Это история про маленького мальчика, которого родители звали Светиком, потому что дали ему когда-то слишком сложное имя, и про его сестренку, которую звали Радостью. Однако особого значения в нашей истории девочка иметь не будет – разве что в самом конце, – ибо она все время делала то же, что и ее брат.

Папа Светика и Радости был военным, а потому Светик и Радость все время играли в войну.

Иногда они играли, что Светик – подполковник, как Папа, а Радость – новобранец, и Светик учил ее держать оружие и ходить в строю. Иногда они шли в сад и стреляли там из ружей с пробками. При этом Светик был «наши», а Радость – «неприятель», но побеждали всегда только «наши». Бывало и так, что они целый день прилежно вырезали солдатиков из картона и раскрашивали их акварельными красками.

Но чаще всего они играли в Светикиных оловянных солдатиков. Их у него было очень много, потому что сначала Папа подарил ему своих, а потом ему стали дарить их со всех сторон: и генерал – Папин папа, и юные дяди – Мамины братья, и много-много других людей.

Солдатики были разными по размеру, и это немного огорчало Светика, к тому же одни из них были как настоящие, объемные, а другие – совсем плоские. Радость не видела в этом ничего ужасного и утешала брата тем, что в мире есть и пигмеи, и шведы, и египтяне, про которых – тут надо сказать, что Радость не меньше, чем солдатиков, любила книжки с картинками, – всем известно, что они ну совершенно плоские.

В оловянных солдатиков они играли двумя способами. Радости больше нравился первый – он назывался «Парад», – но ее голос не был решающим.

Прежде чем поиграть в парад, надо было спросить разрешения у Мамы, и если вечером не было званого ужина, мама всегда разрешала. Тогда они перетаскивали коробки с солдатиками в столовую и располагались там на большом обеденном столе красного дерева. Светик и Радость расставляли цветные фигурки на блестящей как зеркало поверхности. Все солдатики – и картонные, и «египтяне» – при звуке горна немедленно появлялись из своих коробок – даже те, у которых было отломано ружье или чья голова держалась на плечах только благодаря вставленной внутрь спичке. В игре не участвовали только совершенно безголовые или те, кто вовсе не стоял на ногах: они считались инвалидами войны и присутствовали на параде в качестве зрителей, выглядывая из своих отставленных в сторонку коробок.

Стол красного дерева сплошь покрывался частями пехотинцев и конными эскадронами, с офицерами во главе и с замыкающими позади. В зависимости от дня солдаты маршировали рядами по трое, по шестеро, по двенадцать, а иногда и по сорок восемь человек.

Светик и Радость без устали проверяли равнение и интервалы между колоннами и рядами. И если им было видно больше, чем одно плечо, одна голова и одно колено, они всё начинали сначала, при этом Светик не скупился на грубые окрики и придуманные им же самим ругательства: «Ах ты рыбий хвост!» или «Сказочный болван!»

Наконец, когда ряды становились безупречно ровными – впереди кавалерия, затем пехота (или наоборот, в зависимости от дня), артиллерия с упряжками, санитарные повозки и, в самом конце, походная кухня, – Радость (это была ее почетная обязанность) вынимала из ваты самое главное, а точнее, священное действующее лицо: бравого пехотинца с саблей наголо и с воинственными усами, которому Светик пририсовал на красные погоны три золотые подполковничьи звездочки (не очень удачно, так как краска размазалась).

Это был Папа.

Иногда Папа принимал парад. Тогда Радость ставила его на край стола, где он возвышался в гордом одиночестве. Иногда он командовал, и тогда Радость помещала его, всегда в отдалении, во главе войска. Дети отходили на несколько шагов, чтобы полюбоваться на прекрасную картину, а поскольку время пролетало быстро и обычно к этому времени в углах столовой начинали сгущаться предвечерние тени, им казалось, что солдатики и впрямь вдруг начинали двигаться, чеканя шаг и распевая строевые песни:

Взвейтесь, соколы, орлами,

или:

Наши жены – пушки заряжены,

или еще:

Лишь тот на жизнь имеет право, Кто каждый день идет на смерть.

Лошади грызли звенящие удила, пыль клубилась у них под копытами, одни тихонько ржали, другие вставали на дыбы к стыду и неудовольствию их всадников. Пехотинцы шагали, шагали, шагали без устали, распространяя вокруг себя запах кожи, смазных сапог и пота. Они шагали бы так целую вечность, если бы не Мама, которая входила со словами:

– Дети, пора убирать все это. Катя будет накрывать на стол.

Тогда, выпросив еще несколько минуток, в чем им почти никогда не отказывали, ребята раскладывали наконец солдат и лошадей по коробкам, которые с каждым разом становились все более потертыми на углах.

Светику больше нравилась другая игра, но он всегда заводил ее чуть кривя душой, а Радость ныла:

– Опять будут раненые.

Об убитых она и вовсе не желала думать. Светик дразнил ее: «Девчонские штучки!», скрывая на самом деле все, что было «девчонского» в нем самом. Игра эта называлась «Война», а дети солдат знают, что война – это серьезно.

У них было два способа играть в войну.

Первый – с воображаемым противником.

В этом случае армия выстраивалась перед его позициями, во всю ширину на самом краю стола, артиллерия в центре, на флангах – кавалерия, пехота – во фрунт, и тогда ход сражения зависел только от желания Светика. Эскадрон идет в атаку: его переставляют вперед. Эта часть отступает: ее переставляют назад. Неприятель наступает или отступает – ребята сами решали когда. Для правдоподобия нескольких солдат можно было опрокинуть, иногда даже больше, когда положение становилось критическим и возникала опасность поражения. Но все всегда кончалось хорошо. «Ура! Наши победили!» – кричали дети, прыгая на месте и хлопая в ладошки, особенно Радость.

Но иногда армию делили пополам. Пехота, кавалерия, артиллерия – все делилось на две равные части. Тогда стол разворачивали в длину и ставили наших на одном конце, а врагов – на другом. Для пущей уверенности нашими командовал Светик, а врагами – Радость. Каждый расставлял войска по своему разумению. Светик особое внимание уделял тактике: подготовка, атака, сражение, преследование или же окружение, «умереть, но не сдаться» – все эти понятия были ему хорошо знакомы. Радость же руководствовалась скорее гармонией объемов: она располагала свои войска треугольниками или более сложными фигурами, по своему вкусу перемешивая пехотинцев и конников под насмешливое сопение брата.

Начинался бой.

Пушки стреляли горохом, люди падали. Поскольку падало их все-таки мало, ребята начинали катать по полю битвы шарики, которые пробивали брешь в рядах сражающихся, но особенно во вражеских рядах, потому что Радость выбирала шарики покрасивее, а Светик – покрупнее. Б результате неприятель погибал до последнего человека или же – в том случае, когда Мама прекращала игру раньше, – был вынужден капитулировать (Радости это нравилось куда больше). Это было нормально: мы одерживаем победы во всех войнах, а те, где неприятель оказался сильнее, не считаются. Радость прекрасно знала это и не противилась.

Однако между этими двумя способами игры в войну была существенная разница. При воображаемом враге армией командовал Папа, и он никогда не бывал ранен. Если же неприятель был настоящим, Папа отправлялся обратно в коробку: не было и речи о том, чтобы подвергать его опасности. Для оправдания его отсутствия на поле боя придумывались разные обстоятельства: то он был отослан в командировку, то он был в краткосрочном отпуске, в худшем случае – тяжело болен (но не волнуйтесь – он поправится).

В глубине души детям было стыдно делать из Папы какого-то дезертира, но они так боялись, что с ним случится что-то плохое, кроме того, шла настоящая война, он был на фронте, и им казалось, что если шарик собьет его фигурку, его и на самом деле убьют.

* * *

Ни Радость, ни Светик в школу еще не ходили: Папа научил их читать и писать, а Мама совершенствовала их навыки, каждое утро задавая им упражнения, которые день ото дня становились все труднее. Для Радости учение этим пока и ограничивалось, а Светик раз в неделю ходил к отцу Доримедонту, где вместе с полудюжиной других ребят изучал закон Божий.

Светик ничего не имел против этих занятий, однако ему гораздо больше нравились субботнее всенощное бдение и воскресная литургия, хоть там и полагалось стоять почти не двигаясь в течение Двух или трех часов. Светик любил слушать хор, хотя он не понимал ни слова в этих величественных песнопениях, нравились ему и монотонные речитативы священника, которые тот произносил на странном, малопонятном, но таком родном языке, с восторгом глядел он на горящие кусты свечей, на золотые украшения, поблескивающие в облаках ладана, но больше всего радовало его знакомое, милое ощущение всеобъемлющего присутствия Бога. На занятиях все было по-другому. Там надо было все время что-то понимать. «Понятно? Понятно?» – спрашивал то и дело отец Доримедонт, а когда все становилось совершенно непонятно, начинал сердиться и говорить, что надо верить, а не понимать, что уж совсем было не по правилам.

Светик, конечно, старался как мог. Он понял, что такое единосущная Троица, Шестоднев, змей-искуситель, Воскресение, Тело и Кровь Христова, геенна огненная и Успение Божьей мамы, так что отец Доримедонт ставил ему обычно тройку, считая, что на пятерку может знать только Господь Бог, а на четверку – он сам.

Была, правда, одна тайна, которую Светик никак не мог понять.

Он несколько раз пытался спросить об этом на занятиях, однако отец Доримедонт так сердился, что Светик даже на исповеди не осмеливался заикнуться об этом своем непонимании, отчего испытывал сильнейшие угрызения совести: лгать или даже утаивать правду на исповеди – что может быть хуже? Но как, спрашиваю я вас, мог бы он признаться отцу Доримедонту, такому бородатому и строгому, что с его, Светикиной точки зрения, Бог Отец вовсе не был таким уж добрым папой, ни даже просто хорошим человеком? Ему, Богу, видите ли, пришла в голову странная мысль создать этот мир, а когда дело не заладилось и встал вопрос о том, что кому-то надо забить в руки и ноги гвозди, надеть на голову венок из колючек и дать выпить уксуса, так Он послал на все это Своего собственного Сына. Вот Папа, например, никогда бы не стал исправлять свои собственные ошибки за счет Светика: он всегда говорил, что каждый должен сам отвечать за свои поступки, и если кто натворил дел, так уж от наказания не увиливай. Так что же?

Услышь отец Доримедонт такого рода признание, он просто задохнулся бы от гнева, а Светику уж было бы не обойтись без сорока земных поклонов. Светику вовсе не хотелось класть сорок поклонов, но больше всего он боялся, что если он задаст этот мучивший его вопрос вслух – языком и губами, – тот сразу превратится в страшный грех против Святого Духа, в грех, которому не будет прощения. Поэтому он не осмеливался открыться даже Маме.

Он просто молился.

Но кому же ему было молиться? Отцу, Которого он осуждал, Сыну, Который подчинился своему Отцу, Святому Духу, против Которого он чуть не согрешил, или Божьей Матери, Которая должна сердиться на Отца за то, что Он наслал столько несчастий на Ее Сына? Светик попытался было молиться своему святому с таким трудным именем, но как быть уверенным, что святой с трудным именем будет абсолютно беспристрастен в этом сложном деле? Ведь раз он святой, так значит, он принял все учение Церкви и должен его полностью придерживаться. Так что больше всего Светик молился ангелу-хранителю – лучшему своему другу, которого Господь Бог дал ему, чтобы тот хранил его от «всех напастей и печалей», которому он мог нашептать на ушко (подчас мокрое от слез) все что угодно. Он всегда будет на его стороне, его советчиком, его защитником, его заступником, святым хранителем и покровителем его души и тела.

* * *

Тем временем случилось так, что Радость заболела какой-то скарлатиной и детей разлучили из боязни, что они заразятся друг от друга. Светику пришлось играть в солдатиков в одиночестве. Дни тянулись теперь дольше обычного, хотя тени в углах столовой, казалось, сгущались раньше, чем прежде.

И теперь, конечно же, бывали парады и смотры, и Светик распаковывал Папу и вынимал его из ваты так же осторожно, как это делала Радость: как он признается сестренке, пусть даже младшей, случись с Папой что-нибудь ужасное? Как и раньше, он ставил фигурку то впереди войска, то на фланге, но все чаще в душу его закрадывалась смутная тревога: он беспокоился о Папе, который сражался на настоящей войне; он боялся, что сестренке станет хуже; но, главное, его мучил приближающийся Великий Пост. Ему предстояло снова идти на исповедь: посмеет ли он признаться в своем великом грехе? Посмеет ли скрыть его? Он старался пока об этом не думать. Легче всего это получалось, когда он играл в войну, потому что война занимает мысли гораздо больше, чем парад.

И вот однажды, когда он отделил «наших» от неприятеля и выстроил их друг против друга, в душе у него похолодело от дурного предчувствия: сегодня все будет плохо.

И действительно, его словно околдовали. Каждый раз, когда он катил шарик в сторону противника, чьи полки стояли на расстоянии один от другого, шарик попадал в промежуток и, никого не задев, скатывался с края стола и терялся в длинном ворсе ковра. И наоборот, когда Светик шел на другой конец стола, чтобы сыграть за неприятеля, все вражеские шарики попадали в цель, укладывая на месте по несколько «наших», а затем, отскочив рикошетом, пробивали бреши в других рядах.

Сначала Светика это даже забавляло: на войне всегда убивают, этого только девчонки не понимают, а он скоро отыграется. Потом, с комом в горле, он начал невольно жульничать: когда стреляли «наши», он старался изо всех сил, а когда приходил черед неприятеля, он бросал шарик почти не глядя, но от этого погибало только больше солдат, потому что шарик катился наискосок, подпрыгивал и, падая, валил «наших», как бомба.

«Наши» потеряли уже треть личного состава, половину, три четверти, в некоторых полках оставалось не более двух-трех человек, а противник наступал стройными рядами, в которых недоставало всего по несколько солдат. Светика раздирали с одной стороны стыд, а с другой – злость. «Нет уж! – кричал он с каждым выстрелом. – Нет уж!» Он чуть не плакал. В глазах стояли слезы. Но в этот день все было против него: его любимые кирасиры, егеря, казаки с пиками вместо штыков падали под градом картечи, а неприятель, чьи части состояли из солдатиков, которых Светик любил меньше других – выцветших, облупившихся, колченогих, – плюс одно соединение японцев и одно – немцев, оставался цел и невредим. Несправедливо.

Светик прибег уж к совсем нечестной уловке. Он устроил новый призыв, мобилизовал для восполнения потерь новых солдат, то есть поставил на ноги и приписал к другим соединениям тех, кто уже погиб в боях. Безуспешно. Новобранцы падали, как и старые служаки, пополнение ни к чему не привело, некоторые солдаты были убиты по три раза. Светик кусал губы и наконец расплакался, что мужчине, а уж тем более офицеру, и вовсе не пристало. Соленые слезы разъедали искусанные губы. Сгущались сумерки.

Светику захотелось опрокинуть рукой все неприятельское войско, сбросить его на пол и объявить, что войну выиграли «наши». Но он устоял перед этим искушением. Он еще раз бросил шарик, и еще несколько оставшихся в живых «наших» повалилось наземь. Все. У Светика не оставалось больше ни единого солдата. Произошло немыслимое: победил неприятель.

Нет.

Он еще не победил.

Плохо видя из-за застилающих глаза слез, Светик пошел за заветной коробкой. Он развернул шелковистую вату, достал из нее фигурку подполковника с поднятой вверх саблей и поставил ее перед неприятелем.

Пахло порохом и конским навозом. Ему хотелось пить. Его лицо почернело, глаза слезились от пыли. От долгой ходьбы ноги его кровоточили, и, как у Лермонтова, рука его «колоть устала». Он чувствовал сильную тошноту, но это было не страшно, так как рвать было нечем. Он упал на землю и пополз между трупами. У одного из них к поясу была прицеплена граната. Приближался неприятельский взвод: враги шли, чеканя шаг, уже как победители. Он выдернул чеку, сосчитал до семи и бросил гранату, уткнувшись носом в грязь, по которой только что полз. Когда после взрыва он поднял голову, неприятельского взвода не было: кругом валялись убитые и раненые с вывороченными наружу кишками, остальные же разбежались, не пожелав еще раз доказывать, что они победители.

Он приподнялся на одно колено. Он ничему не удивлялся: ни тому, что ему не страшно, ни тому, что он здесь. Отец может стать сыном, так почему не наоборот? Он встал на ноги. Вокруг сотни распростертых тел. Пока неприятель приближался, чтобы вновь сгруппироваться, он подумал: «Не могут же все они быть мертвыми». Он пошел, вглядываясь в лица, отыскивая те, у которых глаза были закрыты. Мертвые редко закрывают глаза. Он наклонился. Позвал: «Ребятки мои, братцы!» Он гладил их, поднимал, глядел, как они снова падают, а когда видел, что это притворство, пинал их сапогом: «А ну, встать!»

И вот глаза открываются, разжимаются руки, сгибаются ноги. Он ищет слова, чтобы поднять тех, кто уже не может подняться. Вот зашевелились среди мертвых тел люди, вот они заняли позицию под прикрытием своих убитых товарищей, вот они залегли с ружьями, прицелились, вот уже слышны выстрелы, сначала одиночные, потом – залпом, и неприятель, потрясенный тем, что в него стреляют те, кого он убил уже не меньше трех раз, отступает.

А он продолжает стоять во весь рост. Он понимает, что притягивает к себе пули, что в него наверняка попадут, но он знает и то, что они никогда не победят, если он не будет стоять вот так, у всех на виду.

Он вызывает на себя огонь неприятеля. Он – как будто солнце наоборот, к которому сходятся лучи смерти. Единственная цель его сейчас – получить как можно больше ударов, ибо он знает, что он воплощает собой всех своих товарищей, находящихся между жизнью и смертью. Ему стоит только лишнюю секунду делать вид, что он жив, и все, кто окружает его, восстанут из мертвых – пусть даже он сам умрет, – и будут стрелять, перезаряжать, опять стрелять, пойдут в атаку и победят наконец.

Вдруг он чувствует, как в руку ему впивается пчела, а в плечо – оса. «Только бы не в живот, – думает он. – Пусть в грудь, но не в живот». Но потом подставляет и живот: пусть разорвется диафрагма, пусть все внутренности вытекут через раны, только бы мы победили. Он чувствует боль и страдания всех своих солдат – это их кровь льется вместе с его кровью, это их ошибки и проступки искупает он, это их смертью он умирает…

* * *

– Ну что, Светик? Ты еще не сложил своих солдатиков?

Мама держит в руке керосиновую лампу, а Светик сидит в большом вольтеровском кресле, опустив залитое слезами лицо.

На столе – победа, одержанная маленьким отрядом под командованием Папы, который разгромил превосходящие силы противника. Но Папа… У Папы нет больше сабли, у Папы нет руки: рука, державшая саблю, лежит у его ног. Светик захлебывается от рыданий: «Папа! Папа! Я сломал Папу!» и еще: «Что я скажу сестренке?»

– Ничего страшного, – утешает его Мама.

Но от этих слов Светик начинает плакать еще сильнее.

– Сейчас мы что-нибудь придумаем, – говорит Мама.

Она берет Папу, осматривает его и идет в буфетную за клеем, смазывает им обломки и прижимает один к другому («Ты думаешь, так будет держаться, Мамочка?»), берет две шины и обматывает их навощенной ниткой. Рука приклеена. Сабля снова гордо поднята вверх.

– А когда можно будет снять шины?

– На твоем месте я оставила бы их навсегда.

– Но тогда Радость узнает, что я сломал Папу.

– Быть раненным на войне совсем не стыдно. А теперь быстренько сложи все на место. Скоро ужинать. Сегодня суп из ревеня. Давай-ка я тебе помогу.

* * *

Всенощная закончилась, церковь погружена во мрак. Только слышно то там, то тут, как капает воск с наклонившейся свечки. Настала очередь Светика. Он спотыкается о ступеньку, которая ведет в уголок, где в окружении золотых икон отец Доримедонт, косматый и огромный, как пирамида, слушает в полутьме шепот исповедающихся. Светик дрожащей рукой протягивает священнику обернутую в банковский билет свечку, как это принято, ему, конечно же, страшно, но не более, чем всем другим мальчикам. Его невысказанный грех растворился, он сам не знает как, да он больше и не помнит о нем. На совести у него все чисто и ясно, ну разве что приврал он раза два, схитрил разок, но через несколько минут и эти мелкие грешки исчезнут, только их и видели.

Глаза священника блестят в темноте, как два огонька. Он читает длинную молитву перед исповедью (сколько раз читал он ее в своей жизни? и как ему только еще не надоело?), которая заканчивается такими словами: «Яко пришел еси во врачебницу, да не неисцелен отыдеши».

Но Светик уже исцелен.