Судьба Бабкина была решена. У меня имелось вполне достаточно неопровержимых улик, доказывающих его вину. Казалось бы, мне следовало, не теряя времени, передать дело прокурору и отрапортовать начальству об успешном выполнении задания. Я не сомневался, что если я при этом намекну полковнику Егорову о своем желании остаться на работе именно в Каменске, то он пойдет навстречу. Порой меня подмывало поступить именно таким образом, однако вместо этого я торчал в Борске и продолжал каждый день беседовать с опротивевшим мне до чертиков Бабкиным, роясь в его неблаговидном прошлом.

Что заставило меня поступать таким образом? Частью тот самый упрек («мелко пашешь»), который бросил мне полковник, частью же все более крепнущее убеждение, что за спиной Бабкина стояла, руководя им, гораздо более крупная, чем он, преступная фигура Мне все припоминался долговязый человек в ватной стеганке, так напугавший Семина, Бабкина и трех юнцов. Этот парень, если бы мне удалось его разыскать, мог, наверное, рассказать немало интересного.

Полковник Егоров, с которым я опять поговорил по телефону, без колебания разрешил мне остаться еще на несколько дней в Борске, и я использовал их на продолжение бесед с Бабкиным. На какие только темы мы с ним ни рассуждали! Я расспрашивал его о том, каковы его взгляды на жизнь, как он понимает такие чувства, как любовь к Родине, к своей семье, к детям, как расценивает товарищеские отношения, был ли он доволен своей жизнью.

Я не сразу добился, чтобы Бабкин заговорил со мной откровенно, однако, когда он разобрался в том, что вреда ему такой разговор не принесет и вообще-то ему терять больше нечего, то заговорил дерзко, со злобой. Как я и предполагал, его идеалами были пьянство и самый отвратительный разврат. Ничего святого для него давно не существовало. Он ненавидел все, что было дорого нам, советским людям.

Я спросил, что бы он сделал, если бы во всем была его воля. В ответ он захохотал:

— Милицию всю перевешал бы, чтобы не путала добрых людей, эти ваши штучки-дрючки — клубы разные и школы — позакрывал, а настроил бы вместо них кабачков с девочками, и чтобы везде для меня было все бесплатно…

Вглядываясь таким образом глубже в душу Бабкина, я все больше убеждался, что это был слишком мелкий человечишко, чтобы замыслить и тем более осуществить организацию широко разветвленной банды, да еще не в одном городе. Вернее всего, этим делом руководил не Бабкин, а тот самый Король, именем которого Бабкин, а потом и парень в стеганке, стращали Семина.

Бабкин яростно отвергал утверждение, что Король жив, и уже по этой ярости я мог судить, что подошел близко к истине. Можно было голову прозакладывать, что в Иркутске вместо Короля и убили, и похоронили другого. Вероятно, и убили-то кого-то специально для того, чтобы с его останками похоронить жуткое прошлое Короля. Кто-то был очень заинтересован уничтожить всякую память о Короле, я в этом убедился, когда узнал, что из лагерного архива таинственно исчезло его дело, в то время как остальные дела находились на месте.

Я хорошо помнил, как Бабкин в минуту крайнего душевного расстройства обмолвился, что если мы справились с ним, то не так-то легко нам будет справиться с кем-то другим, чьего имени он не захотел назвать. Так же он проговорился еще раз. У него была татуировка на руке в виде якоря, и я поинтересовался:

— Вы что, на флоте служили?

— Нет, так это, баловались в лагерях от нечего делать.

— Видно, что баловались, уж очень неумело наколото, — сказал я. — Вот мне в Батойских лагерях пришлось видеть у одного «вора в законе» на груди китайского дракона в три краски, так это целая картина была.

— Это у кого же? — спросил Бабкин. — Я ведь тоже в Батойских лагерях срок отбывал, всех там знал.

— У Литвинова Владимира, — ответил я, нарочно назвав фамилию «Короля».

— Брехня-я! — протянул Бабкин, довольный, что ему удалось уличить меня в ошибке или во лжи. — У Литвинова луна на груди наколота, а на ней он сам с чертом сидит и водку пьет.

— Вы, значит, не того Литвинова знаете, — возразил я. — Его еще Королем звали… Какой, по-вашему, Литвинов из себя?

— Какой? Обыкновенный — две руки, две ноги, — ответил недоверчиво Бабкин, прячась, как улитка, в свою раковину.

Однако не столько из тех слов, которые он сказал о Короле, сколько по тому тону, которым были сказаны эти слова, мне стало ясно, что говорил он не о мертвом, а о живом человеке. Притом, если бы Король был мертв, то Бабкину нечего было бы опасаться говорить о нем. Я не терял надежды, что Семин, недавно выпущенный из тюрьмы, теперь мог более свободно дать сведения о Короле, и попросил по телефону начальника озерненской милиции, чтобы тот как можно осторожней поговорил с ним на эту тему.

Со свойственной некоторым даже хорошим людям манерой говорить друзьям неприятности, называя это дружеской критикой, Нефедов не раз намекал мне, что у меня в характере будто бы есть постоянное стремление выслужиться. Бывало, слушая, как я рапортую полковнику по телефону о проделанной работе, он вечно иронически бурчал себе под нос:

— Вот землю роем!.. Аж пыль столбом… Ну, давай, давай!

Однако в данном случае он глубоко разделял мое стремление докопаться до самых глубоких корней в деле об убийстве Глотова, понимая, что здесь мною руководят вовсе не соображения о возможности выдвинуться на этом деле, так как задача, которую я себе поставил, была не из легких и быстрого решения ее не предвиделось. Нефедов так загорелся моей идеей разыскать во что бы то ни стало Короля, что даже простил мне стремление уехать из Борска.

Дни бежали, наступали первые числа декабря, а Бабкин оставался по-прежнему неподатливым, и длинный парень не появлялся на нашем горизонте. По моей просьбе в Каменске наблюдали за поведением Радия Роева, но пока ничего подозрительного за ним не находили. Это, однако, вовсе не убедило меня в том, что я напрасно заподозрил своего бывшего приятеля.

«Самому проверить нужно, — думал я. — Ведь у меня есть возможность многое выяснить о Радии». Но даже одна мысль об этой возможности заставляла морщиться от мучительного чувства. Ведь для этого мне пришлось бы выпытывать у Ирины о ее брате. Как мне ни было неприятно, но иного выхода я не видел.

Мне еще оставалось съездить в Озерное, чтобы самому подробнее расспросить у освобожденного Семина все, что он знает о Короле, а затем спешить в Каменск. Полковник, которому я доложил по телефону о своем намерении выехать завтра в Озерное, не возражал. Он только сказал:

— Я уж думал, что ты со своим Борском никак не сможешь расстаться. Может, тебя там кто приворожил? Как же ты теперь будешь в Каменске жить?

Зная полковника уже не первый год, я рассматривал его намек на то, что я буду жить в Каменске, как уже подписанный приказ.

Итак, моя мечта сбывалась: я покидаю Борск и начинаю новую страницу жизни в Каменске. Но вдруг с удивлением почувствовал, что не испытываю по этому поводу ни малейшей радости. После нашего решительного объяснения с Галей на краю обрыва очень сложное, но неясное чувство привязывало меня к ней. В нем были и глубокая симпатия, и уважение, и сознание своей вины, и… Но ведь чувство не какое-нибудь вещество, которое можно подвергнуть точному анализу. А это чувство было так сильно, что мысль о разлуке с Галей приводила меня в смятение.

Я не знал, как мне поступить, что сказать Гале перед отъездом. В одном только я был твердо убежден, что мой первый долг — помочь Ирине, а уж потом я мог размышлять о своей судьбе.

Все меньше и меньше я думал об Ирине как о любимой, желанной… Эту сторону моих чувств к ней постепенно вытесняли более прозаические мысли о том, как и чем я могу быть ей полезен. Как я ни прикидывал, но каждый раз выходило, что для освобождения Ирины я должен прежде всего выяснить, что из себя представляет ее брат. Если он действительно преступник, то, возможно, и Арканов, который будто бы находил ему работу, того же поля ягода. Их придется арестовать, и тогда Ирина, хотя и ценой страшного горя, которое принесет ей арест брата, будет освобождена. Но едва ли она будет благодарна мне за такую свободу. Я старался не думать о том, что она мне скажет после того, как ее брат будет арестован.

Все эти тяжелые мысли невольно набрасывали оттенок безнадежности на мое чувство к Ирине, расхолаживали его, и подчас я с презрением думал о себе: «Неужели это опять было мимолетным увлечением? Неужели я не способен на серьезное чувство? Тогда не нужно мучить и других. Зачем я сегодня сказал Гале, что мне страшно подумать об отъезде? Ведь это могло вызвать у нее напрасные надежды. Напрасные потому, что я по-прежнему ни за что не хочу лишаться своей независимости».

Однако я не лгал Гале, что мне нелегко было уезжать. Тоска невыносимо теснила сердце, и ничто меня не радовало.

— Ты что все вздыхаешь? — посмеивался надо мной Нефедов. — Не вздыхай глубоко, не отдам далеко. Хоть за курицу, да на свою улицу.

— Оставь меня в покое! — злился я.