы Горбачевым и позже выданы им за свои. Андропов признал, что одна из причин резкого отставания советской экономики от западной заключалась в централизованном контроле и тотальном разделении военного и гражданского секторов. Гигантские правительственные инвестиции в военно-промышленный комплекс в США и других развитых капиталистических странах давали спиральный эффект в гражданских отраслях высокоприбыльного использования передовой технологии, например в развитии реактивной авиации или производстве компьютеров. В Советском Союзе, где секретность была фетишем, это было невозможно, что могли бы подтвердить и представители ГДР по собственному опыту общения с военно-промышленными ведомствами СССР. Когда я затронул эту проблему в беседе с Андроповым, он сказал мне, что пытается привить подобное понимание через различные комитеты, где он собрал и военных, и гражданских экспертов, которые должны были извлечь уроки из сравнения двух соперничающих экономических систем. Андропов рассматривал разведку как важный инструмент получения знаний для совершенствования социалистической системы, и его стремление изучать другие пути резко отличалось от окружавшего его застойного мышления. Он размышлял о возможности социал-демократического “третьего пути”, за который выступала Венгрия и некоторые силы в ГДР, и даже в период репрессий против диссидентов в Союзе, за что он же и был ответствен, и в частном порядке обсуждал эксперименты политического плюрализма и экономического либерализма в Венгрии.

Я часто думал, что сделал бы Андропов, если бы ему было отпущено лет десять, а не то короткое время у власти, когда он был уже тяжело болен. Он наверняка не сделал бы того, что сделал Горбачев. Он выражал надежду, что каким-то способом можно совместить социалистическую собственность со свободным рынком и политической либерализацией, но наверняка его шаги к реформам были бы более тщательно продуманы.

К социалистическим странам Андропов никогда не относился покровительственно, как его предшественник Брежнев или как сменивший его Черненко. Вячеслав Кочемасов вспоминает, что, когда его назначили послом в Берлине, Андропов сказал ему: “Нам нужен новый посол в ГДР, а не колониальный наместник”. Привел бы отказ от старого русского имперского стиля к успешному реформированию социалистической системы — остается открытым вопросом.

Возможно, эти воспоминания помогут решить парадокс, который Андропов представлял для Запада. Его рекламировали как человека либерального, даже любителя джаза, и вместе с тем западные аналитики не могли найти объяснения его жесткости по отношению к диссидентам. Они не поняли главного. Я могу засвидетельствовать, что он безусловно был за проведение реформ, но не в западном духе — он посчитал бы их анархическими. Реформы Андропова проводились бы сверху вниз, со всеми ограничениями, неизбежными при таком подходе. И все же я полагаю, что это было бы более разумное и выверенное движение к реформам.

То, что я восхищался Андроповым, вовсе не означает, что я всегда добивался от него желаемого, особенно когда предпринял в 1978 году попытку обменять кого-либо на Гюнтера Гийома. Я просчитал, что Бонн может освободить Гийома только в обмен на какую-нибудь действительно крупную фигуру со стороны Москвы. Это подтвердило бы ее репутацию сильных партнеров в глобальной дипломатической игре, а включение в обмен нескольких западногерманских агентов сделало бы всю операцию более приемлемой с внутриполитической точки зрения ФРГ. Когда я подбирал возможные подходящие кандидатуры на обратной стороне какого-то конверта, я вдруг понял, что ключ к решению — как, впрочем, и главная трудность — это Анатолий Щаранский, вернее, то, что Кремль просто помешался на нем.

Так же, как моралист и хроникер ГУЛАГа Александр Солженицын, так же, как диссидент и ученый, создавший атомную бомбу, а потом ставший борцом за права человека Андрей Сахаров, Щаранский за пять лет неустанной борьбы за права евреев получил статус диссидента с большой буквы. Это можно отнести за счет его “харизмы”, а также за счет везения — он встретился с симпатизирующими ему журналистами, ведь существовали сотни не менее страстных борцов за права человека, но их имена совершенно не известны в СССР. Застенчивый, но несгибаемый академик Сахаров стал объектом прямо-таки патологической ненависти со стороны КГБ и партии. Я знал из предыдущего опыта общения с Москвой, как они разбираются с внутренними врагами — просто пытаются избавиться от них. Солженицына посадили в самолет и отправили в Германию, Сахарова — по личному распоряжению Андропова — сослали не за рубеж, а в Горький. Почему бы так же не избавиться от Щаранского? Но у Андропова было на этот счет совсем другое мнение.

“Товарищ Вольф, — сказал он мне, — разве вы не знаете, что произойдет, если мы дадим такой сигнал? Этот человек — шпион (Андропов думал, что Щаранский связан с ЦРУ), но еще важнее то, что он — еврей и выступает в защиту евреев. Слишком много групп людей пострадали от репрессий в нашей стране. Если мы освободим Щаранского — борца за права евреев, то и другие народности могут последовать этому примеру. Кто же будет следующим? Немцы Поволжья? Крымские татары? Может быть, калмыки или чеченцы?” В КГБ для этих народов, изгнанных Сталиным с их родных земель, даже изобрели бюрократический термин, который я никогда раньше не слышал, — контингентирование, от слова “контингент”, имея в виду “квоту” “ненадежного населения”. Этот контингент рассматривался как потенциально враждебный, и Андропов полагал, что в общей сложности их насчитывалось — астрономическая цифра — восемь с половиной миллионов человек. “Мы не можем в эти трудные времена разрешить эти проблемы одним махом, — продолжал он, — если мы откроем все клапаны и народ начнет вываливать все свои беды и претензии, нас захлестнет эта лавина, и мы не сможем ее сдержать”.

Это был тот правдивый Андропов, которого я знал в прежние времена, отбрасывающий надуманные и лживые официальные версии и раскрывающий подлинный смысл непримиримой позиции СССР в отношении прав человека: страх — страх заложенного в сталинском наследии конфликта с потенциальными врагами внутри страны. Щаранский мог бы стать ключевой фигурой не только для советских евреев, но и многих, многих других из “контингентированных”.

Сейчас выяснилось, что нет доказательств связи Щаранского с ЦРУ, но тогда Андропов был уверен в обратном. У него не было причин тогда лгать, а в особенности мне. Но кроме и даже помимо возможной связи с ЦРУ основные его аргументы заключались в другом. Я был потрясен, как открыто он говорил об этнических проблемах. Андропов продолжал: “Он поднимет знамя для всех евреев. Антисемитские акции Сталина настроили их резко против советской власти. А ведь у них много влиятельных друзей за границей. Нет, мы не можем себе сейчас это позволить”. Он был так же откровенен, говоря об упадке Советского Союза, как и при нашей встрече в 1968 году. Начало этого упадка он и отнес к 1968 году — году вторжения в Чехословакию.

Я делал несколько попыток уговорить Андропова обменять Щаранского на Гийома, но ни одна не удалась. Казалось, у него была аллергия на само имя, он обычно вскипал и кричал: “Он — шпион, и все!” На этом разговор заканчивался.

В конце концов ускорило освобождение Гийома его пошатнувшееся здоровье (так же, как и Андропов, он страдал болезнью почек). В Западной Германии просчитали, что, как бы они ни были против того, чтобы проявить милосердие, они ничего не добьются в случае его смерти. Кроме того, Эрих Хонеккер, который стал преемником Ульбрихта, отнесся к этому серьезно и намекнул Гельмуту Шмидту, что, если ничего не будет предпринято, он может ограничить обмен заключенными и приостановить воссоединение семей, разъединенных границей.

Возможно, я слишком идеализирую Андропова. Даже для такого его почитателя, как я, понятно, что он заслуживает критического отношения, особенно из-за его жесткого отношения к диссидентам. Его интерес к допустимым формам политического плюрализма ограничивался наблюдением за венгерским экспериментом, который мы полушутливо, полупренебрежительно называли “венгерский гуляш”. Однако во внутренней политике превыше всего он ставил стабильность в Советском Союзе и проводил в жизнь куда более жесткие идеологические установки. Правда, он начал проводить перемены в партии и повел борьбу против коррупции, но делал все это осторожней, чем в последующем Горбачев.

Решение Андропова повысить Крючкова и назначить его начальником Первого главного управления КГБ было логичным, но не очень мудрым. Крючков был доверенным помощником Андропова начиная с событий в Будапеште в 1956 году. Он знал, что Крючков разбирается во внешней политике и, видимо, предполагал, что, поручая иностранную разведку тому, кого он создавал по своему образу и подобию, оградит ее от скатывания к старым внутренним распрям и узости мышления.

Роль Крючкова в КГБ значительно выросла из-за его участия в афганских делах, где после вторжения он провел ряд успешных операций. Но ему не хватало андроповской глубины понимания происходящего, и по натуре он не был лидером. Без непосредственного руководства своего наставника этот грамотный и разумный Номер два терялся. Я был свидетелем того, насколько Крючков боготворил своего шефа, будучи у него в 1982 году с поздравлениями по случаю назначения его руководителем КГБ. Позже за ужином он прочел наизусть несколько стихотворений Андропова. Я впервые узнал, что тот писал стихи, причем очень неплохие, довольно грустные и романтические, в духе Пушкина и Лермонтова, об утраченной любви и о сожалениях, посещающих нас в преклонном возрасте. Это еще больше подняло Андропова в моих глазах, но тогда я поймал себя на иронической мысли, что сменивший его на посту руководителя КГБ Крючков находит время учить наизусть лирические стихи нового генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза.

Когда я приезжал в Москву, Крючков всегда провожал меня в дальнюю комнату, наливал большую порцию виски и говорил: “Ну, рассказывай, что происходит”. Когда же я приезжал с Мильке, все было куда более официально, с политическим барабанным боем с обеих сторон, с нескончаемыми тостами во славу революции и за победу коммунизма, что было достаточно странно, ибо именно эти двое, как никто, знали, что не все идет гладко в их странах.

Несмотря на то, что я не относился к Крючкову с таким же уважением, как к Андропову, отношения у нас установились хорошие. Много позже я испытал шок, узнав, что он был участником “любительского” путча против Горбачева в августе 1991 года. Ключевые фигуры в аппарате госбезопасности и партии были категорически против того, чтобы предоставить советским республикам такую степень самоопределения, как хотел Горбачев. Поэтому я гораздо меньше был шокирован попыткой переворота, чем той опереточной манерой, в которой она проводилась. Мои давние коллеги в КГБ горько сетовали на то, что даже они не были проинформированы о том, что происходит. Так как они прекрасно понимали полную дезорганизованность и непродуманность происходящего, не удивительно, что они отказались поддержать путчистов открыто.

“Нельзя бездумно делать одних носителями добра, а других злодеями, оценивая их только позитивно или только негативно. Как те, так и другие меняются в зависимости от исторических обстоятельств, от характера общества, поколения и от существующих в это время взглядов”, — пишет японский философ Дайсаку Икеда. Собственная причастность к тайным сторонам холодной войны и опыт злоупотребления властью, совершавшегося во имя социализма, стали глубокими рубцами в моей биографии. Сознание моей политической и моральной ответственности за многое, что происходило на протяжении 40-летней истории ГДР, всегда будет преследовать меня. Но не это стоит на первом месте на листе моей ответственности как руководителя службы разведки.

В столь же малой мере, как и партнерские службы государств Варшавского договора, моя служба могла бы воспрепятствовать падению системы, которой мы служили. В разговоре с Михаэлем Колем, послом ГДР в Бонне, Гельмут Шмидт со свойственной ему прямотой сказал: “Надо покончить с обременительными шпионскими историями… То, что имеет значение, так или иначе все равно известно… Ненужные издержки только придают значение возне этих служб, чтобы оправдать их существование и сохранить их штаты”.

Другой наблюдатель после перехода Тидге не менее жестко высказался о том, что он назвал “бессмыслицей секретных служб”: “Их акции порой напоминают игры детей в ковбоев и индейцев: агенты КГБ следят за агентами ЦРУ, которые вместе с БНД, израильской Моссад или британской МИ-5 выслеживают агентов КГБ и борются с ними. За это дипломатам кладут на ““западно-восточный диван” (игра слов с намеком на поэтический сборник И.-В. Гёте. — Прим. пер.) девиц по вызову, отравляют острия зонтов, стареющие секретарши получают розы от восточных кавалеров. Ни одна нация мира не верит, что она может обойтись без секретных служб. Главная работа этих в большинстве своем раздутых учреждений исчерпывается тем, чтобы портить жизнь друг другу. Немцы при их разделенной нации достигли в этом истинного мастерства, одерживая одну за другой пирровы победы”.

Моя собственная запись 1974 года после празднования 25-летия ГДР напомнила мне, когда я перелистывал свой дневник, что вопрос о смысле разведывательной деятельности приходил мне в голову не только после крушения “реального социализма”. “В дискуссиях о секретных службах наряду с вопросом: cui bono? (кому выгодно?) возникает и вопрос: а нужны ли они вообще? При этом речь идет не только об аппарате, армии поглощают во много раз больше миллиардов. Однако почти все производимые в НАТО бумаги с грифами “особой важности” и “совершенно секретно”, которые мы добывали ценой огромных усилий и средств, при ближайшем рассмотрении годятся лишь для употребления в укромном местечке. А кто у нас может изнутри измерить пользу гигантского аппарата партии, государства и экономики, которые преимущественно взаимно контролируют друг друга, руководят и занимаются сами собой? Как много полезных дел можно было бы сделать, как много людей занялись бы действительно полезной деятельностью, если бы были обрезаны эти косы. Но монстры растут неудержимо”.

Нищета начинается там, где информация служб наталкивается на невежество и высокомерие, где их предостережения пылятся в архивах, если не сразу рвутся в клочья. Решение о том, приносит ли пользу работа разведки или она обречена на бессмыслицу, зависит от политики. Когда я возглавлял свою службу и всегда задавался вопросом о смысле тех жертв, которые мы требовали от своих сотрудников, как и сейчас, когда я записываю эти мысли, меня занимает и тревожит судьба наших предшественников, тех, кого мы почитаем за образец. В чем могли видеть Рихард Зорге или Харро Шульце-Бойзен и их соратники истинную ценность своих свершений, смысл своей жизни, когда они шли на эшафот?

Прежде чем принять смерть, они стали свидетелями сокрушительных поражений Красной Армии на первой фазе второй мировой войны. Несмотря на их очень убедительные предостережения, руководство Красной Армии, как оказалось, было застигнуто врасплох. Тем не менее, несмотря на смертельную опасность, они до конца продолжали свою работу. Только смерть уберегла их от горькой правды — все их предупреждения Сталин пустил по ветру.

Зорге в Токио, “Красная капелла” в Берлине, Леопольд Треппер во Франции, Шандор Радо в Швейцарии и Герхард Кегель в немецком посольстве в Москве — их имена вписаны на страницы славы разведки. Нищетой было отношение к их информации одного лишь человека, который в беспредельном самовозвеличении сметал со своего стола все, что не соответствовало его предвзятому мнению.

Мой брат Конрад однажды посоветовал мне прочитать роман Петера Вайса, с которым он был тесно связан, “Эстетика сопротивления”. Он как президент Академии искусств настойчиво поддерживал публикацию этого романа в ГДР, не опасаясь возражений отдела культуры ЦК СЕПГ. За несколько дней я проглотил все три тома — это была моя тема! На протяжении целых десяти лет Вайс собирал для книги огромный материал. Его записные книжки с этими заготовками представляют собой увлекательное чтение. Я все время встречал здесь очень близкие мне имена. Публикация его изысканий о преступлениях и жертвах сталинизма стала в ГДР сенсацией.

Несмотря на захватывающий интерес этой книги, она оставила во мне противоречивое чувство. Петер Вайс тоже ставил вопрос о смысле жертв и жизни разведчиков. Он описывал их путь к эшафоту и отсечение их голов так осязаемо, что эти картины преследовали меня во сне. Его описание я считал слишком пессимистичным. У меня возникло сильное внутреннее сопротивление его скепсису. Я еще находился в плену исторического оптимизма, который исповедовал и Харро Шульце-Бойзен, когда он писал незадолго до своей казни:

Спроси себя в этот час роковой: Жизнь стоило так пройти? Ответ один, он такой простой: Мы были на верном пути!

Это было и мое кредо — жертвы могли быть не напрасными, а еще вернее — они не могли быть напрасными.

Но жертвы и лишения, риск и мужество еще ничего не говорят о ценности разведывательной деятельности, поскольку ее эффективность в итоге зависит только от готовности “хозяина” считаться с информацией и в том случае, когда она не вполне согласуется с его собственным мнением или даже противоречит ему.

Со стороны мир секретных служб порой кажется абсурдным и сюрреалистичным, а его действия — аморальными или по меньшей мере бессмысленной игрой. Тем более настойчиво с концом холодной войны возникает вопрос о дальнейшей целесообразности существования этих служб — не только у нас, но и у общественности США. После скандала с Олдричем Эймсом ЦРУ должно было смириться с тем, что его деятельность подверглась острой критике и оценена весьма невысоко.

Конечно, раздутые аппараты секретных служб не выдерживают беспристрастной и объективной проверки их эффективности и действительной необходимости их объема. В эпоху спутников техническая разведка сделала гигантские шаги: возрастающее значение аналитической работы означает разумное сокращение чрезмерных расходов и возможность избежать дублирования в работе. Однако я думаю, что работа с человеком-источником никогда не может быть полностью заменена чем-либо, пока существуют секретные службы. С помощью технических средств можно только приблизительно представить стабильное состояние наблюдаемого объекта в данный момент. Секретные планы, выбор и принятие решений остаются скрытыми даже для самого совершенного спутника.

Найти и разрабатывать ценный источник в решающих областях, куда необходимо внедриться, — это зависит не от числа сотрудников в Центре, а от квалификации руководства. В отличие от других руководящих офицеров нашего министерства, я никогда не боролся за расширение полномочий и штатов.

Таким образом, если все же и в будущем от секретных служб нельзя будет отказаться, их масштабы должны быть существенно ограничены. В настоящее время существует скорее тенденция к их раздуванию. Если обоснованием этого должна стать даже борьба против организованной преступности, тогда возникает подозрение, что здесь преследуются совсем другие цели.

Может быть, именно мне и не следует указывать на то, что недемократичность разведывательных служб кроется в известной степени в природе вещей, что ей не свойственна защита гражданских прав. Но это действительно так. Работа с тайными агентами исключает безоговорочную открытость. Даже контрольные комитеты, составленные только из строго отобранных депутатов, как это делается в немецком бундестаге и конгрессе США, не смогли преодолеть этот барьер. Об этом свидетельствует бесконечная история скандалов во всех парламентских демократиях.

Итак, все-таки “долой монстров”?

Что же, собственно, можно возразить в конце истории этого столетия, свидетелями чего мы как раз являемся, против положительного ответа на этот вопрос? Опыт и разум заставляют меня сомневаться в возможности реализации подобного представления в обозримой перспективе. Правительства сами никогда не откажутся проводить политику силы ни вовне, ни внутри страны, как не откажутся и от привычного образа мышления. После исчезновения угрозы со стороны восточного блока, о которой так долго говорили, ни одно правительство государства — члена НАТО даже не поставило под сомнение обоснованность существования в Европе вооруженных до зубов армий или хотя бы самого союза. Почему же они тогда должны были сделать исключение для своих секретных служб?

Общеизвестно, что БНД долгое время после окончания эры Гелена вела досье на видных граждан республики, преимущественно социал-демократов и зачисленных в левые общественных деятелей. Без особых угрызений совести она использует свои связи с разведывательными службами союзных стран, чтобы проникать за кулисы, пользуясь той шифровальной техникой, которую им же и поставила. Вообще трудно себе представить, какие суммы расходуют союзники по НАТО, чтобы наблюдать и шпионить друг за другом. Но особенно мрачную главу истории секретных служб представляют собой нелегальные поставки оружия в кризисные регионы.

Подготовленный в 1994 году Институтом по исследованию проблем мира в Вейльхайме аналитический материал “Будущее служб разведки стран — участниц Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе и Японии” заканчивается выводом, что сегодня шпионская работа во всем мире ведется гораздо активнее, чем во времена холодной войны. Особенно в Германии, говорится там, “резвится больше разведок, чем когда-либо”, только теперь центр тяжести переместился с выведывания военных секретов на экономический шпионаж. Эта оценка совпадает со сведениями правительственных экспертов ФРГ. Впрочем, эти эксперты упускают из виду напрашивающийся вывод о том, что эти службы рядятся в чужие перья, чтобы продемонстрировать правительствам и парламентам оправданность своего существования, так как большие предприятия давно уже создали и развивают свои шпионские службы и органы безопасности. В этой области освежающий прагматизм проявили американцы: Роберт Гейтс, директор ЦРУ при президенте Буше, открыто заявил, что именно в сфере экономического шпионажа лежит одна из важнейших задач разведывательной деятельности в будущем. Более чем когда-либо правительство нуждается в надежном анализе глобальных экономических тенденций, технологического развития других стран и их деятельности в области экономического шпионажа. Впрочем, экономический и промышленный шпионаж не является открытием; не позднее, чем со времени второй мировой войны, он стал прочной составной частью всех служб разведки.

Но есть еще и другие сферы, в которых секретные службы, несмотря на весь накопившийся скепсис относительно их деятельности, могут быть полезны и могли бы сотрудничать на интернациональной основе. В качестве примера я хочу привести хотя бы борьбу с международным терроризмом и ширящейся наркомафией. К сожалению, все более укореняющееся среди политиков мышление в категориях “законности и порядка” приводит часто только к тому, что опасность терроризма и наркомафии становится оправданием для создания нового репрессивного аппарата внутри страны. Определенные круги слишком охотно используют любой повод для слежки за левыми организациями и для ограничения гражданских прав.

Что же касается атомной мафии, то существующие до сих пор методы борьбы с ней и международной координации этой борьбы даже в Приблизительной мере не отвечают на вызов, каковым является потенциал уничтожения, сконцентрированный в арсеналах этого оружия. Несмотря на первые скромные шаги атомного разоружения, ядерное оружие и средства его доставки угрожают не только безопасности отдельных государств и регионов, но все еще угрожают и миру на планете. Сообщения о введении в строй тайных сооружений в так называемых пороговых странах, которые, как правило, расположены в нестабильных или кризисных регионах, сигнализируют о скрытой опасности. Поскольку разведывательные службы будут обращаться к подобной деятельности, следует поставить вопрос: в чьи руки попадут добытые ими сведения и для каких целей? Подлинному мирному сотрудничеству этих служб все еще поставлены разнообразные жесткие ограничительные рамки. Поэтому борьба исподтишка продолжается и сейчас. Эта борьба отнюдь не является игрой, потому что она происходит во вполне реальном мире, обремененном проблемами.

Возможно, конец конфронтации между Востоком и Западом будет способствовать существенному ограничению бесконтрольной мощи спецслужб. Адмирал Шмелинг, чье требование упразднения спецслужб было расценено его коллегами, которые охотно говорят о реалистичности своего мышления, как утопия, имеет обыкновение возражать на этот аргумент тем, что наш мир нуждается в утопиях. К этому я мог бы добавить, что цивилизованный мир нуждается в правительствах, которые в своей политике отказались бы от демонстрации силы как в международных отношениях, так и применительно к гражданам собственной страны, а равно стали бы соблюдать правовые нормы в тех областях, в которых прежде этого не делалось. Без постановки такой политической задачи требование обуздать “монстров” останется лишь благим пожеланием.

Как бывшего руководителя разведки, исчезнувшей вместе со своим государством, — разведки, которая, по мнению одного американского коллеги, была самой лучшей, но проиграла эндшпиль, меня все же в первую очередь занимает не вопрос о будущей роли спецслужб. Я полагаю, что это только часть более крупного и более важного вопроса о роли власти в обществе, ее применении или злоупотреблении ею, особенно со стороны государства.

 

Эпилог

Заключительное слово на моем процессе 1993 года в Дюссельдорфе я закончил так: “В семьдесят лет как раз самое время задуматься над итогом своей жизни. Здесь в зале звучит слово “предательство”. Предал ли я что-либо из тех ценностей, которые высоко ставил на протяжении всего своего жизненного пути, дорогие людям, на которых я равнялся, моей семье? Мы заблуждались, многое делали неправильно, слишком поздно осознали свои ошибки и их причины. Но я был верен тем ценностям, ради которых мы хотели изменить мир. Это был высокий, возможно, слишком высокий замысел”.

Когда я оглядываюсь на свое прошлое, я с чистой совестью могу сказать, что не предал ничего, что было дорого моей семье и мне, а стало быть, и при достаточно критическом ретроспективном взгляде я не ставлю под вопрос ни свою жизнь, ни свои представления о ценностях. Наш след остался, остались и раны, и болезненные шрамы, но жили мы не напрасно.

Когда я вспоминаю свою юность в Советском Союзе, то думаю прежде всего не о преступлениях Сталина, о которых мне стало известно лишь позже, и не о пакте с нацистской Германией, а о жизни во время войны. Вторая мировая война была событием, глубоко перевернувшим жизнь многих людей. Она закончилась падением “третьего рейха”. То, что мы, немцы, боролись на стороне Советского Союза, против гитлеровских войск, не было предательством в отношении Германии. Пусть вклад моей семьи и других эмигрантов и был весьма мал по сравнению с теми жертвами и страданиями, которые выпали на долю народов, подвергшихся нападению, я все же не вижу причин стыдиться этой страницы моей биографии.

Столь же мало я стыжусь своего участия в стремлении ГДР в послевоенные годы обнажить корни национал-социализма, его военных преступлений, наиболее отвратительных из всех имевших место в истории. Под этим знаком и проходили первые этапы моей деятельности в секретной службе.

И при всей своей причастности к несправедливостям и жестокостям холодной войны я горжусь тем, что моя деятельность в секретной службе способствовала сохранению статус-кво в Европе и тем самым наиболее длительному мирному периоду в современной европейской истории и предотвращению ядерного ада.

Решительно выступая против попыток криминализовать историю ГДР и отрицать ее антифашистские корни, я все же никак не могу оспорить свою долю ответственности за теневые стороны ее системы и за причины ее краха. Со своей позицией и своей деятельностью я был частью этой системы, принимал участие в использовании ею власти. Иметь дело с властью всегда означает, что ты должен взять на себя ответственность за ее злоупотребления другими. Это я несу на себе как часть итога моей жизни.

С 1989 года я все время спрашиваю себя о причинах плачевного исхода нашего государства и о том, что я в соответствии со своей возросшей осведомленностью мог и должен был сделать последовательнее и решительнее. Меня сковывал не недостаток мужества, когда нужно было отстоять свое мнение. Скорее это было сомнение в том, что в той системе, как она сложилась, вряд ли можно было добиться чего-то стоящего с помощью открытого критического выступления. Как и многие мои друзья, я остерегался того, чтобы тронуть священную корову — закрепленную в конституции ведущую роль партии, хотя нам повседневно давали почувствовать, как эта ведущая роль душит в зародыше любое столкновение мнений, любую творческую дискуссию. Как зачарованные, мы ожидали смены поколений, изменений сверху, прежде всего в Москве, не понимая того, что мы сами себе связываем руки, делегируя все действия другим. В конце концов перемены сверху произошли, воплотившись в фигуре Михаила Горбачева. На него я тоже возлагал свои надежды, но очень недолго. Время истекло: модель общества, установленная в России в 1917 году, потерпела крах.

Что же остается от наших идеалов, от наших усилий превратить социализм в действительность? Мы верили, что честно следуем идеям, которые Маркс и Энгельс сформулировали в Коммунистическом манифесте. Мы верили, что способствуем построению общества, в котором великие идеалы Французской революции будут обладать большей жизненной силой, чем в капиталистической системе. Мы потерпели крах, но не потому, что внедряли в практику слишком много социализма, а потому, что слишком мало. Это мое твердое убеждение, так же как я убежден в том, что преступления, имевшие место при Сталине, — это не преступления коммунизма, а преступления против коммунизма.

Мой путь к социалистическому движению начался в то время, когда при Сталине понятие свободы отдельной личности уже было принесено в жертву безусловному подчинению партийной доктрине, безусловному послушанию, которое в конечном счете ничем не отличалось от рабского повиновения властям всесильного государства, в то время когда циничные властители обратили идеалы во зло, дабы манипулировать дисциплинированным обществом.

Реальность в обществе ГДР все более отдалялась от демократии и социализма, и тем самым ее общество было задушено, а система разрушена. Но без демократии как необходимой предпосылки наше общество неизбежно проигрывало в сравнении с плюралистической демократией развитых капиталистических стран. Большая социальная защищенность не могла перевесить отсутствие свободы передвижения и постоянную регламентацию свободы выражения мнений.

Для многих моих земляков сияющие фасады Запада обещали больше, чем за ними стояло. Многие должны признать, что иным правам человека в ГДР придавалось более серьезное значение. Право на труд, на оплаченное жилье большинство оценили только тогда, когда эти права потеряли. Утрата солидарности в обществе воспринимается как тяжелая утрата.

Можно, конечно, возразить, что критика демократических или недемократических условий капитализма не должна вестись по меркам социалистических идеалов. Это, конечно, правильно, но, тем не менее, я могу возразить, что я, так же как и другие, не могу принять ту общественную систему, при которой уже десятилетиями богатые несомненно становятся все богаче, а бедные — все беднее. Могут ли люди в перспективе быть удовлетворены такой моделью цивилизации, основной чертой которой является подчинение всего диктату собственности?

Власть денег прибегает к насилию не меньше, чем власть государства. Она действует не так явно, но не менее жестоко. Если злоупотребление властью при “реальном социализме” начинается с манипуляции идеалом, то капитализм злоупотребляет идеалом индивидуальной свободы в интересах власти денег и в ущерб большинству общества. Не только я испытываю неприятие той политики, которая не может предложить видения будущего, а сосредоточивает свои усилия на сохранении существующего порядка вещей. Неясный страх перед будущим чувствуется повсюду и происходит оттого, что наша современная общественная система не только не в состоянии решить большие проблемы, перед которыми стоит человечество, но порождает новые и еще большие проблемы.

Порой меня спрашивают: какой совет я дам своим десяти внукам, какой жизненный опыт я им передам? Им я передам жизненное кредо моего отца — его приверженность гражданскому мужеству. Для молодого человека нет ничего важнее, чем выработать свою собственную позицию. Едва ли менее важным мне представляется иметь мужество отстаивать эту позицию даже тогда, когда это может быть связано с неприятностями. Исходя из своего опыта, я также хотел бы им посоветовать непременно уважать мнение других и никогда не пытаться силой навязать свое мнение другим.

Я не знаю, много ли молодых людей мечтают сейчас о более справедливом мире. Утопии — ив этом я соглашусь с Эльмаром Шмелингом — нужны, от них нельзя просто-напросто отмахнуться. Без поисков альтернативы в будущем нам останется лишь наблюдать, как наша планета будет медленно разрушаться или погибнет сразу. Я не отказался от надежды на то, что идеалисты и впредь будут стремиться к такому обществу, в котором свобода, равенство и братство станут реальностью. Будет ли для них на этом пути путеводной звездой добрый старый Маркс, это они должны на опыте решать сами.

Недалеко от моей квартиры в центре Берлина на памятнике Марксу и Энгельсу молодые люди сделали краской надпись: “Мы не виновны”. Они правы. Кончилась холодная война, рухнула модель социализма, старт которой был связан с большими надеждами, но свои идеалы я не утратил. Те, кто сделал надпись на памятнике, не одиноки. Жан Зиглер, написавший книгу о бессмертии марксизма, назвал ее “А demain, Karl!” (“До завтра, Карл!”).

 

Приложение

Ссылки

[1] Император Вильгельм I умер в 1888 году. — Прим. пер.

[2] Ироничное прозвище, которое народ дал Вильгельму I во время революции 1848 года. — Прим. пер.

[3] Прерывание беременности считалось в Веймарской республике уголовным преступлением. — Прим. пер.

[4] Ведомство, существовавшее до создания министерства обороны ФРГ. — Прим. пер.

[5] Доктрина названа по имени статс-секретаря министерства иностранных дел ФРГ В. Хальштейна. Согласно ей, ФРГ было единственным правомочным германским государством. В соответствии с этой доктриной оно разрывало дипломатические отношения с любым государством, признавшим ГДР. — Прим. пер.

[6] Молодежная организация ХДС. — Прим. пер.

[7] Независимая социал-демократическая партия Германии возникла в 1917 году в результате раскола СДПГ и существовала до 1922 года. — Прим. пер.

[8] ОАС — тайная террористическая организация ультраколониалистов. — Прим. пер.