И вот наступил, наконец, день, когда я должен был покинуть Борск. Ничто больше не могло оправдать моей задержки здесь. Даже билет на поезд был куплен и вещи сложены.

С тягостным чувством я думал о предстоящем прощании с Галей. Уехать не попрощавшись было бессовестно, прощаться с ней при родителях — значило подвергнуть ее риску выдать им свою сердечную тайну.

Еще с вечера я простился с Василием Лукичом, и при этом мне показалось, что в его серьезном, пристально устремленном на меня взгляде кроется невысказанный упрек. Утром, когда Галя вышла открыть ставни, я обождал ее в сенях и сказал, что уезжаю.

Она вздрогнула, точно я ее ударил, и ее губы почти беззвучно прошептали:

— И не вернешься?

Столько отчаяния и укора было в этих словах, что я готов был провалиться сквозь землю. В этот момент мне самому показалась дикой мысль, что мы больше никогда не увидимся. Однако я ответил довольно твердо:

— Верней всего, что не вернусь. У меня здесь уже все закончено.

— Нет, не все! — горячо вырвалось у нее. — Не все, — повторила она уже менее уверенно и, прижав ко лбу кончики пальцев, точно что-то припоминая, заговорила быстро и невнятно: — Погоди, погоди… сейчас… только не уходи, дай собраться с мыслями. Как это внезапно!.. Впрочем, я давно этого ждала. — Потом, как бы очнувшись, она решительно спросила:

— Можешь ты мне уделить полчаса? Всего полчаса. Я сейчас, в одну минуту буду готова. — И она исчезла за дверью.

Когда, немного обождав в сенях, я вошел в кухню, Галя уже успела уложить на голове косы, набросить пуховый платок и снимала с вешалки пальто. Я помог ей надеть его.

— Это в первый раз, — подчеркнула она с печальным упреком.

— И в последний, — неуклюже пошутил я и покраснел от досады на сказанные невпопад слова.

— Неизвестно. Ничего неизвестно! — с ударением произнесла Галя.

Мы вышли. Видя, что Галя спешит, я удержал ее за локоть:

— Куда ты бежишь, ведь до начала работы, по крайней мере, еще час.

— Только пойдем куда-нибудь, где мы будем одни, — попросила она. — Чтобы никого вокруг… Ты не бойся, я плакать не буду, я только посмотрю на тебя. Ты вот говоришь: навсегда… в последний раз… а вдруг и верно в последний? — Губы ее искривила судорога рыдания, но она прикусила их.

Солнце вставало, золотя легкую морозную дымку, стоявшую в воздухе, но день обещал быть опять теплым. Вчера, несмотря на декабрь, даже таяло.

Мы вышли за город. У того обрыва, где мы недавно стояли с ней, виднелась машина с лежащим под нею шофером. Галя умоляюще взглянула на меня, и мы пошли дальше по черной, обтаявшей за последние дни дороге, бегущей вкось по склону высокой, увенчанной шапкой кудрявого леса, горы. Внизу, под нами, теснились желтые пристанционные постройки с бурыми вениками голых тополей и новые нарядные дома заводского поселка.

— Поднимемся к лесу? — предложил я Гале. — Хоть на город взгляну… (Тут я опять чуть не сказал: «В последний раз», — но вовремя спохватился). Шутка ли, ведь столько лет я здесь прожил. Теперь, как кусок сердца, отрывать придется.

— Это зарастет! — с трагической ноткой, точно про себя, промолвила Галя.

Снег на склоне горы подтаял как бы длинными ступенями, и под каждой такой ступенью образовались ячейки, выложенные изнутри ледяными хрусталиками. Лыжный след причудливым белым зигзагом, наискось перечеркнувший гору, тоже подтаял с боков и стоял как на подпорках, унизанных прозрачным бисером.

Подъем нам дался нелегко. Ноги скользили и по снегу, и особенно по обледеневшей траве, торчавшей из-под него пучками желтой мочалы. Хватаясь за вершинки крохотных сосенок и за обгорелые пеньки, мы поднялись высоко, к самой опушке соснового бора. Еще на моей памяти он был густым и могучим, его сильно повырубили, но он все еще напоминал чудесный храм с высокими стройными колоннами. Глубокая тишина стояла вокруг, и едва доносившийся сюда далекий шум города только подчеркивал полный величия покой зимнего леса.

Налетел порыв ветра, и точно чьи-то пальцы коснулись невидимых струн — лес заговорил, зашумел, с широких лапчатых ветвей посыпался снег.

— Так что же, значит, навсегда? — спросила Галя, глядя на меня со все еще теплящейся в глазах надеждой.

— Вернее всего, что так, — ответил я, невольно опуская глаза. — Да и зачем мне оставаться, зря мучить тебя и мучиться самому?

— Да тебе-то какое мучение?

— Неужели ты думаешь, что мне все равно, если больно тебе?

— Не понимаю. Что тебе до меня, если ты меня не любишь.

— Ты все равно мне дорога. Раньше я как-то этого не замечал, но вот сейчас, когда нужно расставаться, сам не знаю, что со мной: точно потерял что-то. А ехать нужно.

— Почему нужно? Из-за твоей работы или больше из-за нее? — допытывалась Галя.

— И из-за того и из-за другого, — жестко ответил я, чувствуя, что воля моя слабеет, и мне уже не так хочется уехать из Борска, как раньше. — И из-за тебя тоже. Нам нужно расстаться.

— Неужели я так тебе надоела?

— Нет, не надоела… скорее наоборот: я все больше и больше думаю о тебе, а добра от этого не будет. Только мучение одно для обоих.

— Ты уверен в этом? — и не дав ответить, точно боясь получить горький для себя ответ, Галя быстро заговорила: — Ну скажи мне, Дима, почему в мире такая ужасная несправедливость? Ведь даже у нас, где, кажется, женщина во всем уравнена с мужчиной — и в труде, и в правах, и в почете, а вот в любви этого равенства для нее нет. Например: полюбит парень девушку, а она его знать не хочет, но он не теряет надежды, ходит и ходит за ней, как привязанный, поет и поет ей о своей любви на разные лады. Вот она сперва прислушиваться к нему начнет, потом приглядываться — смотришь, и поженились, да еще и живут как счастливо — загляденье! И все вокруг за такое поведение хвалят его: «Уж такой-то он постоянный, такой верный, видно, хорошей души человек!». А полюбит девушка парня, тут уж совсем другое получается: она ему и слова сказать о своей любви не посмеет, чтобы ее не просмеяли. А если которая и осмелится, то сам же парень ее бесстыдной назовет, и для людей она будет настоящим посмешищем.

Вот сейчас сколько осталось после войны вдов? Страшно подумать. И сколько девушек за это время так и не вышли замуж, потому что не за кого было, и живут они теперь одинокими. И вовсе не потому, что они чем-то плохи. Может, некоторые из них и нашли бы себе по сердцу человека, но выбор у нас по какому-то старому обычаю предоставлен только мужчинам. Вот им и остается сидеть дожидаться, пока какой-нибудь холостяк высмотрит которую-нибудь из них за машинкой в учреждении или за станком на заводе. А ведь каждой из них семью хочется иметь, детей…

— Во многом ты, конечно, права, — согласился я, — но ведь тебе лично вовсе не грозит такая судьба. Скорее, ты сама можешь выбирать из целой обоймы претендентов на твое сердце. Ты не подумай, что я следил за тобой, но мне хорошо известно, что один инженер на заводе даже…

— Что мне этот инженер! — воскликнула Галя. — Пускай хоть с ума сходит. Я на него и смотреть не хочу, и никого другого мне не нужно. Я выбрала тебя одного, и это уж на всю жизнь. Я буду или твоей женой или ничьей. Ты не бойся, — успокоила она меня, заметив мое смущение, — я не намерена навязываться тебе. Даже видеться с тобой я не буду, если ты этого не захочешь, но я не верю, что ты будешь счастлив с той, понимаешь, не верю! Никакая другая девушка не сможет любить тебя так крепко, как я, это просто невозможно. Я выстрадала эту любовь. Она, как жизнь, со мною неразлучна, и если уйдет, то только с жизнью.

— Трудно судить сейчас об этом, — пробормотал я, подавленный ее признанием. — Вот расстанемся, перестану я тебе глаза мозолить — и пройдет твоя любовь.

— Нет! — покачала она головой. — Такая любовь пройти не может. Она все во мне выжгла: гордость мою ужасную, самолюбие, упрямство, стыд! Смотри, я говорю, что люблю тебя, и не стыжусь, а ведь это ужасно, ведь ты можешь подумать обо мне очень плохо.

Я хотел возразить, что она ошибается, что я никогда так не ценил и не уважал ее, как теперь, но она не дала мне говорить:

— Нет-нет, не спорь, я знаю, ты любишь подсмеяться, у тебя это в натуре. Я ведь все твои недостатки знаю. Ты упрям и бываешь резок до грубости, но это у тебя от прямоты характера. Мне даже нравятся эти качества, без них ты не был бы таким, каким я тебя люблю. Про тебя говорят, что ты карьерист, любишь показать себя, стремишься выдвинуться, а я считаю, что это не так. Просто ты хочешь, чтобы поле для работы у тебя было шире, раз ты в себе силу чувствуешь. Ведь ты не по спинам шагаешь, не подсиживаешь других. Знаю я и то, что по-настоящему ты любишь только себя да свою работу и ради нее будешь забывать и о семье и о тех, кто тебя любит. Но, по-моему, мужчина и должен быть прежде всего бойцом, хотя и на мирном фронте, а ведь ты воюешь не с бумагами, а с настоящими живыми врагами. Плохо только, что ты очень самонадеян, но это от молодости, жизнь еще пообломает тебя.

Она говорила с такой страстью, точно отстаивала, желая оправдать передо мною другого, бесконечно дорогого ей человека. Глаза ее блестели, лицо как будто светилось. Никогда прежде она не казалась мне такой побеждающе красивой. Я был ослеплен сиянием ее лица. Прижав ее руку к своей груди, я сказал, напрасно стараясь подавить дрожь в голосе:

— Клянусь тебе всем для меня дорогим, что я…

— Не клянись! — воскликнула она, закрывая другой рукой мне рот. — Я не хочу ничем тебя связывать. Ты свободен, как птица, лети, куда хочешь, люби, кого вздумаешь. Пусть у тебя не останется тягостного чувства, будто ты что-то мне обещал, что-то должен сделать. За любовь, мой ненаглядный, ничем, кроме любви, заплатить нельзя. Уезжай, но помни: я не из тех, что остаются, проливая слезы. За свою любовь я буду бороться! Где бы ты ни был, но рано или поздно я буду там же. Ты можешь меня не замечать, я не обижусь, а пойму, что для тебя так нужно. Я не стану пытаться разбивать твое счастье… если оно будет. Но я не допущу, чтобы ты был несчастен. Я не знаю еще, что предприму, как буду держаться с тобой, чувствую только одно, что твое счастье будет для меня всегда самым главным в жизни.

— Родная моя, — сказал я, глубоко потрясенный этой исповедью, — прости, что я причиняю тебе столько горя! — И, не думая, что делаю, я крепко, крепко-прижался губами к ее нежным влажным губам. Она не оттолкнула меня и ответила таким крепким, полным отчаяния и страсти поцелуем, что хмель его ударил мне в голову. За одним поцелуем последовали другие, я осыпал ими губы, лоб, глаза… но Галя вырвалась из моих объятий и, задыхаясь, крикнула:

— Уйди, прошу тебя! Это все не то. Умоляю тебя, уйди! Я никогда не прощу тебе, если ты останешься здесь хоть на миг.

— Но дай хоть проститься с тобой, — тяжело дыша, взмолился я.

— Нет! — ответила она, уже овладев собой. — Иди, мы простимся на вокзале.