Владигор. Князь-призрак

Волков Александр А.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

На окраине города его облаяли собаки. Три злых косматых волкодава, на ночь спущенные со своих цепей, осатанело метались за бревенчатым частоколом богатого купеческого двора, пока Владигор, чуть припадая на ушибленное колено, неторопливо шел по узкой улочке. Когда он поравнялся с воротами, из тени под навесом выступил рослый стражник в меховом полушубке и, не говоря ни слова, выставил перед ним тяжелую алебарду.

— Кто такой? Куда идешь? — спросил он грубым, простуженным голосом.

— Странник, — ответил Владигор, по привычке нащупывая пальцами рукоятку ножа, — княжий двор ищу, ваш князь, говорят, человек добрый, может, переночевать пустит.

— Князь-то, может, и добрый, но здесь по ночам ходить не велено. — В голосе стражника зазвучали угрожающие нотки.

— Так я ж не знал, — примирительно ответил Владигор, стягивая с головы вытертую заячью шапку. — Ты мне скажи, добрый человек, как к князю Владигору пройти, я и пойду…

— Куда ж ты пойдешь на ночь глядя? — Стражник приблизился к страннику и положил ему на плечо тяжелую властную руку. — Мой хозяин тоже человек добрый, он и накормит, и постель велит постлать, сам в юности по дорогам горе мыкал, пока его покойный Климога не подобрал и в люди не вывел. А князя Владигора в такое время беспокоить не надо, не любит он, когда его от гульбы отвлекают, слышь, как там веселятся?

— Слышу, не глухой, — сказал Владигор, чувствуя, как пальцы стражника цепко обхватывают его плечо.

— А глянуть хочешь? — усмехнулся стражник, прислоняя к воротам тяжелую алебарду и резким рывком швыряя Владигора на гладкие бревна частокола. — Давай лезь, коли ты такой ушлый!

Сказав это, стражник снял с пояса шестопер и ткнул Владигора в плечо остро отточенным наконечником. Псы за частоколом почуяли запах чужого человека и отозвались бешеным лаем. Владигор оттолкнулся от бревен, подпрыгнул и, волчком закрутившись в воздухе, ногой ударил стражника в скулу. Тот раскинул руки, как бы пытаясь поймать отлетевшую шапку, качнулся и упал на спину, бессильно откинув курчавую темноволосую голову. Владигор нащупал на земле мерзлый плоский камешек, наклонился над поверженным и приложил камень к теплому кровоподтеку на его скуле. Вскоре веки стражника дрогнули, он приоткрыл один глаз и, увидев над собой бородатое лицо ночного бродяги, зло и бессильно заскрипел зубами.

— Что уставился? — прохрипел он, стараясь незаметно подогнуть ногу и дотянуться до рукоятки засапожного ножа. — Кончай, раз твоя взяла!

— Это еще зачем? — сказал Владигор, поймав его руку и мертвой хваткой стискивая запястье. — С мертвеца какой мне прок? Одно беспокойство.

Он высвободил роговую рукоятку ножа из крепких пальцев стражника и, почти не глядя, метнул нож в сторону подворотни, откуда скалились озверевшие псиные морды. Клинок влетел в глотку одного из волкодавов, и пес откатился во двор, захлебываясь собственной кровью.

— А ты брат, ловок, — сказал стражник, потирая освобожденную кисть. — Звать-то тебя как?

— Зови Осипом, — сказал Владигор, вскакивая на ноги и протягивая стражнику руку, — а тебя?

— Ерыга, — ответил стражник, поднимаясь с земли и одергивая бархатный кафтан.

Он потоптался на месте, потер ушибленную скулу, поднял пушистую лисью шапку, отряхнул ее рукавом и, нахлобучив по самые брови, опять уставился на Владигора.

— А на княжий двор ты, Осип, сейчас лучше не ходи, — сказал Ерыга, — ты хоть драться и ловок, но там народ не мне чета: живо бока обломают. Владигор, говорят, по ночам на шабаши летает, а его дружинники от скуки бесятся: девок по купеческим лавкам брюхатят, калик перехожих цепными медведями травят, а нынче огненную потеху устроили. Им под горячую руку лучше не соваться…

— А куда князь смотрит? — нахмурился Владигор.

— Это мне неведомо, — сказал Ерыга, подходя к воротам, из-под которых все еще клубились паром две охрипшие до немоты песьи морды. Он лениво, как бы нехотя, вытянул их плетью, и псы с визгом отскочили внутрь двора.

— Зарезал ты Буяна, — вздохнул он. — Что я теперь хозяину скажу?..

— Да так и скажи, как дело было, — усмехнулся Владигор, — а боишься, так я сам скажу.

— Экой ты шустрый, — сказал Ерыга. — Надо было тебя сразу шестопером по темени угостить.

— Ты об этом не жалей, — сказал Владигор. — С мертвеца проку не много.

— Зато хлопот с ним меньше, — сказал Ерыга, распахивая калитку. — Проходи, коли псов не боишься.

— А что их бояться, — сказал Владигор, переступая обтесанное бревно, — к ним подход иметь надо.

При виде князя оба волкодава насторожились, оскалили клыки, но Владигор тихо свистнул, и псы поджали пушистые хвосты.

— Видать, побродяжил ты на своем веку, коли с псами так ладить научился, — пробормотал Ерыга за его спиной.

— Жизнь всему научит, — уклончиво ответил князь, поднимаясь по ступенькам резного деревянного крыльца и толкая рукой низкую тяжелую дверь.

— Иди, иди, Осип, там тебе и ушицы нальют, и чайком брусничным побалуют, — продолжал бормотать Ерыга, слегка подталкивая князя в спину.

Владигор переступил порог и почувствовал, как нога его проваливается в черную гнилую пустоту. Падая, он успел ухватиться рукой за порог и увидел, что аметист в перстне налился ровным кровавым жаром. В этот миг Ерыга сапогом ударил князя по пальцам, рука его разжалась от боли, и Владигор рухнул на дно глубокого колодца.

— Посиди там, Осип, остынь малость, а то больно ты горяч, — услышал он сверху насмешливый голос стражника.

Вслед за этим раздался стук тяжелой деревянной крышки, и князь очутился в полной темноте.

Пошарив руками вокруг себя, он убедился, что сидит на плотно утоптанном земляном полу, а посмотрев на перстень, увидел, что теперь его граненый камень светится ровным желтым светом. Свет этот медленно разгорался и усиливался до тех пор, пока не озарил всю внутренность подземелья: пологий каменный свод и четыре ровные стены, в каждой из которых было по два окошка, забранных толстыми, пушистыми от ржавчины, вертикальными прутьями. Впрочем, на одной из решеток ржавые струпья оставались лишь на концах прутьев, прилегающих к массивному медному наличнику, подернутому изумрудными разводами патины. Владигор встал и, прикрыв свет камня обшлагом рукава, осторожно двинулся к этому окошку. Но как ни старался князь ступать бесшумно, существо, заключенное в темной каморке за решеткой, почуяло его приближение и яростно заметалось, гремя по камням железными цепями.

— Крысы! Крысы! — услышал Владигор его грубый визгливый голос. — Князя мне своего крысиного подайте! На золотом блюде, заливного, под крапивным соусом! И-ха-ха!..

Визг сменился диким хохотом, который тут же подхватили тонкие, писклявые голоски из нескольких других каморок.

— С лягушачьей икоркой! Со змеиной печеночкой! Под болотную настоечку ох как пойдет! — ухало и взвизгивало за решетками.

Князь шагнул к окошку, из которого не доносилось ни звука, провел ладонью по сырой кирпичной кладке и вдруг ощутил пальцами тонкую, но ровную и непрерывную щель между кирпичами. Затем его палец провалился в овальную ямку и нащупал в ее глубине узорное отверстие замочной скважины. А когда вопли под сводами подземелья стихли, князь различил за решеткой слабое прерывистое дыхание.

Владигор осторожно приблизил перстень к решетке и взглянул в узкий просвет между изъеденными ржавчиной прутьями. За решеткой обнаружилась маленькая каморка с низким сводчатым потолком. Ровный мягкий свет перстня распространился до самых дальних ее уголков, выхватив из тьмы плоский тюфяк, набитый гнилой соломой, и два кованых железных кольца, вмурованных между камнями стенной кладки. От колец к двери каморки тянулись по земляному полу две длинные железные цепи — тянулись в слепую, закрытую внутренними наличниками зону. Но как раз из этой зоны, из-под самого окошка, доносилось до слуха князя дыхание невидимого узника. По-видимому, он уже так ослаб от долгого заключения, что не мог дотянуться до решетки и только слабо скреб по внутренней стороне дверцы отросшими ногтями.

— Ты кто? — прошептал князь в просвет между прутьями.

В ответ послышался слабый, неразборчивый шепот, сменившийся легким шуршанием тела, сползающего на пол.

— Потерпи, потерпи, болезный, — зашептал Владигор, — я сейчас…

Он опустился на колени перед дверцей каморки и приблизил перстень к каменной ямке, в глубине которой скрывалась замочная скважина. По ее сложному зубчатому рисунку Владигор понял, что со времен постройки этого каземата замок в дверце камеры не меняли, а это означало, что бежать отсюда не удавалось еще никому. Густой налет ржавчины показывал, что последний раз замком пользовались лишь для того, чтобы водворить в камеру полного сил и жизни узника. А насколько можно было судить по всей гамме звуков, встретивших появление князя в подземелье, обитатели остальных камер находились в разных стадиях телесной и умственной деградации.

Но узник по ту сторону двери, по-видимому, ослаб только телом, потому что, когда князь прошептал в замочную скважину, что постарается взломать замок, в ответ послышался уже вполне отчетливый шепот.

— А ты как сюда попал, князь? — услышал Владигор из замочного отверстия.

— Обманом завлекли, — прошептал он в ответ. — И потом, какой я тебе князь? Осип я, человек вольный, бродячий…

— Ну, это ты тому дураку, что тебя в яму столкнул, говори, что ты Осип, — с тихим смешком ответил невидимый собеседник, — а я-то тебя еще мальчонкой помню… Послал нас как-то отец твой Светозор заозерных ворглов усмирить: дичь стали бить в наших лесах, пчелиные борти разорять, лес строевой валить, засеки на ручьях городить… А чтоб видели ворглы, что не сама по себе дружина княжья на разбой вышла, посадил он тебя на коня, дал копьецо ясеневое и мне, Берсеню-тысяцкому, поручил тебя опекать. Пусть, говорит, привыкает к сече с малолетства. А шел тебе тогда пятый годок. И пошли мы опушками, перелесками, овражками, болотцами моховыми, пока на их разъезд не наткнулись, душ семь-восемь, верхами. Выпустили они по нам дюжину стрелок с ястребиным опереньем, коней повернули и давай их плетками охаживать, как бы удирать с перепугу… Мы за ними тоже вроде как гонимся, а сами-то видим, что они нас в засаду завлекают. Так оно и вышло: как только на луг выехали, так все их воинство нам навстречу из оврага и поднялось.

— Припоминаю, — сказал Владигор. — Куньи хвосты на копьях, оскаленные кабаньи морды поверх голов, — одно слово, ворглы.

— А ты, княжич, уже тогда молодец был, — продолжал шептать Берсень, — взял копьецо своей детской ручонкой, кинул меж конских ушей, а потом лук через плечо потянул и стрелу камышовую из колчана вынул…

— Только выстрелить не успел, — подхватил князь, — пока стрелу накладывал, дружина уже на ворглов пошла!

— Да, — вздохнул Берсень, — были времена…

— Ладно, старче, не тоскуй, еще повоюем, — прошептал Владигор в замочную скважину. — Ты мне лучше скажи, нет ли тут где свинцовой полоски?

— Полоски нет, а свинец найдется, — ответил Берсень. — Кандалы мои свинцом заклепаны.

— Поднять их к решетке можешь? — спросил Владигор.

За дверью послышался слабый звон цепных звеньев, потом стон и тяжелый удар железного кольца о земляной пол.

— Не могу, князь, — с одышкой прошептал Берсень. — А было время, всадника мечом надвое кроил…

— Придет еще наше время, — пробормотал князь, стаскивая с пальца перстень и выдергивая крепкую льняную нитку из полы кафтана. Проделав эту операцию, он подышал на камень, потер его о плечо и, почувствовав жаркий укол сквозь несколько слоев ткани, просунул перстень между прутьями.

— Возьми перстень, — прошептал он, — да приложи его к заклепке, только осторожно, не обожгись.

За дверцей, послышалась легкая возня, а вслед за этим раздался взволнованный шепот Берсеня.

— Ох, князь, видать, не врут люди, говоря, что ты с нечистой силой знаешься! — восхищенно пробормотал он. — Заклепки мои от твоего перстенька, как сосульки, тают.

— Ты свинец в ямку слей да мне передай, — сказал князь, — а дураков слушать — ушей не напасешься…

Шепот Берсеня снова сменился возней, затем конец нитки в пальцах Владигора дрогнул, и, потянув его, князь вытащил сквозь прутья свой перстень и теплый свинцовый голыш, перевязанные ниткой крест-накрест. Теперь оставалось лишь высветить аметистом внутренность замка, выкопать в плотной сырой земле форму ключа и залить ее расплавленным свинцом. Владигор немедля приступил к делу и через полчаса уже вкладывал в замочную скважину узорную свинцовую бородку.

Сперва заржавленный механизм подавался плохо, и, пока князь проходил первый оборот, черенок ключа чуть не завернулся в штопор. Но второй оборот пошел легче, а когда ключ окончательно застопорился, Владигор вложил в узкую щель между дверью и кирпичами лезвие ножа и нажал на рукоятку. Дверь заскрипела, подалась, и вскоре щель расширилась настолько, что князь смог вложить в нее пальцы. Впрочем, Берсень тоже не дремал: он, слабо гремя своими оковами, из последних сил упирался в дверь изнутри.

Наконец проем расширился настолько, что князь смог боком протиснуться в каморку узника. Это было очень кстати, потому что в этот миг над его головой послышался топот кованых сапог и лязганье тяжелого засова. Владигор мгновенно притушил рукавом свет перстня, пролез в каморку, за решетку потянул дверь на себя, и, когда она встала на место, свинцовым ключом запер ее на два оборота.

Тут сверху донеслись грубые, не совсем трезвые голоса, послышался скрип ворота, щелчки цепных звеньев, и вскоре в подземелье опустилась деревянная бадья, в которой стоял и держался за цепь рослый широкоплечий человек. На нем был кожаный нагрудник, а бедра, голени и локти прикрывали наборные костяные щитки, на поясе висел короткий меч в деревянных ножнах, обернутая медвежьим мехом булава и пара ножных кандалов. В свободной руке человек держал коптящий смоляной факел и, подняв его над головой, внимательно осматривал углы подземелья.

— А может, он тебе спьяну померещился, а, Ерыга? — крикнул человек, поочередно всматриваясь в решетки на дверях камер.

— Вот отоварит он тебя ногой по башке, я тогда посмотрю, как тебе это померещится, — проворчал откуда-то сверху действительно не вполне трезвый голос ночного стражника.

— Поглядим, кто кого, — усмехнулся человек, перешагивая через борт бадьи.

— Не хвались, Ракел, идучи на рать, а хвались, идучи с рати, — обиженно пробубнил сверху Ерыга.

— Мели, Емеля, твоя неделя, — небрежно отбрехался Ракел, втыкая факел в железное кольцо на стене и на полклинка вытаскивая меч из ножен. При этом он легкими скользящими шагами перемещался вдоль противоположной от камеры Берсеня стены каземата и слегка пригибался и втягивал голову в плечи, приближаясь к очередной решетке на дверце камеры. Здесь он на миг замирал, поворачивал голову, припадал ухом к кирпичной кладке и, не услышав внутри камеры ничего подозрительного, бесшумно, как тень, скользил дальше.

«Хороший боец, один пошел, чтобы другие в ногах не путались», — подумал Владигор, сквозь прутья решетки наблюдая за его плавными, змеиными движениями.

Тем временем Ракел дошел до угла, остановился и сухо и звонко щелкнул пальцами. В ответ на этот щелчок из соседней с Берсенем камеры послышался тонкий утвердительный свист и четырехкратный звон оков. Ракел хищно усмехнулся, сунул меч в ножны, пересек каземат, вынул из кольца шипящий пламенем и стреляющий каплями горящей смолы факел и, сделав несколько шагов, остановился перед камерой Берсеня. Владигор отпрянул от окошка, и дрожащие тени прутьев упали на гнилой тюфяк и противоположную стену камеры.

— А этот доходяга куда делся? — удивленно пробормотал Ракел, разглядывая продранное комковатое ложе многолетнего узника.

Берсень не ответил. Он сидел под самой дверью, намотав кандальную цепь на костлявый кулак и подогнув под себя худые жилистые ноги.

— Эй, ты! — с угрозой в голосе повторил Ракел. — Помер ты, что ли?..

Он поводил факелом из стороны в сторону, стараясь осветить углы каморки. Владигор переглянулся с Берсенем и дал ему знак молчать.

— Ох, опять мне падаль выгребать! — проворчал он и, подойдя к бадье, сильно тряхнул слегка провисшую цепь.

— Ну, чего там? Прибил ты его, Ракел? — донесся сверху вкрадчивый шепот Ерыги.

— Сам сдох, — буркнул Ракел. — Ключи мне брось и готовься падаль тащить!

— Кто ж там отмучился? — запричитал Ерыга, со звоном отстегивая от пояса связку ключей.

— А я почем знаю? — поморщился Ракел, на лету подхватив брошенную сверху связку. — Поднимете и сами посмотрите, я тут у вас человек новый.

— Узнаешь его сейчас, как же, — ответил Ерыга. — Это по грамотам смотреть надо: когда посадили? в какую камеру? за что?..

— За что же вы сажаете? — усмехнулся Ракел, подходя к двери камеры и на ходу выбирая из связки нужный ключ, — за то, что посмотрел косо? Соплю перед двором в неурочный час выбил?..

— А это не твоего ума дело! — строго оборвал его сверху Ерыга. — Тебе за что платят? За службу, а не за то, чтоб ты языком трепал!

Пока они так переругивались, Берсень, изрядно воспрянувший не только духом, но и телом, тихо подполз к своему тюфяку, отвернул его от стенки, пошатал пальцами широкий плоский камень и вынул его из кладки. За камнем открылось темное прямоугольное отверстие, куда при некотором усилии вполне мог бы втиснуться человек Владигоровой комплекции. С этого момента князь и старый узник стали понимать друг друга без слов, и к тому моменту, когда Ракел вложил в скважину ключ, Владигор уже скрылся в нише, а Берсень, изображая из себя доходягу, привалился к стене под самой дверью.

— Ох, дурачье, дурачье!.. — продолжал ворчать Ракел, со скрипом открывая низкую тяжелую дверцу и выставляя перед собой руку с факелом. — И почто людей морят?..

С этими словами он пригнул голову, переступил порог и едва не упал, споткнувшись о вытянутые ноги бездыханного с виду узника.

— Да Перун тебя забодай! — выругался Ракел. — Не мог на собственном тюфяке сдохнуть как человек? Пополз еще куда-то, глиста дождевая!

Он нашарил железные обручи кандалов на запястьях Берсеня, поочередно потыкал ключом в замки, а когда ключ намертво увяз в многолетней ржавчине, выдернул из ножен меч и одним ударом перерубил валявшиеся за полу цепи.

— А Ерыга-то каков хитрец! — бормотал Ракел, подхватывая на руки легкое тело Берсеня. — Говорит: вора поймал! Вора поймал! Сам с мертвяком возиться не захотел, вот и выдумал небылицу… Крути ворот, пьяная твоя харя!

Он бросил тело узника в бадью, и она, мерно покачиваясь, потащилась вверх.

— Ты там этого… Этого ищи! — проорал Ерыга, перекрывая скрип ворота. — Осип! Осип, коровья чума, вылазь, а то хуже будет!

— Да нет тут никакого Осипа! — яростно рявкнул в ответ Ракел. — Парил ты мне мозги, чтоб самому об мертвяка рук не марать!..

— Да какой он мертвяк! Он теп… — Но тут голос Ерыги перешел в хрип, ворот начал раскручиваться, и бадья с грохотом полетела вниз.

Ракел мгновенно отскочил в сторону, выхватил меч и развернулся лицом к камере, на пороге которой уже стоял Владигор.

— Так это ты воду мутишь, Осип? — зло усмехнулся Ракел, покачиваясь на полусогнутых ногах. — Ловко ты нас провел! Небось уже придушил Ерыгу? Да туда ему и дорога. Собаке собачья смерть, так я говорю, Осип?

Впрочем, ответа на свой вопрос Ракел, по-видимому, не ждал, да и разговор вел как бы между делом: болтал, усмехался и тем временем так лихо крутил перед собой меч, что он образовывал сплошной круг, слабо блистающий в клочковатом свете факела. Сам же факел находился в руке князя, выдернувшего его из стенного кольца при выходе из камеры.

— Ну вот что, Осип, — сказал Ракел, продолжая вращать перед собой меч и неприметно надвигаясь на Владигора, — помещеньице-то освободилось, так что ты уж посиди там, будь ласка, а я пока поднимусь, велю тебе ушицы подать, медку кружечку…

— Кушали вашу ушицу, премного благодарны, — сказал князь, не сводя глаз со своего противника.

— Кончай гавкать, пес! Пшел в конуру! — зло процедил Ракел сквозь зубы. — Со мной так долго еще никто не трепался!..

— В самом деле, чего зря языками колотить! Давай ближе к делу! — усмехнулся князь.

Команды убить пленника Ракел, по-видимому, не получил и поэтому крутил своим мечом больше для острастки. В ответ на Владигорову насмешку он вогнал меч в ножны, сорвал с пояса меховую колотушку и с силой запустил ее в голову князя. Все случилось так быстро, что Владигор едва успел увернуться, но тотчас выставил перед собой левую ладонь, предупреждая страшный удар Ракелова кулака. Правая рука князя была занята факелом, и потому он ударил Ракела ногой под мышку. Удар пришелся в шнуровку между нагрудником и наборным спинным щитком. Ракел отшатнулся, но князь перехватил его запястье, с силой дернул на себя и увел вниз, одновременно скручивая его правую руку посолонь. Левой Ракел попытался достать до рукоятки меча, но к тому времени, когда его пальцы коснулись кованого медного набалдашника, князь развернул его спиной к себе и, не выпуская факела, ударил локтем в позвоночник между лопатками.

Ракел коротко охнул, передернул плечами и ткнулся лицом в земляной пол. Владигор воткнул факел в стенное кольцо, быстро перевернул Ракела на спину, сорвал с его пояса связку ключей и меч в деревянных ножнах. Приложил пальцы к вискам и, ощутив в черепных жилах слабое биение крови, втащил обмякшее тело в камеру и бросил на тюфяк. Затем вышел из камеры, отыскал на связке нужный ключ, воткнул его в замочную скважину и запер дверь на два оборота. Тут он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял глаза и в багровом свете факела увидел Берсеня. Бывший дружинник отца висел на бадейной цепи, ухватившись за нее левой рукой и держа в правой тяжелый колючий шестопер.

— Ты чего, Берсень? Век воли не видал, и опять на свой тюфяк потянуло? — спросил Владигор, глядя на его лицо, бледное, как кость, выбеленная солнцем и дождями.

— Да ты, князь, насмешник, весь в отца, — усмехнулся Берсень, соскальзывая по цепи в бадью. — Я думал, тебе помощь нужна, а ты и сам управился…

— Ты там, наверху, тоже не бездельничал.

— Перестарался малость. Думал, совсем во мне силенок не осталось, цепочку ему на шею накинул, чуть потянул, а он и того…

— Он там один был? — перебил Владигор.

— Вроде один, — сказал Берсень, пытаясь высвободить кисть из ржавого кандального обруча.

— Тогда поспешим отсюда, пока их не хватились, — сказал князь. — Давай сюда свои браслеты!

Берсень вытянул обе руки перед собой и положил закованные запястья на край бадьи, обитый железными полосами. Князь двумя ударами меча разрубил дужки кандальных замков.

— Ну что, князь, будем выбираться отсюда? — сказал Берсень, сбрасывая оковы.

— Погоди, — сказал Владигор, — надо бы по другим камерам пройти, посмотреть, кто там.

— Это я тебе, князь, и так скажу.

Берсень потер жесткие многолетние мозоли на запястьях и указал колючей головкой шестопера на окошко ближайшей камеры.

— Вот здесь егерь Климогин сидит, — сказал он. — Дружинники на зайцев по первопутку пошли, да нечаянно медведя из берлоги подняли. Зверь коню брюхо когтями пропорол и мальчонку-загонщика драть начал, ну егерь с ножом на медведя — и облегчил маленько, так что его только из шкуры вытряхнуть осталось.

— Каков молодец! — воскликнул князь. — Я бы его за такое дело шубой со своего плеча пожаловал!

— Дождешься от каменного бати железной просфоры, — усмехнулся Берсень. — Они ж потешиться хотели, а он им всю потеху испортил, вот и попал сюда. А вон там, — Берсень перевел шестопер на соседнее окошко, — ведьма. Ходила по улицам и кричала, что княженью Климогину конец настает — вот и докричалась…

— Послушай, князь! — вдруг перебил Берсеня чей-то голос.

Владигор повернул голову и увидел в окошке бывшей Берсеневой камеры блестящие глаза Ракела.

— Не прогневайся, князь! — быстро зашептал тот, поймав взгляд Владигора. — Я человек подневольный, мне сказали вора связать, я и пошел… Сказал бы сразу, кто ты такой, я б на тебя и не кинулся!

— Так бы ты и поверил, — сказал Владигор. — А оттого, что кинулся, мне, как видишь, вреда не много.

— Это точно, — с готовностью подхватил Ракел. — На тебя бросаться — все равно что на грабли наступать: им ничего, а у тебя шишка во весь лоб!

— Каешься, значит?

— Каюсь, князь, каюсь! — зачастил Ракел, вцепившись в решетку. — И не просто каюсь: челом бью! Служить готов до последнего вздоха!

— Это хорошо, слуг у меня нынче раз, — Владигор указал на Берсеня, — а как «два» скажу — так и обчелся!

— Не обчелся, князь, не обчелся! — затараторил Ракел. — Ты меня возьми — два и будет!

— Ну как, Берсень, поверим человеку?

— Какой он человек! — нахмурился тот. — Переметчик он, за деньги родного отца с матерью зарежет.

— Ты моих отца с матушкой не трожь! — яростно затряс дверь Ракел. — Отца степняки при мне на копья подняли, а матушку со мной в полон угнали да на рынке продали, негодяи!

— Их проклинаешь, а сам чем занимаешься! — укоризненно сказал Владигор.

— А что мне еще делать, князь? — сказал Ракел. — Я другому ремеслу не обучен.

— И крепко тебя учили?

— Крепко, князь, так крепко, что если из сотни таких, как я, один выживал, так и то хорошо.

— И как же ты в такую школу попал? — недоверчиво спросил Берсень.

— Долго рассказывать, — буркнул Ракел, — а времени у нас мало, вторые петухи пропели.

В этот момент наверху опять послышался шум, из которого выделился чей-то тревожный голос:

— Никого, братцы, не вижу, не нравится мне это! Эй, Ерыга! Ракел!

— Ну что? Кому послужишь? — прошептал Владигор, глядя на Ракела.

— Тебе, князь, тебе! — усмехнулся тот, а затем поднял голову, сложил ковшом жесткие широкие ладони и негромко крикнул: — Здесь я! Смотрю, нет ли где свежих мертвяков!..

— А Ерыга где?

Ракел вопросительно посмотрел на Берсеня.

— Под лестницей, в сундуке, — одними губами шепнул тот.

— В кабак пошел! — крикнул Ракел. — Сказал, одна нога там, другая здесь, да, видно, обеими в меду увяз, как муха.

— А у тебя там как? — крикнули сверху. — Есть мертвяки?

— Нет, — отозвался Ракел, переглянувшись с Владигором, и чуть слышно шепнул ему: — Выбирай, князь: или меня выпустишь, и я тебе службу сослужу, или нас всех тут сгноят!

Владигор обернулся к Берсеню.

— Что скажешь, воевода? — тихо спросил он. — Выберемся мы отсюда без этого ушкуйника?..

— Это вряд ли, — ответил старый воин. — Я полгода ногтями ход в земле рыл, пока в камень не уперся.

— Решай быстрей, князь, — перебил Ракел, — а то сейчас сюда еще кто-нибудь спрыгнет, и тогда нам каюк, откроются все наши хитрости…

— Это нам с Берсенем каюк, — сказал Владигор, отпирая дверь камеры, — а ты скользкий, вывернешься.

— Не сомневайся, князь, все вывернемся, — заверил его Ракел, выходя из камеры.

Он выдернул из кольца факел, подошел к бадье, переступил через ее высокий борт и с силой дернул свисающую цепь.

— Меч свой возьми, — сказал Владигор, когда бадья оторвалась от земляного пола и рывками поползла вверх.

— Обойдусь, — отмахнулся Ракел. — Ждите!

Вскоре шаткая тень бадьи покрыла все пространство подземелья, окружив Владигора и Берсеня призрачным красноватым полумраком.

— Зря ты, князь, этой продажной душе доверился, — прошептал Берсень. — Надо было сразу уходить, как только я к тебе спустился.

— Что сделано, то сделано, — ответил Владигор, — а если никому не верить, так тогда и жить не стоит.

В этот миг бадья, по-видимому, поднялась к самому вороту, но как только ее края сравнялись с рубленым порогом лаза, сверху донеслись звуки короткой, энергичной схватки, после чего сверху опять послышался скрип ворота и чуть задыхающийся голос Ракела сказал:

— Князь! Берсень! Поднимайтесь по одному, цепь совсем проржавела, двоих не поднимет…

Первым в бадью влез Владигор, решив, что на случай, если к побитым стражникам подоспеет подмога, от него будет больше толку. Но наверху все было тихо. Чадил факел, вставленный в железную рогатку на дверном косяке, побитые Ракелом стражники темными мешками валялись по углам просторных сеней, а сквозь слюдяные пластинки, вставленные в крошечные оконницы, алел морозный рассвет.

Вслед за Владигором Ракел вытащил из каменного погреба Берсеня, а когда старик ступил на пол, через блок подтянул ворот с бадьей к потолочной балке и захлопнул лаз тяжелой деревянной крышкой.

— А как же остальные? — спросил Владигор.

— Погоди, князь, не все сразу, — ответил Ракел, глянув на Берсеня. — Одежку сперва надо деду справить, а то как бы он по морозцу дуба не дал.

— Ты язык-то шибко не распускай, — проворчал Берсень. — Посидел бы на чепи годков двадцать, я бы на тебя посмотрел.

— С этим делом мы покамест погодим, — сказал Ракел, наклоняясь над одним из стражников и переворачивая его на спину.

— Пособи, князь! — шепнул он, расстегивая кафтан на неподвижном теле. — Ему тут все равно в чем лежать, а нам идти надо.

— Это точно, — усмехнулся Владигор, помогая Ракелу стащить со стражника кафтан.

Тот вдруг часто задышал, приоткрыл один глаз, но, увидев над собой два суровых, решительных лица, опять зажмурился и затаил дыхание.

— Так-то лучше, — пробормотал Ракел, бросая Берсеню кафтан и бархатные штаны. — Тише дышишь, дольше живешь, верно, князь?

— Это кому как повезет, — уклончиво ответил Владигор.

— Теперь твоя правда.

За этим разговором они раздели стражника до белья, а когда Берсень натянул сапоги и, выправив из-под кафтана длинную седую бороду, застегнул под подбородком последний крючок, прикрыли притихшего бедолагу ветхим тряпьем бывшего узника. Напоследок князь и Берсень поснимали с двух стражей широкие пояса с кинжалами и мечами в кожаных ножнах, перепоясались и следом за Ракелом вышли на крыльцо.

На скрип дверных петель из глубины двора с глухим рычанием подбежали два волкодава, но Ракел вынул из-за сапожного голенища розовый обломок кости и швырнул его псам. Псы вцепились в него с двух концов и потащили в разные стороны, злобно рыча и упираясь в землю огромными когтистыми лапами.

— Скорей в конюшню! — скомандовал Ракел, указывая на длинный темный сруб по правую сторону от высоких бревенчатых хором, крытых светлой липовой щепой.

Все трое перебежали двор наискосок и скрылись среди саней, поставленных «на попа» под широким навесом.

— Ты на коне-то усидишь? — спросил Ракел, обернувшись к Берсеню. — У хозяина жеребцы с норовом.

— Ты их сперва выведи, а потом посмотрим, — ответил тот.

 

Глава вторая

Вскоре все трое уже скакали по плотной песчаной косе вдоль прихваченной первыми ночными морозами Чарыни. Откуда-то сзади долетал бестолковый шум погони, потерявшей всадников из виду, — выскочив за околицу, они, вместо того чтобы свернуть к лесу, спустились по глухой тропинке в овраг и скрылись среди высоких трубчатых стеблей и сухих стрельчатых зонтов борщевника.

Погоню успел накликать конюх, вылезший из конских яслей по малой нужде как раз в тот момент, когда Ракел выводил из стойла вороную серую кобылу с гладким раскормленным крупом. Конюх был человек бывалый и поэтому не стал сразу поднимать тревогу, а тихо перевалился через борт яслей и на карачках пополз к открытым воротам, где наткнулся на Берсеня. Увидев на бывшем тысяцком знакомый кафтан, конюх спросонья принял его за своего, но, разглядев длинный серебряный клин бороды, не выдержал и заорал так, словно встретил упыря или вставшего из гроба покойника.

Берсень воткнул шестопер ему в глотку, и крик конюха захлебнулся в крови, но его тут же подхватили псы, успевшие расправиться с костью, которую бросил им Ракел. На шум, откуда ни возьмись, из трапезной клети выскочили чуть не с полдюжины поварят, вооруженные кухонными ножами, но Ракел, уже успевший оседлать и вывести из конюшни дымчатого коренастого жеребца, вскочил в седло и стал боком надвигаться на мальчишек, грозя им плетью и устрашающе поднимая коня на дыбы. У тех от страха затряслись поджилки, поэтому они молча проводили глазами Владигора и Берсеня, скачущих к воротам. При выезде из конюшни волкодавы с хриплым рычанием кинулись к всадникам, норовя подпрыгнуть и стащить их с седел, но Владигор тихо свистнул, и псы, поджав хвосты, припали к земле.

Подъехав к воротам, Ракел бросил Владигору связку ключей, тот быстро отыскал нужный, свесился с седла, отомкнул холодный пудовый замок и, выдернув дужку из петли, резким рывком сдвинул примерзший засов. Тяжелые створки с морозным скрипом поползли в стороны, пропуская Берсеня, Владигора и Ракела, напоследок так припугнувшего поварят бешеным вращением меча, что те застыли на месте, подобно снежным истуканам. Шуму, однако, было поднято достаточно, чтобы разбудить стражника, спавшего в бревенчатой угловой башне. Тот вскочил, сбил на затылок лисью шапку, продрал заплывшие с похмелья глаза и, увидев, как из ворот выезжают трое верховых, что есть мочи бухнул в медный колокол под дощатой крышей.

— Ну вот, начинается! — вздохнул Ракел, наматывая на кулак недоуздок и вытягивая плетью своего жеребца.

Тот захрапел, оскалился, круто выгнул шею и пошел крупным плавным галопом. Владигору и Берсеню не пришлось подстегивать коней: привычные к облавной охоте, они сами перешли на галоп. До городских ворот тревожный сигнал дойти не успел, и потому их миновали беспрепятственно, если не считать тяжелого золотого дублона, брошенного Владигором не слишком расторопному стражнику.

Но погоня выехала с заднего двора, миновала южные ворота и, потоптав посадские огороды, чуть не перехватила всадников за околицей. Они, быть может, и устремились бы за беглецами, но Ракел направил Берсеня с Владигором в овраг, а сам проскакал полсотни саженей по окружной дороге и разбил лед на лужах. Оставив этот ложный след, он спешился и вместе с конем переждал погоню в придорожных кустах. А когда преследователи пронеслись мимо и скрылись за поворотом, Ракел вскочил в седло и тихим шагом доехал до спуска в овраг, не оставив на прихваченной морозом обочине ни единой выбоинки.

— Ну, кажись, отстали, — сказал он, догнав Владигора и Берсеня. — Теперь по бережку под обрывом до верфи проберемся, струг угоним — и вниз по Чарыни, пока лед не встал. Нам бы до Луневых Гор успеть сплавиться, ниже она не замерзает.

— А ты почем знаешь? — спросил подозрительный Берсень. — Плавал, что ли?

— Плавает дерьмо, дед, — усмехнулся Ракел, — а корабельщики по воде ходят.

— Так я и спрашиваю: плавал? — ехидно повторил тысяцкий.

— Квиты, дед! — в голос захохотал Ракел. — На струге тебя рулевым поставлю.

— А угонять-то его зачем, когда купить можно? — нахмурился Владигор, вынув из-за пазухи тяжелый кожаный кошель — все, что осталось при нем от прежнего его имущества.

— Ты, князь, монеты придержи, — сказал Ракел, — нечего за собой золотой след тянуть! Простой народ у нас не шибко жирует, а радость у мастерового человека одна: кабак! Понесет он туда твой золотой, да после третьей кружки меду полезет на стол и заорет: век прожил, а бродягу, который золотые швыряет, как медь, первый раз видел! Схватят его — и на дыбу: где видел? когда?..

— Кто схватит-то? — удивился князь.

— Как кто? — обернулся к нему Ракел. — Твои же опричники и схватят! Они во всех кабаках по двое-трое за каждым столом сидят и, чуть что, государево «слово и дело» кричат!

— Я такого приказа не давал! — растерянно пробормотал Владигор.

— А зачем им приказ твой? — хмыкнул Ракел. — Они как по Климогиным уставам жили, так и живут. Да и народ уже притерпелся: ну возьмут одного, изломают на «кобыле», изрубят кнутами до ребер… Так не болтай лишнего, придержи язык.

Ракел замолчал и пустил жеребца по узкой тропке, проторенной в прибрежном камыше. Владигор и Берсень последовали за ним, и вскоре под копытами коней захрустел колкий утренний ледок. Из камыша тропинка вывела их на широкий луг, уставленный стогами сена, уже потемневшими от осенних дождей, а когда всадники миновали луг и въехали в перелесок, впереди послышался стук топоров и разноголосый визг пил.

— Как же мы, князь, на струге или на ладье без гребцов пойдем? — зашептал Берсень, поравнявшись с Владигором. — На ветер надежда плохая…

— Ты, дед, насчет гребцов не сомневайся, — отозвался Ракел, не поворачивая головы. — Ваше дело — ладью от берега подальше оттолкнуть, прыгнуть в нее и на дне затаиться, а дальше моя забота.

— Ишь заботливый какой нашелся! — буркнул Берсень.

— А ты как думал! — воскликнул Ракел. — Кто тебя из ямы вытащил? кто одежку справил?

— Все, молчу! — махнул рукой Берсень. — Ты ему одно слово, а он тебе дюжину!

— Он, однако, прав, — сказал Владигор, сорвав с рябиновой ветки мороженую гроздь.

Он бросил в рот горсть твердых ягод и, придержав коня, прислушался к близкому нестройному шуму плотницкой работы. Ракел обернулся к Владигору.

— Не бойся, князь, — сказал он, поправляя на поясе деревянные ножны. — Дай мне пару золотых и подожди тут часок. А как услышишь, что неподалеку кукушка годки стала считать, бросайте коней, спускайтесь к берегу и отвязывайте ладью. Весла только посмотрите, чтобы все были.

— Кукушка, говоришь? Годки считать? Может, лучше соловья послушаем? — перебил Берсень. — Зима на носу, а у него, понимаешь, кукушки в голове!

— Ладно, дед, убедил! Я волком взвою, специально для тебя. Вот так!

Ракел запрокинул голову, набрал в грудь воздуха, приложил ко рту ладонь и истошно завыл — вздулись бурые узловатые жилы на его мускулистой шее.

— Чисто волчар! — воскликнул Берсень, когда эхо волчьего воя стихло в темной лесной полосе на том берегу Чарыни.

Пока он восхищался, Владигор развязал кошель и достал горсть золотых.

— Может, больше возьмешь? — сказал он, протягивая деньги Ракелу. — Поесть чего-нибудь купишь в дорогу, а то Берсень того и гляди с коня свалится.

— Ой, князь, не искушай! — поморщился тот, пряча за спину обе руки. — Я за это золото полжизни под смертью ходил, а ты мне его за так даешь!

— Верю, вот и даю, — сказал Владигор.

— Ты, князь, первый во мне человека увидел, — сказал Ракел. — Отслужу я тебе, не пожалеешь!

С этими словами он двумя пальцами осторожно взял из Владигоровой горсти три монеты, бросил их за щеку, развернул жеребца, огрел его плеткой и, треща подножным валежником, скрылся в ольшанике.

— Как бы этот волчар стражу на нас не навел, — сказал Берсень, когда затих треск сучьев под копытами.

— Чего ради? — спросил Владигор. — Перед кем ему теперь выслуживаться?

— И то верно, — сказал тысяцкий, снимая с сучка наколотый белкой гриб и осторожно пробуя его шаткими, отвыкшими от твердой пищи зубами.

— Ну, ты побудь здесь, — сказал князь, — а я к верфи проберусь, гляну, какую нам ладью угонять сподручнее.

Он спрыгнул на землю, плотно устланную опавшей листвой, обвязал конский повод вокруг ольшины и, бросив Берсеню остаток рябиновой грозди, скрылся между замшелыми стволами.

«Кто я теперь? Куда бегу? От кого скрываюсь? Что я увидел в своем городе, обратившись в бездомного бродягу Осипа?..» — думал он, обходя гнилые пни и перескакивая через вывороченные бурей осины.

Новое положение одновременно и тревожило и радовало князя, несмотря на то что впереди была неизвестность, полная опасностей и тревог. Сидя во дворце, он чувствовал, что, несмотря на блистательные победы и возвращение на отеческий престол, жизнь в Стольном Городе идет по каким-то своим, неведомым ему, законам. Филька, что ни ночь, приносил ему темные, нерадостные вести, но по утрам, когда князь выходил в тронный зал, стряпчие с угодливыми выражениями на физиономиях доносили ему, что народ благословляет его твердое, справедливое правление и исправно несет в государевы закрома десятину от своих промыслов. Так кто же прав? Если судить по тому, что пришлось увидеть и перетерпеть князю за последние сутки, то Филька.

Владигор посмотрел на перстень. Камень в оправе светился ровным голубым огнем, не предвещавшим никакой опасности. Князь подумал о богатырском мече и Браслете Власти, оставшихся в его дворцовой спальне, но эта мысль не вызвала в его душе никакого сожаления. Он понял, что мудрый Белун, явившись перед ним посреди берендеевского леса, угадал его мысль, быть может, даже раньше, чем сам Владигор понял тайное стремление своей души.

«Они назвали меня Хранителем Времени, — подумал он, вспомнив мудрые, просветленные лица членов Чародейского Синклита. — Но какого времени? У каждого оно свое: у Берсеня, двадцать лет просидевшего в темной сырой яме, — одно, у Ракела, живущего лишь кратким мигом, отделяющим жизнь от смерти, — другое…»

Лес кончился, и теперь Владигора отделяла от прибрежной верфи лишь небольшая болотистая низинка, поросшая шуршащим на ветру рогозом. За низинкой высились бревенчатые леса, и плотники, стоя на верхних площадках, ритмично отбивали поклоны, блистая на солнце широкими лезвиями продольных пил. Чуть дальше начинался крутой береговой спуск, над которым возвышались верхушки ладейных мачт с трепещущими на утреннем ветерке штандартами. Зоркие глаза князя различали на волнистых разноцветных полотнищах львиные морды, скрещенные сабли, волчьи головы, алые цветы, месяц, луну, звезды и золотой круг солнца в колючем лучевом венце. Он догадался, что это тот самый караван с низовьев Чарыни, купцы которого присылали к нему гонца с дарами.

«Ждут, дам я им добро пройти к Студеному морю до ледостава или не дам», — подумал князь, высматривая на окраине леса подходящую березу, чтобы вскарабкаться на нее и осмотреть ладейный ряд, стоящий вдоль бревенчатого причала. Вскоре он увидел толстый корявый ствол, покрытый пестрой замшелой коростой, подошел к нему, подпрыгнул, ухватился за нижний сук и, легко вскинув в воздух сильное, упругое тело, полез вверх, цепко перехватывая руками крепкие ветви.

Добравшись примерно до середины дерева, Владигор остановился и сквозь частую сеть голых веток стал вглядываться в прибрежный пейзаж.

Перед его глазами предстала довольно обычная, несколько унылая картина осеннего берега: вереница ладей вдоль темной, заляпанной грязью и опавшей листвой пристани, сваи причала, снесенного весенним половодьем, желтые штабеля ошкуренных бревен под камышовыми навесами. Пейзаж оживляли лишь разноцветные штандарты на ладейных мачтах да с десяток всадников, неспешно спускавшихся к берегу по крутой, закаменевшей от мороза тропке. Приглядевшись к конникам, Владигор узнал в первом из них дворцового казначея Дувана, который вместе с прочей челядью достался ему в наследство от Климоги. Но самое удивительное было не то, что Дуван сел верхом на коня, что делал весьма неохотно, так как был стар, толст и подслеповат, а то, что правой рукой он держался за древко белого знамени, упертого в стремя. Следом за ним трясся на пегом жеребчике глашатай с позеленевшим медным рогом через плечо, за ним на вороной кобыле — толмач, а замыкали шествие дружинники в синих бархатных кафтанах и меховых шапках с медными шишаками.

Когда всадники спустились к пристани, плотники побросали пилы и топоры, выстроились вдоль причала и стали снопами валиться чуть не под копыта лошадей. На ладьях тоже зашевелились кожаные пологи кормовых шатров, кое-где показались заспанные физиономии корабельщиков, а когда кавалькада остановилась посреди пристани и глашатай затрубил в медный рог, на всех ладьях уже суетился народ.

Глашатай что-то прокричал, но Владигор не разобрал ни его слов, ни заливистых воплей толмача, разлетевшихся над стылой водой. Он лишь заметил, что после окончания речи корабельщики кинулись к мачтам и стали неровными рывками стаскивать лодейные штандарты. Через небольшой промежуток времени штандарты вновь поползли вверх по мачтам, но на каждом из них виднелась снежно-белая полоса.

«Яким помер, не иначе, — с грустью подумал князь, вспомнив старика, освобожденного им из дворцовых подземелий после свержения Климоги. — Жаль его, мудрый был человек, справедливый…»

Он вскарабкался по стволу выше и за голыми темными садами увидел серые столбики дыма над крышами посадских изб, широким венцом окружавших крепостную стену Стольного Города. Стена опоясывала Город причудливо изломанной линией, над острыми выступающими углами которой возвышались бревенчатые башни, прорезанные узкими щелями для лучников и широкими квадратными бойницами с медными желобами, по которым горожане при приступах лили на вражьи головы кипящую смолу. В мирное время бойницы были заперты крепкими дощатыми ставнями, но сейчас ставни почему-то были распахнуты настежь, и из открытых проемов свисали длинные белые полотнища.

«Ох как они Якима помянуть торопятся, даже меня дожидаться не стали, — с досадой подумал князь, — хотя по обычаю его засветло похоронить надо, а дни нынче короткие».

Тут его внимание снова привлек какой-то шум со стороны пристани. Владигор повернул голову и увидел, как дружинники, спешившись, волокут по причалу тщедушного бродягу в драном меховом тулупчике. Подтащив его к казначеевскому жеребцу, они с силой толкнули бродягу в спину, так что тот упал на бревна. Владигор напряг слух и вдруг отчетливо различил в морозном воздухе раздраженный голос Дувана.

— Что, Осип, отбегался? — визгливо восклицал тот. — Ишь, хорек, под скамью забился! Думал к степнякам уплыть да в рабство продаться, да?

Оборванец попытался поднять голову и что-то ответить, но Дуван жирной рукой дернул конский повод, и злой жеребец, оторвав от земли копыто, с такой силой опустил его на спину бродяги, что его куцый тулупчик треснул по шву от самого ворота до разлетевшихся на пояснице пол. Бродяга вскрикнул от боли, а собравшаяся толпа разразилась угодливым разноголосым хохотом.

— Да кто ж тебя, доходягу, купит? — продолжал потешаться Дуван, глядя с седла, как бродяга выгибает спину и шарит ладонью по позвоночнику, пытаясь стянуть разошедшиеся полы. — Заберу-ка я лучше тебя на княжью псарню блох у борзых вычесывать да миски за ними вылизывать, — глядишь, к весне и откормишься! — И Дуван опять захохотал, похлопывая ладонью по шее своего жеребца.

Толпа тут же подхватила его икающий смех, а бродяга уселся на голой земле, втянул голову в плечи и закрыл макушку разодранными полами тулупчика.

— А что это вы развеселились! — вдруг строго рявкнул Дуван, щелкнув в воздухе длинной плетью. — Князь Владигор умер, а им, хамам, и горя мало!

От неожиданности Владигор чуть не свалился со своего насеста. Вот, значит, по кому вывесили из распахнутых бойниц белые полотнища! А если умер, так, выходит, до заката и похоронить должны! Кого же они, интересно, хоронить собираются? Может, на поминки пригласят?

Мысль о том, чтобы явиться на собственные похороны, показалась князю настолько забавной, что он чуть не рассмеялся в голос. Но крик с пристани опять привлек его внимание. Потеха кончилась: Дуван ожег бродягу плетью по ногам, а когда тот подскочил на месте, один из всадников ловко захлестнул обе ноги несчастного волосяным арканом и резким рывком свалил на бревна.

— Вслед за нашим князем пойдешь! — кричал Дуван, пока всадник приторочивал аркан к седлу. — Любил он со всякой швалью путаться да скоморошек брюхатить!

Владигор почувствовал, как сердце у него в груди забилось частыми упругими толчками, а по рукам пробежала теплая дрожь. В несколько прыжков он достиг земли, наискось, кроша сапогами ледок, перебежал низинку и к тому времени, когда всадники достигли подножия тропы, уже стоял на краю обрыва и в упор смотрел на приближающегося снизу Дувана.

Казначей не сразу разглядел препятствие на своем пути, тем более что ехал полуобернувшись назад и негромко перебрехиваясь с толмачом. Захваченный бродяга тащился по земле в самом хвосте кавалькады. Он, по-видимому, еще надеялся каким-то чудом сохранить свою жизнь и потому изо всех сил поднимал голову и старался держаться на боку, чтобы не лишиться сознания, — ударившись лбом или затылком о камень на тропе.

Первым почуял неладное раскормленный жеребец Дувана. Достигнув конца подъема, он увидел, что в пяти-шести шагах перед ним стоит стройный широкоплечий бородач в меховом тулупчике, туго перехваченном грубой льняной веревкой. Жеребец встал, переступил с ноги на ногу, а когда понял, что незнакомец не собирается уступать ему дорогу, вскинул голову, широко раздул ноздри и угрожающе заржал.

— Че встал, песье мясо? — заорал Дуван, дернув за повод, и повернулся лицом по ходу движения.

Увидев перед собой Владигора, казначей от изумления разинул рот и выпустил из руки тяжелую рукоятку плети, повисшую на кожаной петле вокруг запястья, опушенного мятыми засаленными кружевами.

— Ты!.. Т-ты!.. — яростно зашипел он, бурея лицом и дрожащей рукой ловя болтающуюся плеть.

Потом он резким рывком поднял жеребца на дыбы, бросил его вперед и, когда тот почти навис над князем, с силой взмахнул плетью. Владигор пригнулся, проскочил под конским брюхом и в тот миг, когда плеть рубанула воздух над его головой, поймал ее гибкий хвост на выставленную руку. Треххвостка змейкой захлестнула его запястье. Владигор, с силой рванув плеть на себя, выдернул Дувана из седла и сбросил его на землю. Сам он вскочил в опустевшее седло и, рискуя переломать ноги коню и свернуть себе голову, бросил почувствовавшего властную руку жеребца вниз по замерзшему глинистому склону. Если что и спасло их обоих, так это шипованные зимние подковы, на которые был уже перекован казначейский жеребец. Он храпел, рвал удила, но все же послушно приседал на круп и зигзагами спускался к пристани.

При виде этой картины всадники на тропе буквально застыли от изумления. Они очнулись от столбняка лишь после того, как Владигор поравнялся с замыкающим и, выхватив меч, обрубил волосяной аркан, на конце которого слабо шевелился связанный по ногам бродяга. Тот закрыл грязными ладонями лицо, подтянул ноги и так плотно уперся коленями в бороду, что князь едва сумел за конец аркана вздернуть его в воздух, чтобы перебросить через седло. Когда же тот задергался, схватился за ногу Владигора и чуть не свалился под копыта, князь слегка прижал пальцем толстую бьющуюся жилу на шее бродяги, успокоил его и, придерживая рукой поперек седла, кольнул жеребца в круп острием меча. Тот ударил в землю всеми четырьмя копытами, круто выгнул шею и, выкатив на князя окровавленный глаз, понесся в сторону заросшей камышом низинки.

Владигор не зря выбрал именно казначейского жеребца: за годы службы тот привык к тяжелой ноше и поэтому без особой натуги нес на себе двух всадников. К тому же, выезженный хорошим егерем для охотничьих потех, жеребец легко прокладывал себе дорогу в густом лесу, либо проскакивая между толстыми стволами, либо сминая и раздвигая грудью гибкий молодняк. Однако погоня не отставала, и, когда спина Владигора хоть на миг мелькала в просвете между деревьями, сзади раздавался певучий звон нескольких тетив, и две-три стрелы, мелькнув ястребиными опереньями, вонзались в стволы и ветви в пятнадцати — двадцати локтях перед мордой княжеского жеребца. Вслед за промахами до ушей князя долетала смачная ругань в адрес «заговоренного вора», но и она не приносила успеха лучникам. Тем не менее треск сучьев под копытами их коней слышался все ближе и ближе.

— Бросай меня, князь, уходи! — вдруг забормотал очнувшийся бродяга. — Я в кусты отползу, авось супостаты мимо проскочут!

— Проскочут, как же, держи карман! — ответил Владигор, направляя жеребца в обмелевшее русло извилистого лесного ручейка.

Конь разбил прозрачный ледок и, почувствовав под копытами плотный крупный песок, пошел ровным, плавным галопом. Погоня достигла ручья, когда беглецы уже успели скрыться за огромным замшелым валуном, но теперь спасти их могло только чудо: по обе стороны ручья поднимались песчаные берега, из которых выступали переплетенные корни огромных сосен. И вдруг, подняв голову, князь с ужасом увидел, как одно из этих могучих деревьев вздрогнуло всеми ветвями, качнуло пепельно-зеленой макушкой, накренилось и стало медленно валиться поперек ручья.

— Белун, пронеси! — шепотом взмолился Владигор, припадая к шее жеребца и дергая его за гриву.

Тот пригнул голову, тихо всхрапнул и словно взлетел над ручьем. Огромная раскидистая тень сосны накрыла беглецов черным крылом, но в следующий миг глаза Владигора вновь ослепило яркое полуденное солнце.

Сквозь треск и шум упавшего за спиной дерева князь услышал страшные вопли и проклятия. Он остановил жеребца, рывком поднял его на дыбы и развернул мордой к рухнувшей сосне. Из ее кроны уже выбирался потерявший шапку дружинник. Одной рукой он отводил от лица колючие ветви, а другой прижимал к плечу арбалет, — наконечник стрелы был нацелен в грудь Владигора. Князь сжал пятками потные бока жеребца, выхватил из-за пояса нож, но не успел отвести руку для броска, как дружинник выронил свое оружие и, беспомощно цепляясь пальцами за воздух, повалился головой вперед в густые колючие ветви. В его спутанных до колтунов волосах проступила кровь. Владигор обернулся назад и стрельнул глазами по верху обрыва, увенчанного корнями сосен и темными кустиками вереска.

Вдруг у одного из стволов кусты дрогнули, разошлись в стороны, и в ярком солнечном свете Владигор увидел Берсеня с намотанным на руку кожаным поясом. Старик молча махнул князю рукой, нагнулся, поднял с земли небольшой булыжник, сложил пояс вдвойне и, захватив кистью его свободный конец, вложил камень в образовавшуюся петлю. Тем временем угрозы и проклятия за поваленной поперек русла сосной нарастали, а когда из кроны донеслись удары меча по сучьям, Берсень раскрутил свою пращу и пустил булыжник в гущу вздрагивающих ветвей. Оттуда раздался вопль, и сеча прекратилась.

— Проезжай дале, князь! — негромко крикнул Берсень с обрыва. — Мы тут сами управимся!

Владигор колебался, но тут над обрывом затрепетала и стала крениться еще одна сосна. Жеребец под князем сделал два прыжка, и пока его седок ловил выпавший из рук повод, на русло ручья вновь набежала стремительная тень, и тяжелая крона обрушилась в мелкую воду, обстреляв коня и всадника сухими прошлогодними шишками.

Князь поднял голову и увидел Ракела. Бывший наемник стоял над ямой, образованной вывороченными корнями, и обтирал полой кафтана широкое лезвие топора.

— А ты, князь, отчаянный! — весело крикнул он, заткнув топорище за ремень и спрыгнув на песчаный откос. — Так теперь и будешь бродяг отбивать? Их по Синегорью на весь твой век хватит и еще детям останется!

— А ты считал? — усмехнулся Владигор, глядя на спускающегося вприпрыжку по влажному песку Ракела.

— А чего их считать? Проку от них никакого, разве что собрать толпу, на кляч посадить да и пускать в бой впереди дружины, страх числом нагонять, — сказал Ракел, останавливаясь на каменистом берегу ручейка, — а пока вражьи сабли эту ботву секут, обойти супротивника с боков да со всех сторон и навалиться, чтобы уж никто из котла не выскочил.

— Где ты этой премудрости научился? — спросил Владигор.

— Там, где из таких забубенных головушек курганы складывали, — ухмыльнулся Ракел, запрокинув голову бродяги и внимательно вглядываясь в его лицо.

Тот не сопротивлялся, но зажмурил глаза и неожиданно для Владигора скорчил такую жуткую рожу, словно у него из спины вырезали ремень.

— Оставь его, Ракел, — негромко приказал князь. — Смотри, как он морщится. Его же спиной по камням протащили.

— Морщится, говоришь? — перебил Ракел. Подниму-ка я его наверх, там разберемся, отчего он морщится. А сейчас, князь, поспешим, слышь, как эти бобры нашу плотину грызут.

Он резким движением перебросил бродягу с седла на свои плечи, прыгая по камням, перешел ручей и, по щиколотки утопая в песке, стал подниматься по склону. Владигор натянул поводья, направляя жеребца к пологому склону ниже по течению, но в этот миг в конской гриве расцвел полосатый цветок из трех ястребиных перьев. Арбалетная стрела была коротка, но ее наконечник, откованный в виде полумесяца, перебил жеребцу дыхательное горло. Животное захрипело, опустилось на колени и завалилось на бок, судорожно дрыгая ногами и окрашивая влажный песок алой ячеистой пеной.

— Беги, князь! — крикнул Ракел, оглянувшись на предсмертный конский хрип. — Эти кошкодавы сейчас очухаются, и будет нам тогда потеха!

Бывший наемник и на сей раз оказался прав. По-видимому, Ракелу частенько случалось спасаться бегством от разного рода преследователей, и опыт подсказал ему правильное решение. Он не побежал вдоль ручья, а взобрался на песчаную осыпь, свалил с плеч свою ношу и, укрывшись за стволом сосны, бросил князю конец аркана, которым все еще были связаны ноги пленника. Но едва Владигор протянул к нему руку, как в воздухе раздался свист оперенья и толстая арбалетная стрела воткнулась в песок между пальцами князя. Владигор обеими руками оттолкнулся от песка, перевернулся на спину, перекатился по насыпи, подогнул ногу и, выдернув из-за голенища нож, почти не целясь метнул его в упавшую крону, где шевелились темные пятна кафтанов. Там кто-то вскрикнул, но оставшихся преследователей хватило на то, чтобы выпустить еще пару стрел, одна из которых прошила полу Владигорова тулупчика, а вторая глубоко вошла в песок над его головой.

Князь выдернул стрелу из ветхого одеяния и, не сводя глаз с темных кафтанов, нашарил в песке гладкий увесистый валун. При этом он полз вверх по склону и, когда уперся затылком в переплетение сосновых корней, понял, что стал идеальной мишенью для арбалетчиков. Один из них уже успел до упора довернуть ворот, поставить тетиву на стопор, но в тот миг, когда он накладывал стрелу, раздался свист пращи, и пущенный камень угодил стрелку точно в лоб.

Тут над головой Владигора раздался треск, сверху посыпались мох и древесная труха, вслед за этим две мощные руки вцепились в ворот княжьего тулупчика и сильным рывком затащили Владигора за толстый ствол сосны.

— Да, князь, добавил ты нам хлопот, — услышал он голос Ракела, — да и себе тоже: угораздило тебя на ночь глядя в рванье по Посаду шляться! От одного-то душегуба вырвались, так, не ровен час, к другому в лапы угодим — вон каких зверей на нас натравил!

Владигор посмотрел вниз, куда указывал Ракел. Всадники, преследовавшие его, уже прорубились сквозь завал и, прикрываясь снятыми с коней седлами, растягивались в редкую цепь вдоль по руслу ручья. Каждый держал в руке взведенный арбалет и не сводил глаз с древесных стволов, за которыми скрывались беглецы.

— Ничего, князь, уйдем! — прошептал подкравшийся Берсень. — Я этот лес еще мальчонкой облазил, каждый валун помню.

— А эти что, до тридцати лет на печи лежали да жамки медовые трескали? — усмехнулся Ракел, кивнув в сторону дружинников.

— Это мы сейчас проверим, — сказал Берсень, вновь продевая ремень в кожаные петли ножен и подпоясывая тулуп. — Пойдем, князь, есть тут одна нора, там нас ни одна собака не найдет.

— А этого на себе потащим или сам пойдет? — Ракел кивнул на сидящего у валуна бродягу.

— Пойду, если светлейший князь позволит, — сказал тот, вскакивая на ноги и тут же бухаясь на колени перед Владигором.

— Не ползай — не люблю, — сказал Владигор. — Идти можешь?

— Могу, светлейший князь, очень даже могу, — живо вскочил бродяга, — пять пар сапог стоптал, пока по твоим приказным избам ходил да правды добивался!

— Где ж ты, голь, столько сапог набрал? — усмехнулся Берсень. — Хорошая пара коня стоит.

— А я, может, не всегда голью-то был! — огрызнулся тот, стрельнув на Берсеня злым, острым взглядом.

— Точно, — сказал Ракел, — по повадке вижу.

— Ладно, потом разберемся, — сказал князь, — а сейчас надо поспешить. Сдается мне, что они гонца за подмогой послали. Обложат нас, как волков, псов натравят да и выгонят прямо на копья.

— Ничего, князь, авось не обложат, — буркнул Берсень. — Идем!

Как ни спешили беглецы выйти за пределы возможной облавы, посланный гонец успел их опередить. Князь понял это, когда тишину прозрачного осеннего леса вдруг оживил далекий людской говор и заливистый лай спущенных со сворок собак. Те еще не почуяли беглецов, но, послушные командам выжлятников, рванулись в чащу и стали прочесывать кусты и буреломные завалы, поводя мокрыми носами в пахнущем лесной прелью воздухе.

Но первым заметил Владигора его любимый охотничий сокол Гуюк, всегда сидевший на перчатке князя при лисьей или заячьей травле и стрелой взмывавший в небо, когда князь сдергивал кожаный колпачок с его хищной остроклювой головки. Гуюк описал над лесом стремительное полукружье и, завидев четырех беглецов, завис в воздухе, трепеща острыми серповидными крыльями.

— Сокольников пригнали, крепко прижать хотят, — мрачно процедил Берсень при виде Гуюка. — От птичьего глаза не скроешься.

Владигор не ответил. Он вскочил на покатый замшелый валун, поднял голову и выставил перед собой согнутую в локте руку.

— Гуюк! Гуюк! — негромко позвал он, похлопывая перчаткой по локтевому сгибу.

Сокол сложил крылья, замер в воздухе, камнем упал между ветвями и, выставив перед собой желтые чешуйчатые лапы, впился когтями в рукав княжеского тулупа.

— Да ты и вправду князь! — восторженно прошептал Ракел, глядя, как сокол вертит по сторонам желтоглазой головкой и складывает на спине остроконечные полосатые крылья.

— А ты сомневался? — усмехнулся Владигор, соскочив на землю. — Чего ж тогда пошел за мной?

— Участь переменить захотелось, — сказал Ракел. — Надоело дворовым псом жить. Тем-то что, они другой жизни не видали, а я не весь свой век на цепи сидел!

— Смотри, как бы опять не посадили, — сказал Владигор, прислушиваясь к лаю и поглаживая сокола по плоской пестрой головке. — А могут и сразу на плаху — да под топор!

— Это еще бабушка надвое сказала! — хмыкнул бывший наемник. — Пусть сперва поймают!

Между тем лай собак и перекличка загонщиков ясно показывали, что кольцо вокруг беглецов сжимается. Владигор уже ясно различал в хриплом собачьем брехе глухой, бухающий голос Задирая, в одиночку бравшего матерого волка, и редкий лай Ухватая, способного впиться в медвежий загривок и висеть на звере до тех пор, пока охотник не подоспеет с рогатиной. Он первый и показался между редкими засохшими ольшинками, когда беглецы вышли на сухое мшистое болотце. Гуюк все так же сидел на плече Владигора, вцепившись когтями в тулупчик и беспокойно вертя по сторонам желтоглазой остроклювой головкой. Завидев пса, сокол оживился, встряхнул крыльями и издал короткий сухой клекот, как бы ожидая от князя охотничьей команды. А Ухватай, подбежав к Владигору на расстояние одного прыжка, вдруг замер, присел на задние лапы и с недоумением уставился на беглецов.

— Ухватай! Гуюк! Выручайте! — прошептал князь, глядя в холодные стальные глаза пса и подставляя соколу обмотанное кожаным ремнем запястье. — Уводите след!

Сокол неловко, бочком, перебрался на ремни, посмотрел на солнце, уже перевалившее далеко за полдень, взмахнул крыльями, резкими зигзагами набрал высоту и, описав над болотцем плавную дугу, с клекотом потянул в сторону темного, поросшего вековым ельником холма. Ухватай вскочил на кочку и, издав истошный злобный вой, устремился следом.

— А теперь уж, братцы, как повезет, — шепнул Владигор, падая между кочками и вжимаясь в плотный упругий мох. — Авось перележим!

Его спутники проделали то же самое. Ракел для верности даже, подмял под себя навязавшегося невесть откуда бродягу и заткнул ему рот пучком сухой осоки. Но это было уже лишнее: бродяга и так лежал безмолвно и лишь иногда с немым ужасом смотрел на жесткое скуластое лицо Ракела со скобкой черной курчавой бороды.

— А я ведь тебя где-то видел, — шептал он, прислушиваясь к звукам погони, то набегающим, как волна прибоя, то вновь откатывающимся в глубь леса.

Временами шаги и голоса раздавались так близко от Владигора, что он изо всех сил вжимался в мох, готовый, впрочем, в любой миг вскочить и заткнуть глотку слишком ретивому и удачливому загонщику. Но таковых не нашлось, и звуки погони в конце концов затерялись в глухих дебрях, куда увели ее Гуюк и Ухватай.

Князь первым подал сигнал о том, что опасность миновала. Он встал, отряхнулся, подтянул ремень, поправил меч и рваным носком сапога слегка ткнул в бок Берсеня. Тот резко вскочил, выхватил меч и, если бы Владигор не отпрянул назад, запросто вогнал бы клинок ему в горло.

— Какой борзой! — захохотал Владигор, когда Берсень наконец разглядел его.

— Не серчай, князь! — смущенно пробормотал бывший тысяцкий. — Сморило меня на теплом мху, а тут еще и сон привиделся, будто волчары со всех сторон обступили и один уже прыгнул и в бок зубами впился.

— А может, это я и есть волчар? — спросил Владигор, глядя в глаза Берсеня. — Только обличье у меня княжеское, а?

— Не смущай душу, князь, — вздохнул Ракел, вскакивая на ноги и подтягивая сморщенные голенища сапог. — У меня твои похороны из головы нейдут.

— Какие похороны? — опешил Владигор. — Вот он я, живой, сам кого хошь в гроб уложить могу!

— Да видно, нашлись такие, кому ты живой не нужен, — сказал Берсень. — Я-то знаю, как такие дела делаются! Не нужен ты им был, вот они и выждали момент, когда ты отъедешь, да кого-нибудь в гроб и подложили.

— Видел я этот гроб, — подхватил Ракел. — Богатая колода, такую за одну ночь не выдолбить, видно, загодя постарались! Стоит посреди княжьего двора, ворота настежь открыты, чтобы весь народ мог со своим князем проститься.

— Какой народ? С кем проститься? Кто в гробу-то лежит? — перебил Владигор.

— Ты, князь, и лежишь, — усмехнулся Ракел, — ты или двойник твой, которого ты сотворил, когда за богатырским мечом шел. Ты тайком через Мертвый Город за Заморочный Лес пробирался, а он со свитой в открытую шел, чтобы Мстящего Волчара обмануть. А как ты до меча добрался так они твоего двойника и припрятали. До поры, до времени, пока другие игры не начнутся. Видно, время пришло, вот они и сыграли. Так что, князь, если бы не пес и сокол, так я бы тоже соблазнился, уж больно похож на тебя покойник. Народ вокруг колоды ходит и горючими слезами обливается.

— А кого же вместо меня на престол возвели? — поинтересовался князь.

— Как кого? — воскликнул Ракел. — Скоморошку помнишь? А то, что сын у тебя от нее, не забыл? Вот его и возвели!

— Вот как! — обрадовался Владигор. — Я же их разыскиваю, купцов, гусляров да всяких прохожих людей расспрашиваю, а они сами объявились!

— Не сами объявились, а объявили их, — хмуро перебил Берсень, — и сдается мне, что не они это вовсе. Знаю я, как такие дела делаются.

 

Глава третья

Темная, глубоко выдолбленная долотами дубовая колода стояла посреди двора на грубом столе и была густо обложена еловым лапником, над которым чуть выступал бледный профиль покойника. Горожане и посадские толпились перед воротами и по двое-трое проходили между приоткрытыми створками и двумя шеренгами стражников, державших наготове тяжелые суковатые дубинки. По случаю похорон мечи были убраны в ножны и наконечники копий и алебард упрятаны в меховые чехлы, — считалось, что таким образом душе князя, невидимо витающей над безвременно оставленным телом, ничто не угрожает.

Дуван с толмачом и приспешниками стояли в ряд перед высоким крыльцом и мяли в красных от мороза руках расшитые жемчугом шапки. Лицо казначея покрывал густой слой румян, а к шишке на лбу была искусно прилеплена прядь жирных волос. А на верхней площадке крыльца стояло тяжелое, обитое вишневым бархатом кресло с высокими подлокотниками, и в нем сидел годовалый младенец, одетый в горностаевый тулупчик, отороченный собольими хвостами. Рядом с ним, опираясь на спинку кресла, стояла молодая женщина со строгим вытянутым лицом и тонкими, скорбно поджатыми губами. Она смотрела на входящих во двор серыми, чуть затуманенными приличествующей слезой глазами, а когда младенец в кресле начинал шалить и теребить ручонками соболиные хвосты на тулупчике, наклонялась к нему и легким, но властным движением руки пресекала неуместную резвость наследника княжеского престола. Черный шелковый плащ, крупными складками ниспадающий до самых половиц крыльца, скрывал ее фигуру, но Ракел, прошедший в ворота следом за Владигором и сразу беглым взглядом окинувший весь двор, при виде «скорбящей вдовы» тихонько хлопнул князя по плечу.

— Хороша, — шепнул он, опустив глаза. — И где они таких берут?

— Молчи, смерд, зашибу! — зашипел ближайший стражник, угрожающе качнув дубинкой над головой Ракела.

Тот с нарочитым испугом втянул голову в плечи, опустил глаза и прикрыл ладонями спутанные кудри на макушке, где еще оставались приставшие с ночи сухие хвоинки и даже колючая веточка кукушкина льна. Если бы стражник был внимательнее, он бы, конечно, заметил эту подозрительную деталь во внешнем виде Ракела, но вся стража мучилась жестоким похмельем с княжеских поминок и потому не особенно присматривалась к прохожим. При том, что накануне вечером Дуван сам собрал в зале всю дружину и, прикладывая к заплывшему глазу холодный набалдашник посоха, строго наказал следить за всеми, кто придет прощаться с князем, и давать ему знак в случае появления в толпе каких-либо подозрительных личностей.

Дружинники, успевшие после неудачной облавы не только обернуть в холсты погибших товарищей, но и изрядно хлебнуть из своих поясных баклажек, хоть и кивали лохматыми головами, но слушали Дувана вполуха, ибо никак не могли понять причину повышенной бдительности казначея. Они все, конечно, уже знали, что из каменной ямы нового тысяцкого Десняка сбежал какой-то старый, брошенный туда еще при Климоге колодник. Слышали, что среди ночи неизвестно куда пропал ночной привратник Десняка Ерыга. А те, кто вместе с Дуваном были на пристани, сами видели, как с обрыва на казначеевом жеребце вдруг слетел какой-то лихой оборванец и, обрубив аркан с пойманным в ладье бродягой, вскинул его поперек седла и так стремительно скрылся в высоком прибрежном камыше, что за ним не смогли угнаться не то что всадники, но и стрелы, в изобилии пущенные ему вслед из луков и арбалетов. То, что в этой суете куда-то исчез нанятый Десняком поединщик Ракел, для потехи в одиночку выходивший против дюжины дружинников и раскидывавший их по всему Деснякову двору, даже обрадовало охранителей княжеского спокойствия, давно завидовавших ловкому и неуязвимому чужеземцу.

Но для того, чтобы связать все эти события воедино, а тем более соединить бегство Ракела с неудачной погоней и глупой облавой, распугавшей всю мелкую окрестную дичь, нужна была крепкая и трезвая голова, а таковой ни в насильственно осиротевшем княжеском дворце, ни в прочих вельможных дворах Стольного Города не обнаружилось.

Дуван багровел, раздувал ноздри, но кроме страшных угроз и проклятий как в адрес всех окрестных бродяг, так и нерадивых придворных дармоедов, умеющих только давить печных тараканов, так ничего дельного и не придумал.

Десняк, узнав, что его двор за одну ночь лишился сразу трех человек (плюс брошенный в яму, но так и не найденный там ночной бродяга), поднялся на самый верх высокой рубленой башни, заперся в каморке с тесаными стенами и, раздув огонь в очаге, стал бросать в пламя разноцветные щепотки пыльцы. Пыльцу эту доставляли Десняку темноликие низкорослые купцы с раскосыми черными глазами и жидкими седыми бородками. Их главным товаром был легкий блестящий шелк, рубахи из которого не только приятно холодили тело в летний зной, но и отпугивали домашних кровососов, переживавших даже такие бедствия, как вымораживание помещений в лютые зимние холода.

Шелк купцы меняли на меха, мед и густой колесный деготь, а пыльцу, тайно проносимую в пустотах легких суставчатых посохов, отдавали только за золото. Щепоть шла за одну монету, но при этом Десняк требовал, чтобы перед торгом купец непременно обстриг до мяса длинные, отросшие за время перехода ногти на руках и обнажился до пояса. Когда же он попробовал настоять на том, чтобы торговцы мыли руки, прежде чем прикоснуться к разноцветным горкам, вытряхнутым из посохов на полированную мраморную столешницу, те отошли в темный угол и стали шептаться там на каком-то птичьем наречии.

Десняк ждал, теребя бороду, но не произнося ни слова. Торговцы вернулись и, натянув рубахи, стали молча сгребать пыльцу обратно в посохи. Тогда он остановил их коротким властным жестом. Купцы снова расселись напротив него. Десняк сгреб в кучу рассыпанные по столешнице золотые монеты и сложил из них высокий столбик.

Почему торговцы воспротивились последнему условию, Десняк так и не понял и уступил перед их упрямством лишь потому, что за много лет торговли с этим народом убедился в его относительной честности. Честность эта выражалась в соблюдении некоторых неписаных правил торговли, строго запрещавших, например, продавать ветхий или растянутый шелк, а относительной была потому, что дозволяла вливать в высверленное коромысло весов капельку ртути, перекатывавшейся из конца в конец круглой полости незаметно для покупателя, но неизменно склонявшей чашку весов в пользу продавца.

Кроме того, все товары делились на явные и тайные. Явные доставлялись либо летом на ладьях, либо зимой на косматых низкорослых лошадках, пролагавших широкие утоптанные тропы по замерзшим и заметенным снегом речным руслам. Ткани, сухие фрукты, шерсть, ароматные масла в глиняных сосудах, амулеты из пахучего красного дерева, отгонявшие духов гнилой осенней лихорадки, везли торговцы в плетеных коробах и огромных кожаных вьюках, попарно переброшенных через лошадиные спины, и, достигнув рынка, в открытую выкладывали на тесаных бревенчатых прилавках.

Товары тайные — харалужную сталь, кинжал из которой запросто пробивал двойную кольчугу, черный порошок для огненных потех, перстни с ядовитыми камнями в золотых оправах — доставлялись иначе. Сталь в виде лошадиных подков и гвоздей, легко сбивавшихся кузнечным молотком; порошок заполнял двойные стенки коробов, а ядовитые перстни открыто украшали смуглые пальцы, ничем не выделяясь среди своих безобидных соседей.

Но нет ничего тайного, что рано или поздно не стало бы явным, тем более когда на раскрытие всякого рода секретов работает целый приказ специально обученных осведомителей. При Климоге их набирали среди людей самого разного пошиба: от безногого нищего, сидящего перед кабацким крыльцом с шапкой на мозолистых культях, до вельмож, имеющих свою дружину и чуть не целый полк дворни. Нищие целыми днями гнусаво канючили, закатывая под лоб яйцевидные бельма, а вечерами скатывались по гнилым ступенькам в жирный чад харчевен и, ползая между скамьями, замечали все: от налипших на сапоги и лапти травинок до узорной чеканки на поясках и ножнах кинжалов. Но там, где неопытный глаз видел лишь пеструю и бессмысленную картинку, хороший осведомитель различал не только пейзажи, окружавшие вечерних сотрапезников в течение дня, но и горн, где перековывали на клинок харалужную подкову и высекали на крестовине кинжальной рукоятки клеймо мастера.

Для того чтобы увечные соглядатаи обновили и подкрепили свои знания и навыки, время от времени на улицах появлялся громадный рыдван, запряженный воловьей шестерней. Рыдван с трудом вписывался в кривые, узкие улочки и, бывало, валил подгнившие столбы посадских заборов, что, разумеется, не вызывало особого восторга в душах горожан. Но мрачному кучеру и двум жилистым опричникам, сидящим слева и справа от него, ни малейшего дела не было до обывательских переживаний, как, впрочем, и до всякой домашней живности, с диким визгом и гвалтом месившей уличную грязь перед раздвоенными воловьими копытами.

Один из опричников (левый) держал в руках палку с прибитой поперек доской, на которой было начертано «Доколе?», в руках правого опричника точно такая же доска была украшена надписью «Довольно!». Поравнявшись с кабацким крыльцом, кучер натягивал вожжи, и рыдван останавливался. Опричники, воткнув шесты в кованые петли, приделанные к ребрам рыдвана, соскакивали в грязь. При появлении опричников калеки пронзительно вопили: «Доколе?!.» — и ползли к рыдвану.

Опричники бросали им горстями мелочь, и, пока нищие выковыривали монетки из дорожной глины, доставали из-за обшлагов берестяные свитки, исписанные с обеих сторон. Пробежав глазами по темным столбикам имен, кличек и примет, опричники всматривались в лбы, уши, ноздри ползающих перед ними «несчастных» и, заметив на чьей-либо личности необходимый опознавательный знак, хватали калеку под руки, выдергивали его из общей кучи и довольно бесцеремонно закидывали в объемистое нутро рыдвана. Остальные тут же бросали поиски монеток, со стонами воздевали над нечесаными головами свои искалеченные члены, но, услышав в ответ беспрекословное «довольно!», поспешно поднимали из грязи шапки, запихивали подобранные монетки за щеки и, пока опричники снова усаживались на передок, успевали отползти от рыдвана и занять свои места на кабацкой паперти.

К вечеру, когда оси и спицы начинали трещать под тяжестью подобранных под заборами счастливцев, опричники закидывали доски внутрь рыдвана, извлекали из-за широких сапожных голенищ фляги с ромом и приказывали кучеру сворачивать к княжескому дворцу. К этому времени на улицах Стольного Города уже темнело, и, чтобы волы не тыкались мордами и концами оглобель в заборы, опричники по костлявым крестцам перебирались на спины первой пары, зажигали смолистые факелы и втыкали их в железные гнезда, укрепленные на конце каждой оглобли.

Факелы шипели, бросая во тьму бесследно исчезающие блики, волы истошно ревели, пытаясь стряхнуть с ресниц и ушей капли кипящей смолы, пьяные опричники орали непристойные куплеты, а когда кончик кучерского кнута случайно доставал кого-нибудь из них, тот со страшной руганью хватался за рукоятку кинжала и грозил по прибытии на место перерезать вознице глотку. Его напарник со смеху чуть не падал с вола, но все же перехватывал ретивую руку своего товарища до того, как клинок успевал выскочить из ножен. И только уставшие за день калеки сидели тихо, выставив из прорех рыдвана свои увечные конечности и окованные железом подпорки, зачастую служившие не столько подспорьем при передвижении, сколько оружием, способным пригвоздить к бревенчатой стене неосторожного обидчика.

За городскую стену рыдван выезжал уже в полной темноте, когда опричники были уже до такой степени пьяны, что не ощущали щелчков кучерского кнута. Наконец рыдван подъезжал к воротам низкого, выложенного из тесаных гранитных валунов сарая, из-под гнилой соломенной крыши которого пробивались бледные пятна света. Когда дышло упиралось в дощатую створку, ворота со страшным грохотом падали внутрь помещения, а нищие в рыдване поднимали радостный разноголосый гвалт.

Впрочем, те, кто попадал в рыдван впервые, а таких была примерно треть, хоть и орали вместе с остальными, но делали это скорее потому, что за недолгое время уличного и площадного нищенства успели выработать в себе «инстинкт толпы», неизбежно подавляющий тонкое индивидуальное чувство в пользу грубой коллективной эмоции. Правда, по дороге к сараю некоторые из новичков делали робкие попытки расспросить ветеранов о своей будущей участи, но те либо отвечали грубостью, либо прикидывались совершеннейшими идиотами, чьи мечты не простирались дальше гороховой похлебки, сваренной на бульоне из копченых костей.

И потому, когда вслед за грохотом упавших ворот из каменного нутра вырывались пьянящие ароматы цветочных эфиров и слышался тихий перезвон медных колокольцев, новички настораживались, а некоторые даже пытались выбраться через прорехи в стенках рыдвана и затаиться в придорожной канаве на то время, пока остальные не скроются за воротами и рыдван с опричниками не исчезнет в ночной тьме. Однако опричники, прибыв на место, внезапно трезвели, хватали свои факелы, соскакивали с передка, вооружались длинными баграми, откидывали задний борт рыдвана и, запуская крючья в человечье месиво, начинали довольно бесцеремонно сдергивать калек на землю. Те падали, ругались, размахивали коваными костыликами, но под ударами багров все же ползли в сторону слабо освещенного входа в здание.

Как только все калеки переваливали через высокий порог и оказывались под ветхими соломенными сводами, из сумеречных глубин сарая появлялись высокие фигуры в серых складчатых балахонах, перепоясанных грубыми веревками. Они принимали из рук опричников берестяные свитки и начинали сверять приметы, освещая притихших калек ярким белым светом ограненных камней, вставленных в широкие золотые обручи, которыми были схвачены легкие серебристые волосы встречающих.

Случалось, что приметы не вполне совпадали, и тогда опричники оттаскивали калеку к замшелой гранитной стене и, действуя раскаленными в огне факелов клинками, доводили внешность несчастного до требуемых стандартов. Тот истошно орал от боли, но мелодичный перезвон колокольцев перекрывал его вопли, а эфирные ароматы вскоре погружали прибывших в состояние легкой полудремы, когда предметы сливаются в калейдоскоп цветных пятен.

По окончании проверки опричники получали по тяжелому кожаному мешочку и, отвешивая почтительные поклоны, отступали к воловьим мордам, неподвижно торчащим в пустом проеме на месте сбитых ворот. Вскоре рыдван исчезал во тьме, и, как только скрип его колес замирал вдали, внутренность помещения мгновенно преображалась: мох и плесень на стенах уступали место тяжелым коврам, ветхие, источенные шашелем потолочные балки исчезали под мореными дубовыми досками, а сырой земляной пол самым удивительным образом заменялся мраморными полированными плитами.

Преображались и доставленные калеки: каторжные физиономии, исполосованные шрамами и морщинами, вдруг просветлялись, колтуны сами собой оформлялись в туго завитые парики, а засаленные лохмотья вскипали трепетной кружевной пеной манжет, из которых торчали уже не уродливые культяпки, а холеные руки, унизанные перстнями, и ступни в лакированных башмаках с золотыми пряжками. Грубые голоса и брань также стихали, — собеседники обменивались теперь изящными мелодичными фразами на различных языках, что, впрочем, не мешало им прекрасно понимать друг друга.

Прежними на этих преображенных лицах оставались, быть может, только глаза, сохранявшие некое общее выражение. В них с бешеной скоростью вспыхивали и гасли искорки настороженности, страха и льстивого притворства. Под тысячесвечовыми люстрами журчала непринужденная светская беседа, и лишь новички, впервые в жизни ощутившие на своих плечах прохладное прикосновение шелка, скованно передвигались в толпе, стараясь не задеть кого-либо длинными кожаными ножнами шпаг.

— Не трепещите, друг мой, держитесь свободнее, — обращался к неофиту кто-нибудь из старожилов. — Как только вы проникнетесь мыслью о том, что материя лишь тленная оболочка, облекающая свободный дух, вся эта мишура перестанет смущать ваш взор.

— Мой взор? — повторял ошеломленный неофит, переводя взгляд с мраморной статуи в стенной нише на длинный стол, скрипящий под тяжестью золотых и фарфоровых приборов.

В этот миг гулкий удар серебряного колокола приглашал присутствующих к столу. Все без спешки и толкотни начинали двигаться вдоль стола, безошибочно находя свои места по именам, написанным на ободках хрустальных бокалов, костяных черенках ложек и белых донышках тарелок. Имена эти не были похожи на те клички и прозвища, по которым опричники отыскивали калек на улочках Стольного Города. Здесь встречались как пышные титулы вельмож, так и короткие, как удар бича, имена знаменитых разбойников и пиратов, окончивших свои жизни не самым почтенным образом.

Но места шли вперемешку, и потому во время обеда над столом витал дух легкой демократической беседы, прерывавшейся лишь тогда, когда кто-то из присутствующих вставал с поднятым бокалом и, позванивая серебряной ложечкой по граненому хрусталю, просил тишины. Все мгновенно застывали в тех позах, в каких застал их этот хрустальный звон, и тогда поднявшийся начинал беззвучно шевелить губами и, потряхивая кружевными манжетами, чертить ложечкой непонятные фигуры в дымном от ароматических курений воздухе. Закончив свой беззвучный тост, поднявшийся вновь ударял ложечкой по стенке бокала, после чего все оживленно поднимались с мест, со звоном сдвигали над столом пустые бокалы и разражались восторженными криками и аплодисментами.

С каждым тостом веселье становилось все шумнее, и кое-где в общем гвалте уже начинали проскакивать угрожающие нотки. Сперва они гасли, подобно искоркам в сырой соломенной крыше, но если какой-нибудь чересчур энергичный тост вызывал особенно резкое возражение большинства присутствующих, то тогда вместо бокалов мелодичные звуки музыки и шелест светской беседы сменялись грубой бранью и звоном отточенной стали.

Иные из пирующих вскакивали на стол, круша коваными каблуками хрупкий фарфор и колкий хрусталь, отчаянно размахивая шпагой или кинжалом. Сперва новичкам казалось, что по мятой скатерти и мраморным плитам пола вот-вот растекутся липкие лужи крови, но вскоре они замечали, что даже те выпады, которые явно достигали своей цели и неизбежно должны были нанести жертве смертельный удар, на самом деле не причиняли ей ни малейшего вреда. Тогда они тоже извлекали из ножен свои клинки и с азартом ввязывались в общую потасовку.

Но стоило последнему из новичков скрестить шпагу с кем-либо из старожилов, как под дубовым потолком зала раздавался страшный удар колокола и тотчас гасла едва ли не половина свечей в люстрах. Неофиты замирали от ужаса, а когда приходили в себя, то обнаруживали, что вокруг них сомкнулось плотное кольцо старожилов, выставивших перед собой острые клинки кинжалов и шпаг.

— Поднявший меч на наш союз достоин будет худшей кары! — торжественным речитативом восклицали они, подступая к растерянным неофитам.

Кое-кто из неофитов еще пытался сопротивляться, ватной рукой выставляя перед собой шпагу или кинжал, но от первого же удара старожила клинок со звоном летел на пол, а следом за ним, силясь вырвать из груди окровавленное лезвие, падал и сам неофит. Вскоре все новички с предсмертным хрипом корчились на мраморных плитах, а старожилы, побросав оружие, сидели вокруг них и, скрестив ноги, наблюдали, как их души покидают холодеющие тела.

При этом часть старожилов — по числу покойников — держала наготове нечто вроде тонких сачков для ловли насекомых, и в тот миг, когда над безжизненным телом возникало мутное белесое облачко, сачок подсекал его, и удачливый ловец скручивал обруч, не давая своей добыче выскользнуть из кисейной полости.

Уловленные таким образом души помещались в узкогорлые медные кувшины и переносились в верхнюю комнатку каменной башни, выложенной внутри ствола тысячелетней лиственницы. Кладка была сделана столь искусно, что лиственница по виду ничем не отличалась от своих многовековых соседей, и лишь внимательный взгляд замечал на ее коре легкий восковой налет, плотно заполняющий все трещинки.

Наверху, под самой кроной, в стволе зияло несколько дупел, образовавшихся на местах обломившихся ветвей и расширенных дятлами и непогодой до размеров небольших овальных окон, вполне достаточных для освещения каменных каморок причудливого сооружения. Сами каморки были невелики, так что на каждую вполне хватало одного окна.

Перед каждым окном стоял столик с множеством ящичков и массивной дубовой столешницей, изглоданной кислотами и щелочами до глубоких бархатно-черных рытвин. Зрительные трубы на тяжелых подставках, стеклянные колбы, медные и каменные ступки вечно попадали на эти неровности и, если бы не множество щепок, подпиравших их донышки, наверняка опрокидывались бы и раскатывались по всему столу, смешивая свое содержимое в неожиданных и не всегда безопасных пропорциях. Память обитателей башни хранила несколько таких случаев, один из которых закончился взрывом, выбросившим в окно неосторожного затворника и едва не сорвавшим верхушку давно омертвевшего дерева.

Впрочем, в тот раз все закончилось благополучно, но с тех пор в башне появился специальный служитель, дважды в день заглядывающий во все кельи и поправляющий щепки под донышками и подставками. В первое время он то ли по неопытности, то ли по небрежности нарушал порой сложное взаимное расположение стоящих на столешнице предметов, что вызывало вполне понятный гнев ученых затворников, но с годами движения этого служки приобрели такую отточенность, что обитатели келий даже не замечали, когда он появлялся.

Тогда ему стали поручать более сложные задания, одно из которых как раз и состояло в том, чтобы отнести в верхнюю келью медные сосуды с заключенными в них душами. По видимости это поручение не представляло собой ничего сложного, так как кувшинов было, как правило, не больше дюжины, а многоступенчатый подъем за много лет стал для служки настолько привычен, что он научился даже есть и спать при спуске и при восхождении по длинной винтовой лестнице.

Трудность этого поручения состояла в том, чтобы при доставке кувшинов в верхнюю келью никто из затворников не сумел коснуться медного сосуда не то что пальцем или дыханием, но даже взглядом. От долгого заточения дух обитателей каморок достигал такой силы и крепости, что мог отделяться от своей ветхой плотской оболочки и проникать сквозь любые преграды. В ходе упорных духовных упражнений некоторые из затворников научились не только проникать сквозь медные стенки кувшинов, но и влиять на заключенные внутри них духовные субстанции.

И здесь служку подстерегала главная опасность, ибо он не знал (да и не мог знать!), кто из затворников уже достиг той степени духовного совершенства, которая позволяла не только проникнуть в кувшин, но и вытеснить оттуда хилую душу неофита. Если по его недосмотру такое все же случалось, то эта бледная духовная немочь оставалась в келье и, потыкавшись по полкам и стенкам, в конце концов сливалась с ветхой плотью затворника, а закаленный дух затворника, заполнив собою кувшин и пройдя цикл преображения, возвращался в тело неофита, хранившееся в каменном погребе вместе с телами своих невольных попутчиков. Наутро все бездыханные тела восставали из небытия в своем прежнем, увечном, виде и выбирались из сырого каменного сарая, уже ничем не напоминавшего те хоромы, где столь внезапно оборвалось их роскошное предсмертное пиршество. Рыдван развозил их по кабакам, где они смешивались со всяким прочим сбродом. Но теперь, пройдя «цикл преображения», они уже не просто канючили перед кабаками, а следили за тем, что происходит перед их глазами.

При повторном посещении сарая они уже сами пронзали шпагами и кинжалами растерянных новичков и отправляли заточенные в кувшины души на вершину башни. «Цикл преображения» заключался в последовательном нисхождении кувшина через все кельи, в каждой из которых на его содержимое оказывалось определенное воздействие: сосуд нагревали, сыпали в него какие-то порошки, выставляли на лунный и солнечный свет и в конце концов спускали в погреб.

Если же при прохождении служки через кельи в одном из кувшинов происходила подмена, заметить это было практически невозможно: магистр духа (как еще называли затворников) так искусно имитировал повадки попрошайки, что выявить его под этой личиной мог только другой магистр, покинувший башню аналогичным способом.

Но был один практически безошибочный метод распознавания имитаторов. Дело в том, что каждый из них старательно увиливал от повторного посещения сарая: не кидался к рыдвану, когда тот останавливался перед крыльцом кабака, не орал «доколе?», не собирал мелочь, брошенную опричниками в дорожную грязь, зная, что при повторном посещении сарая ему придется пройти через новый «цикл преображения», после которого нищий выходит уже не просто осведомителем, но безжалостным убийцей, холодно и расчетливо пускающим в ход любое оружие — от яда в остром наконечнике костыля до чугунной гирьки на длинном ремне, позволяющей поражать не только лоб лошади, но и висок всадника.

Способность совершить подобное деяние проверялась после возвращения «дважды преображенных» к своим обычным занятиям: гнусавому нытью у кабаков и сопровождению всевозможных городских процессий, будь то свадьба, похороны или купеческий обоз. Дороги были узки, грязны, и потому путавшихся под ногами и колесами калек в лучшем случае бесцеремонно оттесняли на обочину, а в худшем — просто давили и сбрасывали уже бездыханное тело в сточные канавы вдоль заборов. В ответ на такую жестокость собратья погибшего поднимали страшный вой, ловко совали свои подпорки в деревянные колесные спицы и, когда в процессии возникал затор, без труда провоцировали драку, где в ход шло уже все — от зубов до булыжников.

В итоге на месте стычки оставалось один-два трупа с проломленными черепами, а еще двое-трое из участников процессии вскоре отдавали богу душу без всяких видимых причин. Через пару дней бедняга либо не просыпался поутру, либо снопом валился с седла, с хрипом закатывая глаза и раскидывая руки.

После этого нищих опять привозили в сарай, и здесь они проходили уже третий цикл, после которого становились тихими, незаметными и даже как бы слегка тронувшимися умом. Они уже не гнусавили, выворачивая ноздри и закатывая глаза, не хватались за полы купеческих и прочих кафтанов, но смирно сидели под складными холщовыми зонтиками, положив перед собой щербатые деревянные чашки.

Некоторые из них что-то бормотали или напевали себе под нос, некоторые теребили и вытягивали в нить шерстяные колтуны, сорванные с уличных собак, пользуясь зонтиком как веретеном. Но эти как раз и были самыми опасными, ибо собачья нить, незаметно прицепленная к ветхим обмоткам лаптей или расшитой жемчугом поле кафтана, не просто отмечала прохожего знаком близкой смерти, но обрекала его на эту страшную участь: стоило ниточке попасться на глаза какому-нибудь колченогому оборванцу, как он проталкивался к ее носителю как можно ближе и тем или иным способом убивал несчастного. Чаще всего убийцы использовали яд, обильно смазывая им заостренный наконечник костыля, спицу или рыболовный крючок, застревавший в ткани и слегка царапавший кожу при движении. А так как рыболовный промысел в Синегорье был делом обычным, то и крючок, случайно найденный в тряпье покойника, не вызывал ни у родственников, ни у старух, обряжавших его в последний путь, никаких подозрений.

Бывало, впрочем, что роковой крючок извлекали из шелковых шаровар молодого заезжего купца или, скажем, мельника, привезшего на базар муку и вдруг рухнувшего бездыханным среди своих мешков. Порой на это обстоятельство не обращали внимания, но бывало, что оно вызывало вполне понятное и законное любопытство друзей, родственников и, в особенности, кредиторов покойника. Последние в зависимости от своего влияния, связей и размеров долга либо оставляли факт обнаружения крючка без внимания, либо поднимали шум, требуя проведения следствия, масштаб и результат коего напрямую зависел от вложенных в это дело средств.

Простое и дешевое следствие ограничивалось допросом слуг, родственников и кратким набором гаданий на паленой шерсти, подкрашенной кровью, на воде, огне или петушином крике и чаще всего завершалось публичным сожжением какой-нибудь полоумной старухи, наследники которой на радостях отдавали палачу половину ее скудного скарба.

Дорогое следствие отличалось от дешевого не столько методами, сколько результатом. Чиновники городского сыска (все случаи сомнительных смертей расследовало исключительно это ведомство) перекрестно допрашивали очевидцев, дворцовый врач кормил специально отловленных крыс кусочками печени покойника, и, если хоть одна из этих прожорливых тварей дохла, гадания на пепле, крови и петушином крике не только окончательно подтверждали версию отравления, но и указывали имя отравителя.

В подобных случаях обвинительный перст никогда не указывал на обитателей ветхих бедняцких хижин, но, покружив над списком знатных вельмож, состоятельных купцов и цеховиков, падал на имя жертвы, подобно коршуну, высмотревшему в колючей стерне бурую спинку полевой мыши.

Обвиняемого доставляли во дворец, предъявляли крючок и дохлую крысу и заставляли съесть кусок протухшей человеческой печени. Если преступник отказывался от этой принудительной трапезы, его вздергивали на дыбу, после чего он под диктовку чиновника наговаривал на себя такое, что когда народ собирался вокруг плахи или высокой кучи хвороста, то, от стихийного побивания камнями приговоренного спасал лишь молниеносный удар топора или факел, воткнутый в просмоленную солому.

Но бывало и так, что казнь сопровождалась глухим, недовольным ропотом толпы, по ее окончании народ угрюмо стягивал с голов шапки и молча исчезал в кривых переулках.

Через час после казни отрубленную голову или обугленные останки скелета втыкали на шест и провозили по сумеречным улицам, швыряя поминальную горсть золота на крыльцо каждого кабака. Нищие смотрели на эти деньги как на свою законную добычу и, чуть не на лету расхватав монеты, скатывались внутрь заведения, где уже шли приглушенные разговоры о свершившемся. Вскоре дармовое вино развязывало неповоротливые от страха языки, и тогда из отдельных слов и фраз чуткое ухо могло уловить более внятную версию, нежели та, которую представил с эшафота городской глашатай.

Правда, никто из недовольных не представлял убедительных доказательств невиновности казненного, но самый дух сомнения, витавший под низкими закопчеными сводами заведения, невольно наводил на мысли о некоем заговоре с утвержденным сценарием и заранее определенными жертвами.

При этом народная молва не только отчетливо отделяла казненных от их мнимых жертв, но и объединяла отравленных в некое сообщество. Пасть от ядовитого острия (ходили упорные слухи о следах игольчатых уколов на телах погибших) мог как вечный бродяга книжник, прибывший в Стольный Город с купеческим караваном, так и белокурый северный наемник, стремящийся во дворец, чтобы продать князю свой тяжелый двуручный меч и бешеную ярость, с которой он мог крушить борта и мачты ладей и срывать клочья шкуры с пробегающего быка. Составляя все эти случаи в единую цепочку, даже самый недалекий обыватель видел, что всякая сколько-нибудь выдающаяся личность либо не задерживалась в Стольном Городе, либо очень быстро обретала в нем свое последнее упокоение. Но связать эти внезапные смерти с убогими калеками, издавна месившими грязь на улочках Стольного Города, а тем более усмотреть начальное звено в серой собачьей шерстинке, бог весть где приставшей к рукаву или штанине, мог лишь выдающийся ум, да и то после долгого и пристального наблюдения за предполагаемой жертвой безжалостных убийц.

 

Глава четвертая

Князь Владигор не любил, когда его хватали за полы кафтана или внезапно брали сзади за плечо. В первом случае он одергивал одежду и стряхивал назойливую руку, а во втором чуть приседал и, перехватив чужое запястье, резко скручивал его посолонь, отчего противник перегибался в пояснице и утыкался лицом в собственные колени. Когда бледный, изможденный нищий, сидевший под ветхим зонтом на выходе из княжеского двора, вдруг запричитал у самых ног Владигора и, выпустив свой зонт, протянул к нему сморщенные ладони, князь отступил в сторону и бросил попрошайке золотой.

Нищий визгливо захихикал, поймал монету в сложенные ковшиком ладони и пополз за князем, выставляя перед собой ручку зонта с ворсистым пучком шерсти вокруг набалдашника. Ракел, вышедший из ворот следом за Владигором, схватил наглеца за ворот вытертого клочковатого тулупчика, но гнилые нитки треснули, оставив ворот в кулаке Ракела, а нищий, резко упав вперед, набросил серую неприметную шерстинку на узелок обмотки под коленом князя.

В толчее перед воротами никто не обратил на это внимания, кроме бродяги, отбитого князем у Дувановых молодцов. Бродяга, кстати, сразу попал под надзор Ракела, который всю ночь не спускал с него глаз, а перед городскими воротами даже купил в придорожной лавке тонкую оленью жилу и намертво захлестнул петлей его запястье, другой же конец не выпускал из руки, оставив между собой и бродягой локтя полтора свободно провисающей жилы, которая терялась в лохмотьях и была совершенно незаметна со стороны. Так, связанные, они прошли по улочкам Стольного Города, приблизились к воротам княжеского дворца, влились в траурную процессию, обошли гроб и, покинув пределы двора, опять смешались с пестрой городской толпой.

Берсень шел следом за бродягой (назвавшимся Урсулом) низко склонив седую голову и опираясь на посох, в полости которого скрывался длинный клинок, насаженный на крестообразную деревянную рукоятку. Обходя гроб, он пристально вгляделся в бледное лицо покойника, поразительно схожего с живым князем. За двадцать лет, проведенных в подземелье, Берсень привык питаться слухами, проникающими даже туда, куда не доходит ни солнечный луч, ни глоток свежего воздуха.

Слухи проникали в глухой каменный мешок с новыми узниками и достигали ушей Берсеня в виде яростных ругательств, слабых протестующих стонов, а также полусумасшедших причитаний и молений, обращенных к Князю-Солнцу, идущему со светлым воинством на битву с гнусным Климогой и его омерзительным покровителем Триглавом. Из всех этих обрывочных сведений Берсень составил историю лихой скоморошки, пленившей мужественное сердце грядущего освободителя и бесследно канувшей в мутную Реку Времени, которая то разбегается на бесчисленное множество ручейков, то вновь стягивает их в одно могучее русло. Сцена, представшая перед глазами старого тысяцкого в княжеском дворе, завершала хоть и печальным, но все же вполне определенным образом долгий ряд сомнительных и противоречивых свидетельств. Пристально вглядывался он в лица безутешной вдовы и разубранного в шелка и бархат младенца, сидевшего на княжеском троне, и понимал, что по окончании этого спектакля княжеский дворец перейдет в холеные руки самозванки, чьи пальцы, обильно унизанные тяжелыми перстнями, властно сжимали спинку кресла, обитого чеканными золотыми пластинками. Понимал он и то, что ни сама идея низвержения Владигора, ни ее мрачное, но впечатляющее воплощение не могли возникнуть внезапно в чьей-то одинокой честолюбивой голове. Здесь был заговор, ниточки которого пряли и сплетали согласные, хорошо понимающие друг друга руки некоей многоголовой и злокозненной твари. Заговор был осуществлен столь безупречно, что ни у кого в процессии, мерным шаркающим шагом обходившей дубовую колоду с покойником, по-видимому, не возникало даже тени сомнения в подлинности происходящего.

Но как у любого согласно действующего механизма должен быть некий управляющий центр, так и у заговора должен быть один мозг, подобный пауку, не только непрерывно выпускающему из бархатного своего брюшка клейкие нити, но и чутко отзывающемуся на малейший трепет раскинутой паутины. Думая обо всем этом и наблюдая из-под седых кустистых бровей за происходящим вокруг, Берсень хоть и скрипел зубами от бессильной злости, но все же не мог не восхититься искусным воплощением хитроумного замысла, рядом с которым резня, учиненная Климогой во дворце Светозора, представлялась убогим бандитским налетом на постоялый двор.

И все же он был убежден в том, что козни заговорщиков рано или поздно будут раскрыты. Так было с заговором Климоги, когда волкодлаки не успели перерезать всю нечисть, заполонившую княжеский дворец в ту далекую кровавую ночь, а уцелевшие рассеялись по всему Синегорью и слово за словом поведали чутким ушам синегорцев истинную правду. Здесь же правду предстояло еще выяснить: отыскать единственную ниточку, ведущую к пауку, точнее, к мозгу, питающему нити заговора своей невидимой силой. Чей это был мозг, чья голова? Дувана? Десняка? Или, быть может, этой бледноликой «вдовушки», холодно смотревшей на процессию из-под круто изогнутых черных бровей?

Раз возникнув, эти вопросы продолжали мучить Берсеня и после того, как все четверо оказались за пределами княжеского двора, где уличная толпа, казалось, жила обычной суетливой, но безрадостной жизнью. Веселые лица в толпе встречались столь редко, что скорее обращали на себя внимание, нежели отмеченные признаками усталости и равнодушия. Именно по этой причине рассеянный взгляд старого тысяцкого остановился на нищем, который сидел под драным зонтом и весело показывал прохожим сверкающую золотую монетку. Когда же он повнимательнее пригляделся к нищему, то буйная радость калеки по поводу монетки показалась ему нарочитой и наигранной.

Но тут взгляд Берсеня упал на перстень идущего впереди князя, точнее, на тонко оправленный аметист, грани которого вдруг стали наливаться густым кроваво-красным светом. Берсень отпихнул ногой назойливого нищего, догнал князя, положил руку ему на плечо и спустя мгновение уже корчился на бревенчатой мостовой, уткнувшись лицом в собственные колени. Падая, он успел заметить на грязной обмотке поверх княжеского лаптя пушистую серебристую шерстинку, скрученную весьма привычной к этому занятию рукой.

Десняк сидел в верхней каморке рубленой бревенчатой башни и ждал вестей. Накануне похорон мнимого князя Цилла уверяла его, что все пройдет — как надо, но именно ее «как надо» больше всего смущало искушенного в интригах старого вельможу. Прежде всего Десняк сам не был вполне уверен в том, что ему так уж необходим этот погребальный балаган, и, если бы не Цилла, он вполне довольствовался бы своим положением.

Молодой князь после вступления на престол оказал ему особую честь, пригласив к утренней трапезе в маленькую, разубранную коврами и мехами горницу и приказав накрыть стол на два прибора. За завтраком князь Владигор был необыкновенно учтив, сдержан и столь искусен в обращении с многочисленными ножичками и вилочками, разложенными по обе стороны от фарфоровых тарелок, что, глядя на его бледные ухоженные руки, Десняк с трудом верил, что они знакомы с рукоятью меча или древком копья. И если бы он своими глазами не видел, как этот стройный широкоплечий молодец с пронзительным взглядом светло-синих глаз поднимал на дыбы белого жеребца и рубил клыкастые головы мерзкого чудовища, сплошь покрытого панцирем из колючих роговых пластин, никакие рассказы очевидцев не смогли бы убедить старого вельможу, что этот юнец и есть тот самый князь Владигор, положивший предел правлению Климоги.

Но Десняк сам наблюдал из оконца своей каморки страшный бой с Триглавом, а в отдельные моменты, когда гибель отважного всадника казалась неизбежной, даже приставлял к глазу зрительную трубку, мгновенно бросавшую наблюдателя в самую гущу бешеной сечи. Когда Триглав заносил когтистую лапу над белокурой головой, губы Десняка вздрагивали от возбуждения, словно желая предупредить князя о грозящей опасности, но в последний миг всадник припадал к шее коня и тем самым вновь избегал смерти.

Впрочем, несмотря на то что за поединком следили практически все жители Стольного Города, после воцарения князя стал расползаться мерзкий, непотребный слушок о том, что битва эта была не более чем мороком, сотворенным некоей могучей нечистой силой с таинственными и далеко идущими целями. Причем мутили воду не столько сами горожане, сколько захожие скоморохи, уже успевшие сшить трехголовый панцирь из заскорузлых обрывков кабаньих шкур и набить его всякой трухой. Они таскали это чучело по всем городам и весям Синегорья и с большим успехом представляли перед уличными зеваками историческую схватку.

По приказу Десняка его люди тайком схватили и приволокли в застенок одного из этих площадных шутов, но все попытки разговорить его, вздернув на дыбу, не дали ровным счетом ничего. Даже когда заплечных дел мастера до упора заворачивали подъемные барабаны, заставляя жилистые конечности лицедея с хрустом выскакивать из суставов, их обладатель лишь вопил, закатывал глаза и корчил такие жуткие рожи, что его мучители в ужасе бросали рукоятки, и истерзанное тело шута с истошным воплем обрушивалось на нижнее бревно пыточного снаряда. Шута отливали водой, привязывали к деревянной кобыле, хлестали кнутом, прорубая кожу до ребер и позвонков, но он только вопил, дергался и в конце концов снова лишался чувств, так и не сказав, кто вразумил их бесшабашную компанию представить героическую схватку в виде неуклюжего топтанья корявого трехголового чучела перед волосатым оболтусом, лихо гарцующим на растрепанной просяной метле.

Лицедей молчал, даже когда его распяли на широкой доске, сплошь покрытой стальной щетиной остро заточенных гвоздей. Правда, при этом он старался как можно меньше шевелиться и дошел в своих стараниях до того, что побледнел, похолодел и стал похож на покойника. Когда же его попробовали слегка оживить, положив на грудь две раскаленные в горне подковы, мнимый покойник открыл глаза, потянул носом едкий запах паленой кожи и, пробормотав что-то вроде: «Ох, грехи наши тяжкие!» — в самом деле испустил дух.

Застеночные мастера сперва стали злобно ругаться, обвиняя друг друга в топорной работе, но когда Десняк, присутствовавший при пытке, собственноручно налил им по ковшу водки, единым духом выдули подношение и, затянув песню «Смерть да смерть кругом…», стащили покойника со снаряда, в клочья разодрав об острия гвоздей его костлявую спину. Когда Десняк ушел, они кинули жребий, кому достанется жалкое тряпье скомороха, а потом отволокли труп в мертвецкую, чтобы ночью вывезти его подальше в лес и утопить в болоте, завалив место погребения лобастыми замшелыми валунами.

Душегубы затолкали труп в мешок и, по обыкновению, напились. Дабы не утруждать себя долгим путешествием, они спустили мешок в ближайший придорожный пруд, добавив к его содержимому с полдюжины булыжников. Тут, как на грех, замолотил дождь с градом, заставивший палачей вытащить на берег лодку и укрыться под ней, перевернув днищем вверх и согреваясь из захваченной с собой баклажки.

И вот тогда-то и случилось такое, отчего все трое собутыльников не то чтобы совсем лишились языков, но слегка тронулись умом, отчего их речи стали распадаться на отдельные, никак не связанные между собой слова, как-то: патлы… пузыри… мертвяк вонючий… и прочие, запись коих вряд ли внесет ясность в суть случившегося в ту ночь на берегу заросшего ряской пруда.

Картина, составленная из этих невнятных и, прямо сказать, не совсем трезвых, восклицаний, вырисовывалась совершенно дикая и невозможная. Когда дождь якобы внезапно утих, ряска вдруг вскипела пузырями и на поверхности показалась облепленная водорослями голова утопленника. Выглядывавшие из-под лодки собутыльники сперва согласно потрясли головами, мол, не мерещится ли им то, что они видят, но, когда страшное существо стало шумно отфыркиваться и стряхивать ряску с перепутанных волос, под лодкой затихло всякое движение, ибо очевидцы вмиг уподобились тем самым булыжникам, что наполняли лежавший на дне пруда мешок.

«Утопленник» не обратил ни малейшего внимания на произведенный им фурор. Он вылез на берег в двух шагах от перевернутой лодки, отряхнулся, отжал длинные соломенные патлы и тряпку, облепившую его костлявый крестец, и, поеживаясь от ночной прохлады, скрылся в густом придорожном кустарнике.

Заплечных дел мастеров хватились в замке лишь на следующий вечер, когда Ерыга приволок из кабака очередного бродягу, под хмельком сболтнувшего ему о том, что он своими глазами видел «истинного князя» во главе тьмы кочевников в низовьях Чарыни. Усердных работников «кнута и дыбы» искали всю ночь, и лишь под утро один из рыбаков случайно увидел под опрокинутой на берегу лодкой три пары сапог, бурых от запекшейся крови.

В замок всех троих пришлось нести на носилках, ибо идти своим ходом они были не в состоянии. Они только мычали, сводили к носу выпученные глаза и корявыми дрожащими пальцами указывали на темное пятно чистой воды посреди нефритовой поверхности пруда. Рыбаки пошарили в том месте баграми, но вытащили всего лишь обрывок веревки, которой был обвязан мешок. Тут палачи опять впали в столбняк и не очнулись даже тогда, когда их привели в замок, попарили в бане и поставили перед каждым по ковшику водки, настоянной на молодых побегах можжевельника.

Разговорились они лишь к ночи, и не просто разговорились, а стали в голос вопить такую дичь, что подняли с постели самого Десняка. Он накинул на плечи шерстяной халат, расшитый странными горбатыми зверями с плоскими утиными мордами на длинных гусиных шеях, спустился в клеть, где сидели прикованные к лавкам душегубы, и, вслушавшись в их истерический бред (до чертей допились, не иначе!), отправил к пруду Ерыгу.

Тот, вернувшись к утру, показал Десняку пустой мокрый мешок и длинный обрывок веревки, которой для верности удавили лицедея перед тем, как бросить его в воду. Десняк нахмурился, покрутил в руках веревку, пробуя ее на разрыв, а когда она не подалась, приказал доставить в его верхнюю каморку болтуна, схваченного на другой день после пыток неизвестно как и куда канувшего лицедея.

Болтун оказался тщедушным мужичонкой с черным от солнца и сморщенным, как изюм, личиком. По-синегорски говорил он не вполне твердо, объясняя это тем, что давно не был в здешних краях, а когда Десняк стал расспрашивать, в каких землях ему довелось постранствовать, начал рассказывать столь многословно, что Десняк остановил его, вызвал писаря и приказал тому записывать за бродягой слово в слово.

Мужичок сперва струхнул при виде роскошного чернильного прибора с рубиновыми печатями и золотой, усыпанной алмазами стопкой для перьев, но когда перед ним поставили ковш с вином — решительно отстранил питье смуглой ладонью и, потеребив редкую курчавую бородку, продолжил свой рассказ с того самого места, где его прервал приход писаря.

Странник говорил, лучина трещала, отражаясь в его черных маслянистых глазках, писарь скрипел гусиным пером, а Десняк нависал над столом, посыпая тальком свежие строки и беличьим хвостом смахивая опадающие угольки с развернутого свитка. Бродяга рассказывал об огромных песчаных пустынях, над которыми возникают в небесах недостижимые видения каменных городов, о степных наездниках, на всем скаку попадающих копьем в обручальное кольцо, о дорогах, вымощенных каменными плитами, о холмах из человеческих черепов по обочинам этих дорог, о всадниках, закованных в гравированные стальные панцири вместе со своими конями подобно гигантским черепахам, столь же неуязвимым и беспомощным, как они.

Десняк не перебивал, и даже когда странник пускался в подробные описания уже известных ему вещей, не останавливал его, продолжая терпеливо помахивать над свитком беличьим хвостом и с треском запаливая от огарка новую лучину. Он терпеливо ждал, когда мужичок сам собой перейдет к тому, что интересовало его больше всего, но тот говорил о чем угодно, кроме белокурого вождя степных кочевников, якобы ограбившего груженный шелками и пряностями купеческий караван на покрытом вечными снегами перевале. Десняк понимал, что этот лихой атаман мог не иметь никакого отношения к истинному наследнику синегорского княжения, — мало ли отчаянных вояк выросло и разлетелось по свету из украденных и проданных в рабство синегорских пацанов! — но сам факт настораживал и, при всей отдаленности, требовал к себе особого внимания.

До налета на перевале странник добрался только под утро, когда ночная тьма в окошке каморки сменилась синим предрассветным туманом, а петушиная стража пустила по кругу третью перекличку. Белокурый вождь, по описанию странника, был горбат, но чрезвычайно широк в плечах, прикрытых полосатой шкурой зверя, мордой похожего на синегорскую рысь.

— У него морда на шлем была напялена или как? — перебил Десняк.

— Нет, нет, господин хороший! — замахал руками странник. — У него и шлема-то не было, один ремешок вокруг головы, чтобы волосы в глаза не лезли.

— Так откуда ж ты тогда знаешь, какая у того зверя морда? — Десняк зевнул и помахал в воздухе беличьим хвостом.

— Как не знать, господин, когда я таких зверей живых видел! — воскликнул бродяга, выдернув из жидкой бородки длинный волнистый волосок.

Поняв, что белокурый горбач никак не может сойти за синегорского князя, Десняк еще немного поговорил с бродягой о разных чудесах, до которых был большой охотник, а затем приказал накормить своего ночного собеседника и дать ему выспаться. Когда странника увели, Ерыга, слушавший весь разговор из ниши за настенным ковром, начал было хмуриться и бормотать что-то насчет каленых игл под ногти, но Десняк без слов вытянул его тяжелой плетью и приказал писцу на две луны перевести слишком ретивого опричника на тихое прохладное место ночного привратника.

С той поры пытки в замке прекратились, и потому, сидя напротив князя за накрытым столом, Десняк спокойно смотрел в его глубокие синие глаза, где отчетливо светились три главных качества Владигора: мужество, ум и какая-то странная, непонятная Десняку печаль. К концу трапезы он уже не сомневался, что перед ним сидит истинный наследник Светозорова престола, но это ничуть не меняло существа задуманного Десняком дела.

Точнее, не им самим задуманного — старому вельможе вполне хватало и власти, и могущества, и подорожных сборов с купеческих караванов, и еще кое-каких не совсем легальных источников дохода, — а Циллой, смуглой чернобровой дивой, доставшейся Десняку при несколько необычных обстоятельствах.

 

Глава пятая

Прибыла она с низовьев Чарыни в одной из ладей, принадлежавших некоему Урсулу, исправно выдавшему людям Десняка десятую часть своего товара: три дюжины тюков шерсти, двести кусков шелка, а вместо десяти золотых слитков предложил он тысячу круглых белых камешков, нанизанных на тонкую шелковую нить. Когда Ерыга, принимавший пошлину, брезгливо поморщился при виде этого «ледяного гороха», кругами разложенного на черном бархате, купец сделал знак рукой и «горох» унесли в глухую деревянную будку на корме.

Ерыга думал, что сейчас ему вынесут золотые слитки в бархатных мешочках, но вместо этого Урсул учтиво предложил ему пройти в будку вслед за слугами, унесшими «горох». Ерыга вздохнул, оглянулся на своих молодцев, привычно державших ладони на рукоятках мечей, и, тяжело ступая по шаткой скрипучей палубе, пошел к дверному проему, завешенному глухими складчатыми шторами. При его приближении шторы распахнулись, и, переступив порог, Ерыга очутился в маленькой горнице, разубранной коврами и освещенной пучками горящих лучин. От густого, пряного духа голова Ерыги слегка закружилась, а когда перед ним в дрожащем свете лучин возникла смуглая женская фигура, опричник решил, что его похотливые глаза сыграли с ним шутку. К тому же фигура была совершенно обнажена, если не считать одеждой узор из круглых камешков, искусно оплетавший темное лоно и выпуклые соски красавицы. Камешки светились глубоким звездным светом, как бы исходившим из темно-матовой девичьей плоти, почти сливавшейся с крупным волнистым узором на украшавших стены коврах.

Ерыга потряс головой, незаметно кольнул себя в бок шипом короткого и круглого, как еж, шестопера и, убедившись, что перед ним не мираж и не химера, нетерпеливо пошевелил в воздухе толстыми волосатыми пальцами. Но двое рослых молодцев, стоявших по углам каморки за спиной красавицы, даже не двинулись с места, а лишь переступили с ноги на ногу, согласно звякнув золотыми браслетами на щиколотках.

Ерыга повторил жест, а когда и это не подействовало, стянул с головы шапку и решительно рванул ворот бархатного кафтана. Стражи, однако, вместо того, чтобы почтительно скрыться за коврами и даже, быть может, задуть половину горящих лучин, выступили на два шага вперед и скрестили перед пляшущей дивой короткие копья с широкими плоскими наконечниками.

Опричник опешил и со злости так дернул воротник, что камзол распахнулся на полы и по доскам каморки крупной дробью застучали золотые пуговицы.

— Иди! Иди ко мне! — захрипел он, брызгая слюной и вытягивая перед собой растопыренную пятерню.

— Спешу! — на ломаном синегорском пропела красавица, срывая с вишневого соска горсть камешков и бросая их Ерыге.

— Гы! Гы!.. — заржал старый опричник и шагнул вперед, не обращая внимания на наконечники копий, нацеленные в его толстый, увитый золотыми цепями живот.

— Уо-хо-хо! — тонко взвизгнула красавица, обнажив второй сосок и осыпав Ерыгу градом круглых серебристых бусин.

Градины раскатились по половицам, и когда Ерыга взглянул вниз, ему показалось, что он висит вниз головой, а подошвы его сапог намертво прилипли к звездному небу. Он шагнул к танцовщице, но, наступив на созвездие Бегущих Псов, качнулся, поехал вперед и упал в ноги стражников, тут же копьями крест-накрест придавивших к полу его голову. Ерыга дернулся, захрипел, ухватился руками за широкие наконечники, но лишь разрезал ладони об их острые края.

— Соберешь с пола все до единого зернышка и покажешь своему хозяину! — услышал он над самым ухом повелительный шепот.

Вслед за этим послышался треск разрываемых нитей, и голову Ерыги вновь осыпал звездный град, обнаживший, как он понял, самое потаенное место ее трепетной плоти. Но узреть это вожделенное место ему так и не довелось. Вслед за затихающим треском бусин по половицам легко прошуршали удаляющиеся босые ступни, после чего рогатка на шее опричника ослабла и две сильные руки рывком поставили его на ноги.

Ерыга поднял голову и увидел перед собой Урсула.

— Зелен виноград, — ухмыльнулся купец. — Собирай, скотина!

— Да я тебя!.. — Ерыга взмахнул шестопером, но стражник, предупредив удар, ткнул древком копья в запястье опричника.

— Кто кого, — загадочно пробормотал Урсул, на лету подхватив выпавший из его руки шестопер. — Собирай, скотина!

— Ладно, твоя взяла! — прохрипел Ерыга, с ненавистью глядя в морщинистое жидкобородое личико.

— Моя! Моя! — радостно закивал Урсул. — Собирай, скотина!

Ерыга оглянулся и, увидев за спиной два выставленных копейных острия, опустился на колени и стал медленно подгребать к себе звездный бисер. Когда он закончил, Урсул предупредительно расправил перед ним устье кожаного мешочка, и Ерыга высыпал в его темное нутро две полных горсти сверкающих горошин.

— Умница! — пробормотал купец, когда опричник поднялся с колен. — А теперь отнеси это своему хозяину!

Он опустил мешочек в подставленную ладонь Ерыги, и опричник попятился к двери, высоко поднимая ноги, чтобы не зацепиться о порожек.

Десняк выслушал его сбивчивый рассказ, разворачивая в руках куски шелка и пристально рассматривая их. Вытканные на них узоры — райские птицы, переливчатые лепестки цветов, белые вершины гор и бирюзовые разливы озер — были хорошо известны Десняку по прежним приношениям, но его взгляд искал в переплетениях линий то, чего не мог заметить ни Ерыга, ни купец, выбравший из своих тюков лишь те куски, которые были помечены значком хана: золотой волчьей головкой на кроваво-красном фоне.

Значок как бы говорил Десняку: твой и мой народ одной крови, но если ваш предок родился от женщины и волка, то мой — от волчицы и мальчика, которому враги отрубили руки и ноги и бросили в болото умирать. Мальчик выжил и покрыл волчицу, и в положенный срок она ощенилась десятью богатырями, которые дали начало десяти родам. История этих родов была записана кисточкой и тушью на кусках шелка, хранившихся в одном из многих сундуков с редкостями, до которых Десняк был большой охотник.

Но образцы ткани, принесенные Ерыгой, не представляли собой ничего особенного: шелк как шелк, узоры как узоры, — одежда из таких материй украшает женщину и приятно холодит тело после жаркой бани. И лишь на кусках, помеченных волчьей головой, наметанный глаз Десняка разглядел в тонких переплетениях рисунка прочерченные пунктиром караванные пути, зеленые сгустки оазисов и темный крап кочевых кибиток, ползущих по степи следом за конскими табунами.

В этот раз крап был особенно густ, а это означало, что конское поголовье возросло. Само по себе это было не страшно, но желтизна вышитых на тканях птичьих грудок указывала на то, что с юга на степи надвигаются пески, а это предвещало голод, против которого бессильны луки, мечущие стрелы на полторы тысячи локтей, и тяжелые копья латной конницы. И потому особым образом вышитые веточки показывали, что дикая сила кочевых орд, уже ощутивших мертвящее дыхание голода, вот-вот объединится и, повернувшись вспять, захлестнет низовья Чарыни, подобно бурному весеннему половодью. И если истинный князь Владигор действительно ушел вниз по Чарыни, а на синегорском троне — оборотень, как бубнит по кабакам стоустая молва, то сидеть сложа руки по меньшей мере неосмотрительно.

— А золото где? — спросил Десняк, выпуская из пальцев прохладное шелковое полотнище.

— В-вот, — пробормотал Ерыга, выкладывая перед ним сморщенный кожаный мешочек.

— Не густо, — поморщился Десняк, щупая пальцами дно и складки мешочка. — Самородки, что ли?

— Это не золото, мой господин, — пролепетал Ерыга, поправляя на плечах разорванный ворот кафтана.

— Алмазы? Рубины? Изумруды? Высыпай, что ты встал как столб?!. — Десняк подвинул мешочек к Ерыге и бросил на столешницу вытертый клок черного бархата.

— Счас, господин, счас! — засуетился Ерыга, дрожащими пальцами распутывая узелок на туго затянутой горловине.

Когда тусклые млечно-белые бусины выкатились на черный бархат, Десняк взял двумя пальцами одну из них и, подойдя к окошку, туго затянутому пленкой бычьего пузыря, покрутил ее в лучах заходящего солнца.

— Это все? — спросил он, не поворачивая головы.

— Тысяча штук, — пролепетал в ответ Ерыга.

— Н-да, любопытно, — задумчиво проговорил Десняк, возвращаясь к столу, и осторожно положил бусину на черный бархат.

— Любопытно, господин, очень любопытно, — закивал головой Ерыга.

При этом он снизу заглядывал в лицо Десняку и часто подмигивал, намекая, что знает и может сказать еще кое-что, не предназначенное для посторонних ушей. Десняк жестом отослал стоящего у притолоки конюха и, когда в горнице, кроме них с Ерыгой, не осталось никого, кроме глухой старухи, сметавшей пыль с бесчисленных берестяных шкатулочек на полках, наклонился к опричнику.

— Гы-ы! — сладострастно простонал Ерыга, посмотрев на него замаслившимися от воспоминаний глазками.

— Ты что, совсем сдурел? — брезгливо отшатнулся Десняк.

— Виноват, кругом виноват! — залепетал опричник, путаясь пальцами в дырках, оставленных на местах вырванных с мясом пуговиц. — Охмурил он меня, подлый человек! Лучины, дым и баба!

— Какой дым? Какая баба?

Ерыга опять застонал, но потом собрался с духом и рассказал Десняку обо всем, что предстало перед его очами в дощатой будке на ладейной корме. При этом он перебирал пальцами бусины, то выкладывая из них мерцающий костюм смуглой танцовщицы, то вновь раскатывая бисер по поверхности бархата. Десняк тут же жестом подозвал к себе старуху.

Когда она подошла, Десняк изобразил в воздухе некое гибкое очертание, ткнул пальцем в два кружочка и треугольник, выложенные из бисера на поверхности бархата, и ссыпал бусины в старушечий подол. После того как дверь за старухой закрылась, Десняк приказал Ерыге принести из клети под каморкой сухое можжевеловое полено и наколоть из него тонкой пахучей лучины. Опричник быстро исполнил это нехитрое поручение, но все дальнейшее делал сам Десняк. Он расставил по всему столу берестяные шкатулочки, туески, достал из тростниковой трубки тонкий пергаментный свиток, развернул его на столе и, поглядывая на столбики непонятных для Ерыги значков, стал смешивать в ступке разноцветные порошки. Затем он тщательно истолок смесь тяжелым серебряным пестиком, высыпал ее в литой золотой ковшик на деревянной ручке, добавил сухой еловой смолы, пчелиного воска, внес сосуд в синее пламя маленького очага, а когда над ковшиком показался пар, облил расплавленной смесью концы можжевеловых лучинок.

К тому времени, когда Десняк покончил с этим делом, пузырь на окне затянуло тьмой, и внутренность каморки погрузилась в синеватую мглу, слабо подсвеченную затухающим пламенем жаровни. Услышав снизу легкий шум шагов, Десняк сунул Ерыге пучок лучинок и, коротко шепнув: «Зажигай!» — пошел вдоль стен каморки, рывками распуская до полу тяжелые ковровые скатки. Ерыга шел следом и, высвечивая огнем кованые рогульки между краями ковров, втыкал в них горящие лучины. Вскоре внутренность каморки наполнилась густыми смолистыми ароматами, а покрытая бархатом столешница преобразилась в высокий помост.

В этот миг дверь каморки распахнулась, и Ерыга, обернувшийся на скрип, обмер от изумления и гнева: в дверном проеме стояла его дочь, одетая точно так же, как та смуглая танцовщица.

— Ты? Убью! — захрипел он, делая шаг вперед и протягивая руки к ее обнаженным грудям, едва прикрытым тусклой россыпью круглых стекляшек.

— Куда, хам? — услышал он за спиной холодный, парализующий голос Десняка. — Стоять!

Ерыга замер, держа на весу поднятую ногу. Дочь стояла в полутора шагах от него, свободно опустив руки вдоль тела и даже не пытаясь прикрыть треугольник лона, темнеющий сквозь бисерную сетку.

— Ты что, не знал? — усмехнулась она, чуть приоткрыв рот и быстро облизнув ярко накрашенные губы.

— Сука! — прошептал Ерыга, глядя, как она поднимается на помост, уверенно и привычно ставя босые ступни на скрытые под складками бархата ступени.

Следом за ней в дверь каморки протиснулись трое музыкантов. Их длинные волосы были перехвачены плотными кожаными ремнями, прикрывавшими глаза, но они без всякой слепой толкотни разместились на узкой лавочке у входа и стали пробовать тональности и лады своих инструментов: пузатой волынки, камышовой свирели и многострунных гуслей, украшенных засохшими полевыми цветками.

— Пляши, Райна! — приказал Десняк, когда музыканты настроились и согласно затянули протяжную и слегка подвывающую мелодию. Нечто среднее между воем дворового пса на полную луну и свистом вьюги в печной трубе.

Дочь шевельнула обнаженными бедрами, повернулась лицом к Десняку и медленно провела ладонями снизу вверх по бледному впалому животу. Дойдя до вызывающе торчащих грудей, она слегка коснулась, пальцами бусин, прикрывающих темные набухшие соски, а потом резко побарабанила по ним длинными накрашенными ногтями.

— Ну, распутница, погоди! — бессильно скрежетал Ерыга, сидя у ног музыкантов и яростно втягивая ноздрями пряный дурман лучин.

Дочь по-кошачьи выгнула спину и стрельнула в его сторону темными, жирно подведенными глазами. «Вот сейчас прикажу, и тебя высекут!» — сказал Ерыге ее наглый, насмешливый взгляд. Все было почти как на ладье, но если на смуглом теле танцовщицы бусины мерцали, подобно звездам на ночном небе, то на млечно-бледной коже, темных сосках и треугольном лоне Райны они выступали какой-то серой сыпью, тускло белевшей в свете потрескивающих лучин.

— Пляши, Райна, пляши! — яростно шипел Десняк, зажигая все новые и новые пучки лучин и уже без разбора втыкая их во все щели и ковровые прорехи на стенах каморки.

Огоньки вспыхивали, наполняя каморку не столько светом, сколько пряным, удушливым дымом, клубами вившимся вокруг кружащейся в танце Райны и гасившим слабые красные язычки на кончиках лучинок.

— Пляши! Пляши, чертова коза! — хрипло рычал Десняк. — Играйте, дармоеды! Бренчите! Дуйте, лопни ваши щеки!

Райна неистово била в бархатный помост голыми пятками, свирель пронзительно взвизгивала, перехлестывая утробный вой волынки, гусляр рывком оборвал половину струн и с треском забарабанил по доске костяшками пальцев, но гирлянды серых стекляшек по-прежнему мертво колыхались вокруг девичьих чресел, еле просвечивая сквозь дым. Из-под кожаных обручей на впалые щеки музыкантов лились струи пота, по блестящему лицу, мелко дрожащим грудям и втянутому животу Райны сбегали извилистые ручейки краски, дым поедом ел выпученные глаза Ерыги, а обессилевший Десняк сидел перед помостом и, уже не глядя на танцовщицу, растирал между пальцами хрупкие угольки лучинок. Наконец одна лучина, вставленная в медвежью пасть над скамьей музыкантов, уронила уголек на мех волынки, и он лопнул, загасив половину лучин и покрыв все звуки оглушительным треском. Райна присела, зажав ладонями уши, а когда волнение воздуха в каморке утихло, Десняк усталым жестом выпроводил ее вслед за музыкантами и обернулся к Ерыге.

— Что, брат, лихо нас надули? — усмехнулся он, теребя длинный седой ус. — Соли на хвост насыпали, травкой покурили, вот звездочки в глазах и заиграли! Много ли нам, дуракам, надо?

— Было, господин, все было, и звездочки тоже, — хмуро ответил Ерыга, отводя глаза от бледного худого лица, до скул заросшего волнистой серебряной бородой.

— А не померещилось тебе спьяну? — продолжал Десняк, сухо щелкая пальцами в дымном воздухе.

— Сами сходите, если мне не верите, — вздохнул Ерыга, чувствуя, как его горло захлестывает тугое удушливое кольцо бессильной ярости.

— Сходить, говоришь? — оживился Десняк. — И впрямь, отчего бы не сходить?!.

Он вскочил на ноги и забегал по каморке, проворно скатывая настенные ковры под низкий потолок и перевязывая тяжелые валики кожаными ремешками.

— А за дочку не серчай, — добродушно ворчал он, стряхивая с ковриков сизые пятна пепла, — она у меня больше так, глаз потешить, нежели что иное. Понимаешь ты это, кобель старый? Ну конечно, без греха не обошлось, но всего-то разика два-три, не больше. Да кто такие дела считает? Хотя нет, вру, считал, по серьгам да по колечкам с камушками, и-хи-хи!.. Это по молодости не считаешь, все равно собьешься, а в наши годы каждый разочек как подарок! Она мне подарочек, я — ей, вот и квиты! И нечего тут губы дуть, радоваться надо, дурак, что у тебя такая краса выросла!

— Убью суку! — сквозь зубы прошипел Ерыга.

— Но-но! Смотри у меня! — строго погрозил ему Десняк. — Да если хоть волос с ее головы упадет, я тебя, знаешь, где сгною? Знаешь, падаль?!

Он вдруг яростно взвизгнул, подскочил к Ерыге, и, схватив за грудь, резким рывком поставил его на ноги.

— Отвечай: знаешь? — процедил он, буравя колючим взглядом сломанный нос опричника.

— Знаю, господин, — сдавленно и покорно прохрипел Ерыга.

— То-то же, — сухо усмехнулся Десняк, отпуская его. — А за Райну не тревожься, придет время — и ее замуж выдам. Приданое сам соберу, а свадьбу такую сыграем, что у всего Посада глаза лопнут, очень уж потешила она меня на старости лет, а я памятливый… И на добро, и на зло. Впрочем, тебе ли меня не знать, козел старый! — И старик засмеялся дребезжащим смехом.

Перед Десняком Цилла плясала так, что у того отвалилась челюсть, а в седой бороде заблестели выбежавшие изо рта струйки слюны. Ноздри старика широко раздувались, втягивая ароматный дух горящих лучин, пальцы нервно крутили расшитый каменьями поясок кафтана, а глаза жадно пожирали жаркую смуглую плоть, едва прикрытую трепетной россыпью звездного бисера.

— Гляди-ка ты, светятся! — бормотал он, щуря глаза от искристого блеска. — А на моей кобыле — чистый горох!

— Холодные тела ваших красавиц не возбуждают звездного огня, заключенного в глубине окаменевших слез Тенгри, — учтиво прошелестел ему в ухо шепоток Урсула.

— Короче, сколько? — процедил Десняк, зачарованно глядя в черные глаза плясуньи.

— Эти слезы твои, мой господин, — почтительно ответил Урсул.

— Не прикидывайся идиотом! — скрипнул зубами Десняк. — Сколько ты хочешь за эту девку?

— Разве господин не знает, что молодой князь запретил торговать людьми? — тонко усмехнулся Урсул.

— Кому запретил? — сухо хохотнул Десняк. — Мальчишка! Щенок! Да я его по миру пущу! Без штанов оставлю!

— Господин имеет в виду казну?

— Казну, казну, — кивнул Десняк, стягивая с пальца толстый золотой перстень с крупным рубином. — Ну так сколько?

— Слава о подвигах молодого князя, перейдя пределы Синегорья, достигла низовий Чарыни, — уклончиво забормотал Урсул, — скоморохи на невольничьих базарах под звон гуслей поют о жизни Владигора и представляют в лицах его схватки с Мстящим Волчаром и Триглавом!

— Собака лает — ветер носит! — поморщился Десняк.

— Не говори так, господин! — учтиво возразил Урсул. — Хорошая пастушья собака стоит хорошего боевого коня.

— Мне плевать, сколько стоит пес! — перебил Десняк. — Я хочу эту девку!

Когда Цилла сошла с помоста и наклонилась над ним, он вложил перстень в темную влажную ложбинку между ее грудями. Плясунья томно вздохнула, плавно опустилась на колени и, откинувшись назад, затрепетала всем телом. Гирлянды серебристого бисера заметались по ее коже, подобно ночному звездопаду, а сама она выгнулась змеей и, расставив ноги, просунула между ними смуглое лицо и опалила Десняка таким жарким взглядом, что в горле у него пересохло, а ребра свело жесткой короткой судорогой.

— А если до ушей князя дойдет, что жалкий, ничтожный торговец нарушает его светлейшее повеление? — назойливо бубнил в его ухо глухой шепоток Урсула.

— Светлейшие уши — не твоя печаль! — огрызнулся Десняк, сглотнув подкативший к горлу комок. — Или я еще должен доказывать тебе, кто здесь хозяин?

— Нет, нет, мой господин! — Урсул замахал ладонями и, вырвав из бороды длинный волнистый волосок, стал нервно накручивать его на палец. — Я нисколько не сомневаюсь в могуществе древнего обычая, но все же я хотел бы заручиться…

— Чем заручиться, сморчок косоглазый? — протянул Десняк, вынимая из кармана ограненное изумрудное яичко и вкладывая его в чуть приоткрытые губы красавицы.

— Я полагаю, что купчая, составленная задним числом, вполне могла бы послужить оправдательным документом на тот случай, если люди молодого князя вздумают сунуть свои носы… — быстро залепетал Урсул.

— За этим дело не станет, — перебил Десняк, — сколько?

— Дарю, — вдруг коротко шепнул Урсул в восковое ухо Десняка. — Бери ее, мой господин…

— Как это «бери»? — перебил Десняк. — Я не нищий, чтобы принимать подачки!

— Ты не дослушал, — захихикал Урсул. — Я сказал: бери, если… сможешь!

— А если не смогу?

Десняк сглотнул слюну и облизнул внезапно пересохшие губы. В его животе вдруг натянулась и лопнула тугая невидимая струна, а чресла мгновенно налились тяжелым пульсирующим жаром.

— Тогда не пускай свои богатства на ветер, — усмехнулся Урсул. — Не советую…

— Я советую мне не советовать, — огрызнулся Десняк. — Вон отсюда! Все вон!

— Однако господин горяч, — почтительно забормотал Урсул, отступая к двери и подавая повелительный знак полуобнаженным стражникам, замершим по углам каморки.

— Седина в бороду, бес в ребро, — глухо прорычал Десняк, срывая золотую ременную пряжку и распуская тяжелые складки кафтана. — Иди ко мне, птичка!

Но вместо того, чтобы распластаться перед ним на толстом ковре, плясунья вскочила на помост и, сорвав с груди длинную гирлянду, швырнула в Десняка горсть бисера. Десняк поймал ртом несколько теплых бусин, а когда дверь за его спиной захлопнулась, сбросил с плеч кафтан, сел на пол и, не сводя с плясуньи влажных глаз, начал стаскивать собранные в гармошку сапоги. Плясунья вилась вокруг него и, беспорядочно срывая с себя сверкающие гирлянды, осыпала Десняка бисерными струями. К тому времени, когда на нем осталась одна лишь тонкая шелковая рубашка, весь бисер раскатился по полу, оставив в спутанной бороде Десняка несколько гладких твердых горошин. Он с беспокойством поглядывал на совершенно нагую Циллу, упиравшуюся в помост широко разведенными коленями.

— Иди! Иди ко мне! — стонала она, медленно проводя ладонями по внутренней поверхности бедер.

— Спешу! Спешу! — бормотал Десняк, сглатывая слюну и неприметно запуская руку под подол шелковой рубашки.

— Ну что ты медлишь? Что ты там возишься? — томно ворковала Цилла, глядя перед собой мутными от вожделения глазами.

— Да вот, бусинка закатилась… — хихикал Десняк, сжимая в пальцах твердую как камень горошинку и протягивая ее плясунье.

— И это все?! — воскликнула она, когда Десняк дотянулся до ее пупка и опустил бусинку в потную темную ямку.

— Что ты, что ты, моя птичка, конечно нет, это так, шутка, игра, — испуганно залепетал Десняк, чувствуя холодную предательскую пустоту в средоточии сухих чресел.

— Да ты шутник, старичок! — рассмеялась Цилла, сжимая в ладонях набухшие темно-вишневые соски.

— Старый конь борозды не испортит, — пробормотал Десняк, подвигаясь к ней.

— Пусть портит, я разрешаю, — застонала Цилла, опрокидываясь на спину и широко раздвигая длинные смуглые ноги.

Десняк вскочил, рванулся к ней, но запутался коленями в шелковых складках рубахи и, упав головой вперед, ткнулся носом в твердый, обмытый благовониями лобок плясуньи.

— О!.. О!.. Еще, старичок! Еще! — закричала она, играя жаркими мускулистыми бедрами.

— Счас! Счас! — хрипло шептал Десняк, стараясь выпутаться из скользких, прилипчатых складок рубахи.

— Скорей! Скорей! Что ты там возишься?! — стонала Цилла, впиваясь в его уши длинными острыми ногтями.

— Пусти, дрянь, больно! — взвыл Десняк, упираясь ладонями в ее гладкий упругий живот.

— Терпи, старичок, терпи! Назвался груздем — полезай в кузов! — приговаривала Цилла, продолжая терзать его большие и несколько оттопыренные уши.

Десняк напрягся, выбросил руки вперед и из последних сил воткнул ей под ребра твердые костяшки пальцев. Плясунья охнула, ослабила колючую хватку и распласталась на помосте.

— То-то же, — пробормотал Десняк, поднимаясь на ноги и отряхивая рубаху.

Цилла лежала на черном бархате и, закусив губу, насмешливо смотрела на него из-под полуприкрытых век. По щекам плясуньи стекали две блестящие слезы, но ее взгляд светился дерзостью и победительным нахальством.

— Чего уставилась, дура? — выругался Десняк. — Тебе что, жеребца подавать?

— Жеребца? Что ж, могу и с жеребцом! — томно усмехнулась Цилла. — Если захочу. Он хоть драться не будет.

— Вот ведь стерва какая! — сплюнул Десняк. — Но я тебя обломаю! Попляшешь у меня!

— У тебя? С какой стати? — удивилась Цилла, садясь на помосте и скрещивая под собой ноги.

— А с такой!

Десняк кинулся к своему ремню, выдернул из ножен короткий широкий нож и, резко запрокинув голову плясуньи, упер кончик клинка в пульсирующую жилу на ее шее.

— Поняла? Все поняла? — зло зашипел он, глядя как из-под стали выступает черная капелька крови.

— Она-то поняла, а вот ты, боюсь, нет, — вдруг услышал он голос Урсула. — Убери нож, хам, и топай отсюда, пока живой…

Десняк отвел клинок, поднял голову и увидел двух мускулистых черных стражников, наставивших на него блестящие наконечники копий. Урсул стоял между ними и смотрел на Десняка холодным взглядом.

— Давай шевелись! — сказал он. — Нам с тобой, правда, спешить уже некуда, но за этих горячих парней я не ручаюсь!

Урсул негромко щелкнул пальцами, стражники подпрыгнули на месте и, согласно звякнув браслетами на лодыжках и запястьях, так далеко выбросили перед собой копья, что Десняк почувствовал на щеках два легких мгновенных укола.

— Понял? Или объяснять дальше? — спросил Урсул.

— Да куда уж дальше! — зло процедил Десняк, чувствуя липкие струйки крови на крыльях носа.

— Не догадываешься? Совсем мозги отшибло? — спросил Урсул. — Скоморохи ведь не только молодого князя представить могут, но и… объяснять дальше?

— Пусть попробуют! — пробурчал Десняк, натягивая сапог. — Заживо сгною, стервецов! Псами затравлю!

— Всех не затравишь! Да и народ, опять же, что подумает? На воре шапка горит, так у вас говорят?

— Мудрый змей! — усмехнулся Десняк. — Ну что ж, пусть тогда клевещут! Кто им поверит?

— Это моя забота, — сказал Урсул.

— Думаешь, тебе, чужеземцу, веры больше будет?

— При чем здесь я, — сказал Урсул, — желающие сами смогут убедиться, своими собственными глазами…

Он подошел к стене, рывком распустил от потолка до пола широкий белый ковер и, отступив на середину каморки, извлек из кармана халата темную резную шкатулочку. Затем он поднял руку к потолку, щелкнул пальцами, и каморка наполнилась ровным мерцающим светом. Десняк поднял глаза и увидел в ладони Урсула мелко ограненный шарик размером с воронье яйцо. Грани шара испускали холодные голубые лучи, но пылинки, попадая в них, наливались алым свечением, вспыхивали и сгорали, оставляя в воздухе едкий запах паленой шерсти.

— Анкона бир сумар куакте наули чил или кара! — глухо забормотал Урсул, откидывая крышку шкатулки и опуская шарик в ее темное нутро.

Когда он захлопнул крышку, шкатулка затрещала так, словно в нее натолкали сверчков. Десняк испугался, что она вот-вот вспыхнет в руках Урсула, но голубые лучи исчезли, не причинив шкатулке ни малейшего вреда. Напротив, они словно собрались в один мощный сноп, выстреливший из отверстия в стенке и образовавший круг света на белой поверхности ковра. Урсул постучал ногтями по крышке, пробурчал какую-то неразборчивую фразу, и в светлом круге появилось темное пятно с расплывчатыми краями.

Десняк насторожился, а когда из тумана внутри пятна стали проступать очертания человеческой фигуры в длиннополой рубахе, застыл от изумления и ужаса. От бродяг и наемников, приходивших в Стольный Город с купеческими караванами, он несколько раз слышал о чудесных лучистых шарах, впитывающих человеческие очертания, а затем испускающих из себя впитанные изображения. Но большая часть подобных свидетельств звучала столь путано и противоречиво, что трезвый холодный ум Десняка вскоре отнес их к разряду небылиц. И вот теперь он собственными глазами наблюдал за движениями плоской фигурки на освещенной поверхности ковра и с ужасом узнавал себя в седобородом старике, нелепо взмахивавшем широкими рукавами рубахи.

— Чур меня! Чур меня! — испуганно залопотал Десняк, когда его двойник отслоился от стенки и завис в воздухе, едва касаясь ногами пола.

Следом за старцем из туманных глубин пятна выплыла нагая Цилла. Она на миг застыла в луче, а когда Урсул чуть слышно пощелкал ногтем по крышке шкатулки, покорно опустилась на пол и широко развела темные ноги. Двойник Десняка засуетился, упал на колени и стал хвататься за подол рубахи, путаясь руками в широких шелковых складках. В какой-то миг Десняку даже показалось, что голые ступни призрака преобразились в раздвоенные копыта, а из-под подола рубахи мелькнул мохнатый конец хвоста.

— Сгинь, нечистый! — прохрипел он и метнул в морок тяжелый кинжал.

Клинок пролетел сквозь кошмарное видение и вонзился в ковер, отбросив на плотный белый ворс крестообразную тень рукоятки.

— Что, нервишки сдают? — усмехнулся Урсул, продолжая постукивать ногтями по крышке шкатулки.

— Кончай, гад! — рявкнул Десняк, яростно разодрав на груди шнуровку шелковой рубахи.

— Хочешь кончить? Сейчас сделаем!

Урсул склонился над крышкой шкатулки, чуть слышно прошептал длинную цокающую фразу, под действием которой двойник Десняка словно помолодел: борода сократилась вдвое, потемнела, спина выпрямилась, а сквозь старческую гречку на лбу и щеках проступил клюквенный румянец. Но не эти перемены более всего потрясли Десняка, а недвусмысленный конус, плавно вздыбивший подол его рубахи ниже пупа. Женская фигура приподнялась с пола, села и, подвинувшись к его чудесно преображенному двойнику, обняла его колени и зарылась лицом в шелковые складки.

— Ишь похабель-то какая! — хихикнул он, глядя на любовные игры призрачной пары.

— Почему похабель? — живо откликнулся Урсул. — Цилла знает более ста видов любви, но не отдает особого предпочтения какому-либо одному из них.

— Все умеет, только не летает, да? — облизнул губы Десняк.

— Не летает?! Кто сказал «не летает»?

Урсул перекрыл луч прозрачной восковой ладонью, погрузив в дымный мрак довольно откровенную сцену, и негромко, но отчетливо произнес имя плясуньи. В ответ послышался длинный свистящий вздох, и не успел Десняк повернуть голову, как Цилла зависла над ним, свесив в дымные струи опрокинутые холмики грудей.

— Ч-чур! Ч-чур меня! — забормотал Десняк, закрывая лицо растопыренной пятерней.

— Что, страшно? — усмехнулся Урсул. — А кто вшивал орлиные перья под кожу новорожденным? Девять из десяти младенцев не выдерживали дикой операции, а выживших так закармливали сырым мясом, что каждый второй их них успевал умереть еще до того, как его сбрасывали с речного обрыва в расчете на то, что оперенные ручки поймают восходящий поток воздуха и перенесут дитя на другой берег! Было такое?

— Так это ж опыты, — затравленно пролепетал Десняк, — для общей пользы…

— Какая польза, идиот? — гневно воскликнул Урсул. — Что ты знаешь о природе вещей, чтобы так рассуждать?! Всякой твари от века определено творцом место и время под солнцем, и кто ты, чтобы ломать его предначертания? Ничтожество! Раб! Червь!

Урсул убрал ладонь с пути голубого луча, и Десняк увидел у стены два человеческих скелета, сцепившихся беззубыми челюстями.

— Нет! Нет! Не хочу! — закричал он, выставив перед собой руки.

— А куда ты денешься? — ехидно зашипел над его ухом тенорок Урсула.

— Нет! Не хочу! Пронеси! — хрипел Десняк, жадно ловя ртом слоистый дым.

— Вспомни несчастных, гниющих в твоих подземельях, — холодно продолжал Урсул. — Они-то в чем виноваты? Или опять опыты для общей пользы?

— Довольно, пощади! Всех отпущу! Хоромы возведу для убогих!..

— Врешь, хам! Выйдешь отсюда и забудешь про все! — гневно крикнул Урсул, поворачивая шкатулку и направляя на Десняка яркий голубой луч.

— Нет! Клянусь! Отсохни моя рука, если забуду!

Десняк упал лицом в пол и пополз к Урсулу, путаясь коленями в шелковом подоле рубахи.

— Вот так-то лучше, — услышал он над головой голос Урсула. — Не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати, — так у вас говорят?

— Так точно-с! — подтвердил Десняк, стукнувшись лбом в половицу.

— Ты согласен?

— Согласен! Всегда согласен! Глас народа — глас божий!..

— Ну тогда иди, я отпускаю. Вижу, что поумнел, пень старый! А то пришел: то ему не так, это…

Голос Урсула постепенно отдалялся и таял в ушах Десняка. В последний миг перед ним возникла глубокая воронка, с ее дна в глаза ему ударил ослепительный голубой луч, а затем все погрузилось в удушливую тьму.

 

Глава шестая

Очнулся Десняк в своей каморке на верхнем ярусе рубленой башни. Бычий пузырь в окошке был окрашен в кровавые закатные тона, а на лавочке у двери сидел Ерыга и пристально смотрел на своего господина. Его правый глаз горел злым волчьим огнем, а в левом светилась такая собачья преданность, что Десняку на миг померещилось, что и само лицо опричника, до глаз заросшее кое-как соскобленной и подпаленной щетиной, грубо слеплено из двух половин: волчьей и собачьей.

Десняк с трудом оторвал бороду от столешницы и вдруг с ужасом увидел перед собой сухую, обрубленную по локоть человеческую руку.

— Что… это? — спросил он, с силой смахнув со стола этот жуткий предмет.

— Рука-с! — с собачьей улыбочкой прошептал Ерыга.

Лицо его подобострастно осклабилось, но глаза вспыхнули ярой, неугасимой злобой, от которой по спине Десняка пробежала холодная колкая дрожь.

— Сам вижу, что не хер собачий! — буркнул он. — Но почему здесь? Кто принес?

— С ладьи доставили-с, от Урсула, — пролепетал Ерыга. — Сказали, будто вы сами приказали-с!.. Для опытов.

— Для опытов, говоришь? — Десняк привстал с табурета и навис над столом, широко расправив сухие костистые плечи. — Будут им опыты! Такие опыты, что всем чертям тошно станет! Понял?

— Понял-с! — кивнул Ерыга, поочередно подмигнув господину собачьим и волчьим глазами.

— Ну так чего ж ты сидишь? — сквозь зубы процедил Десняк. — Как медовуху жрать, так первый, а как харчи отрабатывать, так не допросишься! Паразиты! Дармоеды проклятые!

— Не пори горячку, хозяин, — грубо перебил Ерыга, — еще не вечер…

— А смола? Пакля? Трубки камышовые? Провозитесь до третьих петухов, а луна ждать не будет! Взойдет, и хрен вы тогда к бортам подплывете, всех копьями переколют, как налимов!

— Не боись, хозяин, не переколют, — проворчал Ерыга, поднимаясь с лавочки, — и за смолу не беспокойся, все готово: и смола, и пакля, и трубки, и крючья с веревками, — отработаем твою медовуху…

Опричник молодцевато одернул полы кафтана и взялся на ручку двери.

— Девку мне не попортите, — сказал Десняк, морщась от скрипа несмазанных петель, — и шкатулку с камнем не утопите!

— А с купцом как? Топить или тоже доставить?..

— Ты что, глухой? Я сказал: девку и шкатулку с камнем! Еще вопросы есть?

— Никак нет!

Ерыга пригнул голову, ссутулил толстые плечи, шагнул через порог и с долгим певучим скрипом прикрыл за собой дверь. Оставшись один, Десняк встал из-за стола и прошел вдоль стен каморки, крепкими желтыми ногтями сбивая с концов лучин сизые червячки нагара. Огоньки, освобожденные от тяжести пепла, ярко вспыхивали, озаряя багровыми всполохами закопченный потолок, глиняные горшочки на полках, берестяные свитки на гвоздях и сухую растопыренную руку на грубо протесанных топором половицах. Десняк поднял ее с полу, посмотрел по стенам и, отыскав свободную сыромятную петлю, сунул в нее обрубок кистью вверх. Петля оказалась велика, но когда он стал затягивать ее вокруг костлявого запястья, сухие пальцы вдруг зашевелились и сами вцепились в ремень мертвой хваткой.

Среди ночи на пристани поднялся страшный переполох. Корабельные мастера, спавшие на берегу под опрокинутыми лодками, проснулись от жаркого зарева, охватившего сразу полдюжины ладей, несших на своих треугольных штандартах вышитые золотом волчьи морды. В ревущем пламени заметались черные силуэты стражников, швыряющих в воду горящие тюки и сундуки с товаром, затрещали мачты, разбрасывая над красной рябью огненные лохмотья парусов, а невесть откуда взявшиеся опричники стали поспешно сталкивать в воду раскиданные вдоль песчаной кромки плоскодонки.

Но их старания запоздали. Пока искали весла, пока обматывали мокрыми рубахами головы и руки, огонь разбушевался и обрушил на подплывающих спасателей такой плотный град раскаленных углей, что на опричниках вмиг высохли и задымились кафтаны, а несколько особенно ретивых едва не лишились глаз и не обварили руки, стараясь выхватить из кипящей воды хоть малую толику расплывающегося добра.

Когда пламя по доскам обшивки достигло воды, спасатели поняли, что рваться к догорающим ладьям бессмысленно и, прикрывая лица от жара, стали высматривать среди горящих обломков головы утопающих. Но и здесь их постигла неудача: купцы со своей свитой и стражей то ли сгорели в пожаре, то ли, бросившись в воду, сразу пошли ко дну под тяжестью драгоценностей, с опрометчивой жадностью рассованных по карманам кафтанов и шаровар.

Впрочем, это обстоятельство не особенно опечалило спасателей. Войдя в азарт нечаянной огненной потехи, опричники лупили по воде баграми, бросали с бортов четырехпалые кованые «кошки» и от души потешались друг над другом, когда над багровой рябью показывался рваный башмак или полуобъеденный собачий костяк, кишащий мокрыми блестящими раками.

Правда, один раз багор Ерыги зацепил что-то тяжелое; когда опричник подтянул свою добычу к борту, из-под воды ему в лицо ударил такой яркий белый луч, что он выпустил шест и, злобно выругавшись, прикрыл ладонями обгоревшие брови. Когда он раздвинул пальцы, луч почти угас, погрузившись в темную бездну, но конец багра еще колыхался на поверхности подобно рыбачьему поплавку.

Ерыга вспомнил наказ Десняка о шкатулке и камне, скинул кафтан, перевалился через борт плоскодонки и нырнул в воду. Быстро преодолев горячий верхний слой, он устремился к светящейся белой точке. Но свет ее становился все слабее и наконец совсем угас, оставив Ерыгу в кромешной тьме. Воздух в его легких сперся в удушливые комки, он перевернулся и, увидев над собой багровое свечение, устремился к поверхности, с силой разгребая ладонями упругую воду. Вдруг чья-то рука судорожно ухватилась за его штанину. Ерыга слепо ткнул в нее выхваченным из ножен клинком, но, почувствовав, что хватка не ослабла, отсек оттянутый клок и из последних сил пробил макушкой кипящую толщу воды. При этом он изрядно ошпарил лоб, щеки, плечи и ладони, и, если бы опричники мгновенно не втащили в лодку своего отчаянного товарища, он бы запросто сварился по самую грудь.

Но на этот раз судьба смилостивилась над Ерыгой и вскоре он уже лежал на берегу, а две дешевые потаскухи заботливо прикладывали к водянистым волдырям на его коже ветхое тряпье, пропитанное «обыкновенным женским».

— Фуй, распутницы, фуй! — брезгливо фыркал Ерыга, шевеля волосатыми ноздрями.

— От кобеля слышим! — задорно восклицала та, что помоложе.

— Зачатый в грехе, рожденный в мерзости, молчи! — наставительно добавляла старшая.

Ерыга приоткрыл один глаз и, увидев над собой седые патлы, окружающие лиловую лошадиную рожу с провалившимся носом, лишился чувств.

Очнулся старый опричник в сыром пыточном подвале. Старый палач Теха заклепывал на его запястье железный обруч, а молодой, Гоха, уже крутил ручку ворота, наматывая цепь на круглое, до блеска отполированное бревно.

— Что это вы, братцы? — взмолился Ерыга, когда его руки дернулись и потянулись вверх.

— Ничего не знаем, браток, — вздохнул Теха, взявшись за ручку кузнечного меха. — Ваше дело беково — нас дерут, а нам некого!

— А меня-то за что?!. — взвыл Ерыга, чувствуя, как его левое плечо с хрустом проворачивается в суставе. Мышцы правой, привыкшей махать тяжелой плеткой, были крепче и потому лучше держали вес раскормленного тела.

— Это ты у хозяина спроси, — весело отозвался Гоха, повизгивая воротом.

— Так позовите его! — прохрипел Ерыга.

— Сам зови! — нахмурился Теха, со свистом раздувая угли в глубине пыточного горна. — А нам с тобой вообще говорить не велено; это мы уж так, по старой дружбе, чтоб не скучал…

В этот миг Гоха довернул ручку до упора, правое плечо Ерыги хрустнуло, а его тело резко дернулось и обмякло, повиснув между полом и потолком.

— Господин!.. Хозяин!.. — взревел опричник, выкатив глаза от страшной боли.

— Ох-ох-ох! Какие мы нежные! — вдруг услышал он насмешливый голос Десняка.

Ерыга поднял голову, из последних сил сдул упавшую на глаза прядь и увидел в дальнем углу подвала две человеческие фигуры в длинных плащах с высокими остроконечными капюшонами. Алые отблески разгорающихся углей дрожали на сводчатых стенах и, достигая фигур, терялись в глубоких, ниспадающих до пола складках.

— Прикажи отпустить его, — послышался из-под капюшона женский голос, — он не виноват, он очень старался, я сама видела.

— На что он мне теперь? — спросил второй капюшон голосом Десняка. — Ворон в огороде пугать?

— Нешто он такой страшный? — захихикал женский капюшон.

— Пуганая ворона куста боится, — резонно возразил мужской.

— А ты, старичок? Чего ты боишься? — игриво прощебетал женский голос.

Ерыга напряг глаза и увидел, как из-под капюшона змеиной головкой выскользнула смуглая ладонь и быстро исчезла в складках мужского плаща.

— Меня боишься? Да или нет? — жарко и быстро зашептал голос.

— Пусти, бесстыжая! Не здесь! — хрипло отозвался из-под капюшона Десняк.

— Здесь, старичок, здесь! — томно проворковала женщина.

— А как же они?.. — затрепетал мужчина.

— Они? Кто «они»? Эти, что ли?

Резко выкрикнув эти слова, женщина выхватила из кольца в стене погасший факел, ткнула его в ярко-алую пасть горна, а когда факел вспыхнул, подняла его над головой и озарила низкие своды подвала дрожащим, неверным светом. Коренастый Теха с перепугу замер над горном, а Гоха отпустил ручку ворота, и Ерыга рухнул на земляной пол.

— Что уставились, дармоеды! — истерически взвизгнула женщина. — Работать! Работать, придурки чертовы! Каждому — свое! Каждому — свое!

Она перебросила факел в левую руку, выхватила из-под плаща плеть и, шагнув к Техе, наотмашь хлестнула его по закопченному лицу. Рот старого палача искривился от боли, но, когда он попытался провести ладонью по щеке, чтобы стереть кровь, женщина стала так яростно и беспорядочно хлестать его плетью, что Теха только охнул и опустился на пол, прикрывая обеими руками плешивую голову.

— А ты что встал, дубина?! — Женщина оставила Теху и, помахивая окровавленной плетью, подступила к Гохе.

— Я чичас! Чи-чичас, го-госпожа! — залепетал тот, хватаясь за ручку ворота и принимаясь остервенело наматывать цепь на осиновый вал.

— Как ты сказал: госпожа? — засмеялась женщина, вытирая плеть полой плаща.

Она сбросила на спину капюшон и разметала по плечам роскошные темные волосы, перехваченные тонкой ниткой сверкающего бисера.

— Цилла, миленькая, голубушка, пожалей! Скажи ему! — взмолился Ерыга, с маху ударившись ладонями о дубовые блоки, через которые были переброшены цепи дыбы.

— Пожалеть?! А ты кого-нибудь жалел?

Цилла шагнула к висящему под потолком опричнику и ткнула в его отвисшее брюхо свернутой плетью. Ерыга задергался и зазвенел цепями, пытаясь подтянуть к груди жирные колени.

— Не любит, стервец, ой не любит! — расхохоталась Цилла, запрокинув голову и откинув на спину плотную волну блестящих от масла волос.

— Люблю, госпожа, все люблю! — заверещал из-под потолка Ерыга. — Пожрать люблю, выпить, бабу трахнуть… Всех, конечно, не перетрахаешь, но я стремлюсь, изо всех сил стремлюсь!..

— Ой, насмешил! Ой, держите меня, я сейчас упаду!..

С этими словами она осела на пол и зашлась грубым истерическим хохотом.

— Теха! Гоха! Кончайте его! — коротко приказал Десняк.

Он скинул капюшон, выдернул из стенки деревянную затычку родника и, набрав ведро воды, опрокинул его над визжащей от хохота Циллой. Смех умолк, и все замерли, глядя, как она поднимается с полу, выпутываясь из мокрого плаща.

— Какая баба! — восхищенно присвистнул Гоха, когда она выпрямилась во весь рост и, нагая, подошла к горну и протянула к алым углям дрожащие руки.

— Эт-точна! — согласился Теха, размазывая кровь по морщинистым щекам.

— Ты сперва на себя глянь, прежде чем на такую марцифаль пялиться! — буркнул Десняк, откидывая полу своего плаща и прикрывая блестящую от воды спину Циллы.

— Эт-точна! — насмешливо гыкнул Теха.

Он вновь взялся за ручку меха, вздул угли и, взяв клещами конскую подкову, сунул ее в алую пасть горна.

— Пойдем, пойдем отсюда, моя девочка! Тут смотреть нечего! — пробормотал Десняк, обнимая Циллу за плечи и легонько подталкивая ее к маленькой дверце, окованной железными полосами.

— Как его кончать, хозяин? — спросил напоследок Теха. — Моментом или чтоб прочувствовал?

— Пусть его Гоха кончает, — сказал Десняк, не поворачивая головы, — не спеша, с чувством, а ты проследи, подскажи, ежели что не так пойдет, — пора уже парню во вкус входить…

— Отпусти его! — вдруг перебила Цилла. — Помучил человека, и хватит! Он не виноват, он старался, но куда ж ему против Урсула!

— Рад бы тебе угодить, да не могу уже, — вздохнул Десняк. — Слово не воробей…

— Ты хотел, чтобы я пришла, и вот я здесь, — продолжала Цилла, не слушая его, — чего тебе еще надо? Отпусти его…

— Иди, иди, не лезь в наши дела! — сухо оборвал ее Десняк.

— Ваши? А кто меня госпожой назвал?! — воскликнула Цилла.

— Ну, сорвалось с языка!

— Нет, старичок, так дело не пойдет! Сам сказал: слово не воробей!

— Так это ж мое слово! Мое! Что хочу, то и говорю! — захохотал Десняк.

— Нет уж, теперь будет иначе! — обрезала Цилла. — Теперь я здесь госпожа!

Она резким движением стряхнула с плеч полу Деснякова плаща, обернулась и ткнула пальцем в подвешенного на цепях Ерыгу.

— Опустить! Быстро! — коротко приказала она.

Гоха с готовностью отпустил ручку ворота, цепи загремели, и бесчувственный Ерыга мешком грохнулся на земляной пол.

— Десняк, лекаря зови! Вон как ухайдакали бедолагу, счас дух вон!

Цилла подошла к распластанному Ерыге, откинула с его лица мокрую прядь, осторожно приподняла пальцем веко. Опричник застонал и чуть приоткрыл мутные от боли глаза.

— Живой! — усмехнулась Цилла. — Но одной-то ногой он еще в могиле стоит!

— Теха! Гоха! Займитесь! — буркнул Десняк.

— Лекаря, я сказала, а не этих костоломов!

— А мы и есть лекари, госпожа! — сказал Теха, отпустив ручку мехов. — Семья, детишки мал мала меньше, одним заплечным делом не прожить, сами понимаете, вот на двух работах и крутимся!

— Желвак прижечь! Кровушку пустить! Эт-та мы завсегда готовы! — весело подхватил Гоха. — А ежли кто должон помереть, так он так и так помрет, на то воля божья!

— Была божья, да вся вышла! — жестко усмехнулась Цилла. — За этого головами ответите! Вопросы есть?

— Никак нет, госпожа! — воскликнули палачи, бухнувшись ей в ноги. — Так обласкаем доходягу, что всех нас переживет!

— Старайтесь, старайтесь! Глядишь, где-нибудь да и зачтется!

Цилла подняла с полу свой мокрый плащ и резко встряхнула его, обдав брызгами распластанного Ерыгу. Тот медленно приподнялся на локтях, тряхнул кудлатой башкой и обалдело уставился на свою спасительницу.

— Помни, смерд, кому ты жизнью обязан! — сказала Цилла, набросив на плечи мгновенно высохший плащ и склонившись к опричнику. — Вот где твоя жизнь!

Она ткнула под нос Ерыге сжатый кулак, а потом повернулась и быстро пошла к маленькой дверце, услужливо распахнутой перед ней Десняком. Старик подобострастно суетился у низкого порожка, держа в одной руке факел, а в другой дверное кольцо, а когда Цилла скрылась в дверном проеме и поднялась на пару ступеней, обернулся, погрозил Ерыге сухим жилистым кулаком, шагнул через порог и захлопнул за собой дверь.

На другой день, ближе к вечеру, перед двором Десняка остановилась карета с княжеским гербом, и когда боярин вышел из ворот, холоп распахнул перед ним дверку и приставил к кованому порожку дубовую лесенку с широкими ступенями.

Владигор вызвал Десняка для дружеской беседы, поэтому стол в княжеской горнице был накрыт просто и незатейливо: три перемены блюд, потный кувшин с квасом и две пузатые заморские бутыли с залитыми темным воском пробками.

Под конец трапезы прислуживавшие за столом холопы горящими лучинами растопили восковые печати, поставили перед князем и Десняком чеканные золотые кубки и наполнили их густым ароматным вином.

— Беседа с тобой доставила мне искреннее удовольствие! — сказал Владигор, поднимая свой кубок. — Я хочу выпить за то, чтобы ум твой всегда оставался столь же остер и был равен твоей преданности синегорскому престолу и его законным наследникам!

«Намекает, — мелькнуло в мозгу Десняка, — желательно, дескать, чтобы ум был именно равен преданности, не больше, дабы не искушал эту самую преданность! И не меньше: услужливый дурак опаснее врага!.. И чтобы законным наследникам был предан, а не какой-то там самозванной шушере! Какая, однако, тонкая бестия этот князь Владигор! Такой отравит и глазом не моргнет!»

Прежде чем поднять кубок, Десняк привстал со стула и, потянувшись к блюду с грушами, якобы случайно стряхнул в вино щепотку синих кристалликов, которыми были пересыпаны его кружевные манжеты.

— Неловок ты, боярин! — усмехнулся Владигор, подвигая поднос ему навстречу. — Порошок-то небось от моли, а ты его в вино!

— От моли, князь, жизни не стало от проклятой! Всю шерсть попортила, хуже мышей! — вздохнул Десняк, поднимая свой кубок. — Ну да бог с ней, с шерстью, был бы ты, князь, здоров, а на наших костях новая шерсть нарастет!

Десняк поднес кубок к усам, но в тот миг, когда он уже собирался пригубить вино, князь вскочил и, перегнувшись через стол, перехватил его запястье.

— Что у меня, боярин, вина мало, что ты собрался отраву глотать? — воскликнул Владигор, вырывая из пальцев Десняка литую ножку кубка. — Перед ядом, сам знаешь, все равны: князь, червь, моль — все в землю ляжем, все прахом будем!

— Не изволь беспокоиться, князь, — забормотал Десняк, пытаясь дотянуться губами до края накренившегося кубка, — мы люди торговые, привычные…

— Дома или в кабаке можешь любую гадость пить, — возразил Владигор, не ослабляя хватки, — а у меня будь любезен пить то, что дают! Еще помрешь после трапезы, что тогда синегорцы про своего князя скажут? Извел, скажут, Десняка, оборотень проклятый!

Кубок опрокинулся над столом, и по белому шелку скатерти стало быстро расползаться кровавое пятно.

— Кто «оборотень»? Где? — удивился Десняк, потирая освобожденное запястье.

— Перед тобой! — сверкнул глазами Владигор. — Нешто не знаешь, что про меня в народе болтают?

— Слыхал, — пробормотал Десняк, отводя взгляд. — Хотел даже схватить пару болтунов, чтобы прибить их брехливые языки к городским воротам, да все как-то руки не доходили. Да и народ разное болтает: одни про оборотня, другие про то, что милостив князь, такие старые вины простил, за какие Климога покойный молодыми березками надвое рвал! А раз князь такой, то нам уж сам бог велел, потому как всякая власть от бога…

— А Климогина? — быстро перебил Владигор. — Тоже от бога или как?

— Не могу знать, князь, — потупился Десняк, — ослаб умишко, не постигает промысла божия…

— Может, лукавый тебя путает, боярин?

«Ого, куда метит! — похолодел Десняк, глядя на вновь поставленный перед ним кубок. — Насквозь меня видит! Ну да ладно, двум смертям не бывать, а если он решил, то лучше уж так, тихо, а то придут среди ночи да и удавят, как пса… Мало ли случаев было!»

Десняк поднял кубок, но прежде, чем пригубить его, прижал пальцем золотой ободок, раздавил скрытый под ногтем пузырек из рыбьей мездры и, дождавшись, когда желтая маслянистая капля упадет в густое темно-красное вино, единым духом осушил кубок до дна.

«Хитер ты, князь, но и мы не пальцем деланы, — думал Десняк, выходя из ворог княжеского двора и ставя ногу на шаткую ступеньку легкого, обтянутого кожей возка, — небось знаешь про девку, но молчишь! А что ты скажешь? Ведь не купил я ее, она сама пришла, а это дело добровольное, на него запрета нет!..»

Кнут звонко щелкнул над лошадиными спинами. Как только возок отъехал подальше, Десняк привстал и с силой ткнул возницу кулаком в спину. Экипаж остановился, Десняк спрыгнул на обочину, развел ладонями усы и, склонившись над сточной канавой, сунул два пальца в рот…

«Так-то оно вернее, — думал он, вновь забираясь в возок и вытирая бороду рукавом кафтана. — Бес его знает, какой у князя яд, а теперь все поменьше его во мне осталось, глядишь, и выживу!..»

Цилла, выслушав рассказ Десняка о том, как проходил княжеский прием, весьма прохладно отнеслась к его подозрениям насчет Владигорова коварства.

— Мнительный ты стал, ой мнительный! — повторяла она, когда Десняк вдруг прерывал свою речь и, закатив глаза, начинал испуганно прощупывать пальцами впалый живот. — Князь хоть и не глуп, но прост…

— Так ведь намекал, прямо намекал, чуть не в лоб! — обижался Десняк. — Я ему про пошлины толкую, про баб, а он все об одном: хлопнет, говорит, тебя кондратий и предстанешь в мерзости! Учить меня еще вздумал, щенок: пусть, дескать, мой ум будет равен преданности, — а это как понимать?

— Нечего тут понимать, — усмехалась Цилла, выгибаясь и подставляя грудь под его растопыренную ладонь, — кланяться надо и благодарить за науку!

— За науку? Какую науку? Кого? — возмущался Десняк, беспокойно теребя пальцами ее набухший сосок. — Пусть сперва с мое проживет, а тогда посмотрим, кто кого за науку благодарить будет!

— Неужто ты так хочешь, чтобы он прожил с твое? — холодно перебила Цилла.

— Не понял! — пробормотал Десняк, чувствуя, как по его спине пробегает волна сухого озноба.

— Ну и дурак, если не понял. — Цилла дотянулась до шнура и стала медленно собирать в складки шелковый полог над постелью.

— Нет, нет, погоди! — Десняк приподнялся на подушках и остановил ее руку.

— Да я уж вторую неделю гожу, — сухо сказала Цилла, не выпуская шнура.

— Нельзя ж так сразу, в одиночку, — испуганно прошептал Десняк, — надо это дело сперва обдумать, людей верных найти, сговориться, и уже тогда…

— Тогда уж поздно будет! Не ровен час, явится к князю его скоморошка со своим ублюдком, указ состряпают, и все — готова династия!

Цилла раздернула полог, соскочила с постели и, выхватив из камина горящую головню, стала зажигать укрепленные по стенам лучины. Сухие щепки затрещали, искры посыпались на толстый ковер, в ворсе которого по щиколотку тонули ноги Циллы, но она продолжала метаться по спальне, не обращая внимания на запах паленой шерсти.

— Хоромы спалишь, дура! — воскликнул Десняк, вдевая ступни в меховые тапки с твердыми кожаными подошвами.

— Холодно мне, холодно! — запричитала Цилла, звонко цокая зубами.

— Нечего было из постели выскакивать! — цыкнул на нее Десняк, затаптывая сизые змейки дыма, струящиеся из ворса.

— Что мне в твоей постели! Лежишь бревно бревном!

Цилла завернулась в халат и уселась перед камином спиной к Десняку.

— А что ты мне обещала?! Говорила, средство есть! Средство есть! Где твое средство, паскуда?!

Десняк остановился и яростно пнул ногой кадку с ребристым колючим шишаком, увенчанным набухшим яйцевидным бутоном с красно-лиловыми прожилками. Эту диковинку доставили ему еще при Климоге, и теперь, когда она готова была вот-вот зацвести, Десняк усматривал в этом чуде прямую связь с появлением Циллы.

— Средство? Какое такое средство? Не помню! — томно проворковала Цилла, вытягивая к огню стройные голые ноги.

— Врешь, сука! — застонал Десняк, не в силах отвести глаз от ее лодыжек.

— Ладно, старичок, хватит в бирюльки играть!

Цилла резко обернулась и уставилась на Десняка холодным, беспощадным взглядом. Она молчала, но Десняк читал в ее черных глазах так ясно, будто кто-то разворачивал берестяной свиток в глубине ее огромных зрачков.

— Князь-то, говорят, заговоренный, — чуть слышно прошептал он, — его ни яд, ни железо не берут…

— Не берут, — повторила Цилла, чуть шевельнув тонкими губами.

— А скоморошка с ублюдком, может, и вовсе не объявятся, — продолжал Десняк, сглотнув подкативший ком.

— Объявятся, — глубоким пещерным эхом откликнулась Цилла.

— Кто сказал? — испуганно заерзал Десняк. — Их, говорят, в рабство продали…

— Как продали, так и выкупят, — подмигнула Цилла. Лицо ее при этом осталось совершенно неподвижным и на миг как будто обрело сходство с одной из Десняковых диковинок: раскрашенной деревянной маской, закрывавшей, по словам могильного грабителя, высохшее лицо покойной царицы Мертвого Города.

— Выкупят? Кто? Когда? — облизнул пересохшие губы Десняк.

— Может, уже выкупили, — холодно и загадочно улыбнулась Цилла, — выкупили и доставили…

— Куда доставили?!

— Может, и к тебе, а может, и к князю. Откуда мне, чужестранке, знать?

— Э-э… П-понял… п-понял… — залепетал Десняк, чувствуя себя лягушкой, оцепеневшей под змеиным взглядом. — А с ублюдком как же?

— С каким еще ублюдком? Где ты здесь ублюдка видел?!

Цилла встала, отдернула ковер слева от камина, и перед Десняком предстал темноволосый младенец примерно двух лет от роду. Мальчик стоял прижавшись спиной к бревенчатой степе и глядел на Десняка раскосыми и черными, как у Циллы, глазами.

— Вот, значит, как, — растерянно пробормотал Десняк. — А народ признает?

— Народ! Какой народ?! Ой, уморил! Ой, давно я так не смеялась! Твой народ хочет только пить допьяна да жрать от пуза, а кто при этом сидит на княжеском престоле, ему глубоко плевать! Прав был князь, слабеешь ты умом, старичок!

Цилла повалилась на пол и зашлась истерическим хохотом, звеня браслетами на запястьях и лодыжках.

— Ну что ты стоишь как столб?! — заверещала она, перекатившись по ковру и схватив Десняка за колено. — Кланяйся князю! В ноги! В ноги, смерд!

Он уперся ступнями в ковер, стараясь удержаться на ногах, но, когда Цилла ребром ладони резко ударила ему по сухожилию, Десняк покачнулся и рухнул на колени перед смуглым черноглазым младенцем.

— А князя Владигора куда денем? — прохрипел он, почувствовав на затылке маленькую ступню Циллы. — Он один всей моей дружины стоит, потому и ездит без охраны.

— Куда ездит?

— К сестре… К Любаве, что в лесу у берендов живет, — забормотал Десняк.

— Надолго? — нетерпеливо перебила Цилла.

— Когда как, бывает на день, бывает, и на два — он в своей воле.

— Это хорошо: он в своей, а мы — в своей! — воскликнула Цилла. — Похороним вашего возлюбленного князя в лучшем виде: комар носа не подточит!

— Самострел на тропе? Или, может, соколу охотничьему когти ядом смазать: перчатку прорвет — и готово дело!

— Скучно это, старичок! — поморщилась Цилла. — Скучно и грубо.

— Зато верно, — буркнул Десняк, садясь на ковре и выбирая из усов паленые ворсинки.

— Не понял ты меня, друг любезный! Мне, может, поиграть с ним захотелось?

Цилла опустилась на ковер рядом с Десняком и мягко ущипнула его за ухо.

— Красив, молод, умен, одинок, а кругом рожи вроде твоего Ерыги, — это так романтично! — нежно пробормотала Цилла, положив голову на плечо Десняка.

— Не понял! Сватов, что ли, к нему слать прикажешь? — охнул тот, не сводя глаз с лилового бутона на колючей маковке ребристого зеленого шишака.

— Сватов не надо, но, если с головы Владигора хоть волос упадет, я тебя между мельничными жерновами смелю, душегуб! — воскликнула Цилла, впиваясь ногтями в его хрящеватое ухо.

— Так чего ж ты хочешь, змеюка чертова! — взвыл Десняк.

— Князя хочу! — жарко зашептала Цилла. — Молодого, красивого, сильного! Но чтобы не я сватов к нему засылала, подстилка боярская, а чтобы он сам пришел и в ноги упал владычице синегорской!

— Змея, вся как есть змея! — злобно прошипел Десняк, глядя на стремительно набухающий бутон.

— Есть, да не про твою честь, пенек старый! — захохотала Цилла, вскакивая и подхватывая под руки младенца. — Наш будет князь! Наш!

— Нась! Нась! — просюсюкал мальчик, обнимая ее за шею.

— Убью! Достану! — заскрежетал зубами Десняк, глядя, как они кружатся перед остывающим камином.

В этот миг бутон лопнул, кинув поверх колючек восемь огненных лепестков. Десняк почувствовал, как его чресла наливаются тяжелой, сладкой истомой, встал и пошел прямо на Циллу, широко раскинув сухие жилистые руки.

— Брось ублюдка! — рычал он, брызгая слюной. — И в постель! Живо!

— Сейчас! Сейчас, мой миленочек! — лепетала Цилла, отступая к камину.

В тот момент, когда руки Десняка протянулись к мальчику, она вдруг быстро опустила его на ковер, высоко вскинула колено и, повернувшись боком, выбросила перед собой маленькую твердую ступню. Десняк отшатнулся, прикрыв руками лицо, но тут над его ухом коротко звякнули браслеты, в виске что-то хрустнуло, и голова провалилась в бесчувственную тьму.