Не было, казалось, человека, менее предрасположенного к чудесам, чем Симеон из колена Завулонова.

Знатный, одаренный, он прилежно посещал Храм, был щедр к бедным, заботился о том, чтобы ноги его всегда были умащены благовониями, а одежды шафранно-желтого или золотисто-розового цвета ниспадали до земли красивыми складками: поистине то был достойный человек. Никто не соблюдал субботу с большей строгостью, чем он, но в другие дни он умел веселиться. Он не грешил ни саддукейской умеренностью, ни фарисейской кичливостью. Он не ел ни мяса хамелеона, ни улиток, но знал толк в винах острова Хиос – родины великого Гомера. Он не отрицал бессмертия, но и не настаивал на его существовании. Он знал наизусть Закон и Пророков, но в беседах с просвещенными друзьями чаще цитировал Анакреона.

Если и была в его иудейском благочестии какая-то странность, она заключалась в его постоянном, каждодневном, страстном ожидании Мессии – того самого Мессии, чье пришествие предсказывали Моисей, Исайя, Иеремия, Захария, Михей и Псалмопевец. Но он никогда не говорил об этом. Никому. Лишь во время ночной молитвы в тайниках своей души он осмеливался шептать:

– Если б только даровано мне было увидеть Мессию прежде, чем умереть!

Симеона связывали узы дружбы с первосвященником Елиазаром. Когда он видел его в полном облачении, сверкающего драгоценными камнями, звенящего колокольчиками, подвешенными к подолу ризы, украшенного пекторалью с двенадцатью самоцветами – символом двенадцати колен Израилевых, увенчанного диадемой с начертанным на ней Именем Господа, он благоговейно преклонялся пред его величием. Во время же дружеских встреч неизменное уважение его принимало более непринужденный оттенок. Однажды Елиазар сказал ему:

– Я хотел посоветоваться с тобой, Симеон, относительно царского приказа, который я только что получил.

Симеон, естественно, мечтал о независимости Израиля, но александрийская династия Лагидов всегда так благосклонно относилась к еврейскому народу, что Симеон не мог не питать доброго чувства к правившему в ту пору царю Птолемею.

– Ты оказываешь мне великую честь, – ответил он. – Зачем столь мудрому мужу спрашивать совета у скромного схолиаста, каковым я являюсь? И не Господь ли должен быть твоим советчиком?

Они сидели рядом на террасе, устроенной на кровле Симеонова дворца. Вся терраса была усыпана цветочными лепестками, которые Симеон лениво ворошил пальцем ноги. Солнце уже село, и Иерусалим из розового медленно становился лиловым. Вокруг порхали почти невидимые рабыни: оставив опахала из пальмовых листьев, они держали теперь наготове прохладительные напитки. Елиазар понимающе улыбнулся. Симеон и не думал провести священника своей чрезмерной скромностью.

– Да, правда, ты не левит и не священнослужитель, – сказал Елиазар, – но ты ведь не будешь отрицать, что тебе даровано особое вдохновение? Неужто, переводя на арамейский язык мысли, высказанные по-сирийски, или излагая по-еврейски содержание трактатов, написанных в заморских краях римлянами или пунийцами, ты просто заменяешь одно слово другим. А может, это ангел, перелетая с одного языка на другой, помогает тебе переводить и то, что сокрыто между словами?

– Если и есть такой ангел, – ответил Симеон, – первосвященник должен знать его лучше, чем я, ибо это – Загзагиил, князь Мудрости, открывший Моисею неизреченное имя и пришедший затем за его душой. Известно, что ему ведомы семьдесят языков, почти в десять раз больше, чем мне, и я всегда считал его покровителем толмачей и переводчиков.

– Приказ Птолемея как раз и касается перевода, – сказал Елиазар, не желая обсуждать столь деликатную тему.

Симеон, любивший поддразнить своего именитого друга, ответил:

– Кстати о Птолемее, говорят, он воздвигнул на острове маяк невероятных размеров, на свет которого плывут корабли от Триполи, Кипра и Крита. Будто бы также он задумал построить в Александрии библиотеку и Мусейон, каких еще не видывали во всем свете.

– Он еще не то задумал. Маяки рушатся, библиотеки горят, а музейные коллекции в конце концов рассеиваются по миру, Птолемей же собрался содеять непреходящее благодеяние. Он решил дать свободу ста тысячам евреев, вывезенных его предками и обращенных ими в рабство. Царь выкупит этих рабов у своих подданных по двадцать драхм за голову и предоставит им по их выбору либо жить свободными людьми в Александрии, либо вернуться на родину.

– Двадцать драхм! Недорого же он ценит евреев! Или же наши собратья окончательно обессилели на александрийских хлебах?

– Ты все шутишь, Симеон. Наши братья – лучшие солдаты в армии царя Птолемея, и он милостиво решается расстаться с ними лишь для того, чтобы доставить нам удовольствие. А ведь это будет стоить ему не меньше четырехсот талантов серебра!

– Царь добровольно расстается с богатством? Неужто что-то новое произошло под этим солнцем? – удивился Симеон, разглядывая свою ступню с удлиненными и красиво очерченными пальцами.

В это мгновенье легкий ветерок пробежал по долине, прошелестел в кипарисах, всколыхнул пшеничное поле, покрыл рябью водоемы с питьевой водой, вымел городские валы и замер среди лепестков на крыше. Сам не зная почему, Симеон вдруг задрожал всем телом, как если бы это донесшееся ниоткуда дуновенье принесло ему ответ на только что произнесенные слова.

– Да, произошло что-то новое, – серьезно произнес Елиазар. – Ты знаешь, Птолемей – государь просвещенный, страстно приверженный всяческим наукам. Его посланцы ездят по всему миру в поисках новых книг. Знаешь ли, сколько томов и свитков хранится в его библиотеке? Назови цифру.

– Не имею представления.

– Представь себе, он тоже, ибо он хочет иметь все, что было написано где бы то ни было, когда бы то ни было, на каком бы то ни было языке. Он считает, что библиотека, не содержащая в себе всех книг, написанных в мире, просто смешна. В Александрии должно быть собрано все знание, вся мудрость мира.

– Почему бы и нет? Ему только трудно будет угнаться за новинками при той-то скорости, с какой греки пекут свои великие творенья.

– До греков нам дела нет. Угадай, чего он хочет от нас.

– Откуда мне знать, – отозвался Симеон, который уже догадывался, в чем дело.

– Закон и всех Пророков.

– Ну что ж. Прикажи переписать их для него.

– Ты не понял, Симеон. Царь Птолемей хочет иметь Закон и Пророков… по-гречески.

Старцы переглянулись.

– Я всегда считал, – сказал Симеон, – что Тора не может быть доступна ни на древнееврейском, ни на арамейском, ни на мидийском, ни, конечно же, на греческом, что она должна существовать только на еврейском языке и при этом в ассирийском написании… Но ты – первосвященник, – добавил он с той почтительностью, из-за которой многие считали его человеком равнодушным или даже скептиком.

Елиазар поднялся и подошел к краю крыши. – Иногда я спрашиваю себя, – промолвил он, – веришь ли ты хоть во что-то.

– Правильнее было бы сказать, что я верю в Кого-то, – ответил Симеон на этот раз совершенно серьезно. – Я верю в незримого Господа, имя Которого неизреченно. И верю я в Него потому, что все остальные верования кажутся мне смехотворными. Как можно верить в двенадцать богов, как это делают греки, или в двух, как последователи зороастризма, или же вообще ни в одного, как афеи? Выбирая между абсурдом и тайной, я ставлю на тайну, Елиазар. В любом случае, – заключил он уже в более легком тоне, – имея такого ревнивого Бога, как наш, так спокойнее.

Елиазар нахмурился: его друг зашел слишком далеко. Впрочем, Симеон и сам это почувствовал.

– Да простит мне Сущий мои речи. Надо верить в Бога, раз уж ты им не являешься, и ты прекрасно знаешь, с каким рвением я совершаю все наши обряды.

Но он был поистине неисправим, а потому прибавил:

– Даже когда я их не совсем понимаю.

– То есть?

– Ну, например, почему нам можно есть голубей, кузнечиков и жвачных животных, а тушканчиков – нельзя? Нет, правда, меня всегда как-то непреодолимо влекло к тушканчикам.

– Все очень просто, – ответил Елиазар. – Ни голуби, ни кузнечики не прибегают ни к какому насилию для уничтожения своих собратьев; пережевывание же пищи символизирует память, а мы должны постоянно помнить о Господе и о тех чудесах, что он совершает ради нас; что касается тушканчика – это зловонное животное зачинает через уши, а производит потомство через рот. Согласись, что это не способ.

Елиазар говорил в высшей степени серьезно, и Симеон, понимая, что друг хочет напомнить ему о незыблемости Закона, ответил ему в том же тоне:

– Я позабыл об этой особенности тушканчика. Но вернемся же к переводу. Так ты думаешь, что нам позволительно делиться нашим наследием с язычниками?

Елиазар снова сел.

– Я не уверен, что это позволительно, но убежден, что это необходимо. Ты же не думаешь, что Птолемей со своей жаждой обладания всею мировой культурой может меня провести. Он, конечно же, государь просвещенный и любознательный, но что он хочет прежде всего, так это узнать как можно больше о верованиях подвластных ему народов, чтобы крепче привязать их к себе. Это говорит о том, что он – хороший царь, но, в общем-то, это не наше дело, ибо Диаспора – это тоже мы, и чем менее она будет эллинизирована, тем лучше. Однако вещи надо принимать такими, каковы они есть. Как ты думаешь, сколько иудеев из тех ста тысяч, что вот уже на протяжении нескольких поколений живут в Александрии – не считая других ста тысяч, что будут скоро освобождены, – так сколько из них, думаешь ты, понимают еще еврейский язык? Ну, раввины, конечно, да и то не все… Ну, кое-кто из стариков… Но чтобы бегло читать по-еврейски… Нет, Симеон, если мы действительно хотим, как это нам надлежит, чтобы народ наш читал Закон и Пророков до скончания времен, они должны быть переведены на греческий язык. Птолемей считает, что он работает на себя; на самом же деле он работает на нас. И это мне нравится.

У Симеона не было твердого мнения по этому вопросу. Надо ли открывать всему свету слова Господа, обращенные к Его избранному народу, или же следует продолжать хранить их в тайне? Он не знал. Просто он не очень-то верил в возможность сохранять что-то в тайне слишком долго, кроме того, он был знаком с множеством ученых самых разных племен и не имел против них никакого предубеждения. Он не осмеливался говорить об этом вслух, но для него действительно не имело особого значения, прошел ли Платон обряд обрезания или нет.

– Я охотно разделяю твою точку зрения, – сказал он Елиазару. – Еврейский язык действительно более священен и могуществен, чем остальные, ибо именно его избрал Господь для того, чтобы дать Моисею Свои заповеди, но, если его перестали понимать, надо со смирением воспользоваться другим. Впрочем, что плохого в том, что греки узнают, кто мы и во что верим? Мне не хотелось бы, чтобы они все вдруг обратились в нашу веру, – боюсь, тогда мы захлебнулись бы в таком количестве новообращенных, – но наш Закон столь строг, а они так привержены наслаждениям, – нет, не думаю, чтобы нам грозило что-либо подобное.

– Я счастлив, что мы пришли к согласию, – промолвил Елиазар, – ибо, если говорить начистоту, я очень рассчитываю на тебя. Надеюсь, ты не откажешься войти в состав корпуса переводчиков, который отправится в Александрию, как только оттуда прибудут царские послы. Птолемей просил, чтобы вас было по шестеро от каждого колена Израилева. Очевидно, он опасается, как бы по сговору текст не был извращен в том или ином смысле. Но мы будем играть с язычниками открыто. Они хотят знать нашего Бога – они узнают Его, чего бы им это ни стоило.

На этом первосвященник удалился.

Проводив его с подобающим почтением, Симеон вновь поднялся на террасу и остановился в раздумье. Небо, усеянное звездами, казалось, стало ниже. Странное ощущение! Симеон принялся молиться. По правде говоря, Елиазар заронил сомнение в его душу: неужели Мессия, когда он наконец явится миру, должен будет говорить по-гречески? Ужасно ли это или просто немного странно?…

В смятении Симеон стал повторять вполголоса свои любимые псалмы – те, в которых особенно ясно говорится о пришествии Мессии:

«Господь сказал мне: Ты Сын Мой; Я ныне родил Тебя; проси у Меня, и дам народы в наследие Тебе и пределы земли во владение Тебе…

…Сказал Господь Господу: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие Твое.

…Там возращу рог Давиду, поставлю светильник помазаннику Моему».

С каждым стихом ему казалось, что темневший все больше и больше небосвод опускался все ниже и ниже. Еще немного – и он сможет, подняв руку, дотронуться до него.

Это происходило – это нелегко осмыслить нам, ангелам, которым ведомы лишь молнии и зоны, – за две или три сотни лет до пришествия на землю Сына Божьего.

* * *

Возвратились из Александрии отпущенные на свободу евреи, и в Иерусалим приехали царские послы, нагруженные великолепными дарами.

Был среди этих даров жертвенный столик из чистого золота, инкрустированный драгоценными камнями, которые образовывали гирлянду из виноградных гроздьев, колосьев, яблок, оливок и гранатов, опоясывающую его со всех сторон. Четыре ножки в форме лилий словно вырастали из постамента, увитого плющом и виноградом. При всей роскоши и великолепии столик выглядел скромно, в полном соответствии с предписаниями иудейской веры.

Были там и два кратера, покрытых золотой чешуей и украшенных сетчатым орнаментом с вделанными в него кабошонами, а также три кратера из серебра, таких гладких, что в них можно было смотреться, как в зеркало.

Было там пятьдесят чаш: двадцать – золотых с чеканным изображением венков из винограда, плюща, мирта и олив и вставками из драгоценных камней, а тридцать – серебряных, восхитительных в своей простоте.

Кроме того, было там сто талантов серебра, предназначенных для приобретения жертвенных животных.

Подарки были выставлены для всеобщего обозрения, и народ проникся к царю глубоким уважением.

Елиазар повернулся к Симеону и шепнул ему на ухо:

– Не менее пятидесяти тысяч камней, а ведь они в пять раз дороже золота! Воистину эти язычники заслуживают хорошего перевода!

Симеон не ответил. Сначала отпустить на свободу сто тысяч рабов, потом эти непомерно дорогие подношения, хотя, в конечном счете, ни один подарок не стоил и одной строчки Торы… Во всем этом угадывалось какое-то языческое коварство, смысл которого ускользал от Симеона, а может, еще что-то более таинственное, какой-то переворот в мировом устройстве, космическая перетасовка, новое истолкование Божьего промысла. Означало ли это, что иудеи были правы, собираясь поделиться с другими народами одним им ведомой истиной, или все это приведет к неслыханным бедствиям?…

Возможно ли, чтобы каким-то непостижимым образом события эти были связаны с пришествием Мессии?

Симеон все повторял слова своей молитвы:

– Господи, даруй мне увидеть Его, прежде чем я умру.

* * *

Переводчики отправились в Александрию с караваном, но Симеон и еще несколько человек предпочли ему удобство и опасность морского путешествия.

Как только нос корабля разрезал воды «фиолетового моря», Симеон, знавший «Одиссею» почти так же хорошо, как и Книгу Бытия, почувствовал, что он попал в иной мир и пути назад ему, возможно, уже не будет.

Сын пастуха, выросший в каменистой пустыне и знавший ее как свои пять пальцев, он ощущал, как деревянный настил колеблется у него под ногами, видел, как поблескивает на солнце простирающаяся вокруг морская стихия, и то повторял про себя «Thalassa, thalassa!», вспоминая Фукидида, то шептал вслед за Псалмопевцем: «Как многочисленны дела Твои, Господи!.. Это море – великое и пространное: там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими…» Ему казалось, что не осталось в мире ничего незыблемого, определенного, кроме той истины, что все неопределенно. За исключением, конечно, того, что само понятие определенности, заложенное в человеке Господом, требовало, чтобы эта определенность существовала хоть где-нибудь.

Днем, наклонившись поверх кормы, Симеон восхищенно наблюдал за прыжками сопровождавших корабль дельфинов, с умилением вспоминая о чудесных приключениях создателя дифирамба Ариона, вынесенного их собратом из пучины, и смеясь над Эзоповой басней «Обезьяна и дельфин». Ночью, стоя на носу, он любовался отражением Артемиды – искрящейся бороздой на глади моря, а затем возвращался на корму, чтобы увидеть, как заря раздвинет своими розовыми перстами завесу, скрывающую восток. Бриз, напоенный запахом йода и ароматами пищи – дозволенной (морские животные, наделенные плавниками и чешуей) и недозволенной (морские животные, не имеющие плавников и чешуи), наполняя паруса, щекотал ноздри Симеона, ерошил его легкие, седые как лунь волосы, раздувал его одежды, сладострастно нашептывая ему на ухо, что вот он и попал в мир, где никто никогда не слыхал ни о Завете, ни о Левите, ни о Второзаконии.

– Ну так вот, – отвечал он, – они и прочтут их.

И каждый день, лежа в постели, в ночной тиши, не нарушаемой ничем, кроме тяжелого плеска волн, он молился ангелу Загзагиилу:

– Загзагиил, – обращался он к нему, – ты, ангел Неопалимой Купины, ты, Наставник ангелов, ты, кто так часто приходил мне на помощь, когда я сталкивался в моих переводах с несравнимо меньшими трудностями, сделай так, чтобы я не дрогнул в этом испытании. Я прекрасно понимаю, что мне и моим товарищам предстоит преобразить мир, ибо истина Господня не прольется на него, пока не будет вскрыта форма, в которой она заключена. Буду ли я трудиться вместе с остальными над всеми священными книгами сразу или на меня будет возложена ответственность лишь за один из текстов, – сделай так, прошу тебя, чтобы моему разуму был доступен не только еврейский язык – язык оригинала, но и сама мысль Господа, что в нем содержится, ибо и оригинал в данном случае есть только перевод. В сущности, что такое перевод, как не восхождение от языка оригинала к идее, что может быть выражена на любом наречии, и последующее нисхождение к языку перевода? Ведь речь идет не о каком-то сновании туда-сюда, от одного языка к другому, а о движении сначала восходящем, затем нисходящем, о тройственной игре, в которой задействованы два языка и одна идея, а не просто два языка. Иначе и быть не может. И если вначале язык управлял мыслью, а не наоборот, то как сделать, чтобы язык перевода привел бы нас в конце концов к той же самой мысли? Что ты об этом думаешь, ангел Загзагиил? Скажешь, нет идей, есть только языки и следует довольствоваться той приблизительностью, которую они могут нам дать? По сути, кто мы такие, мы – переводчики? Плуты, идущие на разные уловки, искусные мастеровые или поэты, ищущие в словах истину, готовые перевернуть каждое словечко, чтобы понять, что за ним сокрыто?

Море по-прежнему покачивало с легким плеском корабль, Загзагиил молчал.

Однажды ночью, когда Симеон стоял на палубе, ему показалось, что он обнаружил новую звезду, сиявшую низко над горизонтом на юго-западе, прямо по ходу корабля. Она горела красным огнем, одновременно сильным и бледным, то вспыхивая, то затихая.

– Что это? – спросил Симеон у лоцмана.

Тот ответил:

– Мы почти у цели. То, что ты видишь, – это новый маяк, который велел построить наш государь, чтобы мы плыли на его свет. Теперь наши корабли больше не будут разбиваться о береговые скалы.

Кивая, как лошадь на манеже, корабль мчался по мелкой зыби на свет новой звезды, зажженной в небе по воле царя. Рассвело, поднялось солнце, и Симеон увидел шестигранную трехъярусную башню белого мрамора, стоявшую посреди порозовевшего моря; на вершине ее горел невидимый при дневном свете фонарь. Он прикинул, что головокружительная высота этого сооружения равнялась примерно тысяче локтей, почти столько же было в Великой Пирамиде. Грекам было мало, что они избороздили все Средиземное море, они стали расставлять в нем свои маяки. Вот уж действительно знак новых времен. Симеону это и нравилось и не нравилось.

Маленький взъерошенный человечек рядом с ним презрительно сопел, пожимая плечами. Это был Исах из колена Гадова, переводчик, являвший собою полную противоположность Симеону. Неуклюжий грубиян и ворчун, убежденный в превосходстве Израиля над всем остальным миром не только в религии, но и во всех других областях, он преуспел в изящном искусстве перевода лишь благодаря своему упорству.

– Ах-ах! – проворчал он, с ненавистью разглядывая башню, похожую на белую восковую свечу, розовеющую в лучах восходящего солнца. – Помнишь, что случилось с Вавилонской башней из Книги Бытия? Так вот с этой будет еще хуже.

– Почему же хуже? – спросил Симеон.

– Потому что ее построили гои, – отрезал Исах.

Обогнув остров Фарос, корабль входил в александрийскую гавань.

* * *

У царя Птолемея была большая трапециевидная борода, слегка загибавшаяся кверху. Ни один волосок не выбивался из нее. Он носил белые льняные одежды, затканные золотыми нитями. Своих гостей он принял с самой утонченной светскостью.

Не заставляя семьдесят двух старцев ожидать в течение, по крайней мере, пяти дней, как это было обычно принято, он велел призвать их к себе, как только прибудут и те, кто плыл на корабле, и те, кто ехал с караваном. Когда все старцы выстроились перед ним полукругом на порфировых плитах, отполированных так, что казалось, будто их не семьдесят два, а сто сорок четыре, он приветствовал их в самых изысканных выражениях.

Тогда евреи достали из чехлов привезенные ими тридцать шесть свитков с тридцатью шестью книгами Закона и Пророков и с хрустом развернули их перед царем. Все заглавные буквы были выведены чистым золотом, а пергамент склеен так искусно, что казалось, будто свитки сделаны из цельного куска. Царь благоговейно переводил взгляд с одного свитка на другой. Затем он распростерся на полу, поднялся, снова пал ниц, и так семь раз.

– Благодарю вас, друзья мои, – промолвил он, – а еще больше – тех, кто вас послал, и превыше всех – Господа Бога, от имени Которого вещают эти письмена.

Старцы были тронуты столь лестным приемом – все, кроме Исаха, который пробурчал про себя:

– Интересно, какую из своих штучек приготовил нам этот лицемер.

– Друзья мои, – вновь заговорил царь, – скоро вам предстоит приняться за работу, и вот как мы поступим. Вас семьдесят два человека из двенадцати колен Израилевых, таким образом, выходит, что на каждую книгу, независимо от ее величины, приходится по два переводчика. Чтобы отвести от вас малейшее подозрение, мы сделаем так, чтобы эти два переводчика не принадлежали одному племени. Наоборот, мы соединим представителя первого колена с выходцем из двенадцатого, второго – с одиннадцатым и так далее, чтобы старец из колена Левия трудился бок о бок с потомком Нефталима, а потомки Иуды и Дана протянули друг другу руку помощи. Между собой эти пары общаться не будут так, чтобы каждая сполна отвечала за свою работу. Угодно ли вам будет разбиться на пары указанным мною образом?

В зале послышалось движение. В отличие от евреев Диаспоры, евреи Иерусалима не придавали особого значения своей принадлежности к тому или иному колену, так что все эти предосторожности Птолемея показались им если не обидными, то, по крайней мере, несерьезными. Но в конце концов они согласились. Старцы из рода Рувима встали напротив потомков Вениамина и выбрали себе партнеров, а потомки Завулона объединились с потомками Гада. И поскольку Симеон не придавал этим пустякам ни малейшего значения, он оказался в одной команде с Исахом, которого никто не хотел брать себе в напарники.

– Поостерегись, сын Завулона, – приветливо сказал ему этот провидец, – даже в угоду ста языческим царям я не спущу тебе ни одной неточности, так и знай.

Симеон снисходительно взглянул на него:

– А я-то думал, что искусство перевода – единственное в мире совершенно чистое искусство, ибо оно меньше других затрагивает гордыню!

Исах ответил ему исподлобья разъяренным взглядом.

– Друзья мои, – сказал царь, когда каждый избрал себе напарника, – а теперь вы разыграете между собой тридцать шесть книг Завета вашего Господа, или, если вам так больше по душе, Моисей, Иисус Наввин, Иезекииль и остальные разыграют по жребию ваши команды.

С тихим любопытством Симеон ожидал, какая часть Завета выпадет на его долю. Он любил и почитал все Писание, но были у него и особо любимые места. Суждено ли ему передать по-гречески аллегорическую краткость книги Ионы или глубоко символичный эротизм Соломона? Он часто думал, что, родись он греком, он хотел бы стать поэтом. Благочестивому иудею такое роскошество не пристало, а Симеон признавал, что тот, кто любит Бога больше, чем себя самого, не должен помышлять о творчестве. Однако он находил утешение в своем ремесле переводчика: перевод не создает никакой опасности чрезмерного разрастания «я», но опьяняет при этом не хуже сочинительства. Переводчик – всего лишь раб, умеющий угадывать желания своего господина, а это не запрещено.

Когда пришла очередь Симеона и его напарника тянуть жребий из золотой плетеной корзины, он послал Исаха. Тот вернулся сияющий: они вытянули Исайю.

– Ну, по крайней мере, здесь невозможен никакой компромисс! И никакой жалости к Вавилону.

Симеон тоже был в восторге, ибо из всех пророков Исайя лучше всех предсказал пришествие Мессии. Однако в приступе интеллектуальной горячки он все же призадумался о том, каким образом переведет он пышную образность этого духовидца. Как математически точным языком Платона поведать о «горящем угле», которым коснулся уст пророка серафим, или о шести крыльях этого самого серафима, двумя из которых он закрывал лицо свое, двумя закрывал ноги свои и двумя летал? Не станут ли греки смеяться над столь причудливыми видениями?

В первый вечер царь пригласил своих гостей на пир, где предложил им занять ложа в порядке старшинства: тридцать шесть по его правую руку и тридцать шесть по левую.

– Пусть ничто вас не тревожит, – сказал он им с особой предупредительностью. – Меню составлено с учетом ваших священных обычаев. Вам не подадут ни одного кушанья, которое считается у вас нечистым. Пейте и ешьте в свое удовольствие.

Чтобы завязать разговор, он обратился к своему соседу справа – то был древний беззубый старик, самый старый из всех, борода росла у него только с одной стороны, – и спросил его:

– Как думаешь ты, друг мой, каким образом смогу я сохранить до самого конца мою власть незыблемой?

Когда старец в ответ посоветовал ему воспользоваться примером Господа Бога с его бесконечным милосердием, царь горячо поздравил его с таким ответом, сердечно поблагодарил и обратился к соседу слева, тучному старику, который ел как людоед:

– А ты, друг, как думаешь: как следует мне поступать в любом деле?

Толстяк прервал на время поглощение пищи и заявил, что, взяв за принцип страх перед Господом, царь убережется от малейшей ошибки. Царь поблагодарил и его, польстив его мудрости, и обратился к третьему старцу по порядку.

После того как десять человек было опрошено и все хорошо поели и попили, царь подал знак, и все разошлись. На следующий день решено было не работать, а как следует отдохнуть после долгого и утомительного путешествия. Вечером всех снова созвали на пир.

Так продолжалось семь вечеров подряд. В шестой и седьмой день Птолемей задал свои вопросы не десяти, а одиннадцати человекам, так, чтобы все семьдесят два старца имели возможность высказаться. Симеон внимательно вслушивался в вопросы. «Как сделать, чтобы мои друзья походили на меня? – спрашивал царь. – Как снискать похвалу тех, кто остается в проигрыше передо мной? Что такое на самом деле – быть царем? Что заслуживает определения „прекрасное"? Как быть в ладу со своею женой?…» Все ответы, более или менее точные, более или менее остроумные, сходились в том, что Бог есть решение всех проблем, и Симеон радовался единодушию и благочестию, с которыми его соотечественники ответствовали царю. Он надеялся, что Царь задаст трудный вопрос и ему, и в то же время его беспокоил ответ, который ему предстояло дать без всякой подготовки. «Не следует выставлять себя на посмешище». Когда настала его очередь – в соответствии с возрастом (ему было шестьдесят) он был опрошен на четвертый день, – он даже ощутил легкий нервный озноб, что обрадовало его, напомнив школьные годы, когда за плохим ответом следовало хорошее наказание.

– Друг мой, – сказал царь, любезно оборотившись к нему, – я знаю, что царю следует знать обо всем, но подчас дела навевают такую скуку. Как, по-твоему, могу я научиться хорошо слушать?

Симеон задумался.

– Государь, – ответил он, – тебе надо осознать, что в любом знании есть польза. Неважно, интересно тебе то, что тебе говорят, или нет: ты должен все сберегать в глубинах твоей памяти, ибо по сути ты есть лишь первый слуга Своего Величества. А затем, выбирая из этой массы сохранившихся в твоей памяти сведений то, которое тебе будет нужно в тот или иной момент, ты сможешь справиться с любой непредвиденностью, конечно, если на то будет воля Божья, ведь результат наших действий зависит от Него. Если, слушая докучливого докладчика, ты будешь помнить, что царство твое неделимо, что все твои подданные равны перед тобой и стоят один другого, что для государя нет ни маленьких людей, ни маленьких дел, ты будешь с удовольствием выслушивать все, что будут тебе говорить, – и потом тебе останется лишь разложить приобретенные сведения по полочкам.

Симеон был в общем-то доволен своим ответом, хотя ему хотелось бы, чтобы он был поострей. Но, по крайней мере, он тоже сослался на Бога. Царь поблагодарил его, как и остальных, и перешел к следующему.

На седьмой день царь задал свой последний вопрос младшему из старцев:

– Что самое главное в царской власти?

Семьдесят второй ответил:

– Чтобы люди жили всегда в мире, как, впрочем, и живут твои подданные, ибо Господь соблаговолил сохранить твою душу чистой от какого бы то ни было зла.

Поблагодарив его, как и других, может, чуть больше ввиду его юного возраста, царь Птолемей поднял чашу и предложил осушить ее за здоровье своих гостей.

– Ваш приезд дал мне очень много. Ваша мудрость, которой наградил вас Господь и которую вы столь любезно здесь показали, принесла мне немалую пользу. Отныне каждый из вас будет получать по три таланта серебра в знак моей признательности. С завтрашнего дня вы приметесь за работу. У вас будет семьдесят два дня, чтобы закончить ваш труд, после чего вы дадите его мне на прочтение. Мой библиотекарь Деметрий позаботится о вашем удобстве и снабдит вас всем необходимым. Надеюсь, вам понравится, как мы вас устроим.

Вечер закончился при всеобщем подъеме. Старцы горели желанием поскорее приняться за работу. Все опасения, которые некоторые из них испытывали вначале, улеглись после почетного и ласкового приема, оказанного им царем. Последние сомнения рассеяли александрийские евреи, с которыми они повстречались днем: «Благодаря вам, – взволнованно повторяли они, – мы вновь сможем вкушать мед и молоко нашей веры».

На следующий день в первом часу за ними зашел величественный Деметрий, библиотекарь самой большой библиотеки мира, и препроводил все тридцать шесть команд на остров Фарос, где для них были приготовлены тридцать шесть совершенно одинаковых жилищ.

– Таким образом, досточтимые старцы, вам будет обеспечен полный покой, необходимый для вашего труда. Все кельи состоят из спальни на двоих и рабочего кабинета. Каждой паре будет предоставлена отдельная лодка, чтобы переплывать на ней пролив, а также два раба и писец. Вы будете трудиться до девятого часа вечера, а затем свободно можете заниматься своими делами или сходить прогуляться в город. Готовить для вас будут царские повара. Напоминаю, что команды не должны общаться между собой.

Даже не сходив взглянуть на возвышавшийся над островом маяк, который несколько дней назад вызвал его восхищение, Симеон закрылся в своей келье вместе с Исахом, писцом и свитком Книги Пророка Исайи.

– За работу, за работу, – согласился Исах, похрустывая фалангами пальцев. – Эти идолопоклонники дали нам только семьдесят два дня.

Они начали с заклинания:

«Слушайте, небеса, и внимай, земля, потому что Господь говорит: Я воспитал и возвысил сыновей, а они возмутились против Меня. Вол знает владетеля своего, и осел ясли господина своего; а Израиль не знает Меня, народ Мой не разумеет».

– «Не разумеет»?! – возмутился Исах. – Что же мы, действительно, позволим грекам читать такое? Может, лучше нам написать «не понимает» или «заблуждается»?

– Нет, – сказал Симеон, – разумеет он или не разумеет, но Израиль – народ богоизбранный, надо поведать об этом всему миру и без всякого мошенничества. Пиши, писец!

Писец весело вонзил свой стиль в воск, покрывавший дощечку для письма. В белоснежных проемах окон ярко синело море.

* * *

Писец был совсем молодой юноша, смуглый и веселый, звали его Александром, как добрую половину мужского населения Александрии. Все его веселило и особенно эти два бородача, разговаривавших между собой на языке, из которого он – такой образованный и культурный – не понимал ни слова. Нет сомнений, что эти чужеземные мудрецы казались ему довольно неотесанными – они никогда не бывали в гимнасии, никогда не вели философских споров с прекрасной гетерой, от одной мысли, что человеческое тело можно изображать в виде скульптуры, у Симеона высоко поднимались брови, а у Исаха выступала на губах пена. Но, что бы ни думал Александр об этих евреях, он был рад услужить им и получал истинное удовольствие, когда они поражались его ловкости. Он писал под диктовку с головокружительной скоростью. «Диктуйте быстрее, господа! Не давайте мне простаивать!» – умолял он, сверкая улыбкой, пока ученые мужи бились над переводом таких слов, как «суббота», «серафим» или «престол Господень», спорили о ритме, ругались из-за порядка слов и приходили в конце концов к полному отрицанию всякой возможности перевести что-либо с одного языка на другой. Причем к выводу этому они всегда приходили врозь: то Исах, ероша свою шевелюру, то Симеон, поглаживая бороду. Тогда Александр тихо смеялся, прикрывшись плащом.

Размеры Книги Пророка Исайи позволяли с легкостью уложиться в отведенные семьдесят два дня при условии постоянной и ровной работы. Симеон подсчитал, по скольку строк они должны переводить ежедневно, чтобы успеть к сроку. На седьмой день они дошли до места, где на царя Ахаза со всех сторон пошли войной и Господь решил его ободрить:

«Проси себе знамения у Господа, Бога твоего; проси или в глубине, или на высоте. И сказал Ахаз: не буду просить и не буду искушать Господа. Тогда сказал Исайя: слушайте же, дом Давидов! разве мало для вас затруднять людей, что вы хотите затруднять и Бога моего? Итак, Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет, и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил».

Симеон всегда перечитывал это место с глубокой радостью: он видел в нем пророчество о долгожданном пришествии Мессии.

Были тут, конечно, и сложности. О какой «глубине» и о какой «высоте» здесь говорится? «Искушать Господа» – что это: испытывать его, провоцировать, возмущать? Как следует переводить слово «люди»? Может быть, как «правоверные» или «сторонники»? Кто наречет имя новорожденному: Ахаз или мать? В этом месте смысл был неясен. Следует ли имя «Еммануил» оставить так, как оно написано, или перевести на греческий: «С нами Бог» или даже «С нами Бог, чтобы спасти нас»? После тысячи доводов, которыми неизменно спокойный Симеон и вспыльчивый Исах обменялись по-еврейски под веселым взглядом Александра, ученые старцы наконец пришли к согласию, а поскольку солнечные часы уже показывали приближение девятого часа, они решили расстаться до завтрашнего утра.

Исах поужинал дома и лег в постель; Симеон же велел подать лодку и отправился ужинать в четвертый квартал Александрии, где у него были друзья.

За столом, как это часто бывает, когда иерусалимские евреи встречаются с евреями Диаспоры, разговор зашел об ожидании Мессии. Нельзя сказать, чтобы это не понравилось Симеону. Невзирая на свою тоску по Земле Обетованной и тайное желание властвовать над миром, александрийцы выказали в этом вопросе скептицизм, считавшийся проявлением хорошего тона. По их мнению, родственные связи Мессии с Давидом – не что иное, как символ, да и, скорее всего, Мессия это не человек, а какая-то религиозная или, может быть, даже политическая система… Стараясь не выставлять напоказ своей эрудиции, Симеон напомнил им сказанное Иеремией:

«…В те дни и в то время возвращу Давиду Отрасль праведную, – и будет производить суд и правду на земле… Ибо так говорит Господь: не прекратится у Давида муж, сидящий на престоле дома Израилева».

И из Захарии:

«Ликуй от радости, дщерь Сиона, торжествуй, дщерь Иерусалима: се, Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле, сыне подъяремной».

И из Михея:

«…Посему Он оставит их до времени, доколе не родит имеющая родить… (Тут голос Симеона дрогнул.)…И станет Он и будет пасти в силе господней, в величии имени Господа Бога Своего, и они будут жить безопасно, ибо тогда Он будет великим до краев земли. И будет Он – мир».

На это все вежливо закивали, стали обсуждать эзотерический смысл этих текстов, ибо некоторые из александрийских евреев уже начинали мечтать о гебраистском гностицизме, где каждая буква алфавита была бы наделена космическим смыслом. Симеон, сохраняя светскость тона, не выказывал никакого раздражения, даже шутил насчет пророков, у которых просветленность души во много раз превосходила чистоту тела, придерживаясь при этом традиционной точки зрения: кровь Давидова скоро – возможно, завтра – произведет на свет нового Помазанника Божьего, который станет краеугольным камнем творения, и речь здесь, по всей видимости, идет именно о человеке, рожденном женщиной, к тому же царской крови. Он вступит в Иерусалим верхом на осле, по обычаю иудейских царей, всегда с недоверием относившихся к зубастым лошадям, на которых разъезжали завоеватели всех мастей.

Амфоры были полны кипрского вина, и рабы сбились с ног, наполняя чаши. Была уже глубокая ночь, когда Симеон велел подать лодку и отправился в обратный путь через пролив, освещенный красным оком маяка. Он задремал.

Однако как только ноги его коснулись суши, сонливость его как рукой сняло. Может быть, он и лег бы, но храп Исаха отбил у него всякую охоту ко сну, и он снова покинул свои покои. Он подумал было сходить к маяку и полюбоваться им вблизи, но, очутившись на молу, о камни которого с ласковым шорохом разбивались волны, оказался во власти ночи.

Он замер.

Ночь была удивительно светла, хотя и безлунна. Бархатная лазурь неба с неисчислимым множеством высыпавших на ней звезд создавали впечатление, что ночь эта – лишь иная форма дня, более таинственная и более прекрасная. Синева ее, словно наполненная звоном тысяч светильников с золотыми и серебряными подвесками, была подернута там и сям белыми пеленами, развернутыми от одного края неба до другого. Млечный Путь сливался с блуждающими туманами, с поднимающимися от волн испарениями, и фантастические световые вихри уносились в непостижимые молочно-белые расселины, отверстые во тьму.

Снежными хлопьями летели кометы, градом сыпались метеоры в облаках космической пыли. Сколько их попадало в море, но в небе оставалось ничуть не меньше, чем раньше! Все это походило на беззвучную музыку чудесных кимвалов, арф и псалтерионов, а невесомые покрывала, мелькавшие среди этого звездного кружения, хочешь, не хочешь, приводили на ум мысль об ангелах с их легкими крыльями, исчезающими, едва успев показаться.

Медленно ступая, словно против воли, Симеон вернулся в душную келью, наполненную храпом и всхлипываниями спящего Исаха. Он велел рабу зажечь масляную лампу и сел, чтобы перечесть переведенный за несколько часов до этого отрывок. Стиль Александра четко запечатлел на восковой дощечке красивые греческие буквы, скромные и рациональные, выстроившиеся в обратном направлении, но столь чуждые варварской величавости и благородству прямолинейного еврейского письма, равняющего ряды в боевом порядке справа налево, так, как пишет Сам Господь.

Симеон стал читать:

«Проси себе знамения у Господа, Бога твоего; проси или в глубине, или на высоте. И сказал Ахаз: не буду просить и не буду искушать Господа. Тогда сказал Исайя: слушайте же, дом Давидов! разве мало для вас затруднять людей, что вы хотите затруднять и Бога моего? Итак Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет, и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил».

На греческом языке текст показался Симеону почти таким же прекрасным, как и на еврейском. Ему даже понравилось, что здесь были обозначены гласные: так слова Исайи раскрывались во всей их полноте. Он вышел и посмотрел вверх, и ему показалось, что небо стало еще ближе. Он пошел по усыпанному галькой берегу, и ему почудилось, что он сейчас взлетит над волнами, которые всё раскручивали свои завитки. Он стал читать один из любимейших своих псалмов:

«Познайте, что Господь есть Бог, что Он сотворил нас, и мы – Его, Его народ и овцы паствы Его».

* * *

На следующее утро Симеона разбудили громкие голоса. Постель Исаха была пуста, солнце сияло уже высоко в небе, и слышно было, как писец пытается оправдываться перед рассыпающимся в проклятиях Исахом:

– Ах ты мошенник, нечестивец, гадючье отродье, бегемот! Да знаешь ли ты, что и за меньшее зло наш Господь должен был бы превратить тебя в огненный столп!?

Симеон быстро вышел на крики.

– А, вот и ты, Симеон! Смотри-ка, на что этот филистимлянин осмелился поднять руку! – гремел Исах, вырывая у себя клочьями бороду. – Он испортил ночью всю нашу с тобой работу! Раз уж Господь его не покарал, я предлагаю предать его, в соответствии с Законом, смерти через побиение камнями.

– Я ничего не сделал, я не виноват! – кричал Александр. – Это не моя рука.

– Ты не узнаёшь, что ли, своего почерка, лицемер!? Ты отрицаешь, что это твоя дощечка?

Александр был смущен.

– Дощечка моя, но я прекрасно помню, как я писал numphe, a не parthenos. Вы же сами десять раз перечитали. Никто ни разу не произнес parihenos. – Он повернулся к Симеону: – Скажи ему, почтенный старец, ведь там было numphe.

Симеон взял дощечку. Она была нетронута: ее ни скребли, ни пытались растопить на ней воск, однако отчетливо можно было прочесть: eparthenos en gastri lepsetai kai teksetai mon – «ce, Дева во чреве приимет, и родит Сына». А что же он сам читал этой ночью: parthenos или numphe, «дева» или «девушка»? Он только помнил, что всем своим существом принял старый текст в таком виде, в каком он прочел его в тот момент: «се, Дева во чреве приимет, и родит Сына». Он вспомнил также, что днем слово parthenos не звучало. Однако ему было ясно: Исайя хотел сказать именно «дева», и сейчас, пять столетий спустя, в переводе его намерение открылось самым чудесным образом. «Дева родит»: Симеон чувствовал, по мере того, как вникал в это противоречие, как им овладевает великий покой. – Послушай-ка, Симеон, – не унимался Исах, готовый, казалось, разодрать на себе одежду (однако, надев с утра свою лучшую рубаху, выкрашенную краской из морских ежей в красивый пурпурный цвет, он теребил ее на себе с большой осторожностью), – это скандал, ты что, заодно с этими необрезанными язычниками? Почему parthenos 7 . По-еврейски сказано alma, и там ничего не говорится, извини меня, о состоянии девственной плевы этой самой alma. Alma значит «незамужняя молодая женщина», и всё!

Симеон был уверен, что он обязан во что бы то ни стало сохранить в тексте слова «Дева родит». И он хладнокровно отвечал:

– Именно поэтому, Исах, мы неправильно перевели alma как numphe, что и у Эсхила, и у Платона означает «та, что носит покрывало», то есть «новобрачная».

– Так что же, это ты позволил себе изменить текст, созданный нами обоими?

– Нет, конечно. Но подумай сам, ведь, если ты отказываешься перевести «незамужнюю женщину» как «деву», ты тем самым даешь повод плохо подумать о чистоте еврейских девушек.

– Речь не об этом. Переводчик знает лишь свой текст, а текст не содержит никаких уточнений относительно девственности этой молодой женщины. Там говорится только о ее семейном положении. И не надо доискиваться дальше.

– Доискиваться надо ближе. В наше время всеобщего упадка слово alma, может быть, и оставляет место для сомнения. Но во времена Исайи выражения «незамужняя» и «дева» были синонимами. Наши предки в чистоте своей души не любили излишней ясности в некоторых вопросах, ты знаешь это не хуже меня. Говоря о «незамужней» (то есть alma), они, конечно же, имели в виду «деву» и уж никак не «новобрачную», что обозначается словом numphe. В конечном счете, Исах, в чем заключается акт бракосочетания, как не в лишении невинности? Будем говорить серьезно.

Симеон начинал против обыкновения горячиться. Александр, не понимая, глядел на двух старых иудеев, метавших друг в друга довод за доводом. Исаха понесло.

– Видит Бог, – сказал он, подняв руку, – я придерживаюсь текста и признаю, что в такой степени греческий язык не способен передать смысл еврейского текста, ибо в греческом нет слова, означающего «молодая-незамужняя-женщина-без-иных-уточнений». Так что же нам делать?

Симеон взял себя в руки.

– Тут встает другой вопрос: каким образом слово parthenos, которое я нахожу точным и относительно которого ты еще колеблешься, оказалось написанным на дощечке, если ни я, ни ты его туда не записывали? Я думаю, ты напрасно обвиняешь Александра, который не знает еврейского языка и не имеет собственного мнения относительно текста Исайи. Чудится мне, что мы соприкоснулись с тем, что называется тайной перевода.

– Нет никакой тайны перевода, – упрямился Исах, усаживаясь на табурет слоновой кости. – Переводить – это передавать на другом языке то, что автор высказал на первом.

– Я не вполне согласен с тобою, Исах. Это – говорить на другом языке то, что автор хотел сказать на первом. Дословный перевод переводом не является, коль скоро он непонятен, ибо оригинал несет в себе лишь одну функцию – быть понятым. Скажи, Исах, ты, как и я, думаешь, что сын, о котором говорит Исайя, – это Мессия, Спаситель Израиля?

На этих словах голос Симеона чуть дрогнул. Исах тоже принял строгий вид и перестал теребить свое платье. Не было во всем Израиле ничего более важного, чем ожидание Мессии. Можно было подумать, что этот народ был создан единственно для того, чтобы из поколения в поколение ожидать Помазанника Божьего.

– Да. Пророк может говорить здесь только о Мессии, потому что он называет его «С нами Бог».

– И ты согласен, что рождение Мессии не может быть обыкновенным рождением, что ему, по крайней мере, должно предшествовать какое-то знамение?

– Именно так. И потому Исайя говорит о знамении, данном царю Ахазу.

– Ладно. Так если бы молодая женщина, не девственница, родила бы, какое было бы в том знамение? Такое происходит каждый день. Ахаз отказывается просить знамение, но Бог ему все-таки дает его. Какое? Беременную женщину? Ну, уж нет! Не кажется ли тебе, что, оставив в переводе numphe – «новобрачная», мы лишим его этого знамения, дарованного Господом? Осмелимся ли мы на такое святотатство? На такое извращение смысла? Ведь для нас, переводчиков, это почти одно и то же.

Симеон подошел к Исаху и положил руки ему на плечи:

– Можешь ты представить себе Мессию, появившегося на свет в результате обыкновенного плотского соития между обыкновенным мужчиной и обыкновенной женщиной? Не кощунствуй же! Не возводи хулу на Спасителя Израиля!

Исах снова взял со стола дощечку и обвел пальцем одну за другой, буквы слова parthenos.

– «Дева родит…» – прошептал он. – Этого не может быть.

– Всемогущий может все, – отозвался Симеон. Они посмотрели друг на друга, и взгляд их проник до самой глубины их еврейской души.

Исах повернулся к Александру:

– Ты уверен, что это не ты написал parthenos?

– Совершенно. У меня красивый почерк, правда, но ты же видишь, что рука, написавшая это, легче и тоньше моей. Восемь букв слова parthenos заняли не больше места, чем пять букв слова numphe. Эта «пи» едва касается воска А сравни с моими начало и хвостик этой «теты». А эта «сигма», похожая на извивающуюся змейку! Видишь, мои буквы более угловатые!

Для Александра не имело никакого значения, была или не была девственницей какая-то там еще не родившаяся иудейка, но ему вовсе не нужны были неприятности с его начальником, строгим библиотекарем Деметрием.

– Но кто же тогда, – спросил Исах, – написал на дощечке parthenos?

Александр пожал плечами, мол, не знаю. Симеон не ответил. Внутри Исаха развязался какой-то узел.

– Будь по-твоему, Симеон, – сказал он. – Но пусть это остается на твоей совести. И если нам суждено однажды предстать пред ангелом Загзагиилом, ты признаешься, что это ты пожелал оставить слова «дева родит».

* * *

В ту ночь Симеон проснулся в голубоватом сиянии, каким светится снег в сумерках, в ногах его постели сидел человек в белом.

– Симеон, – промолвил он, – я принес тебе обетование. Ты не умрешь, не увидев Мессию.

* * *

На семьдесят третий день царь Птолемей снова принимал у себя семьдесят двух старцев, которые принесли ему переводы Писания, тщательно переписанные на свитки. Греки и евреи многочисленной толпой теснились у входа во дворец. Деметрий и переводчики были встречены овациями. Отрывки из всех тридцати шести книг, прочитанные перед публикой, встретили горячее одобрение всех присутствующих. Было провозглашено следующее решение: «Теперь, когда правильный перевод наконец выполнен в полном соответствии со священным оригиналом, следует, чтобы произведение это оставалось отныне в том виде, в каком оно есть сейчас, без малейших изменений». Вынесенное решение не удовлетворило, однако, народ, который был единодушен. Тогда было объявлено, что проклятие падет на голову того, кто осмелится изменить хоть одну букву в тексте, делая его таким образом короче, длиннее или искажая его смысл. Чувство глубокой благодарности овладело Симеоном. Наконец-то Исайя стал Исайей, весть, которую пророк нес всему миру, как иудеям, так и язычникам, раскрылась теперь во всей полноте.

Царь, некогда падавший ниц перед оригиналом тридцати шести священных книг, теперь распростерся перед тридцатью шестью свитками перевода, признав тем самым их тождество. Он высказал пожелание, чтобы они хранились в соответствии с их святостью. Затем выразил сожаление по поводу скорого отъезда переводчиков, подарил им каждому по три роскошных наряда, по два таланта золота, по богато украшенной чаше и по полному гарнитуру для трех диванов и пригласил приезжать, когда им пожелается. Елиазару он послал десять лож на серебряных ножках, сервировочный столик в тридцать талантов, десять туник, пурпурное одеяние, корону, сто штук льняного полотна, чаши, блюда и два золотых кратера.

В обратный путь Симеон решил отправиться с караваном. Преодолевая горы и пустыни, следуя напрямик там, где Моисею пришлось сделать большой крюк, он каждое мгновенье чувствовал, что возвращается домой. Пусть он говорил по-гречески так же свободно, как и по-еврейски, пусть он восхищался Пифагором, Платоном и Фидием – тем священным местом, где он родился и где хотел бы умереть, был Иерусалим.

«Да, возраст», – подумал он. Возможно, то был возраст, но то было также и Обетование. Где мог бы он в один прекрасный день увидеть Помазанника Божьего, как не на Сионе, в самом сердце Земли Обетованной, в самом сердце мира? И, словно боясь умереть в дороге, он невольно подгонял своего верблюда. В Иерусалиме все было по-старому. Симеон вновь вернулся к семье и к своим занятиям просвещенного человека. Однако для него самого все изменилось. Не было дня, чтобы, просыпаясь, он не сказал себе: «Может быть, сегодня», а засыпая, не подумал: «Несомненно, это случится завтра». Он никому не доверил своей тайны, даже Елиазару, но часто видел эту великую встречу во сне. Иногда Мессия являлся ему верхом на коне, и голова его ослепительно сияла, как солнце; в другой раз он видел Его сидящим на троне властителем двенадцати колен Израилевых; иногда Он более походил на архангела с шуршащими радужными крыльями, чем на человека; или же, не касаясь земли, Он входил в Святое Святых в полном облачении первосвященника с оракулом, хранилищами и тетраграммой; или, наконец, сверкая плюмажем, в окровавленном панцире, возвращался, как ратник, после Своей последней победы над врагами единственного истинного Бога. Шли годы.

Один за другим умерли друзья Симеона, Пришел черед его сыновей, внуков, правнуков. Сам он иссох и стал меньше ростом, но глаза и уши продолжали верно служить ему. Однако переводами он больше не занимался и покидал вновь отстроенный Зоровавелем Храм только на время сна. У него больше не осталось ровесников: к кому еще ему ходить, к этим людям новых, сменявших друг друга поколений, в которых он не очень-то и разбирался? Храм же оставался все тем же, и Симеон ощущал там близость Духа. От одной мысли, что на земле есть такое святое место, у него навертывались на глаза слезы. Он был так стар, а жизнь его была так праведна, что священнослужители позволяли ему молиться вместе с ними в отведенном для них месте.

Прошел век, затем другой, а Мессия все не появлялся ни в сопровождении громов и молний, ни в сиянии радуги. Александрийская династия Лагидов и правившие в Сирии Селевкиды вели войну за войной, по очереди предавая Иерусалим огню и мечу. Язычники оскверняли Храм. Иудеи вновь завладевали им и очищали его. Было образовано Иудейское царство, и, поскольку все привыкли видеть Симеона всегда на одном месте, а в Иерусалиме давно уже шутили на его счет: «Он ждет Мессию!», его спросили, не настало ли наконец долгожданное время. Но он только печально покачал головой. Он был прав. Иерусалим обрел свободу лишь для того, чтобы вновь стать добычей грубых завоевателей, пришедших с Запада, которые еще раз разграбили Храм – от этого он не перестал быть Храмом – и посадили царствовать нового царя, по имени Ирод, бывшего марионеткой в их руках. Ожидание Мессии стало еще острей. «Он прогонит римлян», – говорили простодушные иудеи. Но Симеон по-прежнему лишь качал головой. Он не ждал от Мессии никакого временного благодеяния, а лишь его пришествия, и не проходило дня, чтобы он не сказал: «Ну вот, ждать осталось на один день меньше».

Он прожил триста сорок четыре года, и уже детишки четырнадцатого из рожденных им поколений приходили приветствовать его, испытывая одновременно чувство гордости, какую-то неловкость и неудержимое желание рассмеяться. Он все так же верил: «Господь не лжет». Ему просто очень хотелось, чтобы Господь не слишком затягивал, так как ему не терпелось вновь погрузиться в лоно его далекого предка Авраама. Тем не менее, он будет жить ровно столько, сколько понадобится, чтобы свершилось обещанное. Тысячу лет или больше. Прожил же Мафусаил девятьсот шестьдесят девять лет, а ведь он-то никого не ждал.

Однажды, поднявшись по своему обыкновению перед самым восходом, Симеон прошел, опираясь на палку, через весь город, проковылял по мосту через Тиропеон и пришел к Храму.

Проходя вдоль портиков, вырисовывавшихся в косых лучах восходящего солнца, он промолвил: «Благодарю тебя, о сотворенное Господом светило, за то, что даешь свет моим трехсотлетним глазам, за то, что греешь камни, на которые я усядусь».

Затем он вступил на Двор язычников. Несколько греков приветствовали древнего старца, которого они в своем невежестве путали с Авраамом и Моисеем. Ему же всегда доставляло удовольствие поговорить на этом столь любимом им языке, хотя новое произношение своей небрежностью действовало ему на нервы. Его преклонный возраст неизменно давал ему повод для шуток, сдобренных аттическим юмором, будившим в нем далекие воспоминания. «Скоро, – говорил он, – я смогу обходиться без хитона: вот увидите, как я буду заворачиваться в свою бороду, никого при этом не смущая». Или же: «Почему вы называете меня дедушкой? Вам следовало бы говорить мне „внучек", ибо, вне всякого сомнения, я скоро впаду в детство». Греки смотрели на него круглыми от удивления глазами, задаваясь вопросом, не был ли он в молодости знаком с Гомером или, быть может, с Орфеем. Были и такие, кто звал его Кроном.

Он прошел мимо Двора жен, пересек Двор мужей, произнося слова приветствия уже по-еврейски, и дошел наконец до Двора священников, где совершил омовение в «медном море». Здесь он встречал менее приветливые взгляды: его возраст вызывал неприязнь со стороны новых старцев, выглядевших рядом с ним желторотыми птенцами. Кое-кто из фарисеев высказывал сомнение в том, что он действительно жил в те времена, когда Священное Писание было переведено на греческий язык. Он понимал, что в некотором роде докучает им, но это его только забавляло. «Когда они проживут столько же, их уже не будет так заботить величина их хранилищ…»

Он уселся на ступеньке, прислонившись спиной к пилястре.

Он то закрывал глаза, созерцая внутренним взором сияние Сущего, то открывал их, направляя взгляд сквозь морщинистые веки в сторону святилища; он знал, что никогда не войдет туда, где находится благоуханный алтарь, семисвечники, стол с хлебами предложения и Святое Святых, куда в свое время сам Елиазар входил лишь один раз в год. Симеон любил созерцать эту соподчиненность таинств. Вот так и должны храниться и открываться святые вещи. Он снова прикрыл глаза. Может быть, задремал?

Когда он открыл их, он уже знал – «Слава тебе, Господи!», – что сегодня он наконец-то умрет.

У входа во Двор священников стояли мужчина и женщина, скромно ожидая, когда им укажут, что делать. Мужчина, одетый очень просто, был статен; в сильных, натруженных руках он неловко держал двух куропаток. У необыкновенной красоты женщины на руках был младенец. Симеон легко поднялся, подошел к ним, на этот раз даже не воспользовавшись палкой, и протянул руки, чтобы взять ребенка.

Ребенок показался ему тяжелее золота. Симеон удержал Его, хотя Тот весил больше, чем все евреи и язычники вместе взятые, больше, чем земля и все звезды. Но тяжесть Его была вся из света. Сколько всего Он построит, сколько разрушит, Он – Камень Преткновения и Знак Противоречия! «Как эта девушка, – благоговейно подумал Симеон, – выносила такую Тяжесть в своем чреве?»

Он взглянул на нее, и его благоговение обернулось состраданием, а вера – даром прорицания. У неба не было больше секретов от него, и он сказал:

– Мария, Мария! Что за кинжал пронзит твое сердце!