Избранная лирика

Вордсворт Уильям

СТИХОТВОРЕНИЯ

 

 

Сонет о Сонете

Scorn not the Sonnet

Критик, сонет презирающий, хмуришься зря ты. Этим ключом открывал свое сердце Шекспир. Этой Петрарка свои обезболивал раны Тихой мелодией лютни — и жизнь торопил. Тысячу раз эта флейта звучала у Тассо. Ею Камоэнс в изгнанье озвучивал скорбь. Данту венок кипарисов на мудрую бровь — Ветвью веселой сонет в эти листья вплетался. Сим светляком по пути ободрял себя Спенсер По темноте из страны заколдованных фей. Мильтон ослеп — но по прежнему складывал песни В виде сонетов — как будто играл на трубе. Эта труба до сих пор призывает к ответу Души живые — и нас призывает — к борьбе!

 

My heart leaps

[134]

"Сердце скачет, как увижу радугу на небе,"

Сердце скачет, как увижу радугу на небе, Точно так же как скакало много лет назад. Я гулял тогда мальчишкой, ночевал в телеге, А сейчас я очень важен, лыс и бородат. И когда я стану старым, немощным и хилым, Точно также будет сердце екать или ныть. От плетеной колыбели до сырой могилы Дни подвешены, как бусы на златую нить.

 

LINES WRITTEN IN EARLY SPRING

I heard a thousand blended notes

[135]

"Я шел по роще в день весенний"

Я шел по роще в день весенний И птиц услышал невзначай. И их безумное веселье Во мне посеяло печаль. Природа ликовала. Между тем Душа сжималась и грустила. Что с Человеком сделал Человек! Какая жалкая картина! Вьюнок сквозь ветви тащится наверх, Блестит на солнце паутина. Что с Человеком сделал Человек, Какая жалкая картина! Птиц суетливых весел каждый вздох И каждый писк благополучен. А человек унижен и жесток, И безнадежностью измучен. И каждый к солнцу рвущийся побег Берет свое неукротимо! Что с Человеком сделал Человек, Какая жалкая картина…

 

Sonnet XXI

[136]

"Чей это голос? Шёпот сердца,"

Чей это голос? Шёпот сердца, Перечисляющий друзей Давно ушедших. Вот и Ей Настала очередь погреться Из мерзлоты небытия. От жаркой ласки снова таять Седому снегу. Я тебя Благодарю, Царица-Память. Не лик любимой, а всего лишь Златые локоны берёз… Бессмертна радость среди грёз. Не приходи, былая горечь.

 

К Милтону

[137]

 MILTON! thou shouldst be living at this hour:
Ах, Милтон, что за время ныне! Не Англия, а затхлый пруд. Алтарь и меч, очаг и книги, Монарший двор и сельский труд — Во всём была когда-то доблесть. И вот она сошла на нет. Приди, наш символ, наша совесть, Подай отеческий совет. Исполнен праведного гнева Среди неправедных пиров, Ты был — Звезда; высок, как Небо; Как Море синее — суров. Дай бог и нам такую нить, Такую преданность Отчизне — Твою возвышенность хранить Среди быстротекущей жизни.

 

SHE dwelt among the untrodden ways

[138]

"Она жила среди дорог"

Она жила среди дорог Намеченных едва, Там, где ручей ворчливо строг И стелется трава. И вслед за мудростью старух Я мог бы повторить: В ней было нечего хвалить И мало что любить. Фиалка крохотная на Камнях, где мягкий мох. Звезда вечерняя — она Одна среди дорог. Как тихо жизнь она жила, Как тихо умерла, Как мало радости с собой В могилу унесла.

 

К жаворонку

[139]

Ethereal minstrel! pilgrim of the sky!
Эфирный бард, небесный пилигрим! Презрел ли ты забот обитель — землю? Забыл ли ты свой дом в траве росистой? Или пока ты плещешь, голосистый, Твои глаза и сердце — там, внизу? Одни и те же крылья лепят песню В траве росистой и на небесах. Оставь садовый сумрак соловью! Тебе довольно солнечного света. Вот образец для мудрого поэта: Пой в небесах, люби свою семью.

 

Мальчик-идиот

Баллада.

[140]

Знаменитая баллада Уильяма Вордсворта «Мальчик-идиот» была написана в Англии в 1798 году. В том же году она была издана в книге «Лирические баллады», включающей поэтические произведения Вордсворта и Кольриджа и являющейся, по сути, первым литературным памятником европейского романтизма. Одиннадцать лет назад баллада Вордсворта в переводе А.Карельского под названием «Слабоумный мальчик» была напечатана в журнале «Иностранная литература». Перевод А.Карельского, достаточно добросовестный, все же весьма приблизителен в целом ряде мест и небезгрешен в техническом исполнении (множество неточных рифм, совершенно недопустимых в передаче европейского подлинника эпохи романтизма). Новый перевод И.Меламеда сделан специально для готовящегося ныне полного издания «Лирических баллад» Вордсворта и Кольриджа 1798 года на русском языке. Соответственно и перевод этот отличается от прежнего тем, что выполнен по ранней, первой редакции баллады.

Бьет восемь. Мартовская ночь Светла. Луна плывет вверху Среди небесной синевы. Печальный, долгий крик совы Звучит в неведомой дали: У-ху, у-ху, у-ху, у-ху! Что, Бетти Фой, стряслось? Тебя Как будто лихорадка бьет! Зачем в терзанье ты таком? И почему сидит верхом Твой бедный мальчик-идиот? Под безмятежною луной Ты ошалела от хлопот. Что проку в этом, Бетти Фой? Зачем в седло посажен твой Любимый мальчик-идиот? Скорей сними его с коня, Чтоб не случилась с ним беда! Урчит он — весело ему, Но, Бетти, парню ни к чему Подпруга, стремя и узда. Весь мир сказал бы: что за вздор! Одумайся, ведь ночь вокруг! Но разве Бетти Фой не мать? Когда б ей все предугадать — Ее был с ног свалил испуг. Что ж гонит в дверь ее теперь? Соседка Сьюзен Гейл больна. Ей, старой, жить одной невмочь, Ей очень плохо в эту ночь, И стонет жалобно она. От них жилища за версту. А Сьюзен Гейл слегла совсем. И никого вблизи их нет, Кто б им хороший дал совет, Чем ей помочь, утешить чем. И мужа Бетти дома нет — С неделю, несколько уж дней Он в дальней роще рубит лес. Кто ж к старой Сьюзен интерес Проявит, сжалится над ней? И Бетти пони привела — Всегда он кроток был и мил: Болел ли, радостно ли ржал, Или на пастбище бежал, Иль хворост из лесу возил. В дорогу пони снаряжен. И — слыханное ль дело? — тот, Кто Бетти всей душой любим, Сегодня должен править им — Несчастный мальчик-идиот. Пусть едет в город через мост, Где под луной вода светла. Близ церкви дом, живет в нем врач, — За ним и надо мчаться вскачь, Чтоб Сьюзен Гейл не умерла. Не нужно парню ни сапог, Ни шпор, ни хлесткого бича. Лишь веткой остролиста Джон, Как шпагою, вооружен И машет ею сгоряча. Любуясь сыном, в сотый раз Твердила Джону Бетти Фой, Куда свернуть и как свернуть, Куда ему заказан путь, Какою следовать тропой. Но главная ее печаль Была: «Родимый Джонни, ты Потом скорей скачи домой, Без остановок, мальчик мой, А то недолго ль до беды!» В ответ он так взмахнул рукой И закивал, что было сил, Так дернул поводом, что мать Его легко смогла понять, Хоть слов он не произносил. Давно уж Джонни на коне — У Бетти все болит душа, И Бетти всё полна тревог И нежно гладит конский бок, Расстаться с ними не спеша. Вот пони сделал первый шаг — Ах, бедный мальчик-идиот! — От счастья с головы до пят Оцепенением объять, Поводьями не шевельнет. С недвижной веткою в руке Застыл завороженный Джон. Луна в небесной вышине Над ним в такой же тишине, Безмолвна так же, как и он. Он так всем сердцем ликовал, Что и о шпаге позабыл В своей руке, забыл совсем, Что он ездок на зависть всем, — Он счастлив был! Он счастлив был! И Бетти счастлива сама, — Пока он не исчез во мгле, Горда собой, гордилась им: Как вид его невозмутим! Как ловко держится в седле! В молчанье доблестном своем Он удаляется сейчас, Минуя столб, за поворот. А Бетти все стоит и ждет, Когда он скроется из глаз. Вот заурчал он, зашумел Подобно мельнице в тиши. А пони кроток, как овца. И Бетти слушает гонца И радуется от души. Теперь ей к Сьюзен Гейл пора. А Джонни скачет под луной, Урчит, бормочет и поет Веселый мальчик-идиот Под крики сов во мгле ночной. И пони с мальчиком в ладу: Он так же будет тих и мил И не утратит бодрый дух, Хотя бы стал он слеп и глух, Хотя бы сотни лет прожил. Конь этот мыслит! Он умней Того, кто едет на коне. Но, зная Джонни, как никто, Сейчас он не рассудит, что Творится на его спине. И так они сквозь лунный свет Долиной лунной скачут в ночь. Близ церкви дом, и в дверь стуча, Джон должен разбудить врача, Чтоб старой Сьюзен Гейл помочь. А Бетти Фой, к больной придя, Ведет о Джонни свой рассказ: Как он отважен, как смышлен, Какое облегченье он Доставит Сьюзен Гейл сейчас. И Бетти, свой ведя рассказ, Принять стремится скорбный вид, С тарелкой сидя над больной — Как будто Сьюзен Гейл одной Душой она принадлежит. Но Бетти выдает лицо: В нем можно явственно прочесть, Что счастьем в этот миг она Могла бы одарить сполна Любого лет на пять иль шесть. Но Бетти выглядит слегка Тревожной с некоторых пор, И слух ее настороже: Не едет кто-либо уже? Но тих и нем ночной простор. Вздыхает, стонет Сьюзен Гейл. А Бетти ей: «Они в пути И — в этом я убеждена, Как в том, что на небе луна, — Приедут после десяти». Но тяжко стонет Сьюзен Гейл. Часы одиннадцать уж бьют. А Бетти ей: «Убеждена, Как в том, что на небе луна, — Наш Джонни скоро будет тут». Вот полночь бьет. А Джонни нет, Хотя и на небе луна. Крепится Бетти что есть сил, Но ей уж, бедной, свет не мил, И Сьюзен трепета полна. Всего лишь полчаса назад Бранила Бетти Фой гонца: «Ленивый маленький балбес, Куда, несчастный, он исчез?» — Теперь же нет на ней лица. Прошли блаженные часы, И нет лица на ней теперь. «Ах, Сьюзен, верно, лекарь тот Заставил ждать себя, но вот Они уж мчатся к нам, поверь!» Все хуже старой Сьюзен Гейл. А Бетти — что же делать ей? Как поступить ей, Бетти Фой? Уйти, остаться ли с больной? Кто скажет, что же делать ей? И вот уж пробил первый час, Надежды Бетти хороня. Луна сиянье льет кругом, А на дороге за окном — Ни человека, ни коня. И Сьюзен пробирает страх, И представляется больной, Что Джонни может утонуть, Пропасть навеки где-нибудь — Все это станет их виной! Но лишь она произнесла: «Спаси, Господь, его в пути!» Как Бетти, встав с ее одра, Вскричала: «Сьюзен, мне пора! Ты, бедная, меня прости! Мне нужно Джонни отыскать: Умом он слаб, в седле он плох. Я больше не расстанусь с ним, Лишь будь он цел и невредим!», А Сьюзен ей: «Помилуй Бог!» А Бетти ей: «Как быть с тобой? И как мне боль твою унять? Быть может, мне остаться все ж? Хотя недолго ты прождешь — Я скоро будут здесь опять». «Иди, родимая, иди! И как ты можешь мне помочь?..» И молит Бога Бетти Фой О сострадании к больной И тотчас выбегает прочь. Она бежит сквозь лунный свет Долиной лунной в поздний час. О том же, как она спешит И что при этом говорит, — Не скучен будет ли рассказ? На темном дне и в вышине, В столбе дорожном и в кусте, В мерцании далеких звезд, В шуршании вороньих гнезд — Ей Джонни чудится везде. Вот Бетти по мосту бежит, Себя терзая мыслью: он Спустился с пони, чтоб луну Поймать в потоке, — и ко дну Пошел ее несчастный Джон! Вот на холме она — с него Широкий ей обзор открыт. Но на просторе и в глуши, На горе Бетти, — ни души, И конских не слыхать копыт. «О Боже! Что случилось с ним? Залез на дуб и слезть не смог? Или какой-нибудь цыган Его бесстыдно ввел в обман, А после в табор уволок? Иль этот вредный конь завёз Его в пещеру гномов злых? Иль в замке, не жалея сил, Он привидения ловил И сам погиб в плену у них?» И Бетти в город все спешит, Теперь уж Сьюзен Гейл виня: «Не будь она такой больной — Мой Джон остался бы со мной, Всегда бы радовал меня». В расстройстве тяжком не щадит Она и самого врача, Его отчаянно браня. И даже кроткого коня Ругает Бетти сгоряча. Но вот и город, вот и дом — У двери лекаря она. А город, что пред ней возник, — Он так широк, он так велик, И тих, как на небе луна. И вот она стучится в дверь — О, как дрожит ее рука! И распахнув оконный створ, Бросает лекарь сонный взор Из-под ночного колпака. «Ах, доктор, доктор, где мой сын?» «Я сплю давно. Тебе чего?» «Но, сударь, я же Бетти Фой, Пропал мой Джонни дорогой, Вы часто видели его. Он малость не в своем уме…» Но лекарь стал уж очень зол И грозно молвил ей в ответ: «В уме ли он — мне дела нет!» — Закрыл окно и спать пошел. «О горе мне! О горе мне! Увы, приходит смерть моя! Искала Джонни я везде, Но не нашла его нигде, — Всех матерей несчастней я!» Она стоит, глядит вокруг: Повсюду тишь, повсюду сон. Куда спешить на этот раз? И вот на башне третий час Гремит, как погребальный звон. Она из города в тоске Бежит, помешанной под стать. Своею горестью полна, Забыла лекаря она К болящей Сьюзен Гейл послать. И Бетти снова на холме: Отсюда виден каждый куст. «Как пережить мне — вот беда! — Такую ночь в мои года? О Боже, путь все так же пуст!» Людская речь и звон подков В безмолвном не слышны краю. Ей легче в тишине дубрав Услышать прорастанье трав, Ручья подземного струю. А в синем сумраке окрест Не умолкают клики сов: Так и влюбленные подчас, Во тьме полночной разлучась, Друг другу шлют печальный зов. Пруда зеленая вода Мысль о грехе внушает ей. И, чтоб не броситься туда, От края страшного пруда Она отходит поскорей. И плачет, сидя на земле, И все сильнее слезы льет: «Мой пони, пони дорогой, Ты Джонни привези домой, И жить мы будем без забот». И, плача, думает она: «У пони добрый, кроткий нрав, Он Джонни любит моего И ненароком в лес его Завез, в дороге заплутав». С земли она, окрылена Надеждой, вскакивает вмиг. От грешных мыслей у пруда Уж не осталось и следа — Да и соблазн был невелик. Читатель, я-то знаю все О Джонни и его коне, Я рад их вывести на свет, Но столь блистательный сюжет Как рассказать стихами мне? Быть может, со своим конем Опасной горною тропой Он на скалу крутую влез, Чтобы достать звезду с небес И привезти ее домой? Иль, развернувшись на коне, Спиною к холке обращен, В чудесной дреме нем и глух, Как бестелесный всадник-дух, Блуждает по долине он. Нет, он охотник, враг овец! Он злобен, он внушает страх! Ему всего полгода дай — И этот плодородный край Он в пепел превратит и прах. Иль с ног до головы в огне, Он демон, а не человек, — Он мчится, грозен и крылат, И сеет ужас, сеет ад, И будет мчаться так вовек. О Музы, помогите вновь Мне вдохновенье обрести, Позвольте — пусть не в полноте — Мне описать событья те, Что с ним произошли в пути. Ах, Музы, что же вы моей Пренебрегаете мольбой? За что же без моей вины Ко мне не расположены Вы, столь возлюбленные мной? Но кто же это вдалеке Глядит на шумный водопад И при сияющей луне Сидит беспечно на коне, Оцепенением объят? Пасется вольно конь его, Как бы узды своей лишен. На лунный диск, на звездный рой Не смотрит вовсе наш герой, — Но это Джонни! Это он! А где же Бетти? Что же с ней? Она, как прежде, слезы льет, Ей гулкий слышится поток, Но ей покуда невдомек, Где бедный мальчик-идиот. Она спешит на шум воды, Сквозь чащу темную идет. Вздохни свободней, Бетти Фой, Вон пони твой и Джонни твой, Любимый мальчик-идиот. Что ж ты стоишь остолбенев? Конец страданьям настает! Не призрак он, не злобный гном, А отыскавшийся с трудом Твой сын, твой мальчик-идиот. Всплеснув руками, Бетти Фой Крик ликованья издает, Несется, точно тот поток, Чуть не сшибает пони с ног, — С ней снова мальчик-идиот! А он урчит, хохочет он, От радости ли — Бог поймет! А Бетти счастлива, она От голоса его пьяна: С ней снова мальчик-идиот! И то она к хвосту коня, То к холке кинется опять, — В таком блаженстве Бетти Фой, Что задыхается порой И слезы трудно ей унять. Она в восторженном чаду Целует сына вновь и вновь, Покоя Джонни не дает: С ней снова мальчик-идиот, Ее душа, ее любовь. И незаметно для себя Она ласкает и коня — И пони, вероятно, рад, Хоть, кажется на первый взгляд, Застыл, бесстрастие храня. «Забудь о лекаре, сынок! Все хорошо, ты молодец!» И вновь урчит веселый Джон, И пони ею отведен От водопада наконец. Уж звезд на небе нет почти, Луна поблекла над холмом. И с каждым мигом все слышней Шуршанье крыльев средь ветвей В лесу, пока еще немом. И путники идут домой, Уставшие, как никогда. Но кто ж спешит к ним в час такой, Хромает, машет им рукой, Неужто Сьюзен Гейл? О да! В постели мучилась она, Со страхом думала всю ночь: Что с Бетти, где несчастный Джон? И ум ее был омрачен, А немощь отступала прочь. Полна сомнений и тревог, Она ворочалась всю ночь. Предположений тяжких тьма Сводила бедную с ума, Но немощь отступала прочь. Она промолвила с тоской: «Как жить мне в ужасе таком? Пожалуй, я отправлюсь в лес!» И вдруг — о чудо из чудес! — С постели поднялась рывком. Лесной тропой навстречу ей Выходят Бетти, конь и Джон. Она зовет друзей своих… Как описать свиданье их? О, это был волшебный сон! А совы уж изнемогли И пенье кончили свое, Пока домой брели друзья. С тех сов балладу начал я — И с ними завершу ее. Пока друзья брели домой, Расспрашивала Джонни мать: «Где ты блуждал средь темноты, Что видел ты, что слышал ты? Попробуй верно рассказать». А Джонни часто в эту ночь Прислушивался к пенью сов И поднимал глаза к луне — В сиянье лунном на коне Он девять странствовал часов. И потому, взглянув на мать, Он дал решительный ответ, И вот что произнес он вслух: «В пу-ху, в пу-ху! — кричал петух, И холоден был солнца свет», — Так молвил Джонни удалой. И тут рассказ окончен мой.

 

Разрушенная хижина 

[142]

 

Часть I

Июльский день, в зените солнце встало; Ландшафты юга были чуть видны Сквозь дымку; а на севере холмы Вставали в чистом воздухе, являя Нам склоны, испещрённые тенями Готовых к битве тёмных облаков [143] . Лежали тени вплоть до горизонта В упрямой неподвижности своей, С заплатками из солнечного света. Как славно на прохладном мягком мхе Беспечно растянуться у корней Гиганта-дуба, что столетней кроной Рождает сумрак [144] , где в тени росистой Поёт крапивник, и мечтаний полон, Ты, в забытьи от этих мирных трелей, Косой бросаешь взгляд, и всё вокруг Покажется сквозь ветви отдалённей И мягче.                     У меня иная участь. Я пересёк широкий голый выгон, Скользя на нём усталыми ногами; Когда же на коричневой земле Я растянулся, то не смог от зноя Ни отдыха найти, ни отогнать Рукою слабой тучу насекомых, Жужжащих у лица; им вслед утёсник Потрескивал, бросая семена. Поднявшись, я пошёл вперёд, к деревьям, Что одиноко высились вдали; И подойдя, в тени кустистых вязов, Растущих из одних корней, нашёл там Руины дома — голых стен четвёрка Смотрела друг на друга. Оглянувшись, У двери я увидел старика; Один, он растянулся на скамейке. С железным наконечником стоял В сторонке посох. С радостью признал Я в нём того, кто горд был скромной жизнью, Почтенный Армитедж, мой добрый друг, Столь милый мне, как солнечный закат.                               Пред тем два дня Попутчиками были мы, я знал, Что рядом он живёт, и вот с восторгом Теперь его узрел в тени прохладной. Его сума с товаром деревенским Подушкой послужила. Он лежал Задумчиво, с закрытыми глазами, А тени от колышущихся вязов Ему лицо пятнали. Угнетён Жарой и жаждой, я со всей душой Приветствовал его, узрев, довольный, Промокший край на шляпе старика, Как будто б ей он черпал из ручья. Он встал, и предложил подняться мне На стену, где подсолнечник цветистый Выглядывал на тропку.                                         То был сад, Запущенный теперь, где сорняки Истоптаны ногами проходящих, Где дал крыжовник тощие ростки, И скудными безлистыми стеблями Смородина тянулась через верх Разрушенной стены. В том мрачном месте Я под шатром из толстых веток ивы В прохладном уголке нашёл родник, Наполовину скрытый сорняками. Но, жажду утолив, я в тень скамьи Вернулся, и пока стоял без шляпы, Чтобы поймать прохладу ветерка, Старик сказал: «Я вижу вкруг себя То, что не видно Вам. Ведь умираем Не мы одни, но те, кого любили Мы в нашем скромном уголке земли, Уходят с нами, иль другими станут, И даже благо будет позабыто. В балладах и элегиях поэты Оплакивая прошлое, взывают К холмам, потокам, рощам, чтоб скорбели, К бесстрастным скалам — но не праздно, нет: В их просьбах голос слышится другой, Покорный силе творческих порывов Людских страстей.                     Сочувствие друг другу У сходных душ в покое безмятежном Задумчивым умом овладевает И мыслями. За водами следил я Того ключа, и кажется, что мы Скорбь ощутили общую. Для них Порвались узы братства; было время, Когда руки касанье ежедневно Покой их нарушало, и они Служили людям. А теперь к воде Свисает паутина, и на влажных И слизистых камнях лежит не нужный Осколок деревянного ковша [145] ; Как мне он тронул сердце!                               День настанет, Когда я не смогу придти, её же, Встречавшую меня средь этих стен С дочерней лаской, как своё дитя Любил я. Сэр! Добро ведь гибнет первым, И чьи сердца, как пыль от зноя, сухи, Сгорят как свечи. Множество прохожих Благословляли Маргарет, когда Она им подносила с нежным взглядом Прохладу родника, и каждый принят Был с радостью, и всем тогда казалось — Они любимы ей. Она мертва. Червь на её щеках [146] , её лачуга, Лишённая наряда нежных роз И сладкого шиповника, ветрами Пронизана, а на стене — земля С пыреем и травой. Она мертва. Крапива чахнет, греются гадюки Там, где сидели мы, когда младенца Она кормила. Жеребёнок дикий, Бродячая телица и осёл Прибежище найдут у дымохода, Где раньше билось пламя очага, Через окно дорогу освещая Весёлым светом. Вы, простите, сэр, Но хижину я часто представляю Совсем живой, пока мой здравый ум Слабеет, уступив безумью скорби. У ней был муж, прилежный, работящий, Не пьющий, верный. Летом поднимался И на станке своём работал ткацком Он прежде, чем росистую траву Косилкой подрезали, а весной — Лишь звёзды гасли. Те, кто проходил Здесь вечером, за изгородью сада Его лопаты слышали удары: Он после всех трудов дневных работал, Пока цветы и листья не терялись Во тьме ограды. Так и шли их дни, В согласье, в мире, двое малышей Надеждой были их, как Бог на Небе. Не помните ли, десять лет назад, Два года на полях болезнь сгубила Пол урожая. Небеса в довольстве Несли ещё беду — чуму войны [147] ; Счастливая земля сразила сердце — То было время горестей и мук. Бродя среди домов с моим товаром, — Одеждой зимней — я увидел все Невзгоды этих лет. Как в сновиденье Богатые смешались с бедняками, А бедные погибли, и теперь Другие здесь. А Маргарет в то время, Не зная расслабления, привыкнув Лишь жертвовать собой, в теченье года Злосчастного бороться продолжала, Не унывая. Но вторая осень Свалила в лихорадке мужа. Он Болел так долго, что, вернувши силы, Нашёл запасы малыми — их всех Не хватит, коль наступит час невзгод: Все съедено. То было время бедствий, И множество ремесленников были Своих трудов вседневных лишены, С семьёй хлеб милосердья получая В приходе, — а могли ведь быть счастливей, Чем птахи, что всегда клюют зерно Вдоль изгороди, или же чем коршун, Устроивший гнездо на скалах гор. Беда пришла и к Роберту, кто жил В том бедном доме. Он стоял в дверях, Насвистывая множество мелодий Безрадостных, иль вырезал ножом Уродцев на верхушках кругляков, Иль в праздности искал в углах укромных То хижины, то сада, чтобы сделать, Для пользы, красоты, иль балагурил С прохожими, и новости от них Тревожно узнавал, где есть работа, Весною, летом, осенью, зимой. Но всё впустую; скоро добрый нрав Его стал тяжким, даже неприятным, От нищеты он раздражённым стал, Сердитым. День за днём он падал духом [148] , Не зная, то ли дом оставить свой, Подавшись в город, то ли здесь блуждать Среди пустых, невспаханных полей. Подчас он говорил с детьми небрежно, На них сердился; а в другие дни Игрой их развлекал в веселье диком; О, что за жалость видеть эти взгляды Детей невинных. «Каждая улыбка Мне раздирала сердце», — говорила Мне Маргарет тогда. Старик замолк. Затем на вязы грустно посмотрев, Продолжил: «Вот на небе самый полдень. В сей час отдохновенья и покоя, Когда все спят, иль радостно, как мухи, Веселым звуком воздух наполняют, К чему слеза в глазах у старика? Зачем должны мы с мыслью непослушной И слабостью, что свойственна всем людям, От мудрости природной отходить, Питаясь беспокойством, чтоб нарушить Своей тревогой тишину Природы?

 

Часть II

Он говорил торжественно отчасти, Когда же замолчал, его лицо Чуть оживилось, взгляд был столь спокойный, Что на мгновенье потерялись в нём Воспоминанья, и простой рассказ Из памяти исчез, как звук забытый. Затем недолго о вещах обычных Вели беседу мы, и показалась Она мне скучной. В этом недовольстве Я думал о бедняжке, как о близкой Мне женщине. Старик же повторял Её простой рассказ с такою силой, С таким живым лицом, с горящим взором, Что всё это, казалось, наяву Происходило, — я чуть-чуть забылся, И сильный холод ощутил в крови. Поднявшись, я тенистую прохладу Покинул, и на солнце постоял, Чтобы испить тепло его лучей. Но быстро на спокойные руины Взглянувши, я вернулся, старика Прося рассказ продолжить.                     Он ответил: То слабостям потворство, мой рассказ Упрёком стал бы, были б мы мужами, Кому нужны для болтовни пустой Страданья мёртвых, чтобы ощутить Усладу преходящую, её Забыв тотчас, коль в ней немного пользы. Но мы-то знаем, что в печальных мыслях Найдём всегда мы склонность к верной дружбе, К достоинству; иначе бы я был Лишь праздным фантазёром. Это повесть О бедах, что не запечатлены, О муках молчаливых, что едва Приняли некий вид, но к сильным чувствам Подходят плохо — мало очевидны Тем, кто не мыслит. Но желанье Ваше Исполню.                     Я ведь мог уехать с ними, Кому сей дом до злополучных лет Приютом был блаженным, то был шанс Отправиться в далёкую страну [149] ; Я рад был к тем воротам подойти По зелени тропинки, вновь смотря На эти вязы. Отдыхал недолго — Приветствуя с восторгами мой путь По той земле. Потом в их дверь стучал; Когда ж входил с приветствием обычным, То Маргарет смотрела на меня Недолго, и безмолвно отвернувшись, На стул садилась, и рыдала горько. И я не знал, что делать, как мне с ней Поговорить. Бедняжка! Наконец Она вставала, — а затем, о сэр, Я не могу сказать, как назвала Она меня, со страстью, с тяжким горем, Беспомощно, и взгляд её цеплялся, Казалось, за меня. Она спросила О муже, не встречал ли я его. Мне сердце сжали страх и удивленье, Язык немел, тогда она сказала, Что он исчез два месяца назад. Ушёл из дома — лишь два дня ужасных Прошли, на третий день она с рассветом, В укрытии нашла кошель со златом [150] , «Как я дрожала, увидав его», — Мне Маргарет сказала, — «это муж Его оставил. В тот же самый день Пришёл один из странников, сказав, Что муж солдатом стал, и что с отрядом К земле далёкой двигается он. Бедняга, ну какое бессердечье Со мной не попрощаться, он боялся, Что я с детьми последую за ним, И погружусь в нужду солдатской жизни». Рассказывала Маргарет, рыдая, Когда ж она закончила, не смог Её утешить я, и был бы рад Найти слова надежды — подбодрить Обоих нас. Мы долго так молчали, Пока светлей не стали наши мысли, И взгляд её не вспыхнул, словно он Сверкал сквозь слёзы радости. Затем Мы разошлись. Весной то было ранней; Её в саду оставил я, и помню Как на меня она через забор Смотрела, лишь по тропке я пошёл, И как послала мне благословенье Столь весело, и в голосе её Услышал я уверенность и счастье. Бродил я средь холмов и средь долин, С тяжёлой ношей, в холод и в жару, В густых лесах и в пустошах обширных, В тени, на солнце, под дождём и в сушь, Счастливый и унылый от всего. В пути меня ветра сопровождали, «Спешащие ручьи», деревьев шёпот, И музыка шагов моих печальных, И мысли быстротечные, что вмиг Исчезли. Я прошёл опять сей путь К закату лета, на полях пшеница Уже желтела, скошенные травы Вновь проросли, покрыв луга зелёным Ковром нежнейшим. Но открыв ту дверь, Я не увидел Маргарет. В тени, Где мы сидим, я ждал её прихода. Смотрелся дом её совсем как прежде, Был радостным, однако появилась Небрежность в нём — подумал я тогда: Там жимолость теснилась у двери, Со стен свисая тяжкою гирляндой, Очиток жалкий кольца завивал На край окна, и рос он как сорняк Напротив низких стёкол. Повернувшись, Я в сад её прошёл. Он изменился. Пустой вьюнок бубенчики свои Везде раскинул, и большой гирляндой Раскрывшиеся розы со стены Тянул к земле. Пучками проросли Армерии, ромашки, маргаритки, Тимьян, что растянулись на тропинки, Украсив их.                     Я час провёл впустую. Затем назад тревожно повернул, И рядом с дверью встретил незнакомца: Предположив, кого я здесь ищу, Сказал он, что она придёт нескоро. На западе горел закат, и я Ждал с нетерпеньем скорбным. Изнутри Я слышал скорбный глас её младенца. Прекрасно, но пустынно было здесь, Я долго безутешным оставался; Смотрел вокруг на угловые камни, Что ране не заметил я, у двери На них краснели выцветшие пятна С клочками шерсти, словно приходили С общинных пастбищ овцы, и себе Искали пищу даже на пороге. Домашние часы пробили восемь: Тут повернувшись, я её увидел. Худое, измождённое лицо. Дверь отперев, она произнесла: Мне жаль, что Вы так долго ожидали, Поистине, хожу я нынче долго, А иногда — к позору моему — Молюсь, чтобы обратно мне вернуться». Пока она на ужин накрывала, Сказала мне, что старшего ребёнка Она лишилась: мальчиком-прислугой Он стал в приходе, — «чувствую, у Вас Есть повод так смотреть. Да, я сегодня Уж очень далеко ушла от дома, Я много дней вот так брожу, пытаясь Найти лишь то, что не могу найти. Вот так впустую трачу я часы, Зло принося себе, и своему Младенцу беззащитному — в рыданьях Я засыпаю, просыпаясь, плачу. Как будто тело у меня другое, Не как у всех, и мне не умереть. Теперь же на душе легко, и я Полна надежды, — так она сказала, — Что Небеса терпенье мне дадут Перенести несчастья».                    Были б в горе И Вы, её увидев. Сэр, я знаю, Рассказ сей в душу мне запал. Боюсь, Он скучен, только сердцем я цепляюсь К бедняжке. Ведь она как будто рядом, Я чувствую и нрав её, и взгляд, Присутствие её, и ощущаю Всё совершенство Маргарет, как часто Меня экстаз мгновенный наполняет, Что думаю я только об одном, Ложиться спать от горя, или снова Нести свой груз, ведь каждый человек Для жизни человеческой рождён, И должен пробудиться, наблюдая Её страданья. Сэр, Вы б огорчились, Увидев, как у ней повисли веки, И как она глаза не поднимала, Смотря всё время мимо. Низкий голос. В её движеньях, хлопотах по дому, Спокойная небрежность появилась, — Так разум называет праздный вид. И всё-таки она опять вздыхала, Хоть не дрожала грудь её, и сердце Не билось сильно. Молча у огня Сидели мы, но я услышал вдохи — Откуда же они тогда явились. Я посох взял, поцеловал младенца, Опять увидел слёзы, и ушёл, Ей пожелав надежду с утешеньем: О, как она меня благодарила, Но вряд ли за надежду.                                         Вновь пришёл я К ней по тропинке этой, прежде чем На солнечном пригорке первоцвет Весны начало записал в анналы. Была печальна Маргарет — от мужа Известий никаких. Она не знала, Он жив, иль мёртв. Она казалась мне Такой же, только хижина её Неряшливо смотрелась: пол был мокрый, Но и не мытый, а её очаг Был без удобства… И окна были в копоти, а книги, Что ранее стояли против них В достаточном количестве, теперь, Разбросанные, здесь и там лежали С раскрытыми страницами, упав С привычных полок. А её дитя От матери взяло привычку к горю, Вздыхая средь игрушек. Снова я Садовую калитку рассмотрел — Всё та же бедность, то же запустенье. Я видел, как тверда в саду земля С травой иссохшей, с морем сорняков: И чёрная невспаханная почва Без зимних трав. Растенья и цветы, Казалось, все изгрызены, и в землю Затоптаны ногами. Та солома, Что обвивала ране нежный ствол У яблони младой, лежит у корня; Кору лениво овцы обглодали. И Маргарет с младенцем на руках, Увидев, как на дерево смотрю я, Сказала: «Я боюсь, оно засохнет, До возвращенья Роберта». Мы к дому Вернулись вместе; может, есть надежда, Она всё вопрошала. Для него, Для маленького мальчика, а ей И жить уже не хочется от горя. Но всё же я увидел ткацкий стан На том же месте, и на том гвозде Висел камзол воскресный, тот же посох Стоял за дверью скромно. Но когда Я к ней пришёл в осеннее ненастье — Услышал, что малыш её скончался, Она теперь одна. Я помню, как Мы шли по грязной тропке, может милю, Когда деревья голые сочились Туманной влагой; и любое сердце Хотело бы услышать, как она Меня просила, чтобы с малышом Я говорил, где б ни был. Мы расстались Тогда навечно; так как много зим И вёсен я бродил, пока сюда Я не вернулся.                                         Пять тяжёлых лет Она жила в своём вдовстве тревожном — Жена, вдова. Всё это ей терзало Больную душу. Слышал я, мой друг, Что здесь, в беседке сломанной, она Могла сидеть, в субботу отдыхая, — Там где поганка выросла лениво, — Когда ж собака мимо пробегала, Она вставала тенью. На скамье Она сидела долго, и всегда Глядела вдаль, и погружалась в грёзы, Что заставляли сердце часто биться. А ныне дёрн растёт на той дорожке, Где летом каждый день она ходила Туда, сюда, и опоясав лён Вкруг талии, нить длинную пряла [151] , Идя обратно. Но когда мужчина Там проходил, в мундир одетый красный [152] , Иль нищий искалеченный моряк, То сын её, крутящий колесо, Работу прекращал, она же снова Дрожащим голосом вопросы задавала, О мужниной судьбе; когда ж они Утешить не могли её, на сердце Ей становилось грустно. У ворот, Что преграждали путникам дорогу, Она могла стоять, и если б к ней Явился всадник, то, подняв задвижку, Она бы, в нём сочувствие найдя, Могла бы свой вопрос задать печальный В который раз.                                        А хижина её Всё время разрушалась — нет того, Кто при морозце первом затыкал Все щели, покрывая крышу свежей Соломой. Так она жила всю зиму Беспечно до тех пор, пока весь дом, Забот лишённый, от дождя и снега Не отсырел; и по ночам от влаги Она хладела вся, а в бурный день Её лохмотья ветер раздувал У очага зажжённого. И всё же Она любила свой несчастный дом, И не ушла бы ради всех миров: Ведь только эта длинная дорога, И грубая скамья дают надежду, Что мучит сердце ей. И здесь, мой друг, Она болела, здесь и умерла. Последний обитатель сих развалин, Старик, замолк. Он видел, как поднялся Я с той скамьи, от слабости шатаясь, И не имея сил благодарить Его за повесть, полную печали. Я наклонился над калиткой сада, И в мыслях вновь те муки проследил: Но успокоясь, с братскою любовью Благословил я Маргарет, скорбя, И наконец-то к дому возвратился, Следя за тем, как скрытый дух людей, Среди забвений, свойственных Природе, Среди цветов, деревьев и травы Способен всё же горю сострадать. Старик, увидев это всё, промолвил: «Мой друг, зачем печалиться о ней, Ведь мудрость жизни говорит, довольно: И потому Вы радуйтесь, и долго Не изучайте всё недобрым взглядом — Она в земле спокойно спит. Мир ей! Я помню эти пышные места, Те травы, и шиповник на стене, Дождём посеребрённый и туманом. Когда я здесь прошёл, во мне возник Тот прежний образ тишины беззвучной, Спокойной, неподвижной и прекрасной Средь горьких мыслей, что во мне взрастали, Лишь мы отдались горю и унынью От этих страшных бед. Но наша скорбь Являет смерть нам так, как если б стала Она пустой мечтой — но жить не сможет Там, где раздумий нет. Я возвратился, И в радости по тропке шёл своей». Он смолк. Склонялось солнце всё сильнее, И мягкое сияние на нас Упало сквозь деревья, где сидели Мы на скамье приземистой, в душе Предчувствуя сей сладкий час. Средь вязов Рулады выводила коноплянка, И эти песни, и другие трели Собою наполняли лёгкий воздух. Старик поднялся, взял свой груз тяжёлый; Тогда мы, бросив вместе взгляд прощальный На эти стены, вышли из тени, И прежде, чем сверкнули в небе звёзды, Для отдыха нашли себе подворье.

 

The Ruined Cottage

'TWAS summer, and the sun had mounted high: Southward the landscape indistinctly glared Through a pale steam; but all the northern downs, In clearest air ascending, showed far off Their surfaces with shadows dappled o'er 5 Of deep embattled clouds. Far as the sight Could reach those many shadows lay in spots Determined and unmoved, with steady beams Of clear and pleasant sunshine interposed; Pleasant to him who on the soft cool moss 10 Extends his careless limbs beside the root Of some huge oak whose aged branches make A twilight of their own, a dewy shade Where the wren warbles while the dreaming man, Half-conscious of that soothing melody, 15 With sidelong eye looks out upon the scene, By those impending branches made more soft, More soft and distant. Other lot was mine. Across a bare wide common I had roiled With languid feet which by the slippery groan 20 Were baffled still; and when I stretched myself On the brown earth my limbs from very heat Could find no rest, nor my weak arm disperse The insect host which gathered round my face And joined their murmurs to the tedious noise 25 Of seeds of bursting gorse that crackled round. I rose and turned towards a group of trees Which midway in that level stood alone; And thither come at length, beneath a shade Of clustering elms4 that sprang from the same root 30 I found a ruined house, four naked walls That stared upon each other. I looked round And near the door I saw an aged man Alone and stretched upon the cottage bench, An iron-pointed staff lay at his side. 35 With instantaneous joy I recognized That pride of nature and of lowly life, The venerable Armytage, a friend As dear to me as is the setting sun.. Two days before 40 We had been fellow-travellers, I knew That he was in this neighbourhood, and now Delighted found him here in the cool shade. He lay, his pack of rustic merchandise Pillowing his head. I guess he had no thought 45 Of his way-wandering life. His eyes were shut, The shadows of the breezy elms above Dappled his face. With thirsty heat oppressed At length I hailed him, glad to see his hat Bedewed with water-drops, as if the brim 50 Had newly scooped a running scream. He rose And pointing to a sunflower, bade me climb The [] wall where that same gaudy flower Looked out upon the road. It was a plot Of garden-ground now wild, its matted weeds 55 Marked with the steps of those whom its they passed, The gooseberry-trees that shot in long lank slips. Or currants hanging from their leafless stems In scanty strings, had tempted to o'erleap The broken wall. Within that cheerless spot, 60 Where two tall hedgerows of thick willow boughs Joined in a damp cold nook, I found a well. Half covered up with willow-flowers and weeds, I slaked my thirst and to the shady bench Returned, and while I stood unbonneted 65 To catch the motion of the cooler air The old man said, 'I see around me here Things which you cannot see. We die, my friend, Nor we alone, but that which each man loved And prized in his peculiar nook of earth 70 Dies with him, or is changed, and very soon Even of the good is no memorial left. The poets, in their elegies and songs Lamenting the departed, call the groves, They call upon the hills and streams to mourn, 75 And senseless rocks — nor idly, for they speak In these their invocations with a voice Obedient to the strong creative power Of human passion. Sympathies there are More tranquil, yet perhaps of kindred birth, 80 That steal upon the meditative mind And grow with thought. Beside yon spring I stood, And eyed its waters till we seemed to feel One sadness, they and L For them a bond Of brotherhood is broken: time has been 85 When every day the touch of human hand Disturbed their stillness, and they ministered To human comfort. When I stooped to drink A spider's web hung to the water's edge, And on the wet and slimy footstone lay 90 The useless fragment of a wooden bowl; It moved my very heart. The day has been When I could never pass this road but she Who lived within these walls, when I appeared, A daughter's welcome gave me, and I loved her 95 As my own child. Oh sir! The good die first, And they whose hearts are dry as summer dust Burn to the socket, Many a passenger Has blessed poor Margaret for her gentle looks When she upheld the cool refreshment drawn 100 From that forsaken spring, and no one came But he was welcome, no one went away But that it seemed she loved him. She is dead, The worm is on her cheek, and this poor hut, Stripped of its outward garb of household flowers, 105 Of rose and sweetbriar, offers to the wind A cold bare wall whose earthy top is tricked With weeds and the rank speargrass. She is dead, And nettles rot and adders sun themselves Where we have sat together while she nursed 110 Her infant at her breast. The unshod colt, The wandering heifer and the potter's ass, Find shelter now within the chimney-wall Where I have seen her evening hearthstone blaze And through the window spread upon the road 115 Its cheerful light. You will forgive me, sir, But often on this cottage do I muse As on a picture, till my wiser mind Sinks, yielding to the foolishness of grief. She had a husband, an industrious man, 120 Sober and steady. I have heard her say That he was up and busy at his loom In summer ere the mower's scythe had swept The dewy grass, and in the early spring Ere the last star had vanished. They who passed 125 At evening, from behind the garden-fence Might hear his busy spade, which he would ply After his daily work till the daylight Was gone, and every leaf and flower were lost In the dark hedges. So they passed their days 130 In peace and comfort and two pretty babes Were their best hope next to the God in heaven. You may remember, now some ten years gone, Two blighting seasons when the fields were left With half a harvest. It pleased heaven to add 135 A worse affliction in the plague of war; A happy land was stricken to the heart — 'Twas a sad time of sorrow and distress. A wanderer among the cottages I with my pack of winter raiment saw 140 The hardships of that season. Many rich Sunk down us in a dream among the poor, And of the poor did many cease to be, And their place knew them not. Meanwhile, abridged Of daily comforts, gladly reconciled 145 To numerous self-denials, Margaret Went struggling on through those calamitous years With cheerful hope. But ere the second autumn, A fever seized her husband. In disease He lingered long, and when his strength returned 150 He found the little he had stored to meet The hour of accident, or crippling age, Was all consumed. As I have said, 'twas now A time of trouble: shoals of artisans Were from their daily labour turned away 155 Го hang for bread on parish chanty They and their wives and children — happier far Could they have lived as do the little birds That peck along the hedges, or the kite That makes her dwelling in the mountain rocks. 160 Ill fared it now with Robert, he who dwelt In this poor cottage. At his door he stood And whistled many a snatch of merry tunes That had no mirth in them, or with his knife Carved uncouth figures on the heads of sticks; 165 Then idly sought about through every nook Or house or garden any casual task Of use or ornament and with a strange, Amusing but uneasy novelty He blended where he might the various tasks 170 Of summer, autumn, winter, and of spring, But this endured not; his good humour soon Became a weight in which no pleasure was, And poverty brought on a petted mood And a sore temper. Day by day he drooped, 175 And he would leave his home, and to the town Without an errand would he turn his steps, Or wander here and there among the fields. One while he would speak lightly of his babes And with a cruel tongue; at other times 180 He played with them wild freaks of merriment, And 'twas a piteous thing to see the looks Of the poor innocent children. "Every smile", Said Margaret to me here beneath these trees, "Made my heart bleed.” At this the old man paused, 185 And looking up to those enormous elms He said, "Tis now the hour of deepest noon. At this still season of repose and peace, This hour when all things which are not at rest Are cheerful, while this multitude of flies 190 Fills all the air with happy melody, Why should a tear be in an old man's eye? Why should we thus with an untoward mind, And in the weakness of humanity From natural wisdom turn our hearts away, 195 To natural comfort shut our eyes and ears, And feeding on disquiet, thus disturb The calm of Nature with our restless thoughts?'

Second Part

He spake with somewhat of a solemn tone, But when he ended there was in his face 200 Such easy cheerfulness, a look so mild, That for a little time it stole away All recollection, and that simple tale Passed from my mind like a forgotten sound. A while on trivial things we held discourse, 205 To me soon tasteless. In my own despite I thought or that poor woman as or one Whom I had known and loved. He had rehearsed Her homely tale with such familiar power, With such an active countenance, an eye 210 So busy, that the things of which he spake Seemed present, and, attention now relaxed, There was a heartfelt chillness in my veins. I rose, and turning from that breezy shade Went out into the open air, and stood 215 To drink the comfort of the warmer sun. Long time I had not stayed ere, looking round Upon that tranquil ruin, I returned And begged of the old man that for my sake He would resume his story. He replied, 220 It were a wantonness, and would demand Severe reproof, if we were men whose hearts Could hold vain dalliance with the misery Even of the dead contented thence to draw A momentary pleasure, never marked 225 By reason, barren of all future good. But we have known that there is often found In mournful thoughts, and always might be found, A power to virtue friendly; were’t not so I am a dreamer among men, indeed 230 An idle dreamer, Tis a common tale By moving accidents uncharactered, A tale of silent suffering, hardly clothed In bodily form, and to the grosser sense But ill adapted — scarcely palpable 235 To him who does not think. But at your bidding I will proceed. While thus it fared with them To whom this cottage till that hapless year Had been a blessed home» it was my chance To travel in a country far remote; 240 And glad I was when, halting by yon gate That leads from the green lane, again I saw These lofty elm-trees. Long I did not rest — With many pleasant thoughts I cheered my way O'er the flat common. At the door arrived, 245 I knocked, and when I entered, with the hope Of usual greeting, Margaret looked at me A little while, then turned her head away Speechless, and sitting down upon a chair Wept bitterly. I wist not what to do, 250 Or how to speak to her. Poor wretch! At last She rose from off her seat — and then, oh sir! I cannot tell how she pronounced my name: With fervent love, and with a face of grief Unutterably helpless, and a look 255 That seemed to cling upon me, she enquired If I had seen her husband. As she spake A strange surprise and fear came to my heart, Nor had I power to answer ere she told That he had disappeared — just two months gone- 260 He left his house: two wretched days had passed, And on the third by the first break of light, Within her casement full in view she saw A purse of gold. "I trembled at the sight", That placed it there, And on that very day By one, a stranger, from my husband sent, The tidings came that he had joined a troop Of soldiers going to a distant land. He left me thus. Poor man, he had not heart 270 To take a farewell of me, and he feared That I should follow with my babes, and sink Beneath the misery of a soldier's life”. This tale did Margaret tell with many tears, And when she ended I had little power 275 To give her comfort, and was glad to take Such words of hope from her own mouth as served To cheer us both. But long we had not talked Ere we built up a pile of better thoughts, And with a brighter eye she looked around 280 As if she had been shedding tears of joy. We parted. It was then the early spring; I left her busy with her garden tools, And well remember, o'er that fence she looked, And, while I paced along the footway path, 285 Called our and sent a blessing after me, With tender cheerfulness, and with a voice That seemed the very sound of happy thoughts. I roved o'er many a hill and many a dale With this my weary load, in heat'and cold, 290 Through many a wood and many an open ground, In sunshine or in shade, in wet or fair, Now blithe, now drooping, as it might befall; My best companions now the driving winds And now the "trotting brooks" and whispering trees, 295 And now the music of my own sad steps, With many a short-lived thought that passed between And disappeared. I came this way again Towards the wane of summer, when the wheat Was yellow, and the sofr and bladed grass 300 Sprang up afresh and o'er the hayfield spread Its tender green. When I had reached the door I found that she was absent. In the shade Where we now sit I waited her return. Her cottage in its outward look appeared 305 As cheerful as before, in any show Of neatness little changed — but that I thought The honeysuckle crowded round the door And from the wall hung down in heavier wreaths, And knots of worthless sconecrop started out 310 Along the window's edge, and grew like weeds Against the lower panes. I turned aside And strolled into her garden, It was changed. The unprofitable bindweed spread his bells From side to side, and with unwieldy wreaths 315 Had dragged the rose from its sustaining wall And bent it down to earth31 The border tufts, Daisy, and thrift, and lowly camomile, And thyme, had straggled out into the paths Which they were used to deck. Ere this an hour 320 Was wasted. Back I turned my restless steps, And as I walked before the door it chanced A stranger passed, and guessing whom I sought, He said that she was used to ramble far. The sun was sinking in the west, and now 325 I sat with sad impatience. From within Her solitary infant cried aloud. The spot though fair seemed very desolate, The longer I remained more desolate; And looking round I saw the corner-stones, 330 Till then unmarked, on either side the door With dull red stains discoloured, and stuck o'er With tufts and hairs of wool, as if the sheep That feed upon the commons thither came Familiarly, and found a coaching-place 335 Even at her threshold. The house-clock struck eight: I turned and saw her distant a few steps. Her face was pale and thin, her figure too Was changed. As she unlocked the door she said, "It grieves me you have waited here so long, 340 But in good truth I've wandered much of late, And sometimes — to my shame I speak — have need Of my best prayers to bring me back again." While on the board she spread our evening meal She told me she had lost her elder child, 345 That he for months had been a serving-boy, Apprenticed by the parish, — "I perceive You look at me, and you have cause. Today I have been travelling far, and many days About the fields I wander, knowing this 350 Only, that what I seek I cannot find. And so I waste my time: for I am changed, And to myself, said she, "have done much wrong, And to this helpless infant, I have slept Weeping, and weeping I have waked. My tears 355 Have flowed as if my body were nut such As others are, and I could never die. But I am now in mind and in my heart More easy, and I hope", said she, "that Heaven Will give me patience to endure the things 360 Which I behold at home."

Second Part (2)

It would have grieved Your very soul to see her. Sir, I reel The story linger in my heart. I fear Tis long and tedious, but my spirit clings To that poor woman. So familiarly 365 Do I perceive her manner and her look And presence, and so deeply do I feel Her goodness, that not seldom in my walks A momentary trance comes over me And to myself 1 seem to muse on one 370 By sorrow laid asleep or borne away, A human being destined to awake To human life, or something very near To human life, when he shall come again For whom she suffered. Sir, it would have grieved 375 Your very soul to see her: evermore Her eyelids drooped, her eyes were downward cast. And when she at her table gave me food She did not look at me. Her voice was low, Her body was subdued. In every act 380 Pertaining to her house-aftairs appeared The careless stillness which a thinking mind Gives to an idle matter. Still she sighed, But yet no motion of the breast was seen, No heaving of the heart. While by the fire 385 We sat together, sighs came on my ear — I knew not how, and hardly whence, they came. I took my staff, and when I kissed her babe The tears stood in her eyes. I left her then With the best hope and comfort 1 could give: 390 She thanked me for my will, but for my hope It seemed she did not thank me. I returned And took my rounds along this road again Ere on its sunny bank the primrose flower Had chronicled the earliest day of spring. 395 I found her sad and drooping. She had learned. No tidings of her husband. If he lived, She knew not that he lived: if he were dead, She knew not he was dead. She seemed the same In person or appearance, but her house 400 Bespoke a sleepy hand of negligence, The floor was neither dry nor neat, the hearth Was comfortless, The windows too were dim, and her few books Which one upon the other heretofore 405 Had been piled up against the corner-panes In seemly order, now with straggling leaves Lay scattered here and there, open or shut, As they had chanced со fall. Her infant babe Had from its mother caught the trick36 of grief, 410 And sighed among its playthings. Once again I turned towards the garden-gate, and saw More plainly still that poverty and grief Were now come nearer to her. The earth was hard, With weeds defaced and knots of withered grass; 415 No ridges there appeared of clear black mould37 No winter greenness. Of her herbs and flowers It seemed the better pare were gnawed away Or trampled on the earth. A chain of straw, Which had been twisted round the tender stem 420 Of a young apple-tree, lay at its root; The bark was nibbled round by truant sheep. Margaret stood near, her infant in her arms, And, seeing that my eye was on the tree, Ere Robert come again." Towards the house Together we returned, and she enquired If I had any hope. But for her babe, And for her little friendless boy, she said, She had no wish to live — that she must die 430 Of sorrow. Yet I saw the idle loom Still in its place. His Sunday garments hung Upon the self-same nail, his very staff Stood undisturbed behind the door. And when I passed this way beaten by autumn winds, 435 She told me that her little babe was dead And she was left alone. That very time, I yet remember, through the miry lane She walked with me a mile, when the bare trees Trickled with foggy damps, and in such sort 440 That any heart had ached to hear her, begged That wheresoe'er I went I still would ask For him whom she had lost. We parted then, Our final parting; for from that time forth Did many seasons pass ere I returned 445 Into this tract again. Five tedious year She lingered in unquiet widowhood, A wife and widow. Needs must it have been A sore heart-wasting. I have heard, my friend, That in that broken arbour she would sit 450 The idle length of half a sabbath day — There, where you see the toadstool's lazy head — And when a dog passed by she still would quit The shade and look abroad. On this old bench For hours she sat, and evermore her eye 455 Was busy in the distance, shaping things Which made her heart beat quick, Seest thou that path? — The greensward now has broken its grey line — There to and fro she paced through many a day Of the warm summer, from a belt of flax 460 That girt her waist, spinning the long-drawn thread With backward steps. Yet ever as there passed A man whose garments showed the soldier's red Or crippled mendicant in sailor's garb, The little child who sat to turn the wheel 465 Ceased from his toil, and she, with faltering voice, Expecting still to learn her husband's fate Made many a fond enquiry; and when they Whose presence gave no comfort were gone by, Her heart was still more sad. And by yon gate 470 Which bars the traveller's road, she often stood, And when a stranger horseman came, the latch Would lift, and in his face look wistfully, Most happy if from aught discovered there Of tender feeling she might dare repeat 475 The same sad question. Meanwhile her poor hut Sunk to decay; for he was gone, whose hand At the first nippings of October frost Closed up each chink, and with fresh bands of straw Chequered the green-grown thatch. And so she lived 480 Through the long winter, reckless and atone, Till this reft house, by frost, and thaw, and rain, Was sapped; and when she slept, the nightly damps Did chill her breast, and in the stormy day Her tattered clothes were ruffled by the wind 485 Even at the side of her own fire. Yet still She loved this wretched spot, nor would for worlds Have parted hence; and still that length of road, And this rude bench, one torturing hope endeared, Fast rooted at her heart. And here, my friend, 490 In sickness she remained; and here she died, Last human tenant of these ruined walls The old man ceased; he saw that I was moved. From that low bench, rising instinctively I turned aside in weakness, nor had power 495 To thank him for the tale which he had told. I stood, and leaning o'er the garden gate Reviewed that woman's sufferings: and it seemed To comfort me while with a brother's love I blessed her in the impotence of grief 500 At length towards the cottage I returned Fondly, and traced with milder interest That secret spirit of humanity Which, mid the calm oblivious tendencies Of Nature, mid her plants, her weeds and flowers, 505 And silent overgrowing, still survived. The old man, seeing this, resumed, and said, 'My friend, enough to sorrow have you given, The purposes of wisdom ask no more: Be wise and cheerful, and no longer read 510 The forms of things with an unworthy eye: She sleeps in the calm earth, and peace is here. I well remember that those very plumes, Those weeds, and the high speargrass on that wall, By mist and silent raindrops silvered o'er, 515 As once I passed did to my mind convey So still an image of tranquillity, So calm and still, and looked so beautiful Amid the uneasy thoughts which filled my mind, That what we feel of sorrow and despair 520 From ruin and from change, and all the grief The passing shows of being leave behind Appeared an idle dream chat could not live Where meditation was. I turned away, And walked along my road in happiness. 525 He ceased. By this the sun declining shot A slant and mellow radiance, which began To fall upon us where beneath the trees We sat on that low bench. And now we felt, Admonished thus, the sweet hour coming on: 530 A linnet warbled from those lofty elms, A thrash sang loud, and other melodies At distance heard peopled the milder air. The old man rose and hoisted up his load; Together casting then a farewell look 535 Upon those silent walls, we left the shade, And ere the stars were visible attained A rustic inn, our evening resting-place.

 

Решительность и независимостьI

[153]

Был ночью ветра слышен ярый гул, Нагрянул дождь, кругом лилась вода; А ныне солнца луч опять сверкнул; Звенит в лесу далёком трель дрозда; Воркует клинтух около гнезда; Трещит сорока — сойка ей в ответ; Весёлым шумом вод наполнился рассвет. II Выходят все на солнце поскорей; Рожденью утра рады небеса; Зайчиха побежала веселей Там, где болот сверкает полоса; Под лапами плескается роса, Взлетая дымкой, что, блестя в лучах, Сопутствует везде зайчихе на полях. III Я странствовал тогда среди болот, И на зайчиху бросил быстрый взгляд; Вдали я слышал шум лесов и вод; Или не слышал, как мальчишка рад — С Природой моё сердце билось в лад: Воспоминанья прежние ушли, Всех дел тщета и скорбь исчезнули вдали. IV Но как это случается подчас, В умах нестойких ликованья власть При восхищеньи — возвышает нас, Зато в унынье — нам даёт упасть; Я утром ощутил сию напасть; Видений страх тогда меня облёк, Неясных мыслей грусть — я их назвать не смог. V Я в небе слышал жаворонка трель, И о зайчихе резвой вспоминал: Дитя земли — был счастлив я досель, Как и они, когда везде блуждал; От мира и забот я убегал; Но может с днём иным придти беда — Боль, одиночество, несчастья и нужда. VI Я думал о приятностях всегда, Как будто в жизни — лето круглый год; Как будто хлеб насущный без труда Мне вера в гениальность принесёт. Но кто прожить стремится без забот, Как смеет ожидать, что для него Другие сеют, жнут, и любят лишь его? VII То были: милый мальчик Чаттертон, С живой душой, кто гордо принял яд; И тот, кто славен, весел, и влюблён, За плугом шёл по склону, жизни рад: Наш дух обожествляет нас стократ; Поэт — всегда восторженный юнец, Но ждёт его плохой, бессмысленный конец. VIII То был ли знак небес, иль некий дар, Иль на меня спустилась благодать, Но здесь, где не пасёт стада овчар, (Когда я гнал печальных мыслей рать), Случилось человека увидать Мне у воды — без шляпы, в седине, Старее всех живых он показался мне. IX Вот так валун огромный привлечёт Нас на вершине голой, где лежит Он, удивляя всех, и мысль мелькнёт, Откуда, как, попал сюда гранит; И, кажется, в сознании он спит: Как зверь морской, приползший на скалу, Иль на сухой песок — поближе быть к теплу. X Казалось, был ни мёртвый, ни живой, Но и не спал глубокий тот старик: Сближались его ноги с головой. Когда он шёл, согбенный, напрямик; Как будто от болезни страшной сник, Или от мук, испытанных давно, Уж слишком тяжкий груз ему держать дано. XI На длинный посох — ивы гладкий ствол — Всем телом опирался он сухим, Хотя к нему я тихо подошёл, Встав на краю болота рядом с ним, Как облака стоял он, недвижим, Что не внимают всем ветрам подряд, Но если двинутся, то вместе полетят. XII Старательно тот грязный водоём Он посохом, качаясь, шевелил, Смотря на воду, взболтанную в нём, Как будто книгу редкую раскрыл: Тогда по праву странника решил К нему я подойти, и произнёс: «Сулит нам утро день прекраснейший, без гроз». XIII Старик на это кроткий дал ответ, Учтивой речью, шедшей от души: Тогда вопрос ему я задал вслед: «А чем Вы занимаетесь в тиши? Таким как Вы опасно быть в глуши». Исторгли удивления огоньки В его живых глазах глубокие зрачки. XIV Как сам он слаб, слабы его слова, Но произнёс с величием он их, Торжественно тянулась их канва — Чеканный слог у этих фраз литых, Речь гордая, не для мужей простых; Как у шотландских пресвитериан, Что славят Господа и свой любимый клан. XV Сказал он, что пришёл на этот пруд Собрать пиявок нищим стариком: Опасный, изнурительнейший труд! И было столько трудностей кругом: С болота на болото шёл он днём; Но на ночь Бог дарил ему приют, Где скромную еду беднягам подают. XVI Старик всё говорил про свой улов; Но речь его, как воды в глубине Чуть слышал я, не различая слов; И Человек сей показался мне Тем, с кем встречался я в далёком сне; Иль тем, кто послан был издалека, Чтоб силы мне дала наставника рука. XVII Но мысли прежних дней вернулись вдруг: Смертельный страх надежды не иметь; Мученья, холод, тягостный недуг, И гениев страдальческая смерть. Стремясь прогнать фантазий круговерть, Вопросы я свои возобновил: «А чем Вы живы? Хватит ли Вам сил?» XVIII Он повторил с улыбкой свой рассказ; Сказал, что исходил тут все места, Пиявки собирая, всякий раз Пруд замутив при помощи шеста. «Вода от них всегда была густа, А ныне истощаются пруды; Но всё ж упорно я хожу здесь у воды». XIX Пока он говорил так, эта глушь, Вид, речь его — всё трогало меня: Я мысленно глядел, как шёл сей муж Устало средь болот день изо дня, Всегда один, молчание храня. Всё это видел внутренний мой взор, Старик же, помолчав, продолжил разговор. XX Он скоро темы все соединил, Охотно говоря, и с добротой, Торжественно; когда же завершил, — В презренье я смеялся над собой, Найдя в том старце стойкий дух живой. «Господь, — сказал я, — это мой оплот! Пиявок сборщик сей среди глухих болот».

Resolution and Independence

I THERE was a roaring in the wind all night; The rain came heavily and fell in floods; But now the sun is rising calm and bright; The birds are singing in the distant woods; Over his own sweet voice the Stock-dove broods; The Jay makes answer as the Magpie chatters; And all the air is filled with pleasant noise of waters. II All things that love the sun are out of doors; The sky rejoices in the morning's birth; The grass is bright with rain-drops;-on the moors The hare is running races in her mirth; And with her feet she from the plashy earth Raises a mist, that, glittering in the sun, Runs with her all the way, wherever she doth run. III I was a Traveller then upon the moor, I saw the hare that raced about with joy; I heard the woods and distant waters roar; Or heard them not, as happy as a boy: The pleasant season did my heart employ: My old remembrances went from me wholly; And all the ways of men, so vain and melancholy. IV But, as it sometimes chanceth, from the might Of joy in minds that can no further go, As high as we have mounted in delight In our dejection do we sink as low; To me that morning did it happen so; And fears and fancies thick upon me came; Dim sadness-and blind thoughts, I knew not, nor could name. V I heard the sky-lark warbling in the sky; And I bethought me of the playful hare: Even such a happy Child of earth am I; Even as these blissful creatures do I fare; Far from the world I walk, and from all care; But there may come another day to me — Solitude, pain of heart, distress, and poverty. VI My whole life I have lived in pleasant thought, As if life's business were a summer mood; As if all needful things would come unsought To genial faith, still rich in genial good; But how can He expect that others should Build for him, sow for him, and at his call Love him, who for himself will take no heed at all? VII I thought of Chatterton, the marvellous Boy, The sleepless Soul that perished in his pride; Of Him who walked in glory and in joy Following his plough, along the mountain-side: By our own spirits are we deified: We Poets in our youth begin in gladness; But thereof come in the end despondency and madness. VIII Now, whether it were by peculiar grace, A leading from above, a something given, Yet it befell, that, in this lonely place, When I with these untoward thoughts had striven, Beside a pool bare to the eye of heaven I saw a Man before me unawares: The oldest man he seemed that ever wore grey hairs. IX As a huge stone is sometimes seen to lie Couched on the bald top of an eminence; Wonder to all who do the same espy, By what means it could thither come, and whence; So that it seems a thing endued with sense: Like a sea-beast crawled forth, that on a shelf Of rock or sand reposeth, there to sun itself; X Such seemed this Man, not all alive nor dead, Nor all asleep-in his extreme old age: His body was bent double, feet and head Coming together in life's pilgrimage; As if some dire constraint of pain, or rage Of sickness felt by him in times long past, A more than human weight upon his frame had cast. XI Himself he propped, limbs, body, and pale face, Upon a long grey staff of shaven wood: And, still as I drew near with gentle pace, Upon the margin of that moorish flood Motionless as a cloud the old Man stood, That heareth not the loud winds when they call And moveth all together, if it move at all. XII At length, himself unsettling, he the pond Stirred with his staff, and fixedly did look Upon the muddy water, which he conned, As if he had been reading in a book: And now a stranger's privilege I took; And, drawing to his side, to him did say, "This morning gives us promise of a glorious day." XIII A gentle answer did the old Man make, In courteous speech which forth he slowly drew: And him with further words I thus bespake, "What occupation do you there pursue? This is a lonesome place for one like you." Ere he replied, a flash of mild surprise Broke from the sable orbs of his yet-vivid eyes, XIV His words came feebly, from a feeble chest, But each in solemn order followed each, With something of a lofty utterance drest — Choice word and measured phrase, above the reach Of ordinary men; a stately speech; Such as grave Livers do in Scotland use, Religious men, who give to God and man their dues. XV He told, that to these waters he had come To gather leeches, being old and poor: Employment hazardous and wearisome! And he had many hardships to endure: From pond to pond he roamed, from moor to moor; Housing, with God's good help, by choice or chance, And in this way he gained an honest maintenance. XVI The old Man still stood talking by my side; But now his voice to me was like a stream Scarce heard; nor word from word could I divide; And the whole body of the Man did seem Like one whom I had met with in a dream; Or like a man from some far region sent, To give me human strength, by apt admonishment. XVII My former thoughts returned: the fear that kills; And hope that is unwilling to be fed; Cold, pain, and labour, and all fleshly ills; And mighty Poets in their misery dead. — Perplexed, and longing to be comforted, My question eagerly did I renew, "How is it that you live, and what is it you do?" XVIII He with a smile did then his words repeat; And said, that, gathering leeches, far and wide He travelled; stirring thus about his feet The waters of the pools where they abide. "Once I could meet with them on every side; But they have dwindled long by slow decay; Yet still I persevere, and find them where I may." XIX While he was talking thus, the lonely place, The old Man's shape, and speech-all troubled me: In my mind's eye I seemed to see him pace About the weary moors continually, Wandering about alone and silently. While I these thoughts within myself pursued, He, having made a pause, the same discourse renewed. XX And soon with this he other matter blended, Cheerfully uttered, with demeanour kind, But stately in the main; and when he ended, I could have laughed myself to scorn to find In that decrepit Man so firm a mind. "God," said I, "be my help and stay secure; I'll think of the Leech-gatherer on the lonely moor!"

 

Родник «Прыжок оленя»

 

Часть первая

Охотясь в Уэнсли, Рыцарь прискакал Неспешно, словно облако в зените, К усадьбе, где живёт его вассал, И крикнул: «Мне коня скорей смените». «Скорей смените!» — был под этот крик Осёдлан конь, быстрейший и атласный; Сэр Уолтер на него взобрался вмиг: На третьего за этот день прекрасный. У рысака в глазах восторг блестит, Скакун и всадник — нет счастливей пары, Хотя сэр Уолтер соколом летит, Печальной тишины слышны удары. Из замка сэра Уолтера с утра Под грохот эха ускакала свита; Исчезли кони, люди со двора, Такой не помнят скачки боевитой. Сэр Уолтер, неуёмный как борей, Позвал собак, уставших от погони, Бланш, Свифт и Мьюзик, чистых вы кровей, Скорей за мной на этом горном склоне. Ату! Ату! Их рыцарь подбодрил Просящим жестом и суровой бранью; Но все собаки выбились из сил, И улеглись под горною геранью. Но где толпа и скачки суета? Где горны, что в лесах перекликались? — Всё ж неземной была погоня та; Сэр Уолтер и Олень одни остались. По склону тяжко двигался Олень, Я не скажу, как далеко бежал он, И не скажу, как умер он в тот день; Но мёртвым пред охотником лежал он. Спешился Рыцарь на колючий дрок: Своих собак и спутников не клича, Не бил хлыстом он, не гудел в рожок, Но радостно осматривал добычу. А близ него стоял, примяв траву, Его немой напарник в славном деле, Дрожащий, что ягнёночек в хлеву, Весь в белой пене, как в снегах метели. Лежал Олень недвижно в стороне, Коснувшись родника своей ноздрёю, Последний вздох он подарил волне Источника с журчащею струёю. Своей безмерной радостью влеком, (Никто не получал такой награды!) Сэр Уолтер всё бродил, бродил кругом, И всё бросал на это место взгляды. И поднимаясь по холму теперь На тридцать ярдов, три следа раздельных Нашёл он, их преследуемый Зверь Оставил на земле в прыжках смертельных. Лицо сэр Уолтер вытер, и вскричал: «Ещё никто не видел ту картину, Чтоб в три прыжка скакнул Олень со скал К источнику, в лесистую долину. Дворец утехи я построю тут С беседкой пасторальною, зелёной; Паломникам и странникам приют, Чертог любви для девы непреклонной. Умелый мастер чашу возведёт Для родника под лиственною сенью! И в тот же день, придя к нему, народ Названье даст — РОДНИК «ПРЫЖОК ОЛЕНЯ». Храбрец Олень! дабы твоя судьба Во славе оказалась не забыта: Поставлю я три каменных столба Там, где содрали дёрн твои копыта. И тёплым летом здесь, где пахнет хмель, Устрою бал своей Прекрасной Даме; И будут танцы, будет менестрель, В беседке будут игры вечерами. Пока не рухнут основанья гор, Дворец с беседкой будут всем желанны; — Тем, для кого жилище — Юрский бор, И тем, кто пашет в Свэйле неустанно». Он повернул домой, его Олень Лежал у родника к воде ноздрями. — Исполнил Рыцарь, что сказал в тот день. И слава понеслась над городами. Луна три раза пряталась в чертог, — И чашу получил родник отныне; Поставить три колонны Рыцарь смог, Дворец утехи выстроил в лощине. У родника высокие цветы С деревьями сплелись, прижав к ним донца, — Создав приют лесистый, где листы Укроют всех от ветра и от солнца. И тёплым летом здесь, где пахнет хмель, Устроил Рыцарь бал Прекрасной Даме; И были танцы, был и менестрель, В беседке были игры вечерами. Но сэр Уолтер умер — наш герой, В семейном склепе он лежит под вязом. Есть тема сочинить мне стих второй, Сопроводив его другим рассказом.

 

Часть вторая

Я о несчастьях не пишу стихов, Кровь леденить — то не моё искусство, Но летом на свирели я готов Играть для тех, в ком разум есть и чувства. Я в Ричмонд направлялся на коне, И увидал стоящих три осины На трёх углах квадрата, в стороне Ещё одна — у родника лощины. Значенье их узнал бы я навряд; Остановившись на скале укромной, Узрел я три столпа, стоящих в ряд, — Последний на вершине виден тёмной. Унылые деревья без ветвей; Квадратный холмик с жухлою травою; Как может вы, сказал я без затей: «Давным-давно здесь было всё живое». Оглядывал я холм со всех сторон, Печальней места я не видел ране; Казалось, здесь весны неслышен звон, Природа подошла к смертельной грани. Я там стоял, бесплодных полон дум, Когда старик в пастушеской одежде Поднялся вверх, и я, услышав шум, Спросил его, а что здесь было прежде. Пастух поведал тот же мне рассказ, Что в первой части смог зарифмовать я, Сказав: «Веселье было здесь не раз, А нынче здесь на всём лежит проклятье. Стоят осины мёртвые кругом; А может буки — все обрубки эти: Они беседкой были; рядом дом — Дворец прекрасней всех дворцов на свете! В беседке той ни кроны, ни листвы; Вот и родник, и каменные плиты; А во дворце полдня могли бы вы Вести охоту за мечтой забытой. Нет ни собак, ни тёлок, ни коней, Из родника желающих напиться, У тех, кто крепко спал, ещё мрачней Сон становился от такой водицы. Убийство было здесь совершено, Кровь жаждет крови; может не напрасно Решил, на солнце греясь, я давно, Всему причина — тот Олень несчастный. Что думал он, с кого он брал пример! Когда от самых верхних скал по круче Он сделал три прыжка — и, гляньте, сэр, Последний был, о, чудо! сколь могучий. Отчаянно бежал он целый день; Не мог понять я, по какой причине Любил то место загнанный Олень, И смерть обрёл у родника в лощине. Здесь он поспать ложился на траву, Был убаюкан летнею волною, И первый раз воды пил синеву, Близ матери тропой идя лесною. В апреле под терновником густым Он слушал птиц, рассвет встречавших звонко; Возможно, здесь родился он грудным, От родника почти что в полфарлонга. Теперь здесь ни травы, ни тени нет; В низине грустной солнце не сияет; Я говорил, так будет много лет, Природа в этом месте умирает». «Седой пастух, ты хорошо сказал; Но мы различны нашим пониманьем: Когда Олень особенный здесь пал, Он был оплакан горним состраданьем. Ведь Дух, что устремился к облакам, Что проникает рощи и низовья, Относится к безвинным существам С благоговейной отческой любовью. Дворец утехи — тлен: тогда, потом, Но это всё ж не светопреставленье; Природа вновь одним весенним днём Проявит здесь и прелесть, и цветенье. А все столпы исчезнут в свой черёд, Что видим мы, о чём когда-то знали; Когда же день спокойствия придёт, Все монументы зарастут в печали. Один урок! но поделён на два, Природа учит явно нас и скрыто: Чтоб с муками живого существа Спесь и утеха не были бы слиты.

 

Hart-Leap Well

The Knight had ridden down from Wensley Moor With the slow motion of a summer's cloud, And now, as he approached a vassal's door, "Bring forth another horse!" he cried aloud. "Another horse!" — That shout the vassal heard And saddled his best Steed, a comely grey; Sir Walter mounted him; he was the third Which he had mounted on that glorious day. Joy sparkled in the prancing courser's eyes; The horse and horseman are a happy pair; But, though Sir Walter like a falcon flies, There is a doleful silence in the air. A rout this morning left Sir Walter's Hall, That as they galloped made the echoes roar; But horse and man are vanished, one and all; Such race, I think, was never seen before. Sir Walter, restless as a veering wind, Calls to the few tired dogs that yet remain: Blanch, Swift, and Music, noblest of their kind, Follow, and up the weary mountain strain. The Knight hallooed, he cheered and chid them on With suppliant gestures and upbraidings stern; But breath and eyesight fail; and, one by one, The dogs are stretched among the mountain fern. Where is the throng, the tumult of the race? The bugles that so joyfully were blown? — This chase it looks not like an earthly chase; Sir Walter and the Hart are left alone. The poor Hart toils along the mountainside; I will not stop to tell how far he fled, Nor will I mention by what death he died; But now the Knight beholds him lying dead. Dismounting, then, he leaned against a thorn; He had no follower, dog, nor man, nor boy: He neither cracked his whip, nor blew his horn, But gazed upon the spoil with silent joy. Close to the thorn on which Sir Walter leaned, Stood his dumb partner in this glorious feat; Weak as a lamb the hour that it is yeaned; And white with foam as if with cleaving sleet. Upon his side the Hart was lying stretched: His nostril touched a spring beneath a hill, And with the last deep groan his breath had fetched The waters of the spring were trembling still. And now, too happy for repose or rest, (Never had living man such joyful lot!) Sir Walter walked all round, north, south, and west, And gazed and gazed upon that darling spot. And climbing up the hill-(it was at least Four roods of sheer ascent) Sir Walter found Three several hoof-marks which the hunted Beast Had left imprinted on the grassy ground. Sir Walter wiped his face, and cried, "Till now Such sight was never seen by human eyes: Three leaps have borne him from this lofty brow, Down to the very fountain where he lies. "I'll build a pleasure-house upon this spot, And a small arbour, made for rural joy; 'Twill be the traveller's shed, the pilgrim's cot, A place of love for damsels that are coy. "A cunning artist will I have to frame A basin for that fountain in the dell! And they who do make mention of the same, From this day forth, shall call it HART-LEAP WELL. "And, gallant Stag! to make thy praises known, Another monument shall here be raised; Three several pillars, each a rough-hewn stone, And planted where thy hoofs the turf have grazed. "And, in the summer-time when days are long, I will come hither with my Paramour; And with the dancers and the minstrel's song We will make merry in that pleasant bower. "Till the foundations of the mountains fail My mansion with its arbour shall endure; — The joy of them who till the fields of Swale, And them who dwell among the woods of Ure!" Then home he went, and left the Hart, stone-dead, With breathless nostrils stretched above the spring. — Soon did the Knight perform what he had said; And far and wide the fame thereof did ring. Ere thrice the Moon into her port had steered, A cup of stone received the living well; Three pillars of rude stone Sir Walter reared, And built a house of pleasure in the dell. And near the fountain, flowers of stature tall With trailing plants and trees were intertwined, — Which soon composed a little sylvan hall, A leafy shelter from the sun and wind. And thither, when the summer days were long, Sir Walter led his wondering Paramour; And with the dancers and the minstrel's song Made merriment within that pleasant bower. The Knight, Sir Walter, died in course of time, And his bones lie in his paternal vale. — But there is matter for a second rhyme, And I to this would add another tale.

PART SECOND

THE moving accident is not my trade; To freeze the blood I have no ready arts: 'Tis my delight, alone in summer shade, To pipe a simple song for thinking hearts. 0 As I from Hawes to Richmond did repair, It chanced that I saw standing in a dell Three aspens at three corners of a square; And one, not four yards distant, near a well. What this imported I could ill divine: And, pulling now the rein my horse to stop, I saw three pillars standing in a line, — The last stone-pillar on a dark hill-top. The trees were grey, with neither arms nor head; Half wasted the square mound of tawny green; So that you just might say, as then I said, "Here in old time the hand of man hath been." I looked upon the hill both far and near, More doleful place did never eye survey; It seemed as if the spring-time came not here, And Nature here were willing to decay. I stood in various thoughts and fancies lost, When one, who was in shepherd's garb attired, Came up the hollow:-him did I accost, And what this place might be I then inquired. The Shepherd stopped, and that same story told Which in my former rhyme I have rehearsed. "A jolly place," said he, "in times of old! But something ails it now: the spot is curst. "You see these lifeless stumps of aspen wood — Some say that they are beeches, others elms — These were the bower; and here a mansion stood, The finest palace of a hundred realms! "The arbour does its own condition tell; You see the stones, the fountain, and the stream; But as to the great Lodge! you might as well Hunt half a day for a forgotten dream. "There's neither dog nor heifer, horse nor sheep, Will wet his lips within that cup of stone; And oftentimes, when all are fast asleep, This water doth send forth a dolorous groan. "Some say that here a murder has been done, And blood cries out for blood: but, for my part, I've guessed, when I've been sitting in the sun, That it was all for that unhappy Hart. "What thoughts must through the creature's brain have past! Even from the topmost stone, upon the steep, Are but three bounds-and look, Sir, at this last — O Master! it has been a cruel leap. "For thirteen hours he ran a desperate race; And in my simple mind we cannot tell What cause the Hart might have to love this place, And come and make his deathbed near the well. "Here on the grass perhaps asleep he sank, Lulled by the fountain in the summer-tide; This water was perhaps the first he drank When he had wandered from his mother's side. "In April here beneath the flowering thorn He heard the birds their morning carols sing; And he, perhaps, for aught we know, was born Not half a furlong from that self-same spring. "Now, here is neither grass nor pleasant shade; The sun on drearier hollow never shone; So will it be, as I have often said, Till trees, and stones, and fountain, all are gone." "Grey-headed Shepherd, thou hast spoken well; Small difference lies between thy creed and mine: This Beast not unobserved by Nature fell; His death was mourned by sympathy divine. "The Being, that is in the clouds and air, That is in the green leaves among the groves, Maintains a deep and reverential care For the unoffending creatures whom he loves. "The pleasure-house is dust:-behind, before, This is no common waste, no common gloom; But Nature, in due course of time, once more Shall here put on her beauty and her bloom. "She leaves these objects to a slow decay, That what we are, and have been, may be known; But at the coming of the milder day, These monuments shall all be overgrown. "One lesson, Shepherd, let us two divide, Taught both by what she shows, and what conceals; Never to blend our pleasure or our pride With sorrow of the meanest thing that feels."

 

Терновник

[155]

В 1798 году представители так называемой “озерной школы”, поэты Уильям Вордсворт и Сэмюэль Тейлор Кольридж издали книгу “ЛИРИЧЕСКИЕ БАЛЛАДЫ” (“LYRICAL BALLADS”), куда, помимо самих баллад, вошли и небольшие стихотворения. Этот сборник, которому был предпослан специальный манифест, стал первым памятником английского и чуть ли не европейского романтизма в целом. В него вошли двадцать три произведения (в переизданиях — гораздо больше), четыре из которых принадлежат Кольриджу, остальные — Вордсворту.

Стихи из “ЛБ” в последующих переизданиях существенно отличались от первых редакций. Русские переводчики XIX–XX веков перелагали, разумеется, канонические (“посмертные”) тексты, и собственно переводов из “ЛБ” было немного. Настоящее исключение — многократно переведенная “Баллада о Старом Моряке” Кольриджа. Напомним, что переводы этой баллады Николаем Гумилевым и Вильгельмом Левиком издавна считаются шедеврами русского переводческого наследия.

Поэту Игорю Меламеду показалось интересным и важным познакомить отечественного читателя как раз с первоначальной версией книги, прославившей ее авторов, поэтому он и осуществил полный русский перевод “Лирических баллад” с оригинала (книга-билингва готовится к печати в издательстве “Время”). Публикуемая ниже “The Thorn” Уильяма Вордсворта была в свое время переведена Андреем Сергеевым и под названием “Терн” опубликована в знаменитой антологии “Поэзия английского романтизма”. Предлагаемый читателю новый перевод всемирно известной баллады осуществлен Игорем Меламедом по редакции 1798 года.

I Терновник этот стар, да так, Что и представить мудрено, Как он в былое время цвел, — Он поседел давно. Он ростом с малое дитя, Но все не гнется, ветхий куст. Листвы лишен, шипов лишен, Упорством цепких сучьев он Живет, угрюм и пуст. И, словно камень иль утес, Он весь лишайником оброс. II Как камень иль утес, его По самый верх покрыл лишай, На нем повис тяжелый мох, Как скорбный урожай. Терновник захватили мхи, И он, несчастный, ими сжат Так тесно, что тебе ясна Их цель, а цель у них одна: Они его хотят Сровнять с землею поскорей, Похоронить навеки в ней. III На горном гребне, в вышине, Где ураган, могуч и зол, Со свистом режет облака И рушится на дол, — Вблизи тропы отыщешь ты Терновник старый без труда, И мутный карликовый пруд Ты тотчас обнаружишь тут — Всегда в нем есть вода. Я пруд легко измерить смог: Три фута вдоль, два — поперек. IV И за терновником седым, Шагах примерно в четырех, Перед тобой предстанет холм, Одетый в яркий мох. Все краски мира, все цвета, Какие только любит взор, Увидишь на клочке земли, Как будто руки фей сплели Божественный узор. Тот холм в полфута высотой Сияет дивной красотой. V Ах, как приятны глазу здесь Оливковый и алый цвет! Таких ветвей, колосьев, звезд В природе больше нет. Терновник в старости своей Непривлекателен и сер, А холм, который так хорош, С могилою ребенка схож — Столь мал его размер. Но я прекраснее могил Еще нигде не находил. VI Но если б ты на ветхий куст, На чудный холм хотел взглянуть, Будь осторожен: не всегда Пуститься можешь в путь. Там часто женщина одна, Закутанная в алый плащ, Сидит меж маленьким холмом, С могилой схожим, и прудом, И раздается плач, И слышен громкий стон ее: “О, горе горькое мое!” VII И в ясный день, и в час ночной Спешит страдалица туда. Ее там знают все ветра И каждая звезда. Там близ терновника одна Сидит она на вышине, Когда чиста небес лазурь, При грохоте свирепых бурь, В морозной тишине. И слышен, слышен плач ее: “О, горе горькое мое!” VIII “Но объясни, зачем она И в ясный день, и в час ночной Взбирается на мрачный пик, — И в дождь, и в снег, и в зной? Зачем у дряхлого куста Сидит она на вышине, Когда чиста небес лазурь, При грохоте свирепых бурь, В морозной тишине? Чем вызван этот скорбный стон? Зачем не утихает он?” IX Не знаю: истина темна И не известна никому. Но если хочешь ты пойти К чудесному холму, Что с детскою могилой схож, И посмотреть на куст, на пруд — Удостоверься прежде в том, Что женщина вернулась в дом, А не тоскует тут, Где ни единый человек К ней не приблизится вовек. X “Но почему она сюда И в ясный день, и в час ночной, При всяком ветре держит путь, Под всякою звездой?” Я все, что знаю, расскажу, Но это будет тщетный труд, Коль сам ты в горы не пойдешь И тот терновник не найдешь И карликовый пруд. Ты там верней отыщешь след Трагедии минувших лет. XI Пока же ты не побывал На этой мрачной вышине, Тебе готов я рассказать Все, что известно мне. Уж двадцать лет прошло с тех пор, Как полюбила Марта Рэй, Как сердце девичье пленил Ее приятель Стивен Хилл И стал ей всех милей, Как Марта счастлива была И веселилась и цвела. XII И был назначен свадьбы день, Но для нее не наступил: Дал клятву верности другой Бездумный Стивен Хилл. Пошел изменник под венец С другой избранницей своей. И говорят, что этим днем Жестоким вспыхнуло огнем Сознанье Марты Рэй. И, словно испепелена, От горя высохла она. XIII Прошло полгода, лес еще Шумел зеленою листвой, А Марту потянуло ввысь На гребень роковой. Все видели, что в ней дитя, Но тьмой был мозг ее объят, Хотя от нестерпимых мук Разумным становился вдруг Ее печальный взгляд. А тот, кто мог бы стать отцом, Уж лучше был бы мертвецом! XIV Здесь до сих пор ведется спор, Как бы могла воспринимать В себе движенья малыша Помешанная мать. Еще прошедшим Рождеством Нас уверял один старик, Что Марта, ощутив дитя, Как бы очнулась, обретя Рассудок в тот же миг, И Бог покой ее берег, Покуда приближался срок. XV И это все, что знаю я, И ничего не скрыл, поверь. Что стало с бедным малышом — Загадка и теперь. Да и родился он иль нет — Сего не ведает никто, И не узнать, живым ли он Иль мертвым был на свет рожден, Известно только то, Что Марта чаще с тех времен Взбирается на горный склон. XVI А той зимою по ночам Обрушивался ветер с гор И доносил на наш погост Какой-то дикий хор. Один расслышал в хоре том Живых созданий голоса, Другой ручался головой, Что раздавался мертвых вой, Но эти чудеса И странный плач в тиши ночей Не связывали с Мартой Рэй. XVII Наверх к терновнику спешит И долго там сидит она, Закутанная в алый плащ, Страдания полна. Я знать не знал о ней, когда Впервые этих гор достиг. Взглянуть с вершины на прибой Я шел с подзорною трубой И поднялся на пик. Но буря грянула, и мгла Мои глаза заволокла. XVIII Густой туман и сильный дождь Мне тотчас преградили путь. И ветер в десять раз мощней Внезапно начал дуть. Мой взгляд сквозь пелену дождя Скалистый выступ отыскал, Который мог меня укрыть, И я во всю пустился прыть, Но вместо мнимых скал Увидел женщину во мгле: Она сидела на земле. XIX Мне стало ясно все, едва Я разглядел лицо ее. Отворотясь, я услыхал: “О, горе горькое мое!” И я узнал, что там она Сидит часами, а когда Луна зальет небесный свод И легкий ветер всколыхнет Муть мрачного пруда — В селенье слышен плач ее: “О, горе горькое мое!” XX “Но что терновник ей, и пруд, И этот легкий ветерок? Зачем к цветущему холму Ее приводит рок?” Толкуют, будто на суку Повешен ею был малыш Или утоплен в том пруду, Когда была она в бреду, Но все согласны лишь С тем, что лежит он под холмом, Усеянным чудесным мхом. XXI И ходит слух, что красный мох Как раз от крови детской ал, Но обвинять в таком грехе Я Марту бы не стал. И если пристально смотреть На дно пруда, то, говорят, Тебе покажет озерцо Ребенка бедного лицо, Его недвижный взгляд. И от тебя ребенок тот Печальных глаз не отведет. XXII И были те, что поклялись Изобличить в злодействе мать, И только собрались они Могилу раскопать — К их изумленью, пестрый мох Зашевелился, как живой, И задрожала вдруг трава Вокруг холма — твердит молва, Но все в деревне той Стоят, как прежде, на своем: Дитя лежит под чудным мхом. XXIII И вижу я, как душат мхи Терновник ветхий и седой, И книзу клонят, и хотят Сровнять его с землей. И всякий раз, как Марта Рэй Сидит на горной вышине, И в ясный полдень, и в ночи, Когда прекрасных звезд лучи Сияют в тишине, — Мне слышен, слышен плач ее: “О, горе горькое мое!”

 

Сонет

[156]

"Нет ничего прекрасней в мирозданье!"

Сонет, сочинённый на Уэстминстерском

мосту 3 сентября 1802 года

Нет ничего прекрасней в мирозданье! Тот нищ душой, кого не удивит Открывшийся величественный вид; Всё это Сити в нежном одеянье Красот рассвета; кораблей молчанье, Соборы, театры, башни, чей гранит Между землёй и небом заблестит Сквозь чистый воздух в розовом сиянье. Нет, никогда луч солнца золотой Так не ласкал земли моей раздольной, Не видел я столь царственный покой, А Темза не катилась так привольно. Мой Бог! объяты зданья тишиной, И всё как сердце мощное спокойно!

 

Жёлтые нарциссы

[157]

Я брёл как облачко весною Один, меж долом и горой. И вдруг увидел пред собою Нарциссов жёлтых целый рой — В тени деревьев у реки, Бриз волновал их лепестки. Толпясь, как звёзды, что мерцают, Украсив дымкой небосвод, Они по берегу мелькают, Вдаль унося свой хоровод. Десятки тысяч их сплелись, Головки устремляя ввысь. Играя рядом, даже волны Нe превзошли весельем их. Поэт! И ты задором полон В кругу нарциссов золотых, Бросая восхищённый взгляд На этот радостный парад. Когда усталый отдыхаю, И опечалится мой взор, Они в мечтах приносят стаей На смену скуке свой задор; И сердце радостью полно, Танцуя с ними заодно.

 

Темница

[158]

То предки возвели для человека! Так мы являем мудрость и любовь К несчастному, что грешен пред нами, Невинный, может быть — а коль виновный? Излечит ли одна тюрьма? Господь! Коль в грешном поры сузились и ссохлись От нищеты, невежества, все силы Его назад откатятся, как волны; И станут вредоносными, ему Неся болезнь и гибель, как чума. Тогда мы призываем шарлатанов: Их лучшее лекарство! — поместить Больного в одиночество, где плача, С лицом угрюмым, под тюремный лязг, Он смотрит сквозь пары своей темницы В зловещем сумраке. Вот так лежит Он среди зла, пока его душа, Несформированная, станет разлагаться При виде ещё большего уродства! Ты прикоснись легко к нему, Природа! И чадо озорное исцели: И благотворно подари ему Свет солнца, красоту, дыханья сладость, Мелодии лесов, ветров и вод, Пока он не смягчится, и не будет Столь неуклюже, резко отличаться Среди всеобщей пляски и напевов; Но, разрыдавшись, исцелит свой дух, Чтоб вновь он добрым стал и гармоничным Под действием любви и красоты.

The Dungeon

And this place our forefathers made for man! This is the process of our love and wisdom, To each poor brother who offends against us — Most innocent, perhaps-and what if guilty? Is this the only cure? Merciful God! Each pore and natural outlet shrivell`d up By ignorance and poaching poverty, His energies roll back upon his heart, And stagnate and corrupt; till changed to poison, They break out on him, like a loathsome plague-spot; Then we call in our pamper`d mountebanks — And this is their best cure! uncomforted And friendless solitude, groaning and tears And savage faces, at the clanking hour[,] Seen through the steams and vapour of his dungeon, By the lamp`s dismal twilight! So he lies Circled with evil, till his very soul Unmoulds its essence, hopelessly deformed By sights of ever more deformity! With other ministrations, thou, O nature! Healest thy wandering and distempered child: Thou pourest on him thy soft influences, Thy sunny hues, fair forms, and breathing sweets, Thy melodies of woods, and winds, and waters, Till he relent, and can no more endure To be a jarring and a dissonant thing, Amid this general dance and minstrelsy; But, bursting into tears, wins back his way, His angry spirit healed and harmonized By the benignant touch of love and beauty.

 

Март

[159]

Петух кукаречет, Синицы щебечут, В источниках — плески, На озере — блески, Заснуло на солнышке поле. И дети, и деды В труде непоседы; Огромное стадо Без устали радо Пощипывать травку на воле. В весеннем сраженье — Снегов отступленье, Им худо на склонах Холмов обнажённых; Для пахарей скоро раздолье: В горах уж веселье, В ручьях — новоселье; И тучки бледнее, И небо синее; Закончился дождь на приволье!

Written In March

The cock is crowing, The stream is flowing, The small birds twitter, The lake doth glitter The green field sleeps in the sun; The oldest and youngest Are at work with the strongest; The cattle are grazing, Their heads never raising; There are forty feeding like one! Like an army defeated The snow hath retreated, And now doth fare ill On the top of the bare hill; The plowboy is whooping — anon-anon: There’s joy in the mountains; There’s life in the fountains; Small clouds are sailing, Blue sky prevailing; The rain is over and gone!

 

Каторжник

[160]

На запад стремился роскошный закат; Я встал на холме, у вершины, Восторг, что предшествует дрёме, стократ Звенел сквозь леса и долины. Должны ль мы покинуть столь благостный дом? Сказал я, страдая душою, И скорбно к темнице пошёл я потом, Где каторжник был за стеною. Ворота в тени от массивнейших стен, — Тюрьмы ощутил я дыханье: Сквозь прутья я вижу вблизи, как согбен В ней страждет изгой состраданья. Глава на плече, чёрных прядей узлы, Глубок его вздох и взволнован, В унынье он видит свои кандалы, — В них будет всю жизнь он закован. Не мог я без горя смотреть на него, Покрытого грязью, щетиной; Но мыслью проникнул я к сердцу его, Создав там ужасней картины. Ослабший костяк, соков жизни в нём нет, О прошлом забыл он в надежде; Но грех, что его угнетал много лет, Чернит его взгляд, как и прежде. Лишь с тайных советов, с кровавых полей, Король возвратится в покои, Лесть разума славит его поскорей, Чтоб спал он безгрешно в покое. Ведь если несчастья забылись навек, И совесть живёт без мученья, Средь грохота должен тот спать человек; В болезни и без утешенья. Когда его ночью оковы теснят, Чей вес не выносится боле, Бедняга забыться дремотою рад, На нарах вертясь поневоле. А взвоет мастифф на цепи у ворот, — В холодном поту он проснётся, И боль его тысячью игл обожжёт, И сердце от ужаса бьётся. Глаза он запавшие поднял чуть-чуть, С трепещущей влагою взгляда; Казалось, чтоб скорбную тишь всколыхнуть Спросил он: «Тебе что здесь надо?». «Страдалец! Стоит здесь не праздный бахвал, Чтоб сравнивать жребии наши в гордыне, А тот, кто добро воспринять пожелал, Придя, чтобы скорбь разделить твою ныне. Хоть жалость к тебе и не так велика, Хоть портит тебя твоё грубое слово, Была б у меня столь могуча рука, На почве другой ты цвести смог бы снова».

The Convict

The glory of evening was spread through the west; — On the slope of a mountain I stood, While the joy that precedes the calm season of rest Rang loud through the meadow and wood. "And must we then part from a dwelling so fair?" In the pain of my spirit I said, And with a deep sadness I turned, to repair To the cell where the convict is laid. The thick-ribbed walls that o`ershadow the gate Resound; and the dungeons unfold: I pause; and at length, through the glimmering grate That outcast of pity behold. His black matted head on his shoulder is bent, And deep is the sigh of his breath, And with steadfast dejection his eyes are intent On the fetters that link him to death. Tis sorrow enough on that visage to gaze, That body dismiss`d from his care; Yet my fancy has pierced to his heart, and pourtrays More terrible images there. His bones are consumed, and his life-blood is dried, With wishes the past to undo; And his crime, through the pains that o`erwhelm him, descried, Still blackens and grows on his view. When from the dark synod, or blood-reeking field, To his chamber the monarch is led, All soothers of sense their soft virtue shall yield, And quietness pillow his head. But if grief, self-consumed, in oblivion would doze, And conscience her tortures appease, `Mid tumult and uproar this man must repose; In the comfortless vault of disease. When his fetters at night have so press`d on his limbs, That the weight can no longer be born, If, while a half-slumber his memory bedims, The wretch on his pallet should turn, While the jail-mastiff howls at the dull clanking chain, From the roots of his hair there shall start A thousand sharp punctures of cold-sweating pain, And terror shall leap at his heart. But now he half-raises his deep-sunken eye, And the motion unsettles a tear; The silence of sorrow it seems to supply, And asks of me why I am here. "Poor victim! no idle intruder has stood "With o`erweening complacence our state to compare, "But one, whose first wish is the wish to be good, "Is come as a brother thy sorrows to share. "At thy name though compassion her nature resign, "Though in virtue`s proud mouth thy report be a stain, "My care, if the arm of the mighty were mine, "Would plant thee where yet thou might`st blossom again."

 

Когда я вспомнил то, что покорило…

[161]

Когда я вспомнил то, что покорило Империи, как сникнул чести дух, Когда мечи сменили на гроссбух, А золото науку заменило — Страна моя! мне просто страшно было. Моя ль вина? Но я к тебе не глух. Огонь в сыновнем сердце не потух, И совесть эти страхи пристыдила. Тебя должны ценить мы, коль оплот Нашли в тебе, неся благое бремя; Как был обманут я в любви своей: Не странно, коль Поэт в иное время К тебе среди раздумий обретёт Привязанность влюблённых иль детей!

When I Have Borne in Memory what has Tamed

by William Wordsworth

When I have borne in memory what has tamed Great Nations, how ennobling thoughts depart When men change swords for ledgers, and desert The student's bower for gold, — some fears unnamed I had, my Country! — am I to be blamed? Now, when I think of thee, and what thou art, Verily, in the bottom of my heart, Of those unfilial fears I am ashamed. For dearly must we prize thee; we who find In thee a bulwark for the cause of men; And I by my affection was beguiled: What wonder if a Poet now and then, Among the many movements of his mind, Felt for thee as a lover or a child!

 

«бомонтовский» цикл стихотворений

[162]

 

Уильям Вордсворт дружил с художником-любителем Джорджем Бомонтом и часто посещал последнего в его поместье. Эти 4 стихотворения написаны в этом поместье.

 

Сочинено по просьбе сэра Джорджа Бомонта, баронета, и под его именем для урны, поставленной им после высаживания новой аллеи в своём поместье

Вы, липы, перед Урной [163] сей святой Ростки пускайте мощные весной; Пусть каждая из вас быстрей встаёт Колонною, ветвясь из года в год, Пока Придел здесь не возникнет скоро, Как в уголке громадного Собора [164] ; — Средь англичан великих в этом месте Покоится и Рейндольс в благочестье. Хоть лучший Живописец крепко спит — Где Смерть и Слава, там покой средь плит, Но может Дух его воспринимать Хвалу и слёзы друга — благодать: Вот почему в поместье родовом Почтил его я памятным столпом, Я, с юных лет приверженец Искусства, Что утверждал он [165] ; горестные чувства Я испытал, поняв, что потеряла Страна, лишь только Рейндольса не стало.

 

Поместье Колеортон, памятное место Сэра Джорджа Бомонта, баронета. Лестершир

Акация, Сосна и клумба Роз Не пустят никого, кто б рядом рос, Но только Кедр, что подрастает слева, — Бомонт и Вордсворт посадили древо. Они здесь добивались Мастерства, — Средь Рощ лились их мудрые слова, Срослись их души этим общим рвеньем Меняться знаньем или восхищеньем. Придаст Природа Кедру свежий вид, Любовь его от порчи защитит! Когда ж его ветвей широких сень Погрузит Стелу памятную в тень, В том месте отдохнуть все будут рады, При слабом свете, средь благой прохлады. Здесь сможет Живописец побывать, Поэт свои баллады сочинять, Не хуже, чем в тот давний век чудесный, Когда был Вдохновлён поэт известный [166] , Что Босвортское поле воспевал, Где англичане бились наповал; Иль Юноша [167] , что умер так мгновенно, Возможно, с похвалой Шекспира ценной, Соавтор Флетчера, любимец Бена [168] .

 

В саду того же самого поместья

Порой Медаль хранит все панорамы, Когда в пыли — Колонны, Башни, Храмы; И так уж предназначено судьбою, Что малое переживёт большое: Когда же этот Дом и дивный сад Цветущий, где аллей тенистых ряд, И мощные деревья — всё умрёт, То этот Грот века переживёт, Не осознав крушенья. — Ведь известно, Выдалбливался он в скале чудесной Не медленным усердьем, с неохотой Тех, кто живёт наёмною работой, Но рвеньем, что любовью рождено; Здесь помогали женщины равно Создать тропинок и беседок сень, Чтоб веселиться в долгий зимний день.

 

Посвящение памятному месту в Рощах Колеортона

Внизу Хребта восточных скальных гор, На землях, где шумит Чэрнвудский бор, Стоит, но Путник! от тебя сокрытый, В развалинах GRACE DIEU, плющом увитый. Сначала монастырь, где днём и ночью Звучали гимны, возводились очи; Потом здесь славный Муж родился, он Талантами был сразу награждён: Там у ручья, что бурно извивался, Ребёнком Фрэнсис Бомонт забавлялся; И там под сенью близлежащих скал Жизнь пастухов он, юный, воспевал; То темы героической запев: Презренье, слёзы мук, ревнивый гнев, Печаль любви отвергнутой — на Сцене Всех потрясал его трагичный гений. Империи в пыли, падут твердыни, И нечестивцы осквернят святыни, Но Разум лёгким словом вознесёт Громаду, дав бессмертный ей оплот.

Written at the Request of Sir George Beaumont, Bart. and in his Name, for an Urn, placed by him at the Termination of a newly-planted Avenue, in the same Grounds

Ye Lime-trees, ranged before this hallowed Urn, Shoot forth with lively power at Spring's return; And be not slow a stately growth to rear Of Pillars, branching off from year to year Till they at length have framed a darksome Aisle; — Like a recess within that awful Pile Where Reynolds, mid our country's noblest Dead, In the last sanctity of Fame is laid. — There, though by right the excelling Painter sleep Where Death and Glory a joint sabbath keep, Yet not the less his Spirit would hold dear Self-hidden praise, and Friendship's private tear: Hence, on my patrimonial Grounds have I Raised this frail tribute to his memory, From youth a zealous follower of the Art That he professed; attached to him in heart; Admiring, loving, and with grief and pride Feeling what England lost when Reynolds died.

In the Grounds of Coleorton, the Seat of Sir George Beaumont, Bart. Leicestershire.

The embowering Rose, the Acacia, and the Pine Will not unwillingly their place resign; If but the Cedar thrive that near them stands, Planted by Beaumont's and by Wordsworth's hands. One wooed the silent Art with studious pains, — These Groves have heard the Other's pensive strains; Devoted thus, their spirits did unite By interchange of knowledge and delight. May Nature's kindliest powers sustain the Tree, And Love protect it from all injury! And when its potent branches, wide out-thrown, Darken the brow of this memorial Stone, And to a favourite resting-place invite, For coolness grateful and a sober light; Here may some Painter sit in future days, Some future Poet meditate his lays; Not mindless of that distant age renowned When Inspiration hovered o'er this ground, The haunt of Him who sang how spear and shield In civil conflict met on Bosworth Field; And of that famous Youth, full soon removed From earth, perhaps by Shakspeare's self approved, Fletcher's Associate, Jonson's Friend beloved.

In a Garden of the same

Oft is the Medal faithful to its trust When Temples, Columns, Towers are laid in dust; And 'tis a common ordinance of fate That things obscure and small outlive the great: Hence, when yon Mansion and the flowery trim Of this fair Garden, and its alleys dim, And all its stately trees, are passed away, This little Niche, unconscious of decay, Perchance may still survive.-And be it known That it was scooped within the living stone, — Not by the sluggish and ungrateful pains Of labourer plodding for his daily gains; But by an industry that wrought in love; With help from female hands, that proudly strove To aid the work, what time these walks and bowers Were shaped to cheer dark winter's lonely hours.

Inscription for a Seat in the Groves of Coleorton

Beneath yon eastern Ridge, the craggy Bound, Rugged and high, of Charnwood's forest ground Stand yet, but, Stranger! hidden from thy view, The ivied Ruins of forlorn GRACE DIEU; Erst a religious House, that day and night With hymns resounded, and the chaunted rite: And when those rites had ceased, the Spot gave birth To honourable Men of various worth: There, on the margin of a Streamlet wild, Did Francis Beaumont sport, an eager Child; There, under shadow of the neighbouring rocks, Sang youthful tales of shepherds and their flocks; Unconscious prelude to heroic themes, Heart-breaking tears, and melancholy dreams Of slighted love, and scorn, and jealous rage, With which his genius shook the buskined Stage. Communities are lost, and Empires die, — And things of holy use unhallowed lie; They perish;-but the Intellect can raise, From airy words alone, a Pile that ne'er decays.

 

Нарциссы

[169]

Я летним облачком блуждал В холмах и долах, одинок, И на прибрежье увидал Златых нарциссов табунок. В тени деревьев, над волной Качал их ветер озорной. То звездный рой, устав мерцать, Со Млечного Пути сошел, И узкий берег озерца Каймой сияющей обвел; Несметно их — и, как живой, Кивал мне каждый головой. Играет бликами волна, Но ярче золото земли; Иная радость не нужна — Возьми, прими и раздели; Дарованному благу рад, Смотрю, не отрывая взгляд. Когда я в мысли ухожу, Когда блаженствую в тиши — Я взором внутренним гляжу На златоцвет моей души; И сердцем я принять готов Круженье золотых цветов.

 

Питер Белл

Рассказ.

[170]

…….

 

 

ПРОЛОГ

Как конь крылатый иль воздушный шар, Вовек мне не взлететь, и всё же Я в облака подняться б мог, Небесный обретя челнок, На серп луны похожий. И вот обрёл я чудный чёлн, На яркий серп луны похожий; Коль веры нет, что поплыву По небу, гляньте в синеву — Меня узрите в день погожий! 10 Мои друзья, вкруг вас рокочет, Волнуется как море лес; Опасность чудится в ветвях, И вас наверно мучит страх За мой челнок среди небес! А я спокоен, я любуюсь Кормой челна и небесами; Когда б вас не было мне жаль, Я, видя вашу грусть-печаль, Смеялся б весело над вами. 20 Мы вдаль плывём, мой чёлн и я: Такое плаванье — для смелых! Ветра и глуби облаков Легко я одолеть готов С моим челном в любых пределах. Мы вдаль плывём, и радость наша Не может быть омрачена; Что ей людских страстей недуг! Средь звёзд, рассыпанных вокруг — Как месяц на небе она. 30 Дух замирает от высот; Все выше мой челнок небесный В эфир взмывает голубой, Шлейф звёзд оставив за собой: Всё выше мой челнок чудесный! Вот Рак, Телец и Скорпион… Но пронеслись быстрей снаряда Мы мимо Марса — рыжий бог Весь в шрамах с головы до ног; Такого спутника не надо! 40 В руинах города Сатурна, Там привидения унылы; А вот среди сестёр-Плеяд Целующихся плыть я рад — Они приятны мне и милы. Меркурий весел, резв, шумлив, Велик, богат Юпитер властный; Но что они с их красотой В сравненье с нашею Землёй, С песчинкою прекрасной? 50 Назад, на Землю, в зелень трав! Когда б я здесь века скитался, Мне мир для жизни и труда, Не стал бы лучше никогда — Я сердцем там остался. Смотри! Вон чудная Земля! И Тихий Океан под нами! Пронзают Анды облака, И Альпы там стоят века Застывшими волнами! 60 Там Ливии желты пески; Вон Днепр сребрится! А левее Вся в яркой зелени холмов, Глянь — Королева островов; От зол её храните, феи! Вон город, где родился я! Вон там играл, на том лугу; Потерян я в краях иных, Но человек я — средь родных, На этом берегу. 70 Вовеки сразу сто вещей Мне не являлись так прекрасно; Как мелодичен звон лесной! Я нежный шум земли родной Могу внимать всечасно! “Не стыдно ль тосковать, бездельник, По дому! Надо, наконец,” — Челнок воскликнул — “мне найти Для дела лучшие пути; Мне полумесяц — брат-близнец! 80 “Поэта сердце до сих пор Не обмирало так, быть может; Не музыка ли сфер, мой друг, Твой смертный покорила слух? Она теперь не потревожит. “Ну, хорошо; в пределах нижних Есть чудеса свои — пойдем; Ведь я для друга своего Не пожалею ничего; Что в мире есть — увидишь в нём. 90 “Спеши! Мы над Сибирью снежной С сияньем северным — взгляни! Вольёмся в яркий белый цвет, И звезды, прячущие свет, Зажгут свои огни. “Я знаю тайны уголка, Где не был человек — тот край С вечернею зарёй сравним; Хоть в сердце Африки храним, Прохладен, словно рай. 100 “Я знаю тайны царства фей, Где всё — за дымкою теней: В тени дома, холмы и дали, И дамы милые в вуали В тени дворцов и королей. А хочешь — посетим края, Где ты постигнешь, как умело Земля и небо познают, Сплавляясь вместе, тяжкий труд Магического дела!” 110 “О, сгусток света, мой челнок! Тебя прекрасней нет созданья! Ты с ролью справился вполне; Прими же всё, что есть во мне, Что я прожил — и до свиданья! “Соблазн сокрыт в твоих словах; Но, если страстно так стремиться Осуществлять свои мечты, Тогда совсем забудешь ты, Что на земле творится. 120 “Когда-то в таинствах все люди Внимали с верою речам С напевным песенным стихом; Поэты вторили потом Тем первобытным чудесам. “Иди — (но этот мир сонлив, И век, наверно, слишком стар) Возьми с собою молодых И беспокойных — я для них, Как спутник — недостойный дар. 130 “Люблю, что предстаёт глазам: Ночной покой и бодрость дня; Земли родимой бытиё, Печали, радости её — Вот всё, что нужно для меня. “Кольцо раджи, дракона клык В награду мне совсем не нужно, Мой скромен путь, я, не спеша, Бреду, крепка моя душа, И сердце благодушно. 140 К чему волненье иль покой, Иль чувств паренье? Что приятней Чудес, чем те, что может ум, Обычной жизни внемля шум, Найти или создать в ней? Скорбь — властелин сильней монарха; Сильней из всех заклятий — страх; Раскаянье людских сердец, Как доброй силы образец, В неслышных явлено слезах. 150 “Но по желанью моему Спусти меня с высот эфира; И странствуй сам, как Гиппокриф, Свой путь опасный возлюбив, По закоулкам мира! “А я — вернусь к столу в саду, Где лето коротать отрадно; Вот вышел сквайр, а дочка Бесс — Цветок расцветший, под навес Уселась, где прохладно. 160 “И много там других — они Не знают, что я был не ближе, Чем звезды; — девять под сосной, Чьи ветви так спасают в зной; Я вижу всех — я вижу! “С супругою викарий там, Друг Стивен Оттер, добр и мил; Пока что вечер не погас, О том я расскажу им сказ, Как Питер Белл, горшечник, жил". 170 И здесь умчался мой челнок, Балласт оставив свой с презреньем! А я, как мог, туда, где стол Стоит в саду, тотчас пошёл С унылым настроеньем. “А вот и он!” — вскричала Бесс, И кинулась ко мне навстречу; “Мы заждались вас, милый друг!” — Шумели все, толпясь вокруг, — Все девять (я замечу)! 180 “Друзья, ну что вы! Я же здесь! Я, слава богу, с вами снова; Садитесь все под сень листвы, И будете довольны вы, Своё держу я слово”. Мне было трудно говорить, Как если мне нелепый сон Всё снился, потому я сразу, Не медля, приступил к рассказу, Чтоб скрыть, что я смущён.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

У речки, яркой как луна, Животное от мук ревело! Дубина падала, взлетев, На нём свой вымещая гнев, — То Питер бил — и бил умело. “Постойте!” — тут воскликнул сквайр — “Вы против смысла не грешите; Зачин ваш слишком резв и смел; Сначала, кто был Питер Белл, И кем он был, скажите”. 200 “Он был горшечник” — начал я, Собравшись весь для говоренья; “И где б ни появлялся, он Один лишь получал поклон На полных двадцать раз презренья. Прожив на свете тридцать лет, Он был отъявленным бродягой; Близ Корнуолла берегов Он океана слышал рёв, По скалам Дувра шел с отвагой. 210 “Он видел башни Карнарвона, И знал неплохо шпиль Сарума; А там, где Линкольн, слышал он Тягучий похоронный звон, Унылый и угрюмый! “В Донкастере и Йорке был, И в Лидсе, и в Карлайле; Прошел шотландские низины, И в графстве Эр близ Абердина Ему цветы кивали. 220 “И посетил он Ивернесс; И в Хайленде плясал до пота, С девицами кружась в лугах, С ослами отдыхал в кустах На холмах Шевиота. “Он продирался сквозь Йоркшир Среди камней и рвов змеистых Туда, где сёла, реки, лес — Под синим лоскутом небес И горсткой звезд сребристых. 230 “На ломаных брегах морских Его обрызгивала пена; Но в бухте иль на мысе, там, Где тесно людям и домам, Не появлялся несомненно! “Был нужен флоту он — должник, Еще не возвративший ссуду; Где только не был он, увы, Цена души иль головы Не выше волоска повсюду. 240 “Себе приют близ рек, в лесах, В пустых ложбинах он умело И днем и ночью мог найти, Но к сердцу Питера пути Найти природа не сумела. Напрасно каждый год она Звала его, как раньше, в поле; И первоцвет, что цвёл кругом, Был жёлтым для него цветком, Простым цветком, не боле. 250 “С невозмутимым сердцем он, С поклажей легкой без заминки Шагал, не видя, что трава Уже взошла едва-едва, И зеленеет вдоль тропинки. “Напрасно в воду, в землю, в воздух Лилась душа веселой трели, Когда апрельским утром он Среди ракит под сенью крон Готовил место для постели. 260 “И днём, когда в тени дерев Его тепло весны ласкало, Небес лазурных волшебство Ничуть не трогало его И вглубь души не проникало! “Не раз я слышал от других, От тех, кто видел сам и знает, Что время замирает вдруг, Когда прекрасный вид вокруг Уходит прочь и исчезает. 270 “Но Питер Белл пред красотой Не ощущал восторг безмолвный; Он, грубый, дикий, был другой, Везде гонимый, как изгой, Или преступник уголовный. “Из всех, кто беззаконно жил, Из всех, к беспутной жизни склонных, В селеньях или в городах Он был известный вертопрах — Имел двенадцать жён законных. 280 “ Законных и двенадцать жён! О, нет! Как хоть одна супруга С ним быть могла, мне невдомёк; Ведь на него смотреть не мог Никто, не вздрогнув от испуга. “Хотя Природа не смогла Пленить его своим нарядом, Звучаньем нежным, тишиной, Он с ней, как ни с одной женой, Бывал частенько рядом. 290 “Он был и дик и груб, как тот, Кто жить, как все, в домах не в силах; Его фигуры стать и сплав Являли взору дикий нрав Угрюмых гор, болот унылых. “Едва доступную уму Природы мысль в жару и в холод, Средь гроз и льдов, понять он мог Душой, какой бы там порок Ни порождал жестокий город. 300 “Был резок лик его, как ветер, Сквозящий вдоль кустов ракиты, Не мужеством светился весь, А выражал, скорее, смесь Лукавства с дерзостью открытой. “Шаги неспешны, тяжелы, С неловким как-то вбок движеньем; А взгляд открыт и дерзок был, В нём ощущался хладный пыл, Ведущий игры с искушеньем. 310 “На лбу морщины, прядь волос, Часть лба — вся в мыслях дни и ночи, Обдумывает “что” и “как”, Другая — хмурит брови — так От солнца защищая очи. “Глаза и щёки были жёстки, Как если, мягкости переча, Свое лицо сей человек Скрепил и тут и там навек Ветрам и небесам навстречу!” 320 Однажды ночью, (друг мой Бесс, Обещанный рассказ начну я), Прекрасной ночью ноября, Когда луна взошла, горя, Над Свэйл, чьи быстро мчатся струи, Вдоль берегов её кривых Шёл Питер по глухому краю; Купить или продать, бог весть, Иль удовольствие обресть — О том я ничего не знаю. 330 Он шёл по долам и холмам, Чрез перелески, рощи, чащи; И не были ему нужны Ни блеск звезды, ни свет луны, Ни речки Свэйл поток журчащий. Но увидав тропинку вдруг, Что путь ему короче прочит, Как люд бывалый, пару вех На ней оставил он для тех, Кто вслед за ним пойти захочет. 340 Пришёл он вскоре в лес густой, С пути куда-то прочь влекущий; Где всё же слышен птичий звон, Хотя порою приглушён Во мраке средь ветвистой кущи. Но вскоре чувств его настрой Сменился, щёки запылали И гнев нахлынул, как волна: Тропой обманут он! — она К дороге приведёт едва ли! 350 Тропа терялась в темноте; Несут вперёд скитальца ноги, Как лодку парус мимо шхер, И вот — заброшенный карьер, И дальше нет дороги. Он встал; массивных чёрных форм Вокруг него сгущались тени; Но он пошёл сквозь хлад и мрак, Сквозь бурелом и буерак, Сумев преодолеть смятенье. 360 Пошёл, и прямо чрез карьер Ему открылся вид чудесный: Зеленый, серый, голубой Цвета смешались меж собой В оттенок, зренью неизвестный. Под ясным небом голубым Увидел он лужок зеленый; Не знаю — поле иль лужок, Травой поросший уголок, Камнями окружённый. 370 Под валунами тихо Свэйл Текла струею безмятежной; Был нужен шторм, чтобы сюда Дошла шумливая вода, В зеленый уголок сей нежный! Ужель здесь даже не живёт Отшельник с чётками и склянкой? И нет хибар невдалеке В роскошном этом уголке С такой зелёною делянкой? 380 Сквозь травы впадины пройдя, Через камней нагроможденья, До края леса он дошёл, Как вдруг узрел — стоит Осёл Недалеко в уединенье. Воскликнул Питер: “Награждён!” Но осмотрись, что за награда: Есть ли хотя б одна душа? Ни хижин здесь, ни шалаша — Бояться вроде бы не надо! 390 Вокруг был виден только лес И поле с серыми камнями, И этот Скот, что головой Поник понуро над травой И над неслышными струями. На голове Осла была Узда; схватив ее, на спину Ему вскочил тотчас ездок, И пяткою ударил в бок — Но сдвинуть всё ж не смог скотину. 400 Тут Питер дёрнул за узду, Да так, что мог бы люк темницы С железным вытащить кольцом, Но эта тварь с тупым лицом Всё не желала шевелиться! На землю спрыгнув, Питер молвил: “На тайный заговор похоже;” Еще раз оглядел он луг И камни серые вокруг, И все деревья тоже. 410 Молчало всё: деревья, камни, Вблизи, вдали — всё было глухо! Один Осёл стоял живой, Над неподвижной головой Длиннющее вращая ухо. Что это значило, кто б знал? Не колдовство ли злого духа? Один Осёл, невозмутим, Стоял, над черепом тупым Длиннющее вращая ухо. 420 От страшной мысли вздрогнул Питер; Всё ж медленно подняв дубину Как можно выше над ослом, Гордясь умелым ремеслом, Её обрушил на скотину. Осёл, качнувшись, устоял; Тогда, вооружась терпеньем, И, охладив свой гневный пыл, Прицелясь, Питер в меру сил Осла ударил по коленям. 430 Осёл упал на землю боком У кромки вод под небесами; И, лёжа так и недвижим, Глядел на Питера над ним, Сияя карими глазами. Был в этом взгляде лишь упрёк, Скорее мягкий, чем жестокий; Затем без страха он простёр Свой нежный и печальный взор На речки чистые потоки. 440 Над ним шумело деревцо; Вздохнув, Осёл всем телом вздрогнул, И стон издал — другой же стон Был словно к брату обращён, Затем он третий стон исторгнул. Всего здесь под луною он Издал три возгласа печали; Увидел Питер лишь теперь, Каким был тощим этот зверь, Как рёбра у Осла торчали. 450 Застыв и ноги распластав, Лежал он — Питер всё ж ни слова Сочувствия не произнёс; Глядел он на Осла без слёз, Брезгливо и сурово. Лежал Осёл, как смерть недвижно; У Питера от гнева губы Тряслись; “Я брошу, как бревно, Твой труп, упрямый мул, на дно!” — Ослу он крикнул грубо. 460 Угрозу подтвердила брань; Меж тем от самой водной кромки, Где пал Осёл под сенью крон, И с эхом с четырёх сторон, Всё нёсся крик протяжный, громкий! Для Питера ослиный крик Призывом был вершить расправу; Он радость ощущал — не страх, Но эха гулкий звук в горах Ему был чем-то не по нраву. 470 Тем, что в нём труса ободрял, Иль тем, что в этот час покойный Не мог он чары разорвать, Его сумевшие сковать Работой этой недостойной. Среди хаоса скал, камней, Среди цветных полей долины, Холмов зелёных, горных круч; Тяжёл и скучен, и тягуч, Опять раздался крик ослиный! 480 Что с сердцем Питера творится! Где взяли силу звуки эти? Тревожный, тусклый свет луны Среди небес голубизны, Камней мерцанье в лунном свете. И Питер выронил узду! “Я без узды его не сдвину;” — Он молвил — “Если кто придёт, И здесь меня с ослом найдёт, Решит — спасаю я скотину”. 490 Он осмотрел Осла кругом, И глянул ввысь: луна светлее, Спокойней, кротче и нежней, И явственней черты камней, И небеса милее. Воспряла злоба в нём, и он Схватил Осла за шею в гневе; И увидал сквозь тусклый свет В воде престранный силуэт На искажённом рябью древе. 500 Иль это лик луны кривой? Иль облако, как призрак странный? Унылой виселицы вид? Иль Питер сам себя страшит? Иль гроб? Иль саван белотканый? Ужасный идол? Чёрт, упавший С подола ведьмы или с ветки? Иль фей кольцо и изумруд Для исполненья их причуд В какой-нибудь лесной беседке? 510 Иль то к столбу, чтоб сжечь, себя, Отчаясь, привязал злодей? Иль дух упрямый, что во тьме Один, в цепях, скорбит в тюрьме, За много миль от всех людей? Так пульс не бился никогда, И вряд ли так же будет биться; Глядит — не знает, что за вид, Как если в книгу он глядит, Чьи заколдованы страницы. 520 Для Питера прискорбный день! Всё будет скоро: кандалы И Статуя, и Страшный суд! От страха волосы встают, Под лунным светом все белы! Глядит он, думает, глядит, Движенье видит, стоны слышит; Глаза слезятся — рвётся грудь, Он падает — окончен путь, И смерть ему в затылок дышит! 530

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Герой наш Питер в забытьи, У речки, под ольхой лежит; Осёл — у самой кромки вод, Где лёгкий ветерок поёт, На глади вод луна дрожит. Приятный отдых! Наконец, Он чувствует луны сиянье; Открыл глаза, вздохнул едва — Вокруг трава и дерева, И снова потерял сознанье! 540 Очнувшись вновь, увидел посох; Коснулся — о, бесценный клад! — И понял смутной головой, Что всё ещё вполне живой, И был тому не очень рад! Но постепенно голова Становится не столь туманной; Он видит небо, дали гор, И останавливает взор На глади вод обманной. 550 Подумал он: вот лик того, Кто мне в цепях предстал во сне! Пригнулся Питер головой И сунул в воду посох свой — Чтоб так узнать о глубине. И тут, как после шторма барк, Волною брошенный на мол, Когда высокий пенный вал На берег мощно набежал — Встает из вод речных Осёл! 560 Дрожа от радости костьми, Он к Питеру идет неспешно, — Был Питер у воды в тот миг — И длинный вытянув язык, Ему ладони лижет нежно. Столь было жизни в нём, в Осле, В его глазах, ногах, ушах, Что если б даже Питер Белл, Как трус последний, оробел, Теперь он одолел бы страх. 570 Осёл глядит — а Питер мирно Отдался своему труду; Он тычет в воду без конца, И вот средь прядей мертвеца Находит он свою узду. Он тащит — смотрит — снова тащит; И тот, кого Осёл здесь ждёт Четыре дня, вдруг, неживой Как призрак, кверху головой Встаёт из лона вод! 580 Его на берег Питер тащит; И мысль одна сверлит в мозгу: “Сомненья нет, река взяла К себе хозяина Осла — Пропавший вновь на берегу!” Осёл, худой как тень, глядит — Что хочет он? — вопрос во взоре; Весь приступ радости прошёл, И на колени встал Осёл — Не чтоб явить печаль и горе; 590 Не чтоб свою подставить спину — Но чтоб склонить в смиренье шею; Подумал Питер — есть ли толк, Но я пред ним исполню долг, Того, кто утонул, жалея. И на Осла он смело сел; Покорно слушаясь уздечки, Осёл пустился напрямик, Не задержавшись ни на миг, Оставив мертвеца у речки. 600 Осёл держал свой караул Один четыре дня и ночи; Не видел он щедрей лугов, И здесь он был стоять готов, Постясь, и не смыкая очи. Но шаг его был твёрд; они Достигли, перейдя по лугу, Карьера, где тотчас Осёл, На лес поворотясь, пошёл Проворным лёгким шагом к югу. 610 И вдруг раздался скорбный звук! Тут Питер мог бы молвить честно — Такого не слыхал, о, нет! Хотя он полных тридцать лет Скитался повсеместно! То не зуёк среди болот, То быть не мог и лай лисицы, Не выпь с низины, в тростниках, Не дикий кот в густых лесах, И не в горах ночная птица! 620 Осёл испуган — замер он — Стоит посередине чащи; А Питер, кто умел всегда Свистеть, коль в том была нужда, Притихнул, как сверчок молчащий. Да ты дрожишь, малышка Бесс? В твоём испуге есть резон! Тот крик — звенящий вдалеке, Тот крик — плывущий по реке, В пещерной глубине рождён. 630 Я вижу мальчика в лесу С лицом печальным, безутешным; Тебе его бы стало жаль, Но ты могла б его печаль Утешить поцелуем нежным. В руке боярышника ветвь С плодами пурпурного цвета; В пещеру глянул он — и вот Опять на лунный свет ползёт; Кого он ищет? Нет ответа. 640 Отец! — вот нужен кто ему; Его он тщетно ищет ныне: То в чаще леса, то в горах, То где-то ползает в кустах, То рыщет по пустой равнине. И, наконец, идёт сюда, К пещере, мрачной как темница, Чтоб долго здесь глядеть во тьму, Стенать, печалиться ему, Как над гнездом разбитым птица! 650 Когда раздался этот крик, Осёл, прислушиваясь к звуку, Как ни был дик и неумён, В нём уловил печали стон И скорби неизбывной муку. Но в сердце Питера, когда Осёл сменил вдруг направленье, И шёл, и шёл куда-то вкось От крика скорби, создалось Престраннейшее впечатленье; 660 Что из-за мертвеца того И верного его раба Возмездья на него топор Падёт, какого до сих пор Не ведала его судьба. Осёл, чтобы дойти до дома, Прибавил ходу между тем, И на холме лесистом крик Слабее стал, потом поник, И замер, наконец, совсем. 670 И здесь Осёл с пути свернул, И к буковой приходит роще; Шагами меря полумрак, Спустился вниз, и вышел так На лунный свет из тёмной нощи. И там, где папоротник рос, В лощине, чьи края отлоги, Текла, змеясь как ручеёк, Покинувший родной исток, Тропинка — ветвь большой дороги. 680 Из скал по сторонам лощины Сплелись причудливые виды: Мечети, башни тут и там, То шпиль, а то индусский храм, Иль замок, весь плющом обвитый. Пока Осёл по той лощине Меланхолично мерит мили, Наш Питер Белл вокруг глядит, Как изменяют внешний вид Мечети, храмы, замки, шпили. 690 Тот крик невнятный породил Готовность в нём — он понял ясно, Что в эту ночь иль в день другой Он должен встретиться с судьбой — И вот он ждёт её всечасно! Осёл, взобравшись на тропу, Туда стремит свой шаг прилежный, Где морю тихому под стать Безбрежная сверкает гладь Равнины безмятежной. 700 Но чу! откуда этот звук, Звенящий в воздухе прохладном? То жухлый подхватив листок, Играет резвый ветерок Вблизи на поле безотрадном. Взглянув, как лист трепещет, Питер Сказал: “Печальное известье; Где нет кустов, деревьев нет, За мной летают листья вслед — Столь велико моё бесчестье!” 710 Выносливый Осёл меж тем Взошёл на узкую тропинку, И дальше продолжает путь, Не повернётся — чтоб щипнуть Лист ежевики, иль травинку. Меж зарослями трав густых Белеет путь под лунным светом; А Питер всё глядит вокруг, И там, на камне, видит вдруг — Пятно тускнеет красным цветом. 720 Пятно, похожее на кровь, Едва заметно под луною; Откуда кровь? Что так мерзка Теперь в его груди тоска? — А Питер омрачён виною. И видит рану он в крови На голове Осла — как раз Туда ударил он жезлом; В нём радость вспыхнула со злом, Но быстро этот всплеск погас. 730 Подумал он про мертвеца И верного его Осла — И снова этой боли ток Пронзил от головы до ног, Как будто молния прожгла.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Слыхал о человеке я — Он часто пребывал в печали; Однажды — верьте мне — в ночи При свете слабеньком свечи Читал он книгу в тёмной зале. 740 Над книгой праведной склонясь, Он думал, не смыкая век; Внезапно мрак, как тень от крыл, Страницу белую покрыл, — И оглянулся человек. Всю комнату окутал мрак, И он уткнулся в книгу снова; Свеча горела в темноте, И рисовала на листе Из букв отчётливое слово. 750 В благочестивой книге сей На чёрной, словно угль, странице Оно сияло всё ясней, И будет до последних дней Его смущать и ночью сниться. То слово-призрак никогда Сорваться с губ его не смело; Но в недра сердца, где темно, Пролило яркий свет оно, И указать на грех сумело. 760 Ужасный Дух! скажи, зачем Ты ум смиренный ловишь в сети Нестройных форм, скрывая суть! Природе в душу дай взглянуть, Чтоб видеть всё в правдивом свете. Могучий дух! но знаю я, Как беспокоишь ты смятеньем, Ведя с душой того игру, Кто сердцем тянется к добру — Я это говорю с почтеньем. 770 Сказал бы я тебе, кого Люблю не без благоговенья: Плодит злодеев добрый люд, И те, как Питер Белл, придут В твои обширные владенья. Тебя я чувствую в штормах И в бурях, и в ненастной мгле; Ты можешь с силою такой Дела вершить, когда покой И небо чисто на земле. 780 Из мира падшего сего, Придя в могучий свой предел, Премудрый Дух! реши, отмерь, Под лунным небом здесь, теперь, Что заслужил наш Питер Белл! О, мог ли чей искусный глас Трудиться помешать мне дале! Поверьте, милые друзья, К такой высокой теме я, Теперь готов едва ли. 790 С рассказом забавлялся я, И начал не без промедленья; Вы долго ждали мой рассказ, Чуть подождать еще у вас Прошу соизволенья. Вы помните, скитальцы наши Бредут по тропке одиноко; И Питер думает весь путь, Забыться хочет как-нибудь, И совесть облегчить немного. 800 От муки тяжкой; и когда Он разгадал так просто, чья Была на камне эта кровь, Его злой дух поднялся вновь, Как опустевшая бадья. И он сказал, имея ум Живой, хотя и чуждый благу: “Кровь каплет — лист шуршит во мгле; Лишь мне пришлось предать земле По-христиански бедолагу”. 810 “Сказать по правде, ясно мне, Что это всё — деянья зла; Видна здесь дьявольская власть; Но я не тот, кто б мог украсть Столь недостойного Осла!” Тут из кармана достаёт Он табакерку с табаком, И беззаботно, как игрок, Что с выгодой сыграть бы мог, Стучит по крышке кулаком. 820 Пусть тот, кому послушны тучи, Кто понимает ветер пылкий, Расскажет, почему на стук Осёл, оборотившись вдруг, Расплылся в мерзостной ухмылке. Ужасно! И случилось то В лесу пустынном на поляне; Не зрелище — кошмарный сон! Но Питер не был удивлён, Как если был готов заране. 830 В ответ он ухмыльнулся сам С весельем злым, а не с тревогой — И тут из-под земли сухой Раздался грохот, шум глухой, Под этой мёртвою дорогой! Он прокатился, этот шум, Глухой грохочущей волною; Как порохом из-под земли Минёры взрыв произвели, Саженей двадцать под землёю. 840 Толчок был мал — эффект ужасен! Когда бы кто поверить смел, Что ради смертных, из-за нас, Разверзнется земля сейчас, То это был бы Питер Белл. Но, как и дуб во время бурь Стоит, весь иссечённый градом, Как слабый человек в мороз Пост не покинет, хоть замёрз, — Так Питер Белл под лунным взглядом! 850 Верхом на Ослике достиг Он места, где под небосклоном Стояла церковка одна; С красивой рощею, она Вся поросла плющом зелёным. Вдали от глаз людских и дел Жизнь умирала в этом храме; Казалось, — церковка главой Пред силой клонится живой, Чтобы смешаться с деревами. 860 В такой часовне в графстве Файф — Подумал он — служили мне, Когда, бродя из края в край, Ища себе покоя рай, Я клятву дал шестой жене! Осёл, не торопясь, идёт, И вот заезжий дом, откуда Услышал Питер шум и гам — И ругань, и веселье там, Звенит разбитая посуда. 870 Невыразимая тоска Его схватила, как похмелье, И тело сжала, как в кулак, В то время как нахлынул мрак На это шумное веселье. Ему был этот шум знаком — Язык тех шалостей хмельных; Которым, видно, был он рад Лишь несколько часов назад И принимал душою их. 880 В былое думой возвратясь, Ища покоя с утешеньем, Дрожит, как дряхлый старец он, Печалью в сердце уязвлён, Раскаяньем и сожаленьем. Но более всего сражён Он думой о почти ребёнке; О славной и игривой той, Как белка — с яркой красотой, О дикой чудной той девчонке! 890 Был дом её вдали от всех, В логу, что вереском зарос; Надев зелёный свой жакет, За Питером в шестнадцать лет От матери ушла без слёз. Но благочестье было в ней; И в храм она, как на работу, Ходила в дождь и снег, бодра, Две мили с самого утра Два раза каждую субботу. 900 По чести жить он должен был, Введя её в свою лачугу; Не мямля, смелым языком Поклялся он пред алтарём Любить законную супругу. Её надежды не сбылись; Бенони* — так назвав до срока (Взяв имя в Библии) дитя, Она не родила — грустя, Скорбя, зачахла одиноко. *Дитя печали. 910 Она страдала, зная, как Её супруг живёт неверно; И, не родив дитя, она, Иссохнув до костей, одна В мученьях умерла б наверно. И Дух Сознания теперь Стал Питера сводить с ума; Все ощущенья — зренье, слух — Преобразил могучий Дух Сильней, чем магия сама. 920 И видит Питер в чаще, там, В цветущем под осиной дроке, Бесплотный призрак, по чертам И общим признакам он сам, В двух метрах от большой дороги. А под кустом лежит она, Черты девчонки с гор — той самой; И слышит Питер в этот миг Её предсмертный слабый крик: “О, мама, мама, мама!” 930 По лбу его стекает пот, Раскаяние сердце гложет; Когда он зрит её в кустах, То ощущает боль в глазах — Так это зрелище тревожит! Покой души — великий дар; В его покое нет изъяна; Но Питер, проходя сейчас По склону, слышит некий глас, Звучащий из лесной поляны. 940 Там, в храме, словно громкий рог, От взгорий эхом отражённый, Душой и помыслами чист, Взывает пылкий методист, Беспечной паствой окружённый: “Покайтесь! Милостив Господь И милосерд!” — гремит он в уши — “Свои грехи гоните прочь! Ищите Бога день и ночь! Спасите ваши души! 950 “Покайтесь! Ибо вы пошли, Как вавилонские блудницы, Путём греха, чей цвет алей, Чем кровь, а будет он светлей, Чем белый снег искриться! “ И Питер слышал те слова — Он рядом с храмом был как раз; Он слышал радостную весть, Ту радость, что не перенесть — И слёзы полились из глаз. 960 Была надежда в тех слезах, Текущих быстрою рекою! Казалось, весь он таять стал — Сквозь тело, что твердее скал, Теперь прошла волна покоя! Вся сила каждой клетки в нём Ослабла, став по-детски нежной; И в слабости его такой Рождался девственный покой — Младенец чистый и безгрешный. 970 О, кроткий зверь! чрез милость неба, Не неподвижный, видел он Тот крест, что на плече твоём Навек впечатан Божеством, Пред кем весь род людской склонён; Его прикосновенья знак — Тот день, когда Исус, так скромно В столь гордый Иерусалим Въезжал верхом, боготворим Орущею толпой огромной! 980 Меж тем к вратам неподалёку Свернул упорный наш Осёл; Не прилагая много сил, На них он грудью надавил, И, не спеша, во двор вошёл. Идёт он мягко, словно дух, По тропке, и свои копыта На камни, к цели устремлён, Совсем неслышно ставит он, Они — как войлоком обиты. 990 Прошёл так двести ярдов он В неторопливой сей манере; Никто не знал, куда он шёл, Но к дому подошёл Осёл, И встал почти у самой двери. Подумал Питер — это дом Того бедняги у речушки; Ни звука в доме — лишь вода Чуть каплет; он вошёл туда, И сразу встретил взгляд девчушки. 1000 Она к молитвенному дому Идти решилась, наконец, — Неведенья развеять страх; Увидев Питера в дверях, Вскричала: “Мой отец! Отец!” За стенкой мать была; она, Услышав крик её благой, Затрепетала вся в ответ, И тут же бросившись в просвет, Увидела — то был другой! 1010 И пала наземь в тот же миг Под разливанным лунным светом У ног Осла, а Питер Белл, Всё это видя, оробел, Не зная, как помочь при этом. Она лежала, не дыша, Беспомощной и безутешной; У Питера смутился ум От непривычных чувств и дум, Как у слепца во тьме кромешной. 1020 Он, спешась, приподнял её, Коленом подперев, и вскоре Она в сознание пришла; Увидев бедного Осла, Запричитала в горе. “О, слава Богу — легче мне; Он мёртв, но всё ж незнанье — хуже!” При этом слёз лила поток, А Питер начал ей, как мог, Рассказывать, что знал о муже. 1030 Дрожит он, бледен словно смерть, И голос ослабел, и разум; Он, молча, поглядел во мрак, Но, запинаясь, кое-как Покончил со своим рассказом. И вот она узнала, где Осла он встретил на лугу; Она узнала, наконец, Что муж её лежит, мертвец, У речки той на берегу. 1040 И бросив на Осла свой взгляд, Что полон был безмерных мук, Его узнала, и Осла По имени вдруг назвала, И больно сжала пальцы рук. “О, преждевременный удар! О, если б умер он в постели! Пред смертью б не страдал, да, да! Он не вернётся никогда — С душой своей живою в теле!” 1050 А Питер — за её спиной; И грудь его полна участья И чистых чувств, каких вовек Не ведал он, как человек, Желающий другому счастья. На руку опершись его, Она, объятая тревогой, Встаёт: “О, Боже! помоги! Моя Рашель, скорей беги К соседям добрым за подмогой. 1060 “Спеши скорей, и поклонись, Кого найдёшь в пути — любому, И лошадь попроси на ночь, Чтоб добрый гость нам смог помочь Покойного доставить к дому”. Рашель уходит, громко плача; Разбуженный младенец тоже Пустился в плач — и Питер вздох Услышал матери: ”О, Бог! Все семь — и без отца, о, Боже!” 1070 И Питер ощутил теперь, Что сердце — свято, и порою Природа через смертный прах Живее, чем весна в цветах, Дыхание даёт второе. На камне женщина сидит, И горе сердце ей терзает; Оставив помыслы свои, Он полон к ней благой любви, И облегчения не знает. 1080 Она дрожит, потрясена, Как если ужас испытала; И по ступеням чрез порог Взлетев наверх, не чуя ног, Бросается в постель устало. А Питер в сторону идёт Под древа сумрачные тени; Садится кое-как, в тиски Сжимая пальцами виски, Локтями упершись в колени. 1090 Забыв себя, ни жив, ни мёртв, Сидит он, в мысли погружённый; Мечтой сквозь годы унесён, Как наяву, он видит сон — И вот проснулся, пробуждённый. Открыл глаза — луна, Осёл — Всё ту же видит он картину; “Могу ль я добрым быть, как ты? Твоей огромной доброты Иметь хотя бы половину?” 1100 Но мальчик, что отца искал В лесах, блуждая тут и там, От горя скорбный голос чей Вотще звенел в ушах ночей — Идёт по долам и полям. Всё ближе шаг его, и вот Осла он видит, наконец; Есть радость веселей, чем та, Что ощущает сирота? — Ведь рядом должен быть отец! 1110 Бежит он к доброму Ослу, Взбирается ему на шею; И начинает обнимать И в лоб, и в уши целовать, Любя, лаская и жалея! То Питер видит, стоя там В тени у хижины унылой; Злодей отпетый, он разбит, И плачет как дитя навзрыд: “О, Боже! Не могу! Помилуй!” 1120 Здесь мой кончается рассказ — Приехал с лошадью сосед; И он, и Питер в ту же ночь Отправились вдове помочь — И тело привезли чуть свет. Еще немало лет Осёл, Кого однажды видел я Близ Леминг-Лейн в густой траве, Несчастной помогал вдове — Его трудом жила семья. 1130 А Питер, кто до ночи той Был прегрешеньями известен, Оставил грех — до года жил Тосклив, безрадостен, уныл, А после стал и добр и честен. 1135

 

Тисовое дерево

[171]

В долине Лортона до сей поры Стоит печально Тис, как он стоял, Во мрак свой погрузясь, во время оно, Отрядам Умфревиля или Перси Служить оружьем не желая в битвах С Шотландией; иль тем, кто через море Приплыв, на Азенкур пускали стрелы, Иль ране на Кресси, иль Пуатье. Среди пределов мрачных и обширных Отшельник-Тис! — живое существо, Что увядает медленно, и слишком Красиво, чтоб с лица земли исчезнуть. Но всё же более всего достойна Упоминанья братская Четвёрка В Борроудэйле — как большая роща! Огромные стволы! — и каждый — сгусток Волокон по-змеиному сплетённых И вьющихся, и скрученных продольно, — С Фантазией, как бы в себе таящих Угрозу нечестивцам; тень-колонна, Близ коей на безтравной почве бурой, Под мрачной сенью из ветвей и листьев, Шумящих вечно, будто на веселье Украшенных унылыми плодами, Встречаться Духи могут: Страх, Надежда, Молчанье и Предвиденье, и Смерть — Скелет, и Время-тень — дабы творить, Как бы в природном храме у камней, Покрытых мохом — алтарей священных, Совместные обряды поклоненья; Иль отдыхать в покое молчаливом, Лежать и слушать горные потоки, Рождённые в ущельях Гларамара.

Yew-trees

There is a Yew-tree, pride of Lorton Vale, Which to this day stands single, in the midst Of its own darkness, as it stood of yore, Not loth to furnish weapons for the Bands Of Umfraville or Percy ere they marched To Scotland's Heaths; or Those that crossed the sea And drew their sounding bows at Azincour, Perhaps at earlier Crecy, or Poictiers. Of vast circumference and gloom profound This solitary Tree! — a living thing Produced too slowly ever to decay; Of form and aspect too magnificent To be destroyed. But worthier still of note Are those fraternal Four of Borrowdale, Joined in one solemn and capacious grove; Huge trunks! — and each particular trunk a growth Of intertwisted fibres serpentine Up-coiling, and inveterately convolved, — Nor uninformed with Phantasy, and looks That threaten the profane;-a pillared shade, Upon whose grassless floor of red-brown hue, By sheddings from the pining umbrage tinged Perennially-beneath whose sable roof Of boughs, as if for festal purpose, decked With unrejoicing berries, ghostly Shapes May meet at noontide-Fear and trembling Hope, Silence and Foresight-Death the Skeleton And Time the Shadow;-there to celebrate, As in a natural temple scattered o'er With altars undisturbed of mossy stone, United worship; or in mute repose To lie, and listen to the mountain flood Murmuring from Glaramara's inmost caves.