Бердяев

Волкогонова Ольга Дмитриевна

Часть четвертая. Изгнание

 

 

Глава тринадцатая. Трагедия изгнания

Семь коротких дней — и огромное количество разных проблем, которые необходимо разрешить до отъезда. Первая паника перед неизвестностью уже прошла (некоторые знакомые, как вспоминал Осоргин, даже завидовали: «счастливые, за границу поедете!»), но перед отъезжавшими встала уйма вопросов. Из Москвы высылали многих. Высылаемые объединились и даже выбрали двух «старост», которые хлопотали в различных инстанциях за всех сразу. «Собирались, заседали, обсуждали, действовали», — вспоминал Осоргин. Первоочередной была проблема с визой. Естественным выбором для высылки была Германия. После подписания позорного для России Брестского мира в 1918 году (Бердяев до конца жизни считал его предательством национальных интересов) дипломатические отношения советского правительства с Германией были лучше, чем с другими западными странами. Власти надеялись получить коллективную визу для всех высылаемых. Но, в отличие от России, где жизнь во всех областях жизни шла по «спискам», германское посольство в коллективной визе отказало. Отказ был понятен: Германия не Сибирь, ее нельзя представлять местом для ссылки! Посольство предложило каждому из высылаемых обращаться к ним индивидуально, тогда они смогут выдать визы господам профессорам и литераторам. Действительно, Германия визы дала всем, более того, посольство и консульство сделали все возможное, чтобы облегчить участь высылаемых. Например, тот же Федор Степун вспоминал, как ему помогли в немецком посольстве продлить срок пребывания в стране: поняв, что за отпущенные семь дней он не успеет ни денег собрать, ни дела свои закончить, он слезно попросил в посольстве потянуть с выдачей ему визы.

Конечно, это было рискованно: власти могли передумать с высылкой и заменить ее чем-нибудь посерьезнее — тюрьмой, расстрелом, ссылкой на Колыму. Посольский чиновник тоже это понимал, потому тут же вызвал начальника канцелярии и отдал ему распоряжение: в случае запроса со стороны комиссариата внешних дел о причине задержки визы немедленно доложить ему, дабы он ссылкою на Берлин мог сразу же уладить дело. Трудно сказать, сколько высылаемых воспользовались такой же лазейкой, но высылка была отложена до сентября. Есть сведения о том, что немецкое посольство помогло и Бердяеву, переправив некоторые его рукописи и заметки в Берлин по дипломатическим каналам.

Мало было получить визы, нужно было бронировать каюты на пароходе, отходящем из Петрограда, покупать железнодорожные билеты до Северной столицы, каким-то образом доставать валюту в стране, где ее хождение было запрещено (разрешалось взять по 20 долларов на человека), и главное — получить разрешение в ГПУ на вывоз собственных рукописей. Каждому разрешили вывести по мешку рукописей, — разумеется, после их просмотра в ГПУ. Мешок — не фигуральное выражение, а вполне-таки соответствующее действительности: рукописи зашивались в ГПУ в мешок, опечатывались сургучом и только в таком виде могли покинуть советскую землю. Бердяеву удалось вывести часть семейного архива, рукописи нескольких написанных за советские годы, но не опубликованных еще книг, оттиски своих статей, вырезки из газет и журналов.

Следующая проблема — библиотека. Она у Бердяева была чрезвычайно обширной и богатой, насчитывала несколько тысяч томов на разных языках, причем ему удалось пополнить свое книжное собрание за годы работы в книжной лавке писателей (благодаря ежемесячному «книжному пайку»). Люди, любящие книги, знают, как трудно бывает расставаться с книжкой, ставшей тебе «родной». Тогда, думаю, это чувство было еще острее, — книги были единственным источником информации; об Интернете, ксероксах, сканерах и компьютерах еще и речи не было. Бердяев тщательно отбирал те книги, которые хотел взять с собой, которые нужны были ему для работы. С большей частью книг, конечно, пришлось расстаться: багаж был ограничен местом и весом, ехали Бердяевы буквально «в никуда», поэтому книжки лихорадочно раздаривались знакомым. Но среди отобранных книг Бердяев увез и один экземпляр сборника «Из глубины», благодаря чему сборник смогли переиздать за рубежом.

Эмоционально трудным было и решение судьбы любимой собаки — мопса Томки (Шу-шу к этому моменту уже умерла). К счастью, здесь пригодились «бердяинки» — почитательницы таланта Николая Александровича. Сразу несколько дам предложили «усыновить» Томку. Бердяевы всесторонне рассматривали каждую кандидатуру, и в конце концов пес обрел новый дом. Количество носильных вещей тоже регламентировалось. Степун вспоминал, что высылаемым «разрешалось взять: одно зимнее и одно летнее пальто, один костюм, по две штуки всякого белья, две денные рубашки, две ночные, две пары кальсон, две пары чулок. Вот и все. Золотые вещи, драгоценные камни, за исключением венчальных колец, были к вывозу запрещены; даже и нательные кресты надо было снимать с шеи». Никаких особых драгоценностей у Бердяевых не водилось, хотя в последнее время перед высылкой жили они в достатке — конечно, по советским меркам; даже приходящую прислугу держали. Крупные вещи Бердяевы решили продать, чтобы оплатить дорогу. Пианино удалось продать соседям, один книжный шкаф — за символическую цену — пристроили в Союз писателей… Бердяев всю свою взрослую жизнь жил только литературным и преподавательским трудом, у него, как он сам отмечал в анкете ГПУ, не было собственности. Были времена, когда ему очень непросто было содержать семью из четырех человек (правда, Евгения Юдифовна в последние полтора года устроилась на работу в Цетроспичку, ее зарплата стала большим подспорьем), поэтому мысли о будущем были очень тревожными — «впереди была неизвестность».

Впрочем, в последние московские дни для раздумий времени было мало: люди, прощания, заканчивание дел в Союзе писателей, в ВАДК (которая после отъезда Бердяева прекратила свое существование), предотъездная суета… Конечно, высылаемые не уложились в первоначально отведенные им семь дней, но и месяца для расставания с прошлой жизнью было мало. Михаил Осоргин описывал это так: «Люди разрушали свой быт, прощались со своими библиотеками, со всем, что долгие годы служило им для работы, без чего как-то и не мыслилось продолжение умственной деятельности, с кругом близких и единомышленников, с Россией. Для многих отъезд был настоящей трагедией— никакая Европа их манить к себе не могла; вся их жизнь и работа были связаны с Россией связью единственной и нерушимой отдельно от цели существования». Поэтому предотъездные многочисленные хлопоты, может быть, были во благо — некогда было грустить и горевать. Даже прощание с Евгенией Казимировной Герцык вышло не совсем таким, как хотелось бы, — времени для задушевных разговоров не хватило. Хотя эти разговоры между ними будут идти еще долгие годы в длинных письмах… Впрочем, Бердяев не верил, что никогда больше не вернется в Россию. Многие оптимисты говорили высылаемым, что максимум через три года — самый длинный по закону срок административной высылки — им разрешат вернуться. В это не очень верилось, но в то, что уезжаешь навсегда, — тем более верилось с трудом.

Перед отъездом Николай Александрович зашел исповедаться и причаститься в храм Святителя Николая в Кленниках. Незадолго до отъезда он познакомился там с протоиереем Алексеем Мечевым. «Самое сильное и самое отрадное впечатление от всех встреч с духовными лицами у меня осталось от отца Алексея Мечева. От него исходила необыкновенная благостность. Я в нем не заметил никаких отрицательных бытовых черт духовного сословия», — писал позднее Бердяев. С очень теплым чувством вспоминал он свою беседу в маленькой комнатке около церкви с отцом Алексием перед отъездом в Петроград. Священник благословлял отъезд Бердяева и говорил, что у него есть положительная миссия в Западной Европе. Как и Бердяев, отец Алексий считал, что только духовный переворот внутри русского народа может вылечить Россию и никакие интервенции и военные насилия для свержения большевизма не могут иметь положительного значения. Он рассказал Бердяеву о красноармейцах, которые приходили по ночам к нему каяться, — значит, большевики не смогли убить религиозную потребность у людей, значит, сохраняется надежда на возрождение страны. Все это соответствовало собственным оптимистичным настроениям Бердяева и навсегда осталось у него в памяти, а икона, подаренная отцом Алексием, сопровождала его до конца жизни.

В конце сентября вещи были собраны и упакованы, дела завершены. Степун и еще несколько человек отправились из Москвы в Берлин поездом. Приблизительно в это же время, тоже поездом, за границу в Ригу выехали с семьями П. А. Сорокин и еще несколько человек. Большинство же высылаемых из Москвы — и Бердяевы в том числе — отправлялись в Германию морем из Петрограда, куда сначала надо было добраться поездом. На Николаевском вокзале Москвы отъезжавших провожало довольно много народа, — что было, по тем временам, некоторой смелостью. Отъезжавшие заняли целый вагон.

В Петрограде расселились кто по гостиницам, кто по родственникам, кто по знакомым: надо было подождать еще пару дней до отплытия парохода «Oberburgermeister Haken». Впрочем, народная молва дала ему другое имя — «философский пароход». На самом деле, «философских пароходов» было два: первый рейс — на «Обербургомистре Хакене» — отправился в Штеттин (ныне Щецин) 29 сентября, а второй рейс — на пароходе «Пруссия» — отчалил из Петрограда 16 ноября. На первом пароходе из страны выехали более семидесяти человек московских и казанских интеллигентов и членов их семей (Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, Б. П. Вышеславцев, А. А. Кизеветтер, М. А. Осоргин, И. А. Ильин, другие). На втором было более сорока человек петроградских профессоров и интеллектуалов с семьями (в том числе Л. П. Карсавин и Н. О. Лосский). Практика высылки за границу «философскими пароходами» не ограничилась (так, например, в начале 1923 года за рубеж был выслан С. Н. Булгаков), но ручеек этот быстро иссяк: к «неблагонадежной» интеллигенции стали применять совсем другие меры.

Приехав из Москвы в Петроград 27 сентября, Бердяевы остановились у Лосского. Сын Николая Онуфриевича Лосского, Борис, вспоминал: «Делом солидарности северных коллег было приютить их (москвичей. — О. В.) у себя до посадки на немецкий пароход». Троих женщин — Лидию Юдифовну, ее сестру и мать — поместили в одной комнате, где обычно жили сыновья Лосского, переселив Бориса с братом в другое помещение, а Николаю Александровичу был отведен кабинет Николая Онуфриевича с кожаным диваном в качестве постели. «Когда стали расходиться спать, Бердяев счел по справедливости уместным сообщить матери, что ему иногда случается громко говорить во сне и что он надеется этим не встревожить соседей по комнате, — описывал пребывание Бердяева сын Лосского. — Наутро, выйдя к кофе, он удовлетворенно уверил мать, что спал мирно и безмятежно. Но примерно полчаса спустя из розовой спальни выбрела Мазяся (гувернантка. —О. В.) и заявила, что чувствует себя совершенно разбитой после ночи, в течение которой ее несколько раз будили доносившиеся из отцовского кабинета отчаянные протестующие вопли: «нет!.. нет-нет!.. нет-нет-нет!», и заключила свою жалобу мало действенным ультиматумом: «S'il reste, je pars… tant pis…» Ho этой угрозы ей исполнить не предстояло, потому что наступило 28 сентября, день отплытия москвичей».

Посадка на пароход «Обербургомистр Хакен» происходила на пристани, что на Васильевском острове, напротив Горного института. Хотя посадка началась около полудня, закончилась она очень нескоро: выкрикивалась фамилия отплывающего, а затем он и члены его семьи проходили процедуру «досмотра» — то есть обыска в специальной контрольной камере. Ощупывалась одежда, открывались чемоданы и баулы, все отъезжавшие еще раз подвергались «опросу» (допросу), — люди стояли на пристани часами, прежде чем оказывались на трапе парохода. Среди провожавших был Е. Замятин (который эмигрирует за границу через десять лет), семья Лосского, родственники Угримовых, Лев Карсавин, другие. Бердяевы ждали своей очереди на посадку и беседовали со знакомыми. На пароходе они оказались только к вечеру, а утром следующего дня пароход отплыл в Германию. Спустя 80 лет на набережной Лейтенанта Шмидта в Санкт-Петербурге был установлен памятный знак, на нем написано: «С этой набережной осенью 1922 года отправились в вынужденную эмиграцию выдающиеся деятели отечественной философии, культуры и науки».

На пароходе вместе с высланными находился сначала отряд чекистов. Поэтому пассажиры были осторожны в словах и не выражали своих чувств и мыслей. Только когда после Кронштадта пароход остановился, а чекисты сели в лодку и уплыли, эмигранты почувствовали себя более свободными. Стоя на палубе с палкой в руке, в широкополой шляпе на кудрявых волосах, Николай Александрович провожал взглядом родные берега. Он еще не знал, что никогда больше не увидит родины, но сердце щемило… В похожем состоянии были и другие удивительные пассажиры этого удивительного парохода. О том, что пассажиры — удивительные, капитан знал и дал изгнанникам «Золотую книгу» своего судна, в которой оставляли памятные записи именитые пассажиры. Это была дань уважения оказавшимся на пароходе странникам. Каково же было удивление Бердяева и Осоргина, когда, открыв книгу, они увидели в ней рисунок Федора Шаляпина, покинувшего Россию немного раньше. Великий певец изобразил себя голым, переходящим вброд море («море по колено»). Надпись под рисунком гласила: «Весь мир мне дом». Многие, оказавшиеся на «Обербургомистре Хакене» в тот день, чувствовали нечто подобное: изгнанники с неведомым будущим впервые за несколько лет ощутили себя свободными. «Когда мы переехали по морю советскую границу, то было такое чувство, что мы в безопасности, до этой границы никто не был уверен, что его (пароход. — О. В.) не вернут обратно. Но вместе с этим чувством вступления в зону большей свободы у меня было чувство тоски расставания на неопределенное время со своей родиной», — писал Бердяев.

Михаил Осоргин так описывал прощание с родиной пассажиров корабля: «В столовой старики, молодежь, дети, все это — изгоняемые неизвестно за что и почему; все это — ненужные для страны элементы с общественными наклонностями и привычкой к независимой мысли. Мне очень хочется провозгласить тост за Европу, за остатки свободного духа, за предстоящий нам отдых и ждущую нас живую работу… Я беру стакан, встаю и, увидев в окно последнюю уходящую в синеву полоску берега России, говорю внезапно и смущенно:

— Выпьем… за счастье России, которая… нас вышвырнула…»

Несмотря на чувство облегчения — отдохнуть от заглядываний власти «под мозговую покрышку», несмотря на чувство ожидания — «приобщиться настоящей культуре», несмотря на чувство незаслуженной обиды — горечь несправедливого изгнания, большинство пассажиров ощущали себя русскими людьми и не могли не думать о России.

На пароходе вместе с Бердяевым находился и отец Владимир Абрикосов, повлиявший в свое время на переход Лидии Юдифовны в католичество. Сначала его приговорили было к расстрелу, но затем заменили расстрел высылкой. У его бывшей жены, матери Екатерины, которая стала монахиней-доминиканкой, судьба была горестнее: она осталась в Москве, вскоре также была арестована и начала свой крестный путь по тюрьмам и ссылкам, завершившийся в 1935 году в Бутырской тюрьме. Лунным тихим вечером (на море был штиль) Лидия Юдифовна стояла с отцом Владимиром на палубе и гадала: как сложится дальше их судьба?

30 сентября пароход прибыл в Штеттин. Среди пассажиров откуда-то пронесся слух, что их на берегу будут встречать представители русской эмиграции. «И все заволновались и стали думать, как на эту встречу отвечать. Собрались профессора, было довольно длительное совещание с участием Бердяева, Ильина, Франка, Кизеветтера, Вышеславцева и других. И выработали они общий ответ на предполагаемую встречу», — вспоминала находившаяся на том пароходе В. Рещикова (в девичестве — Угримова). Но приплывших никто не встречал, они вышли на совершенно пустой причал. Так началась эмигрантская биография философа.

Позволю себе здесь небольшое отступление, которое сделает более понятным те условия, в которые попали Бердяевы в своей европейской «ссылке». Исход из России огромного числа людей (по некоторым данным — от двух до трех миллионов) после Октябрьской революции стал уникальным явлением в европейской истории. Русская эмиграция была феноменом политическим. Причины, по которым люди самых разных социальных слоев и групп — казаки и крестьяне, офицеры и инженеры, артисты и художники, университетские профессора и писатели — покинули родину, имели прежде всего политический характер. Но уникальность русского рассеяния состояла не в политических пристрастиях, а в исключительно высоком образовательном и культурном уровне послереволюционной эмиграции. Уровень этот был значительно выше, чем в самой России, выше, чем в других странах, которые предоставили убежище русским беженцам. Результатом этого стала редкая ситуация, когда разные культурные традиции вступили в многолетний непосредственный диалог. Один из известных историографов русской эмиграции П. Е. Ковалевский в этой связи отмечал, что «русское рассеяние было в 1920–1940 годах одной из движущих сил европейской культуры». С ним трудно не согласиться, если вспомнить хотя бы некоторые имена русских эмигрантов, внесших свой вклад в мировую культурную «копилку»: писателей и поэтов И. А. Бунина (отмеченного Нобелевской премией), Д. С. Мережковского, 3. Н. Гиппиус, М. И. Цветаеву (вернувшуюся в СССР лишь в 1939 году и трагически погибшую уже в 1941-м, Вяч. И. Иванова, Г. В. Иванова, И. С. Шмелева, Б. К. Зайцева, М. А. Алданова, А. И. Куприна (вернувшегося в СССР в 1937 году, за год до смерти, уже больным), А. Т. Аверченко, Н. Н. Берберову, В. Ф. Ходасевича, И. В. Одоевцеву, К. Д. Бальмонта, А. М. Ремизова, Н. А. Тэффи, И. Северянина, Н. А. Оцупа, Г. В. Адамовича, М. А. Осоргина, Г. Газданова и других; художников И. Я. Билибина, Ф. А. Малявина (чья серия картин «Бабы» стала одним из самых запоминающихся изображений национального характера), «мирискусников» К. А. Сомова, А. Н. Бенуа, Л. С. Бакста, основателя абстрактного искусства В. В. Кандинского, прославившегося своими пейзажами и театральными работами К. А. Коровина, известного портретиста Ю. П. Анненкова и многих других. Русская музыка тоже имела своих «послов» в зарубежье: композиторы А. К. Глазунов, А. Т. Гречанинов, С. В. Рахманинов, И. Ф. Стравинский, непревзойденный бас Ф. И. Шаляпин, многочисленные прославленные хоры — под руководством С. Жарова, имени атамана Платова, Донских казаков. В Париже была создана даже Русская консерватория им. С. Рахманинова, при которой существовала и балетная студия С. М. Лифаря, ставшего вслед за В. Ф. Нижинским ведущим европейским хореографом, — за океаном эту роль играл Дж. Баланчин, покинувший советскую Россию в 1924 году. Знаменитые балеты, организованные С. П. Дягилевым, оформленные А. Н. Бенуа, Н. С. Гончаровой, М. В. Добужинским, Л. С. Бакстом, стали яркими событиями культурной жизни Франции. С именами Анны Павловой и Сержа Лифаря связана новая страница в балете, что позволило прославленному балетмейстеру сказать: «Мы с гордостью утверждаем, что мировой балет всей первой половины XX века есть создание балетных сил русской эмиграции». Свой след в мировой науке оставили и русские ученые. Конечно, для широкой публики одними из самых известных являются имена работавших в США изобретателя вертолета (и убежденного монархиста!) И. И. Сикорского и профессора физики В. К. Зворыкина, сделавшего многое для развития современного телевидения и радио, но, конечно, среди эмигрантов оказались и другие ученые с мировыми именами: академик С. Н. Виноградский, работавший в Пастеровском институте, геолог Н. И. Андрусов, химики В. Н. Ипатьев и А. Е. Чичибабин, археолог М. И. Ростовцев, впервые предложивший классификацию скифских курганов, известный египтолог В. С. Голенищев, сформировавший образ социологии XX века П. А. Сорокин, филологи Б. Г. Унбегаун, Ю. С. Коловрат-Червинский, Р. О. Якобсон и многие, многие другие. Почти все оригинальные русские философы первой половины XX столетия тоже оказались за границей: в советской России места свободному философствованию не было. Поэтому традиции Серебряного века русской культуры, религиозной и идеалистической философии были продолжены вне пределов СССР.

Оказавшись за рубежом, русские эмигранты по-прежнему считали себя гражданами России, людьми русской культуры. Первоначально их ассимиляции препятствовало твердое убеждение большинства, что их отъезд — явление временное, что скоро они вновь смогут вернуться на родину. Отсюда — стремление сохранить язык, обычаи, дать русское воспитание детям. Позднее, когда эти надежды стали угасать после очевидного поражения Белого движения в 1920 году, эмиграцию поддерживало осознание своей особой задачи, особой духовной миссии — сохранить и развить русскую культуру, не дать прерваться традиции, сделать то, что не могло быть сделано в условиях тоталитарной советской России. Нищие в большинстве своем люди организовывали библиотеки, школы, семинарии, институты, академии, выпускали газеты и журналы, устраивали выставки и конференции. Был создан особый мир русской эмиграции — Зарубежная Россия. Таким образом, образовалось как бы два потока русской культуры — внутри страны и за ее пределами, причем с точки зрения своего вклада именно зарубежье оказалось более продуктивным.

Потоки беженцев, хлынувшие за пределы России после революции, имели несколько наиболее типичных направлений. Прежде всего это Турция, куда на судах (число которых разными источниками называется от 126 до 187) эвакуировались остатки разбитых армий Деникина (в январе — марте 1920 года) и Врангеля (в ноябре 1920 года), а также гражданские лица из Крыма. Эвакуация в Турцию происходила, насколько это возможно, в организованном порядке, поток беженцев в эту соседнюю страну был очень велик. Всего через Турцию, по приблизительным подсчетам, эмигрировало до полумиллиона русских. Более состоятельные эмигранты использовали Константинополь лишь как привал на пути в Европу. Оставались же в Турции, как правило, неимущие эмигранты и военные, которые были поселены в специальных лагерях, где по мере возможности поддерживались военная дисциплина и боевой дух (в расчете на военные действия против большевиков в ближайшем будущем). Таких лагерей было несколько — в Галлиполи (самый большой, более 26 тысяч человек), на Лемносе, в Чаталдже, Бернадоте и др. Лагеря были построены наспех, в пустынной местности, не имели элементарных удобств. Жившие в Константинополе тоже попали в ужасные условия, — город был переполнен русскими беженцами, работу найти было невозможно, оставалось лишь уповать на милость союзников, выдававших беженцам скудный ежедневный продовольственный паек и содержавших военные лагеря. Но тем не менее даже здесь выпускались эмигрантские газеты, была создана библиотека, читались лекции, функционировали курсы иностранных языков, литературно-драматические кружки. А когда в 1921 году были достигнуты договоренности с правительствами Болгарии, Королевства сербов, хорватов и словенцев и Чехословакии, многие русские переехали из Турции в эти страны, их положение стало более устойчивым, культурная жизнь эмиграции активизировалась.

Большое количество русских нашло приют в Королевстве сербов, хорватов и словенцев (будущей Югославии). Доброе отношение к русским эмигрантам имело здесь несколько причин: сербы, число которых в правящей политической элите страны было очень велико, видели в русских «братьев-славян», пришедших на помощь сербам в 1914 году; король Александр I, получивший воспитание при петербургском дворе, отличался прорусскими и антибольшевистскими взглядами; Королевство нуждалось в квалифицированных специалистах. Разумеется, положение беженцев облегчалось также близостью языков и общностью религии. Сербское правительство учредило даже специальную Державную комиссию попечения о русских беженцах, в распоряжение которой выделялось 6 миллионов динаров в месяц из госбюджета. За счет этой суммы содержалось несколько учебных заведений: две гимназии, реальное училище, три кадетских корпуса, кавалерийское училище, два женских института, технические курсы и т. д. Правительство Сербии не только финансировало образование русских эмигрантов, но и предоставило русским учебным заведениям одинаковые права с сербскими школами, училищами и институтами. Несколько позднее было создано Общество русских ученых в Югославии, которое организовывало научные семинары, помогало устанавливать научные контакты с югославскими коллегами, издавать написанное и т. п. Появилось и Общество попечения о нуждающихся русских студентах и учащихся, благодаря которому многие молодые люди смогли завершить свое образование. Если задуматься о ситуации, в которой оказалось большинство эмигрантов, то такое внимание к образованию и культуре не может не показаться поразительным: люди, не имевшие стабильного заработка, оказавшиеся в чужой стране, потерявшие родных и друзей, весь уклад жизни которых был грубо разрушен, думали о том, как не растерять традиции русской школы (считавшейся тогда одной из лучших в мире, особенно когда речь шла о высшей школе), не дать померкнуть славе русской науки.

Похожие процессы происходили в Болгарии. Эта страна переживала в то время определенные экономические трудности и нуждалась не только в неквалифицированной рабочей силе, но и в инженерах, преподавателях школ и университетов и т. п., так как собственная национальная интеллигенция была еще очень малочисленной. Русские эмигранты стали профессорами и преподавателями Софийского университета и других болгарских учебных заведений, создали собственные русские учебные заведения. Значительную материальную помощь в этом им оказали американские общественные организации: американцы, например, дали согласие тратить ежемесячно до 10 тысяч франков (сумму, с учетом нескольких десятилетий инфляции, ощутимую) на Русскую высшую школу в Болгарии, которая должна была включать в себя юридический и филологический факультеты. Кроме того, существовали несколько русских школ, гимназий, колледж, сельскохозяйственное училище, технические курсы (для взрослых) и др., в которых обучались не только русские, но и болгары, так как авторитет русских преподавателей (и учебных заведений в целом) был достаточно высок.

Тем не менее ни Константинополь, ни Белград, ни София не стали «столицами» Русского Зарубежья. На роль такой столицы некоторое время (до середины 20-х годов) претендовали Прага и Берлин. Особенно способствовала этому так называемая «Русская акция» (Action russe), начало которой было положено в Праге правительством Г. Масарика в 1922 году и которая должна была способствовать деятельности русских научных и учебных заведений. Чешское правительство и зарубежные благотворительные организации финансировали целый ряд культурных проектов русской эмиграции, в результате чего в Праге появилось около десятка русских высших учебных заведений: в 1921 году открылся Институт сельскохозяйственной кооперации; немного позднее — Русский институт коммерческих знаний; Русский юридический факультет, созданный по инициативе П. Новгородцева в 1922 году и просуществовавший до 1929-го, где преподавали многие известные ученые, в том числе и высланные в 1922 году на «философских пароходах» — П. Струве, С. Булгаков, А. Кизеветтер, Н. Лосский, Н. Тимашев, Г. Флоровский, А. Боголепов и др.; Высшее училище техников путей сообщения и др. Особое место в этом ряду занимали два учебных заведения, торжественно открытых в 1923 году, — Русский народный университет (переименованный потом в Русский свободный университет), просуществовавший 16 лет и издававший «Научные труды» (при университете было создано и Философское общество под председательством И. Лапшина), и Русский педагогический институт им. Я. Коменского, призванный готовить «деятелей по народному образованию в России» (!). Вера в то, что возвращение на родину будет скорым, заставляла думать о необходимости подготовки педагогических кадров для начальных школ в разоренной России, — эмиграция видела свой долг в том, чтобы образовательные и культурные традиции в стране не прервались. В Берлине, где в силу экономических причин до середины 20-х годов жило много русских беженцев — с 1920 по 1924 год численность русской общины достигала 300 тысяч человек! — также были открыты несколько школ, гимназий и научных институтов. Илья Эренбург вспоминал в своих мемуарах, что в начале 20-х годов юго-запад Берлина выглядел как русский пригород, всюду была слышна русская речь. Владимир Набоков писал в своей автобиографии о годах жизни в Германии (1922–1937): «Оглядываясь на эти годы вольного зарубежья, я вижу себя и тысячи других русских людей ведущими несколько странную, но не лишенную приятности жизнь в вещественной нищете и духовной неге, среди не играющих ровно никакой роли призрачных иностранцев, в чьих городах нам, изгнанникам, доводилось физически существовать. Туземцы эти были как прозрачные, плоские фигуры из целлофана, и хотя мы пользовались их постройками, изобретениями, огородами, виноградниками, местами увеселения и т. д., между ними и нами не было и подобия тех человеческих отношений, которые у большинства эмигрантов были между собой. <… > Американские мои друзья явно не верят мне, когда я рассказываю, что за пятнадцать лет жизни в Германии я не познакомился близко ни с одним немцем, не прочел ни одной немецкой газеты или книги и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка». Годами наибольшего скопления русских в Берлине были 1921–1923 годы (то есть как раз те, в которые Бердяевы оказались на германской земле), — тогда город был главным центром русской эмиграции. Берлин называли «мачехой городов русских», писали о «Санкт-Петербурге на Виттенбергплатц», но эта «эрзац-столица» оказалась «быстрорастворимой»: многочисленные русские организации, учреждения, союзы «возникли буквально в одночасье, как бивуак, который армия разбивает в мгновение ока. Русские, которых занесло в Германскую империю, создали себе столицу, свой собственный город в городе, свой культурный и полугосударственный микрокосм, сконцентрированный на Западе Берлина». Но эти же организации, учреждения, союзы через несколько лет исчезли без следа. «В русском Берлине было все, — рассказывает немецкий исследователь «русского Берлина», — что должно быть в столице: люди, институты, производственные объединения, издательства, поэты, мыслители и сплетни. Но через два-три года этот город уже не существовал, его жителей разбросало во все стороны света, и с тех пор он существует лишь в воспоминании как отрезок жизни целого поколения эмигрантов, как комета, которая исчезает в космосе, и от нее не остается ничего, кроме светового следа на фотопластинках». Не обошлось и здесь без американской помощи: в Германии, например, существовал специальный американский Фонд содействия русским писателям и ученым, распределявший средства между нуждавшимися русскими интеллигентами. В Берлине даже функционировали три русских театра, издавались газеты на русском языке («Накануне», «Руль», другие), работали русскоязычные издательства. Достаточно сказать, что в 1924 году из 130 русскоязычных издательств, существовавших за рубежом, в Берлине находились 87. Немецкая статистика отмечала, что в некоторые годы число русских книг, вышедших в Германии, превышало число немецких. Более того, количество изданных в Берлине между 1918 и 1924 годами книг было больше, чем в Москве! Живая «община» позволяла эмигрантам оставаться в своем кругу и обособляться от немецкого окружения, тем более что поначалу была уверенность в том, что изгнание — не навсегда. Но после 1926 года количество русских эмигрантов в Германии резко уменьшилось: в стране начал действовать новый закон, затруднявший для иностранцев поступление на работу. Большая часть русских из Берлина перебралась в Париж, который и стал настоящей «столицей» Зарубежной России.

Трудно перечислить все страны, куда устремились русские беженцы. В поисках счастья несколько ручейков эмиграции направилось даже в Перу, на Мадагаскар, в Южную Америку — в Аргентину, Парагвай, Бразилию. Труднее было эмигрировать в Северо-Американские Соединенные Штаты, правительство которых оказывало определенную материальную помощь беженцам, но не спешило принимать их у себя. Тем не менее со временем и в Северной Америке число русских становится значительным, поток эмигрантов увеличивается особенно накануне и в начале Второй мировой войны, когда Европа уже не могла служить надежным прибежищем.

Практически везде русские предпочитали селиться компактно, причем своеобразными центрами русских диаспор становились православные церкви. Вырванные из привычной жизни, лишенные многих семейных и дружеских связей, ощущавшие себя чужими в иностранном окружении, русские эмигранты видели в церковной общине своеобразную замену тем духовным потерям, что они понесли. Даже те, кто был ранее равнодушен к религиозным обрядам и церковной жизни, стали посещать церковь не только из-за проснувшейся в душе веры (без нее после всего пережитого действительно было трудно выжить), но и из-за того, что принадлежность к определенному церковному приходу воспринималась как подтверждение русскости. Недаром среди многочисленных эмигрантских организаций, партий, движений самым «живучим» оказалось то, что было связано с религиозной жизнью диаспоры — Русское студенческое христианское движение (РСХД).

Когда «философский пароход» причалил в Штеттине, все его пассажиры собирались отправиться в Берлин. Приехавшие наняли несколько фур, запряженных битюгами, погрузили на него свой скарб, сверху посадили маленьких детей. «И фура за фурой поехали по направлению к вокзалу, откуда мы должны были отправиться в Берлин, а за фурами, не по тротуару, а прямо по мостовой, взявши под руки своих жен, шли профессора. Это были целое шествие по Штеттину, напоминавшее чем-то похоронную процессию. А мальчики на фурах умирали от хохота: они увидели, что в Штеттине дворники в белых панталонах швабрами мыли дно реки. После всего пережитого за пять лет в Москве это действо показалось им невообразимой глупостью. Немцы на нас смотрели как на сумасшедших». На берлинском вокзале тоже никакой встречи, естественно, не было, прибывшие в растерянности стали гадать — что делать дальше? На помощь пришел немецкий Красный Крест, — его представитель разместил на первую ночь приехавших русских профессоров по дешевым пансионам и гостиницам. А на другой день Лидия Юдифовна и ее сестра поехали искать квартиру. Решили, что за городом жилье будет дешевле, хотели снять там, но тут выяснилось, что Красный Крест, выполняя указание германского правительства, подыскало Бердяевым недорогое жилье на первое время — две комнаты в доме фрау Деме, 31/32 Ranke-Strasse. Хозяйка была не слишком приветлива и поставила условием для новых жильцов проходить в их комнаты через ее гостиную только по краю ковра, не наступая ни на паркетный пол, ни на ковровый рисунок.

 

Глава четырнадцатая. Русский Берлин: введение в «Западную жизнь»

Два года жизни Бердяева в Германии были наполнены активной деятельностью. Как только Николай Александрович обосновался в Берлине, в его квартире образовался религиозно-философский кружок, куда вошло немало эмигрантской молодежи. Такие же кружки образовались и под руководством Франка и Карсавина. Бердяев стал членом и участником собраний Клуба русских писателей, проходивших в одном из берлинских кафе на Ноллендорфплац: в этот клуб входили А. Белый, В. Набоков, М. Осоргин, М. Алданов, Л. Карсавин и др. Интеллектуальное общение, которое столь много значило для Бердяева, налаживалось. Он даже послал сестрам Герцык в Крым «бодрую» открытку, в которой писал, что его опасения эмигрантской жизни (в Москве он строил планы о том, что не будет общаться с русской эмиграцией) были напрасными: в Берлине оказалось много близких по духу людей. Но жизнь, особенно в материальном плане, трудно было назвать устроенной. Поэтому в ноябре приехавший в Берлин Н. О. Лосский обсуждал с Бердяевым и другими знакомыми эмигрантами вопрос — не уехать ли из Германии в Прагу? Бердяев с Франком отказались от переезда: у них появилась мысль об издании журнала, более того, они начали обсуждать идею создания русского университета. Отчасти эти мечты удалось реализовать: тогда в Берлине начал активно действовать Американский христианский союз молодых людей (YMCA), оказавший колоссальную поддержку культурной жизни русской эмиграции. Бердяеву удалось установить некоторые связи с этой организацией, что определило (в материальном плане) его эмигрантскую судьбу на долгие годы. При помощи YMCA в Берлине 26 ноября 1922 года была создана Религиозно-философская академия, продолжившая традиции ВАДК в Москве, на те же деньги было решено финансировать и устроение Русского научного института.

Приблизительно в это время Николай Александрович получил первое большое письмо из Судака — от Евгении Казимировны Герцык. Письмо было пронзительным: «Сегодня месяц, как расстались и в такие разные концы и разные жизни поехали. Я так не утолена общением с тобой, с духом твоим в это свидание, что тем мучительней эта новая разлука, и при этом я обречена на долгое, долгое незнание жизни вашей, внешних ее условий, работы твоей… Ревниво хочу, чтобы скорее имел возможность приступить к писанию большой книги, потому что там, в глубине духа, нет этих пространственных и всяких иных преград, и там — и без писем, и без разговоров — совершается общение близких… Точно за какие-то грехи мои опять наросла передо мной непреодолимая глыба расстояния! Но зато всякая доходящая весть воспринимается как чудо… Постараюсь здесь осуществить ту зимнюю жизнь, о которой ты, помнишь, помечтал, — сейчас в начале ноября еще так солнечно и тепло и золотисто вокруг. Но такая пустыня, такое одиночество!

И виноградные пустыни, Дома и люди — все гроба.

Это Блок написал о Равенне, но это как будто бы совсем о нас. Тяжко это полное одиночество. Только твоя семья, по которой исходишь в тревоге, когда вдали от нее, но которая ничего не дает духу, когда вблизи. Впрочем, верно духу и нужна эта непрестанная забота о ком-то.

Благодарю тебя, мой дорогой, за все. С любовью. Твоя Евгения».

К счастью, Евгения Казимировна могла написать в Германию, да и письма из-за границы еще доходили до советских адресатов (позднее это упущение властью было исправлено). Переписка продолжалась годы, причем корреспондентом Герцык был не только Николай Александрович, но и его жена, и Евгения Юдифовна Рапп. Евгения Казимировна искренне радовалась, что Бердяев заинтересовал YMCA своими проектами, что его мысли находят отклик у немецких философов (завязывались связи Бердяева с М. Шелером и Г. фон Кайзерлингом, о чем он сообщил Герцык), что Бердяев работает над новым периодическим изданием.

Это издание, можно сказать — толстый журнал, упомянутый не раз в письмах Герцык, — «София», он должен был стать органом Религиозно-философской академии. Создателем его был Бердяев, но журнал родился из бердяевских бесед с другими уехавшими из России, — в том числе с Н. О. Лосским до его отъезда в Прагу. В воспоминаниях сына Лосского сохранилась интересная запись о том, как выбиралось название для журнала: «…вспоминается и Бердяев и его толки с отцом, как будто за столом в ресторане, где мне почему-то (может быть, недостаточно обоснованно) показалась жадной манера принимать пищу у его участвовавшей в разговорах на высокие темы супруги. На этот раз философы совещались о том, как назвать задуманный ими периодический сборник, и Лидия Юдифовна предложила наименовать его "Время и Вечность", на что Николай Александрович, уже, если не ошибаюсь, употреблявший эти два слова в виде заголовков в своих писаниях, высказал мысль (которую, надеюсь, не искажаю), что на обложке журнала они бы приобрели своей высокопарностью скорее отталкивающий, чем притягательный характер для вербуемого читателя. Конечно, никак не мне было вмешиваться в этот разговор, и я не спросил, как мне захотелось, почему бы не назвать новый временник "Софией". К чему прибавлю с известным чувством самоудовлетворения, что в конечном счете этот заголовок ему и достался». Первый и последний выпуск «Софии» вышел в Берлине в 1923 году с подзаголовком «Проблемы духовной культуры и религиозной философии». В обращении «От редакции» говорилось, что первоочередная задача, стоящая перед Россией, — «задача исцеления от духовного недуга», поэтому «София» ставит перед собой целью «в меру своих сил служить делу духовного возрождения России». В сборнике приняли участие Франк, Карсавин, И. Ильин, Лосский, Новгородцев, И. П. Сувчинский (известный евразиец), Э. К. Кейхель. Бердяев (как и Карсавин) написал даже две статьи для этого сборника.

Первая статья — «Конец Ренессанса (к современному кризису культуры)» — содержала мысль (общепринятую сегодня), что с началом Первой мировой войны тот период истории, который называется Новым временем, закончился. Закончился он и в культуре, — человечество, по мысли Бердяева, переживало конец Ренессанса: «На вершинах культуры, в творчестве, в царстве искусства и царстве мысли давно уже чувствовалась исчерпанность Ренессанса, конец целой мировой эпохи». Если начало эпохи Ренессанса было заложено в христианских основах средневековья, то затем «свободная игра человеческих сил» привела к противоречиям с этими основами. Благодаря Ренессансу и вслед за ним установилась нехристианская по своей сути эра новой истории. Новое время поставило человека в центр Вселенной, освободило человека внешне, но лишило его внутренней духовной дисциплины и зависимости от всего «сверхчеловеческого». В результате к XIX веку гуманистическая культура практически исчерпала себя, развив все человеческие потенции, но потеряв накопленную в предыдущие века веру в сверхзадачу человеческого существования. Наступила эпоха разочарования. Типы монаха и рыцаря с их сильной самодисциплиной уступили место типам торгаша и шофера, с тем чтобы далее уступить место типу комиссара, во имя «народа» тиранящего народ.

В этой большой статье у Бердяева появляется тема «нового средневековья» — так он назовет свою будущую, одну из самых известных на Западе книг, которую уже начал тогда писать. Когда-то его товарищ по ссылке А. Богданов назвал так свою статью, где он критиковал позицию Бердяева в сборнике «Проблемы идеализма». Для марксиста Богданова ассоциирование позиции Бердяева со средневековьем казалось, конечно, убийственно-негативным. Но это словосочетание появляется потом в работах Бердяева — уже в позитивном ключе, как задача развития. Речь шла о возрате к духовным, христианским началам культуры, о восходе «солнца нового, христианского Ренессанса».

Вторая бердяевская статья — «"Живая Церковь" и религиозное возрождение России» — продолжала ту же тему христианского возрождения, но на материалах российской действительности. Формально речь шла о движении обновленчества, возникшем после революции 1917 года в Русской Православной церкви. «Обновленцы», выступавшие за упрощение богослужения, демократизацию церкви, имели большой «успех» — около половины приходов в России середины 20-х годов находились в подчинении обновленческих структур. Сама идея опоры на простых прихожан, реформирования церковной жизни могла бы вызвать понимание и поддержку у Бердяева, — ведь не так давно он сам примыкал к «новому религиозному сознанию»! Более того, даже в конце жизни, рассуждая в «Самопознании» о своей религиозной позиции, он написал: «Я всегда особенно хотел реформации». Но Бердяев понимал, что привилегированное положение клира «Живой церкви» не могло быть даровано властью из альтруистических побуждений, что слухи о том, что многие священники этой церкви — агенты ГПУ, оправданны. В этом убеждал его и личный опыт: он описывал в воспоминаниях, как во время своего последнего ареста и хлопот с высылкой видел на Лубянке «обновленческих» священников, даже епископа Антонина, которые чувствовали себя там как «свои». На деле «обновленцы» использовали идею изменения церкви (почерпнутую, в том числе, из духа Религиозно-философских собраний начала века) для раскола и отстранения патриарха Тихона, то есть для вполне определенных политических целей. Движение обновленчества было поддержано властью в обмен на лояльность. «Живая Церковь» же была одной из наиболее крайних групп в рамках обновленческого движения, и Бердяев относился к «Живой Церкви» резко отрицательно.

Но в этой статье был и второй «пласт», который косвенно рассказывает об отношениях Бердяева с русской эмиграцией. Начиналась статья афористичной фразой: «Два рода людей обречено на непонимание сущности и смысла революции — внешние революционеры и внешние контр-революционеры». В этой фразе, несомненно, есть личный подтекст: дело в том, что русская эмиграция в Берлине была не просто антисоветски настроена, большинство из оказавшихся на чужбине были «реставраторами», то есть мечтали о попятном историческом движении, о возвращении назад, в «Россию, которую мы потеряли». Бердяев не только считал это невозможным, но и был принципиально против такой установки. Практически сразу после приезда у него произошло столкновение с его хорошим знакомым — Петром Бернгардовичем Струве, жившим тогда в Праге, но переписывавшимся с Николаем Александровичем. Еще в период адаптации Бердяевых к новой берлинской жизни приехавший в Берлин Струве устроил на квартире у Бердяева встречу нескольких русских эмигрантов (Шульгина, Изгоева, Франка, Ильина, фон Лампе и др.). Присутствовал и сын Струве, Глеб Петрович, Глеб Струве и «готовил» этот визит, — он беседовал с Бердяевым и сообщал отцу в письме, что Николай Александрович «настроен в достаточной мере право (правей Франка), монархист, но о Белом движении, его значении и причинах его неудачи у него, по-видимому, превратное представление, и всякую дальнейшую вооруженную борьбу против большевиков он считает вредной».

Бердяев полагал, что русская эмиграция не учитывает: жизнь в России за пять лет, проведенных ими на чужбине, не стояла на месте, поэтому речь нужно вести не о реставрации, а о движении вперед. Такой подход в эмиграции именовали «пореволюционным», он заключался в своеобразном признании «факта» свершившейся Октябрьской революции: реставрационные мечтания беспочвенны и наивны, необходимо относиться к большевистскому правительству в России как к исторической данности. Не поддерживая марксистских, коммунистических идей, сторонники «пореволюционной» точки зрения считали возможным использование положительных достижений советской власти. Их программа действий предполагала отрицание насильственного перехода к постбольшевистскому периоду (установка велась на эволюцию нового строя), использование советов как новой формы государственности и т. д.

Подобная точка зрения была характерна для многих «высланных». Не солидаризируясь с коммунистическим режимом, они понимали, что просто перечеркнуть пережитое Россией за последние годы невозможно. Более того, многие из них испытывали сомнение в способности и моральном праве эмиграции судить о жизни «под большевиками». Пережитые голод, холод, лишения, аресты делали их в собственных глазах способными более трезво и правильно оценить перспективы страны (наверное, так оно и было). Поэтому почти сразу после приезда в отношениях между вновь прибывшими и остальной эмиграцией возникли трещины. В этом смысле характерно письмо Бердяева П. Струве в Прагу (написанное еще до их встречи в Берлине, еще дружеское и теплое): «Есть у Вас одна фраза, которой я не могу Вам простить и за которую вызываю Вас на дуэль. Вы говорите, что русская духовная жизнь и русская мысль за годы революции перебрались за границу и там только существуют. Это непозволительная эмигрантская гордыня. Русская духовная жизнь и мысль преимущественно существовали и развивались в России, у тех, которые прикасались к русской земле».

Большинство русской эмиграции (прежде всего монархическое) с «пореволюционной» точкой зрения было не согласно. Хотя «Белое дело» в России потерпело поражение и сошло на нет, его идея не умерла — вплоть до трагического исчезновения генералов А. П. Кутепова в 1930 году и А. Миллера в 1934-м (они были похищены советскими спецслужбами) в эмиграции продолжало существовать идеологическое движение «Белое дело». Тот же Иван Ильин, приехавший вместе с Бердяевым на одном пароходе, стал активно сотрудничать с «Белым делом». А в 1924 году бароном П. Н. Врангелем был основан Русский общевоинский союз (РОВС), который объявил себя наследником «Белого дела» и просуществовал долгие годы (как общественное объединение потомков русской эмиграции существует в США и сейчас). Военных было очень много среди эмигрантов, в каком-то смысле белая армия еще существовала — хотя и призрачно. Были полки, штабы, собрания, приказы, смотры — идея реставрации былого продолжала жить.

Приехавший из Праги П. Б. Струве надеялся среди вновь прибывших в Зарубежную Россию найти сторонников идейной борьбы с русским коммунизмом. Сначала у него возникли трения в общении с Франком, отказавшимся от приглашения публично выступить в Праге (в том числе чтобы не повредить оставшимся в России арестованным коллегам). Затем он узнал, что Изгоев готовит к публикации письмо о том, что «Белое дело» в современных условиях наносит России вред, и хотел помешать публикации. Струве возлагал особые надежды на встречу с Бердяевым. Но во время его визита разгорелся спор, переросший в бурное выяснение позиций. Бердяев повысил голос (сказалась его пресловутая раздражительность), он буквально кричал на старого приятеля, размахивая руками и пытаясь сдержать нервный тик:

— Это безбожие и чистой воды материализм! Все ваши надежды сводятся к насилию, вы хотите ниспровергнуть большевизм штыками! Но это невозможно! Он не сводится только к материальным проявлениям, у него есть духовные источники, а этого-то вы и не понимаете! Большевизм может быть преодолен только медленным внутренним процессом религиозного покаяния и духовного возрождения русского народа…

Многолетние приятельские отношения были испорчены. Полного разрыва между П. Б. Струве и Бердяевым тогда, однако, не произошло: Струве, не согласившись с Бердяевым, но увидев состояние Николая Александровича, обнял его и начал успокаивать, а по окончании собрания они долго бродили по улицам Берлина и страстно спорили. Но с этого эпизода, получившего широкую известность в эмиграции, начался идейный разрыв Бердяева с деятелями «Белого дела». Как когда-то Бердяеву пришлось быть в изоляции среди марксистов, как когда-то он не смог войти в московские православные кружки, так и здесь, в эмиграции, он столкнулся с непониманием большинства. Видимо, тогда у него и появилось прозвище «розовый профессор» — за якобы имеющиеся симпатии к большевикам. Такое отношение к Николаю Александровичу только усилилось после высказанного им мнения, что западным странам необходимо формально признать советскую Россию, потому что, если она будет включена в международную жизнь, самые страшные стороны большевизма могут ослабнуть. (Здесь, как показало дальнейшее развитие событий, Бердяев был не прав: дипломатические отношения с западными странами не помешали концлагерям и гонениям на инакомыслящих в СССР.)

Надо сказать, что первое время в сознании эмигрантов существовало разделение между теми, кто уехал за границу сам (Мережковские, Философов, Карташев, Шестов и др.), и теми, кто был выслан. В высланных некоторое время даже подозревали «засланных» — агентов советских спецслужб. В первые годы эмигрантской жизни «высланный» не был синонимичен «белому эмигранту» (как называли уехавших в РСФСР), с высланными даже дозволялось общение немногочисленным «советским», оказавшимся в Европе в командировках или по другим причинам. Потом различия, конечно, стерлись, но первоначально это мешало сближению вновь прибывших с теми, кто уже имел более солидный эмигрантский «стаж».

В своей статье в «Софии» Бедяев косвенно объяснялся с теми представителями эмиграции, которые не разделяли его пореволюционную позицию. Он писал о том, что идеализация революций и поклонение им — жалкое дело, но «в том же заблуждении находятся и нынешние контр-революционеры. Они не менее революционеров определяют себя отрицательно, а не положительно» — революционеры противопоставляют себя «старому», контрреволюционеры — «новому» миру. По сути, Бердяев считал «революционно-контр-революционные процессы» разными сторонами распада государства. Грядущий провал Зарубежного съезда русской эмиграции в Париже в 1926 году подтвердил, что эмиграция расколота в своих политических оценках, что согласие и сотрудничество между крайне правыми и либералами невозможны.

В «Софии» была опубликована и заметка, носившая справочный характер, о деятельности ВАДК в России. Вслед за этой заметкой шел отчет о первом заседании Религиозно-философской академии в Берлине. Интересно, что Глеб Струве в письме к родителям в Прагу описывал это заседание так: «…Мне в высланных очень не нравится то, как они обособленно держатся, отгораживаясь от всех других и как бы претендуя на монопольное знание того, что нужно России, и как-то возводя в подвиг то, что они оставались все время в России. Но ведь их там никто и не трогал, а когда тронули, то только выслали (здесь Глеб Струве был, конечно, не совсем прав. — О. В.). Эта отгороженность и подчеркивание своего превосходства чувствуется больше всего как раз у философской группы — в Бердяеве, Франке, — но особенно резко выразилась она в речи Карсавина на воскресном собрании (открытие Рел<игиозно>-Фил<ософской> Академии), прямо и откровенно сформулировавшем эту точку зрения».

В феврале 1923 года в Берлине был организован Русский научный институт, в деятельности которого участвовали многие знакомые Николая Александровича — Айхенвальд, Муратов, Вышеславцев, Ильин, Карсавин, Кизеветтер и др. В письме министру культуры Германии ректор института профессор В. И. Ясинский писал, что многие русские молодые люди получили образование в высших школах Германии, но после окончания этих заведений они «плохо подготовлены в вопросах русской культуры и особых условий российской действительности», поэтому он просил помощи и содействия в организации института. Такая помощь была оказана, в создании института приняли участие немецкие профессора Берлинского университета и Технического института. Особую роль сыграли известный славист, профессор истории Восточной Европы Отто Хетч и уполномоченный Лиги Наций по делам беженцев Мориц Шлезингер. Надо сказать, что русские профессора, высланные из советской России, были приняты в Берлине с распростертыми объятиями (хотя в отношении остальных беженцев уже наступило некоторое охлаждение). Когда они оказались в Германии, министр иностранных дел страны барон фон Мальцен даже дал в их честь обед, у них практически не возникло сложностей с оформлением документов для пребывания в стране. Поэтому неудивительно, что городское управление Берлина предоставило Русскому институту достаточно большое помещение в здании Строительной академии, ему была. оказана материальная поддержка со стороны германского МИДа, хотя обучение являлось платным (плата за семестр для студента составляла пять тысяч рейхсмарок, для вольного слушателя — тысячу). Впрочем, население Германии реагировало на русскую эмиграцию по-разному: в это же время автор одной из газетных статей в «Deutsche Allgemeine Zeitung» негодовал по поводу намерения открыть институт и бездействия правительства в этом вопросе. Его негодование усилилось бы в разы, если бы он узнал, что речь идет не о «бездействии», а о помощи.

В институте планировалось проводить занятия для эмигрантской молодежи, а выдаваемые институтом свидетельства признавались при поступлении в немецкие высшие учебные заведения. Институт включал в себя три факультета: духовной культуры, которым руководил Н. А. Бердяев, юридический — под руководством И. А. Ильина и экономики, во главе которого стоял С. Н. Прокопович. Летом 1923 года был сделан первый набор студентов и слушателей, — на факультет духовной культуры записалось 263 человека! Были и иностранцы — румыны, немцы, даже один американец. Бердяев вел в институте занятия, читал на всех трех отделениях популярный среди студентов курс по истории русской мысли, проводил семинары. Впрочем, организация Русского научного института в Берлине имела и отрицательные стороны — прежде всего ориентированность на дореволюционные реалии. Даже дипломы окончившим решено было выдавать по дореволюционному университетскому образцу. Кроме того, программы составлялись с учетом проживавших в Берлине профессоров, поэтому занятия института не всегда могли удовлетворить требованиям правильного систематического преподавания.

Бердяев, в отличие от многих эмигрантов, был буквально окружен молодежью в Берлине: студенты института, слушатели РФА, члены его философского кружка, молодежь на его публичных лекциях. Несмотря на то что у него никогда не было желания стать педагогом, Бердяев находил удовольствие в общении с юными людьми: он видел, что может пробудить в них мысль. Одним из таких молодых людей стал Владимир Николаевич Ильин. Он прибыл в Берлин из Константинополя. В один из дней Евгения Юдифовна заметила в русской церкви дурно и бедно одетого молодого человека, заговорила с ним и, узнав, что он киевлянин (как и Николай Александрович), интересуется философией и богословием, пишет музыку, пригласила его в дом, где он познакомился с Бердяевым. Николая Александровича Владимир Ильин заинтересовал, он увидел в нем недюжинные способности. Так Владимир Николаевич стал завсегдатаем бердяевского кружка, заседаний РФА, он присутствовал на бердяевских лекциях, очень часто бывал у Бердяева дома, — постепенно он стал достаточно близким человеком для всего бердяевского круга. К сожалению, в Париже их пути разойдутся, и достаточно болезненно для Николая Александровича: он многое сделал для Ильина, и публичное выступление Владимира Николаевича с написанной в неуважительном тоне критической статьей по-настоящему ранило его. Но пока Владимир Ильин был рядом — в частности, он стал активистом Русского студенческого христианского движения, много сил и времени которому отдал и Николай Александрович.

Русское студенческое христианское движение (РСХД) возникло в том же 1923 году и тоже при поддержке YMCA. Это был удивительно долгий проект, если сравнивать его с другими многочисленными эмигрантскими организациями, партиями, движениями, век которых зачастую был очень короток. РСХД, тесно связанное с религиозной жизнью диаспоры, оказалось исключительно долговечным: оно существует до сих пор. Душой движения стал С. Н. Булгаков (впрочем, правильнее было бы написать — отец Сергий, так как незадолго до высылки из России в 1923 году он был рукоположен в сан священника), в руководство вошли другие знакомые Бердяева — А. К. Ельчанинов, В. В. Зеньковский, А. В. Карташев, Н. М. Зернов и некоторые другие. Учредительный съезд РСХД состоялся в октябре в городе Пшерове, под Прагой, куда собрались около 60 русских и несколько иностранных студентов со всей Европы. На этом съезде произошла встреча двух поколений: деятелей русского религиозного ренессанса, заявивших о себе еще до отъезда, в России, и младшего поколения эмиграции, пришедшего в Православную церковь в послереволюционные годы. Объединяющей основой для этой встречи стала общая вера.

В первый день съезда, который проходил в удивительно живописном месте — в бывшем охотничьем замке Габсбургов, по чьей-то просьбе отец Сергий Булгаков согласился отслужить раннюю литургию (еще до официального открытия съезда). К удивлению, на нее пришли почти все участники, включая иностранцев. Отец Сергий служил с молитвенным подъемом, зажигая сердца собравшихся. Бердяев говорил, что эта литургия решила участь съезда, — она определила характер студенческого движения. Не случайно движение избрало своим лозунгом «Оцерковление всей жизни». Каждый последующий день съезда тоже начинался литургией, которую отец Сергий служил в зале замка. РСХД планировало заняться организацией библейских кружков, семинаров для изучения христианства, социальной работой, чтобы помочь нуждающимся, устройством школ и другими делами. Бердяев не просто присутствовал на этом съезде, он сделал там центральный по значимости доклад, стал почетным членом совета РСХД и участвовал в его работе вплоть до 1936 года. (По дороге Николай Александрович заехал и в Прагу, — тема о возможном переезде туда из Берлина периодически поднималась в его окружении.)

В это же время было создано и братство Святой Софии, точнее — Православное братство во имя Святой Софии-Премудрости Божией. «Православные братства» — удивительное явление в истории, получившее особенный размах со второй половины XIX столетия. С одной стороны, так называли «духовную семью», с другой — братствами бывали и религиозные организации мирян и духовенства, имевшие целью помощь кому-то или просветительскую деятельность. В данном случае оба значения совпадали. С одной стороны, речь шла о соединении близких по мироощущению людей, которые хотели быть связанными духовными узами друг с другом. С другой — братство намеревалось проводить ежемесячные собрания, на которых планировалось обсуждать доклады на церковно-исторические темы. Важной задачей братства являлось и духовное руководство РСХД. На съезде РСХД в Пшерове эта идея и возникла: в России братство Святой Софии существовало с 1919 года, большинство его членов оказалось в эмиграции, многие из них были участниками пшеровского съезда. Поэтому мысль о возрождении братства буквально носилась в воздухе. «Мысль эта была принята, решено было пригласить всех русских религиозных мыслителей и писателей», — писал о возрождении братства один из его членов, Василий Зеньковский. Главой воссозданного братства избрали отца Сергия Булгакова, секретарем — Зеньковского. В братство входили еще 21 человек: Н. А. Бердяев (Берлин), Н. С. Арсеньев (Париж), С. С. Безобразов (Белград), Г. В. Вернадский (вышел из братства, едва в него вступив), А. В. Ельчанинов (Ницца), А. В. Карташев (Париж), П. И. Новгородцев (Прага), П. Б. Струве (Прага), С. Л. Франк (Берлин), Г. В. Флоровский (Прага), другие философы, богословы, историки, профессора разных институтов и университетов. Все члены братства были интеллектуалами, для которых религиозная и церковная проблематика представляла особый интерес. Несколько позже в братство вошли Г. П. Федотов и В. В. Вейдле, а в августе 1924 года по предложению Бердяева был принят Б. П. Вышеславцев. Николай Александрович воспринял идею братства очень горячо: несмотря на активную общественную жизнь, он был одиноким человеком, трудно сходился с людьми, у него практически не было близких друзей. Евгения Герцык осталась в России, Лидия Юдифовна большую часть душевных сил посвящала своей католической вере, а его свояченица Евгения была, конечно, родным человеком, но вряд ли с ней можно было «на равных» обсуждать философские проблемы. Братство же должно было стать союзом религиозных мыслителей, дискуссии с которыми могли многое дать для его интеллектуального развития, более того, Бердяев ожидал, что братство станет родством не по крови, но по духу, которое сможет восполнить пустоты в его жизни. Первые заседания были посвящены рассмотрению Устава, молитвенного правила (обязательного для членов братства), общебратского годового праздника (21 сентября). Затем началось ежемесячное обсуждение докладов. С самого начала одной из центральных проблем стал вопрос отношения церкви к власти, — недаром первым предметным обсуждением стал разбор книги одного из членов братства историка М. В. Зызыкина «Царская власть и закон о престолонаследии в России», изданной в Софии. Обсуждался известный общий принцип апостола Павла «несть власти аще не от Бога». Применимо ли это и к советской власти (разумеется, имея в виду, что «подобает Богу повиноватися более нежели человеку»)? Затем на первый план вышла тема Софии — во многом благодаря богословскому интересу к этому вопросу Булгакова. Рассматривались и проблемы экуменизма, объединения христианских конфессий, за что выступало большинство членов братства. Братство существовало долго — до смерти Булгакова в 1944 году (позже оно переехало в Париж). Конечно, к началу Второй мировой войны заседания проводились уже гораздо реже — пару раз в год, но роль братства была велика и в Богословском Православном институте в Париже, и в жизни каждого из «братьев». Бердяев же покинул братство гораздо раньше — в 1925 году. Поводом стали разногласия с П. Б. Струве, трещина в отношениях с которым так и не зарастала, — Струве выступил с критикой Бердяева в основанной им газете «Возрождение». Глубинной же причиной стало признание того, что «духовной семьи» не получилось. Бердяев ожидал подлинного братства, духовных уз, готовности прийти на помощь, интереса к мыслям друг друга. На деле так не вышло: люди в братстве имели много общего, но воистину христианских отношений не сложилось. Бердяев же, как всегда, был перфекционистом, мечтал об идеале, он не был согласен на меньшее. Публичные нападки Струве (через газету! не в личной беседе!) Бердяева обидели и, как он писал Булгакову, сделали для него очевидным, что братскими отношениями здесь и не пахнет… Булгаков тоже довольно тяжело пережил этот момент в истории братства. Он даже думал, что братство распадется, но этого не случилось. Бердяева иногда приглашали на заседания, он с удовольствием участвовал в обсуждениях, но частью братства Святой Софии более себя не считал.

Когда материальное положение Бердяевых стало более устойчивым (прежде всего благодаря YMCA), Николай Александрович настоял на поездке Лидии на море. Она неважно себя чувствовала, была плаксива и часто находилась в подавленном настроении. На семейном совете было решено, что морской воздух пойдет ей на пользу. Несмотря на то что нервная система Лидии была крайне неустойчива в тот момент, их отношения с Николаем Александровичем не пострадали от коренных изменений в их жизни, — они были чрезвычайно ласковыми и доверительными. В своих письмах с морского курорта Лидия называла его «малютка мой», подписывалась — «баловушка», рассказывала, как скучает. Бердяев отвечал ей такой же нежностью и вниманием, но ощущал себя одиноким. Лидия понимала это, как понимала она и то, что многое, происходящее в душе ее мужа, остается для нее закрытым, недаром она жаловалась ему же на его замкнутость. Бердяев старательно закрывал свой внутренний мир от посторонних — это несомненно было чертой его характера. Но иногда — с Зинаидой Гиппиус, с Евгенией Герцык — плотно закрытые створки его души все же приоткрывались…

В ноябре 1923 года Бердяев оказался на две недели в своей любимой Италии, в Риме — там проходила конференция, организованная Итальянским комитетом помощи русским интеллигентам. Из Берлина для участия в конференции, помимо Николая Александровича, прибыли Б. Зайцев, С. Франк, Л. Карсавин, Б. Вышеславцев, П. Муратов, М. Осоргин. Бердяев прочитал по-французски доклад «Русская религиозная идея». Рим вызвал волну воспоминаний — о том, как они с Евгенией ходили по старым базиликам, пили кофе в римских кафе, любовались фонтанами… Тогда Бердяев говорил о том, что не любит Рим, сетовал на мертвенную скуку «мраморов Ватикана с напыщенным Аполлоном Бельведерским и грузными ангелами, нависшими над алтарями барочных церквей»… Действительно, он предпочитал Флоренцию, замершую в Ренессансе. Но сейчас прогулки по солнечным даже в ноябре римским улицам вызвали чувство тоски по оставленному, прошедшему, прожитому. Под влиянием воспоминаний Николай Александрович послал открытку в Судак, причем специально выбрал такую, где было изображено место, памятное обоим, — пьяцца Венеция. Он предложил Евгении Казимировне подумать о переезде в Европу.

Герцык с радостью получала весточки от Николая Александровича, в ответных письмах рассказывала о своих мыслях и чувствах. Писала, что полюбила «странничать» — с котомкой за плечами проходила совсем одна иногда по сто верст по родным крымским дорогам («Такая свобода и полное отсутствие страха»). Но от планов эмиграции наотрез отказалась: «Живем мы благополучно, хоть и бедно. Пойми, друг мой, чтобы переезжать с такой больной — нужно иметь неограниченные миллиарды». Ее сестра, Аделаида, была очень больна, знала, что скоро умрет (так и случилось — она умерла 25 июня 1925 года в Судаке, оставив на попечение сестры и мужа двоих сыновей), Евгения Казимировна не могла оставить ее. Мысль о близких людях, оставшихся в России, прежде всего — о Евгении, угнетала Николая Александровича и заставляла с особенной остротой чувствовать все границы и километры между ними. Спасала работа.

Берлинский период оказался для Николая Александровича плодотворным. Он познакомился с рядом выдающихся немецких мыслителей — Освальдом Шпенглером, книгу которого обсуждали на собрании ВАДК в Москве, с Максом Шелером и Германом Кайзерлингом, который помог опубликовать на немецком его книгу «Смысл истории» и стал довольно близким человеком для Николая Александровича. «Брал очень много книг из Берлинской государственной библиотеки и перечитал целую литературу», — вспоминал Бердяев о своем берлинском бытии. Но он не только читал, но и много писал. В Берлине увидели свет несколько его книг, — как написанных еще в России, так и созданных здесь. Были опубликованы «Миросозерцание Достоевского» и «Смысл истории», рукописи которых Николай Александрович вывез из Москвы, и небольшая книжка «Новое средневековье», законченная уже в Берлине и напечатанная в издательстве «Обелиск». Первые две книги были написаны Бердяевым на материале тех курсов лекций, что он читал в ВАДК и в Московском университете, но именно третья принесла ему европейскую известность.

Книгу, посвященную Достоевскому, можно назвать одной из лучших в обширном «достоевсковедении». Для Бердяева эта работа во многом носила принципиальный характер, ибо «творчество Достоевского есть русское слово о всечеловеческом… Понять до конца Достоевского — значит понять что-то очень существенное в строе русской души, приблизиться к разгадке тайны России». Предисловие к книге было датировано Бердяевым сентябрем 1921 года. Бердяев пояснял читателям, что книга была написана еще в Москве. (Философу удалось вывезти из Москвы автографы пяти книг, четыре из которых он опубликовал в 1923–1926 годах, а одна, «Духовные основы русской революции», в полном виде так и не была издана.) В книгу о Достоевском автором было вложено много личного, и творчество Достоевского было рассмотрено им сквозь призму собственной философии свободы. Правомерен ли такой подход? С одной стороны, Бердяев проницательно и тонко показал, какую огромную роль в миросозерцании писателя играла диалектика свободы. Для Бердяева Достоевский — не только великий художник, но и «гениальный диалектик, величайший русский метафизик», которого интересовал человек, выпавший из колеи обычных действий и поступков, «отпущенный на свободу», бунтующий, а не спокойный обыватель в привычной череде своих поступков. Романы Достоевского — исследование судеб и путей человеческой свободы, может быть, именно поэтому Бердяев, создатель философии свободы, воспринимал творчество писателя как свою «духовную родину». Но, с другой стороны, Достоевский, разумеется, не исчерпывается темой свободы, хотя и включает ее. В этом смысле книга Бердяева — не только и не столько о миросозерцании Достоевского, сколько о миросозерцании самого автора.

Бердяев «расшифровывал» судьбу свободы того или иного персонажа романов Достоевского: беспредметна и пуста свобода Ставрогина и Версилова, разлагает личность свобода Свидригайлова и Федора Павловича Карамазова — такая свобода с неизбежностью ведет к угашению личности, она поражает болезнью человеческую совесть и приводит, в конце концов, к насилию (а значит, и к отрицанию самой свободы). Характерен в этой связи пример Шигалева, проходящего путь от безграничной свободы и своеволия к безграничному деспотизму. Почему? Потому что, несмотря на свою значимость, свобода не может быть самодовлеющей целью человеческого бытия. Такая «неприкаянная» свобода патологична, порочна. В самой свободе содержится указание на ее использование для ценностей высших, нравственных, которые для религиозного философа всегда связаны с Богом. Именно в зависимости от различной своей ориентации свобода может привести к Богочеловечеству — раскрытию в каждой личности божественного творческого начала, нравственному возвышению человека, или к человекобожию — своеволию, бунтующему самоутверждению человека, когда нет ничего выше человека (на этом пути человек гибнет как моральное существо). Но «если все дозволено человеку, то свобода человеческая переходит в рабствование самому себе… Образ человеческий держится природой высшей, чем он сам», — предупреждал вслед за Достоевским Бердяев.

В своей книге Бердяев не раз употребил слово «бесы» (вообще часто встречающееся в его работах), и не только как заглавие известного романа Достоевского. Бердяев попытался раскрыть природу зла, показывая, что, когда человек одержим «бесовской» индивидуалистической или коллективистской идеей, для него возможна любая жестокость или бесчеловечность. «Если Бога нет, то все позволено» — эта формула явно и скрыто присутствует во всех романах Достоевского. Раскольников, рационально «рассчитавший» убийство старухи-процентщицы, разговор черта с Иваном Карамазовым, болезненная одержимость Кириллова — иллюстрации путей атеистического бунта, своеволия и одержимости. Своего рода логическое завершение этот процесс истребления свободы в результате освобождения ее от высших нравственных начал получает в концепциях принудительного «человекоустроения». Достоевский, интуитивно ощутивший надвигающуюся революцию, предостерегал, что она может привести не к свободе, а, наоборот, к страшному порабощению человеческого духа, стать «судорогой» шигалевского толка. Естественно, что эта тема была близка Бердяеву, который в целом ряде своих работ анализировал революционную идеологию русской интеллигенции.

Бердяев очень остро чувствовал переломность своей эпохи, ее духовный кризис. Начиная с 1917 года темы философии истории занимают все большее место в его творчестве. Именно философия истории Бердяева вызвала к нему такой интерес на Западе. Речь может идти прежде всего о таких его книгах, как «Смысл истории» и «Новое средневековье». Кризисные мотивы бердяевских работ оказались созвучны темам западной философии, мироощущению европейского интеллектуала.

Для христианина непреложна истина о существовании двух планов бытия — мира горнего и мира дольнего. Дуализм бытия и является основой его динамики. Соотношение духовного и материального мира отражается в смысле бытия. Смысл — одно из ключевых понятий в философии истории Бердяева. Он разводит его с понятием «цель», считая, что цель обыкновенно относится к будущему, причем настоящее рассматривается как средство для достижения этой цели. Смысл же должен присутствовать в каждом мгновении бытия, он проявляется в судьбе культуры, человека, человечества. Оба эти понятия чрезвычайно часто встречаются в бердяевских текстах, названиях статей и книг, что позволяет предположить их принципиальное значение для его творчества. Если «смысл» отражает религиозные установки Бердяева, его уверенность в том, что внешний мир не самодостаточен, то «судьба» говорит о его экзистенциализме, ориентации наличность. В чем же видит Бердяев смысл истории и какова судьба человечества в ней?

Чтобы ответить на эти вопросы, стоит сказать, что Бердяев писал об истории не только земной, но и небесной. Еще в молодости он испытал достаточно сильное влияние философии Канта. Он принял в качестве некой исходной точки кантовский дуализм «вещей в себе» (высшей реальности) и явлений (мира вокруг нас). Для Бердяева этот дуализм проявляется как противопоставление духа и природы. Подлинная реальность есть дух, «небесная история», а кантовский «мир явлений» есть, по Бердяеву, мир объективации, нечто, противостоящее духу, чуждое ему. Сам он называл небесную историю «прологом на небе» того, что потом развертывается и раскрывается в земной судьбе человека и человечества. Причем речь здесь идет не только о некой божественной истории, но и о внутренней жизни духа: «Небо и небесная жизнь, в которой зачат исторический процесс, есть ведь не что иное, как глубочайшая внутренняя духовная жизнь, потому. что, поистине, небо — не только над нами и не только в каком-то отдалении от нас… небо есть и самая глубочайшая глубина нашей духовной жизни…»

Получается, что история имеет источник не только в Абсолютном, но и в глубинах человеческого духа, что не только Бог, но и человек предопределяет свою земную судьбу и судьбу человечества. «История — не только откровение Бога, но и ответное откровение человека Богу… Поэтому история есть такая страшная, такая сложная трагедия», — писал философ. Мир, общество, история — результат объективации, опредмечивания творческой деятельности человека, ее противоречивости. Человек есть «манифестация духа», дух утверждает свою реальность через человека. В этом смысле человек «однокачественен» Богу, поэтому и возможен «завет» (союз) Бога и человека. «Бог возжелал своего другого и ответной любви его», что стало причиной творения мира и человека. Тем не менее возникновение мира не устраняет наличие первичной бездны, свободы Ungrund, то есть творение остается незавершенным. Согласно Бердяеву, из первичной бездны вечно рождаются Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святой, причем бездна, Ungrund не полностью перешла, преобразилась в Святую Троицу, она продолжает сосуществовать с Богом. Мир вокруг нас имеет свои корни не только в божественном творении, но и в первореальности бездны.

Бердяев постоянно возвращался к образу первоначального хаоса, бездны, меонической свободы. Видимо, это было связано не только с его интеллектуальными построениями, но и с особенностями характера. В письмах он упоминал, что чувствует бездну внутри себя, поэтому в его жизни было так много дисциплинирующих усилий: распорядок дня, напряженная работа, не зависящая от настроения и состояния духа, пунктуальность, военный порядок на письменном столе и в кабинете. Отсюда — и особая эмоциональная чувствительность к произведениям искусства, в которых приоткрывалось иррациональное начало мира. Эта иррациональная свобода ощущалась им и в истории. Свобода вечна, попытки же построить рациональное общество — конечны и ограниченны.

Вопрос о соотношении времени и вечности очень занимал Бердяева. По его мнению, все мы живем не в каком-то одном времени, а по меньшей мере в трех: раз человек является существом природным, социальным и духовным одновременно, то и времени для него существует тоже три — космическое, историческое и экзистенциальное. Бердяев даже нашел геометрический образ для описания каждого времени — круг, линия и точка. У космического времени — природная закономерная логика круговорота, оно оперирует не днями и годами, а геополитическими эпохами, тысячелетиями. Историческое же время идет по прямой и оперирует меньшими временными категориями. Но наиболее значительные события совершаются во времени экзистенциальном, именно в нем происходят творческие акты, свободный выбор, формируется смысл существования. Для него относительна длительность события: иногда день для человека более значителен и долог, чем десятилетие, а иногда и год промелькнет незаметно.

Наше земное время само есть лишь этап, период внутри вечности, оно «зачинается» в вечности, укоренено в ней. Вечное воплощается во времени, вторгается в него (как небесная история вторгается в земную), и история становится историей борьбы вечного с временным. Но силы не равны. Вечное возьмет верх над всем тленным pi скоротечным: «Мы живем в падшем времени, разорванном на прошлое, настоящее и будущее, — писал Бердяев. — Победа над смертоносным потоком времени — основная задача духа. Вечность не есть бесконечное время, измеряемое числом, а качество, преодолевающее время». Выйдя из вечности и осуществив какую-то задачу, наша история когда-нибудь должна закончиться, Бердяев был абсолютно убежден в этом. «Смысл истории — в ее конце» — этот известный афоризм Бердяева лучше всего иллюстрирует проблему соотношения временного и вечного в его философии истории. Бердяев не раз подчеркивал, что признание бесконечного прогресса во времени есть признание бессмысленности истории, смысл же истории предполагает ее конец. В противном случае, при предположении «дурной бесконечности» мирового процесса, считал Бердяев, в истории не было бы разрешения, перехода в другое состояние, выхода из несовершенства в полноту вечной жизни. Эсхатологические мотивы, обостренное ожидание завершения этого падшего мира многое объясняют в философии истории Бердяева и прежде всего то, почему, живя в такое «вулканическое» время, он был достаточно равнодушен к политическим оценкам, прогнозам и тому подобным «частностям». (Кстати, Бердяев вообще считал эсхатологизм характерной чертой русского человека.)

Бердяев был убежден, что мечты о воплощении когда-либо в истории идеального общества всегда останутся лишь мечтами. Утопии земного рая несостоятельны с христианской точки зрения потому, что «жизнь абсолютная не вмещается в эту, со всех сторон сдавленную и ограниченную действительность»; разорванное на прошлое, настоящее и будущее время не может вместить в себя совершенство. История — путь к иному миру, значит, задача истории разрешима лишь за ее пределами, в сверх-истории, в вечности. Если не понимать ограниченности истории, то «нельзя не прийти к самым пессимистическим, безнадежным результатам, потому что, с этой точки зрения, все попытки разрешения всех исторических задач во все периоды должны быть признаны сплошной неудачей. В исторической судьбе человека, в сущности, все не удавалось, и есть основание думать, что никогда и не будет удаваться. Не удался ни один замысел, поставленный внутри исторического процесса. Никогда не осуществлялось то, что ставилось задачей и целью какой-либо исторической эпохи… Если взять исторический процесс в целом, то коренной неудачей, которая этот процесс поражает, нужно признать, что в нем не удается Царство Божие…» Поэтому любые надежды на осуществление такого Царства Божьего, как бы оно ни называлось — коммунизмом, теократией ли, не могут сбыться в истории человечества. С этим принципиальным положением были согласны и Франк, и Федотов, и Зеньковский, впрочем, так же, как и любой верующий христианин. Цель и оправдание истории заключались для Бердяева лишь в конце исторического мира, который должен наступить не как катастрофа или наказание за грехи, а как победа освобожденного человека над материальным миром: «Мир должен кончиться, такой мир не может существовать вечно».

Значит ли это, что Бердяев отказывал человечеству в реальном будущем? Разумеется, нет. Не одну страницу своих произведений он посвятил анализу современного ему состояния общества. Он оценил это состояние как кризисное, как «конец ренессансного периода истории». Не только Бердяев, но и Шестов видели источник кризисных процессов современной им культуры в эпохе Возрождения. Шестов считал, что именно в эпоху Ренессанса начинается возвеличение человека, его ума, красоты, силы, и тогда же начали забывать о том, что человек — лишь образ и подобие Божье. Но если не помнить этого, то что же тогда возвеличивать, — хорошо организованное животное? Усовершенствованную лягушку?

Бердяев несколько сместил акценты. Средние века дисциплинировали человека, формировали у него ориентацию на духовную жизнь. Образы средневековья — это образы монаха и рыцаря как двух разновидностей аскетической личности, сконцентрированной на своем внутреннем мире. Вместе с тем средневековье сковывало свободу творчества, поэтому на смену ему пришел Ренессанс, который Бердяев увидел как мистическую эпоху (что, думаю, во многом соответствовало действительности). Ренессанс характеризовался Бердяевым как эпоха отпадения человека от Бога, что породило самонадеянность человека и человечества. В конце концов это привело к иссяканию творческих сил, не служащих высшей, абсолютной цели. Самонадеянность человека лучше всего выразилась в эпоху позднего Возрождения и в Новое время, когда стало складываться иное отношение человека к природе, — отношение господина и покорителя. Связано это было с вхождением машин и техники в человеческую жизнь, что Бердяев назвал величайшей революцией в истории человечества, радикально изменившей весь склад и ритм жизни. Машина не только покорила природу, она покорила и человека. Цивилизация развила колоссальные технические силы, которые, по замыслу, должны были обеспечить господство человека над природой. На деле же эти технические силы властвуют над самим человеком, делают его рабом техники, убивают не только его душу, но иногда и тело. Интересно, что еще в начале 20-х годов Бердяев предвидел нечто подобное будущей атомной бомбе.

Человек попал в новое рабство — коллективистскую зависимость от машины, техники (ибо техника требует коллектива). Само мышление человека становится техническим, техницизм проникает во все поры его жизни. В такой технической цивилизации преобладающим становится стремление иметь, а не быть, стремление к наслаждению, комфорту, узко прагматическое, потребительское отношение к миру. Все оценивается с точки зрения полезности. Исходя из такой оценки, стоящими внимания объявляются лишь техника, организация, производство, прикладные отрасли науки, вся же духовная жизнь, духовная культура воспринимаются как нечто иллюзорное, призрачное, необязательное. Техническая цивилизация провозглашает «культ жизни вне ее смысла». Философ сделал и еще один чрезвычайно интересный вывод: власть техники благоприятствует установлению коллективизма и тоталитаризма.

Такой осторожный подход к технике не был абсолютно оригинальным. Многие западные философы, социологи, писатели между двумя мировыми войнами чувствовали ту же опасность. Например, немецкий экзистенциализм одновременно с Бердяевым тоже поставил вопрос о противоположности «орудования техникой» и «интимного отношения к вещам». Но самым ярким описанием бесчеловечного будущего цивилизации, поклоняющейся науке и технике, видимо, стал знаменитый роман-антиутопия О. Хаксли «О новый дивный мир!», написанный в 1932 году. В своем романе-предостережении Хаксли нарисовал жутковатый облик грядущего, когда неслыханный технический прогресс порождает нравственную деградацию выращенных в колбах людей. По сравнению с людьми из рационального устроенного мира будущего, обладающими красивыми телами, не знающими старости и горя, даже дикарь, прочитавший за всю жизнь одну книжку (правда, книжку Шекспира), выглядит душевно сложнее и выше, человечнее. Симптоматично, что эпиграфом к своему роману Хаксли взял цитату из книги Бердяева «Новое средневековье».

По Бердяеву, техническая цивилизация означала разрыв с миром природы, с органическим типом развития человечества. Когда человек начал не просто использовать силы природы, но строить машины, — он стал жить уже не в органическом, а в организованном мире. Этот переход Николай Александрович назвал переходом «от растительности к конструктивности». Человеческие творения нередко восстают против своего создателя, используются ему во вред, грозят человечеству гибелью. По-новому повторяется библейское сказание о грехопадении: творение восстает на своего творца. Техника начинает занимать не подобающее ей решающее место в человеческом существовании. По мере распространения технической цивилизации человек меняется, становится придатком машины, зависимым от нее. Бердяев предостерегал, что это может изменить саму человеческую сущность, сорвать осуществление «Божьего замысла о человеке». Таким образом, безграничная умственная свобода, которую принес человечеству Ренессанс (в том числе и свободу религиозных убеждений), начала истощаться, исчерпывать себя, а ее результаты — техника, машины — лишь порабощали человека. Наступила эпоха разочарования. Самые гордые и смелые мечты человека не осуществились, «человек стал бескрылым», время после средневековья было временем растраты человеческих сил. Сам гуманизм, будучи оторванным от религиозной почвы, привел к своей противоположности — к антигуманизму «мещанской цивилизации». Выход Бердяев видел во вступлении человечества в эпоху «нового средневековья».

Концепция «нового средневековья» была попыткой философа наметить пути, которые могли бы вывести человечество из кризисного состояния. Несмотря на многие негативные моменты, средневековое общество имело огромное преимущество перед современным: благодаря христианству оно было идеологически единым, устремленным не к материальному, а к духовному. (Кстати, это импонировало в средневековье и другим мыслителям — Л. Шестову, Э. Фромму.) В новом средневековье человек «вновь должен подчинить себя высшему, чтобы окончательно не погубить себя». Бердяев был уверен, что современное ему общество переживает состояние, схожее с падением Римской империи, когда христианство духовно спасло мир от окончательного нравственного разложения. Его призыв к новому средневековью был призывом к новому христианскому сознанию, к религиозной революции духа. Концепция нового средневековья стала своеобразной бердяевской вариацией на темы русского религиозного ренессанса начала века.

Интересно, что, по мнению Бердяева, в обществе «нового средневековья» большую роль будет играть женщина. Прежняя культура с ее исключительным господством мужского начала, считал он, исчерпала себя. «Мужская культура слишком рационалистична, слишком далеко ушла от непосредственных тайн… жизни», — писал Бердяев. Именно мужское начало, определяющее жизнь общества, сделало возможным мировые войны. Поэтому будущее человечества связано с ростом женского влияния на культуру и общество.

Бердяев так описывал наступающую, по его мнению, эпоху нового средневековья: «Религия опять делается в высшей степени общим, всеобщим, всеопределяющим делом», общество станет сакральным, все стороны его жизни будут подчинены духовной цели. Но и советское общество в каком-то смысле можно считать сакральным, недаром марксизм Бердяев рассматривал как религию, а не как философскую или экономическую теорию. Советское общество было объединено идеей, а не экономикой или географией. В этом смысле советское общество (которому он отнюдь не симпатизировал) уже принадлежало новому средневековью, ведь наступление новой эпохи «не значит, что в новом средневековье обязательно количественно победит… религия Христа, но это значит, что в эту эпоху вся жизнь со всех своих сторон становится под знак религиозной борьбы, религиозной поляризации, выявления предельных религиозных начал. Эпоха обостренной борьбы религии Бога и религии дьявола, начал христовых и начал антихристовых будет уже не секулярной, а религиозной, сакральной эпохой по своему типу, хотя бы количественно побеждала религия дьявола и дух антихриста. Поэтому русский коммунизм с разворачивающейся в нем религиозной драмой принадлежит уже к новому средневековью, а не старой новой истории».

Книга «Новое средневековье» была первой бердяевской работой, которая стала доступна иностранному читателю. Ее ждал оглушительный успех в Европе. Имя Бердяева стало известно, книга была переведена на четырнадцать языков. Один из историков русской философии, С. А. Левицкий, так оценил выход книги: «Будучи переведена на иностранные языки, она произвела сенсацию, ее читали наряду с "Закатом Европы" Шпенглера. С этих пор Бердяев начал пользоваться в западном мире огромной популярностью». Замечена работа Бердяева была и в эмиграции, появились отклики на книгу в эмигрантской печати, ее идеи обсуждались на собраниях и в кружках. Лев Карсавин высоко оценил эту работу Бердяева, хотя и высказал ряд серьезных замечаний. С косвенной критикой понимания истории Бердяевым выступил Владимир Набоков, который и сам не чуждался философии. В берлинском литературном кружке Ю. Айхенвальда он прочитал не только свою «Машеньку», но и несколько своих эссе и докладов на темы философии истории. В его докладе «On Generalities» досталось не только Марксу, но и Шпенглеру с Бердяевым. Набоков был против любых попыток увидеть закономерности и тенденции в истории, где, по его мнению, всегда царит случай: «Глупо искать закона, еще глупее его найти… К счастью, закона нет никакого — зубная боль проигрывает битву, дождливый денек отменяет намеченный мятеж, — все зыбко, все от случая». Значит, и ожидание нового средневековья — пустая трата времени. Не был согласен Набоков и с критикой техники и машин Бердяевым: он отрицал какое-либо принципиальное отличие наиновейших технических достижений от машин и инструментов былых времен.

К середине 1923 года экономика Германии достигла нижней точки за послевоенные годы, безработица составляла около 30 процентов, а курс марки менялся уже не каждый день, а каждый час — в оборот были введены миллиардные банкноты. Понять темпы инфляции поможет такой наглядный пример: в декабре 1922 года килограмм хлеба в Берлине стоил около 130 марок, а годом позже — свыше 300 миллиардов! Заработную плату рабочим выдавали каждый день, чтобы они могли успеть хоть что-то купить на полученные деньги. Политическая обстановка тоже была нестабильной: массовые забастовки, Гамбургское восстание коммунистов, провалившийся национал-социалистический «пивной путч» в Мюнхене. Русские эмигранты, прошедшие через опыт революций дома, в России, настороженно относились к происходящему. Для них это было дежавю, и оно пугало. Семья Бердяевых состояла из четырех человек, и заработки Николая Александровича позволяли обеспечивать ее лишь самым необходимым. В свое время Бердяевы решили остаться в Берлине именно потому, что жизнь здесь была очень дешева, но ситуация резко изменилась. Будущее Религиозно-философской академии (детища Бердяева) и Научного института казалось неясным. В это время Николай Александрович начал подумывать о переезде из Берлина. Самым естественным выбором казался Париж — там были друзья (Лев Шестов, например, жил там с 1920 года), Лидия Юдифовна, ее сестра и, конечно, сам Николай Александрович хорошо знали французский язык (немецкий Бердяев знал много хуже, он свободно на нем читал, но публичные выступления на немецком для него были затруднительны), а главное — до Бердяева доходили слухи о том, что в Париже затевается что-то вроде русского философского института, где можно было получить работу.

Летом 1924 года Бердяев переехал во Францию, где прожил в пригороде Парижа четверть века, лишь ненадолго выезжая в Англию, Австрию, Италию, Латвию, Польшу, Бельгию, Швейцарию, Эстонию, Чехословакию и другие страны для чтения лекций и публичных выступлений.

 

Глава пятнадцатая. Париж: в столице зарубежной России

Переезд в Париж был не просто географическим перемещением для Бердяева; изменилось его отношение к окружающему миру. Если в Берлине он чувствовал себя временным странником, оказавшимся там неожиданно для себя, в результате трагического поворота жизни, то в Париж он приехал иначе: это был его сознательный выбор, он уже вполне адаптировался к эмигрантскому существованию, да и книги его, переведенные на некоторые иностранные языки, позволяли чувствовать себя европейским мыслителем. Сам Бердяев писал об этом следующее: «Двухлетняя жизнь в Берлине была введением в мою жизнь на Западе. Германия находится на границе русского Востока и европейского Запада. Я вполне вошел в жизнь Запада, в мировую ширь лишь в Париже, и у меня началось интенсивное общение с западными кругами». Конечно, парижская жизнь показалась Бердяевым сначала гораздо более бурной, чем берлинская, — Лидия Юдифовна писала в одном из писем Евгении Герцык, что Париж «после провинциального, чистого и тихого Берлина показался Вавилоном».

В 1924 году русский Берлин начинает сходить на нет, и не только Бердяевы, — многие перебираются в Париж. Во Франции атмосфера была другая: люди оседали на годы. Париж стал чем-то вроде магнита, притягивавшего русских беженцев со всех концов Европы, — тогда русских в Париже и пригородах насчитывалось до 45 тысяч человек. Большинство работали на заводах Рено и Ситроена, расположенных на юго-западе Парижа в Биянкуре (который получил шутливое название Биянкурска), многие стали шоферами такси (извозом чаще всего занимались вчерашние офицеры), но одновременно русские необыкновенно ярко заявили о себе в культурной жизни французской столицы. Здесь открылись девять русских высших учебных заведений: в 1920 году начал свою деятельность Русский политехнический институт, через год заработали русские отделения при Сорбонне, где преподавали около сорока русских профессоров, в этом же году открылся Народный университет, в 1925 году были созданы Франко-Русский институт и Православный богословский институт, открыли двери для студентов Коммерческий институт и Высший технический институт (существовавший вплоть до 1962 года), функционировали Высшие военные курсы, основанные замечательным военным мыслителем генералом Н. Головиным, приобрела известность Русская консерватория имени С. Рахманинова.

Выставки русских художников, объединения русских писателей, лекции русских профессоров — все это сделало заметной «русскую ноту» в мелодии парижской жизни. «Русский стиль» одно время был в моде. Русские художники оказывали влияние на декоративно-прикладное искусство: И. Зданевич стал художником по тканям в Доме Коко Шанель, антикварный магазин князя И. Куракина расписал И. Билибин, М. Васильева занималась проектированием мебели и делала куклы, Ю. Анненков разрабатывал эскизы костюмов для звезд театра и кино, князь Феликс Юсупов со своей женой Ириной создали Модный дом «Ирфе» с русским персоналом. Юсупов стал и инициатором создания Школы прикладных искусств имени Строганова, которая готовила мастеров для русских предприятий. Дом мод «Китмир» был создан и великой княжной Марией Павловной Романовой. «Русский балет» Сергея Дягилева завораживал своими постановками парижан. В традиционном районе французских художников образовался «русский Монпарнас» (связанный прежде всего с деятельностью Г. Адамовича), писатели по воскресеньям собирались в салоне Мережковских. А. Ремизов считал, что в начале 30-х годов в Париже было около трехсот русских писателей! Недаром время с середины 20-х годов и вплоть до оккупации немецкими войсками многие исследователи эмиграции называют «золотым веком русского Парижа».

Кстати, у «золотого века» была и своя (пусть и очень скромная) материальная база. В феврале 1921 года в Париже был образован Земско-городской комитет помощи российским гражданам за границей. Земгор получал субсидии от частных лиц (Рахманинова, например), а также в его распоряжение были переданы деньги русского посольства во Франции, то есть средства, вырученные от последнего, самого крупного золотого займа Колчака. Было получено двадцать два с половиной миллиона долларов, по тем временам — колоссальные деньги, и не все успели потратить на винтовки, пулеметы и патроны. Тоненький ручеек этих денег еще годы поддерживал издание русских журналов, работу студий, институтов, школ, жизнь эмигрантов, обратившихся за помощью в Земгор или Эмигрантский комитет.

Большое значение имело и появление во Франции (как и в других странах русского рассеяния) Русской Академической группы, которая возникла на заре эмигрантской эры, в начале 20-х, и объединяла высланную из России научную интеллигенцию с привлечением французских коллег. Начало этому явлению было положено в Берлине благодаря инициативе историка-медиевиста, академика Петербургской академии наук П. Виноградова и последнего свободно избранного ректора Московского университета (1918–1920) биолога М. Новикова. Академические группы, подобные берлинской, возникли в Софии, Варшаве, Риге, немного позже в Великобритании, Италии, Франции, Швеции, Швейцарии, Финляндии, Эстонии, Чехословакии, Китае (Харбине), после Второй мировой войны — в США. В 1921 году они объединились в Союз Академических организаций, а в 1923 году состоялась конференция этих групп в Праге, которая поставила задачи координации их деятельности. Кроме того, Академические группы организовывали коллоквиумы для тех, кто утерял документы и кому требовалось подтвердить свою ученую степень. Эти свидетельства во многих странах приравнивались к подлинникам и помогали эмигрантам найти работу по специальности. Бердяев тоже стал участником Русской Академической группы. Уже через несколько месяцев после своего переезда в Париж он сделал доклад на ее заседании — «О характере русской философии».

Вокруг и внутри Парижа появлялись «русские деревни» — сильно русифицированные районы с русскими магазинами, ресторанами, школами и, конечно же, с православными церквями. Бердяевы поселились в Кламаре — рабочем пригороде Парижа, где тоже жило много русских. Сделать это им помог князь Трубецкой, — с его помощью они нашли меблированную квартирку в четыре комнаты на нижнем этаже дома на улице Martial-Grand-champs. Окна квартиры выходили в небольшой сад. До центра Парижа можно было доехать за полчаса на трамвае или поездом, дом утопал в зелени. Неподалеку находился старинный дом самого Григория Николаевича Трубецкого, куда Бердяевы были вскоре после своего приезда приглашены на чашку чая. Чай пили в большом саду, а вокруг оказались близкие по духу люди — Вышеславцев, отец Сергий (Булгаков), Карташев, Бунаков-Фондаминский, Зеньковский, Франк… Григорий Николаевич собирал у себя интеллектуалов, которым были интересны религиозные вопросы, — так как сам он был человеком глубоко верующим, воцерковленным, одним из основателей православного прихода в Кламаре. Не пропускал чаепития во время своих приездов в Париж и его племянник — талантливый филолог, один из зачинателей евразийства, Николай Сергеевич Трубецкой. Бердяев ценил эти встречи, они помогали ему не чувствовать себя в интеллектуальной изоляции. А немного погодя, когда их быт наладился (прежде всего усилиями Евгении Юдифовны), Бердяевы стали и у себя собирать интересных людей. Традиция, начатая еще в Москве и продолженная в Берлине, получила парижскую «прописку».

Во Франции нашла продолжение и еще одна семейная традиция — иметь дома питомцев. Переезжая в Париж, Евгения и Лидия решили, что заводить собак и кошек больше не будут: с домашними питомцами было очень трудно куда-то уезжать, они привязывали хозяев к дому. Николай Александрович согласился с сестрами, но в один прекрасный день у их порога появился черный котенок, пришедший из соседнего дома. Приходил он не раз, Евгения Юдифовна настойчиво возвращала его хозяевам, пока однажды те не сказали, что Бердяевы могут оставить котенка себе. Когда она рассказывала об этом Лидии, Бердяев услышал их беседу и вмешался в нее:

— Неужели вы обе не понимаете, что он хочет жить у нас? В этом все дело!

Так котенок Мури стал членом бердяевской семьи. Николай Александрович питомца очень любил, следил за его здоровьем, носил к ветеринару, а если Мури, загулявшись, не возвращался домой к ночи, Бердяев не ложился спать и ждал кота. Кот платил ему взаимностью: хотя кормила его Евгения Юдифовна, именно Николая Александровича он выбрал своим хозяином. Когда Бердяевы, спустя некоторое время, переезжали в новое место, Николай Александрович сказал, что понесет кота сам, на руках. Случилось непредвиденное: Мури чего-то испугался, спрыгнул с рук и убежал. Поскольку район был для него незнакомым, надежды на его возвращение было мало. Тогда Николай Александрович из своих скромных средств нанял женщину, для того чтобы она целый день сидела в старой пустой квартире и ждала Мури, если он вдруг туда вернется. Несколько дней спустя так и произошло. Бердяев был счастлив, он даже плакал от радости!

А в 1935 году Лидия Юдифовна встретила на улице собаку, «о которой Ни мечтает уже лет десять (с Берлина, где он такую увидел в первый раз)». Собака была без ошейника, грязная, голодная, — видно, потерялась. Бердяевы подали заявление о собаке в мэрию, и Николай Александрович боялся, что хозяин найдется, — он был так рад находке! Собака осталась у них.

В Париже Бердяев много и часто общался со своим давним приятелем — Львом Шестовым. Путь Льва Исаакиевича на Запад не был простым. В 1920 году, когда он приехал в Париж, его работы не были переведены на французский язык, о нем никто не слышал. Постепенно о нем узнавали — из журнальных статей, из появившихся в 1923 году двух его книг на французском языке. Оригинальность мысли Шестова привлекла к нему внимание французских интеллектуалов: он стал постоянным автором в трех крупнейших журналах — «La Revue Philosophique», «Le Mercure de France» и «La Nouvelle Revue Française», был избран в почетный президиум немецкого общества Ницше (оно роскошно потом издало книгу Шестова «Власть ключей» на немецком языке), его приглашали читать лекции о Канте, Соловьеве, Паскале в разные города Европы. В одну из таких поездок в 1926 году в Амстердаме с ним захотел познакомиться Эдмунд Гуссерль, после этой и других встреч между ними завязалась оживленная переписка. В течение многих лет Лев Исаакиевич читал лекции в «Institut des Etudes Slaves» (Славянском институте при Парижском университете). Лекции его имели большой успех, они были напечатаны впоследствии в «Современных записках». Преподавал Шестов и в Сорбонне — на русском языке. (Бердяева тоже пригласят читать лекции в Сорбонне, но это случится позже, в 1939-м.) Некоторые книги Шестова издавались по-французски раньше, чем по-русски. В 1923 году Льва Исаакиевича пригласили на ежегодные философские собрания в бывший монастырь Понтиньи, что было очень почетно, — там ежегодно собирался цвет европейской интеллектуальной элиты. Поэтому к моменту переезда в Париж Николая Александровича место Льва Исаакиевича в парижском философском сообществе было достаточно определенным. Бердяев советовался с Шестовым о том, какие шаги и ему предпринять, чтобы его положение тоже стало более устойчивым, а Шестов знакомил его с западными интеллектуалами, давал советы. Через два года «Новое средневековье» будет переведено и на французский, но пока бердяевские работы были доступны только французским славистам, знавшим русский язык. В конечном счете постоянный заработок обоим давало преподавание. Правда, в отличие от Бердяева, Шестов чтения лекций не любил — «разве можно профессорствовать о земле обетованной?» — писал он в письме к Евгении Герцык. Бердяев к этому относился иначе: в чтении лекций он видел исполнение некоторой просветительской задачи. «Я говорю Н. А. (Бердяеву. — О. В.): "до чего мы с тобой пали — под старость профессорами сделались". Он со мной не соглашается, он даже гордится своим профессорством», — писал Шестов. Со временем Шестов и Бердяев стали признанными мэтрами философской мысли. Они «на равных» общались с выдающимися европейскими мыслителями — Эдмундом Гуссерлем, Клодом Леви-Строссом, Мартином Бубером, Максом Шелером, Мартином Хайдеггером, Жаком Маритеном, Эммануэлем Мунье, другими — и еще при жизни были высоко оценены на Западе.

Когда Бердяев написал в «Самопознании»: «Мои книги были переведены на много языков, и только мои книги были переведены», он был не прав, — работы Шестова тоже были известны западным читателям. На немецком языке появились почти все произведения Франка (некоторые статьи он вообще и писал, и публиковал только на немецком), весьма популярен был в Германии и Степун, чьи произведения тоже иногда выходили только на немецком, и т. д. Наверное, Бердяев стал самым известным среди эмигрантских философов, но это было связано еще и с тем, что ряд его работ был посвящен темам, имевшим общественный резонанс, — русскому коммунизму, экуменическим проблемам, соотношению марксизма и религии, судьбе всемирной истории, что включало в число его читателей людей, далеких от философии. Показательно, что главные, теоретические работы Бердяева («Смысл творчества», «О назначении человека», «Опыт эсхатологической метафизики» и др.) остаются недооцененными до сих пор в европейских философских кругах. Когда Бердяев писал в «Самопознании», что живя долгие годы в эмиграции, он делается более западным философом, чем русским, он говорил о своем внутреннем чувстве, но не о реальности. Он действительно во многих вопросах был чужд эмигрантской среде, но не был при этом признан и французской университетской философией. До сих пор его творчество мало упоминается во французских учебниках по философии и в профессиональных исследованиях (исключения — исследования по славистике). «Причина этого полузабвения, — писал один из французских исследователей его философии Ж.-К. Маркадэ, — в том, что он именно слишком русский мыслитель, не придерживающийся строгого и систематического изложения своих идей, часто впадающий в кажущиеся противоречия и передающий неясно свои интуитивные мысли и чувства». Получалось, что для эмигрантских кругов Бердяев был слишком европеизированным мыслителем, а для немцев и французов — слишком русским…

Перед отъездом из Берлина Николай Александрович вел переговоры с представителями YMCA о переезде в Париж созданной им Религиозно-философской академии. Этот замысел удалось осуществить, и в ноябре 1924 года академия вновь заработала уже на французской земле. Кстати, это дало Бердяеву и небольшой постоянный заработок, — как организатор и активный деятель академии он получал от YMCA деньги. В академии Николай Александрович читал курсы лекций — «О проблемах христианства», «О современных духовных течениях», вел семинары — «Идолы и идеалы», «Основные течения современной европейской культуры» и др. В числе преподавателей РФА были отец Сергий Булгаков, Б. П. Вышеславцев, К. В. Мочульский и другие знакомые Николая Александровича, которым академия дала трибуну для выражения своих мыслей и некоторый заработок. Членом РФА стал, конечно, и Шестов.

Помощь русским студентам и ученым оказывал и Центральный комитет по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей — так называемый «Федоровский комитет» в Париже (по фамилии его председателя М. М. Федорова). Благодаря этому фонду некоторые ученые получали материальную поддержку, воспользовался его помощью однажды и Бердяев. Но денег все равно хронически не хватало, впрочем, как и большинству ученых-эмигрантов: даже у самых признанных и титулованных были периоды жестокой материальной нужды, ведь весь их доход составляли жалованье за преподавательскую работу, гонорары за печатные труды и периодическая материальная помощь от иностранных фондов или русских академических организаций.

Некоторые средства к существованию давали журналы, которые платили за опубликованные статьи. Конечно, самым известным и долго жившим «толстым» журналом были «Современные записки» (да и платили там лучше всего). Журнал начал выходить в ноябре 1920 года и продолжался до весны 1940-го, прекратившись лишь тогда, когда Гитлер оккупировал Францию. Редактировали журнал пять бывших эсеров — Н. Д. Авксентьев, И. И. Бунаков-Фондаминский, В. В. Руднев, М. В. Вешняк и А. И. Гуковский, которые смогли создать неполитизированный, серьезный журнал, в своем роде — «классику» журнального дела. Программа журнала была изложена в его первом номере: «"Современные записки" посвящены прежде всего интересам русской культуры. В самой России свободному, независимому слову нет места, а здесь, на чужбине, сосредоточено большое количество культурных сил, насильственно оторванных от своего народа…» Благодаря своей «надпартийной» ориентации журнал имел возможность собрать лучшие силы русского зарубежья. В нем публиковались В. Набоков, А. Ремизов, М. Осоргин, Л. Шестов, были напечатаны эмигрантский вариант «Хождения по мукам» Алексея Толстого (отличающийся от советского), воспоминания посла В. А. Маклакова… Публиковался здесь и Бердяев. «Современные записки» с честью поддержали традицию, на которую прямо указывало название журнала — традицию "Современника" и "Отечественных записок", они стали печатным органом всего русского зарубежья. По сути, журнал был возобновлен в 1942 году в Нью-Йорке под другим названием («Новый журнал») и выходил в свет еще 40 лет.

Весть о переезде Бердяевых в Париж долетела до Судака. Герцык написала Николаю Александровичу письмо, где говорила, что «взволновалась, узнав случайно, что вы переехали, и все новое вокруг вас». Бердяев не забывал о Евгении, переслал ей (с оказией в Москву) письмо и свои новые книги, но они еще не дошли до Крыма. Особенно она радовалась книгам — «ведь это часть тебя и, когда они дойдут до меня, будет точно новая встреча», — писала Евгения Казимировна. Любая весточка от Бердяевых была желанна, — «для меня это очень, очень важно в моей, по правде, трудной жизни». Болела Аделаида, болела сама Евгения, Дмитрий Евгеньевич Жуковский остался без работы… Аделаида Казимировна в это время загорелась идеей эмиграции в Париж, Жуковский мечтал там найти хотя бы место консьержа. В письме к Шестову Аделаида советовалась о перспективах жизни за границей и описывала свой крымский быт: «Чтобы Вы имели представление о скромности наших требований к жизни, скажу, что в течение двух лет мы ютились в маленькой, сырой кухне (в Симферополе, там Жуковский смог найти работу. — О. В.), где хозяева стирали и пекли хлеб… Вот уже года два, что Д. Е. спит без простынь (ибо у нас их пять на четырех), а я с старшим сыном имела всю эту зиму одну общую пару башмаков, которыми мы пользовались по очереди». Не лучше обстояли дела и у ее сестры. Бердяев пытался как-то помочь, разговаривал в берлинском издательстве «Обелиск» о публикации переводов Евгении Казимировны, но она и сама, периодически получая сведения об эмигрантской жизни, понимала, что надежды на это мало: «На днях Гершензон писал Аде, что там трудно, — он сам абсолютно не находит работы и существует только на жалование, крайнее безденежье у Белого и других».

К счастью, постоянный заработок у Николая Александровича вскоре появился: он стал главным редактором издательства YMCA-Press (и оставался им до самой своей смерти). Книгоиздательство Христианского союза молодых людей «YMCA-Press» сыграло огромную роль в жизни Зарубежной России. Как вспоминал Карташев в связи с 35-летием издательства, «YMCA-Press… разрешила вопрос огромной исторической важности. YMCA-Press имела великодушие и мудрость поддержать… в своих изданиях целое вершинное направление общерусской (и в этом смысле и мировой) культуры, которому не оказалось места в советской России». Кроме того, издательство выпускало книги для чтения — классику (Пушкина, Тургенева, Гоголя, Лермонтова, Толстого, Достоевского, Чехова, Лескова, Крылова), удовлетворяя запросы русских эмигрантов. Более того, благодаря YMCA-Press учебные заведения, созданные в эмиграции, имели учебники. Именно здесь публиковали свои работы не только Бердяев, но и Б. Вышеславцев, И. Шмелев, Б. Зайцев, В. Ходасевич, И. Бунин, В. Вейдле, А. Ремизов, М. Алданов, С. Булгаков, С. Франк, В. Зеньковский, а позже — А. Солженицын, Ю. Домбровский, Надежда Мандельштам, Лидия Чуковская, В. Шаламов… Тоненький ручеек этих запрещенных в СССР книг просачивался-таки в советскую Россию. Вспоминаю, что первые работы Бердяева я увидела именно в имковском издании в обложке из мягкого картона, причем эти книжки передавались студентами философского факультета друг другу тайком — за «антисоветскую литературу» можно было из университета вылететь… Кстати, некоторые книги (не только Библия, но и «Архипелаг ГУЛаг») печатались в полутвердой обложке из коленкора, но на папиросной бумаге, чтобы они были прочными, но занимали меньший объем, их было легче спрятать. ИМКА — это была легенда, обаяние которой — к счастью и к сожалению — уже неизвестно современным молодым людям.

Мало кто знает, что издание книг на русском языке в YMCA началось с Пола Андерсона (1894–1982). Он был представителем YMCA сначала в Шанхае, затем в России, где был арестован ЧК за религиозную пропаганду (что естественно: YMCA была и есть христианская организация, поэтому без миссионерской деятельности она существовать не могла). Когда Андерсон был выслан из советской России, он переехал в Берлин. Именно там благодаря его усилиям русское издательство YMCA-Press начало печатать книги на русском языке. До этого первые издания на русском языке появились в Праге, но успеха не имели, да и издательство тогда не приобрело своего, ставшего легендарным имени. Первыми книгами, на которых стояла марка «YMCA-Press», были книга Бердяева «Миросозерцание Достоевского» и сборник «Проблемы русского религиозного сознания», в котором Николай Александрович тоже участвовал. Кстати, Андерсон поддержал и создание РСХД, — он был активным его деятелем до 1977 года.

У Бердяева, к счастью, еще в Берлине сложились хорошие отношения с представителями YMCA. Довольно быстро Николай Александрович стал одной из наиболее активных и заметных фигур в руководстве русского издательства этой организации. Не случайно большинство его книг издано именно там. А после его смерти издательство опубликовало одну из самых известных биографий мыслителя на английском языке — «Мятежный пророк», написанную Дональдом Лурье, одним из сотрудников организации, лично хорошо знавшим Николая Александровича и по издательской работе, и по РСХД в течение двух десятков лет. Начиная с 1924 года Николай Александрович почти ежедневно бывал на бульваре Монпарнас, в доме 10, который принадлежал издательству. В этом же доме разместилось и представительство РСХД, здесь же проходили заседания Религиозно-философской академии. Но надо сказать, что ИМ КА была заинтересована только в книгах на религиозные и религиозно-философские темы; Бердяев, Шестов, Вышеславцев, Булгаков находили здесь поддержку, а другим русским авторам приходилось туго. Издательств в Париже почему-то было гораздо меньше, чем в Берлине, издаваться приходилось, как правило, за свой счет, а это было дорого для нищих эмигрантов, зарабатывавших себе на кусок хлеба то вышиванием крестом, то продажей пылесосов. Недостаток издательств в Париже нашел отражение в шуточной эпиграмме И. А. Бунина на немногочисленных парижских издателей:

Автор к автору летит, Автор автору кричит: Как бы нам с тобой дознаться, Где бы нам с тобой издаться? Отвечает им Зелюк: Всем, писаки, вам каюк! Отвечает им Гукасов: Не терплю вас, лоботрясов! Отвечает ИМКА: мы Издаем одни псалмы!

В 1924 году находятся истоки еще одного важного начинания русской эмиграции в Париже, к которому непосредственное отношение имел Николай Александрович. При поддержке еще одного сотрудника YMCA, много сделавшего для Зарубежной России, Джона Рейли Мотта (будущего лауреата Нобелевской премии мира 1946 года), а также с благословения митрополита Евлогия (Георгиевского) удалось приобрести на аукционе здание усадьбы с требовавшей серьезного ремонта церковью. Деньги на приобретение здания дали великая княжна Мария Павловна Романова (100 тысяч франков — очень большие по тем временам деньги), родившийся в России шведский промышленник и чрезвычайно богатый человек Эммануил Людвигович Нобель (племянник известного химика Альфреда Нобеля), упоминавшиеся уже Дж. Мотт и Д. Лурье, англиканский священник Перси Эльборо Тинлинг Видрингтон, болгарский богослов Стефан Цанков. Здание хотели использовать после необходимого ремонта под православный храм и для основания духовной школы. Приобретение состоялось в день памяти преподобного Сергия Радонежского, поэтому будущий центр русской церковности и богословия (существующий и сегодня) назвали «Сергиевым подворьем». Многие верующие русские эмигранты занимались ремонтом подворья, несколько дней работал здесь и Николай Александрович — вместе с другими членами братства святой Софии. Здесь, в Сергиевом подворье, в скором времени состоялась и свадьба племянника Николая Александровича (со стороны Гудим-Левковичей), на которой он присутствовал вместе с Лидией Юдифовной.

А 1 марта 1925 года митрополит Евлогий совершением литургии официально открыл Свято-Сергиевский Богословский институт. Еще через два месяца в нем начались занятия, — для первых десяти студентов. Название «Институт» было дано в память о Петроградском Богословском институте, существовавшем в 1919–1921 годах по благословению патриарха Тихона и созданном с применением церковных реформ, принятых на Соборе (в частности, впервые туда принимали женщин). Протоиерей Сергий Булгаков стал штатным священником Сергиевого подворья (и преподавателем Богословского института). Центр православной богословской мысли, хотя бы на время, оказался перенесенным из России в русскую диаспору Многие русские богословы были приглашены профессорами на богословские факультеты Белграда, Софии, Бухареста, Варшавы, а в Парижском Богословском институте почти 50 лет блестящая плеяда ученых смогла хранить, несмотря на трудные материальные условия, высокий уровень русского богословия. После Второй мировой войны группа профессоров Парижского института приняла участие в создании Свято-Владимирской Духовной академии в Нью-Йорке, — богословская мысль жила и развивалась в эмиграции.

Благодаря Сергиевому подворью довольно близким другом Бердяева стала Елизавета Юрьевна Скобцова (Пиленко), которая в 1932 году стала матерью Марией. Бывшая революционерка, поэтесса, с которой Бердяев познакомился еще в России на «башне» у Вячеслава Иванова, Елизавета Юрьевна, оказавшись в эмиграции и не имея средств прокормить детей, не гнушалась никакой работой (как правило, найденной по объявлению в «Последних новостях») — мыла полы, выводила тараканов, чистила тюфяки. В Сергиевом подворье она занималась на курсах, где особенно сблизилась с отцом Сергием Булгаковым (он там преподавал), — Елизавета Юрьевна стала его духовной дочерью. Работала Скобцова и в Русском студенческом христианском движении, где тоже часто встречалась с Николаем Александровичем. Они сошлись довольно близко, Елизавета Юрьевна стала завсегдатаем бердяевского дома, ее часто можно было видеть на «воскресеньях». В конце концов Скобцова решила принять постриг. Не все считали это возможным — вспоминали ее бывшую политическую деятельность и два неудачных замужества. Бердяев тоже отговаривал ее от монашества, — хотя, конечно, по совсем другим соображениям: он писал ей об опасениях, что монашеский сан может стать для нее препятствием в осуществлении ее собственного призвания. Но митрополит Евлогий (Георгиевский) понял и принял желание Елизаветы. Так Елизавета Юрьевна Скобцова стала матерью Марией.

Монашеское служение началось еще в тридцатых: экономический кризис многих сделал безработными. Мать Мария открыла приют для бедных и обездоленных, где каждый был принят как брат и сестра. Денег на это начинание у нее не было, но было страстное желание помочь людям. Нашлись друзья, с чьей помощью она сняла дом на Вилла де Сакс в Париже. Очень быстро он не смог вместить всех страждущих, и тогда мать Мария перебралась в большой полуразрушенный дом на улице Лурмель. Ремонтировали этот дом самостоятельно — мать Мария, ее мать Софья Борисовна, ее дети — Юрий и Гаяна, друзья. Мать Мария и плотничала, и столярничала, и красила стены… Из старого гаража рядом с домом была сделана церковь, украшенная иконами, написанными и вышитыми самой матерью Марией (она владела искусством лицевого шитья). В доме на Лурмель можно было встретить бездомного эмигранта и душевнобольного, которого энергичная монахиня выручила из психиатрической лечебницы с жестоким режимом, безработного и наркомана, проститутку и убежавшую из дома молоденькую девушку. Для матери Марии все люди были братьями и сестрами во Христе, и она пыталась помочь и поддержать каждого, кто встречался на ее пути. Ее друг, Константин Мочульский вспоминал слова матери Марии: «Путь к Богу лежит через любовь к человеку, а другого пути нет… На Страшном суде меня не спросят, успешно ли я занималась аскетическими упражнениями и сколько я положила земных и поясных поклонов, а спросят: накормила ли я голодного, одела ли голого, посетила ли больного и заключенного в тюрьме. И только это спросят». В 1935 году мать Мария основала объединение «Православное дело», которое развернуло активную деятельность: было создано два общежития для бедных, дом для выздоравливающих туберкулезных больных в Нуазиле-Гран, на улице Лурмель открыли приходскую школу, издавался даже одноименный журнал. Николай Александрович поддерживал начинания своей давней знакомой, они относились друг к другу с неизменной симпатией, не раз в трудных ситуациях оказывались «по одну сторону баррикад».

В Богословском институте преподавали многие близкие знакомые Николая Александровича — не только Булгаков, но и Вышеславцев, Зеньковский, Лосский, Франк. Бердяев, не будучи богословом и считая себя «свободным философом», лекций не читал, но в жизни института участвовал. Сохранились воспоминания отца Александра Шмемана о том, как часто в годы его обучения в Богословском институте там бывал Бердяев. Но в самой церковной жизни эмиграции не было единства, что привело к раздорам, церковной смуте, завершилось карловацким расколом, а затем усугубилось церковным разрывом в 1931 году. Большинство эмигрантов, при всей их ностальгии и любви к родине, негативно воспринимали все происходящее в Советском Союзе. Поэтому тот вопрос, который обсуждался еще на первых собраниях братства Святой Софии, вопрос об отношениях церкви и власти, неминуемо должен был встать перед верующими эмигрантами. Осенью 1921 года состоялся Русский Всезаграничный церковный собор в Сремских Карловцах, где большинство участников во главе с митрополитом Антонием (Храповицким) высказались за восстановление на престоле «законного православного царя из дома Романовых», а также обратились к мировой общественности с рядом политических по своей сути заявлений. Конечно, это было отрицательно воспринято в России. Патриарх Тихон не признал решения Собора каноническими и поручил все заграничные приходы попечению митрополита Евлогия. В результате эмигрантские приходы раскололись на «карловчан» и «евлогиан». Причем правые круги эмиграции, как правило, поддерживали митрополита Антония, а либеральные — свободно мыслящего, не чуждого новшеств Евлогия. Именно Евлогий благославил братство Святой Софии, благодаря ему начал работать Богословский институт на Сергиевом подворье. Бердяев принадлежал к «евлогианам». Да и Евлогий, лично знавший Николая Александровича, с большим сочувствием относился к его деятельности, несколько раз оказывал поддержку его начинаниям, присутствовал на заседаниях РФА.

Забегая вперед, скажу, что церковные неурядицы на этом не закончились: Евлогий не чуждался экуменических идей, поэтому в 1930 году принял участие в молениях «о страждущей Русской церкви», организованных в Лондоне архиепископом Кентерберийским. Результатом этого стал его конфликт с Московской патриархией. В 1931 году митрополит Евлогий принял трудное решение — перейти в юрисдикцию Константинопольского патриархата, разорвать с Русской Православной церковью. Такое решение митрополита Евлогия поддерживалось не всеми. Небольшая группа людей, несмотря ни на что, считала невозможным отказаться от своей церкви, даже если эта церковь находилась в порабощении и унижении. Звучал вопрос: «Наша Церковь находится на кресте — как же мы можем ее оставить?» В результате в Париже был создан храм Московской патриархии, а одним из первых его прихожан стал Николай Александрович. Это был смелый шаг, потому что для большинства эмигрантов церковь была центром национального и культурного объединения, принадлежность к тому или иному приходу была знаковой. «Розовость» Бердяева получила подтверждение у монархических и реакционных кругов русской эмиграции. Тут уж Николаю Александровичу досталось: ожила вся привычная мифология реакционеров — вспомнили его связи с американской организацией YMCA (готов торговать убеждениями! подкуплен!), завели речь о «заговорах» (конечно, еврейских и масонских), начали обсуждать причины высылки 22-го года (не иначе как спецслужбы послали в качестве агента)… Опять Николай Александрович оказался persona поп grata для правых эмигрантских кругов. Но больнее для него было другое: переход в «московский» приход означал разрыв с близкими людьми — матерью Марией, Ильей Фондаминским, Иваном Манухиным. Этот маленький кружок, к которому принадлежал Николай Александрович, часто встречался в доме у Фондаминского или Манухина, каждый член группы по очереди делал доклады на религиозные темы, которые обсуждались остальными присутствующими. Вопрос об отношении к Московской патриархии просто «убил» эти собрания. Хотя спустя несколько лет члены кружка вновь начали встречаться, обсуждать социальные аспекты христианства.

Но это еще было впереди, а в 1925 году Бердяев и Вышеславцев затеяли новый журнал. Мысль эту им подал Густав Кульман, один из сотрудников YMCA, «который вообще много сделал для русских, особенно для религиозного движения среди русских». Николай Александрович договорился с Дж. Моттом о финансовой поддержке YMCA для этого ежемесячного журнала, замысливаемого как печатный орган Религиозно-философской академии. Журналу было решено дать название «Путь». К нему печатались приложения, — например доклады выступавших на открытых собраниях РФА. В сентябре вышел первый номер. Подзаголовок гласил: «Орган русской религиозной мысли». В редакционной статье говорилось об уникальном характере «русского рассеяния». «Путь» искал смысл и предназначение эмиграции, объединившей «громадные силы, ставшие ненужными России». Бердяев был убежден, что миссия эмиграции (о которой так часто говорили на различных эмигрантских собраниях) — религиозная. Он был уверен: надо идти навстречу западному христианству, не замыкаться в «русской идее». Журналу Бердяева оказывал поддержку митрополит Евлогий (и в пику «карловчанам», Русской Зарубежной церкви, и потому, что идеи Бердяева были ему близки).

«Путь» прожил удивительно долго, его жизнь была сопоставима с жизнью «Современных записок», но конкуренции не было — направленность и задачи журналов были различными. Скорее можно говорить о том, что с проблематикой «Пути» перекликался другой журнал, основанный позднее, в 1931 году, — «Новый град» (под редакцией И. И. Бунакова-Фонда — минского, Ф. А. Степуна и замечательного историка-медиевиста, богослова, философа Г. П. Федотова). «Путь» существовал до 1940 года (и Николай Александрович был его бессменным редактором), вышел 61 номер, — поразительный результат для Зарубежной России, где таких «долгожителей» было мало. К сожалению, «Путь», как и многие русские журналы, безвозвратно и начисто смела Вторая мировая война. Бердяев смог собрать вокруг себя лучших представителей свободной христианской мысли. В «Пути» участвовали Франк, Булгаков, Лосский, конечно же Вышеславцев, для него писали Д. И. Чижевский и многие другие представители русской философии. Для Бердяева было важным, что на страницах журнала выступали не только православные авторы, но также протестанты и католики (Ж. Маритен, П. Тиллих, другие), — без этого нельзя было идти навстречу западному христианству. Благодаря Лидии Юдифовне в окружении Бердяевых всегда были католики (прежде всего здесь нужно вспомнить польского философа отца Августина (Якубисика), священника церкви Сен-Медар в Париже, который стал духовником Лидии), да и философия Бердяева начала находить себе почитателей не только у русских читателей.

Одновременно с этим у Бердяева нарастали противоречия со многими русскими эмигрантами. В газете «Возрождение» появилась публикация «брата» — Петра Струве, после которой Николай Александрович вышел из братства Святой Софии. Доносились нападки со стороны Мережковского, общение с которым — хотя Мережковские жили рядом, в Париже, в купленной ими еще до революции квартире — для Бердяева уже было невозможно. Если зимой 1908 года он приехал в Париж для того, чтобы договорить, проговорить свое понимание будущего христианства с Зинаидой Николаевной, которая так много значила для него, то сейчас их разделяла пропасть. Редкие письма Зинаиды Николаевны Бердяеву и его письма ей лишь показывают, что взаимопонимание стало невозможным. В одном из писем Гиппиус писала о своем восприятии взглядов и позиции Бердяева как «расплывчатых» и не содержащих ничего принципиально нового: «Приблизительно все, что Вы писали, я читала (как и написанное до войны и революции). В этом "всем" я продолжала находить ту же… неопределенность и а-реалистичность…» Начинается и очень неприятная по своей тональности полемика с Иваном Ильиным, опубликовавшим в 1925 году свою знаменитую книгу «О сопротивлении злу силою». Книга, спорящая с идеями непротивленчества Льва Толстого, была написана для морального оправдания борьбы с большевизмом как воплощенным злом, но оказалась шире политической злободневности. Бердяев не прошел мимо идей Ильина и ответил на них критикой (кстати, критиковала Ильина и Гиппиус). Надо сказать, что критика Бердяева была чересчур резкой, иногда уничижительной, она сильно задела болезненное самолюбие Ильина, который после этого буквально возненавидел Николая Александровича. Статья Бердяева называлась «Кошмар злого добра» и была опубликована в 1926 году в четвертом номере «Пути». Бердяев назвал книгу Ильина «кошмарной» и «мучительной», говорил, что она «ввергает в застенок моральной инквизиции», обозначил позицию Ильина как «Чека во имя Божье», обвинил в «антихристианском духе»… Религиозное оправдание Ильиным смертной казни вызвало бурю возмущения не только у Бердяева, но и у других русских философов. Бердяев писал в статье, что, борясь с большевиками, Ильин сам заразился идеями большевизма. Конечно, Ильин, известный своей вспыльчивостью, взбелинился. Он шесть раз арестовывался в советской России, и ассоциировать его с ЧК — возмутительно!

Характер у Ильина был тяжелый, это отмечали многие, знавшие его лично. Кроме многочисленных панегириков Ильину (бесспорно, было за что его уважать), воспоминания содержат и очень много негативных характеристик. Белый в своих мемуарах назвал его «воинственным черносотенцем» и высказал предположение, что он «страдал затаенной душевной болезнью». Евгения Герцык, которая была родственницей его жены, о своих отношениях с Ильиным в Москве писала как о «дружбе-вражбе» и рассказывала, что Ильины, встречая у Герцыков Волошина, Бердяева, Иванова и других известных им ранее только по книжкам людей, странно на них реагировали: «…с неутомимым сыском Ильин ловил все слабости их, за всеми с торжеством вскрывал "сексуальные извращения"… Способность ненавидеть, презирать, оскорблять идейных противников была у Ильина исключительна…» Пытаясь понять эту «ненависть, граничащую с психозом», Евгения вспоминала: «Где, в чем источник ее? Может быть, отчасти в жестоких лишениях его юных лет: ведь во имя отвлеченной мысли он запрещал себе поэзию, художественный досуг, все виды сладострастия, духовного и материального, все, до чего жадна была его душа. Знакомство с Фрейдом было для него откровением: он поехал в Вену, провел курс лечения-бесед, и сперва казалось, что-то улучшилось, расширилось в нем. Но не отомкнуть и фрейдовскому ключу замкнутое на семь поворотов».

Расхождения Бердяева и Ильина были шире проблемы насилия. Бердяев, придерживающийся «пореволюционных» взглядов, считавший, что реставрация невозможна, — и монархист-Ильин, утверждавший, что в России может существовать или единовластие, или хаос, а к республиканскому строю Россия не способна. Выступавший против реанимации идеологии Белого движения Бердяев — и теоретик «Белой идеи» Ильин. Стремящийся к вхождению России в западный мир Бердяев — и антизападник Ильин, уверенный, что «все прекрасное, что было доселе создано русским народом… представлялось чуждым Западу». Сопоставления можно было бы продолжать и дальше, но очевидно, что общего языка они найти не могли, для примирения не было никакого идейного основания. Заглядывая вперед, можно сказать, что потом их пути разошлись еще дальше: Бердяев, пережив не очень понятный, зато очень короткий период очарования итальянским фашизмом (ненадолго в душе Бердяева «государственник» опять победил певца индивидуализма и свободы, как и в начале Первой мировой войны), стал принципиальным противником фашизма во всех формах, считая его насилием над личностью. Ильин, живя в Германии до 1938 года, видел в фашистских организациях возрождение рыцарского духа, одно из проявлений Белого движения (Ильин, и не только он, был склонен к чрезвычайно широкому толкованию Белого дела, считая, что любые духовные, патриотические цели являются условием вхождения в Белое движение). В одной из своих статей 1928 года Ильин прямо писал о том, что Белое движение шире фашизма, фашизм — лишь его часть. Он обращался к опыту Италии (что тогда было довольно типично) как к положительному примеру того, как власть за сравнительно короткое время смогла навести порядок в стране. Более того, Ильин писал о зарождении русского фашизма и приветствовал его, он сравнивал появившиеся в эмиграции фашистские ячейки и мощную организацию РОВС не в пользу последнего: лучше стать членом фашистской ячейки, советовал он, чем членом РОВС, так как ячейка «дает политическую программу и возглавление». Он дал любопытное определение этого страшного явления в европейской истории: «Фашизм есть спасительный эксцесс патриотического произвола».

Современного читателя, уже знающего об Освенциме и Хатыни, может шокировать такая позиция. Но до Второй мировой войны подобное восприятие фашизма не было редкостью. Мережковский писал письма Муссолини, видя в нем лидера нового типа (но быстро разочаровался), известный военный теоретик, русский генерал А. Геруа говорил: «На наших глазах сейчас борются две мировых силы: объединенный коммунизм и разобщенный и многоцветный фашизм… Лозунги всякого фашизма, считающегося с массой и ее понимающего, близки нашему сердцу и разумению». Примеры можно множить. Это было время фашистских «цветочков», а не национал-социалистических плодов, время, когда многие люди видели в фашизме лишь противоядие большевизму и коммунизму и возрождение национальных традиций — не более того. Возможно, что Ильина привлекала еще одна черта, присущая фашизму: наличие явного национального лидера, который воспринимался как олицетворение народа, страны, нации. Известный теоретик социально ориентированного психоанализа Вильгельм Райх, рассматривая характерные особенности фашизма, отмечал, что для него чрезвычайно важна идентификация «массовых индивидов» с фюрером: «Чем беспомощней становится "массовый индивид"… чем отчетливей проступает его идентификация с фюрером… тем глубже детская потребность в защите прячется в чувстве его единства с фюрером. Эта склонность к идентификации составляет психологическую основу национального нарциссизма, т. е. уверенности отдельного человека в себе, которая ассоциируется с "величием нации"». По сути, такие же функции должен выполнять, по мысли Ильина, монарх. Патерналистский характер монархической власти никогда не отрицался самими монархистами, традиционно уподоблявшими монарха — отцу нации, а подданных — его детям. Ильин не раз в своих работах подчеркивал, что монарх — олицетворение нации, ее символ. Поэтому здесь тоже можно заметить своеобразное сопряжение монархического авторитаризма, сторонником которого был Ильин, и фашизма.

Для Бердяева с его индивидуализмом такие мысли были невозможны. Правда, справедливости ради нельзя не сказать, что Ильин преследовался гестапо и вынужден был покинуть фашистскую Германию. Впрочем, даже после войны Ильин писал о безрелигиозности и «правом тоталитаризме» как «ошибках» фашизма, которые и привели к его поражению: «Эти ошибки скомпрометировали фашизм, восстановили против него целые исповедания, партии, народы и государства, привели его к непосильной войне и погубили его. Его культурно-политическая миссия не удалась». Читать такие строки, написанные после самой кровопролитной войны в истории человечества, немного странно: ошибки эти были неизбежны, коренились в самой доктрине фашизма, да и ошибками их вряд ли можно назвать — речь должна идти о преступлениях. Мне, в отличие от Ильина, хотелось бы верить не в то, что «русские патриоты» «продумают ошибки фашизма и национал-социализма… и не повторят их» (Франко и Салазар почти смогли избежать крайностей), но в то, что «русские патриоты» вообще не захотят иметь ничего общего с фашизмом.

Вражда началась в 1926 году. Ильин обратился за «подкреплением» и помощью к Струве, — он просил на страницах «Возрождения» защитить его от нападок Бердяева, причем в письме с возмущением назвал тон статьи Бердяева «цепно-собачим, грязно-марающим» и тут же охарактеризовал все писания Бердяева как поверхностные и вредные… Струве на страницах своей газеты действительно поддержал позицию Ильина. Ильин опубликовал в «Возрождении» статью-ответ Бердяеву «Кошмар Н. А. Бердяева. Необходимая оборона». Надо сказать, что ответ Ильина, несмотря на его заявления, что теоретические споры не должны содержать личные нападки, мало чем отличался по тональности от статьи Бердяева: он тоже содержал личные нападки, причем даже более явные, чем в бердяевской рецензии. Хочу привести один абзац из этой злой статьи для некоторой характеристики их отношений: «…20 лет я следил за его (Бердяева. — О. В.) публицистической деятельностью, и 20 лет я отходил в сторону; до такой степени я всегда считал то, что он делает, философически неосновательным и религиозно соблазнительным. В редких беседах с ним я никогда не высказывался; ни личными настроениями, ни идейными замыслами никогда с ним не делился; на понимание с его стороны никогда не рассчитывал и при публичном обмене мнениями всегда отмечал, что г. Бердяев ни мою, ни чью бы то ни было чужую мысль вообще не слышит… Автор судит о том, о чем "понятия его ему судить не дозволяют" и… поэтому его суждения неосновательны и безответственны. И только. Итак, пока г. Бердяев пребывает в своем кошмаре, я спорить с ним не могу и не буду И со всеми моими дальнейшими утверждениями и доказательствами я обращаюсь не к нему, а к читателю…»

Николай Александрович, несмотря на поддержку Айхенвальда, Зеньковского, Лидии Юдифовны и др., очень переживал из-за развернувшейся полемики и ее личной направленности. Эмиграция, при всем уважении ко многим ее деятелям и искреннем восхищении к тому, что было ею сделано, была замкнутым мирком, где, как в маленьких провинциальных городках, любое событие обсуждалось и передавалось из уст в уста несчетное количество раз, где слухи росли как на дрожжах, где все если не знали друг друга, то что-то о каждом слышали… Можно вспомнить горькие слова А. Ремизова о «русском Париже» из романа «Учитель музыки»: «А ведь Париж, единственный и последний пункт земли, откуда только и остается или взлететь на воздух или зарыться в пески, этот мировой город — глупейшая провинция для Русских, не Вологда и не Пенза, а какой-то Усть-Сысольск, все знают друг друга и у всякого есть до всего дело…»

Николай Александрович опять ощутил, что нигде — в том числе и в «профессорской эмиграции» — не может быть «своим». Вспоминалось полученное от Евгении Герцык письмо, где она хвалила его «Новое средневековье», рассказывала, что эта книга была последней, которую прочел перед смертью Гершензон — с восторгом! А Ильин называл его писания вредными и опасными… Было горько — вокруг столько чужих людей, а родного и близкого рядом не было. Николаю Александровичу порой мучительно не хватало Евгении. Сестра ее умерла, Бердяев знал о тяжелой жизни «любимого друга», хотелось увидеть ее, быть рядом, помочь. И он, и Шестов пару раз пересылали ей деньги с оказией. Он написал Евгении Казимировне письмо с очередным предложением приехать к ним. «Может быть, я должна была бы умереть, чтоб исцелить тебя от твоего недуга — восприятия всего чуждым, разъединенным в мире…» — отвечала на это горькое письмо Герцык и продолжала: «Друг мой, ты заговорил со мной о моем приезде к вам. У меня у самой очень горячо вспыхнула эта мечта. Но это будет — если будет — не скоро, через годы, так как сначала нужно преодолеть много житейских трудностей». Этого не случилось никогда. «Трудности» так никогда и не были преодолены: Евгения заменила племянникам умершую сестру, в 1927 году Д. Е. Жуковский был выслан в Вологодскую губернию, и она осталась их единственной опорой, в 1928 году они переехали в Кисловодск, к ее брату, — судакский дом был экспроприирован, а брат наконец-то получил работу на Кавказе. В 1938 году семья переселилась в деревню, в Курскую область, Евгения пережила там оккупацию и умерла на Курской земле в 1944 году, в возрасте 66 лет. Но тогда и Бердяев, и Евгения еще надеялись на встречу, пусть и нескорую… Последнее письмо от Евгении Бердяев получил в 1927 году, после долгого молчания с двух сторон. Начиналось оно словами: «Мой милый, милый и, может быть, самый близкий друг!»

 

Глава шестнадцатая. Признание

В 1927 году французскую границу почти полностью закрыли для русских беженцев: им запретили свободно перемещаться по Европе. Эмигрантское сообщество Парижа оказалось в изоляции. Интеллигенция Франции «полевела», и ее общественное мнение стало более благосклонно взирать на «великий эксперимент», происходящий в СССР. В ответ среди эмиграции в эти годы обрела второе дыхание «национальная идея», которую дружно проповедовали и монархисты, и евразийцы, и НТС (Народно-трудовой союз) — по-боевому настроенная организация, которая искала возможности заслать своих сторонников в СССР. Изменилось отношение к русским эмигрантам и со стороны многих западных организаций и фондов: финансирование становилось все более скудным. Сказалось это и на «Пути», — надо было урезать расходы. На помощь пришла Лидия Юдифовна, которая стала вычитывать корректуры журнала. Впрочем, у нее было и свое дело: она организовала кружок по изучению библейских текстов. Да еще по воскресеньям в их доме собирались интеллектуалы, — заботой ее и Евгении Юдифовны было обеспечение участников пирогами и чаем, хотя и в беседах они всегда принимали активное участие. У Бердяевых бывали Л. Шестов, Г. Федотов с женой, Б. Вышеславцев, К. Мочульский, секретарь РСХД Ф. Т. Пьянов… Заглядывала на огонек жившая тогда в Париже Марина Цветаева. Частой гостьей была дочь последнего царского посла во Франции Елена Александровна Извольская — яркая и красивая женщина, католичка, занимавшаяся переводами с русского на французский и наоборот и сделавшая доступными для французского читателя некоторые работы Бердяева, а также Мандельштама, Пастернака, Ремизова и др. Заходил иногда и Семен Либерман, знакомый Бердяева со времен житомирской ссылки. В 1926 году он, видный советский хозяйственный деятель, стал «невозвращенцем», почувствовав — если останется в России, то не миновать ему беды, припомнят ему и меньшивистское прошлое, и контакты с зарубежными промышленниками (он торговал лесом, добывая для советской власти валюту), и знакомства с «белоэмигрантами», и финансовую успешность. Либерман оказался в Париже, он и его жена (Генриетта Либерман-Паскар — актриса, режиссер) бывали у Бердяевых. С Бердяевым его связывали воспоминания о молодости и революционной романтике, — он всегда с теплом отзывался о Николае Александровиче, до конца жизни гордился знакомством с ним. Интересная деталь: сын Семена Исаевича Либермана стал впоследствии мужем Татьяны Яковлевой — возлюбленной Маяковского, которую он собирался «взять» — «одну или вдвоем с Парижем».

Завсегдатаем у Бердяевых был швейцарец Фриц Либ — протестантский теолог, живо интересовавшийся Россией и восточным христианством. Его замечательная библиотека по славистике, которую он собирал долгие годы, была передана им в университет Базеля, где он раньше учился. Сегодня это одно из самых известных собраний книг и рукописей в данной области. С Бердяевым Либ познакомился сразу после их переезда в Париж через сотрудников YMCA; знакомство это переросло в настоящую дружбу, — Бердяевы окрестили его «Федором Ивановичем», считали в доме своим человеком («…наш милый, уютный Фед<ор> Ив<анович>», — писала в дневнике Лидия Юдифовна). Общался Либ и с другими русскими философами, даже организовывал их лекции в Базельском университете. Он познакомил Бердяева с Карлом Бартом (у которого защищал свою диссертацию), другими западными коллегами, присылал ему книги, помогал найти издателей для работ в Швейцарии и Германии, был в курсе семейных дел… Сначала Либ бывал в Париже только наездами, но никогда не пропускал возможности навестить Бердяевых в Кламаре. Перед войной Либ получил место профессора в Бонне, но покинул его, когда в Германии к власти пришел Гитлер. Он переехал в Кламар, где несколько лет жил по соседству с Бердяевыми, часто навещая их и очень тесно общаясь с Николаем Александровичем.

Еще в Берлине Бердяев познакомился с Максом Шелером («самый интересный немецкий философ последней эпохи», — сказал о нем Бердяев), который тоже бывал у него дома, приезжая в Париж. И Бердяев, и Шелер настаивали на том, что проблема человека — самая значимая для современной эпохи. Кризис общества, культуры — проявление кризиса самого человека, человек никогда не был столь «проблематичным», как в XX веке, считал Шелер. Его мысли были созвучны персонализму Бердяева, поэтому, хотя первые личные встречи с Максом Шелером его и разочаровали (немецкий философ показался ему слишком эгоцентричным человеком, интересующимся только собой и своими мыслями), Бердяев не раз возвращался к философским идеям Шелера в своих работах.

Личные отношения Николая Александровича с представителями европейской философии представляются особенно важными потому, что постепенно Бердяев становится своеобразным «посредником» между русской и западной культурами. Очень помогло его личным контактам тесное сотрудничество с YMCA, во многом определившее его эмигрантскую судьбу. Особенно ярко это проявилось в замечательном начинании — межконфессиональных встречах, которые несколько лет проходили в помещении YMCA на Монпарнасе. Инициатором встреч был Бердяев, но они не были бы возможны и без другого известного мыслителя — Жака Маритена.

Маритен всегда проявлял интерес к русской культуре. Отчасти это было связано с его русской женой Раисой, но кроме того, его интересовала русская религиозно-философская мысль: он испытал на себе сильное воздействие идей В. С. Соловьева. В работах Маритена 20—30-х годов постоянно присутствовали темы, характерные для русской философии, он тесно общался со многими русскими, — прежде всего здесь можно назвать Вяч. Иванова. Бердяев же познакомился с Маритеном в 1925 году через вдову Леона Блуа, французского писателя-мистика, о котором Николай Александрович написал статью еще в России и который оказал влияние на формирование мировоззрения самого Николая Александровича. Мадам Блуа была другом Маритена и, узнав, что Бердяев интересуется его сочинениями, предложила Николаю Александровичу и Лидии Юдифовне пойти к Маритену вместе с ней. О первой встрече Бердяев вспоминал так: «Интересно, что сам Маритен был в прошлом анархистом и материалистом. Став католиком, он начал защищать очень ортодоксальное католичество, приобрел известность как враг и свирепый критик модернизма. У меня было предубеждение против томизма, против католической ортодоксии, против гонения на модернистов. Но Маритен меня очаровал». Они жили недалеко друг от друга, встречались довольно часто. Скоро с Маритеном установились доверительные дружеские отношения, — «…я его очень полюбил, что при моей сухости случается не часто». Маритен отвечал ему взаимностью и ввел в круг бердяевского общения многих своих знакомых — известного писателя, драматурга и философа Габриэля Марселя (и Бердяев стал участником знаменитых марселевских «пятниц»), писателя и литературного критика Шарля Дю Боса, французского философа-неотомиста Этьена Анри Жильсона, основателя французского персонализма Эммануэля Мунье, других. Бердяев всегда высоко оценивал заслуги Маритена как мыслителя, хотя и расходился с ним во взглядах. В конце жизни Бердяев писал даже о своем влиянии на нового друга: «Маритен первый ввел томизм в культуру. За долгие годы нашего общения Маритен очень изменился, но он всегда остается томистом, он приспособляет новые проблемы к томизму и томизм к новым проблемам; он, в сущности, модернист в томистском обличий. Когда я познакомился с Маритеном, он был "правым". Но в конце пережитой эволюции он стал "левым" и даже вождем "левых" течений во французском католичестве. Правые, враждебные ему, католики не раз писали, что он подвергся моему вредному влиянию. Это неверно в отношении к философии, но, может быть, отчасти верно в отношении к вопросам социальным и политическим. Маритен — философ схоластический, я философ экзистенциальный. Сговориться при этом трудно. И все же общение между нами было плодотворно».

Маритен поддержал идею Бердяева об организации межконфессиональных собраний. По замыслу, на этих встречах православные, католики, протестанты должны были собираться для обсуждения религиозных вопросов. Это была реальная попытка показать единство христиан в мире, несмотря на конфессиональные различия, и попытка успешная. Первые собрания настолько удались, что о них узнала публика. «Народу приходило даже слишком много. Была опасность, что собрания станут модными», — писал Бердяев. Участники испытали подъем после первых встреч: для каждой из участвовавших сторон приоткрывалась незнакомая религиозная жизнь, атмосфера собраний заставляла переживать заново чувство братства во Христе, стала понятной общая задача противостояния безрелигиозному миру. Особенно активно в собраниях участвовали их вдохновители — Бердяев и Маритен, но выступали на них и Булгаков, Лосский, отец Жиле (впоследствии генерал доминиканского ордена), пастор Бегнер (глава протестантских церквей Франции), другие. Такие «большие» встречи продолжались два года (1926–1928), потом они как будто исчерпали себя, интерес к ним стал падать. Тогда, по предложению Бердяева, они были видоизменены: вместо больших публичных собраний решили проводить камерные собеседования заинтересованных людей, — дома у Бердяева. Идею опять поддержал Жак Маритен — с условием, что на этих встречах не будет больше протестантов. Авторитет Маритена стал своего рода «магнитом» для западных религиозных философов и богословов. Такое изменение формы межконфессиональных встреч опять вдохнуло в них жизнь. В «коллоквиуме» у Бердяева принимали участие и православные богословы — не только Булгаков, но и Зеньковский, и отец Г. Флоровский (тоже преподававший тогда в Богословском институте). Для последнего эти неформальные встречи имели огромное значение. В них он приобретал опыт экуменического общения, они помогли усовершенствовать его концепцию «неопатристического синтеза». Постепенно и этот формат «коллоквиума» начал исчерпывать себя, но и после 1931 года такие собеседования католиков и православных периодически все же проводились, причем иногда не у Бердяева, а у Маритена.

В этих встречах Бердяев столкнулся с трудностью: на него смотрели как на представителя официальной православной позиции, он же мог говорить только за себя одного. Даже позиция отца Сергия Булгакова, священника, вряд ли была бы безоговорочно поддержана церковными кругами, — его обвиняли в искажениях христианства в связи с его учением о Софии, премудрости Божией, говорили, что он вводит четвертую ипостась Бога… Бердяев чувствовал неловкость, когда его точку зрения принимали за отправную в попытках понять православную позицию и характер православной религиозной мысли. Он понимал, что в самом православии нет единства, и уж тем более, оставаясь «верующим вольнодумцем», не чувствовал себя вправе говорить от лица Православной церкви. Двусмысленность своего положения он понимал, и это стало одной из причин приглашения на собрания других русских философов и богословов.

Отношения русских интеллектуалов с французскими коллегами не были слишком тесными. Мешал не язык (хотя иногда — и он тоже), а разность культур, жизненного опыта, конфессиональные различия, но главное — мода на «левизну», эдакий «салонный большевизм»: многие французские писатели, художники, философы в это время верили, что «свет идет с Востока» и в СССР «родится новый мир». Об этом ярко написала в своих воспоминаниях Нина Берберова: «Страшное, грозное время — двадцатые — тридцатые годы нашего века… В то время во всем западном мире не было ни одного видного писателя, который был бы "за нас", то есть который бы поднял бы голос против преследований интеллигенции в СССР, против репрессий, против советской цензуры, арестов, процессов, закрытия журналов, против железного закона социалистического реализма, за неповиновение которому шло уничтожение русских писателей. Старшее поколение — Уэллс, Шоу, Роллан, Манн — было целиком за "новую Россию", за "любопытный опыт", ликвидировавший "ужасы царизма"… Старшее поколение — с Теодором Драйзером, Синклером Льюисом, Элтоном Синклером, Андре Жидом (до 1936 года), Стефаном Цвейгом, во всех вопросах было на стороне компартии против оппозиции…»

Попытки преодолеть разрыв предпринимались не раз. В частности, в 1929 году именно для этой цели была создана «Франко-русская студия» (Studio Franco-Russe), проводившая поэтические вечера, встречи, литературные диспуты. Из французской элиты в ней участвовали Поль Валери, Андре Мальро, Андре Моруа, Жак Маритен, Габриэль Марсель, Станислав Фюме, Рене Лалу, Рене Гиль, а с русской стороны — Н. Бердяев, Б. Вышеславцев, Г. Федотов, П. Муратов, М. Цветаева, Б. Зайцев, М. Алланов, Г. Адамович, Г. Газданов, Б. Поплавский, М. Слоним, В. Вейдле и др. К сожалению, это начинание особого успеха не имело: состоялось всего четыре собрания, на которых говорили о творчестве Достоевского, Толстого, о влиянии французской традиции на русскую культуру в XX веке. Но после этого встречи прекратились как-то сами собой…

В 1927–1928 годах в Париже в издательстве YMCA-Press была опубликована книга Бердяева в двух томах — «Философия свободного духа». Книга затем вышла на иностранных языках: на немецком в 1930-м — под тем же названием, на французском в 1933-м под названием «Esprit et liberte. Essai de philosophic chretienne». Это название — «Дух и свобода» — больше всего нравилось Бердяеву, и оно было воспроизведено в изданиях на английском в 1935 году, испанском (издание вышло без указания года), нидерландском (1946) и итальянском (1947). Книга получила премию Французской академии.

По своему содержанию книга продолжала вышедшую еще в России «Философию свободы», которую Бердяев позже назвал «еще несовершенным эскизом» своей философии. В центре этой работы опять стоял человек, что вполне согласовывалось с персонализмом Бердяева в философии. «Человек не есть окончательно готовое и законченное существо, он образуется и творится в опыте жизни, в испытаниях своей судьбы. Человек есть лишь Божий замысел», — убеждал читателей Бердяев, которому вообще был свойствен христианский «активизм» — нельзя ждать, что замысел Божий исполнится сам собою, надо действовать, чтобы он воплотился. Давал он и характеристику современной ему «переходной эпохи духовных кризисов», когда многие «странники» возвращаются к христианству, к вере отцов, к Церкви. Бердяев понимал, что люди, приходящие в Церковь, — другие, они отличаются от тех верующих, которые обретали веру раньше: это люди, «пережившие опыт новой истории, в котором дошли они до последних пределов», «трагические души». Люди коренным образом изменились, а Церковь меняться не хочет, потому часто встречает «странников, возвращающихся в Отчий Дом» не так, как встретил Отец блудного сына в евангельской притче.

Для Бердяева человек, пришедший к религии, понимает, что живет на границе двух царств — природного царства, где господствует необходимость, где все подчиняется законам, и царства духа, где господствует свобода. Отношения между духовным и материальным миром, между царством свободы и царством необходимости могут быть рассмотрены по-разному: с позиций дуализма, монизма и символизма. Дуализм удваивает реальность, помещает Бога вне материального мира и отрицает их взаимосвязь. Монизм рассматривает реальность природного мира как единственно возможную. В обеих этих концепциях никаких связей между двумя мирами нет. Символизм же показывает такую связь, показывает, что реальность духовного мира может найти свое выражение в символах. Символы — отражение высшего мира, когда мы можем почувствовать, ощутить за реальностью вещей, предметов вокруг нас нечто большее, что через них проявляется, подает нам знаки. В символизме Бердяев видел ключ, с помощью которого человек может открыть первые ворота своей тюрьмы в мире необходимости. Конечно, есть и другие ворота и запоры, некоторые могут быть открыты только извне, но без понимания того, что человек не сводится к природному началу, что сама природа имеет духовную «подкладку», освободиться невозможно: если верить, что наша жизнь — лишь процессы обмена веществ со средой, то такой она и станет.

Писал эту книгу Николай Александрович, как всегда, быстро — у него была поразительная скорость письма. Когда мысль созревала в его голове, он буквально рвался к бумаге, ему некогда было даже проверять цитаты, — их немного в его книгах, да и приводил он их зачастую по памяти (поэтому они не всегда бывали точны). Обычно он писал книгу, не останавливаясь, до конца, причем очень редко возвращался к написанному тексту. Он не принадлежал к людям, которые могут долго анализировать собственный подход, разбирать его «по косточкам», несколько раз редактировать написанный текст. Бердяев говорил, что он не может этого делать физически: мысли слишком быстро приходят к нему в голову, он еле успевает их записать. Да и верстки своих книг в YMCA-Press он не вычитывал, хотя сам корил себя за такую «беспечность». Однажды Николай Александрович сказал жене, что никогда не устает от писания, потому что «процесс писания у меня не сознательный, а бессознательный. Источник его в бессознательном». Мысль у Бердяева работала постоянно, — может, поэтому он не радовался появлению своих книг: ему всегда казалось, что книга уже устарела, что он в ней многое бы изменил.

Бердяев был чрезвычайно дисциплинированным в своей работе. Писание было его постоянной потребностью. Если случались дни, когда он не мог добраться до своего письменного стола (из-за лекций, собраний, встреч), он страдал. В своем дневнике Лидия Юдифовна приводила его слова: «Я сегодня ни разу не присел за стол и ничего не написал. Это такое мученье, так хочется скорее за письменный стол!». У него были четко отведенные часы, которые он проводил в кабинете, когда беспокоить его не разрешалось. Такой же четкости во времени он требовал от домашних, — он прерывал свои занятия для кофе, обеда, ужина, следуя заранее определенному «расписанию». День начинался с того, что Николай Александрович выпивал свою обычную чашку кофе и шел в кабинет — читать, писать, отвечать на письма (которых становилось все больше и больше, — пропорционально бердяевской известности). Иногда он помогал Евгении делать закупки. Причем выглядело это немного комично: Николай Александрович был очень строг в одежде, даже дома, среди близких, его невозможно было застать в пижаме, в халате. Он появлялся утром в столовой уже полностью экипированным: в рубашке, домашнем пиджаке, причесанный и пахнущий хорошим одеколоном. На улицу (в том числе в продуктовые лавки) он тем более выходил «при полном параде». Человек аристократической внешности, в галстуке, жилетке, пиджаке (но с обмотанным шарфом горлом — вдруг сквозняк! — страх перед болезнью его не покидал), в начищенных туфлях, но с бесформенной потрепанной хозяйственной сумкой в руках смотрелся необычно, обращал на себя внимание. Особенно любил Бердяев бывать в винных лавках (что случалось нередко, так как Бердяевы принимали много гостей). Он разбирался в вине, любил его, хотя никогда — в отличие от многих русских — не пил водки. Считал это очень вульгарным. В эмиграции Николай Александрович начал есть мясо — раз в неделю. Это было вызвано экономией: полностью вегетарианский стол обходился дороже, Бердяевы не могли себе этого позволить.

Через четыре года парижской жизни перед Бердяевыми встала серьезная проблема: дом, где они снимали квартиру, был продан, и потребовалось срочно искать новое жилье. Лидия Юдифовна услышала, что недалеко собираются сдавать пустой дом — на rue de St. Cloud. Дом ей и Евгении очень понравился, в нем было три этажа, центральное отопление и большой кабинет на втором этаже для Николая Александровича. Цена аренды дома была вполне умеренной. Но для постоянно находящихся в стесненных обстоятельствах Бердяевых проблемой было меблировать дом: три этажа требовали столов, стульев, шкафов, ламп, а денег на все это у них не было. Они все-таки решились снять понравившийся дом: пришлось взять взаймы у бывшего мужа Евгении Юдифовны — Евгения Раппа (он тоже жил в Париже, был богат, женат на француженке, имел троих дочерей во втором браке, иногда наведывался к Бердяевым, чтобы повидаться с бывшей тещей). В тот месяц, который по условиям договора они должны были еще прожить в старой квартире, Евгения стала завсегдатаем блошиного рынка, покупая там за копейки старые кресла, обивку которых сама потом перетягивала, колченогие столики, чьи ножки потом подпиливались или, наоборот, удлинялись, и всякую другую необходимую в хозяйстве мебель и утварь. Ее усилия не пропали даром, — дом получился уютным, удобным, здесь Бердяевы прожили самые счастливые годы в изгнании.

В этом доме у них всегда было много гостей, посетителей, друзей, да и просто людей, которым они помогали. Одним из таких, нуждавшихся в помощи, был Александр Викторович Каравадин. В прошлом — очень богатый помещик, проводивший жизнь в заграничных путешествиях, Каравадин стал совершенно нищим: революция застала его на Корсике, он остался жив, но не смог спасти даже малой доли своего состояния. Случайно познакомившись с Бердяевыми, он стал постоянно бывать в их доме — они его кормили обедами и ужинами, а иногда поручали и какую-то работу по хозяйству, чтобы он мог немного заработать. «Он так слился с нашим домом, — писала Лидия Юдифовна, — что мне трудно уже представить себе наш особняк без старомодной фигуры А<лександра> В<икторови-ча> и его черного пса».

Правда, арендная плата все время потихоньку росла. Николай Александрович часто говорил:

— Мы живем как в монастыре. Никаких развлечений, визитов, поездок (кроме необходимого лечения). К нам приходят, а мы — никуда…

Николай Александрович немного утрировал ситуацию. Все-таки они время от времени ездили на море, в Виши, иногда — в горы: озабоченный здоровьем Николай Александрович очень серьезно относился к отдыху и санаторному лечению, старался выкроить на это деньги из семейного бюджета. Кроме того, он любил ходить в кино, всегда пользовался хорошим одеколоном, был придирчив к обуви. В остальном Бердяевы вели очень скромную жизнь. Но денег все равно хронически не хватало. Бердяев пытался контролировать расходы, хранил все чеки и счета, экономил, но это мало помогало. Наступил момент, когда Бердяевы просто не могли больше позволить себе снимать такой дом. Тогда произошло «чудо». Николаю Александровичу пришло письмо, в котором его приглашали к нотариусу. Он был очень удивлен:

— Не могу понять, в чем дело. Не знаю ни одной причины, по которой меня хотел бы видеть парижский нотариус. Да у меня и никогда не было причин иметь дело с нотариусами…

Оказалось, Бердяев получил наследство от друга семьи — англичанки Флоранс Вест. Она была активным членом кружка по изучению Библии, организованного Лидией Юдифовной и собиравшегося в доме Бердяевых еженедельно. Состояние, полученное ею от мужа, Флоранс распредилила в своем завещании между родственниками и благотворительными организациями, но оставила деньги и Бердяевым, чтобы они купили себе дом: жизнь в изгнании и так тяжела, говорила она, надо иметь хотя бы свой угол. Вскоре после этого в июне 1938 года Бердяевы переехали в собственный двухэтажный дом номер 83 на rue du Moulin de Pierre. С этого момента там всегда висел портрет «нашей дорогой Флоранс», — ведь благодаря ей семья смогла выйти из критического положения, даже приходящая прислуга теперь стала им по средствам. Купленный дом был окружен садиком, в котором Лидия и Евгения посадили розы. Лидии Юдифовне он чем-то напоминал русскую усадьбу. На первом этаже находилось большое помещение, предназначенное, видимо, для приема гостей. Из него со временем сделали православную часовню, иконостас для которой написал отец Григорий Круг. Кабинетом Николая Александровича стала маленькая комнатка, которая обстановкой напоминала скорее келью монаха, чем кабинет известного человека. Кровать с тумбочкой (на ней всегда лежал молитвенник и стояла икона, данная Бердяеву в Москве отцом Алексием Мечевым), стул, письменный стол и книги. Из-за стесненных средств книги Николай Александрович покупал, как правило, подержанные, в букинистических лавках, но отказать себе в этой страсти не мог. Именно этот дом стал последним земным приютом Николая Александровича. О нем с теплом говорили и писали многие бывавшие здесь: в отличие от сумрачного киевского дома, где прошло детство Бердяева, его собственный дом был открыт гостям, гостеприимен. Георгий Федотов не зря называл его «замком Монсальвате, где всегда чувствуешь себя так хорошо».

Каждое воскресенье в течение многих лет в пять часов вечера у Бердяевых собирались друзья. Шестов, Габриэль Марсель, Марина Цветаева, Жак Маритен с женой, чета Федотовых, мать Мария Скобцова… Вечера у Бердяевых привлекали многих и стали настолько привычны для самих Бердяевых и их знакомых, что представить себе жизнь без них было трудно. Лидия Юдифовна писала: «Ни очень любит собрания у нас по воскресеньям. Это единственный день, когда он отдыхает в обществе знакомых. Он в своей бархатной шапочке с трубкой во рту сидит в конце стола, шутит, острит и чувствует себя легко и приятно». «Воскресенья» отменялись только в одном случае — если Бердяев заболевал. К болезням он относился трагично, спрашивал знакомых о хороших врачах, почувствовав себя неважно, сразу становился мрачен и озабочен. Тут уж было не до гостей… В 1933 году к воскресным собраниям присоединился знакомый Бердяевым еще по Москве Пьер Паскаль, о необычной судьбе которого можно было бы написать приключенческий роман. Француз и верующий католик Паскаль провел в России более пятнадцати лет, был женат на русской, дружил с Ремизовым и другими русскими интеллектуалами, отлично знал русскую историю и литературу. Один из его учеников, известный славист Жорж Нива, назвал своего учителя «христианским большевиком», который «ушел в коммунизм, как идут в монастырь», не переставая при этом оставаться искренне верующим католиком.

Изучавший в школе русский язык (с помощью русских политэмигрантов!), Паскаль на всю жизнь остался влюблен в Россию. Он воевал во время Первой мировой войны, затем работал во французском посольстве в России шифровальщиком, но стихия русской революции его настолько поразила, что он бросил службу (был за это осужден по законам военного времени), вступил в РСДРП (будущую коммунистическую партию), стал большевиком и остался в России. Он жил в Москве, работал в Институте Маркса — Энгельса, причем — фантастическое время! — занимался в этом институте исследованиями, связанными не с Марксом или Энгельсом, а со старообрядческим протопопом Аввакумом. Разочарование в революции наступило у Паскаля довольно скоро. НЭП, репрессии новой власти, исключение из партии и снятие с поста директора института Рязанова — все эти события заставили Паскаля пересмотреть свое отношение к большевизму, но на родину ему удалось вернуться с большим трудом только в 1933 году. Сохранились яркие воспоминания Пьера Паскаля о Бердяеве, — начиная с его внешности («всегда элегантно одетый») и заканчивая описанием типичного бердяевского «воскресенья».

Обычно Паскаль с женой приезжали одними из первых — к шестнадцати часам. Их встречали хозяйка дома и ее сестра, «которая вела все хозяйство». По мнению Паскаля, сестры очень отличались друг от друга: Лидия была скромна и «очень мила», почти не принимала участия в дискуссиях (если вспомнить характеристику Белого, то можно понять, как сильно изменилась Лидия после перехода в католичество). Ее сестра обладала гораздо более страстным характером, с удовольствием вступала в беседу, как правило, поддерживая позицию Николая Александровича. Мать сестер, Ирина Васильевна, к гостям не выходила, она вообще редко покидала свою комнату в силу возраста. Жена Паскаля тем не менее была с ней знакома и любила с ней беседовать. Однажды зашел разговор об ее имении под Харьковом — о любимых Бабаках, где при советской власти расположился дом отдыха рабочих. Ирина Васильевна, услышав об этом, сказала: «Надеюсь, им там нравится». Ответ запомнился Паскалю, потому что показывал ту атмосферу «не-стяжательства», которая существовала в доме Бердяевых.

Около шестнадцати часов сверху, из кабинета, раздавался голос Николая Александровича:

— Самовар уже готов?

Бердяев спускался к приезжавшим гостям. «Там бывали русские, заезжие иностранцы, французы, — вспоминал Паскаль. — Усаживались вокруг стола, пили чай, всегда с щедрым и великолепным угощением, кондитерским шедевром Лидии или Евгении, и болтали о том, о сем. Николай Александрович задавал вопросы, направлял разговор к более серьезной беседе, которая затем занимала остаток дня. Это уже была не московская Академия: ни председателя, ни протокола заседаний, но Бердяев, тем не менее, руководил дискуссиями. Он одушевлял их, придавал им интерес, иногда прямо наслаждение своими остротами, обобщениями, категорическими выводами и… вспышками гнева… Верхом наслаждения для большинства слушателей бывала дуэль Бердяев — Шестов». Лидия Юдифовна остроумно называла многолетний спор между двумя друзьями спором между Ветхим и Новым Заветом.

Парижскую жизнь Бердяева невозможно представить и без двух кружков, в которые он входил: левого движения французских интеллектуалов «Union pour la Verite» («Союз за правду») и группы вокруг журнала «Esprit», организованного Э. Мунье. «Союз за правду» был организован французским писателем Полем Дежарденом в его квартире на rue Visconti. На собраниях обсуждали новые книги по философии культуры, спорили. Сначала Николая Александровича приглашали на эти встречи как специалиста по марксизму и русскому коммунизму. Затем он стал просто одним из членов кружка. Здесь, например, обсуждались его новые книги. Эти встречи много дали Бердяеву, прежде всего в понимании эстетических и религиозных оснований французского экзистенциализма; они, несомненно, сыграли свою роль в формировании его собственной экзистенциалистской эсхатологии. Правда, Бердяев считал, что представители эстетического экзистенциализма (Жан Поль Сартр, например, которого Бердяев называл «литературным плейбоем») проходят мимо основной проблемы — духовной судьбы человека (потому что не верят в Бога, воспринимают человека как конечное существо). Если атеистическая философия XVIII века была хотя бы оптимистичной, она предлагала человеку «эрзац» религии в виде веры в прогресс и безграничность человеческого познания, то атеистический экзистенциализм XX века лишал человека всякой надежды. Недаром Альбер Камю основным вопросом философии считал вопрос о самоубийстве: стоит ли эта жизнь того, чтобы быть прожитой?

Персоналистское течение французских левых католиков, сложившееся в середине 1930-х годов вокруг журнала «Esprit», возникло в результате инициативы 27-летнего Эмманюэля Мунье. Основными темами не только журнала, но и возникшего вокруг него философского направления стала проблема личности, а точнее — констатация «кризиса человека» в буржуазном мире. «Воссоздать Ренессанс» — так называлась передовая статья первого номера «Esprit» (1932). Ренессанс вывел из кризиса средневековье; такая же персоналистская революция коммунитарного типа необходима, чтобы разрешить кризис XX века. Это станет возможным тогда, когда в центре теоретических дискуссий и практических действий окажется личность. Течение получило название «персонализм», возникло и развивалось под прямым влиянием идей Бердяева. Таким образом, Николай Александрович стал одним из авторитетов и основателей течения западноевропейской философии! В 1936 году Мунье опубликовал работу под смелым названием «Манифест персонализма», в которой изложил отправные пункты нового философского понимания личности и построения персоналистского общества. Свою позицию Бердяев тоже называл персонализмом. Он утверждал ценность человеческой личности как божественной эманации, как духа: личность после смерти войдет в Царствие Божие, тогда как от коллектива не останется ничего. Разумеется, у персонализма немало общего с индивидуализмом. Но есть и коренное различие: крайний индивидуализм превращает человеческую личность в центр мироздания. Персонализм же, высоко ставя личность, провозглашает ее назначением служение сверхличным ценностям, творческую активность. В одном из своих частных писем Бердяев так излагал свои взгляды на возможность разрешения противостояния личности и общества: «Персонализм (признание верховной ценности конкретной человеческой личности) имеет социальную проекцию. Общество может быть организовано персоналистически во имя каждой человеческой личности, ее достоинства, ее права на жизнь и труд, на реализацию заложенных в ней возможностей. Персонализм требует преодоления власти денег, уничтожения классов, замены классовых различий индивидуальными призваниями профессий. Эта система ближе к Прудону, чем к Марксу. Впрочем, я во многом расхожусь и с Прудоном». И ниже: «У меня трезвое чувство реальности, я не верю в возможность обойтись без государства, этого "холодного чудовища", как говорил Ницше, но сердце мое принадлежит анархии…»

В 1931 году увидела свет важная для понимания философского мировоззрения Бердяева книга — «О назначении человека. Опыт парадоксальной этики». Эту книгу с интересом встретили Г. Марсель и Ж. Маритен. Сам Бердяев считал ее своей «наиболее совершенной» работой. Излагая систему своих взглядов для берлинского словаря философов, Бердяев разделил опубликованные им до середины 30-х годов книги на две категории. Для характеристики своих философских взглядов он считал главными такие книги, как «Смысл творчества», «Смысл истории», «Философия свободного духа», «О назначении человека», «Я и мир объектов». Вторая категория книг помогала понять его взгляды на культуру и общество: «Новое средневековье», «Христианство и классовая борьба», «Правда и ложь коммунизма» (статья в журнале «Путь») и «Судьба человека в современном мире». Новая книга развивала учение Бердяева о несотворенной свободе и свободной природе человека. В этой книге Бердяев окончательно сформулировал и свою концепцию о трех эпохах преимущественного господства различных систем нравственных ценностей — этики закона, этики искупления и этики творчества. Подлинно христианской этикой Бердяев считал этику творчества, поскольку «творчество означает переход души в иной план бытия».

На новую работу Бердяева появились отклики в печати, — хотя и не такие многочисленные, как в былые времена в Москве и Петрограде. Самым серьезным откликом стала статья архиепископа Иоанна (Шаховского), опубликованная в № 31 журнала «Путь». Он назвал книгу философско-публицистической и, по сути, повторил те возражения, которые вызвала концепция Бердяева еще в России у Розанова и других православных рецензентов, — в частности, о противополагании творчества и святости: «Основной вопрос этической системы "назначения человека" — о творчестве остается, по существу, не решенным у Бердяева, хотя и намеченным, хотелось бы сказать, верно. Тупик вопроса этого в том, что в категориях христианского разума "творец" не может быть иным идеалом, чем "святой". Образ и подобие Божий должны открыться Духом в ответ на творческую самоопределительную свободу человека. Господь призывает творить добро и признает великим лишь сотворившего и потом уже научившего (Мф. 5:19). Это и есть святость, ни предела коей, ни каких-либо единых форм нет. Форм столько, сколько лиц человеческих, и даже более», — писал архиепископ Иоанн. Идея творчества, противопоставленная Бердяевым идее личного спасения, тоже не нашла у рецензента понимания: христианская заповедь любви к ближнему чужда эгоизма и эгоцентризма, потому также поднимается над индивидуальной жизнью, как и творческий акт. Но, несмотря на многочисленные возражения, архиепископ Иоанн признал ценность работы Бердяева. «Самое ценное в книге Бердяева — этическая печаль о несовершенстве добра и добрых», — заключил он свой отклик.

В Париже у Николая Александровича появился еще один друг — Ирина Павловна Романова, урожденная Гогенфельзен, княжна Палей (1903–1990). Она познакомилась с Бердяевым в начале 30-х, причем сначала их отношения и переписка носили чисто деловой характер. Ирина Павловна переводила на французский язык некоторые работы Бердяева, в том числе «Философию свободного духа», «О назначении человека». Помогал ей в этом издатель и художник граф Юбер Конкере де Монбризон, ставший ее вторым мужем после Второй мировой войны. Монбризон, будучи богатым человеком, выступал еще и меценатом для многих начинаний эмиграции, — например, он пожертвовал деньги РСХД, когда его финансирование со стороны YMCA сократилось, издавал работы Бердяева, выписывая ему щедрые гонорары, занимался благотворительностью. Ирина Павловна тоже не была чужда меценатства: она содержала под Парижем приют и школу для русских девочек, куда со временем стали принимать и беженок из Испании и Германии. Постепенно отношения с Ириной Павловной переросли в настоящую дружбу, и Бердяев имел все основания ей написать: «Вы уже так хорошо знаете мою манеру писать и мои мысли, лучше всех». Речь шла о переводе статьи Николая Александровича «Человек и машина» для журнала «Esprit» — Бердяев сначала попросил перевести текст Марину Цветаеву, чтобы дать ей возможность заработка. Но полученный перевод его не удовлетворил, и он обратился за помощью к Ирине Павловне. Несмотря на то что он сам хорошо знал французский язык, Николай Александрович не писал на этом языке и даже не переводил написанный уже на русском текст (в отличие от Франка или Степуна, которые даже писали на немецком). Тем не менее его знания французского вполне хватало на то, чтобы оценить качество перевода, помочь переводчику с поиском нужного выражения, слова, идиомы.

В 1933 году Бердяев гостил у Романовой в Биаррице, на берегу моря, где Ирина Павловна жила летом. Он хотел приехать к ней и раньше, в августе 1931 года, даже сел в поезд, но в купе обнаружил, что его бумажник со всеми деньгами и документами украден. Несолоно хлебавши он сошел с поезда и, оставшись в Париже, стал заниматься хлопотами по восстановлению пропавшего удостоверения личности и других бумаг. Только спустя почти два года он заехал на неделю к Ирине Павловне после своего санаторного лечения в Виши. «Я вспоминаю о днях, проведенных у Вас и с Вами, как о празднике… Я очень сблизился и сдружился с Вами за дни, проведенные в Биаррице. Мне кажется, что я Вас почувствовал и узнал. И образ Ваш стал для меня еще милее», — писал он ей в письме по возвращении в Париж. Ирина Павловна восхищалась Бердяевым, ее завораживали его идеи, способность парадоксально мыслить. Во время пребывания Николая Александровича у нее в доме они очень сдружились. Днем они часто ездили по окрестностям (Ирина Павловна прекрасно водила машину), вечерами засиживались в гостиной, разговаривая о самых разных вещах. Бердяев и в это время успевал работать над своей книгой «Я и мир объектов: Опыт философии одиночества и общения», но как сам вспоминал, совсем не чувствовал одиночества, переживание которого для него было так характерно.

Тональность бердяевских писем, обращение к Ирине Павловне («Дорогая моя принцесса!»), характер подписи («Целую Ваши руки. Любящий Вас Николай Бердяев»), просьба о фотографии, замечания, что скучает без нее, заставляют предположить, что Ирина Павловна нравилась Бердяеву не только как друг и переводчик, но и как очаровательная женщина. Видимо, это заметил и Дональд Лурье, близко общавшийся с Николаем Александровичем; во всяком случае, перечисляя женщин, которые имели значение для всей жизни Бердяева, он называет Лидию Юдифовну, Евгению Юдифовну (рядом с которой прошла большая часть жизни философа), Евгению Герцык и «Mme de Monbrison», то есть Ирину Павловну. Она была на 29 лет моложе Николая Александровича (а он сам уже приближался к шестидесятилетию), в то время — замужем за князем императорской крови Федором Александровичем Романовым, поэтому речь, конечно, могла идти только о платоническом чувстве восхищения умной и красивой женщиной (с женщинами Николай Александрович всю жизнь сходился легче, чем с мужчинами), с которой возможным стало «общение душ». Николай Александрович был откровенен в письмах к Ирине Павловне, — как когда-то он откровенно расказывал о себе Лидии или Зинаиде Гиппиус, писал даже о тех свойствах своего характера, которые считал дурными. Показательным может быть письмо от 1 августа 1933 года: «Главное мое несчастье в том, что мир и жизнь постоянно вызывают во мне чувство брезгливого отталкивания. И я радуюсь, когда этого не бывает, я счастлив, когда испытываю притяжение без отталкивания. Так у меня это с Вами, милой принцессой. Я с такой страстью ухожу в творческую мысль, потому, что "жизнь" так часто вызывает во мне болезненное отталкивание, слишком многое кажется мне уродливым. Вы мне сказали, что я от скромности ничего не говорил о себе. Вот я и сказал сейчас о своем свойстве, которое внешне стараюсь всегда не показывать, так как считаю дурным его показывать». Он беспокоился об Ирине Павловне как о близком человеке: «Я прочел на днях в газете, что одна русская, член студенческого христианского движения, т. е. значит еще молодая, умерла в Биаррице от солнечного удара во время купания. Я вспомнил о Вас и испугался. Принимаете ли Вы все предосторожности при купании и при лежании на солнце на пляже? Кажется, необходимо мочить холодной водой голову. Я давно слыхал, что такое лежание на солнце может быть опасно, если это делать неосторожно. Как вообще Ваше здоровье? Мне кажется, что у Вас не особенно хорошее здоровье». Отчасти здесь сказались мнительность Бердяева, его озабоченность медицинскими вопросами, здоровьем — своим и дорогих ему людей.

Постепенно вычитывание переводов, которые делала Ирина Павловна, перестало быть главным в их общении. Перед своим отъездом для чтения лекций Бердяев обсуждал с ней «деловой» вопрос в одном из писем так: «Если хотите, в этот день я мог бы приехать к Вам, что мне было бы очень приятно. Тогда можно было бы докончить и просмотр небольшого оставшегося куска третьей главы. Неприятно только, что это отнимет время от разговора и общения с Вами». Но время шло, и так же постепенно нежная мелодия бердяевских писем к Ирине Павловне становилась более дружеской, хотя и оставалась теплой. Диалог между Николаем Александровичем и Ириной Павловной (которую он, кстати, считал лучшей переводчицей своих текстов) продлился вплоть до смерти Бердяева.

В 1934 году вышла в свет еще одна книга Бердяева — «Судьба человека в современном мире. (К пониманию нашей эпохи)». Книга была вызвана к жизни потребностью осмыслить происходящее в истории. Европа была накануне Второй мировой войны — сжата между жерновами двух войн, по словам Мережковского. В Германии в 1933 году к власти пришел Гитлер. Франция тоже стояла на пороге важных событий. Вечером 6 февраля 1934 года на улицах Парижа произошло выступление французских фашистов, руководимых полковником де ла Рокком и поддержанных начальником парижской полиции Кьяппом. В ответ 12 февраля была проведена грандиозная демонстрация пролетарской солидарности, в которой участвовали левые партии и рабочие организации. С этой демонстрации началось складывание народного фронта в стране. В этом же году Советский Союз вступил в Лигу Наций, Франция официально признала СССР, и это событие погрузило большинство русских эмигрантов в тревогу и уныние. Конечно, Бердяев не откликался в своих книгах на конкретные политические события — он был философом, стремился встать на сверхисторическую точку зрения, но ощущение жизни было неустойчивым: времена опять «плавились». Не случайно Бердяев сравнивал «Судьбу человека в современном мире» со своим «Смыслом истории»: тогда человечество тоже стояло на пороге колоссальных перемен. Сравнивал Николай Александрович свою новую книгу и с «Новым средневековьем». «Моя книга "Новое средневековье" была написана 11 лет тому назад, а книга "Смысл истории" 15 лет тому назад. В них я высказал свои историософические мысли в связи с наступлением конца целой исторической эпохи. Многое из того, что я говорил, подтвердилось, многое предвиденное мной сбывается. Но возникло и много нового, требующего осмысливания. И у меня явилась потребность написать как бы второй том "Нового средневековья"», — говорил он. В этом же году вышла еще одна книга — «Я и мир объектов. Опыт философии одиночества и общения». Эта книга более всего роднит Бердяева с другими представителями философии экзистенциализма, в ней наиболее полно развито учение философа об объективации, которое стало как бы второй точкой опоры его персоналистической концепции наряду с констатацией первичности и несотворенности свободы. Материальная действительность для него — лишь «объективация» (опредмечивание, символизация, воплощение) духа. Мир объективации для Бердяева — это мир падший, мир «заколдованный», мир явлений, а не сущности, мир, где утеряна свобода и одинокого человека окружают чуждые объекты. «Дух никогда не есть объект, дух всегда субъект, но субъект в более глубоком смысле, чем это утверждает гносеология. "Объективно" мне не может раскрыться смысл. Ничто "объективное" не имеет смысла, если не осмысленно в субъекте, в духе. Смысл раскрывается во мне, в человеке, и соизмерим со мной. Объективация смысла, когда он представляется данным извне, из объекта, носит социальный характер и всегда есть еще та или иная форма рабства духа», — писал Бердяев. Он по-своему переосмысливал Канта, соглашаясь с кантовским признанием иной, более глубокой реальности, скрытой за объективированным миром.

Как и во всех работах Бердяева, в этой своеобразно преломился его собственный духовный опыт. Несмотря на бурную общественную деятельность, большое количество людей, окружавших его, Николай Александрович всю жизнь, с самого детства, очень остро чувствовал одиночество. Это понимала его жена, написавшая в дневнике: «Ни очень одинок. Единственный человек, с кот<орым> он сохраняет дружеские отношения еще с киевского периода жизни, это — Л. И. Шестов». Сама Лидия Юдифовна, конечно, была отчасти его alter ego — он искренно любил ее и привязывался год от года к ней все больше. В семье был обычай: каждый вечер Николай Александрович приходил в комнату Лидии, садился у ее постели в большое кресло и беседовал о прожитом дне. «Это часы, когда мы ведем самые интересные и интимные беседы и говорим друг другу все [самое важное]… свое», — записала в дневнике Лидия. Беседы диктовались не только потребностью общения, но имели со стороны Бердяева и «терапевтическую» цель: в то время, в парижские годы, Лидия пережила трудный период. Евгения Юдифовна рассказывала, что достаточно долго ее сестра находилась в подавленно-депрессивном состоянии из-за того, что не могла жить такой жизнью, какой хотела бы — «сидеть одной и читать псалмы». Лидия жаловалась в письмах, что ее тяготит «семейная жизнь» (несмотря на постоянную помощь Евгении, взявшей все хозяйственные заботы на себя). Николай Александрович раздражал ее своей педантичностью, суетливостью, нервностью, боязнью болезней, хотя умом она и понимала, «какое огромное счастье» выпало на ее долю — она нашла человека, который принял ее представление о совместной жизни и согласился с ним. Некоторое время Лидия старалась меньше бывать дома — часто ходила в церковь, навещала в госпитале «своего» больного, читала религиозные книги — была погружена в свое католичество с головой. Если бы не усилия сестры и Николая Александровича, она бы совсем отгородилась от окружающего ее мира. В этот период жизни Николай Александрович и Лидия, каждый по-своему, переживали свое одиночество.

«…Мы не говорим, не общаемся дружески, просто, открыто, пишешь ты. Да, я это признаю, — отвечала на упреки мужа в одном из своих писем Лидия Юдифовна. — Мне все труднее и труднее общение даже с тобой, поскольку общение это не о первом и самом насущном для души… Пока я искала и ты искал — мы друг другу помогали, теперь духовно каждый утверждается в своем, и это часто раздражает и духовно отчуждает…» Винила она Николая Александровича и в «отчуждении от людей, неумении подойти к душе человеческой». «Причина этого коренится, думаю, в том, что ты закрываешь себя, как бы оберегая от других… — писала она в другом письме. — Я знаю, что ты страдаешь от своей замкнутости, но как ее преодолеть? Даже мне трудно вывести тебя из этой замкнутости, даже мне ты так мало говоришь о своем внутреннем. Я не о всем могу говорить тебе…» Конечно, пережитое вместе сближало Николая Александровича и Лидию, но и дома он был один. Правда, со временем это случалось все реже: многие пары по мере старения становятся терпимее и нежнее друг к другу, не были исключением и Бердяевы. «Мой Бимбик заботливый и суетливенький», «мальчик мой», «дорогунчик», «любик», «любимчик» — такие обращения к Бердяеву рассыпаны в письмах Лидии Юдифовны после того, как трудный период депрессии был ею пережит. Сохранилось описание Бердяева, относящееся к этому времени и сделанное замечательным писателем следующего эмигрантского поколения, Василием Яновским: «В синем берете, серебристо-седой, величественный, красивый старец, судорожно сжимающий в зубах толстый мундштук для сигары — спасаясь этим от тика! Он выходил из своего домика с каменным крылечком, подарок американской поклонницы, и осторожно спускался по улице к станции Кламар или к трамвайной линии, бежавшей до площади Шатлэ… Бердяев один из немногих в эмигрантском Париже сохранил барское достоинство и аристократическую независимость. Ибо рядовые "рефюже" были затасканы и задерганы обстоятельствами до чрезвычайности». Яновский отмечал, что Бердяев происходил будто бы из царского рода Бурбонов и вел себя соответствующе, «как надлежит первому среди равных или равному среди первых». Врожденный аристократизм Николая Александровича отмечали многие, некоторых это даже раздражало. Несмотря на бытовые тяготы, Бердяев жил как будто в двух мирах, причем обыденный мир забот и суеты никогда не был для него важнее жизни духа. Впрочем, далеко не все принимали и его духовные «открытия» — тот же Яновский считал его философом, но отнюдь не мудрецом (как Сократ, Григорий Сковорода, Лев Толстой), отмечая, что «мудрец живет в соответствии со своею мыслью, со своим учением. От "философа" требуются только знания, таланты анализа или обобщения». Тем не менее, несмотря на критический настрой, Яновский отмечал, что именно от Бердяева он унаследовал ценную мысль социального порядка: «От него я впервые услышал, что нельзя прийти к голодающему и рассказывать ему о Святом Духе: это было бы преступлением против Святого Духа. Такая простая истина указала мне путь к внутренней Реформе. Я понял, что можно участвовать в литургии и тут же активно стремиться к улучшению всеобщего страхования от болезней; борясь с марксизмом, оставаться братом эксплуатируемых… За это скромное наследство я прощаю Бердяеву его "новое средневековье", мессианизм, особенности "национальной души" и прочий опасный бред». Думаю, если бы каждый из нас мог подарить другому хотя бы по одной нравственно-ценной мысли, то мир стал бы намного лучше.

В феврале 1934 года Бердяев отправился в Прибалтику для чтения лекций. Поездка была не очень удачной: он заболел в дороге ангиной, план лекций пришлось существенно сократить, да еще в Риге его лекции бойкотировали те немцы и русские, которые симпатизировали Гитлеру и национал-социализму, — было известно, что Бердяев является противником новой германской власти. Лекции Николай Александрович читал часто, в разных местах, перед разной аудиторией. И не только потому, что ему было важно раскрыть свои взгляды перед слушателями, но и для заработка. Он очень много работал, для того чтобы содержать семью, близкие это понимали и были ему благодарны.

Поэтому, когда в парижской газете «Возрождение» под псевдонимом П. Сазанович появилась ругательная статья о книге Николая Александровича «Судьба человека в современном мире», все близкие стали на его защиту. Обиднее всего было то, что псевдоним легко расшифровывался: авторство статейки принадлежало тому самому Владимиру Ильину, который столько лет был своим человеком в их берлинском и парижском домах. Тональность рецензии была хамская: «…замысел Н. А. Бердяева дышит люциферической гордыней», «литературность его (Бердяева. — О. В.), вообще, весьма и весьма под вопросом. Некоторые его книги почти невозможно читать»; «Н. А. Бердяев не раскрывает органически своих мыслей, но вдалбливает их в голову — он "тешет кол на голове читателя"»; Бердяев «односторонен "как флюс" или, лучше сказать, как любимый им марксизм, от которого он и воспринял фактическое отношение к человеку и миру»; «сам Христос у него — "красный" и Бог — левый»; «Н. А. Бердяев судья неправедный, который "Бога не боится и людей не стыдится"» и т. д. Бердяевы были неприятно поражены этой публикацией. Но каково же было их удивление, когда спустя несколько дней они получили письмо от Владимира Ильина с извинениями! «Я заслуживаю всякого осуждения, но одного прошу, не подумать обо мне, как это подумала Евгения Юдифовна — и по всей вероятности думаете Вы, — что я забыл мою любовь к Вам, десять лет хлеба-соли и интимнейшего общения в области идей, — писал Ильин. — Я этого не только не забыл — но с того времени — этому скоро будет год — как мною покинут Ваш дом — еще никогда я так не томился жаждой встречи с Вами и с Вашей семьей… Дорогой Николай Александрович! Вы отреклись от "Философии неравенства", и я решил Вам отомстить, ибо у меня было такое чувство, будто королева связалась с конюхом или еще сильнее "матрона полюбила осла" (В. Розанов)». Бердяев был оскорблен письмом еще больше, чем статьей: «Кто дал ему право судить меня и мою философию?»

Прочитав пасквиль Ильина, к Бердяевым заехал Шестов. Он был возмущен:

— Этого так оставить нельзя. Сегодня льют помои на одного, завтра на другого. Ему надо ответить! Это касается всех нас!

Резкий ответ действительно был напечатан в газете «Последние новости» за подписями Б. Вышеславцева, Г. Федотова, Л. Шестова, И. Бунакова-Фондаминского, Е. Извольской, К. Мочульского, М. Курдюмова. Лидия Юдифовна описывала в своем дневнике, как отнеслись к заметке В. Ильина слушатели одной из многочисленных бердяевских лекций: «Вечером на лекции Ни. В перерыве меня окружают знакомые, взволнованные и негодующие на статью В. И[льина]. Собираются выразить протест в форме открытого письма. "Неужели Н<иколай> Александрович подаст ему руку при встрече?" — спрашивает одна из знакомых. "Никто из нас не подаст!" — горячо говорят они. "А Николай Александрович сказал мне, что, конечно, подаст", — говорю я, потому что в каждом самом низком человеке он все же видит человека [— образ и подобие Бога]. Так поступал он всегда, всю свою жизнь, и так будет поступать и впредь».

В это время Бердяев, как и Шестов ранее, стал участником декад в Понтиньи. В бывшем аббатстве на берегу реки с 1910 по 1914 год и с 1922 по 1939 год проводились ежегодные десятидневные конференции, на которые собиралась интеллектуальная элита Франции. Но декады носили международный характер, и на них бывали представители и других стран: англичане, немцы, итальянцы, испанцы, американцы, швейцарцы, голландцы, шведы, японцы. В Понтиньи приезжали Антуан де Сент-Экзюпери, Жан Поль Сартр, Симона де Бовуар, Томас Стернз Элиот, Томас Манн и другие выдающиеся личности. Из русских эмигрантов участниками декад были Шестов и Бердяев, что было очевидным признанием их творчества со стороны французских коллег. С эмиграцией дела обстояли много хуже — Бердяева критиковали, вспомнили словечко, пущенное еще в Москве злоязычным Густовом Шпетом и подхваченное потом в статьях Ленина — «белибердяевщина», обвиняли в «коммунарстве». Действительно, Бердяев в эти годы «полевел», что окончательно противопоставило его большинству эмиграции. Впрочем, Бердяев никогда не стремился приспособиться к мнению большинства. Еще одним доказательством этого стало его выступление в защиту отца Сергия Булгакова. Осенью 1935 года на свет появился указ патриаршего местоблюстителя митрополита Сергия (Старогородского) № 1651. Указ строго осуждал булгаковское учение о Софии и рекомендовал всем верным чадам Церкви отвергать это учение, «опасное для духовной жизни». Надо сказать, что отец Сергий был в это время деканом Богословского института, поэтому такое осуждение имело вполне очевидные административные последствия, если б не состоявшееся к этому моменту разделение эмигрантских церквей на три части: «белую» церковь во главе с митрополитом Антонием Храповицким (Русская Православная церковь за рубежом — РПЦЗ), «греческую», руководимую из Парижа митрополитом Евлогием и поддержанную институтом, подчинявшуюся с 7 февраля 1931 года Константинопольскому Вселенскому престолу; и, наконец, «красную» митрополита Сергия (Страгородского). Сначала булгаковскую «ересь» осудила «красная» церковь, а затем и РПЦЗ. Выбор Николая Александровича — стать прихожанином церкви Московской патриархии, очень осложнил его отношения не только с Богословским институтом, но и со многими близкими ему людьми — тем же Булгаковым, Бунаковым-Фондаминским, матерью Марией (Скобцовой). Но когда отец Сергий, священник в седьмом поколении, был осужден как еретик, Бердяев, не раздумывая, бросился на его защиту. Он опубликовал в декабре 1935 года в «Пути» статью «Дух Великого Инквизитора», где резко осудил практику запретов митрополита Сергия. Для него вопрос заключался в том, возможна ли свобода мысли в православии? По его мнению, единственная настоящая ересь есть ересь против христианской жизни, а не против доктрин. В оценках Николай Александрович не стеснялся: он назвал практику осуждения непрочитанных книг (митрополит Сергий книгу Булгакова не читал) «церковным фашизмом». Написав эту статью, Николай Александрович заметно успокоился после нескольких дней волнений и возмущений, — «исполнил свой долг», — написала Лидия Юдифовна. Статья Бердяева вызвала немало откликов, в том числе с критикой позиции самого Бердяева, но Николай Александрович стоял на своем: церковь не должна быть авторитарной, это должен быть свободный духовный союз! История была долгой, ее обсуждала эмигрантская печать от Харбина до Лондона, отец Сергий уже хотел уйти в отставку из института, но летом 1937 года пусть не окончательное, но все-таки завершение всей этой истории дала Епархиальная комиссия, созданная митрополитом Евлогием. Комиссия пришла к выводу о невиновности Булгакова, расмотрев его учение о Софии как частное богословское мнение, с которым не все могут быть согласны. (Г. Флоровский и не согласился!)

РСХД, которому Бердяев отдал много душевных сил, тоже, по его мнению, превращалось в авторитарное движение ортодоксов. Бердяев чувствовал, что на него там стали смотреть как на вредного «модерниста», сам же он начал тяготиться пребыванием в «духовно чуждой, враждебной к философской мысли, свободе, духовному творчеству» среде. Постепенно он отошел от движения. Вообще, если задуматься, Бердяева преследовали в жизни ситуации, когда он расставался с прежними близкими друзьями (Мережковские, Карташев, Гершензон, Струве, Вяч. Иванов, В. Ильин, другие), отходил от важного и значимого вначале дела (ВАДК, Научный институт в Берлине, «Путь», РСХД), оставался в одиночестве и под огнем критики. «В моем общении с людьми и целыми течениями всегда было что-то, для меня мучительное, всегда была какая-то горечь», — чувствовал и сам Николай Александрович.

Лето 1936 года ознаменовалось многочисленными стачками и забастовками во Франции. В лавках нельзя было купить сахара и соли — доставка продуктов прекратилась. И хотя спустя некоторое время все наладилось, было ясно: над Европой собирается грозовая туча. «Состояние Европы было очень нездоровым. Версальский мир готовил новую катастрофу», — писал об этом времени Бердяев. Неудивительно, что его следующая книга — «Дух и реальность. Основы богочеловеческой духовности» (1935) — была связана с социальными проблемами, стоящими перед людьми. Но Бердяев показал их вторичность по отношению к проблемам духовным. Устранение голода, нищеты, неравенства не избавит человека от тайны смерти, любви, творчества. Более того, конфликты личности и общества, человека и космоса, истории и вечности лишь обострятся при более рационально устроенной общественной организации. Бердяев смог показать в этой книге несовершенство всех земных человеческих достижений. Человек призван к творчеству, но всякое творчество — неизбежная неудача, так как результаты творчества объективируются и начинают участвовать в порабощении человека. «Огненный творческий дух» не может узнать себя в произведениях искусства, книгах, теориях — в своих продуктах. Результаты творчества отчуждаются от творца. Творчество — это «восхождение из мира», по Бердяеву, но полный разрыв с миром невозможен, и в этом трагизм ситуации творчества. В. Зеньковский, анализируя философию Бердяева, считал этот момент в его концепции наиболее уязвимым: «Бердяев долго не замечает того, что его персонализм, отчуждая личность от мира, создает не просто трагичность творчества… но и обессмысливает его: если творчество лишь закрепляет нас в "падшем" мире, то не стоит стремиться к творчеству в мире». Критика Зеньковского не была лишена оснований. Впрочем, подобное замечание можно адресовать и другим представителям экзистенциальной философии, с которыми Бердяев особенно сблизился в это время.

В ноябре 1938 года умер близкий друг Николая Александровича — Лев Шестов. Умер он в больнице, диагнозом был бронхит, но врачи нашли и признаки туберкулеза, а лечащий врач подозревал рак. Шестов чувствовал себя очень слабым и больным в последнее время, но незадолго до смерти все же нашел силы написать статью о Бердяеве для «Современных записок», считая несправедливым тот факт, что в русскоязычной прессе о работах Николая Александровича пишут мало и не по существу. В письме Булгакову по поводу этой статьи (Булгакову она очень понравилась) Лев Исаакиевич написал: «Я очень люблю и ценю Н. А. — думаю, это из статьи видно; но его уклон к Афинам (влияние немецкой школы философии) и уклон в вопросах решающих, самых важных, был всегда предметом горячих споров между нами». Шестов и Бердяев были близкими по духу людьми, но тем не менее всю свою жизнь спорили и не соглашались друг с другом. Бердяев, конечно, откликнулся на смерть Льва Исаакиевича — статьей в «Пути», где почтил его память и подчеркнул значение его работ. Но как он откликнулся на это грустное событие внутри себя, в душе — остается только догадываться…

Незадолго до смерти Лев Шестов в одном из своих писем с горечью писал о современной ему эпохе: «Вот уже четверть века, как мы переживаем непрерывные ужасы… Что творилось и творится в России, где люди отданы во власть Сталиных и Ежовых! Миллионы людей, даже десятки миллионов… гибли и гибнут от голода, холода, расстрелов. То же в Китае. И рядом с нами в Испании, а потом в Германии, в Австрии. Действительно, остается только глядеть и холодеть». Такое мироощущение было присуще не ему одному в то время. После Мюнхенского соглашения между Германией, Италией, Великобританией и Францией, обязывающего Чехословацкую республику уступить нацистской Германии Судетскую область (где находились ключевые чехословацкие оборонительные сооружения), стало ясно, что мир стоит на пороге непрогнозируемых изменений. Возможно, поэтому Бердяев так много писал в поздний период своего творчества об истории, социальных проблемах, судьбе Европы, России и мира. В 1938 году вышла самая известная для иностранного читателя книга Бердяева — «Истоки и смысл русского коммунизма», где давался анализ произошедшей русской революции и ее влияния на остальной мир. Вышла она на немецком языке, была переведена на английский и французский, а на русском увидела свет только в 1955 году в YMCA-Press. Книга до сих пор считается классической для понимания русского коммунизма и русских революций начала XX столетия, она выдержала шесть изданий только до Второй мировой войны.

Книга продолжала многие более ранние работы Бердяева, развивала содержащиеся в них идеи и мысли. Бердяев считал, что на любую революцию можно посмотреть с трех различных точек зрения: революционной (контрреволюционной), объективно-исторической (научной) и религиозно-апокалиптической. Менее всего смысл происходящих революционных процессов понятен активным участникам событий, то есть тем, кто стоит на революционной либо контрреволюционной точке зрения. Этот тезис встречался в более ранних работах Бердяева, повторялось и его обоснование: и революционеры, и контрреволюционеры — лишь орудия истории. Рациональные цели, которые они преследуют в революции, никогда не достигаются, потому что любая революция — иррациональна, стихийна, неуправляема. Революционеры поклоняются будущему, но на деле живут прошлым. Объективно-историческая точка зрения позволяет лучше понять революционные процессы, но и она не раскрывает их сути. Историк, человек науки, способен познать и раскрыть множество второстепенных деталей произошедшей революции — ее источники, хронологию, историографию и т. п., но и от него ускользает глубинный смысл случившегося. Только с позиций религиозной историософии можно приблизиться к пониманию значения и смысла революции — «смысл революции есть внутренний апокалипсис истории». Что это означает?

Революция есть частичное умирание — в ней умирают многое и многие. В результате такого умирания наступает новая жизнь, хотя совсем не такая, какой ее представляли себе революционеры и контрреволюционеры. Революция, по Бердяеву, свидетельствует о нарастании в истории иррациональных сил. Это верно в двух смыслах: с одной стороны, революция иррациональна постольку, поскольку завершает собой старый уклад общества, который потерял свою прежнюю разумность, рациональность. С другой — революция есть проявление иррациональной народной стихии. Таким образом, революция — свидетельство невозможности непрерывного поступательного развития, симптом нелогичности истории, «откровение о всегдашней близости конца». Любое революционное потрясение становится как бы маленьким апокалипсисом, когда накопившиеся в обществе зло и «яды разложения старого» вызывают смерть социального организма. Поэтому Бердяев был убежден в том, что смысл революции всегда пессимистичен, а не оптимистичен, ибо революция обнаруживает царящие в обществе зло и неправду, показывает, какие страшные проблемы в нем накопились, сдергивает внешние благообразные покровы с общественной жизни. Революция — суд над историей: «Революция есть грех и свидетельство о грехе… В революции происходит суд над злыми силами, творящими неправду, но судящие силы сами творят зло». Таким образом, революция всегда грех, кровопролитие, насилие, но она же и реакция на имевшиеся в истории грех, кровопролитие, насилие. Уже поэтому она — катастрофа, приближение конца истории.

Наряду с чертами, общими для всех революций, русская революция 1917 года обладала, разумеется, и специфическими особенностями, была порождена своеобразием российского исторического процесса. В частности, Бердяев был убежден, что до критической точки процесс разложения старого общества довела война. Именно война сделала явными несостоятельность российской монархии, кризис Православной церкви, ненависть русских крестьян к дворянам-помещикам, устарелость сословного строя и многое другое, что привело к революционной катастрофе: «Весь стиль русского и мирового коммунизма вышел из войны. Если бы не было войны, то в России революция все-таки в конце концов была бы, но, вероятно, позже и была бы иной. Неудачная война создала наиболее благоприятные условия для победы большевиков». Многие современные историки согласны с Бердяевым и отводят войне роль подготовки почвы для революции. Разложение колоссальной, многомиллионной армии поставило страну на грань анархии. Старая власть потеряла свой политический авторитет.

В этой ситуации любые демократические методы наведения порядка имели чрезвычайно мало шансов на успех: «Принципы демократии годны для мирной жизни, да и то не всегда, а не для революционной эпохи. В революционную эпоху побеждают люди крайних принципов, люди склонные и способные к диктатуре». Такими людьми «крайних принципов» были в русской революции большевики, построившие на месте старой автократической монархии тоталитарное государство, основанное на диктатуре идеологии, миросозерцания.

Бердяев проницательно заметил «оборачиваемость» российской государственности: романовская монархия имела корни в религиозной вере, оправдывала себя как «священное царство», оплот православия и славянства. Но и новое государство большевиков воспринимало себя похожим образом: оно тоже имело корни в новой — марксистской — вере, тоже оправдывало себя как «священное царство» рабочих и крестьян, оплот пролетариата всего мира. Таким образом, Бердяев увидел, несмотря на всю поверхностную непохожесть, наследование между старой и новой Россией. Восприняв реально существующие традиции русского народа и российской государственности (как положительные, так и отрицательные), большевики по-своему трансформировали на практике идеи русского мессианства, особого предназначения России.

Судьба родного Отечества всегда осмысливалась в русской мысли не только на прагматическо-политическом уровне, но и с точки зрения философско-исторической, когда искался высший смысл, предназначение, миссия России в мировой истории, а сам путь страны воспринимался как служение некой цели. Не случайно Россия ощущала себя наследницей Рима (хотя известная формула о «Москве — Третьем Риме» возникла сначала не в русских, а в болгарских текстах и лишь затем перекочевала в писания старца Филофея), причем имелась в виду не Римская империя, а «вечный Рим» как символ духовного мирового центра. «Вместо Третьего Рима, — с долей иронии писал Бердяев, — в России удалось осуществить Третий Интернационал, и на Третий Интернационал перешли многие черты Третьего Рима. Третий Интернационал есть тоже священное царство, и оно тоже основано на ортодоксальной вере».

Бердяев проследил парадоксальную связь между практикой большевиков и православием, воспитавшим русский народ: «Русский человек, даже если грех корыстолюбия и стяжательства овладел его природой, не считает своей собственности священной, не имеет идеологического оправдания своего обладания материальными благами жизни, и в глубине души думает, что лучше уйти в монастырь или сделаться странником.

Легкость низвержения собственности в России произошла не только от слабости правосознания в русском народе, но и от исключительной отрешенности русского человека от земных благ. То, что европейскому буржуа представлялось добродетелью, то русскому человеку представлялось грехом. И русский помещик никогда не был до конца уверен, что он по правде владеет своей землей… И русский купец думал, что нажился нечистыми способами и раньше или позже должен покаяться. Православие внушало идею обязанности, а не права». Идея Царства Божия, к которому всегда был устремлен русский народ, трансформировалась в революции в идею социализма как последнего «устроения» человечества на этой земле. Поэтому социализм носил в революционной России не политический только, а сакральный характер. Отсюда — его антирелигиозный пафос. Социализм сам стал религией, поэтому он не мог терпеть рядом с собой никаких других религиозных верований: «Коммунизм, не как социальная система, а как религия, фанатически враждебен всякой религии и более всего христианской. Он сам хочет быть религией, идущей на смену христианству, он претендует ответить на религиозные запросы человеческой души, дать смысл жизни. Коммунизм целостен, он охватывает всю жизнь, он не относится к какой-либо социальной области. Поэтому его столкновение с другими религиозными верованиями неизбежно… Как религиозное верование, коммунизм эксклюзивен».

Сочинения Маркса и Ленина, постоянно цитировавшиеся в советских статьях и книгах, Бердяев сравнивал со священным писанием коммунизма, содержащим ответы на все вопросы, пролетариат — с мессией, который спасет и освободит все человечество, коммунистическую партию — с церковной организацией, «чека» — с инквизицией и т. п. Были свои пророки (Маркс, Энгельс, Ленин), свои культовые обряды (партийные собрания, пение Интернационала): марксизм выступал в его работах как эрзац религии.

Утверждение Бердяева, что атеистический марксизм — это религия (вернее, псевдорелигия), звучало шокирующе, вызывало споры. Для Бердяева же признание марксизма религиозным движением имело принципиальное значение, так как в этом случае становилось очевидным, что противостоять коммунизму лишь в политике или экономике невозможно, гораздо важнее духовное противостояние. «Я согласился бы принять коммунизм социально, как экономическую и политическую организацию, — писал в конце жизни Бердяев, — но не согласился его принять духовно». Бердяев не раз повторял, что главная ложь коммунизма — ложь безбожия, то есть ложь духовная, а не социальная. Для него было очевидно, что атеизм сводил на нет моменты социальной правды в марксизме. С точки зрения Бердяева, без религии нет гуманизма и свободы личности; более того, гуманизм с его проповедью свободы является результатом христианства в человеческой истории. Значит, отрицая Бога, дух, божественное начало в мире, марксисты в конце концов закономерно приходят к отрицанию самого человека, ценности его личности, сводя сущность человека к его биологическим и социальным проявлениям.

Бердяев гениально проследил тотальные претензии социализма марксистского типа на контроль над всей человеческой жизнью: «Социализм хочет владеть всем человеком, не только телом, но и душой его». Сакральный характер социализма с необходимостью приводит к выбору: либо социализм, либо свобода. Социализм обычно представляли себе как некую либеральную систему, одухотворенную стремлениями к справедливости. Речь шла о том, чтобы государство взяло на себя заботы об экономическом благоденствии своих граждан, освободив их от страха перед нищетой, безработицей и т. д., но считалось, что государству не будет никакого дела до частной интеллектуальной жизни. Исторический опыт заставил признать правоту Бердяева, а не этих расхожих представлений. Вся практика социализма в разных странах подтвердила истинность его вывода о тоталитарном характере революционного сознания: «Революционность есть тотальность, целостность в отношении ко всякому акту жизни. Революционер тот, кто в каждом совершаемом им акте относит его к целому, ко всему обществу, подчиняет его центральной и целостной идее… Тоталитарность во всем — основной признак революционного отношения к жизни». Разумеется, Бердяев не был пророком. В его книгах и статьях можно найти много положений, неоправданность которых очевидна современному читателю. Некоторые его оценки русского марксизма высказывались и раньше, но он смог довести их до логического завершения, сделать явными.

На протяжении десятилетий в советской России идеологическое неповиновение, отступление от заданного мировоззренческого шаблона считались гораздо более серьезными преступлениями, чем, например, кража. «Врагами народа» объявлялись не воры и убийцы, а те, кто осмелился мыслить самостоятельно. «Полиция мысли», в знаковом для нашего времени романе Джорджа Оруэлла «1984», написанном в 1948 году «по мотивам» сталинского социализма, тоже ставила грех «мыслепреступления» в разряд наиболее тяжких. В одной из своих статей Оруэлл объяснил это так: «Важно отдавать себе отчет в том, что контроль над мыслью преследует цели не только запретительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется выражать — даже допускать — определенные мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создается идеология, которая должна быть принята личностью, норовят управлять ее эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько возможно, от внешнего мира, чтобы замкнуть ее в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государство обязательно старается контролировать мысли и чувства своих подданных по меньшей мере столь же действенно, как контролирует их поступки». Ведь пока сохраняется хотя бы росток неподконтрольной, своей мысли, существует возможность бунта. Тоталитарный социализм стремится «выдрессировать» человеческие души. В этом Бердяев видел противоположность такого социализма христианству: христианство прежде всего дорожит духовной свободой человека, оно против любого принуждения. (Правда, церковная жизнь не раз давала другие примеры. Впрочем, Бердяев считал, что осуждение учения Булгакова о Софии как ереси, навязывание верующим единой точки зрения — это как раз нарушение христианского духа.)

В 1939 году Николай Александрович был приглашен для чтения лекций в Сорбонну. Формальным поводом для этого стало присуждение ему премии Французской академии за книгу «Философия свободного духа», вышедшую еще десять лет назад. Бердяев очень ответственно отнесся к своим лекциям, серьезно к ним готовился — они стали для него еще одним знаком международного признания. Дались они ему не слишком легко: его мучил хронический трахеит с кашлем, он уставал не только от публичных выступлений, но подчас даже от долгих или слишком оживленных разговоров у себя по «воскресеньям». В этом же году у Бердяева диагностировали «сахарную болезнь» — диабет. Летом он мучился болезнью желудка, потом страшно болели зубы… Почти всю жизнь его преследовали бессонница, головные боли — никуда не делись они и перед войной. Возраст давал о себе знать: в семье Бердяевых все чаще гостили разные болезни. Лидия Юдифовна порой не могла дойти даже до церкви из-за больной ноги. У Евгении Юдифовны диагностировали костный туберкулез (но весь дом держался на ней). Мать Лидии и Евгении, Ирина Васильевна, уже не вставала с постели — для ухода за ней пришлось нанять прислугу-испанку по имени Мари. Мари была ревностной католичкой, что пришлось очень по сердцу Лидии, — она снабжала ее религиозными книгами, брала с собой в библейский кружок. Если заболевали обе сестры одновременно (грипп например), то ухаживать за ними приглашали хорошую знакомую и сестру милосердия Т. С. Лямперт — Николай Александрович сбивался с ног, суетился, но толку от его усилий было мало, сам он не справлялся с больными.

28 декабря 1939 года мать Лидии и Евгении умерла: ее слабый организм не выдержал гулявшего тогда по Парижу гриппа. Лидия была с ней в ее последние минуты и писала, что Ирина Васильевна покинула этот мир умиротворенной и благостной. Похоронили ее на кламарском кладбище, причем сестры не смогли поехать на кладбище из-за болезни, провожали ее из окна дома.

В 1936–1939 годах самые бурные страсти пробудила начавшаяся гражданская война в Испании, и не только в СССР, но и в эмиграции. Многие бывшие русские офицеры отправились в Испанию, чтобы воевать на той или другой стороне. Коминтерн вербовал сторонников в интербригады, но и на стороне Франко было много добровольцев, среди них члены РОВС. Одни боролись с фашизмом, другие — «с красными ордами». Симпатии Бердяева в этой войне очевидны: он был против франкистов. Николай Александрович несколько раз участвовал в заседаниях «Пореволюционного клуба», члены которого считали, что «нужно не бороться с революцией, а овладевать ею», а разногласия с властью не отменят идею служения России. Писал он и для «Нового града» — журнала, находившего для защиты свободы и демократии убедительные слова во время кризиса европейской свободы и демократии. От него приблизительно этого и ожидали. Но когда преподаватель Свято-Сергиевского Богословского института Георгий Федотов, определявший «новоградскую» линию, открыто вступился за испанских республиканцев, в эмигрантской среде это вызвало настоящий скандал. Более того, Георгий Петрович опубликовал ряд статей, за которые правление Богословского института выразило ему резкое порицание: по мнению правления, они вызывали «смущение и соблазн» у читателей. Дело было в том, что публицистические выступления Федотова были восприняты монархическими кругами русской эмиграции как про-большевистские, на автора обрушилась волна критики, подчас грубой, и правление института предпочло размежеваться с Федотовым, чтобы не быть втянутым в полемику. Федотов, тяжело переживавший сложившуюся ситуацию, подал в отставку. На его сторону безоговорочно встал Бердяев, выступив с громкой статьей в «Пути» в поддержку Федотова. Он доказывал в своей статье, что многие богословы не стоят в стороне от политики, но их за это не осуждают, — потому что они не стоят в стороне от правой политики. Проблема была в том, что статьи Федотова расценили как «левые». «Г. П. Федотов — христианский демократ и гуманист, защитник свободы человека. Он терпеть не может коммунизма. Он также несомненный русский патриот, что более достойно, чем быть "национально мыслящим". Он совсем не держится крайних взглядов. Оказывается, что защита христианской демократии и свободы человека недопустима для профессора Богословского института. Православный профессор должен даже быть защитником Франко, который предал свое отечество иностранцам и утопил народ свой в крови», — с возмущением писал Бердяев.

Статья Бердяева в «Пути» была встречена неоднозначно даже людьми, заподозрить которых в симпатии к франкизму было трудно. Например, профессор Богословского института Василий Зеньковский написал Бердяеву в письме, что после его статьи не может оставаться сотрудником «Пути». Бердяев, ощущая себя борцом за правое дело, возражений не слышал. Лидия Юдифовна писала в дневнике об этих днях и о «федотовском деле»: «Ни в возбужденном и боевом настроении». Бердяевский дом стал чем-то вроде штаба, где собирались сочувствующие позиции Федотова люди — Бунаков-Фондаминский, Мочульский, мать Мария, Пьянов. Сам Федотов в это время находился в Лондоне, но прислал теплое письмо Николаю Александровичу с искренней благодарностью за поддержку.

Позиция Федотова была близка Бердяеву, недаром в правых эмигрантских кругах его прозвище «розовый профессор» оказалось столь живучим. По воспоминаниям Бердяева, еще при его высылке один из видных представителей советской коммунистической элиты сказал ему: «В Кремле надеются, что, попав в Западную Европу, вы поймете, на чьей стороне правда». Позднее Бердяев с долей иронии говорил об этом напутствии, так как он всегда понимал «неправду капиталистического мира», для этого ему не нужно было быть высланным. Но после переезда на Запад это ощущение ограниченности и неправды буржуазного общества стало у Бердяева даже острее: «Я в эмоциональной подпочве вернулся к социальным взглядам своей молодости, но на новых духовных основаниях. И произошло это вследствие двойной реакции — реакции против окружающего буржуазно-капиталистического мира и реакции против настроений русской эмиграции». Разумеется, Бердяев остался противником коммунистического тоталитаризма в России, но не менее резко он выступал против тоталитаризма в любой форме, против любого насилия над личностью, что и дало повод некоторым кругам эмиграции причислить его (и Федотова) к «коммюнизанам».

Развернувшуюся полемику прервала война.