За обедом Зика сказала:

— А у нас послепослезавтра родительское собрание.

— Интересно, чем порадуют нас наши дети, — сказал папа.

Я сказал:

— При чём здесь «дети»? У меня в классе никакого собрания не будет, у нас же с Зикой разные классы.

Я просто так сказал, чтобы возразить. Ясно было, что они и сами понимают, что раз классы разные, собрания в один и тот же день быть не могут. И при чём тут «дети»? И дураку понятно, что речь идёт обо мне, дескать, интересно, как там у него с успеваемостью, потому что с Зикиной успеваемостью, конечно же, ничего стрястись не могло. Терпеть не могу, когда так вот туманно выражаются, тем более что про все мои отметки я и так им сказал, не буду же я врать в конце концов.

Не знаю, может быть, маме мой голос показался ненормальным, но она сказала очень нежно:

— Ну и слава богу, что собрания в разные дни, как бы я попала и на то и на другое папа ведь не пошёл бы, а, папа?

Папа сказал:

— Само собой. Какие уж тут собрания, когда башка кругом идёт из-за того, что эта установка не получается, будь она неладна.

Вдруг Зика говорит (я даже разволновался от этого, а потом ещё больше оттого, что понял, что разволновался, а я ведь совсем ничего подобного не ожидал), вдруг она и говорит:

— А тебе привет от Томы.

— Какой ещё Томы? — сморозил я явную глупость, красный я был — ужас.

— Очень славная девочка, — сказала мама. — А где эта вторая славная девочка? Ну та, которая была у тебя на дне рождения, а потом приходила с домашними заданиями, когда ты болел.

— Рыбкина? — сказал я. — Что значит «где». Нигде — жива-здорова.

— А почему она не приходит? Разве вы не дружите? Когда люди дружат, они всегда ходят друг к другу в гости. Так дружите вы или нет?

— Отчего же, — сказал я. — Дружим. — Я всё ещё нервничал оттого, что, когда Зика сказала про Тому, я разволновался. Чего это я вдруг разволновался?

А мама вдруг начала про Рыбкину: какая она симпатичная, и как себя вела на дне рождения, и как славно была одета, и как часто и аккуратно приносила мне домашние задания, когда я болел.

— Жаль только, что она так мало каждый раз сидела у тебя. Прибежит и убежит. Жаль.

— Да ты пойми, — сказал я. Я-то думал, что теперь она не будет ко мне приставать с моими друзьями. — Ты пойми: у неё у самой дел полно: уроки, шить, по хозяйству…

— Это-то понятно, но вот уроки она могла бы делать у тебя или ты у неё.

И пошло-поехало. И как ей жаль, что, кажется, мы не так уж и дружим, и где вообще мои друзья, особенно — где же Рыбкина, и какая она прелесть, такой прелести там, в Сибири, пожалуй, и не было, и кто её родители, наверное, симпатичные люди, раз у них такая дочка…

Я даже напугался, потому что, когда я не хочу видеть человека (а Рыбкину я не имел желания видеть, хотя я к ней относился абсолютно нормально) и об этом человеке много говорят, я его обязательно встречу. Не в школе, конечно, а в самом неожиданном месте.

Вообще у меня беда с совпадениями. Не то чтобы каждый день у меня совпадали самые невероятные вещи, нет, но иногда такое бывает совпадение, что лучше и не надо.

После обеда я с полчаса ломал себе голову: ехать мне в зоосад или не ехать. Я бы и раньше мог поехать, но у меня не было бинокля. Вернее, он был, у папы, но мы, когда уезжали из Сибири, не смогли взять все вещи сразу, слишком уж их было много, и вот теперь по железной дороге папины друзья прислали последний ящик, где и был восьмикратный полевой бинокль. Наверное, можно было пойти в зоосад и без бинокля, я бы так и сделал, но однажды в трамвае я услышал, как какая-то девчонка сказала другой, что в зоосаде сейчас народу больше всего у клеток с редкими малюсенькими обезьянками. Они, сказала эта девчонка, до того маленькие, что их почти и не видно, только из первого ряда, если стоишь у самой клетки. Я тогда же сообразил, что, раз их невооружённым глазом не видно, надо идти с биноклем, — не буду же я в конце концов толкаться и лезть вперёд, я этого терпеть не могу.

В общем, бинокль теперь у меня был, но я засомневался, идти мне в зоосад или не идти, — всё из-за Рыбкиной. Конечно, на сто процентов я не мог быть уверен в том, что её встречу, но, с другой стороны, слишком уж много мама о ней говорила: получалось так, что не встретить её я уже не мог.

И всё-таки я пошёл.

Погода была паршивая, опять сильный ветер, хотя и не такой холодный, как когда я заболел. И вдруг темновато стало, откуда-то взялись тучи. В зоосад идти — погода была самая неподходящая. Но я ехал и ехал на трамвае, пока не добрался до Невского. Там я стал расспрашивать людей, какой номер трамвая или автобуса идёт к зоосаду, мне показали, где садиться, я пошёл вдоль Невского и тут же увидел впереди целую цепочку наших: Надьку Купчик, Галку Чижову, Александрову-Пантер, Пумку и — само собой! — Рыбкину.

Нет, волны есть, какие-то волны всё-таки существуют, какие-нибудь «радио» или, может, молекулярные, иначе, как бы я мог встретить Рыбкину? И не у дома, не в своём районе, а за сто километров. И дело здесь, может быть, вовсе не в том, что мама целый час про неё говорила, а в том, что я сам настойчиво думал про эту встречу: то ли Рыбкину притянуло сюда магнитно там какие-нибудь молекулярные волны, то ли я сам притянулся.

Вдруг все девчонки свернули в кафе-мороженое, осталась почему-то одна Рыбкина (а она ведь ни разу не обернулась, пока я шёл за ними, и не видела меня), она помахала им рукой, пошла обратно и тут-то мы с ней и столкнулись нос к носу.

— Здравствуй, — сказала она. — О, бинокль!

— Чего же ты не пошла с ними в «мороженое»? — спросил я.

— А ты что, следил?

— Глупости, — сказал я. — Просто шёл сзади. Обычное совпадение.

Старая история. Я вдруг опять почувствовал, что я чем-то виноват перед ней, а раз так, то я уже был сам не свой. Всегда в таких случаях я начинаю делать не то. Можно было сказать: ну, пока, я тороплюсь, или извини, у меня дела, — всё было бы верно, ведь не хотел же я с ней встречаться, но я уже так не мог, хотя и понимал, как именно и что нужно сказать. И всё из-за своей вины. А какой вины — я и сказать не мог.

— Ты куда? — спросил я.

— Видишь ли… у меня дела, — сказала она.

«Вот, — подумал я, — очень удобный момент». Но что я подумал — уже не имело никакого значения.

— Поехали со мной, — сказал я.

— А куда? — быстро спросила она.

— Да я не знаю, куда-нибудь. Я вообще-то ехал в зоосад, но видишь, какая темень, там сейчас вряд ли интересно. А вот на стадион Кирова поехать вполне можно, там залив, мне сказали, а сейчас ветер и тучи, там, наверное, очень красиво.

— Поехали, — согласилась она. Мигом согласилась, про все дела позабыла.

«И куда я её тащу, — думал я, — всё равно ведь ей хочется дружить со мной, гораздо больше, чем мне с ней, всё равно ведь она это поймёт».

Ветер у стадиона дул как сумасшедший, и народу никого не было. И хотя в этот день и матча не было и ветер действительно был страшный, очень странно было видеть такую пустоту: ни одного человека. Мы стали подыматься по пустой лестнице наверх, я оглянулся и увидел сверху огромный парк перед стадионом, пожелтевшие деревья и пруды, мимо которых мы шли сюда от трамвая.

Мне не терпелось поскорее подняться на самый верх стадиона, чтобы увидеть его пустую чашу и залив за стадионом, но Рыбкина вдруг сказала:

— Посмотри, столовая, и свет горит, там кто-то есть.

Она быстро пошла куда-то направо, по асфальтовой наклонной дорожке, под какими-то колоннами. Я пошёл за ней. Здесь был огромный балкон буквой «П» с толстыми каменными перилами, на которых сидели нахохлившиеся голуби. Они так и не шелохнулись, когда мы прошли совсем рядом. Внизу, под нами, был как бы дворик, тоже буквой «П», открытой стороной к прудам и первый этаж корпусов слева и справа от меня состоял из колонн. А за колоннами, у самой стены корпусов, полным-полно сидело голубей; когда мы были ещё внизу, я их не рассмотрел и теперь догадался, что они, как и верхние, тоже прячутся от ветра.

— Что молодые люди будут кушать? — спросила у нас тётенька в столовой и улыбнулась. Народу, кроме нас, никого не было.

— Ты, Рыбкина, пей быстрее лимонад — и пошли, а то стемнеет, — сказал я.

— Да я быстренько, — сказала она. — И ты тоже пей. И не называй меня по фамилии, зови Оля.

Мне стало неловко, я опять уставился в окно и тут же заметил, как прямо у меня на глазах начало светлеть, листья понеслись мимо окна быстрее, ветер, я думаю, ещё усилился, прогнал прочь тучи, и я снова заторопил Рыбкину идти поскорее, пока не стемнело уже по-настоящему.

Мы наконец вышли, поднялись на самый верх стадиона, и я увидел сразу и стадион, огромный и пустой, и залив за ним, серый, весь в волнах, и серое небо над заливом, и далёкую и очень узкую красно-жёлтую полосу заката на горизонте.

Я поднял к глазам бинокль, навёл на резкость и долго смотрел на горизонт, после отдал бинокль Рыбкиной, навёл ей на резкость, она немного поохала, вернула бинокль мне, и я опять долго смотрел на пустой горизонт, где не было ни одного корабля, и на жёлто-красную полосу заката. Скоро мы оба продрогли на ветру и спустились от ветра прямо в низ пустой чаши стадиона и сели на скамью где-то в середине между верхом и футбольным полем. В этой огромной чаше мы были одни.

— Не правда ли, красиво? — сказала Рыбкина незнакомым голосом.

— Где? — спросил я. — Залив или здесь?

— И там и там. Но жутковато.

Я приставил бинокль к глазам и стал поднимать его от футбольного поля наверх, к небу, и вдруг увидел, как по центральному проходу сверху вниз спускаются двое: она — толком не разобрать в чём, а он — в белом свитере. Неожиданно сердце у меня сжалось. Я так сильно придавил бинокль к глазам, что у меня дух захватило, и все же не мог понять: они это или нет? И похожи и не похожи. Я подумал тут же, что это просто чисто внешнее сходство, видно, что мальчишка и девчонка, а он ещё в белом свитере, мало ли что, и я потому так разволновался, что испугался, что это они, а вовсе не увидел, что это именно они. И в этот момент я догадался, что, может быть, я себя просто так успокаиваю, а это они на самом деле, и, хоть я это толком даже в бинокль рассмотреть не могу, я всё же правильно чувствую, что это они, именно они: Тома и Саша Вербицкий из английской школы.

Совсем мне стало худо, И Рыбкина это почувствовала. Голос у неё дрожал, когда она спросила:

— Ты что так пристально на них смотришь?

— С чего ты взяла, что пристально? — ответил я хрипло.

— Я вижу.

— Чего ты видишь?

— Ничего не вижу! Всё я вижу! Дай мне бинокль!

— Ещё не хватало!

— Ага, вот видишь, ты не даёшь, не хочешь, чтобы я их как следует разглядела!

— Кого «их»? Кого «их»? — почти заорал я.

А она что-то повторяла, и голос её дрожал, и, конечно, ей и в голову не приходило обрадоваться, что Тома всё же не со мной дружит, а с этим Вербицким, ей просто было не по себе оттого, что из-за Томы не по себе стало мне, и, когда она сказала: «Это Тома, я чувствую», я вскочил со скамейки и бросился по лестнице наверх.

Она догнала меня уже на другой стороне стадиона, внизу лестницы, и дальше мы шли медленно и молча, мимо прудов по пустому парку, почти до самого трамвая.

Когда до него оставалось метров пятьдесят, во мне опять что-то закипело, забулькало, как в вулкане, и я сделал такое, отчего мне до сих пор стыдно, невероятно стыдно, хотя я так и не разобрался до сих пор, как я мог так поступить.

Я быстро вынул из кармана записную книжку, достал из неё лотерейный билет, который я купил тогда на почте, когда убежал от класса с залива, сунул его Оле Рыбкиной в руку и помчался на трамвай.

Она так и не сумела меня догнать, а может, она и не бежала. Скорее всего.

У самого моего дома, во дворе, в полной темноте я увидел, как вспыхивает, дрожа, и гаснет яркое, слепящее бело-голубое пламя. Я подошёл ближе: это была электросварка, двое рабочих в специальных брезентовых, по-моему, комбинезонах и шляпах и специальных щитках перед глазами, чтобы не слепило, сваривали здоровенную трубу, рядом двор был весь разрыт.

Мне глаза слепило очень сильно, один из рабочих прикрикнул на меня, чтобы я не стоял близко, я стал отступать к своей парадной, жмурясь, глядя на вспышки голубого огня и рабочих, склонившихся над трубой, и вдруг совершенно неожиданно и ясно так подумал, что вот люди работают, а я что делаю? Учусь? Так ведь все учатся. Это ещё полдела. А что я делаю ещё? Да ничего. Может, поэтому мне и плохо? А другие, ну, ребята, конечно, — они-то разве делают что-нибудь кроме учёбы? Далеко не все. А им почему хорошо? А кто вообще сказал, что им хорошо? Я, наверное, толком и не знаю, хорошо им или нет. Но об одном я, пожалуй, подумал верно, что, может, ни черта я не делаю и от этого-то мне и плохо. Конечно, скорее всего, я думал обо всём этом другими словами, какими именно, я сейчас уже и не помню, но мысль была очень похожей, и, пока я подымался по лестнице к себе в квартиру, мне даже легче стало от этой мысли: мол, займусь делом и всё будет как надо. Но дома эта мысль быстро вылетела у меня из головы. Я услышал из прихожей, как мама сказала Зике:

— Что это Томы несколько дней не видно? Почему она не заходит?

— Разве я забыла тебе сообщить? — спросила Зика. — Она второй день не ходит в школу, что-то у неё там такое с ухом, не очень серьёзное, но она сидит дома.

Вот оно что, подумал я. С ухом? Дома сидит? Значит, это была не она? А я вон как разволновался. Нет, видно, никогда мне не будет хорошо, как другим людям, если мне становится не по себе от того, чего и не было на самом деле. Я же не мог час назад, на стадионе, быть уверенным, что это она, я же не видел. Не видел, а разошёлся вовсю. Нет, вряд ли выйдет из меня что-нибудь толковое. Вряд ли.