Все трое молодых ребят, задержанных нами по подозрению в грабеже, ничем не походили один на другого: ни наружностью, ни характером, ни судьбой. И вначале для нас было загадкой, что могло их связать между собой?

Начну с самого старшего — Семена Филицина. Узкоплечий, жидкий, кособоко сутулившийся, он напоминал вытянувшуюся от недостатка света, захиревшую помидорную рассаду. Серое лицо Филицина с низким лбом, заросшим чуть ли не до бровей буроватой щеткой густых жестких волос, с маленькими равнодушными глазами, выглядело тупым и крайне несимпатичным. Его нездоровый цвет и темные круги вокруг глаз говорили о скрытых пороках. Держался Филицин всегда боком к тому, кто с ним говорил, смотрел исподлобья. Во всем его облике, движениях, манере говорить проглядывало полнейшее безразличие к своей судьбе. По-видимому, он совершенно примирился с грозящим ему заключением, ничего страшного в нем не находил и только ждал, когда, наконец, окончится скучная процедура допросов, очных ставок, а потом и суда.

Сперва, как бы для порядка, он пытался выкрутиться, упорно повторяя, что никого не грабил, а часы нашел на улице, но после очной ставки с Саввиным, который сразу же сознался в грабеже, он не стал больше запираться.

— Что тебя толкнуло на преступление? — спросил я. — Ведь ты и так был сыт, одет, обут.

— Подумаешь, одет! — с наглым хохотком противно прогнусил он и потеребил за угол отложной ворот своей синей рубахи. — Разве это одежда? Я, может, из «метро» хочу носить костюм.

Всегда испытываешь тягостное чувство, когда ведешь следствие по делам молодых преступников, особенно же, когда видишь такого бездельника, как Филицин. Всегда начинает казаться, что мы упускаем что-то очень важное в нашей воспитательной работе, если у нас — пусть даже в незначительном количестве — вырастают подобные типы.

Я всегда старался разобраться в причинах, приведших таких ребят к преступлению. Допросив Филицина, я отправился разыскивать его родителей, чтобы посмотреть, что представляла собой семья, из которой он вышел.

Филицины — отец, мать и две сестры Семена — жили в недавно выстроенном на деревенский манер пятистенном добротном домике на краю города. Их двор, окруженный частоколом из поставленного стоймя заостренного горбыля, с двумя рядами колючей проволоки поверху, напомнил мне те крепостцы, которые, как я читал у Купера, строились переселенцами на дальнем западе Северной Америки для охраны от нападения диких индейцев.

Мне пришлось довольно долго стучать в запертую калитку, пока появилась хозяйка и впустила меня во двор, посадив предварительно на цепь здоровенного пса.

— Крепко живете, — сказал я, здороваясь.

— Нельзя иначе, — объяснила хозяйка, — корова у нас, поросенок, куры, а народ здесь кругом, сами знаете какой, — охальники, заберутся — и не заметишь.

Мне бросилось в глаза обилие разнообразных запоров на дверях, ведущих в дом. Среди них особенно обращал на себя внимание замок от купе пассажирского вагона. В кухне, дальше которой меня, видимо, не собирались пускать, на стене подле умывальника, висело вагонное зеркало без рамы, да и умывальник был тоже железнодорожный. Тут мои глаза невольно начали искать и находить другие предметы того же происхождения: пепельницу, плевательницу, кусок бархатной дорожки.

— И не знаю, что вам сказать про нашего Сеню, — запричитала хозяйка, едва я сказал, что пришел поговорить о ее сыне. — Уж, кажется, мы ли с отцом не учили его уму-разуму, мы ли не выговаривали ему, чтобы жил честно, чтобы добрых людей слушал, с худыми ребятами не водился, да, видно, не впрок ему наше ученье пошло. А все — дурные приятели!

— А почему он жил в последнее время не дома, а в заводском общежитии? — спросил я.

— Да мы думали, что на заводе его лучше воспитают. Ведь у них там и комсомол, и профсоюз, — отвечала хозяйка масляным тоном. — Так нет, видно, некогда им было нашим Сенечкой заняться.

— А я слышал, что вы его из дому выгнали, когда он у вас деньги украл. Верно это?

— Ну уж наскажут люди! — смутилась Филицина. — Постращал его маленько отец. Мало ли что в семье бывает…

— А он у вас часто крал?

— Да нет, что вы, только вот деньги эти, три сотни, у отца из сундука вытащил.

Круглое, с застывшей глуповатой улыбкой лицо Филициной при этих словах было так безмятежно, точно она сообщала мне о самом обычном, естественном поступке, только в глубине глаз пряталось хитрое настороженное выражение.

— А разве он сапоги отцовские не продавал?

— Да разве это сапоги были? Рвань одна. Их бы выкинуть в пору.

— А сукна отрез? А полушубок?

Безмятежное выражение соскользнуло с лица женщины, точно его стерли губкой. Резче проступили горькие складки у губ, углубились морщины. Она помолчала, стиснув зубы, потом через силу проговорила:

— Что же вы спрашиваете, коли вам все известно? Крал он у нас все, что только под руку попадало. Измучились мы с ним совсем. Только, бывало, и гляди, чтобы не утащил что-нибудь. В детстве по шкафам да кладовкам лазил. То варенье выхлебает, то закуску, что для гостей оставлена, сожрет, а как подрос, то вовсе мы с ним замаялись. Бывало, идет со двора, а я уж по походке вижу, что украл. Отец его поймает, обыщет, а у него за пазухой то шаль моя, то туфли сестренкины. Слезами кровавыми мы от него плакали. А уж как вовсе сил не стало, выгнал его отец на все четыре стороны и запретил на глаза показываться.

— А отец где сейчас? На работе?

— Да что спрашиваете? Ведь тоже, поди, знаете, что уволили его.

Она была права. Я знал, что старшего Филицина уволили с железной дороги за мелкие кражи. Он редко уходил с работы с пустыми руками: то краски себе нальет, то гвоздей в карман сунет. Работал он уже давно, с двадцать девятого года, когда пошел в мастерские, сбежав из деревни, где у него, по слухам, было крепкое кулацкое хозяйство. Начальство полиберальничало и не отдало его под суд, а ведь сколько перетаскал он государственного добра в свое опутанное колючей проволокой гнездо.

Мне стало понятно, какие причины возбудили в младшем Филицине стремление к воровству. Пример отца не прошел для него даром, только сынок шагнул дальше своего папаши.

Я говорил и со школьными товарищами Филицина. Они рассказали, что в школе его сторонились, как неисправимого воришки. Естественно, что он искал себе подходящую компанию и нашел ее среди уличных хулиганов. На заводе комсомольцы тоже не сочли нужным хорошенько заняться им. Они больше интересовались передовыми ребятами, тянущимися к учению, к спорту, к хорошим производственникам. Мастера, видя, что Семен не интересуется работой и толку от него добиться трудно, махнули на него рукой, поручали только несложную и потому неинтересную работу. В стенной газете одно время почти не сходили с полос карикатуры на Филицина, но они на него не производили никакого впечатления: ведь его с детства все без исключения только ругали. Это ему давно приелось.

Выходило так, что с кем бы я только ни говорил о Филицине, все в один голос рассказывали о нем только дурное — и родные, и товарищи, и комсомольские руководители.

— А вы хоть раз пытались поговорить с ним как с человеком, не срамя его? — спрашивал я заводских ребят. — Может быть, он откликнулся бы на доброе слово.

Но это никому не приходило в голову. Слишком он всем насолил.

— Шляпы вы все, милые мои, — сказал я им. — Ведь этим-то и пользуются темные силы, чтобы вербовать таких парней в свой лагерь… Вы думаете, они действуют на молодежь только с помощью водки, денег и угроз? Ничего подобного. Они тоже разбираются в человеческих чувствах и знают, как много значит для такого человека, который со всех сторон слышит только ругань, если его пожалеют, посочувствуют ему и скажут, пусть даже и в грубой форме, но все же приветливое, ласковое слово. Ласка — великое дело, а у нас об этом иногда забывают.

Я спросил как-то у Филицина, был ли он с кем-нибудь дружен? В ответ он только помотал головой.

— Ну, когда-нибудь, в детстве, может быть, — настаивал я. — Ведь кто-нибудь да относился же к тебе хорошо?

— Помню вот, Пашка Шкет пироги мне покупал, когда я еще пацаном был, не давал ребятам бить меня, говорил со мной ласково.

Пашка этот был вор, карманщик, которого мы несколько лет тому назад изолировали; Филицину он годился, по меньшей мере, в отцы. Этот Пашка для Семена, насколько я понял, до сих пор оставался идеалом. По его словам, он был всегда шикарно одет, сыт, пьян и носил в кармане «пушку», из-за чего все его боялись.

Вот так иногда складываются представления об идеале, если никто не позаботится дать детским мыслям иное направление, увлечь их толковым и доходчивым рассказом о людях, пример которых действительно достоин подражания.

Я уже упоминал, что Филицин, как и Саввин, признал предъявленное ему обвинение в ограблении Морозова и Языковой, но так же, как и Саввин, он упорно отвергал, что в грабеже вместе с ними принимал участие Бабкин. Мало того, они решительно заявили, что даже не знакомы с ним и никогда в жизни его не видели.

Мне казалось, что оба они чем-то запуганы. Я знал, какими страшными карами грозят новичкам прожженные бандиты, чтобы те не нарушали данную ими клятву никого не выдавать на допросах.

Очевидно, и с Филицина была взята такая клятва. Я имел возможность в этом убедиться. Задавая ему быстро, один за другим, короткие незначительные вопросы, на которые он легко, без задержки отвечал, я вдруг спросил:

— А зачем землю выплюнул?

— Я не выплевывал, — возразил он, — я проглотил… — И тут, помяв, что проговорился, начал ожесточенно отказываться от своих слов: — Не ел я никакой земли! Чего ловите? На черта мне землю есть?

— Как же не ел? А когда клятву воровскую давал? Ведь нам все порядки ваши известны. Гляди, вон и коронку на здоровый зуб поставил, чтобы на заправского вора походить. Зуб-то здоровый? Признайся!

Филицин молчал, и мне было понятно: он боится ужасной расправы, неминуемой смерти, которые его ожидают, если главарь шайки узнает, что он «раскололся», то есть рассказал на допросе всю правду. Кто же был этот главарь? Уж во всяком случае не Гоша Саввин, как хотели нас уверить оба парня. Где-то за кулисами находился опытный бандит, знавший, чем можно повлиять на воображение этих ребят.

Нам не раз приходилось сталкиваться с такими случаями, когда прошедшие огонь и воду уголовники, образовав шайку грабителей из юнцов, подобных Саввину и Филицину, принуждали их давать клятву в том что они не «расколются» и не будут «темнить», то есть утаивать добычу от главаря шайки. В подтверждение и как бы в скрепление подобной клятвы, обставленной соответствующим мрачным ритуалом, их заставляли пить друг у друга кровь из глубоких порезов и есть землю. Позже, когда новички принимали участие в нескольких налетах и сами полагали, что навсегда отрезали себе путь к честной жизни, их вдобавок начинали стращать рассказами о пытках, которым подвергнется всякий, кто попытается изменить. В этих рассказах было немало пустой болтовни и нелепых выдумок, рассчитанных на слабодушных, но многие ребята, по легкомыслию попавшие в банду, наслушавшись этих сказок, начинали считать себя окончательно обреченными и принимались заливать водкой отчаяние и страх, неразрывно связанные с их новой «профессией».