Мы уезжали через две недели. Все, что было в моей жизни за эти две недели, особенно в первую неделю — все то, что остро мучило и крутило меня, собралось позже в какой-то единый ноющий комок и постепенно (все вместе) стало слабнуть, слабнуть, ослабевать; этот комок начал уменьшаться, блекнуть, растворяясь в жизни. Я чувствовал, что вроде как отупел, измучился, устал. Звонила, например, Айседора, спрашивала, как там у меня делишки, настроение (она, конечно, приезжала проводить деда, я ей позвонил тогда), я говорил с ней, и она непостижимым образом не напоминала мне о деде, ну, точнее, напоминала, конечно, но мне не становилось плохо или больно, чувства мои как бы износились, я устал. Я сказал ей, что ничего себе живу, помаленьку, школу закончил, отметки — в норме, и что такого-то числа Люля, папаня и я во столько-то на целых два года уезжаем в Сибирь, сначала в Новосибирск, а оттуда — еще дальше, в городок поменьше; голос мой был ровным и даже вялым каким-то.

— Забегай попрощаться, — сказала она. — А то ты вернешься уже взрослым, через сто лет, вдруг я тебя, птенец, не узнаю, да и доживу ли я до твоего приезда.

Я понял, что обязан сказать ей, что доживет, сказал ей это и добавил, что попрощаться забегу, постараюсь, но дел, мол, очень много, невпроворот, а до отъезда осталось два дня. Словом, сказал, что забегу, зная, что не сделаю это наверняка.

Шел мелкий нудный дождь, когда мы уезжали. Сплошной сеточкой. Наверное, потому, что мы уезжали надолго, неизвестно куда, как на Северный полюс, нас провожали, и мы трое стояли в маленькой толпе: кое-кто из Люлиных и папиных друзей, Гошаня, Игорь Николаевич, Ириша Румянцева, Памир, конечно. Не знаю, как Люле, папане или самим провожающим, но мне от этих проводов было не по себе, неуютно: о чем-то важном говорить не время, о пустяках — нудно и глупо.

Минут за пять до отхода поезда, наверное, потому, что нас, уезжающих, было целых трое, все стали говорить нам: «Пора, пора, опоздаете» — и подпихивать нас к поезду. Круг провожающих распался, Игорь Николаевич положил мне на плечо руку. «Ну вот, Леха», — начал он, и в этот же момент я осознал, что весь холодею и уже иду, иду по перрону, вдоль перрона, не обращая внимания на его руку на моем плече, потому что в нашу сторону очень быстро идет, почти бежит Света…

Секунду мы молчали, опустив головы, не глядя друг на друга, просто стоя очень близко друг к другу.

Потом она быстро заговорила:

— Чуть не опоздала. Все из-за транспорта. Я только вчера узнала, что ты надолго уезжаешь. Бабка сказала. Я прибежала, я примчалась… Тебе пора, тебе пора, иди же… Вот письмо. Я написала. Держи. Возьми. Ты напишешь мне? Все. Иди.

Как в полусне я ощутил ее губы на своей щеке, тут же она стала быстро уменьшаться, уходить…

Я совершенно не помню, как я сел в поезд и, возможно, стоял у окна рядом с Люлей и папаней и махал провожающим рукой. Я очнулся, когда за окном был лес, сплошной лес; мы проскакивали малюсенькие станции, наверное, мы отъехали уже от города километров сто, Люля и папаня пили чай в купе, а я так и стоял в коридоре у окна.

После дождь кончился, выглянуло солнце, я прошел по пустому коридору в тамбур, сел на откидной стульчик и вскрыл Светин конверт. Меня легонько и мелко колотило.

«Милый Леша! Не знаю, не знаю, ничего не знаю, может быть, все то, что я пишу тебе, я и сказала бы тебе (а может, и нет), если бы ты никуда не уезжал, но твой отъезд, такой внезапный и надолго, все перевернул. Ты действительно обидел меня (только слово это неточное), когда сказал мне правду, что приехал в гости не ко мне, а к Юле Барашкиной. Когда я сказала, что ты не обидел, я соврала, я не могла иначе. А сейчас не могу по-другому и говорю правду. Обидел. Я очень хотела тебе поверить, когда ты написал, что, видно, чувствовал (хотя и не знал), что я и Юля — это одна и та же девочка, очень хотела… и не могла, я не тебе не верила, а тому, что так бывает, что такое может быть в жизни. Не знаю почему, но, когда я узнала, что ты уезжаешь, все перевернулось и я поверила. И для меня это очень-очень важно, потому что все эти долгие дни, как я познакомилась с тобой, я хотела тебя видеть и скучала без тебя. Я загадала, что если у меня хватит храбрости поцеловать тебя на перроне, то ты мне обязательно напишешь из Сибири. Сейчас я еще не знаю, поцелую я тебя или нет, но ты мне обязательно напиши. Обязательно! Я прошу тебя об этом потому, что не верю, что я тебе больше не нужна. Не верю. Вот и все. Жду. Светлана».

Я оцепенел и долго сидел, не шевелясь и не пряча письмо. Внутри у меня все трепыхало, но это было совсем другое чувство, чем просто радость. Я повернул голову, когда Люля нашла меня в тамбуре и положила руку мне на плечо. Все еще не пряча письма, я отвернулся, она что-то почувствовала и ушла. Прямо в глаза мне светило через стекло двери солнце, и я закрыл их. Было тепло. Лицо у меня прямо горело, но внутри гулял холодок. Я долго еще сидел на откидном стульчике, постепенно согреваясь. После поезд остановился и минут пятнадцать, наверное, стоял просто в лесу, никакой станции, даже маленькой, не было.

Пришла наша проводница, разахалась, разохалась, что жарко, что душно, распахнула обе двери из вагона, велела мне встать и открыть дверь наружу; после попросила меня захлопнуть дверь, когда поезд тронется, я кивнул, и она ушла.

Все, как это обычно бывает в начале пути, ошеломленные отъездом, сидели по своим купе, в коридоре вагона было пусто и тихо, вообще (я прислушался) стояла полная тишина. Я глядел на лес перед собой, на узенькую, ниже насыпи, коричневую болотистую канавку с водой, на осоку и маленькие желтые цветочки, с краю леса стояли молодые березы, а глубже — сосны и елки, лес был чистый, просторный и светлый, как комната, и было очень тихо, я прислушался — гудели мухи, жуки какие-то, и тоненько вякала маленькая птичка; из лесу шел мягкий влажноватый запах, хрустнула ветка, кто-то пискнул и завозился в кустах ивняка… Потом я услышал ровный сухой шелест крыльев где-то возле самого моего лица и только после уже увидел большую голубовато-изумрудную стрекозу. Она зависла в воздухе меньше чем в полуметре от меня, иногда смещаясь на несколько сантиметров едва заметными толчками.

Я видел, как сверкнули ее глазки.

Я стоял тихо. Снова, неразличимым броском она придвинулась ко мне и… села мне на плечо. Я не шевелился, боясь потревожить ее. Она сидела тихо, иногда вздрагивая крыльями, через ковбойку я чувствовал, как она мягко перебирает лапками. Я сделал шаг вперед, потом отступил назад, в глубь площадки — она не шевелилась.

Я заглянул в вагон: в пустом коридоре возле открытого окна стояли только папаня и Люля. Он обнимал ее за плечи.

Я сделал два шага по коридору, стрекоза продолжала сидеть на мне, мне показалось даже, что она чуть посильнее вцепилась мне в ковбойку.

Я медленно пошел по коридору к папане и Люле, стрекоза не шевелилась. Люля улыбнулась мне, повернув лицо в мою сторону, я приложил палец к губам, показывая ей глазами, кто на мне сидит, она увидела и тоже шепотом сказала об этом папане.

Я остановился рядом с ними и тоже обнял Люлю, выставив плечо, на котором сидела стрекоза, немного в окно. Мы трое улыбнулись друг другу, поезд тронулся, очень мягко и осторожно. Стрекоза, оттолкнувшись от моего плеча, зависла в воздухе, после несколько мгновений летела рядом с нами, потом отстала и исчезла навсегда.