Иван Иванович Соболев догнал пана Угембло в чужих краях, и они возвращались назад со всевозможной скоростью. Они кратчайшим путем направились в Петербург, не заезжая в Гродно, через Курляндию, потому что тут дороги были лучше.

Старый пан Адам очень полюбил Ивана Ивановича, который понравился ему своей искренностью и добротой. Он рискнул вернуться в Петербург для того, чтобы выручить свою «дочку», как он называл Эрминию. То обстоятельство, что Соболев отправился ради нее за границу, так тронуло пана Адама, что он смотрел на Ивана Ивановича, как на близкого друга и вообще близкого его семье человека.

Во время их путешествия пан подробно расспрашивал Соболева о его состоянии и общественном положении и, видя нескрываемую восторженность молодого человека к своей «дочке», не имел причин мешать их счастью в будущем, если, конечно, Эрминия окажется тоже благосклонною к своему восторженному поклоннику и до некоторой степени рыцарю.

Как ни не хотелось пану Угембло въезжать в Россию, где его обидели своим невниманием новые люди, возвысившиеся после сподвижников Петра, с курляндским конюхом во главе, но ради Эрминии он готов был на всякие жертвы. Однако, как нарочно, на самой границе их встретила неприятность в таможне.

Пан Угембло держал себя несколько вызывающе; это не понравилось, и к нему начали придираться; пан Адам разгорячился. Дело могло разыграться в очень неприятную сторону, но, по счастью, Соболев, приглядевшись к таможенному чиновнику, узнал в нем Пуриша. Последний одним своим видом живо напомнил пережитое им время в Петербурге, и он так обрадовался ему, что кинулся на шею и стал целоваться.

— Ты что тут делаешь? Какими судьбами? Да как же так? — посыпались вопросы с обеих сторон.

Оказалось, что Пуриш промотался в Петербурге до последнего, долги одолели его, и он, чтобы не быть посаженным в тюрьму заимодавцами, поступил на службу таможенным чиновником, благодаря кое-каким оставшимся у него связям.

— И, знаешь, тут очень хорошо! — рассказывал он

Соболеву. — И я весьма доволен. Есть и общество, и превосходные вина, конечно контрабандные из-за границы. Мы тут здорово пьем.

По-видимому, Пуриш нашел свое «призвание» и успокоился навсегда, став вполне довольным и собой, и своей жизнью.

— Ты, значит, большего ничего и не желаешь? — спросил Соболев.

— Говорю тебе, что чувствую себя великолепно. Да что ж так-то разговаривать? Выпьем. И своего попутчика приглашай!

Неприятная сцена закончилась тем, что пан Угембло распил с Пуришем бутылку вина, затем велел принести из своего дорожного запаса бочонок венгерского и стал угощать таможенных. В конце концов получилась веселая попойка, в которой не только никто не поминал о начавшемся недоразумении, но даже пану Адаму пели величание и, совсем уже пьяные, качали его на руках.

Угембло после этого остался страшно доволен своим въездом в Россию и всю дорогу, вплоть до Петербурга, относился весьма снисходительно к тогдашним русским порядкам, не вспоминая на каждом шагу и не рассказывая, как он это делал всегда, что при Великом Петре совсем не так было.

На таможне у него с того и началась ссора, что он сказал:

— Я — слуга великого царя Петра, а вы — приспешники немца Бирона!

Соболев с каждой минутой приближения к Петербургу становился все более и более радостным, и беспокойство за судьбу Эрминии заменялось у него надеждой на близость вполне благополучного свидания.

Почему-то на него очень успокоительно подействовал Пуриш.

«Вот человек устроился! — думал он. — Пришел к своей пристани… определился, так сказать, и заживет теперь ровною жизнью!.. Что может быть лучше этого? »

И ему казалось, что если уж Пуриш остепенился и зажил ровною жизнью, то с какой же стати эта ровная жизнь будет чуждаться его, Ивана Ивановича Соболева, который все время только и желал, и желает мира, тишины и спокойствия.

Под всем этим он подразумевал, конечно, семью, и главой в этой семье была в его мечтах, само собой разумеется, Эрминия.

Едучи в громоздкой дорожной карете с паном Угембло, Соболев зажмуривался и старался представить себе, где теперь Эрминия, что она делает, ждет ли его, думает ли о нем. За ее безопасность он не беспокоился, потому что знал, что ее оберегают Митька Жемчугов, князь Шагалов и Ахметка, а на этих людей можно положиться.

Как это всегда бывает, последние версты тянулись для Соболева бесконечно; наконец, блеснули окна родного дома.

На улице было совсем темно, когда они подъехали. Тяжелая карета, качнувшись, словно корабль на волне, завернула в ворота, в доме хлопнули двери, и на стеклянной галерее, освещенной сальным огарком в фонаре, показался бегущий Прохор.

— Прохор, здравствуй! — обрадовался Соболев и сейчас же показал на старого слугу пану Угембло и сказал: — Вот это — наш Прохор, помните, я рассказывал о нем? Так вот это он и есть Прохор!

Высыпали другие дворовые; Митька Жемчугов выбежал тоже на двор без шапки, как был в комнатах.

— Ванька!.. Клецка!.. Здравствуй, милый мой! Все, брат, благополучно!.. Хорошо! — крикнул он Соболеву и тут же на дворе представился пану Адаму, сейчас же догадавшись, что это и есть приемный отец Эрминии.

Для Угембло отвели лучшую комнату в доме с изразцовой лежанкой и принесли в нее из кладовой все лучшие ковры, какие только были, и устлали ими пол и обвесили стены.

Решено было завтра затопить баню, а сегодня поужинать слегка и лечь спать.

Пан Адам, сильно уставший с дороги, просил извинить его, старика, и пошел к себе поскорее лечь.

Соболев тоже было пошел, но вернулся в комнату к Жемчугову и стал расспрашивать:

— Так она во дворце теперь? С пани Ставрошевской? Ну, конечно, там она в безопасности! И Ахметка при ней! Все это великолепно!.. Но, Митька, послушай: ведь мы же увидимся с Эрминией завтра?

— Разумеется, завтра. И ее приемный отец, вероятно, возьмет ее к себе?..

— То есть ведь это, значит, сюда, к нам!.. Ты пойми… Надо принять как следует! Я хочу деньги взять взаймы. Я, Митька, теперь большой долг сделаю! — воскликнул Соболев.

— Хорошо! Только обо всем этом завтра переговорим с утра, а теперь я тороплюсь.

— Куда же именно?

— Да во дворец, к пани Ставрошевской… чтобы сказать ей, что вы приехали, и чтобы она подготовила Эрминию, а то та может слишком взволноваться, и это ей будет вредно.

— А мне с тобой нельзя?

— Во дворец?.. Вечером? Нет, тебе неудобно. Может выйти история; да и попадешься на глаза картавому немцу, тогда и совсем плохо будет…

— Ах, да, еще этот картавый немец! — вспомнил Соболев.

— Ну, с ним как-нибудь сделаемся.

В это время в стекло окна ударилась горсть песка, что служило условным знаком, по которому Грунька вызывала Жемчугова.

Но Митька не обратил или не хотел обратить внимание на это; он просто взял шапку и плащ и направился к двери.

— Митька… так завтра! — воскликнул Соболев. — Знаешь, мне кажется, я не доживу до завтра… Значит, завтра?

— Да, да! — подтвердил Митька, уходя, и подумал: «Завтра можешь получить свою Эрминию! Она нам будет больше не нужна!»

Едва успела затвориться дверь за Митькой, в комнату, разбив стекло, влетел порядочной величины камень. Соболев поднял окно, высунулся в темный сад и крикнул:

— Кто там балуется?.. Я вот сейчас собак велю спустить!