Уже давно, давно я не бралась за дневник, который вела несколько лет. Еще когда я училась в девятом классе, у нас вдруг появилась мода вести дневники. Девочки завели себе нарядные тетрадки и стали записывать в них разные, чаще всего выдуманные происшествия, а потом давали читать друг другу. Сколько было смеху при этом на переменах да и на уроках, когда какая-нибудь тетрадка с особенно фантастической записью путешествовала по всему классу. Я тоже завела себе дневник, выпросив у папы для этого большой красивый блокнот в кожаном переплете.

Сперва, подчиняясь общей моде, я заполняла его страницы всяким вздором, о котором теперь и смешно вспоминать, а потом, когда очень решительное вмешательство нашей классной руководительницы положило конец этому увлечению дневниками, я стала время от времени заносить на страницы блокнота те свои думы, которыми не могла бы больше ни с кем поделиться. Это был верный друг, молчаливый и обладавший чудесным качеством: он никогда не спорил со мной я не ругал меня за мои, иногда своевольные поступки, как ругает няня Саша, с самого раннего детства заменяющая мне мать. Она постоянно ворчит из-за каждого пустяка и бранится, но я знаю, что любит она меня больше, чем отец и брат. Им всегда не до меня. Каждый из них занят только собой, своими радостями и неприятностями. Мои заботы они принимают как должное, не замечая, а когда я пытаюсь вмешаться в их жизнь, сердятся. С кем же мне тогда поговорить, как не с дневником? Может быть с подругами? Они у меня есть. С самого детства мы очень дружны с Валентинкой Холодовой, да и кроме нее многие девочки расположены ко мне, и я с радостью сошлась бы ближе с ними, если бы не Валентинка, но она этого не хочет. Я не представляю, себе, как можно быть такой ревнивой. Стоит мне поговорить с кем-нибудь, как она уже начинает дуться. Я бы с радостью делилась с ней своими переживаниями, мыслями, мечтами, но как-то не получается. Едва я начинаю что-нибудь рассказывать, как она прерывает меня и с увлечением, всегда ужасно громко, рассказывает о каком-нибудь своем приключении, а их у нее всегда достаточно. Я не знаю другого человека, с которым происходило бы столько неожиданных и странных случаев. Я слушаю ее с интересом, переживаю и волнуюсь за нее, а когда мы расстаемся, то вспоминаю, что так и не рассказала ей о своем, что лежит на сердце, томит и мучит. Тогда я берусь за дневник.

С ним, раньше чем с кем-либо, я поделилась первым своим увлечением, о котором лучше было и не заикаться отцу или Радию. Они бы не поняли и просмеяли меня. Это увлечение было очень сильным, оно и до сих пор не потеряло своей силы надо мной.

Моими любимыми книжками были: «Охотники за микробами» Поля де Крюи, а вслед за ней «Открытая книга» Каверина. Я плакала, читая, как люди, подчас не щадя своего здоровья и даже жизни, создавали мощные средства борьбы с болезнями, уносившими миллионы жизней. Я думала о том, сколько счастья и радости принесли эти люди тем, кто выздоровел, и всем их близким, и мне страстно хотелось последовать примеру этих великих друзей человечества.

Мало того, что еще в школе я решила обязательно стать врачом, мне уже тогда хотелось быть чем-то полезной людям. Я бы с радостью предложила, чтобы мне в виде опыта сделали любую прививку от какой угодно страшной болезни. Но у нас, в Каменске, как мне сказали, никто не занимался изобретением вакцин ни от тифа, ни от чумы, ни даже от гриппа. Тогда, еле живая от волнения, я явилась в госпиталь и, остановив первого встретившегося человека в белом халате, предложила, чтобы у меня взяли кровь для какого-нибудь опасно больного. Однако это оказался вовсе не доктор, а случайный посетитель, на мое несчастие, знакомый моего отца. Он узнал меня и попытался отговорить, уверяя, что у несовершеннолетних кровь не берут. Кое-как я от него отделалась и, разыскав кабинет главного врача, стала ожидать, когда главврач возвратится с обхода. Наконец, я дождалась. Высокая, костлявая седая женщина с резким голосом и размашистыми мужскими манерами неприветливо спросила меня, что мне нужно, и сразу же наотрез отказала:

— У детей кровь не берем. Подрастете, тогда, пожалуйста, будем рады, а сейчас нельзя.

Огорченная и обиженная, я уже пошла прочь, но она окликнула меня.

— Почему вы вдруг решили стать донором?

— Я хотела быть полезной, — невнятно вымолвила я, готовая расплакаться, — люди мучаются, болеют, умирают, а я здоровая, живу хорошо и… ничего… никому еще не сделала… чтобы помочь.

Суровое лицо старой докторши несколько смягчилось.

— Чтобы быть полезной больным, вовсе не обязательно отдавать им свою кровь. Вот во время войны в этот госпиталь приходило очень много девочек, девушек, женщин, чтобы ухаживать за больными, развлекать их, писать им письма. А теперь, хотя здесь по-прежнему лежат страдающие, беспомощные, часто совершенно одинокие люди, очень редко кто приходит развлечь или поухаживать за ними. А потребность в таких добровольных сестрах милосердия, как их раньше хорошо называли, очень большая. Все-таки у госпитального персонала не всегда бывает время развлекать больных.

— Значит, мне можно было бы приходить сюда? — спросила я с робкой надеждой.

— Не знаю, право, как тебе и ответить, — сказала Мария Дмитриевна Старовская (так звали главного врача), с сомнением глядя на меня. — Может быть, это у тебя просто каприз, хотя и основанный на добром побуждении. Вероятней всего, что он так же быстро погаснет, как внезапно вспыхнул…

— Проверьте меня!

— Ну, что же, давай попробуем, — ответила докторша (спасибо ей!). — Но только смотри, чтобы твоя затея не помешала школьным занятиям. Скажем так, — на минуту задумалась она, приложив палец к кончику носа. — Лучше всего приходи ты к нам два раза в неделю в определенные дни, часика на полтора, на два. Сперва я сама тебе буду говорить, в какую палату идти и с кем там заняться, а потом, когда освоишься, уже сама будешь знать, что делать.

Дома все набросились на меня. Оказывается, папин знакомый наябедничал ему по телефону, и теперь папа, Радий и Клара в один голос кричали, чтобы я не смела ходить по госпиталям. Кстати, Клара больше всего боялась, что я принесу оттуда какую-нибудь болезнь и всех (то есть прежде всего ее) перезаражу.

По обыкновению, я молчала, пока над моей головой бушевала эта буря, прекрасно зная, чем все кончится. Я оказалась права: покричав, все занялись своими делами, а потом, когда я каждую среду и субботу стала уходить по вечерам в госпиталь, никто даже не поинтересовался, где я пропадаю до позднего вечера. Няня, конечно, все знала и одобряла меня. Она сама была бы рада ходить со мной, но не имела для этого ни минуты свободного времени: ведь при такой хозяйке, как Клара, вся работа по дому лежала на ней.

На первых порах мне казалось, что я не выдержу. Невероятно тяжело было видеть живое человеческое горе, зная, что ты не в силах хоть сколько-нибудь помочь. Чувствуешь себя точно виноватой, что ты здорова, молода и можешь надеяться на настоящее счастье в жизни. А они? До сих пор я не могу забыть красивую молодую женщину, юриста, лишившуюся обеих ног и руки. Она мне рассказывала, что собиралась ехать пригородным поездом на правый берег, чтобы посмотреть новую квартиру, где вскоре должна была начаться ее новая жизнь с человеком, которого любила. Опоздав, она вскочила на ходу на подножку вагона, поскользнулась… и вот лежит здесь, зная, что отсюда ее вынесут, чтобы отправить в дом инвалидов, где она и будет жить, пока не придет смерть. О смерти она говорила, как об избавлении. Тому человеку, который ждал ее на пороге нового дома, она, едва придя в себя, велела передать, чтобы он постарался забыть ее. Он не хотел и слышать этого, очень горевал, клялся, что не оставит ее никогда. Я видела его не раз. Сперва он приходил к ней почти каждый день, потом раз в неделю, потом перестал ходить.

Помню девушку моих лет, прелестную, как нежный весенний цветок. Она уже семь лет лежала без движения, врачи говорили, что вылечить ее почти нет надежды. Немало было и других несчастных, исковерканных, обездоленных болезнью людей. Для большинства из них, особенно для тех, кого никто не посещал, малейшее проявление внимания было несказанно дорого.

Я прекрасно понимала, что одна не смогу принести существенной пользы всем этим людям, лежащим в огромном трехэтажном здании. Посоветовавшись со Старовской, я на одном из наших классных комсомольских собраний предложила наладить связь с госпиталем. Желающих вызвалось много, но мы знали, что с таким делом шутить нельзя, и отобрали самых надежных. Тут мы с Валентинкой чуть не рассорились навеки, когда я пошутила, что она своими шумными повадками и голоском, слышным за километр, растревожит всех больных. Валентинка так возмущалась и кричала, что из соседнего класса прибежали девочки узнать, не случилось ли у нас какой беды. Мне же потом пришлось ее уговаривать, успокаивать и просить прощения, хотя она сама в гневе бог знает что мне наговорила.

Мы отобрали четверых самых надежных девочек из нашего класса и, видимо, не ошиблись в них. С тех пор прошло уже несколько лет, все мы окончили школу и поступили, кто в медицинский, кто в педагогический институт, а все-таки продолжаем посещать госпиталь, ставший для нас родным.

Я отвлеклась от того, что хотела вначале записать в дневник. Пишется мне сегодня необыкновенно легко, слова точно сами льются из-под пера. Незаметно бежит время, точно в разговоре со старым, близким другом, которого давно не видела. Хочется рассказать ему все, что произошло за время разлуки, вот и мечешься от одной темы к другой, забывая о главном.

Сейчас уже полпервого ночи. Няня давно спит, мирно посапывая носом. Ночная лампочка с глубоким абажуром освещает только мой стол. От печки веет теплом. Я сижу, закутавшись в мягкий халатик, сунув ноги в меховые туфли, и пишу, пишу, почему-то все откладывая то, ради чего я и взялась сегодня за тетрадь. Верней всего, об этом я и не стану писать. Нужно еще много подумать, проверить временем. Может быть, завтра или через неделю все забудется, и мне даже стыдно будет вспомнить о той встрече, что так внезапно взволновала меня, и о тех чувствах, которые она во мне подняла. Сегодня весь день я ощущаю какой-то прилив сил и неясное чувство надежды, что еще не все потеряно, что жизнь нашей семьи еще может наладиться. По крайней мере, можно будет как-то повлиять на брата.

А в семье у нас плохо, очень плохо. Брат бездельничает, часто где-то пропадает и возвращается домой пьяным. С отцом и мачехой у него постоянные стычки, чаще всего из-за денег. Отец за последнее время стал вовсе не похож на себя, какой-то сумрачный, нервный, раздражительный. Раньше я считала, что в его скверном настроении виновата Клара. Мне казалось, будто отец ревнует ее к Арканову, но теперь я убедилась — ему совершенно безразлично, что она делает, с кем и о чем говорит. Видимо, источник его волнений и неприятностей где-то вне нашего дома, и я не могу ничего сделать, чтобы разогнать тучи, постоянно омрачающие его лицо. Я очень люблю отца, мне больно, что он страдает, но я не знаю, что сделать, как поступить, чтобы он был опять весел, жизнерадостен, как прежде. Его спросить нельзя. Он опять раскричится, а посоветоваться мне не с кем.

Может быть, в наше время это и дико, что у нас могут быть одинокие люди, которым некуда идти, не с кем поделиться горем, но я чувствую себя страшно одинокой. Как-то я сказала об этом Валентинке. Она, конечно, напустилась на меня. «Как это может быть, — кричала она, — что комсомолка, общественница, одна из активнейших, как сказал секретарь райкома комсомола, у которой десятки подруг, готовых за нее в огонь и воду, и вдруг считает себя одинокой?!»

Это был несчастный день, когда я с отчаяния, после страшной домашней сцены, разыгравшейся из-за этого отвратительного Арканова, которого мои родные навязывают мне в мужья, рассказала Валентинке о наших семейных неурядицах. Что тут поднялось! Ужас! В своем искреннем желании помочь мне Валентинка разблаговестила о моих несчастиях чуть ли не всему институту и едва не добилась, чтобы вопрос об отношении ко мне моих родных был поставлен на комсомольском собрании. Она вовсе не задумывалась над тем, какой катастрофой для меня явилось бы такое собрание. После него мне нельзя было бы показаться домой.

К счастью, среди наших комсомольцев нашлись рассудительные люди, и затея с проработкой моих родных была отвергнута. Мне посоветовали уйти из семьи, обещали помочь добиться места в общежитии. Но этому совету я последовать не могла. Это было бы предательством. Как бы я бросила своих в тот момент, когда они глубоко несчастны! Мне кажется, что я еще как-то смогу найти способ помочь им, особенно Радию. Ведь хотя он и старше меня, но иногда, правда, очень редко, прислушивается к моим словам.

С отцом значительно труднее. Раньше он был, хотя и малозаботливым, но ласковым и добрым, теперь же он или старается меня не замечать, или кричит по каждому ничтожному поводу, что я его враг, что я не хочу ему помочь. При этом я не могу добиться у него прямого ответа, в чем должна заключаться моя помощь? Я чувствую, что дело касается Арканова. Но этого они от меня не добьются.

Несколько лет тому назад отец снова женился, на этот раз на одной из своих «приятельниц» — Кларе Борисовне, особе, которая ухитрилась за всю свою долгую жизнь никогда нигде не работать. Для этого в наше время нужно иметь какие-то особенные способности, а ими она наделена с избытком. Я не знаю человека, который бы так умел, как она, заставлять других работать на себя.

Клара ввела в наш дом одного своего знакомого — Ивана Семеновича Арканова, научного работника, метеоролога, человека, способного всех прибирать к своим рукам и подчинять своей воле. Вскоре у него с отцом появились какие-то дела, о которых они подолгу говорили, запершись в кабинете. Наверное, он сделал отцу какое-то одолжение, как-то выручил его, и отец, чувствуя себя в долгу, вынужден теперь, если не подчиняться ему, то, во всяком случае, терпеть его грубые выходки и во многом с ним соглашаться.

Клару Арканов просто-напросто купил своими подачками. Для нее он постоянный поставщик всего, что трудно достать у нас в магазинах. По его словам, у него хорошие связи в Москве, и его приятели всегда готовы прислать все, что нужно. Он подъезжал с подарками и ко мне, но получил отпор.

С братом Арканов сперва держался на дружеской ноге. Они проводили вместе вечера в ресторанах. Но за последнее время я стала замечать, что отношения у них далеко не товарищеские: Арканов покрикивает на Радия, грубо делает ему замечания, дает поручения и не благодарит, когда тот их выполняет. Может быть, это из-за того, что Арканов достает Радию какую-то выгодную работу и потому считает себя его начальником. Хотя я его терпеть не могу, но чувствую себя обязанной ему за то, что Радий теперь не мучится из-за отсутствия денег. Зарабатывает он порядочно, только жаль, что работа непостоянная.

Арканов часто приезжает из района, где живет на своей метеостанции. Останавливается он у нас. В комнате Радия он поставил себе кровать-раскладушку. Клара всегда бывает довольна его приездам, он очень щедро платит за стол и квартиру. Все наши в один голос говорят, что он содержательный, интересный человек, с оригинальными взглядами. Может быть, это и так, но мне становится буквально душно, едва он входит в комнату, а его хищный, постоянно устремленный на меня взгляд вызывает отвращение и страх.

Как-то после одной дерзости, которую Арканов допустил по отношению ко мне, я решила потребовать у отца, чтобы он выгнал его из нашего дома, но совершенно случайно услышав, как Арканов распекал Радия за пьянство, я раздумала жаловаться на него отцу. Не раз и после я слышала, как он ругал брата за то, что тот губит себя, прожигая жизнь. Это единственное, что заставляет меня мириться с присутствием этого неприятного человека в нашем доме.

Проснулась няня, поворчала на меня, что все еще не сплю, и снова заснула. Я уж хотела было послушаться и улечься, но почувствовала, что не успокоюсь, пока не запишу того, ради чего достала из-под семи замков свой дневник, столько времени не появлявшийся на свет.

Если взглянуть на все спокойно и здраво, то, честное слово, ничего особенного не произошло, а то радостное волнение, которое я испытываю с утра, объясняется приятными воспоминаниями, которые навеяла на меня неожиданная встреча с одним давнишним знакомым.

Сегодня рано утром с шестичасовым поездом я поехала на станцию Диково за цветами и листьями для букета на зиму. Я их засушиваю между страницами старых журналов и потом ставлю в вазу к себе на стол. Впрочем, цветы были только предлогом. Когда-то мы жили недалеко от Дикова на даче, и это лето было самым счастливым, беззаботным, радостным за всю мою жизнь. И я люблю те места: покрытые сосняком горы, бегущую среди них говорливую речку Березовку. Люблю вспоминать прозрачные, напоенные ароматом леса вечера у пылающего костра, несмолкаемый треск кобылок в траве, шум поезда, внезапно врывающийся в сонную тишь лесной долины. В лесу я себя чувствую совсем другой, чем в городе. Сразу забываю все житейские дрязги и неприятности, мысли начинают течь ровно и спокойно, а окружающая красота величественной природы точно очищает душу от накипи, порожденной горем и заботами.

Два часа среди природы промелькнули незаметно. Я хотела вернуться в Каменск с девятичасовым пригородным поездом, но опоздала на несколько минут и села на идущий вслед за ним поезд дальнего следования.

В вагоне было мало людей, а в том его конце, где я уселась, расположился у окна всего один пассажир — высокий черноволосый молодой человек в новом синем костюме. Не глядя на него, я принялась разбирать цветы, разложив их рядом с собой на скамье. Однако что-то мешало мне. С каждой минутой я все сильней ощущала досадное стеснение из-за того, что мой сосед не спускал с меня упорного, внимательного взгляда.

Я не отношусь к числу кисейных барышень-недотрог, которых приводит в панику возможность остаться наедине с молодым человеком. Меня совершенно не волнует такое положение. Подруги называют меня ледышкой, потому что я никем еще не увлекалась, в то время как все они уже были влюблены и даже не раз. Конечно, они не правы, я не ледышка и не сухарь. Просто я мало думаю о тех пустяках, которые они принимают за серьезные увлечения. По-моему, любовь — это большое и прекрасное чувство, и играть в нее — это все равно, что кощунствовать над святыней.

У меня много знакомых студентов, с некоторыми из них я дружна, два-три мне очень нравятся. Уж не раз мне говорили о любви, было приятно слушать, не скрою, но сердце у меня ни разу не забилось ответным чувством.

Я сама не знаю, почему об этом пишу. Может быть, для того, чтобы лучше понять и еще раз почувствовать то ощущение, которое я испытала, встретив устремленный на меня взгляд черных блестящих глаз этого человека в вагоне. Тогда меня охватили и робость, и смущение, и чувство какой-то беззащитности. Никогда ничей взгляд не действовал на меня так.

Он сидел передо мной, крепкий, красивый, загорелый, с мальчишеским чубиком волос над умным, добрым лбом, и хотя его глаза смотрели дружески, но узкие губы под черными коротко подстриженными усами улыбались, как мне казалось, насмешливо.

Но вдруг все это наваждение исчезло, и мое смущение рассеялось, как сон. Я даже вздохнула свободней. Передо мной был мой старый знакомый, Дима Карачаров, товарищ Радия по школе. Годы, а главное усы так изменили его, что я не сразу узнала. Теперь я могу признаться, что когда-то он мне очень нравился и только его невероятная застенчивость помешала нам ближе познакомиться. Однако, прощаясь со мной, он сказал несколько таких слов, которые я не раз с нежностью вспоминала.

Мне очень мало пришлось встречаться и говорить с ним, но зато я много слышала о нем от Радия и от няни Саши, которая когда-то нянчила его и после была очень дружна с его родителями. Но не только рассказы няни и брата заставили меня ценить и уважать Дмитрия. Я видела, какое доброе влияние он оказывал на Радия. Только он один был в состоянии усмирять дикие фантазии моего брата, заставлять его учить уроки, читать. Не раз Радий в покаянные минуты признавался, что только Дмитрий умел вовремя одернуть его, сбить с него спесь. Особенно остро почувствовала я это, когда их пути разошлись. Без постоянной, дружески направляющей руки наш слабовольный Радий стал выпивать, бездельничать, и теперь не знаю, чем это может кончиться.

Увидев Дмитрия, я сразу вспомнила, как прекрасно он влиял на Радия, и подумала, что если бы брат мог опять опереться на его твердую руку, то был бы спасен.

Боюсь, что от радостной надежды, которую вдохнула в меня эта мысль, я вела себя с Дмитрием недостаточно сдержанно, много говорила, смеялась. Но я уверена, что если Дмитрий остался хоть чуточку прежним, то не осудит. Мне очень хочется верить, что он поможет нам. Он, наверное, и теперь такой же хороший и добрый. Я, как сейчас, вижу перед собой его глаза. Это глаза настоящего, верного друга.