Пани Мария Ставрошевская с появлением у нее неизвестной молодой девушки, спасенной во время пожара заколоченного дома и принесенной к ней, совершенно изменила свой образ жизни. Она перестала принимать у себя, прекратила питье вина с гостями у себя на вышке в саду, все время проводила с «больной», как она называла молодую девушку, и не подпускала решительно никого к ней, кроме старика-доктора, которого в первый день привез князь Шагалов и который приходил затем два раза в сутки и аккуратно получал от Ставрошевской следуемую ему плату за визиты.

Изменив свой образ жизни и обратившись как бы в сиделку возле больной, пани Мария словно переменилась и по своему характеру, став из определенно-положительной, но вместе с тем кокетливо-завлекающей женщины рассеянной, нервной, потерявшей всю свою прежнюю повадку. Теперь она то задумывалась и становилась очень озабоченной, то, наоборот, разражалась совершенно неожиданным смехом, даже когда была одна в комнате. Ее движения стали порывисты, она то и дело вскакивала и бежала к больной, точно боялась, что та уйдет или ее украдут, то снова выходила от нее, садилась за книгу или вышиванье, но сейчас же бросала занятие, начинала ходить по комнате, садилась за клавесины и старалась играть: однако, пальцы не слушались ее и из музыки у нее ничего не выходило.

Больной она никому, кроме доктора, не показывала.

Грунька, пристально следившая за ней, конечно, не могла не заметить всего этого и не удивляться, что такое сделалось с пани.

В одну из таких минут, когда Ставрошевская сидела за клавесинами, явился лакей и доложил, что некий важный господин, приехавший в карете с двумя гайдуками, называющий себя доктором Роджиери, желает видеть ее.

При этом итальянском имени пани Мария встрепенулась и живо спросила:

— Ему сказали, что я не принимаю?

— Мы им докладывали… Ставрошевская притопнула ногой.

— Ведь раз навсегда я вам всем сказала, чтобы незнакомых никогда не принимать, если не будет отменено такое приказание.

— Мы им докладывали… — начал было объяснять лакей, но в это время в дверях появилась высокая фигура итальянца, с большими черными яркими глазами и черными же длинными вьющимися кудрями, которые были так густы и пышны, что вполне заменяли ему парик.

Роджиери был в черном бархатном кафтане, одетом на белый атласный камзол, с кружевной горжеткой, где блестел бриллиант. Черные шелковые чулки охватывали его мускулистые ноги с красиво округленными икрами, лаковые туфли были на красных каблуках и с бриллиантовыми пряжками.

— Простите меня, — входя, заговорил он на хорошем французском языке, но с довольно явным итальянским акцентом, — простите меня, что я врываюсь к вам, до некоторой степени почти насильно; но я делаю это, во-первых, во имя науки, а во-вторых, в полном сознании того, что я вам не только не причиню никакого беспокойства, но, напротив, может быть, могу явиться полезным…

Однако Ставрошевская была не такой женщиной, чтобы смутиться даже и пред таким кавалером, каким казался на вид доктор Роджиери.

— Мы, женщины, — ответила она, — чужды науки и всякого учения… Мы требуем от мужчин одной только науки: умения держать себя!..

— Будьте покойны, сударыня, — возразил Роджиери, — и эта наука не чужда мне, и я готов доказать это, если ваша любезность допустит таковую возможность и вы дозволите вашему покорнейшему слуге иметь счастье изъяснить пред вами его нижайшую просьбу…

Подобные высокопарные выражения служили в то время признаком отменно хорошего тона и произвели как будто впечатление на Ставрошевскую. Она как бы сказала сама себе: «А все-таки с воспитанным человеком приятно иметь дело!» — и, обратившись к лакею со словами: «Хорошо, ступай!» — спросила своего гостя:

— Что же вам угодно от меня?

При этом она знаком руки показала Роджиери на кресло и села сама.

— Прежде всего я был наслышан об удивительной вашей приятности и красоте, — заговорил он, — и явился воздать дань этим качествам одной из выдающихся женщин Петербурга.

Пани невольно увлеклась светским красноречием итальянского доктора, и волей-неволей у нее сама собой полилась речь ему в тон.

— Вы приписываете мне слишком много и тем задаете невыполнимую для меня задачу — оправдать пред вами те похвалы, которые заранее расточаете в мою честь! Но чем, собственно, могу я быть вам полезной в отношении вашей науки, о которой вы только что изволили упомянуть.

Доктор, поместившись в кресле так, что его посадка хотя и была скромна, но отнюдь не имела вида робости или смущения, стал объяснять:

— Дело в следующем: мне случилось осведомиться, что вами в дом принята неизвестная больная девушка, что доказывает, что ваши внутренние качества еще привлекательнее тех прекрасных внешних данных, коими Божественному Промыслу угодно было наградить и украсить вас…

— И все это, — улыбнулась пани Мария, — по поводу одной больной девушки, которую я приютила, вероятно, на несколько дней?

— Вот эта девушка очень интересует меня, синьора Мария!..

— Интересует вас?

— Да, как страдающая весьма интересным недугом, с точки зрения медицины. Случаи летаргии очень редки, и, по-видимому, здесь, судя по рассказам, мы имеем один из них.

— Я, право, не знаю всех этих медицинских терминов и не могу сказать вам, летаргия ли это или продолжительный обморок, но мне искренне жаль молодую девушку, и я берегу ее, как умею.

— В этом отношении я хотел предложить вам, сударыня, свои услуги как специалист.

— О, благодарю вас! — живо перебила Ставрошевская. — Но я имею уже старого опытного врача, который пользует больную.

— Но ради науки вы, надеюсь, все-таки не откажете в том, чтобы и я осмотрел ее?

Ставрошевская вздохнула и пожала плечами.

— К сожалению, больной прописан абсолютный покой, и я не имею права беспокоить ее.

Тут между доктором Роджиери и пани Марией Ставрошевской завязался как бы словесный поединок, в котором с крайним искусством и упорством итальянец настаивал на своем, а пани Мария так же искусно отклоняла его домогательства.

Наконец, по-видимому, убедившись, что решение не показывать ему девушки у Ставрошевской непреклонно по своей твердости, Роджиери почти незаметно перевел разговор на другой предмет и стал рассказывать о прелести Италии необыкновенно певучим, вкрадчивым голосом, протянув руки слегка вперед и уставившись в упор на Ставрошевскую своими выпуклыми черными глазами.

— Конечно, Италия хороша! — сказала пани Мария. — Но я люблю больше Петербург.

— Почему же так? — удивился итальянец.

— Потому что здесь холоднее, кровь не так бурлит, и, вероятно, вследствие этого люди спокойнее и не так легко поддаются внушению.

Роджиери как бы изумленно дрогнул:

— Какому внушению?..

— А вот тому, что вы сию минуту хотите проделать надо мной…

— Но почему вы так думаете?

— Не думаю, доктор, а знаю… в этом смысле я тоже посвящена в некоторые вещи и знаю, что один человек может заставить другого подчиниться себе даже на расстоянии, но для этого нужно, чтобы человек, подчиняющийся в первый раз, сам подчинялся добровольно влиянию другого. Однако имейте в виду, что я не подчинюсь вам ни за что, сколько бы вы ни старались надо мной!..

Роджиери стал отнекиваться и, смеясь, говорить, что все это — пустяки и что всего этого не существует; но видно было, что ему сильно не по себе; вскоре он, ничего не добившись, уехал, с трудом сдерживаясь, чтобы не выказать своей досады. Но он остался изысканно любезным до конца и простился, и откланялся вовремя, чтобы не надоесть и не рассердить своей назойливостью.

Вероятно, всякая другая пришла бы в восторг от доктора Роджиери, но Ставрошевская призвала своих гайдуков, разбранила их за то, что они пустили к ней неизвестного человека, и строго-настрого приказала им, если он придет еще раз, ни под каким видом не принимать его.