– И как вы поступили с Улуаром? – спросила Элистэ. Она сидела перед камином в плетеном кресле у дядюшки Кинца. Начинало смеркаться. Окна были зашторены, горели свечи. Над головой, скрипя половицами, расхаживал верхний жилец. За стеной кто-то пел, неимоверно фальшивя. В углу тихо гудела и мурлыкала Глориэль. Нормальные шумы нормальной жизни.

– Отвел бедного паренька к Северным воротам, снабдил деньгами, чтобы тот смог добраться до Ворва, а уж там он, конечно, сумеет схорониться. Проследил, как он прошел под воротами, и вернулся сюда – отдохнуть и побыть в одиночестве. Я так устал, дорогая моя.

– Еще бы! Но, дядюшка, как вам удалось вывести его под Буметтой?

– Ну, тут мастер Улуар не нуждался в моей помощи, это было проще простого. Ему вполне хватило собственных сил запутать Буметту. Позволю заметить, что Буметта не очень умна. Куда ей до моей Глориэли. Правда, голубушка?

Чувствительница самодовольно пискнула из своего угла.

– Буметта руководствуется самыми благими намерениями, но ее кругозор весьма ограничен. Обмануть ее проще простого.

– Хм-м. Вам, быть может, и просто. Но, дядюшка Кинц, правильно ли вы сделали, отослав Улуара Валёра? Раз уж у него есть дар, не мог бы он посодействовать вам в освобождении остальных – своих собственных родичей и Шорви Нирьена?

– В принципе – да, но на самом деле все не так просто. Несчастного Улуара предали, запугали, избили и подчинили, да так, что новых испытаний, мне думается, он просто не вынесет. Увы, он сломлен. Будем надеяться, что со временем нанесенные его душе раны залечатся, но пока не стоит рассчитывать ни на его чародейные силы, ни на действенную помощь. Пусть лучше вернется на родину, отдохнет и придет в себя. Что до вызволения Шорви Нирьена – боюсь, это мне не по силам.

– Вам, дядюшка?

– Да, мне. Видишь ли, дорогая моя, мастер Шорви Нирьен, бедная его душа, заключен в «Гробницу», а ее гробовое молчание даже я не сумел одолеть, как ни старался.

– Гробовое молчание? Вы хотите сказать, что пытались общаться с самой «Гробницей»?

– Много раз. Но она не отвечает. Нет, она пробудилась, тут я уверен; она меня слышит, но говорить не желает – а быть может, просто неспособна. Судя по всему, она утратила дар общения или забыла о нем. Я исключаю, что так задумал ее строитель, и потому прихожу к единственному возможному выводу – «Гробница» сошла с ума.

– Сошла с ума?!

– Иначе не объяснишь. Бешенство, ужас, злоба и отчаяние многочисленных заключенных поглотили ее сознание. Она не в состоянии ни общаться, ни понимать, ни внятно высказаться. Чудовищная несправедливость! Молчание обрекло ее на одиночество, ее, великую гранитную твердыню; не дай Провидение такую участь ни единой Бездумной. Несчастная, несчастная «Гробница». Когда-нибудь, возможно, она обретет язык, но сейчас одинока, нема и безумна.

– Значит, о заключенных – нирьенистах и всех прочих – вам ничего не удалось разузнать?

– Почти ничего. Мастерица Флозина Валёр содержится в «Гробнице». Нирьен и его друзья находятся там же, это я установил. А сверх того мне ничего неизвестно.

– Так что теперь делать, дядюшка?

– Дитя мое, у меня нет ответа. Давай-ка займемся тем, что имеет к нам самое прямое отношение. Скажем – ты делала упражнения, какие я предписал?

– Почти все, дядюшка. По мере сил. – Элистэ виновато потупилась и добавила: – Но я не вижу в них никакого смысла. У меня ничего не получается, как есть ничего.

– Проверим. Следи, дитя мое. – Кинц опустил голову и принялся бормотать себе под нос. Через две-три секунды в комнате появилось много бабочек размером с десертную тарелку – дивные создания с прозрачными разноцветными крылышками.

– Ой, как красиво! – всплеснула руками Элистэ.

– Это не все. Прислушайся.

Бабочки запели, и нежный их хор скорее напоминал соловьиные трели, нежели звуки, издаваемые насекомыми. Элистэ с удивлением уставилась на ближайшую бабочку и между прозрачными радужными крылышками насекомого обнаружила крохотную головку с клювом, дрожащее горлышко, округлую грудку и пернатый хвост миниатюрной птички. Она вытянула палец – тотчас же бабочка-птица подлетела и уселась на него, не переставая петь.

– Ой, дядюшка Кинц, – зачарованно выдохнула Элистэ, – это самое прелестное из ваших созданий!

– Я в восторге, дорогая моя, что она тебе понравилась. А теперь заставь ее исчезнуть.

– Не могу, она такая красивая.

– Дитя мое, умоляю, постарайся.

– Ну, ладно, попробую. – Элистэ сосредоточилась, напрягла сознание, но и несколько минут спустя бабочка-птичка отнюдь не сгинула; она по-прежнему пела, переливаясь всеми цветами радуги. Элистэ расслабилась и вздохнула: – Простите, дядюшка. Я старалась как могла.

– Странно. Странно. Не понимаю, в чем дело.

– Я же вас предупреждала. Мне это просто не дано.

– Дорогая моя, небольшие способности у тебя есть. Честно говоря, очень маленькие, но я готов поставить на кон мои долгие годы учения, что в тебе есть «нечто» и это «нечто», если его развить, поможет тебе не поддаваться чародейному наваждению. Давай проверим. Для начала – чувствуешь ли ты в эту минуту, что на твое сознание воздействуют извне?

– Да, – сразу ответила Элистэ. – Это я способна почувствовать и сразу понимаю, что передо мной наваждение.

– Великолепно, дорогая моя. Просто великолепно. Это действительно трудно – распознать наваждение. Остальное сравнительно легко. Раз убедилась, что это наваждение, – просто-напросто отмети его.

– Но я не могу, дядюшка. Я знаю, что оно призрачно, но от этого оно не исчезает.

– Тут возникла помеха, которую мы проглядели.

– Не переживайте, дядюшка. Ваши наваждения такие милые, что я с радостью им поддаюсь. Готова любоваться на них целыми днями.

– Здесь я, возможно, и ошибался. Отсутствует побудительный стимул Попробуем что-нибудь другое, не столь милое.

Он махнул рукой, и бабочки-птички, к большому разочарованию Элистэ, пропали. Затем Кинц что-то произнес, и возник новый образ. Между кроватью и бюро заворочалась какая-то гнусная тварь – огромное обезьянье туловище, поросшее шерстью, бородатая рогатая козлиная голова, но с клыками, грязный петушиный хвост и торчащие над лопатками нелепые недоразвитые крылья. Жесткая шерсть существа была заляпана пометом и грязью и кишела паразитами, по лапе стекала моча, собираясь на полу в лужицу. У них на глазах тварь раскорячилась и нагадила; воздух наполнился чудовищным зловонием.

– Ну, не отвратителен ли он? Не мерзок ли? – спросил дядюшка Кинц со скромной гордостью. – Правда, невероятная гадость? Не бойся, дорогая моя, он не причинит тебе никакого вреда. А теперь смелее, дитя, заставь его исчезнуть. Я уверен, у тебя получится. Только не позволяй ужасу овладеть сознанием.

Элистэ хихикнула.

– Ой, дядюшка, такого безобразия я в жизни не видела! Он потешный, мне он нравится.

– Так заставь его исчезнуть, дорогая моя.

– Но я не хочу, пусть еще немного побудет!

– Я рассчитывал совсем на другое, – растерянно и не без разочарования заметил Кинц, махнул рукой, и тварь сгинула вместе с исходящей отнес вонью.

– Пожалуйста, дядюшка, верните его!

– Вероятно, требуется совсем другой подход. Попробуем еще раз, – произнес Кинц. Из коврика выросли крохотные цветущие яблони; повеяло нежным ароматом.

– Чудесно, – улыбнулась Элистэ.

– То ли еще будет. Смотри.

Под деревцами возникла кукольная фигурка девушки: тонкий стан, красивое лицо, большие глаза, волна белокурых волос.

– Это же я!

– Несомненно, дорогая моя. Но смотри дальше.

Рядом с ней появилась другая фигура, на сей раз мужская, – молодой человек, высокий, стройный, подвижный, с острыми чертами, черноволосый и черноглазый.

– Дреф? – Элистэ нахмурилась. – Дядюшка, что вы задумали?

Молчание.

Две маленькие фигурки шли под цветущими деревьями. Мужчина обнял девушку за талию, она же склонила голову ему на плечо.

Щеки Элистэ покрылись румянцем.

– Дядюшка, это не смешно! – воскликнула она. – И даже несправедливо! Мне это не нравится.

Молчание.

Неслышный ветерок всколыхнул крохотные ветви, и малюсенькие лепестки дождем осыпались на волосы девушки. Молодой человек смахнул их, и девушка наградила его улыбкой.

– Дядюшка, я вам доверилась, а вы надо мной издеваетесь. Как вам не стыдно! Как вы могли?!

Молчание.

Молодой человек поцеловал девушку в губы.

Элистэ вскочила На глазах у нее выступили слезы.

– Не хочу этого видеть! – закричала она. – Не желаю!

Ее переполняли злость и стыд. И как солнечный свет, пропущенный сквозь линзу, так и все ее возмущение и решимость сфокусировались на миниатюрной пасторальной сценке. Впервые упражнения, которыми она исправно занималась все эти дни, обрели для нее реальный смысл – они научили ее, что такое полное неприятие и как его добиться.

Деревца, цветы и кукольные фигурки исчезли в мгновение ока.

– Ну и ну! – сказал Кинц. – Какие страсти, дитя мое.

Она ошеломленно поглядела на пустой коврик, подняла взгляд на Кинца и вновь посмотрела вниз.

– И это сделала я?

– Воистину ты, моя дорогая, и еще как успешно Поздравляю! Я горжусь моей красавицей племянницей. – Элистэ продолжала во все глаза смотреть на дядюшку Кинца, и его восторги уступили место замешательству. – Дитя мое, ты не гневаешься? Я уже сожалею, что прибегнул к такому недостойному приему. Ты прощаешь своего старого дядюшку?

– Ну, конечно. О чем говорить! Но наваждение – оно и вправду исчезло по моей воле? Это не вы его уничтожили?

– Разумеется, нет. Разве тебе самой ничто не подсказывает?

– Нет… то есть, может быть… не уверена…

– Недостает уверенности и самоконтроля, но ежедневные упражнения разовьют и то и другое. Ты ведь продолжишь упражнения, дорогая моя? Теперь, когда убедилась, что дело того стоит?

– Убедиться-то убедилась, но радости от этого мало. Убедиться, что наваждения – всего лишь тени, узнать, что мысль, простое усилие сознания способны их уничтожить… Чары наполовину утратили для меня свою прелесть и тайну.

– Увы, дитя мое, это печальная правда. Такова плата за знание. И все же натренированный разум надежно защищает от наваждений. Я хочу быть уверенным, что разум моей племянницы недоступен внушениям.

– Я тоже, так что придется привыкнуть видеть вещи в их истинном свете. Я продолжу упражнения, дядюшка.

– Отлично, моя дорогая. Полагаю, ты об этом не пожалеешь.

Дядюшка Кинц вскоре ушел – последнее время он ночами общался с конными статуями в районе столичного Арсенала. Элистэ вернулась к себе, смирившись с тем, что в очередной раз будет ужинать в одиночестве. Но тут она ошиблась: Дреф вошел следом за ней. Она не видела его и не говорила с ним уже двое суток – он все время где-то пропадал. Элистэ сразу поняла: что-то произошла – вид у него был подавленный и усталый. Он был сам на себя не похож.

– Дурные известия? – тревожно спросила она.

– Да. Вы лучше присядьте.

Она села. Судя по всему, дурные известия имели к ней самое прямое отношение. С нарастающим беспокойством Элистэ следила, как он вынул из кармана бумагу, развернул, разгладил и положил на стол.

– Полюбуйтесь. Вечером расклеили по всему городу.

Элистэ осторожно взяла бумагу и прочитала:

«Распоряжение Комитета Народного Благоденствия: НАГРАДА В СТО РЕККО за сведения, которые помогут задержать…»

Это превзошло ее самые мрачные опасения. Два портрета, два врага народа, два имени: бывший Возвышенный Кинц во Дерриваль, бывшая Возвышенная Элистэ во Дерриваль. Описание внешности разыскиваемых верно до последней мелочи. Изображения: две гравюры на дереве грубой работы – дядюшки Кинца, весьма неточное, и ее, удивительно похожее – лицо сердечком, широко расставленные глаза, изгиб губ, все как есть.

Недоумевая, Элистэ долго изучала бумагу.

– Нам никогда не установить наверняка, откуда у них ваши имена и изображения, но кое о чем я догадываюсь, – ответил Дреф на ее невысказанный вопрос. – Помните, в Дерривале отряд собратьев добрался до домика вашего дяди? Их не остановило наваждение, скрывающее тропинку, они прекрасно знали, куда идут.

– Я тогда так и не поняла, в чем дело. Дядюшка Кинц говорил, что за нами, должно быть, следили, но я не представляю, каким образом.

– Я тоже, но зато догадываюсь, кто именно. Сестрица тогда заявила мне на прощанье: «Но погоди, может, и мне известно такое, о чем ты не знаешь». Боюсь, она не шутила.

– Стелли? Но что она могла узнать и что сделать? И почему вы ничего мне не сказали?

– Я тогда не придал ее словам большого значения. Возможно, тут я ошибся. У вашего отца не было устройства, с помощью которого она могла бы нас выследить? Скажем, подзорной трубы, изготовленной одним из ваших талантливых предков?

– Не знаю. Страшно подумать, что они рылись в наших вещах.

– Ну, это еще полбеды. Безусловно, однако, что ясновидение, которое так помогло нашим обремененным заботами друзьям в Комитете, не проникает дальше столичных ворот, а то с чего бы им заваривать всю эту кашу? Вы понимаете, какая вам грозит опасность?

Элистэ разглядывала свое изображение. Невероятное, просто удивительное сходство. «Награда о сто рекко…» Ей с трудом в это верилось. Она молча кивнула.

– Не вздумайте выходить на улицу. Отныне вам предстоит скрываться в этих стенах.

Скрываться. Здравая мысль. Она словно очнулась.

– А как же дядюшка Кинц? Он только что ушел. Откуда ему знать про плакат? Нужно его догнать, предупредить…

– Спокойнее. Во-первых, ваш дядя не слепой, и раз уж он вышел, то наверняка увидит плакат – их расклеили по всему городу.

– Но он такой рассеянный, он просто не обратит внимания…

– Во-вторых, у нас нет причин бояться за мастера Кинца – способности надежно ограждают его от обычных опасностей. Волнуюсь я главным образом за вас. Не следовало вам возвращаться в Шеррин.

– Тогда у нас не было выбора.

– Теперь есть. Я вам устрою побег. Мы переправим вас в Стрелл.

– Ничего подобного. Я не поеду, и на сей раз вам придется с этим смириться. Прошу – оставьте при себе ваши бесконечные доводы и не называйте меня неразумным ребенком. Сперва выслушайте, что я хочу сказать. Поймите, именно сейчас я не хочу бросать дядюшку – бросать одинокого беглеца в незнакомом городе, который, вероятно, кажется ему чужим враждебным миром. Со мной ему спокойнее, а вам ведь нужно, чтобы он чувствовал себя спокойным и довольным, верно? В противном случае он не сможет помочь вашему Нирьену. Кстати о Нирьене. Разве вы сами не просиживаете с единомышленниками дни и ночи, обсуждая планы вызволения наставника? Знаю, отвечать вы не станете, тогда я задам другой вопрос: у вас есть лишнее время на организацию моего побега? Времени потребуется немало, а у вас хлопот выше головы. Не лучше ли подождать, пока судьба мастера Нирьена решится в ту или иную сторону?

– Напрасно боитесь, что я назову вас неразумным ребенком. Вы меняетесь прямо на глазах.

– Нет, всего лишь взываю к здравому смыслу. Я останусь в этой квартире и затаюсь как мышка. Соседи видели меня редко, да и то мельком, теперь же не будут видеть совсем. Я сменю прическу, чтобы не так походить на портрет. Во всяком случае, сходство не столь уж полное – разве у меня такой острый подбородок? Я буду вести себя так, как нужно, но из Шеррина не уеду. Это мое последнее слово.

– Будь в моих силах заставить вас уехать, не сомневайтесь, я бы это сделал. Оставаться в столице для вас – чистое безумие, неужели не ясно? Как вам объяснить…

– Ох, Дреф, не стоит драматизировать. Здесь я в сравнительной безопасности; тем более что ждать недолго – как только дядюшка управится со своим делом. Так будет лучше для всех.

– Для всех, но не для вас. Ваше безрассудное упрямство…

– Лучше позаботьтесь о Шорви Нирьене, он нуждается в этом больше, чем я. Как идет суд?

– Как и следовало ожидать. Шорви и остальные слишком хорошо защищаются, их красноречие весьма досаждает Государственному обвинителю, судьям и присяжным Народного Трибунала. Я думаю, этому положат конец – обвиняемым скоро заткнут рты.

– Вы хотите сказать, что Нирьена с друзьями убьют до окончания процесса?

– И лишат Кокотту ее законного лакомства? Вряд ли. Куда вероятнее, что под каким-нибудь надуманным предлогом Шорви просто лишат права защищаться, и это решит исход дела.

– Что вы тогда предпримете, Дреф? Я ведь знаю, вы что-нибудь да сделаете.

– Я? Если уж сам Кинц во Дерриваль признался, что бессилен одолеть молчание «Гробницы», то на что надеяться мне?

– Ложная скромность вам не к лицу; ваши надежды не имеют границ, как и ваша смелость. Я знаю, вы с друзьями обязательно попытаетесь помочь Нирьену, и бессмысленно вас от этого отговаривать. Вы твердили о моем безрассудном упрямстве. Ха! Я уповаю лишь на то, что вы не дадите себя убить. Своей смертью вы отнюдь не послужите Шорви Нирьену, а без вас на свете станет скучнее.

– Вот уж не чаял, что моя персона вызовет столь глубокое сочувствие! Что ж, я постараюсь, не обрекать вас на скуку.

– Постараетесь? И только-то? Вы, если захотите, способны на большее.

– Возвышенная дева, я начинаю подозревать, что вас волнует моя судьба.

– Разумеется, волнует, – вырвалось у нее против воли. Как некстати! Глупо. Обидно. Но слова сказаны, и она запнувшись продолжила: – Вы слишком умный и занимательный собеседник, чтобы умереть молодым. Я не выношу расточительства.

Так небрежно, так бесстрастно могла бы сказать только сама Цераленн. Элистэ покосилась на Дрефа – интересно, заметил ли он ее невольный ляпсус? Ей показалось, что он на миг помрачнел – от разочарования? Впрочем, скорее всего именно показалось.

– Вот как? Совсем не в стиле Возвышенных, но годы и жизненный опыт, несомненно, избавят вас от этого недостатка.

Как всегда, он побил ее своей невозмутимостью. У нее должно было бы полегчать на душе, однако не полегчало.

– А пока что, – продолжал Дреф, – не стоит из-за меня волноваться. Куда большего внимания сейчас заслуживает совсем другое.

– Например?

– Ваш дядя. Если не ошибаюсь, в самое ближайшее время он намерен освободить Евларка Валёра.

В столичном Арсенале царил вечный полумрак. Дни и ночи незаметно сливались, переходили друг в друга, и в ровном однообразии жизни их было не различить. Евларк Валёр потерял счет дням заключения – время для него застыло на месте. Он уже не вспоминал о Ворве, родной провинции с ее заболоченными лугами, высоким небосводом, мирной и вольной жизнью. Все это кануло в прошлое, вероятно, навсегда. Теперь он существовал в мире каменных стен и дверных засовов, железных оков, жестокосердных тюремщиков и огненных видений Заза, к которой был прикован цепью. Постылое постоянное общение с Чувствительницей привело к возникновению между ними особых уз, которые были ему в высшей степени тягостны. Он проник в сознание Заза – и так основательно, что расстался с душевным покоем. Стремление убивать снедало Заза денно и нощно, и Евларк все время ощущал гнет ее кровожадного вожделения. Он был изнурен и подавлен, пребывал в отчаянии, однако не решался протестовать. Огромные кулаки кузена Бирса напрочь выбили из него саму мысль о бунте. Раз Уисс решил, что ему, Евларку, надлежит оставаться здесь, значит так тому и быть до тех пор, пока Защитник не передумает.

Сломленный и раздавленный, Евларк искренне полагал, что все остальные чувствуют себя точно так же. Вот почему он удивился не меньше своих тюремщиков, когда Арсенал загорелся в самом прямом смысле слова. Правда, в отличие от стражей, Евларк сразу распознал чародейную природу огня.

Он спал, так что время, надо полагать, было ночное. Ему снился пламень, зеленый огненный выдох дракона в самую гущу толпы, – обычные видения помешанной на насилии Заза. Пробудили его истошные вопли народогвардейцев. Евларк разлепил веки и ужаснулся. Ему показалось, что он все еще барахтается в огненных грезах Заза. Со всех сторон взлетали языки пламени и рассыпались искрами, дым валил удушливыми клубами, метались обезумевшие народогвардейцы. Евларк жалобно вскрикнул, но тут выработанное суровыми упражнениями мастерство пришло ему на помощь, и он распознал действие чар, разом увидел наваждение во всей его силе – работу поистине великого мастера, соединившего обман зрения с безупречным воздействием на слух, обоняние и осязание. Евларк слышал треск пламени, вдыхал едкий дым, ощущал его привкус на языке и горечь в горле, чувствовал на коже обжигающее дыхание огня. Отменный спектакль, но кто же его поставил?

Народогвардейцам, однако, было не до художественных изысков. Они видели самый настоящий пожар. Что двигало поджигателем, кто он и чем завершится этот ужас – уж не гибелью ли незаменимой Заза? – над этими вопросами у них не было времени задуматься. Как и над диким бешенством Защитника, который наверняка разжалует, а то и арестует офицеров караула. В мыслях у народогвардейцев было только одно – спасаться, и как можно скорее, ибо в подвалах Арсенала хранилось достаточно пороха, чтобы поднять на воздух весь округ, если огонь доберется до бочек. Задыхаясь и кашляя, ослепленные народогвардейцы ринулись к деревянным дверям, которые тоже начали заниматься огнем.

Но элементарная человечность, не говоря уже о прямых должностных обязанностях, требовала спасти пленника. Не мог же несчастный просто так сгореть заживо, тем более что он приходился родным братом самому Защитнику? Поэтому начальник караула и капрал бросились к Евларку. У начальника имелись два ключа: один – от ножных оков, которыми пленник был прикован к Чувствительнице, другой – от ошейника, прикрепленного цепью к вделанной в стену скобе.

Евларк с любопытством следил за собственным освобождением. В его глазах наваждение было одновременно и жизнеподобным, и призрачным. Оковы с ошейником щелкнули и упали, народогвардейцы же видели совсем другое – замки заело. Начальник караула, ругаясь на чем свет стоит, перебирал ключи, пробовал то один, то другой, совал в скважины, дергал, поворачивал

– все без толку: замки не открывались. Капрал выстрелом из пистолета перебил цепь в том месте, где она крепилась к скобе, однако в его восприятии цепь осталась невредимой. А призрачное пламя тем временем разгоралось; языки его взлетали по стенам, плясали на потолочных балках и уже лизали серебристые бока Заза. От чудовищного жара трещали волосы, одежда начала тлеть, кожа пошла волдырями. Народогвардейцы не выдержали. В последний раз с жалостью глянув на обреченного, они молча рванулись к выходу.

Евларк проводил их взглядом, и не подумав встать. Они бежали, кидаясь из стороны в сторону, подскакивая и как-то нелепо горбатясь. Все это напомнило Евларку ужимки клоунов, потешавших народ на сельских ярмарках в Ворве. За спиной у него беспокойно завозилась и загремела Заза, испустив из обоих рыл по тоненькой струйке вполне настоящего ядовитого дыма.

– Она, похоже, слегка взволнована, – раздался мягкий неуверенный голос, несомненно принадлежавший Возвышенному. – Неужели ее могло испугать наваждение?

Евларк обернулся и увидел пожилого кавалера – тот как бы выступил из завесы огня. Незнакомец был невысок, худ, сед, очень хрупок и к тому же в очках. В распахнутых его глазах сияла детская безмятежность. Но именно от него – тут не могло быть никакого сомнения – исходила великая чародейная сила.

– Наваждения на нес не действуют – она их попросту не воспринимает, – объяснил Евларк. – Но ее взбудоражило необычное поведение людей.

– Что за удивительное создание, просто поразительно. С каким удовольствием я бы с ней пообщался! Но, увы, сейчас не время и не место. Быть может, как-нибудь вечерком, в другой раз. Теперь же нас ждут дела поважнее. Вы готовы, мастер Валёр?

– Готов? К чему?

– Уйти отсюда.

– В самом деле? Я могу уйти?

– Разумеется, мой бедный друг. Отныне вы свободны.

– Уиссу это не понравится.

– Ничего, как-нибудь переживет.

– Но каково придется моим родным – брату, сестре и отцу?

– Ваш брат Улуар уже покинул Шеррин. И вы, если решитесь, можете сегодня же ночью отправиться в Ворв.

– На родину…

– Вслед за этим я намерен вызволить вашу сестру и отца.

– Да? – Евларк совсем растерялся.

– Мне неприятно, что моих коллег по тайному знанию заставляют профанировать высокий дар. Поймите, мне оскорбительно это видеть. Этому нужно положить конец.

– И вам такое под силу?

– Судите сами. – Незнакомец обвел рукой пылающий подвал.

– Община Божениль?

– О, тут есть о чем вспомнить!

– Воистину. Но кто вы?

– Все объясню по дороге. Неподалеку нас ждет экипаж. Идемте же, друг мой. Прошу сюда.

На этот раз охотников идти к Уиссу с дурной вестью не нашлось. Даже любимчик Защитника депутат Пульп не посмел доложить ему о втором побеге. Два часа мудрые головы в Комитете Народного Благоденствия мучительно искали выход. Не придумав ничего путного, они в конце концов остановились на письме. Одинокий гонец перед самым рассветом отнес сложенное вдвое послание, подсунул в освещенную щель под дверью кабинета Защитника и спасся бегством, не став дожидаться, пока листок исчезнет, словно втянутый ураганом.

Никто не видел, как отреагировал на послание Уисс Валёр. Если он и бесновался, то за закрытыми дверями. Двое или трое членов Комитета, явившиеся спозаранку, утверждали, что безмолвие рассветного часа нарушал грохот, словно Защитник швырял стулья о стены своего кабинета, однако никто не мог подтвердить их слова. Потом призвали стекольщиков вставить в окна кабинета новые стекла; отчего разбились старые, так и осталось невыясненным.

Защитник заперся в своем святилище, откуда не поступало ни устных, ни письменных указаний. Члены Комитета ходили мимо дверей на цыпочках, замирая от ужаса. Впрочем, Комитет Народного Благоденствия вполне мог функционировать и в отсутствие своего главы; он распорядился ужесточить бдительность, усилить охрану двух оставшихся пленников и произвести новые аресты. Самого Уисса было не видно и не слышно – зловещий признак.

Только по прошествии полутора суток из-под двери вылетела в коридор записка, на которую тут же набросились изнывавшие от неопределенности патриоты и из которой они уяснили, что Защитник хочет видеть отца. За Хорлом послали, и он вскоре пришел.

Хорл выглядел подавленным и нервничал, как всегда, а может быть, больше, чем обычно. Внимательные наблюдатели заметили, что старик простоял перед кабинетом сына добрых две минуты, прежде чем набрался мужества постучать.

Прозвучало резкое «Да», и Хорл вошел.

Разговор был короткий и, видимо, бурный. Из-за дверей доносились яростные вопли Уисса и неразборчивое глухое бормотание Хорла. Через несколько минут старик появился, испуганный и бледный, и поспешил восвояси со всей быстротой, на которую был способен.

В помещениях Комитета вновь воцарилась напряженная тишина. Через три часа из убежища Уисса вылетела новая записка. Защитник потребовал, чтобы Комитет Народного Благоденствия собрался на заседание. Всем пятнадцати его членам было велено прибыть незамедлительно.

Так как шел двенадцатый час ночи, свыше двух третей состава Комитета отсутствовало. За ними послали курьеров в разные столичные округа, что потребовало немало времени. В конце концов всех благополучно разыскали и вытащили из постелей, но заседание смогло начаться лишь в час ночи.

Пятнадцать зевающих, сонных и слегка испуганных мужчин расселись за длинным столом в зале заседаний на верхнем этаже Дворца Правосудия. За незашторенными окнами по ту сторону маленького дворика возвышалась темной твердыней «Гробница», чьи камеры, стараниями Комитета, никогда не пустовали. Говорили, что вид «Гробницы» вызывает чисто патриотическое удовлетворение, и теперь у членов Комитета было время от души насладиться им, ибо следующие два часа они просидели за столом в мертвом молчании. Самые смелые уже начали поглядывать на часы. Когда куранты пробили три удара, вошел Уисс Валёр и занял место во главе стола.

Выглядел он ужасно: изможденный, измученный, желтая кожа лица приобрела совсем уже зеленый оттенок. Защитник, казалось, пребывал на грани нервного срыва или истерики, однако каменное его лицо не дрогнуло, когда он с нарочитым спокойствием бросил:

– Вас, конечно, интересует, зачем я вас вызвал?

Никто не ответил, да Уисс, видимо, и не ждал ответа, потому что сразу продолжил:

– Я давно понял, что предательство угнездилось в самом сердце Республики – в Комитете Народного Благоденствия. Среди нас есть изменники, продавшиеся врагам Свободы. Пришло время сорвать с них маску.

Члены Комитета вздрогнули, разом сбросив с себя сонливость.

– Они хитры, решительны, неутомимы и дерзки. Им все удается вопреки усилиям тех, кто заявляет о том, что служит мне, кто клянется мне в верности. – Уисс пригвоздил Пульпа обвиняющим взглядом, но тот и бровью не повел. – Они все отравили своим ядом, они развратили Конституционный Конгресс и просочились в Комитет Народного Благоденствия. В эту самую минуту они здесь, в этой комнате. Они улыбаются, они лгут, они притворяются патриотами и тешат себя надеждой, что провели нас, безмозглых кретинов. Они считают себя неуязвимыми, но они ошибаются – в Республике Вонар каждому врагу народа грозит разоблачение. Мы их всех уничтожим. И приступим к этому прямо сейчас.

Пятнадцать членов Комитета окончательно проснулись, насторожились и перепугались. Комитет так долго служил орудием террора, что они свыклись с мыслью о том, что неприкасаемы и неуязвимы. Предположение, что в их среду затесались предатели, было для них неожиданным и страшным. А существует ли измена на самом деле или она всего лишь плод всевозрастающей мнительности Защитника – это не имело особого значения для тех, кого он прочил в козлы отпущения: обвиненные были заведомо обречены. Но кто именно? И сколько? Все украдкой присматривались друг к другу – вдруг виновные как-то выдадут себя.

– Комитет Народного Благоденствия всегда олицетворял незыблемые моральные устои Вонара. Его члены неизменно выступали патриотами вне подозрений. Я считал, что меня окружают мужи доблестные и преданные, верные экспроприационисты, готовые отдать жизнь за Отечество и своего Защитника. Я убедился в обратным. Найдется ли среди вас хоть один, способный понять всю мою боль? Уисса Валёра предали те, кому он больше всех доверял. Это как удар ножом в сердце.

К ужасу присутствующих, на глаза Защитника навернулись слезы. Голос его сорвался, губы задрожали, он вынужден был замолчать и опустить голову. Комитет оцепенел.

– Но не ждите, что я принесу себя в жертву! – крикнул Уисс, резко вздернув подбородок и обдав приспешников бешеным взглядом выпученных глаз, так что кое-кто из членов подпрыгнул на стуле. – Уисс Валёр никогда добровольно не подставит грудь под кинжал убийцы. Сам я ни к чему не привязан, ничего не боюсь и охотно бы все это бросил. Слава, которой домогаются остальные, для меня ничто, слышите – ничто! Я бы с радостью бежал от нее в лачугу отшельника на вершине какой-нибудь дальней горы, где до меня не доберутся зависть и злоба. Я бы пил из чистых горных ручьев, питался кореньями и лесными ягодами, подпевал птицам и жил бы одной жизнью с природой. И тогда бы наконец обрел счастье.

От удивления двое членов Комитета разинули рты.

– Но я нужен Вонару, – продолжал Уисс. – Долг перед Отечеством повелевает мне беречь себя. Именно поэтому я выследил заговорщиков. Я наблюдал и слушал – о, никто ничего не заметил, вам не догадаться о моих методах, – и наконец выяснил, кто меня предает. От моей бдительности никому не скрыться, я быстро разоблачало обманы. У меня есть список изменников в Комитету и Конгрессе. Длинный список, он наверняка поразит неосведомленных.

Комитет Народного Благоденствия затаил дыхание. Сейчас Защитник огласит имена врагов.

Уисс, однако, не стал с этим спешить, а продолжил свою речь. Его словно прорвало. Он говорил бессвязно, местами невнятно, сыпал преувеличениями и обвинениями, отклонялся от темы, приводил доводы в свое оправдание, разражался пространными тирадами. Он долго разглагольствовал о трудностях и опасностях, выпавших молодой Республике, об угрозе Свободе и необходимости сильной власти.

Он осудил всех инакомыслящих, всех реакционеров, всех равнодушных и в первую очередь нирьенистов. Он требовал возродить былой революционный энтузиазм, былое экспроприационистское рвение. Он призывал к верности, патриотизму и самоотверженности. Временами его голос гремел, словно он обращался к тысячным толпам, временами почему-то звучал глухо и даже невнятно. А один раз, когда он заговорил о тяжком бремени вождя, голос вообще изменил ему, он замолчал, и по щекам его потекли слезы.

Уисс говорил около двух часов, но никто не посмел пошевельнуться. Когда словесный ливень перешел в мелкий дождичек, а затем прекратился, небо над «Гробницей» уже посерело. Уисс постоял с минуту, обводя взглядом вконец обалдевших слушателей.

– Я открыл перед вами душу, – заявил он, – и тем исполнил свой долг. Настал черед другим выполнить свой.

Он трижды постучал по столешнице бронзовым пресс-папье, подавая условный сигнал. Двери с треском распахнулись, и в комнату ворвался отряд народогвардейцев. Членов Комитета охватило смятение, переросшее в панику после того, как Уисс приказал гвардейцам арестовать депутатов Пьовра, Лемери и Мийетта, числившихся среди ближайших помощников Защитника. Комитет был потрясен, и больше всех – арестованные депутаты, но их громкие и отчаянные протесты не возымели действия. Уисс Валёр бесстрастно наблюдал, как его бывших задушевных соратников, орущих и упирающихся, выволакивают из комнаты.

Вопли постепенно удалились и стихли. Если б через две минуты кто-нибудь глянул в окно, он бы увидел, как злополучную троицу протащили через двор к «Гробнице», но все старательно смотрели в другую сторону. Смятение улеглось. Поредевший Комитет ждал распоряжений хозяина.

Уисс по очереди обвел их внимательным взглядом, отчего те сникали один за другим, лишь молодой Пульп сохранил свою невозмутимость.

– Вы мне больше не требуетесь. Уходите, – приказал Уисс и, обратившись к Пульпу, добавил: – А ты останься.

Измученные ночным бдением, члены Комитета поплелись из комнаты, вознося в душе благодарность за избавление. Депутат Пульп сидел, как мраморное изваяние. На его лице не было и тени усталости. Золотые локоны лежали как приклеенные, одежда выглядела безупречно чистой, словно только что из прачечной; казалось, ничто на свете не способно осквернить его совершенство.

Они остались одни.

– Ты подвел меня, – заявил Уисс. – Брат мой Евларк последовал примеру Улуара. Мой враг Кинц во Дерриваль и его сообщница по-прежнему на свободе и замышляют ниспровергнуть меня. Рано или поздно они наверняка доберутся до меня в самом Конгрессе, и никто им не помешает. Ты не сдержал слова.

– Охота ведется. Я направил в бывшее поместье Дерривалей в провинции Фабек человека, чтобы тот разузнал о чародее Кинце. Мы поймаем его, и скоро, – невозмутимо возразил Пульп.

– Это ты мне уже обещал. Мне надоело ждать, когда ты исполнишь обещанное. Я рассчитывал на большее усердие и проницательность. А может, и на большую преданность.

– Усердие мое не ослабло, собрат, – ответил Пульп недрогнувшим голосом, сохраняя все ту же бесстрастность. – И вся проницательность, на какую я способен, по-прежнему в твоем распоряжении. Что до моей преданности – не сомневайся в том, что она безгранична, неисчерпаема и вечна, как океан. Ты – творец экспроприационизма. Экспроприационизм же средоточие всего, а ты – его сердце, всеобъемлющий направляющий ум, солнце, вокруг которого все мы вращаемся и которое дарует всему жизнь и свет. Не требуй. Защитник, чтобы в доказательство своей верности я отдал жизнь – жертва эта будет слишком ничтожной. Я отдам больше. Я отдам разум и честь. Я отдам душу.

– Довольно. Я убедился. Друг, я не сомневаюсь – в тебе.

Уисс раскрыл объятия, и Пульп упал ему на грудь Когда депутат отступил назад, его белоснежные щеки – невиданное дело – слегка порозовели.

– Я жду твоего приказа. Защитник!

– Продолжай поиски, друг мой. Но поспеши, удвой рвение. Тебе по первому требованию выделят дополнительные средства и людей, ибо опасность велика. Моим врагам несть числа. Я отнюдь не исключаю, что эти изменники Дерривали снюхались с нирьенистами, которые действуют организованно и повсеместно. Они могут нанести удар в любую минуту. Моя жизнь под угрозой. Стоит ли удивляться, что я не сплю ночами?

– Нирьенисты, – задумчиво протянул Пульп Едва заметная морщинка прочертила белоснежную гладь его лба. – Нирьенисты. Гениальная мысль, Защитник. Эту связь мы еще не расследовали. Мы допросим Нирьена и его сообщников. Если им хоть что-то известно о Кинце во Дерривале, Бирс из них все вытянет – он это умеет.

– Прекрасно, но до завершения процесса эти бандиты должны выглядеть, как раньше.

– В таком случае вновь обратимся к Бездумным. Твоя сестра и твой отец помогут нам. Недалеко от университета есть известная кофейня – настоящее гнездо нирьенизма. Мы порасспрашиваем «Логово». Да, именно с него мы и начнем.

– Этого мало. Мало! Убийцы должны трепетать передо мной, и ты их этому научишь. Следует преподать наглядный урок, который надолго запомнится. Забудь о здании – ты подвергнешь допросу завсегдатаев кофейни. Они, конечно, начнут запираться, как все нирьенисты, но мы умеем обращаться с изменниками. Оставляю проведение операции на твое усмотрение. Верю – ты меня не разочаруешь.

– Защитник, я оправдаю твое доверие. – Пульп откланялся и вышел. В его лазурных глазах появилось задумчивое, чуть ли не мечтательное выражение.

Через двенадцать часов Народный Авангард обрушился на «Логово». Узнав, что их берут под арест, студенты-завсегдатаи заведения повели себя со свойственной молодости непредсказуемостью. Одни бросились к черному ходу, где прямиком угодили в лапы поджидавших народогвардейцев, другие не оказали сопротивления. Но многие, включая нескольких вооруженных нирьенистов, быстро возвели заслон, нагромоздив столы и стулья, укрылись за ними и принялись палить по народогвардейцам. Ничего хуже они не могли придумать, что и было вскоре наглядно доказано.

Гвардейцы, более опытные, лучше вооруженные, и не подумали штурмовать стихийно возведенную баррикаду. Вместо этого они занялись входными дверями

– стали крушить топорами дверную раму, чтобы расширить проход. Студенты со страхом и удивлением наблюдали за ними из своего ненадежного укрытия.

Закончив работу, народогвардейцы отступили, а в проломе появилась бесконечно длинная змееподобная шея, увенчанная серебристой головкой, точнее вытянутым рылом. Заза окинула взглядом зал и пустила облако зеленого дыма. Ее разъедающее дыхание проникло в каждую щель. Обороняющиеся зашлись судорожным кашлем. Сухо щелкнули выстрелы, несколько пуль расплющились о непробиваемую чешую Чувствительницы. В ответ Заза выпустила струю пламени. Зеленый огонь обволок баррикаду и превратился в оранжевый, когда дерево вспыхнуло. Сизый дым смешался с зеленым паром ядовитого выдоха Заза. Горящее дерево чернело, гнулось и лопалось с сухим треском, повторявшим, словно эхо, звук выстрелов. Студенты задыхались, почти ничего не видели, кашель выворачивал их наизнанку. Они побросали пистолеты и, подняв руки, вышли из-за горящего заслона.

Заза, вытянув вперед одну из двух шей, наполовину протиснула свое бочкообразное тело в расширенный дверной проем и застряла. Последовала напряженная пауза, затем дерево хрустнуло, взвизгнуло, проломилось – и Чувствительница прорвалась. Она с лязгом ринулась вперед, перебирая бесчисленными змеевидными ножками. Обе пары ее створчатых челюстей раскрылись, вспыхнули накаленные горловые связки, и восставших обдала двойная струя ядовито-зеленого пламени. К дымной вони добавился кухонный чад подгорелого мяса. Вопли ужаса смешались с криками боли и горькими бессильными рыданиями. Студенты кинулись в стороны, пытаясь укрыться; воздух огласили мольбы и проклятия. Еще один испепеляющий выдох, баррикада рухнула, крики сменились всхлипами и стонами.

Из-под обломков выползло несколько обожженных фигур – беспомощные жалкие существа, добивать которых не имело смысла. Чувствительница ретировалась, предоставив своим двуногим подручным завершить дело. Из студентов осталась всего горстка живых и способных передвигаться без посторонней помощи. Их мигом окружили, погрузили в кареты без окон и увезли. Тем временем огонь, охвативший деревянную обстановку и портьеры кофейни, продолжал разгораться. Из подвала он перекинулся на первый этаж, потом еще выше – и так до самого верха. Древнее строение, называвшееся при старом режиме Башней герцогинь, запылало в ночи гигантским факелом.

Пожар, бойня и многочисленные аресты вызвали в народе гнев и возмущение. Самых убежденных экспроприационистов – и тех покоробила бессмысленная жестокость Народного Авангарда, а граждане более умеренных взглядов просто пришли в ужас и ярость. Никто, понятно, не высказывался в открытую – за это мигом призывали к порядку, но обилие гневных анонимных памфлетов, листовок и брошюрок, появившихся в Шеррине в считанные часы после описанных событий, красноречиво свидетельствовало о всеобщем осуждении. Никаких публичных заявлений и протестов не последовало, однако разговоры не прекращались, – разговоры вполголоса, затихавшие при появлении народогвардейца или жандарма, разговоры возмущенные, сочувственные, предательские. Вонарский патриотизм, похоже, был уже не тот. Исчерпав порожденную Революцией ярость, народ начинал терять вкус к кровопролитию. Толпа, ежедневно собиравшаяся на площади Равенства, заметно поредела, что с тревогой отмечали «кормильцы» Кокотты и их хозяева. Граждане словно очнулись от глубокого похмелья и ощутили пресыщение, тошноту, стыд или просто усталость. Увы, слишком многие из них оказались на поверку негодным сосудом, не способным вместить поток изливаемых экспроприационистами благ.

Решив, что хорошая доза здоровой пропаганды взбодрит затухающий энтузиазм масс, «Сосед Джумаль» вновь взялся за перо. За одну ночь Уисс Валёр состряпал апологию на четырнадцать тысяч слов – сочинение до такой степени косноязычное, бестолковое, изобилующее повторами и отступлениями, что никакое редактирование не могло привести его в читабельный вид. Только тут до властей дошло, что они создали для себя проблему, требующую скорейшего и окончательного решения. Процесс над «бандой Нирьена» был приостановлен, и перед Народным Трибуналом предстали уцелевшие жертвы бойни в «Логове», основательно перебинтованные.

Номинальный суд состоялся, разумеется, при закрытых дверях. Решение и приговор были вынесены с достойной всяческих похвал быстротой, и уже на другой день – а он выдался по-весеннему солнечный – в пять часов пополудни преступники, обнаженные и со связанными руками, тряслись в повозке, которая везла их на площадь Равенства.

Проводить их на казнь собралось много народу. Дружки и подружки Кокотты, как всегда, толпились у помоста, преисполненные бурных восторгов. Расставленные в толпе агенты с красными ромбами на одежде, как всегда, усердно дергались и орали; разносчики громко расхваливали свой нехитрый товар. И шуму, и толкотни, как всегда, было предостаточно.

Но все это тонуло в мрачном безмолвии народа. Лучи весеннего солнца падали на море человеческих лиц – застывших, если не сказать – угрюмых. Собравшиеся отнюдь не походили на жаждущую крови толпу недавнего времени, и эта разница стала еще заметней, когда с проспекта Аркад с грохотом выкатила одинокая повозка. Раньше ее появление было бы встречено остервенелыми криками. Но в этот день вопли наемных крикунов потонули в великом молчании народа. Молчание это сопровождало студентов на всем протяжении их последнего пути: когда их высадили из повозки, построили в ряд у подножия эшафота и одного за другим скормили Кокотте.

Чувствительница, палач и его подручные, как всегда, были на высоте. Дружки и подружки Кокотты, как и прежде, вопили, махали руками и бросали красные гвоздики всякий раз, когда на рогах их богини вспыхивал разряд поглощения. В первых рядах, как всегда, дрались за обрывки окровавленной веревки. Но подавляющая масса народа застыла в безмолвии, и это было не к добру.

К счастью, все быстро закончилось: в этот день Кокотте досталась только одна повозка. Чувствительница завершила трапезу, когда солнце еще и не думало заходить. Площадь быстро очистилась – горожане исчезли, но в их тихом уходе было столько немой ненависти, что даже Бирса Валёра проняло. Он очнулся и поглядел им вслед с недовольной гримасой.

Все говорило о том, что казнь предателей-студентов положит конец бессмысленной операции Народного Авангарда. Палачи ровным счетом ничего не достигли. Мало того, что тупые шерринские горожане проявили совершенно неуместную сентиментальность; допрос захваченных в сущности не дал результатов. Пыточницы в подвалах «Гробницы» легко сломили несчастных мальчишек, превратив их в зареванных осведомителей, и извлекли из них кое-какие сведения, не имеющие, впрочем, отношения к главному. Палачи так ничего и не узнали о таинственном Кинце во Дерривале и его сообщнице.