О, ты, Вечерняя Верхняя Салда! Летняя, умиротворенная, комариная. Верная маленькая речка Салдинка, перегороженная плотиной в год твоего рождения, накопила среди тебя огромный прудище воды, вечной, как время и грязной, как сплетни. По сравнению с веком воды, задерживающейся на минутку в городском теле и следующей далее, в куда-то, верхнесалдинские два с половиной века кажутся сопливыми наивными угланами, но все же и ты, моя домоватая подруга, кое-что повидала. Топтал когдато новенькие мостовые дядька Демидов, парил черный дым юного бюстозавода, проезжал в нерастаможенном мерсе первый на Урале новый русский. Время порядком облупило штукатурку на физиономии города, но добавило крепости и букета его уральской самости. Верхняя Салда стала личностью, с чем нельзя поздравить множество молодых, навороченных городов. Она обрела душу, не зависящую от мимолетных поползновений желающих видоизменить ее людей. Держись, подруга, крепче за старинную землю! Они скоро помрут, а ты — нет. Впрочем, ты уж, небось, и привыкла.

Тролль и А чинно проветривались вдоль набережной пруда. Здесь вечерами выгуливались те, кто считал себя местной элитой: банковские клеркши, директор среднего лицея с супругой и секретаршей, батько салдинского казачьего войска с нагайкой, гениальный художник Повойко в поисках натуры, голубые друг с другом, зеленые с красными, и случайно заблудившийся в России австралийский турист.

Почтенная публика вкушала мороженое, вдыхала комаров, впирала очи в туманные поверхности пруда, несла интеллигентную чушь, была благообразна, мила, фальшива, пуста и ярко наряжена. Тролль знал ее такой всегда. Если что и не менялось в мире, так то гуляющая публика. Стасик с удовольствием ощущал себя законным стеклышком общего витража. Правда, немного и как всегда подкачала Аделина. В этом веке ее внешность неожиданно совпала с идеалом женской красоты. Мужчины лизали глазами ее ноги и прочие составные прелести. Аделина забавлялась, Тролль злился. Выделяться он не любил, а А была его частью.

— Пойдем отсюда, — он не выдержал.

— Куда? — небрежно бросила А, не прерывая утонченнейшего развлечения: она отрабатывала походку манекенщицы после второго стакана спирта. Получалось неплохо: самцы клевали.

— К Никитичу. Я совсем старика забросил.

— Бедный дедушка! А он кто?

— Увидишь.

Парочка догуляла до конца набережной, прихватила водку в киоске и свернула с густо избрызганных рекламным неоном улиц центра культурного в центр исторический. Здесь не сверкало, веяло затхлостью, забвением и дощатыми туалетами. На облезлых домах красовались таблички и надписи: «Здесь безвинно творил и прозябал измученный самодержавием великий местный поэт Исписалово-Страницин», «Супермаркет», «Губернатор, давай поменяемся квартирами! Доплачу натурой», «Цой и Ленин — вечноживые близнецы-братья», «Рокер Федя съел медведя», «Да здравствует партия национал-эксгибиционизма!», «Макдональдс», «Люся! Я вернулся. Твой лапуся». Разнообразно пьяные аборигены отмечали кончину очередного дня массовыми игрищами, состоявшими в наставлении на тела соседей синяков, фонарей, бланшей, слив и прочих украшений. Потом кончился и исторический центр, раскинулся под ногами пустырь, бывший графский сад. Над ним царил некогда одушевлявший его цветочно-кустовую плоскость, а ныне разрушенный особняк Задунай-Передволжских. Второй этаж некогда гордого здания полностью канул в Лету, первый, униженный старостью, дурашливо хлопал вертикальными веками чудом сохранившихся ставен, был темен, свистел щелями в стенах, тоскливо разевал бездверые дверные проемы, зазывая случайных прохожих хотя бы пописать с удобствами. Если бы путник, оправившись, дал бы себе труд оглядеться и пошарить потщательнее, он нашел бы и другие следы посещения этого места людьми, помимо испражнений и запаха. В помещении, бывшем сотню лет назад кухней, имелся в полу люк, ведущий в когда-то кладовую, а теперь просто — подвал, каменный, добротный, крысиный. Под самым сводом подвала почти по верхней границе стен имелись маленькие окошечки, порой, в особенно солнечные дни, довольно сносно освещавшие его внутренности. Сейчас укоренился поздний вечер, и Тролль и А, спустившиеся внутрь по лестнице, могли бы не увидеть вообще ничего, если б не другой источник света, бодро справлявшийся с затхлой тьмой костерок жильцовнаркоманов. Костерок, помимо освещения, работал еще и кухонной плитой, на нем жарилось мясо, капая жиром в огонь и шипя. А принюхалась и определила:

— Собака. И жирная, хозяйская наверно. Мы к ним? Что-то есть хочется.

— Нет. Эй, браток, — обратился Стасик к оборотившемуся на голос А наркоману, — Никитич дома?

— Спит хозяин. Вон там, в шифоньере, — «браток» вяло мотнул острой мордой в темный угол.

Гости отправились туда, благо ориентировались в темноте неплохо. В углу Тролль обнаружил лежавший на спине старинный резной шкаф из толстого дуба, А по запаху нашла свечи, спички, запалила огонек, подала Стасику. Он подергал прикрытые дверцы шкафа — заперто. Ключ не торчит, похоже, заперто изнутри. Постучим.

— Никитич! Мы выпить принесли. Вставай.

— Всегда готов.

Дверцы распахнулись, волосатый и измятый Никитич восстал из шкафа. Вернее, воссел в нем.

— О! Здесь дамы.

— Всего одна, — пунктуальная сегодня А присела в реверансе. — Аделина. — Каблук подвернулся, она завалилась к Никитичу в руки, доставив старику немалое удовольствие. Тролль чувствовал, что они понравились друг другу, глубокий старик пятидесяти лет и девушка, прожившая этих лет не одну тысячу.

Почему-то стало грустно. Когда А находилась рядом, его часто прошибало на немотивированные эмоции.

Аделина выбралась из ящика, подала тонкую руку Никитичу. Тот щедро облобызал нежную длань, потом тяжело оперся на нее, выкарабкиваясь из сейфокровати. Быстренько накрыли на ящик, попросили взаймы у жильцов пару собачьих шашлыков на закусь, разлили по емкостям и выпили за дона Педро.

Потом жахнули за знакомство. После тяпнули, зюзюкнули, вмазали, шарахнули, хапнули, шибанули, опрокинули, залили по самое горлышко и сверху насыпали горку. Принесенная бутылка давно закончилась, Никитич выкопал трехлитровую банищу самогона, купленную на заработанные попрошайничеством бабки у знакомой бабки. Банка стояла на каменном полу, блестела загадочно и влажно. Имела полное право — жидкость, переливавшаяся из нее в собутыльников, действовала на манер волшебного эликсира. Резковатые черты Аделины слегка расплылись, разгладились, из-под обычной агрессивно-развеселой маски высунули грустные умные морды тревога, неуверенность и безнадежность.

Никитич скинул десяток-другой лет, неустроенность и неухоженность и глядел Гоголем, юным и наглым, у которого вся слава впереди, и он об этом знает. Тролль… Что Тролль? Он не изменился.

Разговор с тем проходных перебрался на философские. Или житейские? Впрочем, это одно и то же.

Вел беседу Никитич.

— К примеру, зачем человеку бессмертие? Ты знаешь, сколько твоему приятелю лет? — обратился он к Аделине.

— Примерно, плюс-минус несколько веков. Я сама вроде него.

— Тоже бессмертная?

— Смертная. Но вечная, — усмехнулась А.

— Не может быть! Ты баба нормальная, настоящая. Не то, что он, — Никитич пренебрежительно ткнул пальцем в живот Стасику. — Зря ты с ним связалась. Разве ж это человек? Неладно с ним.

— Что ж со мной неладного? — полюбопытствовал Тролль, ничуть не обидевшийся на старика. — Вроде все на месте, все как у других.

Никитич тяжело развернулся к нему ревматическим туловищем. Хлипкий ящик под ним затрещал.

Бомж долгонько смотрел на Тролля, потом вздохнул:

— Не понимаешь. Конечно, где тебе. Ты оттого и вечный, что ни живой, ни мертвый. Наблюдаешь, себя не тратишь. С чего бы тебе умереть? Через все века целенький проходишь. Сколько тебя знаю, ты ничему по-настоящему не обрадовался, не удивился, не огорчился. Кирпич по башке стукнет — только улыбнешься да плечами пожмешь. На Аделину погляди: такая красавица, любит за что-то, ей виднее, за что. Порадуйся, люби ее тоже, будь счастлив! Ан, нет, бережешь себя, боишься потратиться. Нет в тебе жизни. Так, видимость одна. Голограмма, — ввернул Никитич ученое словцо.

— Ты тоже так считаешь? — Тролль посмотрел на А. Она напряженно глядела на огонек свечи, не собираясь отвечать. — Ладно. Как нужно жить? — обратился он к Никитичу. — Извини, но и ты не особенно похож на счастливого. Стоило ли огород городить ради такого финала?

— Дурак бессмертный! — плюнул бомж. — Разве живут с какой-то целью? Глупости это. Бред. С какой целью можно любить? Работать, если работа по душе? Детей рожать? Думаешь, ради того, чтобы спокойную старость обеспечить? Что старость — несколько лет маразма. Имею право так говорить: был и молодым, и старым. А ты не будешь, нет. Не дано тебе. Ни то, ни другое.

— Какой ты был в молодости, Никитич? — спросила вдруг А, подняв глаза от свечки. В них еще не погас ее отблеск.

— Тоже дурак, конечно. Но искренний, — старик усмехнулся. — Многое имел: работу, семью. Дочку.

Влезет на руки, прижмется крепко, волосы младенчиком пахнут. «Папка мой!» — говорит. — Он замолчал, щурился, вспоминая.

— Где же она теперь? — прервал Тролль бомжевы грезы. Аделина зло зыркнула на вечного скептика.

— Случай все испортил. Я в молодости спортсменом был, лыжником. Мастер спорта международного класса. Загранпоездки, слава, деньги. Дома семья ждет. Я их не обижал, любил. Приеду с подарками, в доме радость, праздник. Бац — травма. И все. Из спорта ушел, конечно. Запил, озверел. Опустился. Семья пробовала поддержать, да я тогда любого врагом считал. Так казалось. Короче, расстались мы. После тоже женщины встречались, и дети рождались, но уже не то, не так, как в первый раз. А я так устроен — либо на полную катушку, либо рваную дерюжку. На серединке не держусь. Вот и живу один.

— Может, легче ничего не иметь, чем все потерять? — сказал Стасик.

— Врешь парень! Страх в тебе говорит, а не сердце. Я любые свои три года, даже теперешние, на твои триста не променял бы. — Тролль улыбнулся, пожал плечами.

— Сам видишь, — с жалостью констатировал седой бомж, — нечего тебе сказать. Я-то потерял, да не совсем: память осталась. А тебе за тысячу лет ни вспомнить нечего, ни забыть. Не нужна мне такая вечность, пошла она к чертям. Давайте-ка лучше выпьем за дона Педро, царствие ему небесное, да топайте домой. Не те мои годы, чтобы по ночам кутить.

Тяпнули на посошок, гости встали. Согреваемый снизу мерцающими огоньками свечей лохматый старик, сросшийся со стулом-ящиком, сам казался троллем, но не тем, нашим, а настоящим. Древним существом из скандинавских саг. Маленьким утесом, поросшим елками и опятами, потрескавшимся от времени, ужасно каменным и удивительно живым одновременно.

— Заходи, дочка, — сказал он А. — Хлебнешь ты с этим сфинксом.

— Не такой уж он и сфинкс, больше прикидывается, — Аделина нагнулась, поцеловала старика в немытую физиономию. — Мы зайдем.

Тролль и А поднялись наверх, в ночь, оборачивающуюся утром, и влились в редкие ряды придурков, бороздящих в сию нелюдскую пору спящие улочки Верхней Салды. Домой не хотелось.

— А, помнишь, как мы впервые встретились?

— Конечно.

— Почему ты исчезла тогда? Что случилось?

— Умерла, как обычно. Ты ушел на рыбалку, я заскучала и решила развлечься: поглядеть, как там мое племя поживает, может, с голоду подохло. Я у тебя многому научилась. Дай, думаю, поймаю оленя, им подкину, а потом вернусь. Пусть пообедают раз в жизни по-настоящему. Оленя убила, да, видно, неосторожна была, я ж тогда топала, как бегемот. Подошла слишком близко. Они меня и поймали и порезали на ленточки за Бубен. То есть, наверное, порезали. Как убивали — помню, а потом — извини, не могу твое любопытство удовлетворить. Интересно, — А замолчала.

— Что?

— Раньше ты об этом не спрашивал. Ты изменился. Может быть, спасешь меня, наконец? Я ужасно устала умирать.

— Ты уверена, что хочешь этого? Вдруг мне придется измениться настолько, что мы не сумеем остаться вместе? И ты больше уже не родишься, проживешь длинную, но одну жизнь?

— Пусть так, пусть эта бесконечная гнусная чехарда хоть чем-нибудь закончится, — А заплакала.

— Слушай сказку, — Стасик на ходу обнял подружку за плечи и продолжил историю Лены и Долли с того момента, когда рыжая певица окончательно слегла в больницу помирать.