Возложенная на него миссия была наиважнейшей во все времена от сотворения мира. А если по правде, то и до сотворения мира.

Он располагал неограниченным полем действия: все планеты, все светила, все миры, созданные и не созданные, современные или будущие, реальные или потенциальные, все исторические эпохи, сложившиеся и те, которым еще предстояло сложиться.

Ничто не должно было ограничивать его исследований – ни время, ни пространство, ни бесконечное множество вариантов.

Лишь бы не была попрана свобода той, которую заинтересует его предложение.

Но вот составлены досье, собраны сведения из наилучших источников, проанализированы, перетасованы, классифицированы, занесены на карточки. Ему подумалось, что там, наверху, явно переоценили сложность его миссии; ему показалось, что у него теперь появятся трудности с выбором.

Но он быстро понял, что ошибался.

Из тех, что хотели, ни одна не могла, а из тех, что могли, ни одна не хотела.

Читаные-перечитаные карточки подходили к концу. Он остановил свой выбор на одном из немногих пространственно-временных континуумов, которые еще оставались у него в запасе.

* * *

Леди Меган блистала в этом сезоне. Под ее светящейся кожей текла чистейшая голубая кровь, доставшаяся ей от отца-нормандца, а белокурые косы, уложенные короной на голове, отливали медью, точь-в-точь как у матери, передавшей ей эту наследственную ирландскую рыжинку. Леди Меган была гибкой и стройной, она в совершенстве пела и танцевала, играла на арфе и писала маслом, при этом без тени претенциозности. Ни отец ее, ни мать, ни гувернантка, ни горничная, ни подруги по пансиону никогда не могли пожаловаться на нее ни по какому поводу, а преподобный, раз в неделю отправлявший культ перед священным деревом Иггдрасиль в присутствии представителей лучших семейств, не мог упрекнуть свою юную прихожанку ни в чем, кроме, разве что, излишнего рвения в ее отношении к религии.

Было у леди Меган еще одно качество, которое она старательно скрывала, боясь прослыть синим чулком: ее незаурядный ум, питаемый ученостью, которой могло бы позавидовать немало мужчин, в том числе знаниями по медицине – науке, которой она особенно увлекалась, соблюдая при этом надлежащую тайну.

Как только леди Меган была представлена ко двору королевы, весь Лондон оказался у ее ног, а поскольку в те времена Лондон был столицей империи, имевшей свои владения на пяти континентах, леди Меган оставалась в течение некоторого времени самой известной девушкой в мире.

Обычно, правда, светила такого рода не задерживаются подолгу на небосводе, но и второй сезон леди Меган завершила благополучно, нимало не утратив от первоначального своего блеска, хотя он уже был не нов в обществе. Ни один пышный бал, ни одна псовая охота, ни одна премьера в опере не обходились без того, чтобы на них не была приглашена леди Меган. Светские газеты – от Лондона до Парижа, от Нью-Йорка до Санкт-Петербурга – без умолку твердили о ней, и только в восторженных выражениях. Лучшие женихи Великобритании и Соединенных Штатов увивались вокруг нее, при этом она ни разу ничем себя не скомпрометировала. Ее гладкий лоб, незамутненный взор, длинные, целомудренные рукава белого или лазурного цвета, завершавшиеся изящными кистями рук, излучали уникальную, совершенную чистоту, которая притягивала взгляд и останавливала дыхание. Ее прозвали леди Парангон.

Она проводила лето на берегу Ла-Манша, когда ей представили человека по имени капитан Даббс Высокий и без определенного возраста, то был джентльмен до мозга костей, хотя его манера одеваться только в белое некоторым и могла показаться эксцентричной. Кроме этого, его упрекали еще в нежелании открыть, от каких именно Даббсов он ведет свой род, из какого графства происходит его семья, в каком частном колледже он учился, к какому полку приписан. Однако материальный достаток и безупречные манеры капитана сделали свое дело, и ему скоро простили эти странности. Напрасно шептались за его спиной, будто он родился на Востоке и был незаконным сыном какого-то полковника и махарани, – он был повсюду принят, хотя никто не знал, кто и кому представил его впервые. Леди Парангон не раз встречала его у своих родителей, а также в лучших домах округи и потому могла свободно видеться с ним, когда ей того хотелось, и даже без компаньонки. У них вошло в привычку ежедневно гулять вместе по взморью во время отлива, когда море отступало, оставляя на влажном песке, усеянном задыхающимися крабами и раками-отшельниками, темно-зеленые кружева водорослей в обрамлении белой пены. Иногда им случалось взбираться вместе на призматические базальтовые скалы, ведущие к заброшенному маяку, до которого они все время собирались дойти, но всякий раз из какого-то невысказанного суеверия откладывали эту экспедицию на завтра.

В отношениях величественной девственницы и таинственного капитана не было ничего похожего на то, что обозначают глаголами cant или flirt [24]То cant – лицемерить {англ.); to flirt – флиртовать, кокетничать (англ.).
. Часто они молчали. А если говорили, то о прочитанных книгах, и поскольку леди Парангон читала в основном книги по философии или по истории различных религий, а капитан Даббс, казалось, знал их наизусть, они беседовали главным образом о Гильгамеше, Лао-цзы, Конфуции, Осирисе, Ваале и Будде. Впрочем, они открывали рот лишь тогда, когда им было что сказать. В остальное время они хранили молчание, даже с каким-то особым упорством, легко нарушая его только в стоящих того случаях. Разумеется, затрагивая любимые темы, они говорили о них в высшей степени отвлеченно, никогда не выказывая своего отношения к ним. Поэтому леди Парангон была крайне разочарована, когда капитан Даббс позволил себе однажды весьма неуместный вопрос.

В тот день они наконец решили – вернее сказать, они ничего не решали, все решилось само собой, – проникнуть на заброшенный маяк. Капитан Даббс нажал на железную дверь, она заскрипела на ржавых петлях и издала глубокий звук, напоминающий театральные громы и молнии. Попавшие под створку камни завизжали, оставляя борозды на мощеном полу. Внутри оказалась винтовая лестница, вся затянутая паутиной, которую капитан галантно разорвал своей тростью. Однако, несмотря на это, несколько паутинок повисли на полях его панамы и даже, – а следует отметить, что он, естественно, стал подниматься первым, чтобы никто не заподозрил, будто он желает полюбоваться со спины изящными формами леди Меган, – на кружевной шляпке его спутницы. Они долго поднимались в полутьме, прорезаемой время от времени светом, который лился из бойниц, пригодных более для вентиляции, чем для освещения. Карабкаясь по выщербленным кирпичным ступеням, они размышляли о том, что, вероятнее всего, как только они окажутся наверху, их отношения изменятся и то, что до сих пор они сохраняли в тайне, откроется, и задавались вопросом, не лучше ли будет прямо сейчас повернуть назад. Но, поскольку они не смогли прийти к этому заключению одновременно, они продолжили восхождение до конца.

– Ну, вот мы и пришли, – произнес капитан Даббс, выдав этой бесполезной фразой всю глубину своего волнения.

Все приспособления, служащие обычно для разведения и поддержания огня на маяке, куда-то исчезли. Наверху оставалась лишь открытая каменная терраса, без крыши и парапета, где они почувствовали себя во власти небесной стихии и головокружительной высоты. Небо в тот день было пасмурным; далеко-далеко, где-то там, где прилив готовился к штурму прибрежных дюн, темно-серый простор моря окаймляла белая полоска пены. Боясь упасть, Даббс и леди Меган вынуждены были стоять в самом центре круглой террасы, окруженные со всех сторон такой же округлой линией горизонта. Вот тогда капитан Даббс и спросил:

– Вы верите в Бога?

От этого вопроса у леди Меган должно было захватить дух, как если бы он спросил ее, носит ли она нижнюю юбку, но, хотя такое пренебрежение здравым смыслом и шокировало ее, она все же была достаточно умна, чтобы не выказывать своего возмущения.

– Конечно, – ответила она. – Было бы ребячеством воображать, что человек – венец мирозданья.

– Но верите ли вы, – после некоторого молчания вновь заговорил капитан Даббс, – что Бог – это личность, имеющая волю, намерения, желания, или вы представляете Его себе совершенно отдельно от мира как от эпифеномена, не имеющего последствий? Как вы думаете, леди Меган, человечество – всего лишь бородавка на теле Бога, или мы Его хоть в какой-то степени интересуем?

Леди Меган задумалась.

– Я читала, – сказала она, – этого иудея по имени Моисей, и мне думается, что Бог вполне способен сказать: «Я есмь Сущий». Впрочем, с нашей точки зрения, кто такой Бог? Создатель. И с Его стороны было бы верхом легкомыслия создавать нас лишь для того, чтобы потом потерять к нам всякий интерес.

– Вы облегчаете мне задачу, ссылаясь на такую малоизвестную книгу, как Тора, – сказал капитан Даббс. – Надо признать, что некоторые из встающих перед нами вопросов представлены там с достаточной ясностью, вы не находите?

Леди Меган нечего было ответить на это, а посему она и не стала отвечать. На самом деле кровавой Торе она предпочитала Бхагаватгиту и, особенно, египетскую Книгу мертвых, которая просто дышит человечностью. Она продолжала глядеть на море, стягивавшее силы на горизонте. Тогда Даббс заговорил снова:

– Не думаете ли вы, что миф о грехопадении, последовавшем за обретением человеком свободы, является одним из наиболее удовлетворительных объяснений того состояния, в котором сегодня пребывает человечество, подверженное болезням, смерти и, что еще опаснее, почти неминуемой деградации вследствие пристрастия к такому прискорбному образу жизни? Нет ли у вас такого чувства, что человек – не то, чем должен бьш бы, чем мог бы быть? И не приходила ли вам мысль, что этот глубочайший недостаток мог бы – должен был бы – быть однажды исправлен?

– Грехопадение человечества – это не стрелка на чулке, – произнесла леди Меган, со свойственной ей прямотой упомянув о столь интимной детали женского туалета.

– Возможно, абсурдно задавать такие вопросы вам, чья исключительность признана всеми, – вы не подчиняетесь общим для всех законам, и это гипотетическое грехопадение ничуть не запятнало вашей чистоты. Я не хочу шокировать вас, леди Меган, но сама мысль о том, что вы можете… например, умереть или даже просто чихнуть, кажется мне до крайности дикой. Однако рассуждение методом сопоставлений и подсчет возможностей приводят меня к выводу, что однажды с вами может случиться и то, и другое. Впрочем, смешно думать, что Бог мог создать человека для того, чтобы он…

– Чихнул, – отрезала леди Меган, заботясь о том, чтобы разговор держался на приличном, то есть развлекательном, уровне, тогда как тема смерти, увы, не отвечала ни одному из этих требований.

Леди Меган и капитан избегали смотреть друг на друга; зная, что им, возможно, предстояло сейчас произнести роковое слово, они не желали скреплять его взглядом.

– Допустим, – сказал Даббс, – что вы – существо, наиболее близкое к совершенству, из всех, кого производила эта земля. В этом нет ничего невероятного, ибо такое существо должно быть на свете, и есть много данных, говорящих за то, что это вы.

– Предположим, – сказала леди Парангон, которой истинная скромность не позволяла впадать в скромность ложную.

– Так вот, если подобное существо должно разделить судьбу, общую для всего человечества, не думаете ли вы, что Бог – как бы это сказать? – должен был бы что-то предпринять по этому поводу? В конце концов, Бог ведь не ребенок, который пытается сделать что-то, а после того, как у него ничего не выходит, отказывается от новых попыток.

На этот раз леди Меган хранила молчание дольше прежнего. Она думала о своем братишке, который лишь плакал, когда море разрушало построенный им замок из песка. Да, совершенно очевидно, что такое поведение было недостойно Господа Бога. Наконец она призналась:

– Преподобный Хайнс в своих проповедях никогда ничего не говорил на эту тему, а мой личный опыт чтения рун Иггдрасиля…

– Присядем, – предложил Даббс.

Он расстелил на лежащем около лестницы грубо отесанном камне белоснежный носовой платок, помог леди Меган усесться на него, а сам устроился на ступеньке у ее ног. Они сидели в три четверти оборота друг к другу на разной высоте так, что длинное худое лицо капитана находилось на уровне прикрытых голубой льняной тканью колен леди Меган.

– Предположим, – сказал капитан, и леди Меган показалось, что его голос на мгновенье дрогнул, – что Бог создает мир и остается доволен своим творением, что Он создает человека по своему образу и подобию, то есть наделенного свободой, что Он посылает его царствовать над этим миром, что человек, злоупотребив своей свободой, не выполняет своего предназначения, портится сам и портит Божий мир.

Леди Парангон молчала, прислушиваясь к далекому рокоту собиравшегося с силами моря и трогая камешки концом своего кружевного зонтика, совершенно ненужного в этот пасмурный день.

– Предположим, – вновь заговорил Даббс после минуты молчания, – что наш Бог, полный решимости, если хотите, исправить положение или преследуя иную цель, слишком глубокую, чтобы мы были способны понять и оценить ее, решает принять для этого определенные меры, а именно стать частью созданного Им мира, чтобы навести в нем порядок, а точнее, стать человеком, чтобы показать людям, какими они должны были бы быть.

– Это интересно не только в дидактическом аспекте, – неожиданно быстро, как молния, вставила леди Меган. – Если бы проект, о котором вы только что говорили, и имел смысл, Бог не ограничился бы лишь тем, что стал бы учить людей своим примером, поскольку Он понимал бы, что некоторые из них отказались бы следовать Ему. Он сделал бы больше. Он стал бы не просто человеком, а Человеком с большой буквы, встав бы в некотором роде на его место, вроде как мой учитель рисования дорисовывал за меня глаза на портретах, когда мне удавалось в них все, кроме одухотворенного взгляда.

– Именно так, – сказал Даббс. – Мы подходим к главному. Несмотря на помощь вашего учителя, рисунок все же оставался вашим, правда?

– Только избыток гордыни заставил бы меня утверждать противное.

– Ну, а если наш предположительный Бог, создавший человека и давший ему свободу, на которой тот обжегся, решил бы вдруг его спасти, как вы думаете, стал бы Он это делать насильно, рисуя, так сказать, портрет вместо него, или, напротив, прибег бы к услугам того самого Человека с большой буквы, довольствуясь тем, что поддерживал бы его в слабости, и дал таким образом человечеству возможность самому участвовать в своем спасении?

– Думаю, что именно так Он и поступил бы.

– Так – это как?

– Прибегнув к услугам этого Человека.

Даббс надолго умолк. Волны в сопровождении эскадрилий крикливых чаек уже ринулись на песок, и их глухой рев, прерываемый сильными всплесками, покрыл все остальные звуки. Скоро узкая полоска, отделявшая берег от моря, исчезнет в волнах и путешественникам, задержавшимся на верхней террасе старого маяка, будет казаться, что они в открытом море.

– А что, по-вашему, Он попросит у человечества взамен? – спросил капитан бесстрастным голосом.

На самом деле ответа он не ждал.

Он поднялся на ноги, не отряхнув пыли со своих брюк, чтобы не привлекать к ним внимания леди Меган, и протянул ей кончики пальцев, помогая ей встать. Они постояли еще несколько мгновений, вдыхая запах прибывавшей воды. Затем спустились по лестнице: на этот раз капитан шел сзади, чтобы не увидеть невзначай щиколотки леди. Не торопясь, они поспели к самому чаю, не более многословные, чем бамбуковая трость и кружевной зонтик, которые они молча опустили в бронзовую подставку для зонтов своими узкими, затянутыми в перчатки руками.

* * *

Прошли недели. Леди Меган и капитан все так же прогуливались по берегу, большей частью молча, не сомневаясь, что между ними зреет нечто такое, к чему следовало относиться с наивысшим уважением. Знакомые остерегались нарушать это одиночество вдвоем, словно догадываясь о его значимости.

Никогда леди Меган не бывала более красива и более величественна. Обратив взгляд внутрь себя, она словно наблюдала, как там, в глубине, распускается какой-то невиданный цветок. Капитан оставался прежним, пряча напряженность ожидания под флегматичной внешностью. За все это время они не возвращались на маяк, каждый раз, словно сговорившись, поворачивая назад за сто футов до базальтовых скал.

Ранняя осень пришла в те края. Сделанные заранее приготовления заставляли всех жить еще на побережье, но разговоры шли только о Друри-Лейн и Ковент-Гардене. Даббса спрашивали, увидят ли его снова в Атенеуме, будет ли он бывать в Роу. Он отвечал уклончиво. Кое-кто начал подшучивать над его неизменно белыми в белую же полоску костюмами, которым был явно не на пользу моросящий целыми днями дождик.

За день до отъезда Даббс по обыкновению зашел за леди Меган, чтобы отправиться с ней на прогулку. «Вы же не пойдете гулять в такую погоду, Меган?» – спросила ее мать. «Нет, мама, пойду», – ответила та. Они скрылись в тумане – белое платье и белый костюм под белым плащом, верные себе во всем, только вместо кружевного зонтика и трости они держали теперь в руках по большому зонту. Покрытый изморосью пляж казался розовым. Море сильно пахло омарами.

В тот день, дойдя до конца пляжа, леди Меган, ни слова не говоря, пошла дальше. Вершина маяка была скрыта туманом. Это не остановило ее, и она стала взбираться на скользкие базальтовые скалы, не приняв предложенной капитаном руки. Она первая толкнула металлическую дверь, которая загремела, как и в прошлый раз. Они поднялись наверх. Там не было видно ничего: ни земли, ни моря, ни неба. Это было похоже на лондонский смог, только более легкий, как бы протертый сквозь более мелкое сито, в котором неисчислимые капельки воды не были отягощены частицами гари. Страшно было сделать шаг, того и гляди – упадешь в бездну.

– Если предположить, что Бог руководствуется той же логикой, что и мы, – начала Меган, – что не невозможно, если мы принимаем Моисееву гипотезу, согласно которой мы созданы по Его образу и подобию, тогда если бы Бог – я имею в виду воображаемого Бога, принадлежащего сформулированной нами гипотезе, – захотел принять человеческий облик, то он не удовольствовался бы лишь внешним обликом, как это часто делали античные боги. Он должен был бы разделить с человеком условия его появления на свет, то есть прежде чем начать какую-то деятельность, должен был бы попросту родиться. Иначе это был бы просто ряженый.

Капитан Даббс ответил молчаливым согласием. Подумав, он попросил разрешения закурить и, получив его, разжег свою трубку.

– Человеческое существо рождается от мужчины и женщины, – вновь заговорила леди Парангон в полной безмятежности, как если бы затронутая ею тема вовсе не была столь скабрезной, – поэтому следует предположить, что Богочеловек должен родиться с одной стороны от Бога, а с другой – от человека, унаследовав таким образом природу и того, и другого. Правда, порознь мужчина и женщина не обладают всеми чертами, присущими человеческой природе, которыми мужчина и женщина обладают лишь в совокупности. Но природой этой они все-таки обладают, поскольку о Джеке и о Джил одинаково говорят, что они – люди. Так что мы должны принять, что Богу достаточно будет иметь одного отца или одну мать, чтобы быть полноценным человеческим существом того или другого пола. Поскольку в нашей гипотезе ничего не говорится о том, какому полу принадлежит Бог, нам остается определить, родится ли Богочеловек от Бога и мужчины или от Бога и женщины.

Даббс курил и слушал.

– Итак, учитывая, что Бог явно не пребывает среди нас, а беременность у человека длится около девяти месяцев, похоже, Бог и правда не имеет выбора и, если он хочет, чтобы человечество приняло участие в своем собственном спасении, он будет вынужден прибегнуть к помощи женщины, которая воссоздаст ему человеческую плоть. В любом случае легче себе представить это, чем мужчину, вводящего каплю спермы в лоно Бога. (Да-да, леди Парангон, не краснея, употребляла подобные выражения.) Есть и другие причины. С одной стороны, всякий акт творчества представляется нам скорее мужским, чем женским, что позволяет предположить, что так оно и есть на самом деле. С другой стороны, трудно представить себе, чтобы Бог, в своем желании быть совершенным человеком, лишил бы себя этих девяти месяцев такого удобного и явно созидательного жития: ведь, как сказал Шекспир, может ли называться человеком человек, не рожденный женщиной?

– Я добавил бы к этому, – сказал капитан Даббс, – что женщина – существо более тонкое, чем мужчина, более благородное, более способное к самопожертвованию, а значит, она ближе к Богу. Остается лишь проблема э-э-э…

– Оплодотворения, – спокойно произнесла леди Парангон. – Представив себе любое спаривание божества с человеком, мы опять неизбежно опустились бы до уровня античной мифологии: Юпитер и Алкмена, Диана и Эндимион, и все такое… Какие-то любовные шалости во французском духе. Нет, тут должен быть совершенно иной подход: зачатие должно осуществляться без всякого шутовского соития. Что касается механической стороны дела, думается, должен быть какой-то способ: электрический разряд или, не знаю, что-то в этом роде. Бога, вызвавшего из небытия целую Вселенную, должно быть, не затруднит решение этого вопроса.

Даббс был восхищен. Он не ошибся в этой мудрой девственнице. Разумеется, она ни за что не произнесла бы столь вульгарного слова, как «штаны» или «лямки», но слова «соитие», «сперма» слетали с ее уст, не оставляя на них грязи, что, несомненно, было связано с ее познаниями в области медицины, а также с тем, что чистота ее крови ставила ее вне мещанских условностей. Если, по всеобщему утверждению, истинный джентльмен – аристократ во всем – может делать все что угодно, то истинная аристократка может говорить все что угодно. Даббс подождал, пока она не заговорит снова.

– Короче, – сказала леди Парангон, – отвечая на ваш давешний вопрос, попросит ли Бог у человечества что-либо взамен, отвечаю: Он попросит женщину.

Какое-то время Даббс молча курил и наконец спросил:

– А как вы себе эту женщину представляете? Должна ли она быть просто женщиной, неважно какой – ведь речь идет лишь о передаче человеческой природы? Подойдет ли для этого первая попавшаяся пьянчужка, способная к деторождению? Может ли Бог вытянуть для Себя мать по жребию?

– Я думала об этом.

Они продолжали стоять посреди террасы, боясь встретиться глазами и потому делая вид, что смотрят вдаль; клубы тумана вились вокруг, окутывая их с головы до ног, под которыми зияла пропасть.

– На первый взгляд – конечно да, но по зрелом размышлении, не думаю, что наш гипотетический Бог сможет или захочет – в нашем случае эти слова должны быть синонимами – воплотиться в любой женщине. Достаточно уже и того, что сфера божественного и сфера человеческого обретают точку соприкосновения. Бог, видите ли, не может легкомысленно играть с созданными им самим законами: если Он придумал наследственность, значит, она существует, и Он не может прийти в этот мир с любыми генами – простите мне это новое, варварское слово. Конечно, как Бог Он должен опуститься как можно ниже, это понятно, чтобы привлечь к Себе всех людей, но как человеку Ему следует стоять, так сказать, на крайнем фланге человечества. В противном случае ничего не выйдет. Таким образом, необходимо, чтобы Его родительница была как можно ближе к образу и подобию Божию, то есть к тому, как Бог представлял себе человечество в момент его создания.

– Ну, тут Бог мог бы немного помочь самому Себе, – произнес Даббс. – Он вполне мог бы избавить ту, которую собрался бы взять себе в матери, от последствий первородного греха.

– Нет-нет, это было бы мошенничество, – ответила леди Меган, едва заметно волнуясь. – Бог хочет, чтобы человечество участвовало в собственном спасении и чтобы оно при этом было таким, каково оно сейчас, на самом деле, а не таким, каким было когда-то, когда в спасении этом не было никакой надобности. Я хочу сказать: гипотетический Бог.

– Пусть так, – произнес Даббс, – но какой, по-вашему, должна быть личность той, которая…

– Прежде всего, – перебила его леди Меган, – вне всякого сомнения, эта женщина не должна была бы знать мужчины ни до, ни после того – в моисеевом смысле, если вы понимаете, что я хочу сказать.

Выпустив несколько колец дыма, Даббс спросил:

– Почему?

– Потому что, чтобы родить Бога, надо быть абсолютно свободной, а поскольку Бог существует вне времени, надо быть свободной до, во время и после. Женщина, любящая мужчину, или женщина, которую может удовлетворить мужчина, не может удержаться на той заоблачной высоте, где, по нашей гипотезе, человечество должно причаститься божества. Вы можете представить себе Бога, у которого есть соперник в любви?

– Нет, конечно, – промолвил Даббс, вытряхивая пепел из трубки и вновь разжигая ее. – Ну, а что вы еще думаете о личности этой женщины?

– Я думаю, что она должна обладать очень сильным материнским инстинктом. Мы недалеки от истины, когда говорим, что некоторые из нас – больше матери, чем супруги, а другие – наоборот, больше супруги, чем матери. Я отнесла бы нашу молодую женщину к первой категории, капитан Даббс, более того, я скажу, что архетип девы-матери, так часто встречающийся в восточных религиях, кажется парадоксальным лишь на первый взгляд. В действительности же не материнство, а, скорее, инстинкт супруги, или любовницы, если называть вещи своими именами (тут леди Меган заметно покраснела), находится в противоречии с девством. Конечно же, англосаксонская семья – в современном нашем понимании – позволяет объединить эти три стороны женской природы.

Долгое время на террасе не было слышно ничего, кроме тоскливого шума невидимого моря. Вода поднималась. Казалось, она вот-вот зальет базальтовые скалы, доберется до кирпичных стен маяка и поглотит его без следа.

Леди Меган и капитан повернулись друг к другу лицом, но лишь на одно мгновенье, чтобы убедиться, что они по-прежнему понимают друг друга и говорят об одном и том же.

– А какая судьба ждет, по-вашему, деву-мать? – спросил капитан, с трудом шевеля застывшими губами.

– Ужасная, естественно, – увлеченно ответила леди Парангон. – Никакой личной жизни, ни мужа, ни потомства в обычном смысле слова, кроме того, ей придется своими глазами увидеть все несчастья, которые выпадут на долю ее сына. Ведь нельзя же вообразить, что Бог сделался бы человеком, чтобы вернуть человечество в Свое лоно насильно, что Он прекрасно мог бы сделать, оставаясь Богом. Нет, снизойдя до того, чтобы стать человеком, Он должен был бы стать последним из последних, чтобы до капли испить горькую чашу человеческого бытия. Я представляю его себе прокаженным, зачумленным, глухонемым, замученным до смерти. Так или иначе, Он может быть только поверженным. Но Поверженным с большой буквы. Человек может обрести свое утраченное первоначальное блаженство лишь ценой поругания Бога. И мать, которой все это предстоит увидеть…

– Эта мать спасла бы человечество, – сказал Даббс, не вынимая трубки изо рта. – Без нее, без ее согласия Бог ничего не смог бы сделать. А? Вот высокая миссия!

– Высокая, – прошептала леди Меган.

Туман тем временем клубился и обвивался вокруг них. Молочная белизна его сливалась с белизной их одежд, и они уже с трудом различали друг друга.

Даббс приблизился на шаг к леди Парангон, чтобы лучше видеть ее. Неужели это действительно Она?

Без сомнения, в мире не было ничего прекраснее этого нежного четкого профиля, этого чистого умного лба, безмятежности этого безупречного лика, неустрашимого взгляда этих ясных глаз, устремленных в безграничную даль. «Не было на свете существа, выкованного из лучшей стали», – подумал он.

– Высокая, – повторила леди Меган, внезапно повернувшись к нему, – да, высокая.

Странная улыбка изменила выражение ее лица. То была ни ирония, ни радость, а нечто парадоксальное, вроде горечи победы в сочетании с умиротворением поражения. Не отводя от капитана сияющих глаз, она договорила:

– Высокая. При условии, что ты веришь в нее.

– Что вы хотите этим сказать? – промолвил он, охваченный вдруг неизбывной тоской.

– Что лично я – не верю в это.

– Вы не верите в Бога?

– В Иггдрасиль? Конечно да! Именно в Иггдрасиль!

– Именно?

– Разве Бог по определению не един, не нетварен? Как же вы хотите, чтобы Он родился и при этом – человеком? Даже если предположить, что это было бы возможно, хотя и абсурдно, в те времена, когда человек не совершал еще грехопадения, смешно и нелепо, и я даже сказала бы, обидно для Божьего достоинства представить себе, что люди, такие, какими они стали сегодня, – низкие, подлые, несчастные, рождающиеся в грязи и бесчестье в сточной канаве, обреченные на жизнь в нечистоте и на смерть в еще большей грязи, – что они могут породить Бога! Я не говорю о том, что мысль о возможности рождения ребенка от девственницы отрицается большинством ученых. Хотя легкомыслие, с которым ученые делают подчас те или иные заявления, просто обескураживает. Думаю, что проблема эта все же решаема: знает же природа случаи партеногенеза у насекомых или у растений. В любом случае, это гораздо менее неправдоподобно, чем тварь, воспроизводящая своего Творца. Если Бог был раньше человека, то как человек может оказаться раньше Бога? Знаю, сейчас вы мне скажете, что человек способен на многие удивительные вещи: он может изобрести электричество или пожертвовать жизнью ради своей королевы или ради родины. Это так. Человек может возвыситься над своим жалким существованием, но, будем серьезны, капитан, – не над своей же природой. Мы построили с вами гипотезу, и я признаю, что она очень соблазнительна, но чтобы проверить ее на опыте, надо было бы поверить в нее, а я на это абсолютно неспособна. Можете говорить мне о расширении границ Империи за счет России или Франции, об открытии новых планет, об усовершенствовании медицины, в чем она очень нуждается, о тройном увеличении дохода от нашей внешней торговли, о сокращении числа бездомных, ежедневно умирающих от голода в Лондоне, – такой человек, как я, мог бы поверить во все это и мог бы даже в этом участвовать. Но, дорогой капитан Даббс, это…

Леди Парангон не договорила. Капитана не было больше рядом с ней. Какое-то мгновенье ей казалось, что она различает среди туманных испарений его белый развевающийся плащ, но вот и он растаял в дымке. Капитан улетучился вместе со своей трубкой. Благородная леди ничем не выдала своих чувств. Она спокойно спустилась по винтовой лестнице и вернулась домой, где под зелеными абажурами уже был подан дымящийся чай и сэндвичи с огурцом.

– А Даббс не захотел выпить с нами чая? – удивился адмирал, подняв очки и глядя поверх страницы «Таймса».

– Нет, папа. Похоже, он очень спешил, – ответила леди Парангон.

* * *

Он миновал атмосферу и стратосферу, рассек Млечный Путь, оставил позади несколько туманностей, пересек несколько галактик, достиг неба, где не было уже никаких звезд, и прибыл в места, где безграничность пространства сливается с безграничностью вечности.

Он был близок к отчаянию, ангельскому отчаянию, чернее которого нет на свете.

* * *

Стрекотали пулеметы. Ростов уже дважды переходил из рук в руки. Сегодня красные пытались взять его снова, белые оборонялись что было сил. Мура резко встала и прошла через гостиную с высоким потолком, выбитыми стеклами, изодранными гардинами и стенами, испещренными следами от пуль. В углу красная лампадка теплилась перед невредимой статуэткой Сварога – Небесного Путника, Триглава – отца остальных богов.

Когда красные захватили Ростов в первый раз, они расстреляли Муриного отца, адвоката-либерала, который всегда защищал их перед великокняжеским судом. Во второй раз они изнасиловали его вдову, скорее смеха ради, чем для удовольствия: она была грузной и некрасивой, и им было весело поиздеваться над немолодой женщиной. Детей они не тронули, а Мура пряталась в шкафу. У них не было времени, чтобы грабить, потому что белые уже шли им на смену; в отместку они только разбили сапогами клавиатуру старинного рояля. С этого дня Мура стала главой семьи: она ходила на базар, продавала столовое серебро, чтобы накормить шестерых братьев и сестер, готовила им, как умела, пищу. Все остальное время она молилась Сварогу.

Мура пошла и постучала в дверь белогвардейца.

Он не сразу ответил, но потом спрыгнул с кровати и поспешно открыл ей дверь:

– Простите, Мура. Я заснул. Вы стучали, а мне казалось, что это «максим» строчит.

Белогвардеец был почти ребенком. На нем была белая русская рубаха из небеленого холста с черными погонами, украшенными золотыми инициалами Великого Князя, и черные шаровары. Смятая постель стояла у стены, на которой рядами расположились фотографии Муриных родственников в разнообразных рамках – серебряных, черепаховых, карельской березы, круглых, прямоугольных, овальных, простых, двойных, тройных. Рединготы, фраки, турнюры и кринолины красовались то среди цветочных горшков и желобчатых колонок в мастерской фотографа, то среди самоваров на какой-нибудь веранде, за городом, со слугами на заднем плане. Калейдоскоп глаз, носов, ртов, усов, пенсне, вееров, букетов, галстуков, фиалок, бантов, лорнетов, бородок, ожерелий, моноклей, серег наводил на мысль об очереди на Страшный Суд.

Мура взглянула на всех этих теть, дядей, кузин, кузенов, крестных и двоюродных дедушек. Она не была в кровном родстве со всеми, но не было среди них ни одного, кого бы она не знала по имени. Кроме того, в это роковое время она ощущала себя в некотором роде в ответе за каждого из них, как отвечала она за своих братьев и сестер. Такую же ответственность чувствовала Мура и по отношению к белогвардейцу Грише. Однажды она встретила его на улице – истощенного, изголодавшегося, с полными неистребимого ужаса глазами – и привела к себе. Она не желала знать ни откуда он родом, ни как его фамилия, ей вполне было достаточно его погон, которые говорили, что он – не красный.

– Гриша, – сказала она ему, – они получили подкрепление. Сегодня вечером будет решающий штурм.

Он посмотрел на нее без всякого выражения, как смотрят, когда узнают о ком-то что-то такое, чего лучше было бы не знать; только в глубине глаз все еще прятался страх. Они оба знали: она – что отправляет его на войну, он – что должен туда вернуться.

– Но сначала пойдемте прогуляемся.

Он согласился. В этом мире, где люди убивали друг друга, еще было место для приятных прогулок.

Выходя, они столкнулись на лестнице со стайкой возвращавшихся из школы ребят: дети все еще ходили в школу, несмотря на то что вскоре им, возможно, предстояло погибнуть. Это были Мурины братья и сестры. С тех пор как их мать потеряла рассудок и заперлась в чулане, пугая их своими безумными, как у затравленного зверя, глазами и невыносимым запахом, они стали считать своей мамой Муру. Они окружили ее: одни зарылись носом ей в юбку, другие повисли на руках, а самые большие, встав на цыпочки, поцеловали в щеку. Она тоже важно и степенно перецеловала всех этих Мишуток и Сашуток, скрепляя поцелуями, как печатью, свою готовность жить и умереть ради них.

– Я недолго, – сказала она им. – На ужин будет каша.

Они вышли на улицу. Юноша шел рядом с ней, как в забытьи, прикованный к каким-то внутренним видениям. Она же, наоборот, была внимательна к людям и местам, которыми они проходили, здороваясь со знакомыми и вспоминая, какими были эти улицы, когда стены их не были искрошены пулями, когда на них не валялись кучи мусора, когда мостовая была цела, а в окнах не торчали мешки с песком. Вдали все так же стучали пулеметы. Время от времени слышалось глухое «бум!» разорвавшегося снаряда, однако штурм еще не начинался.

Мура и Гриша оставили позади каменный и кирпично-штукатурный центр города и подошли к лесистым холмам, усеянным рядами изящных деревянных домиков с резными и расписными наличниками на окнах – один лучше другого, – вырезанными и раскрашенными самими селянами. На самом высоком месте возвышался храм, посвященный Перуну, богу-громовержцу, в которого больше никто не верил. Однако там приятно было посидеть, поглядеть на город и полюбоваться закатом.

Ростов расстилался внизу в мерцающем свете наступающих сумерек: там блеснет трамвайный путь, тут радугой вспыхнет форточка. Над небольшим леском с каждым залпом канонады поднимались клубы дыма. Над высокими заводскими трубами дыма, наоборот, не было. Одна из них, поврежденная взрывом, зияла своей кирпично-кровавой раной. Сквозь пробитые снарядами крыши проглядывали внутренности чердаков. В густой листве деревьев пели птицы. Из своих гнезд то и дело обменивались очередями пулеметы. Храмы, как в мирное время, сверкали золотом куполов. Мура и Гриша уселись на каменную скамью.

– Знаете, Гриша, – сказала Мура своим глубоким серьезным голосом, – я люблю смотреть отсюда на город, мне кажется, что он похож на всю Россию, и потом, неизвестно, что будет с ним завтра. Не знаю, какое там у красных подкрепление, но очень может быть, что завтра утром все эти дома, где я всех знаю, превратятся в груду развалин. Только дымок будет виться то тут, то там, да будут слышаться стоны из-под обломков. А Россия, будет ли она завтра и послезавтра? Мы переживаем сейчас самую страшную катастрофу за все времена, понимаете, Гриша? – спросила она простодушно. – Эти люди хотят уничтожить Сварога и переделать человека.

Она говорила горячо, поучительным тоном, странным для такого юного существа.

– Совершенно ясно, – продолжала она, – что нам надо быть готовым к мученической смерти. Ах! С какой радостью я пожертвовала бы собой, если бы только моя смерть могла спасти Ростов! Но Ростов можно спасти только вместе со всей Россией. А сколько может весить моя жизнь на таких огромных весах? Интересно, о чем сейчас думают боги? Неужели они не понимают, что им грозит опасность?

– Разве боги могут что-то сделать без согласия человека? – басом спросил Гриша, у которого только недавно поломался голос.

– У них есть мое согласие, – сказала Мура. – Им следовало бы им воспользоваться. Я целыми днями твержу им об этом. Когда их заменят какой-нибудь утопией, будет поздно.

Она сунула руку за вырез блузки и вытащила цепочку, на которой висела совсем маленькая серебряная фигурка Перуна с золотыми усами. Она сняла цепочку через голову и повернулась к Грише:

– Держите. Вы знаете: Перун – сын Сварога, и даже если его нет, он должен спасти вам жизнь или облегчить смерть. Либо то, либо другое.

Будто сговорившись, пулеметы замолчали. По всей видимости, пока не стемнело, белые и красные спешили занять более выгодные позиции.

Мура надела золотую цепочку через бритую голову молодого белогвардейца ему на шею, и тот увидел, как священная подвеска упала ему на грудь. Он приподнял ее, поцеловал, расстегнул рубашку и спрятал фигурку:

– Спасибо.

Мура вздохнула всей грудью и, поджав под себя ноги, обхватила их руками.

– Ах, если б только я была Россия! – проговорила она.

Она почувствовала, как Гриша внезапно весь напрягся, как если бы он ожидал этого заявления. Весь его вид, казалось, спрашивал: «Что бы вы тогда сделали, Мура?», но он не произнес ни слова.

– Я собрала бы все свои силы, – продолжала она, – и мне было бы так жалко всех! Так жалко, что я выплюнула бы, исторгла бы из себя все зло, которое во мне сидело бы. Я ведь не злая в глубине души. Все мои писатели, музыканты, мыслители всегда были против этих ложных идей, пришедших откуда-то извне. Они всегда знали, что единственные истинные узы – это узы, объединяющие Сварога, Великого Князя и русский народ. Я слышу, как они все кричат об этом внутри меня. Ах, я бы слушала их, если бы была Россией, и как бы я их всех любила, этих моих бедных русских! Как я просила бы Сварога, чтобы он защитил тех, кто на праведном пути, и чтобы вернул на него заблудших! И мне кажется, Гриша, да, мне кажется, что у меня хватило бы сил, чтобы очиститься, возродиться и вернуться к Небесному Путнику такой, какой он меня сотворил.

– Я думаю, женщина могла бы совершить такое, – произнес юноша. – Мужчина – нет, а женщина – да. Все спасти чистотой одной-единственной души.

– Как? – спросила Мура одним взглядом.

Он вертел в руках травинку.

– В общем, достаточно было бы просто сказать «да».

– Что – «да»?

– Просто «да».

– Кому?

– Богу, конечно. Отдаться Ему и позволить Ему войти в вас, Мура. Я верю, что Россия может быть спасена девушкой. Не той девушкой, которая поведет за собой армию, как это уже было, кажется, во Франции, а девушкой, которая согласится, чтобы на нее снизошел Дух Святой. Со всеми вытекающими из этого последствиями. Потому что, в конечном счете, спасает один лишь Бог.

– Какими последствиями?

Какое-то мгновенье молодой белогвардеец беззвучно шевелил землистыми губами, словно подыскивая слова, чтобы произнести неизрекаемое.

– Меч пронзил бы сердце этой девы, – сказал он чужим голосом. – Она увидела бы, как вокруг нее умирают тысячи невинных, и знала бы, что всё это из-за нее. У нее родился бы сын, которого многие сочли бы безумным. Другие захотели бы сделать его военачальником, который спас бы Россию, но он отказался бы, ибо Россия не может спастись отдельно от всего мира, как Ростов не может быть спасен отдельно от России, впрочем, и мир не может быть спасен войной. Слышите, что я говорю, Мура? Этот сын был бы презираем, непонимаем, отвержен и в конце концов погиб бы от пыток в застенках ЧК. Он был бы позором своей семьи, и мать пережила бы его, стократ испытав в своем сердце боль, терзавшую его тело. Но этой ценой была бы спасена Россия, и именно через русских обрел бы спасение весь мир.

Облака, клубившиеся низко над горизонтом, начали окрашиваться красным, как комки ваты, пропитанные кровью.

– Если речь идет только о самопожертвовании, – начала Мура, но Гриша перебил ее:

– Эта девушка должна была бы быть лучшим из того, что породило человечество. В ней должно было бы быть сконцентрировано все самое благородное, самое отважное, что когда-либо делали, думали, чувствовали люди, и эта концентрация должна была бы быть столь велика, что Бог и правда вселился бы в нее, что он согласился бы зависеть от нее, подчиняться ей, быть ребенком у нее на руках. Да, он пошел бы на такой безумный риск, он заключил бы это абсурдное пари и выиграл бы его.

– А она? – спросила Мура.

Солнце скрылось за облаками и, невидимое, осенило их сияющим ореолом своих видимых лучей, украсив небо подобием короны белого золота. Все напряглось, наэлектризовалось, напружинилось. Ростов повис между двумя мирами, и никто не знал, который из них возобладает. Первый вечерний ветерок взъерошил березы и вязы, погасли трамвайные пути, в последний раз сверкнуло железнодорожное полотно, померкло золото куполов.

– Она? – откликнулся белогвардеец. – Вы только поймите правильно. Она стала бы Богоматерью, вовсе не согласившись взять Бога в сыновья, а совсем наоборот. На небесах на веки вечные уготован престол для Матери-Божьей-в-Человецех-Рожденной, и вот именно согласившись принять этот престол, она согласилась бы тем самым дать свою кровь Господу. Матерь Божья – это наша мать сыра земля. Матерь Божья – это микрокосм, это все люди, жаждущие обрести в себе Бога. Матерь Божья – это мир и царица мира, это Премудрость и Промысел Божий. Матерь Божья, Мура, – это все человечество. И самое прекрасное в этой истории то, что Господь создал человечество, способное воссоздать Его Самого. В противном случае, все это было бы неинтересно.

– Да, но она-то? – повторила Мура. – Она – эта обыкновенная девочка, как все…

– Эту обыкновенную девочку назовут Зерцалом Божественной Святости, Престолом Премудрости, Обителью Духа Святого, Таинственной Розой, Золотым Чертогом, Ковчегом Слоновой Кости, Утренней Звездой, Лилией, Ладаном, Миррой, Брачным Покоем, Огненной Колесницей, Вертоградом, Книгой, Крепостью, Столпом, Венцом, Дарохранительницей, Башней, Спасением, Исцелением, Заступницей, Женой Пречистой.

Гриша поднялся.

– Божья Матерь – это люди, – произнес он тоном, в котором слышалось какое-то желание, которого Мура не услыхала.

Она глядела на родной город, лежавший у ее ног, и вновь и вновь думала о прожитой в этом городе жизни. Сначала было счастье, скромное счастье в кругу дружной, веселой семьи, исповедовавшей добро. Затем – испытания. И она – лицом к лицу с этими испытаниями. Ей и в голову не приходило гордиться тем, что она делала. Да и что ей было делать еще? В ее боли за семью, за Ростов, за Россию не было горечи, как не было в ней и мелкого тщеславия. Просто и естественно сносила она людскую долю – страдать самому, стараясь облегчить страдания ближнего. Она думала о сестренке Сашутке, так гордившейся своим новым картонным ранцем, что это помогло ей позабыть о смерти отца и безумии матери; о братике Мишутке, который боялся засыпать, потому что каждую ночь ему снился огромный людоед весь в красном; об остальных ребятишках, уцепившихся за нее, как потерпевшие кораблекрушение цепляются за бревно, и почувствовала, как в ней, ни разу в жизни не подумавшей о мужчине как о мужчине, растет и ширится материнское чувство. Да, ей показалось, что это она родила, оставшись непорочной, всех своих братьев и сестер, всю свою семью, а может быть, и Ростов, и всю Россию. Но стать матерью всего мира? Матерью Бога? Сварога? Нет.

Она тихо покачала головой:

– Я бы не смогла, – проговорила она. – Я всего лишь русская девушка, которая делает, что может.

Глаза юноши блеснули почти угрожающе.

– Берегись, – сказал он. – Самоуничижение паче гордости.

Они надолго замолчали, словно боясь нарушить создавшееся равновесие. Вдруг в наступивших сумерках на окраине города стали один за другим вырастать огненные столбы, а под ногами у них отверзлись огромные воронки. Взрывы сотрясли землю, и железный дождь застучал по разлетающимся под его ударами крышам. Отскакивая от стен, завизжали осколки снарядов. Снова застучали пулеметы, теперь уже гораздо ближе, чем раньше. Сорванная пулеметными очередями листва золотым дождем медленно опускалась на землю. Внезапно снизу из долины донесся крик. На поверхности земли показались ряды маленьких зеленоватых, словно игрушечных, человечков с ружьями в руках, и последний луч солнца посеребрил их штыки. Они отважно бежали вперед, слышно было их бравое «ура», казавшееся смешным на таком расстоянии, но страшное для тех, кого они атаковали. На переднем фланге раскрыла крылышки и застыла, как на булавке, красная бабочка – их знамя.

– Прощай, – сказала Мура.

Гриша отошел на пару шагов, вернулся, снял с шеи Перуна и отдал его остолбеневшей от удивления Муре. Затем зашагал прочь. Он спускался по крутому склону прямо, не разбирая дороги.

Наступавшие, остановленные огнем оборонявшихся, занявших позицию в зарослях ивняка, попадали на землю и, выстроив наскоро укрепление из своих же убитых, открыли ответный огонь. Оборонявшиеся отвечали им из-за ив. Над жнивьем ежесекундно пролетали сотни пуль.

Гриша вышел на поле ровно посередине. Чтобы добраться до своих, ему нужно было пройти вдоль канавы, налево, но он перепрыгнул через нее и, не замедляя шага, помчался напрямик под градом жужжащих, как слепни, пуль.

* * *

Он побывал у самых высокоцивилизованных народов, у ассирийцев и у инков, у индусов и китайцев, у египтян, арабов и греков. Посетил он и примитивные племена всех цветов кожи – белых, желтых, черных. Он был потрясен разнообразием человеческих пород, особенно по сравнению с относительным однообразием ангельских чинов. Он ел маниоку с женщинами племени уолоф и китовый жир с эскимосками и все больше и больше убеждался в той благодати, которой наделены все женщины рода человеческого. Да, вне всякого сомнения, если бы Бог захотел вырвать падшее человечество из его бедственного положения, Он взял бы себе для этого мать, а не отца, ибо мужчина – носитель зла.

Но когда самые святые женщины, которых он только смог сыскать, постигали смысл возложенной на него миссии, они поспешно говорили «нет». Одна не желала иметь сына-парию, другая не хотела лишиться вполне законной радости человеческой любви, та умирала от мистического ужаса перед таким противоестественным соитием, этой само утверждение о том, что Бог может стать человеком, казалось святотатством: «Если ты считаешь, что это возможно, ты не веришь в Бога». Были и такие, кто принимал его то за язычника, то за обманщика, то за чудака.

А он, ангел, знал: не выполни он своего предназначения, люди погибнут навеки.

* * *

Все любили Марион.

Никто не завидовал ни ее доброте, ни ее красоте. Ибо и то, и другое было так же естественно, как то, что солнце греет, а корова дает молоко. Ей прощали даже то, как быстро она поднялась: сначала она просто пасла гусей, потом ее взяли на кухню помощницей кухарки, затем, когда старая маркиза заметила ее чистоплотность, ее сделали горничной, а теперь, несмотря на молодость, она уже носила на поясе все ключи от замка, раз в месяц выдавала сахар, ухаживала за больными и каждый раз, когда управляющий, господин Жюль, отправлялся в своей повозке в Перигё, составляла список необходимых покупок, – потому что в довершение ко всему она, неизвестно как, выучилась читать и писать. Все попрошайки, нищие, кривые, хромые и увечные на пять лье вокруг знали Марион. Господин друид и помыслить не мог обрезать ветку омелы без ее участия; школьный учитель брал у нее почитать календарь, а окрестные мелкопоместные дворяне величали ее «мадемуазель». Старая маркиза умерла, но с разрешения молодого графа (которого никто никогда не видел, поскольку он все время проводил либо на войне, либо при дворе, либо в других своих имениях) жизнь в замке шла своим чередом, как при ней. Господин Жюль получал арендную плату с фермеров и отсылал деньги хозяину, мадемуазель Марион заботилась о поддержании порядка в имении в ожидании того дня, когда наследнику придет наконец в голову проведать колыбель своего старинного рода.

Можно догадываться, что в воздыхателях у мадемуазель Марион недостатка не было.

Хорошенькая, как картинка, она любила детей, обещая стать лучшей из матерей, но при этом была еще и экономна, и скромна и получала хорошее жалованье, что позволило ей скопить кругленькую сумму. Не считая полутора десятков крестьян, на нее имели виды кузнец из Бурдейля, кабатчик из Поссака и даже небогатый помещик, господин Де ля Рижарди, но Марион отклоняла любые предложения, неизменно улыбаясь и не называя причин. При этом, невзирая на недоброжелательность, присущую обычно добрым людям, никому и в голову не приходило заподозрить ее даже в малейшем легкомыслии, и, за исключением случайных путников, бродячих торговцев или фуражиров, никто никогда не отваживался сделать ей какое-нибудь низкое предложение. Ни неприличной песни, ни скабрезной шутки, ни грязного слова – ничего такого в ее присутствии. Мадемуазель Марион словно изгоняла зло отовсюду, где появлялась. И весь Косе оберегал ее невинность, как драгоценную святыню, принадлежащую всем.

Мадемуазель Марион должно было скоро исполниться двадцать пять лет, но она по-прежнему оставалась юной и свежей. Одним погожим сентябрьским утром господин Жюль попросил разрешения поговорить с ней. Поскольку они виделись каждый раз, когда следовало уладить тот или иной хозяйственный вопрос, то есть по нескольку раз в день, Марион была очень удивлена той торжественностью, с которой он к ней обратился, и предложила потолковать прямо сейчас, не откладывая. Однако он пожелал встретиться с ней позже, так как хотел должным образом подготовиться к свиданию. Пряча улыбку под капюшоном своей накидки, она предложила встретиться назавтра, на кухне, в одиннадцать часов утра, но и это ему не подошло, поскольку на кухне всегда толклись какие-то бездельники. Наконец они сговорились встретиться около руины, которую покойный господин маркиз приказал когда-то построить в укромном уголке парка.

Мадемуазель Марион явилась туда в назначенное время, как обычно в фартуке, и нашла там господина Жюля в воскресном костюме. На нем был сюртук темно-зеленого сукна с желтым жилетом, в руках он держал трость с серебряным набалдашником и перчатки, а на голове его красовался несколько потрепанный парик, который он надевал только по самым большим церковным праздникам.

– Мадемуазель Марион, – начал он, слегка заикаясь (обычно он называл ее просто Марион). – Вы знаете, что мне уже сорок лет, что я вдовец, что я в рот не беру ни капли, что наши хозяева всегда меня уважали и что у меня, как говорится, имеется кое-что за душой. В моем домике есть даже гостиная. Я же вот уже десять лет пристально наблюдаю за вами и признаю, что в вас есть все качества, которые порядочный человек желал бы видеть в своей супруге. Хотите ли вы стать моей женой? Не отвечайте сразу. Я знаю, что вы отказывались от более выгодных партий, и, что уж там говорить, почти не надеюсь на положительный ответ. Обещаю же вам, что если вы скажете нет, я без малейшей жалобы сниму жилет и парик и никогда больше даже не попытаюсь заговорить об этих глупостях. Так что же, нет?

Она увидела, как он побледнел, и не заставила его ждать больше, чем требовалось. Протянув ему обе руки, она сказала:

– Не нет, а да.

Они решили пожениться весной: Марион нужно было время, чтобы приготовить приданое.

В тот год выдалась суровая зима. Вся округа покрылась снегом, пруд промерз до самого дна, так что по нему можно было проехать на лошади. Дома и деревья трещали от стужи, а волки выли на луну.

Однажды вечером все собаки в замке разразились яростным лаем. В дверь постучали. Старик слуга пошел отворять, прихватив с собой увесистую дубину. На пороге стоял молодой человек, его широкий плащ и треуголка были запорошены снегом.

– Господин граф! – воскликнул слуга, которому показалось, что он узнал в незнакомце повадки его отца – маркиза, не подумав, что тот должен был унаследовать и отцовский титул.

Молодой человек ничего не сказал на это, спросив только: «Как тебя зовут, старик?» и приказав, чтобы позаботились о его лошади. Марион принесла ему кувшин вина и холодного мяса, поскольку огонь на кухне был уже потушен и большинство слуг спало. Он внимательно посмотрел на нее и назвал «мадемуазель». С первых мгновений он стал выказывать ей особое уважение, словно она была знатной дамой, а не простой служанкой, которая должна приготовить ему постель.

Утром, когда взошло яркое солнце, весь замок заискрился, засверкал под снегом, словно радуясь приезду хозяина. Хотя хозяин был весьма странен: приехал ночью, без слуги, почти без вещей, не захотел проверять представленные ему управляющим счета, целыми днями только и делал, что охотился на волков, а по вечерам требовал общества мадемуазель Марион, с которой обращался по-прежнему в высшей степени деликатно. Они играли в пикет и в триктрак, сидя перед огромным готическим камином, который старый маркиз неизвестно почему приказал сохранить в отделанном по новой моде салоне. Сначала Марион робела, но скоро, благодаря необычайной обходительности хозяина, стала чувствовать себя совершенно свободно. Он предложил научить ее кататься на лошади, на что она с охотой согласилась. Они проводили все больше и больше времени вместе, но Марион была Марион, и никто не посмел ни в чем упрекнуть ее.

Однажды, видя, с каким глубоким вниманием господин прислушивается к каждому ее слову, Марион поделилась с ним своей тревогой о бедствиях, постигших их край. Лето было дождливым. Все зерно сгнило на корню. Селяне не знали, чем они будут засевать поля весной. Хозяин тотчас позвал господина Жюля, назначил суммы для раздачи бедным, даже сам посетил их, чтобы лучше понять, в чем они нуждаются, приказал дать им зерна из закромов замка. Тронутая такой отзывчивостью, Марион позволила себе в следующий раз посетовать на людское горе вообще. Она только что выиграла в кости три ливра и шесть су и, пряча деньги, которые завтра же должны были перекочевать в карман к такому-то и такому-то (она знала, к кому), она заговорила без обиняков:

– Я прекрасно знаю, господин граф, что вы не можете облегчить страданий всех, кому тяжело живется в нашей провинции, не говоря уже обо всей Франции и обо всем роде человеческом. Достаточно но и того, что вы так заботитесь о своих подданных. Но мне трудно смириться с тем, что на земле столько несчастных, особенно детей. Я говорю не только о голоде, который всегда можно объяснить либо неурожаем, либо неумелым ведением хозяйства, либо пьянством земледельца. Я говорю о самом пьянстве, о воровстве, о насилии, которое люди все время причиняют друг другу и жертвами которого чаще всего становятся малые дети: сколько оплеух сыплется на их чистые щечки, сколько жестоких побоев терпят они где-нибудь в глубине конюшни. А разбои на большой дороге, а взаимная ненависть в семьях! Я уверена, что из десяти случаев отравления ради скорейшего получения наследства девять остаются безнаказанными. А знаете ли вы, сколько наших молодых людей становятся жестокими к своим родителям, когда те теряют силы и не могут больше работать? Я знаю стариков, которые пытались наложить на себя руки, чтобы их не попрекали куском хлеба. Вот вы ученый человек, господин граф, можете вы мне сказать, почему в мире столько зла?

Молодой граф вытянул к каминной решетке стройные ноги в шелковых чулках.

– Да, мадемуазель Марион, могу. И даже более того: хоть это и покажется вам невероятным, я прибыл сюда специально, чтобы сказать вам, что вы можете что-то с этим сделать.

– Я? Господин граф смеется надо мной. Для этого надо было бы быть королем, да и то разве наш добрый король в силах изменить что-либо в нашей природе?

– Природа, – сказал граф, рассеянно отодвигая мешочек с костями, – не была сотворена такой дурной. Высшее существо, которое пожелало, чтобы мы приобщились к блаженству, создало нас хорошими. Но если бы оно не дало нам одновременно возможности не быть таковыми, мы стоили бы не больше автоматов господина Вокансона. Нас шокируют человеческие несчастья и особенно то зло, которое люди причиняют сами себе. Но лишите человека возможности творить зло, и вы увидите, как мир окаменеет, все в нем остановится, а следовательно, перестанет вершиться воля того высшего существа. А чтобы она вершилась, необходимо, чтобы была возможность обратного: в этом и заключается предназначение человека. Я охотно сказал бы, что вся Вселенная сейчас как роженица и что в конце времен она разродится человечеством, закаленным в горниле зла.

– Хорошо, пусть люди страдают, господин граф, если вы считаете, что это нужно; пусть страдают, пусть причиняют страдания другим, но не детям!

Граф сквозь прутья решетки глядел на пламя.

– Надо, чтобы человечество породило своего Искупителя.

– Да, – согласилась Марион, – а знаете, что бы я сделала, если бы была нашим богом Диспатером? Вот как бы я рассуждала. Я создала человека неосторожным и непослушным. Он попал в хорошенькую переделку, но в том есть и моя вина. Так вот, мне надо снова засучить рукава и вытащить его оттуда.

– Ну, и как бы вы действовали, чтобы вытащить его, если бы вы были богом, мадемуазель Марион?

– Ну, я сама бы стала человеком. Я переносила бы жару и холод, голод и жажду, меня бы ругали и били, но я ни разу не отплатила бы злом за зло. Чем больше зла мне делали бы, тем больше я делала бы добра, и, вот клянусь, в конце концов я бы его все исчерпала – человеческое зло, потому что оно не бесконечно.

– А в каком виде вы бы пришли на землю? Мужчиной? Женщиной? Какого возраста?

– Конечно же ребенком. Почему вы хотите, чтобы я лишила себя матушки? Я бы выбрала себе хорошую, добрую матушку, только бедную и угнетенную. Слушайте: я бы взяла крестьянку из наших мест и родилась бы у нее в большой кровати с пологом, между маслобойкой и мучным ларем, а может даже, если бы она была совсем нищей, в соломе, где-нибудь в хлеву или на конюшне. И я оставалась бы Богом, творцом мира, высшим существом, как вы говорите, но в то же время была бы таким толстым пупсиком, теплым и щекастым, туго спеленутым, и сосала бы молочко из груди моей мамочки-крестьянки. И лучше бы я была мальчиком, потому что мальчикам проще заставить себя слушать.

– Надо еще, чтобы крестьянка согласилась на такого сына.

– Конечно же она согласилась бы. Они ведь согласны на все, что им говорят их мужья, почему же она откажет Богу? Вот скорее с мужем будет трудно, а ведь надо, чтобы у нее был муж, иначе кто будет кормить малыша? Вот этот мужчина, господин граф, и правда должен был бы быть святым, и я не знаю, много ли найдется таких, кто согласился бы стать отчимом Господу Богу.

Граф поднялся, и старое, местами облупившееся зеркало увидело, как он сделал несколько шагов по скрипучему паркету. Его парик был гладок и напудрен, а тугую косицу украшал белый атласный бант. В салоне было холодно, и он вернулся к камину, встал, повернувшись к нему спиной, и раздвинул полы кафтана. Надежда участила биение его сердца. Неужели через несколько мгновений его поиски подойдут к концу?

– А вы, дитя мое, – произнес он, придав твердости своему голосу, – согласились бы, например, вы стать этой женщиной?

Марион глядела, как языки пламени лижут поленья, как поленья краснеют и превращаются в черные угли, как угли белеют и рассыпаются золой, а зола собирается в кучки, и как весь очаг дышит и живет, словно какой-то невиданный бестелесный зверь. Она огляделась вокруг, обвела взглядом роняющие капли воска свечи в серебряных подсвечниках, старинную мебель, притаившуюся в темных углах, зеркало, в котором увидела саму себя – хорошенькую, красиво причесанную, с голубыми лентами в волосах и голубой косынкой, прикрывающей глубокий вырез белого платья, – графа в распахнутом кафтане, прислонившегося спиной к камину, окна, наглухо затянутые гардинами и плотными шторами, рассохшийся местами паркет, лепной потолок, почти не различимый в полумраке. Но Марион не видела всего этого, ибо виделось ей нечто другое, заслонявшее собой все остальное. Это было лицо. Доброе лицо со следами холодных ветров и жаркого солнца. Лицо мужчины, честного, верного друга.

Тут она улыбнулась и вся просияла, порозовев от радости, и, полная целомудрия, ощутила, как какая-то уверенность овладела вдруг всем ее существом, уверенность, которой она так давно сопротивлялась. Она тряхнула головой, вся во власти охватившего ее счастья.

– Нет, господин граф, я не согласилась бы. Видите ли, я люблю господина Жюля и хочу стать его женой.

* * *

Высоко, среди звезд сидел он, обхватив руками голову. Перед ним лежало последнее из подготовленных им досье. Прежде чем раскрыть его, он решил еще раз проникнуться тем, что искал.

Может быть, он не на то ставил, увлекшись достоинствами объекта, или, лучше сказать, его качественной стороной, а надо было уделять больше внимания почве – благодатной и соответствующим образом подготовленной. Может быть, он напрасно считал, что согласие должно последовать в ответ на предложение, а на самом деле оно должно было ему предшествовать. А может, сама идея получения согласия была неверна: скорее, нужна была добрая воля, даже желание, при этом, вне всякого сомнения, неосознанное, но вполне действенное, и источником его должны быть не только непорочность и самоотречение, но и вся эта генеалогическая кухня. В конце концов, если и нельзя обойтись без свободы воли, то это ведь скорее вопрос веры, а не выбора. Зачатие Бога человеком не может быть делом одного поколения, каким бы достойным оно ни было.

Он подумал, что, возможно, недооценил момент длительности в Божьем замысле. То, что он искал, должно было явиться ему не кратковременной вспышкой сиюминутного «да», но медленным огнем любви, вынашиваемой долго-долго, от пращуров к правнукам, на протяжении столетий.

Он раскрыл досье и поморщился.

На память ему пришла индийская принцесса, с которой они так хорошо понимали друг друга. Какая величественная красота! Какая интуиция в постижении неожиданных глубин мира! Какое чувство вездесущности Господа! А ее готовность заживо сгореть на погребальном костре обещанного ей старого супруга показывала, что она не чужда жертвенности. Увы, самая мысль о том, что Бог может быть конкретной личностью, возмутила ее, а он не стал настаивать. А жаль. Жаль ему было и весталки Лавинии. Дочь народа, испещрившего мир дорогами, по которым Благая Весть быстро разнесется по свету, она поклялась оставаться непорочной в течение долгих тридцати лет и согласилась быть заживо погребенной в случае, если нарушит клятву. Она поддерживала священный огонь у Палладиума с твердым сознанием, что совершает святое дело. Он почти не сомневался, что хранительница священного огня, зажженного в центре мира, может стать Матерью Господа, однако та с негодованием отвергла возможность заменить всех богов одним, сочтя такое утверждение отвратительным и нелепым.

Так есть ли вероятность, что он найдет, что искал, у немногочисленного воинственного народа, бывшего в рабстве то у египтян, то у вавилонян, предающего мечу соседей только за то, что ему приглянулись их земли, похваляющегося в своих священных книгах своей богоизбранностью и утверждающего, что все, что он делает, совершается по воле того самого Бога, чьих пророков он систематически истребляет? Вероятно ли, что Матерь Божья будет рождена народом, у которого бытует многобрачие и где отцы, выдавая дочерей замуж, требуют в качестве уплаты сто крайних плотей своих врагов?

И все же…

Он еще раз на одном дыхании перечел все их священные книги со скоростью, с которой могут читать лишь ангелы. Пред очами его вставали все новые и новые картины.

Когда Господь создавал первую женщину, как рассказывается о том в этих самых книгах, не думал ли он при каждом движении своих искусных рук, что создает прабабку своей будущей Матери, и не потому ли пообещал он ей победу над змеем? При мысли о Боге, творящем собственную мать, он умилился и стал видеть все яснее: так бывает, когда рассеиваются облака, открывая понемногу звездное небо.

Он перечитал легенду о плавающем ковчеге, на котором спаслись мужчина, женщина и животные, и подумалось ему, что и тут присутствует образ Матери Божьей.

Он прочел рассказ о горящей любовью Неопалимой Купине, пламя которой не угаснет до скончания веков, и снова увидел образ Матери Божьей. Он прочел сказание о море, приоткрывшем свою пучину, чтобы пропустить святой народ, и опять привиделся ему образ Матери Божьей.

Он перечел историю Храма, выстроенного людьми, чтобы вместить Того, Кого ничто вместить не может, и понял, что и это – образ Матери Божьей. И наконец, прочел он обо всех явлениях Славы Божьей: и в светящемся облаке над ковчегом Завета, осенившем гору Синай и бывшем «пред глазами сынов Израилевых как огонь поядающий», и в свете, залившем лицо Моисея, и в дуновении, коснувшемся щек Илии, и в колеснице, увиденной Иезекиилем, – во всем он видел образ Матери Божьей.

Тогда он раскрыл последнее досье.

* * *

Отец – Иоахим. В возрасте. Богат. Царского рода, из дома Давидова. Набожен и благочестив. Приносит Господу двойные жертвы. По положению своему должен быть первым из первых. Однако завистники укоряют его: «Не можешь ты быть первым из первых, ибо не дал ты потомства Израилю!»

Иоахим подавлен горем. Он перечитывает древние писания. Что правда, то правда: все праведники всегда имели детей. Даже Авраам на старости лет. Он в отчаянии. «Значит, Господь не любит меня? Зачем же мне тогда вообще встречаться с женой моей?» Он удаляется в пустыню, постится днем и ночью. «Молитва будет мне и едой, и питьем».

А в его красивом доме, в Иерусалиме плачет и бьет себя в грудь Анна: она не только бесплодна, она теперь как вдова. Люди насмехаются над ней и в конце концов изгоняют ее из Храма. В изнеможении падает она под лавровым деревом. «Господи, я хуже птиц небесных, ибо они приносят потомство пред лице Твое. Я хуже скотов неразумных, ибо и они приносят потомство пред лице Твое. Я хуже диких животных, ибо и они приносят потомство пред лице Твое. Я хуже вод, рождающих рыб, которые благословляют Тебя. Я хуже земли, воздающей славу Тебе плодами, ею приносимыми». Она не жалуется ни на что, кроме своего бесплодия пред лицом Господа. «Если когда-нибудь будет у меня дитя – сын ли, дочь ли, – я отдам его Тебе, Господи, чтобы до конца дней своих оно служило Тебе».

Как-то раз Иоахим заснул в пустыне и видит во сне, как с небес к нему спускается ангел – гляди-ка! – и говорит: «Иоахим, Господь Бог услышал твои молитвы. Возвращайся к Анне».

Старый Иоахим ликует. Он оставляет пустыню, созывает своих пастухов и отбирает десять ягнят без малейшего изъяна и пятнышка – для Господа, двенадцать тельцов, тучных и нежных, – для священников и сто черных козлят – для народа Анна слышит, что муж ее возвращается из пустыни. Она бросается к Золотым вратам, которые в тот день открылись в последний раз, и видит, как муж идет к ней с сияющим лицом впереди стада. Она бежит к нему и бросается ему на шею под блеянье ягнят, мычанье тельцов и крики бодающихся козлят. «Я знаю теперь: Господь осыпал меня благодатью. Я была вдовой – и вот у меня снова муж. Я была бесплодна – и вот я рожу».

У них родилась дочь, которую они назвали Мириам и в возрасте трех лет посвятили Храму. Священник поцеловал ее, благословил и усадил у подножия алтаря. Она стала жить при Храме, и единственной заботой ее было служение Богу. Когда пришло время ткать новую завесу для Храма, это поручили восьмерым девушкам из дома Давидова. Они бросили жребий, каким материалом кому работать: одна вытянула золото, другая – серебро, третья – лен, четвертая – шелк, пятая – лазурь. Мириам достались багрец и пурпур.

Достигнув зрелости, она не могла больше жить в Храме, и первосвященник посоветовал выдать ее замуж, лучше за вдовца. Родители стали искать жениха, чтобы был он, как и она, из дома Давидова и чтобы пользовался хорошей репутацией, ибо они боялись доверить свою дочь первому встречному. Такой человек нашелся в Галилее, в местечке, где проживала сотня «нетцеров», то есть выходцев из царской семьи, и которое называлось потому Назарет. Иосиф занимался весьма уважаемым ремеслом – он был плотником, был он богобоязнен, а во сне ему часто являлись ангелы (так-так!). Мириам обручилась с Иосифом, и тот увез ее к себе в Назарет. Скоро они поженятся.

* * *

Он закрывает досье.

Крылья его раскрываются и наполняются ветром, который уносит его вдаль.