Этьен и его тень

Воробьев Евгений Захарович

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

48

Новая тюрьма Кастельфранко дель Эмилия резко изменила положение Конрада Кертнера. После приговора он потерял свое имя, фамилию и получил тюремный номер 2722.

Он невесело улыбнулся, вспомнив свои визитные карточки на глянцевом белоснежном картоне; пакет с ними принесли в «Эврику» из типографии накануне ареста. Он положил тогда в бумажник одну-единственную карточку, которую на допросе с вежливой насмешкой вручил следователю-коротышке. Ему впору заказать себе новую визитную карточку: «Узник № 2722, тюрьма Кастельфранко дель Эмилия, текущий счет в тюремной лавке под тем же номером».

Его раздели донага, обыск был тщательным. Рылись не только в одежде и белье — по всему телу шарили грубые, холодные руки. Одежду отобрали и выдали тюремную робу, серую в коричневую полоску. Его наголо остригли, а он еще долго по привычке проводил рукой по волосам.

Ему предоставлено право тратить в тюремной лавке пять лир в день, не больше. Газеты, журналы и почти все книги стали запретными. Посылки он сможет получать два раза в год — на пасху и на рождество.

Но — от кого?

После суда компаньон Паганьоло заявил адвокату Фаббрини, что отныне судьба Кертнера его не интересует; он прекращает всякие хлопоты. Во время следствия и суда Фаббрини выступал как защитник по назначению, но после приговора его функции окончились.

Кто же теперь позаботится о судьбе заключенного? Гри-Гри запросил Москву:

«Какого адвоката нанять для дальнейших хлопот? Можно нанять знаменитого. А можно нанять адвоката подешевле, того, который защищал Этьена на суде».

Ответ гласил:

«Лучше того, кто уже знаком с делом».

Гри-Гри жалел, что телеграмма подписана не Стариком, даже не Оскаром, а Ильей, работником, которого Гри-Гри недолюбливал. Может, Илья руководствуется желанием сэкономить деньги? Или там, в Москве, довольны ролью адвоката в ходе следствия, суда и не видят оснований отказываться от его дальнейших услуг?

Гри-Гри оставалось только ломать голову.

Через посредство Тамары — Джаннины он связался с адвокатом Фаббрини. Выяснилось, что доступ в тюрьму и разрешение на свидание с Кертнером не аннулированы. Значит, надо воспользоваться еще не утратившим силу разрешением! Может, удастся заполучить копию приговора? Лишь с копией приговора на руках адвокат вправе продолжать хлопоты.

Джаннина заверила адвоката, что его будущие хлопоты будут оплачены, и Фаббрини согласился вести дело Кертнера дальше, по его словам — из симпатии к бывшему подзащитному.

До суда Фаббрини получал свидания с Кертнером часто, и это бывали свидания с глазу на глаз, а беседы — из уха в ухо. А теперь все изменилось — свидания могут проходить только при надзирателе.

Впервые Этьен очутился в комнате свиданий. Две скамьи у противоположных стен и стул для надзирателя, стоящий у третьей стены, напротив двери.

Когда Фаббрини вошел, Этьен поднялся и церемонно поблагодарил его за участие и за помощь во время следствия и суда. Этьена очень смущало присутствие соглядатая, грузного и сонливого надзирателя, который на жестком стуле пытался сидеть, будто развалясь в кресле.

После дежурных вопросов о здоровье, самочувствии Фаббрини перешел к делу. Он понимает, что синьор Кертнер не может быть с ним откровенным в этих условиях, — выразительно кивнул на «третьего лишнего». Но когда Фаббрини добьется свидания с глазу на глаз, синьор Кертнер обязательно должен сообщить имя и адрес своего родственника, чтобы тому написать. Компаньон Паганьоло устранился, и нужно другое легальное лицо, которое министерство юстиции сочтет правомочным и от кого можно будет ждать всяких усилий, связанных с освобождением, — писем, денег, посылок.

Фаббрини пожаловался синьору Кертнеру: у него были крупные неприятности при добывании недостающих документов. Если верить Фаббрини, в министерстве юстиции состоялся такой разговор.

— Зачем вам эти документы? — допытывался у него какой-то столоначальник.

— Хочу добиться пересмотра дела.

— Всех материалов мы дать не можем. Много секретных.

— На секретных я не настаиваю.

— А каких документов у вас, синьор Фаббрини, нету?

— Мне нужны протоколы открытых судебных заседаний.

— Принесите и покажите все, что у вас есть на руках. Тогда я смогу решить, какие документы вам дополнительно нужны.

Фаббрини принес судебные бумаги, сдал их, а когда на следующий день явился за дополнительными материалами, ему не дали новых и не возвратили старых бумаг.

— Передавать материалы судебных процессов в Особом трибунале запрещено, — заявил столоначальник. — И вообще, синьор Фаббрини, ваша заинтересованность делом Кертнера наводит меня на грустные размышления.

Фаббрини объявил, что их первое свидание после суда задержалось также и в связи с расходами на поездку в Кастельфранко. Секретарша из «Эврики» явилась к нему домой и принесла деньги. Однако Фаббрини от них отказался.

— Посудите сами, синьор Кертнер, как я могу вести дело дальше, если у меня нет от вас или от доверенного лица официального поручения? И могу ли я взять у той синьорины деньги на поездку сюда? Так можно легко вызвать кривотолки и подозрение тайной полиции! Из тех же соображений я не вправе ехать сюда на свои средства. Не забывайте, я защищал вас только по назначению коллегии адвокатов в Милане! Как мне было уехать сюда, в Кастельфранко? Потребовал от властей, чтобы мне выдали служебный железнодорожный билет. И вот только на днях получил его в министерстве юстиции.

Фаббрини показал служебный билет, потом хлопнул себя по лбу:

— Есть у вас деньги сейчас?

— Осталось двести лир. Если питаться очень скромно и расходовать пять лир в день, можно растянуть деньги недель на пять. Тем более, почтовых расходов у меня не предвидится.

Кертнер пошутил, что тюрьма принесла с собой не только ограничения, но и преимущества. Например, он пользуется привилегией и посылает письма бесплатно. Такого права нет даже у депутатов английского парламента!

Фаббрини снова напомнил, что у него нет на руках копии приговора и отказались ее выдать — требуется официальная доверенность лица, кровно заинтересованного в судьбе подзащитного, например близкого родственника. Кто даст подобную доверенность?

Фаббрини не оглядывался на «третьего лишнего», а тот, в свою очередь, не проявлял интереса к беседе. Глаза полуприкрыты, его можно было бы принять за спящего, если бы он то и дело не доставал платок и не вытирал свое обрюзгшее лицо. Этьен невольно улыбнулся, заметив, что сонливый надзиратель как бы подражает Фаббрини, который тоже мнет в руке большой платок и точно такими же кругообразными движениями стирает пот с округлого лица…

Прозвенел колокол, звон показался Этьену пронзительным и тревожным, как на вокзальном перроне перед отходом поезда: свидание подошло к концу.

Кертнер хотел еще что-то спросить у адвоката, но тот приложил жирный палец к своему женскому ротику — не говорить ничего лишнего.

Надзиратель уже встал со стула и выражал признаки нетерпения — пора расходиться. И тут Фаббрини громогласно, театральным тоном попросил синьора Кертнера чистосердечно признаться в своих преступлениях — и ради интересов Италии, и ради облегчения собственной участи.

Кертнер ответил молчанием…

После свидания Этьен не раз перебрал в памяти, фраза за фразой, весь разговор с Фаббрини.

В сегодняшнем рассказе адвоката все выглядело достоверно.

Пожалуй, кроме одной сущей мелочи: не может быть, чтобы он только сейчас вот, случайно, узнал, что его школьный товарищ — какая-то шишка в министерстве юстиции. Ведь они и на юридическом тогда должны были учиться вместе, и все время пути их пересекаются. Но зачем так строго судить Фаббрини?

«Нехорошая у меня привычка — попусту придираться к человеку. А достаточно ли осторожны оба были сегодня на свидании? Не понял ли «третий лишний», о чем они условились?»

Едва Кертнер вернулся в камеру, все принялись расспрашивать о свидании.

— А кто за вами подглядывал-подслушивал? — спросил сосед по камере, Джованни Роведа.

— Не приглядывался к нему, — сказал Этьен беззаботно, но тут же спохватился: он был невнимателен, позорно невнимателен к надзирателю!

Увлекся разговором с Фаббрини, которого не видел так давно, и мало следил за поведением «третьего лишнего». Лишь смутно помнил, что тот сидел тихо, опустив грузные плечи. И даже голоса его Этьен не запомнил.

— Значит, дежурил Скелет.

— Скелет?

— Это его кличка, — кивнул Роведа. — Толстяк с двойным подбородком, который все время потеет. Он?

— Он.

— Повезло вам. Скелет — самый безвредный.

Этьен расспросил соседей и узнал: на свидания выделяют одного из четырех тюремных младших офицеров. Кто же они такие и что из себя представляют?

Согласно собранным приметам, первый из четверых слегка припадает на левую ногу и страдает тиком — будто время от времени вам подмигивает. А мечется он во время свидания без устали, как узник, которого выпустили на прогулку после большого перерыва. Он важничает, любит делать замечания и все время мельтешит перед глазами тех, кто сидит на скамьях друг против друга. Нахально встревает в интимные объяснения, гогочет, гримасничает. С удовольствием и вдохновением пишет доносы.

Второй тюремный офицер — низенький, из тех, кого неаполитанцы называют «пичирилло», а родом из Лигурии. Ну как же, лигурийца нетрудно распознать по его своеобразному произношению. Может, даже не отец его, а прапрадед перекликался с другими моряками, когда лодки были далеко одна от другой, или кричал против ветра, или доставал зычным голосом до верхушки мачты, до соседнего причала в порту. Умение говорить и превозмогая гул волн, когда рот набит ветром, и перекрывая крики торгашей в Генуе — эта привычка вырабатывалась веками, и от нее не просто отделаться даже весьма сухопутным потомкам. Сын Лигурии, нашедший себе тихую пристань в тюрьме, по слухам, якшался когда-то с анархистами, считается вольнодумцем. К разговорам не прислушивается, но ревностно следит, чтобы его поднадзорные ничего не передавали друг другу. А вот уголовным за нарушение режима от него достается изрядно.

Третий надсмотрщик — седоусый, лысоватый, говорит низким басом, но рот открывает только в случае крайней необходимости. Тактичен, если свидание проходит в рамках правил. Очень самолюбив. Если к нему отнеслись без должного уважения — злопамятен, мстителен.

А четвертого Этьен уже видел. Конечно, это он, согнув спину, мешковато сидел на стуле. Скелет сонлив, нелюбопытен, у него такой вид, словно он перетрудился и на этом свидании наконец-то может отдохнуть. На мелкие нарушения смотрит сквозь пальцы.

Интересно — кто окажется «третьим лишним» на следующем свидании с адвокатом?

 

49

Гри-Гри был сильно озабочен положением Этьена. Скоро тот останется совсем без денег. А политический узник, если он к тому же слаб здоровьем, обречен фашистским тюремным режимом на медленную голодную смерть.

Кто может помочь Кертнеру? Ведь, судя по его австрийским документам, он холост, семьи у него нет. Гри-Гри получил указание из Центра:

«Чаще помогайте Этьену материально, но так, чтобы это не вызвало подозрений насчет того, кто именно ему помогает.

Старик ».

От кого же, в таком случае, может исходить помощь? Только от Джаннины, тем более что Тамара поддерживает с нею постоянную связь.

Джаннина враждебно относится к черным рубашкам и к самому дуче. Она помнит, кто погубил ее отца. Ее заботы о бывшем шефе Кертнере объясняются тем, что он стал жертвой Паскуале. Тот не выдержал испытаний судьбы, сделался предателем и принес Кертнеру столько страданий…

Кто бы мог подумать, что Джаннина окажется способной актрисой? Сама не знала за собой такого таланта.

В первый раз она отправилась в Кастельфранко на прием к капо диретторе Джордано принаряженная и попросила у него отеческого совета.

Дело в том, что нынешний шеф международного бюро патентов «Эврика» синьор Паганьоло отрекся от своего бывшего компаньона герра Кертнера, осужденного за шпионаж и сидящего в тюрьме, вверенной христианским заботам капо диретторе. Сама она после всего, что выяснилось на суде, также не может симпатизировать герру Кертнеру. Но шеф Паганьоло считает, что поскольку личные вещи Кертнера остались в комнатах при конторе, следует заняться их реализацией и пересылкой Кертнеру денег. А то еще кто-нибудь упрекнет Паганьоло, что он присвоил чужие вещи!

Джаннина доверительно сообщила капо диретторе, что она советовалась со своим падре Лучано — не богопротивно ли помогать по долгу службы в устройстве дел преступника? И падре Лучано ответил, что Джаннина тем самым лишь выполняет свой христианский долг.

Капо диретторе умело притворялся либералом. Он был польщен искренностью и доверием очаровательной синьорины и, когда аудиенция кончилась, даже вышел из-за стола и проводил посетительницу до двери. С тех пор Джаннина, отлично зная, что все письма перлюстрирует капо диретторе собственной персоной, передавала ему приветы, поздравления с наступающими праздниками.

Благодаря служебному поручению «Эврики» Джаннине разрешено было отправлять Кертнеру посылки и пересылать деньги.

В приговоре указано, что конфискации подлежит все недвижимое имущество Кертнера, которого, кстати сказать, у него не было. А движимое имущество ему оставили.

Из вещей, какие значились в описи, Джаннина прежде всего продала фотоаппарат «кодак», подвесной мотор для прогулочной лодки и перламутровый театральный бинокль. Эти деньги позволили отправить Кертнеру посылку еще до суда, в римскую тюрьму «Реджина чели», а кроме того, перевести на его счет в тюремной лавке 800 лир. Денег должно было хватить месяца на четыре.

Но в тюрьме Кертнер заболел, много денег ушло на дорогие лекарства и на вызов доктора по легочным болезням. В первом письмеце из Кастельфранко на имя Джаннины Кертнер попросил прислать рыбий жир — ему необходимо для курса лечения 3–4 литра. По его сведениям, в связи с ограничением импорта рыбий жир достать очень трудно…

В правом верхнем углу письмеца значился его тюремный номер 2722. А внизу стоял штамп, который напоминал, что

«запрещается отправлять заключенным продукты и всевозможные предметы, за исключением нижнего белья, носков и — на случай освобождения — верхней одежды».

Джаннина теперь знала весь почтовый распорядок тюрьмы в Кастельфранко. Продукты, за исключением скоропортящихся, разрешается отправлять заключенному лишь на рождество и на пасху. Заключенный имеет право отправлять два письма в неделю, а получать почту — без всякого ограничения. Получать книги от родственников запрещено. Но издательство может высылать непосредственно в тюрьму новые книги, если дирекция эти книги разрешила. Подобные расходы могут быть произведены лишь из тех 150 лир, которые разрешено ежемесячно тратить в тюремной лавке. Наверное, такую сумму установили, когда лира весила больше, сейчас эта сумма нищенски мала.

Джаннину беспокоила посылка к пасхе. Она надеялась, что рыбий жир, который ей удалось достать и отправить, не будет рассматриваться капо диретторе как посылка и она сможет отправить к пасхе что-нибудь повкуснее.

Можно было обратиться к администрации тюрьмы с ходатайством разрешить посылку к одному из фашистских праздников — таких праздников в году пять. Но коммунисты, антифашисты отказывались от посылок, например, к годовщине похода на Рим. Этьен также считал для себя подобные просьбы безнравственными.

27 марта Джаннина получила из тюрьмы второе письмо:

«Оказывается, вес посылки не регламентирован строго и устанавливается дирекцией в зависимости от того, как ведет себя заключенный, но не менее 4 кг. Для меня установили вес праздничной посылки в 4 кг. (Приписка, сделанная синим карандашом рукой Джордано: «До 5 кг».) Дирекция своевременно сообщит мне, когда можно будет отправить посылку». (Приписка тем же карандашом: «Посылка разрешена, отправляйте к пасхе».)

К письму была сделана приписка тем же карандашом, той же директорской рукой:

«Благодарю синьору за любезное поздравление и поздравляю синьору взаимно».

 

50

Перед тем как написать Джаннине очередное письмо, Этьен призадумался: писать «синьорина» или «синьора»? Она ходит в невестах, познакомила его со своим женихом, интересным молодым человеком из богатой семьи, жгучим брюнетом, который все время старательно зачесывает назад волосы, открывая небольшой лоб. Значит, «синьорина»? Но солиднее, с точки зрения тюремной администрации, если он будет находиться в деловой переписке с синьорой.

«Джентиллиссима синьора, мне, как Вы знаете, сильно повезло, я просто счастливчик среди других заключенных, — писал Этьен 21 апреля 1937 года. — Какая удача, что меня так поспешно судили и успели вынести приговор за неделю до 15 февраля. Я должен молиться за торопливых следователей, судей, а также августейших молодоженов. Благодаря новой амнистии, объявленной в связи с рождением сына у наследника царствующего дома, срок моего заключения уменьшился еще на пять лет. Таким образом, мне остается отбыть шесть лет и восемь месяцев, а не двенадцать лет, как я сообщал Вам после суда. Вы не находите, что я сделал крупный шаг вперед?

Прошу еще об одном одолжении, узнайте — не вышел ли из печати второй том книги Крокко по авиации? В случае положительного ответа от вас попрошу у директора разрешения купить книгу.

Почтительно приветствую вас. К. К. »

Джаннина отправила ценную посылку, а вслед за ней раздобыла еще две бутылки рыбьего жира. Она начала эти хлопоты после получения письма Кертнера, он писал в субботу 8 мая 1937 года:

«Уже несколько месяцев болит грудь. Боялся, что у меня больные легкие. Доктор уверил, что ничего опасного нет, однако прописал в обязательном порядке рыбий жир, две столовые ложки в день…

Очень стыдно Вас затруднять, но, как выяснилось, болезней вокруг нас тысяча, а здоровье только одно».

Деньги нужны были и для перевода в тюрьму, и для покупки Кертнеру лекарств и книг. Капо диретторе разрешил хорошенькой просительнице самой оплачивать счета издательства, не ухудшая материального положения заключенного, не из его тюремного бюджета.

15 сентября 1937 года Кертнер обратился с просьбой прислать ему кое-что из мелочей (мыло, гребешок, носки) и одновременно запрашивал:

«Можно ли подписаться с октября на журнал «Обозрение иностранной прессы»? Или нужно ждать нового, 1938 года?»

Приписка капо диретторе:

«Уважаемая синьора! Пришлите все, что заключенный просит, но не приобретайте этого журнала, так как он не имеет права его получать. Следовательно, ваши беспокойства будут напрасными, а журнал я вынужден буду реквизировать.

Джордано ».

Расходы на подписку, благодаря вмешательству Джордано, отпали. Но Кертнер должен подкармливаться в тюремной лавке! И не только мыло, гребешок и носки предстояло купить, собирая посылку.

Что можно было продать еще из вещей шефа? Через несколько дней после ареста пришел портной и принес костюм. Уже состоялась последняя примерка, костюм оплачен, а застрял у портного потому, что заказчик попросил переставить пуговицы. Ну что ж, костюм опоздал весьма кстати. Джаннина впечатала в опись строчку насчет костюма, благо до подписи полицейского комиссара в описи было еще достаточно чистого места.

Костюм продали через комиссионный магазин, и у Джаннины появилась легальная возможность снова прийти на помощь бывшему патрону.

Как раз в эти дни Гри-Гри получил из Центра радиограмму:

«Секретарша очень опасна, она много знает. Сообщайте, как себя ведет. Можно опасаться, что она наболтает много лишнего, тем более, что отчим ее арестован.

Илья ».

Уже не в первый раз Гри-Гри получал телеграммы по поводу секретарши от весьма недоверчивого, переполненного подозрениями сослуживца.

А первая радиограмма на этот счет пришла вскоре после ареста Этьена:

«Секретарша слишком легко отделалась от агентов ОВРА. Ее благополучие подозрительно. Очень возможно, ее оставили на свободе, чтобы она способствовала аресту других товарищей. Как можно ей доверять? Не делайте ничего без ведома адвоката, без его советов.

Илья ».

Черт возьми, но ведь нужно не только опасаться, бояться, остерегаться, надо чем-то реально помогать Этьену! Гри-Гри не чувствовал за словами и поступками Ильи той острой тревоги за судьбу Этьена, той оперативной деловитости, которая всегда ощущалась в рекомендациях Старика. Это Илья должен был подобрать замену для Этьена и не выполнил давнего приказа Старика.

Проницательность Ильи в отношении секретарши мнимая; если бы секретарша в самом деле сотрудничала с ОВРА, итальянцы обязательно создали бы видимость, что ее преследуют, и сделали бы это именно для того, чтобы она сохранила доверие друзей Кертнера!

«Она могла бы уже много раз воспользоваться обстановкой и скомпрометировать нас, — размышлял Гри-Гри. — Не стала бы контрразведка ходить так долго вокруг да около!»

И потом Илья не знает и не принимает во внимание всех дополнительных жизненных обстоятельств, обусловивших нынешнее поведение Джаннины, — и гибель отца, и смерть отчима, и ее ссоры с женихом на политической почве. Наконец, разве Гри-Гри вправе не доверять собственному впечатлению о Джаннине, сомневаться в ее искренности, считать все ловким притворством?

Гри-Гри отправил в Центр телеграмму, в которой выразил острую тревогу за судьбу Этьена, просил принять более действенные меры для облегчения его участи и подтвердил, что ответственность за подбор связных он полностью берет на себя.

 

51

Большая камера о трех каменных стенах, а четвертой стеной служит сплошная решетка, выходящая в коридор. Стена-решетка удобна тюремщикам: ничто не укрывается от их всевидящих глаз, жизнь камеры как на ладони.

Но решетка позволяет видеть все, что делается в коридоре, и нет тюремных тайн, которые быстро не становились бы достоянием заключенных.

Камера, в которую посадили Этьена, была рассчитана на восемь человек, но в нее втиснули тринадцать коек. Здесь сидела группа заслуженных революционеров, стойких борцов с фашизмом.

Когда мимо решетки вели политзаключенных, они приветствовали жестами или возгласами соседей Этьена по камере. Тюремщики следили, чтобы проходящие не заговаривали с обитателями камеры. Лишь стражник Карузо, когда дежурил один, не мешал скоротечному общению политических между собой.

Администрация старалась отъединить политическую молодежь от старожилов тюрьмы. Вот почему, несмотря на тесноту, две промежуточные камеры в коридоре пустовали…

Началось с того, что уголовники, которые разносили по утрам хлеб, протащили назад мимо стены-решетки мешки с нетронутым хлебом. В то утро молодые парни из многих камер взбунтовались и объявили голодовку, протестуя против каторжного режима и против того, что ухудшилось питание.

В Италии заключенные находятся на довольствии у поставщика. Он одевает, обувает арестантов, ремонтирует их одежду и обувь. Он же держит лавку и продает кое-какую провизию тому, у кого есть деньги на тюремном счету.

При сдаче подряда на питание заключенных обусловливается и качество макаронных изделий, и заправка супа. А тут подрядчик завез такие темные макароны, что вызвал в тюрьме всеобщее возмущение. В тот день стража боялась открывать двери в камеры, никого не выпускали на прогулку.

Пайка хлеба и миска супа — дневной рацион заключенного. Он даже не в праве попросить кружку кипятку — только холодную воду.

Воскресенье — праздник для всех католиков, в том числе для заключенных. Воскресный режим отличается от будничного: каждый получает еще две-три картофелины в кожуре и 125 граммов мяса без костей; воскресный бульон — отвар этого мяса. И вот уже не первое воскресенье мясо давали гнилое, а хлеб становился все менее съедобным.

Когда утром молодым политзаключенным принесли хлеб, они его не взяли и остались сидеть на нарах со сложенными руками. А в обед они отказались подставить свои миски под черпак, которым разливали суп. В протухшем супе червей плавало больше, чем крупинок риса.

Молодой коммунист Бруно крикнул: «Кораццата Потьемкин» — он видел русский фильм «Броненосец «Потемкин», когда-то фильм крутили в кинематографах Милана.

Заключенные стучали по железной решетке котелками, били табуретками. Иные дали налить в свои миски суп только для того, чтобы выплеснуть его сквозь решетку в коридор.

Когда раздалась команда «на прогулку», никто из камер не вышел.

На беспорядки в тюрьме Кастельфранко оказало влияние и проникшее туда известие о смерти Антонио Грамши. Сперва сообщили о его тяжелой болезни. Муссолини вынужден был согласиться, чтобы Грамши перевезли в клинику. Увы, слишком поздно! 27 апреля 1937 года, через три дня после освобождения, Грамши не стало. Государственный преступник № 7047 расстался с решеткой, но жить было уже нечем, нечем было дышать.

В траурный день многие вспомнили циничные слова тюремного врача, который заявил Грамши: «Как фашист, я могу желать лишь вашей смерти».

Вспомнили в камере и последнее слово Грамши, перед тем как его приговорили к 20 годам, 4 месяцам и 5 дням тюремного заключения: «Вы приведете Италию к катастрофе, мы, коммунисты, ее спасем!»

«А что я предпочел бы для себя? — подумал Этьен. — Прожить на свободе после десятилетнего заключения эти жалкие три дня или умереть в тюрьме? Пожалуй, три безнадежных дня на свободе стали бы самой жестокой пыткой. Уж лучше отдать богу душу, не снимая тюремной одежды…»

Наконец, еще одно событие способствовало тюремному бунту — подошло Первое мая.

Внешность стражника Карузо никак нельзя назвать привлекательной: колючие угольно-черные глаза, посаженные так близко, что между ними с трудом умещается узкий, с горбинкой нос, колючие брови, острый профиль. И однако же именно к нему Этьен рискнул накануне Первомая обратиться с просьбой: подойти к решетке камеры в 8 часов утра и подать знак.

По московскому времени будет 10 утра. Этьену захотелось вообразить себе ту минуту, когда бьют кремлевские куранты, а из ворот Спасской башни выезжает нарком. Сейчас он примет рапорт командующего первомайским парадом, объедет войска и поздоровается с ними.

Тишина, торжественная, полная сдержанного ожидания, овладевает площадью в праздничном убранстве. Литыми квадратами стоят войска. Еще неподвижны древки знамен, их золотые стрельчатые наконечники. Маршевый шаг колонн еще не наполнил ветром знамена, лишь слегка колышется шелк и бархат. Безмолвен оркестр, еще не раздались голоса повелительной меди, мелодии не согреты живым теплом, дыханием трубачей. Но в этой сосредоточенной тишине уже угадывается первый марш.

Все ближе, ближе, ближе величественная и гордая минута — вот-вот начнется парад. И сколько раз ни стоял Этьен в такие минуты на Красной площади, нетерпеливо поглядывая на стрелки кремлевских часов, его всегда переполняло радостное волнение, рожденное предчувствием большого торжества…

Первомайская голодовка, такая упорная и дружная, вызвала беспокойство у тюремной администрации, потому что к молодым бунтовщикам присоединились другие камеры, включая уголовников.

Стало известно, что капо диретторе Джордано уже получил на сей счет запрос из министерства. А 2 мая он начал переговоры с делегатами политических заключенных. В делегацию вошел и заключенный из новеньких, австриец Конрад Кертнер. Он снискал уважение тем, что защищал несправедливо обиженных и не уступал в стычках с тюремной администрацией. Он не называл себя коммунистом, и, однако же, все его поведение позволяло видеть в нем убежденного революционера.

Четырех делегатов от заключенных ввели в кабинет к капо диретторе. Тот был взбешен и не пытался этого скрывать. Больше всего его раздражал заключенный 2722, из новеньких. Упрям, неуступчив в споре и, если на него кричать, тоже начинает повышать голос, подчеркивая тем самым, что его непочтительность — ответная.

Этьен уже знал, какой лицемер этот самый Джордано: с родственниками и близкими заключенных он умел быть добрым, старался прослыть гуманистом. А с заключенными бывает жесток и не одного из них уже свел в могилу.

Мудрый итальянский коммунист сказал директору:

— Вы сами виноваты в смуте, которой охвачена тюрьма. Вам пришла в голову вздорная мысль — выделить специальные камеры для политической молодежи. Мы голодаем в знак солидарности, но вовсе не считаем эту меру самозащиты разумной. Мы не хотим, чтобы молодые люди шли к краю своей гибели. Мы не собираемся учить их смирению, мы тоже протестуем против ущемления своих прав. Но если бы мы сидели в камерах вместе с молодыми, до голодовки не дошло бы, и молодые не бунтовали бы так анархически…

Вскоре после беседы с капо диретторе делегатов отправили в карцер.

На следующий день все политзаключенные и многие уголовники вновь отказались от хлеба, отказались от прогулки, отказались от супа, уже почти съедобного, и продолжали сидеть на нарах, демонстративно сложа руки.

Джордано вновь вызвал к себе делегатов и, после долгих препирательств, вынужден был сдаться.

Он признал справедливым и протест насчет писем; тюремное клеймо с конвертов уже снято. А самая главная победа — капо диретторе разрешил перевести в молодежные камеры троих из четверых приходивших к нему делегатов.

Этьен шел по коридору с узелком в руке и одеялом под мышкой; оно из такого же серо-коричневого сукна, как и тюремная одежда.

В какую камеру приведет его судьба?

Невысокий парень с живыми черными глазами стоял у открытой двери камеры. Он спросил у проходящего по коридору:

— Ты австриец из четверки?

— Да.

— Иди к нам! Мы ждем тебя! — Парень выхватил у Этьена узелок из рук, затащил в камеру, и тут же за ними захлопнулась дверь-решетка.

В камеру Этьен вошел улыбаясь, его окружили изможденные, но счастливые молодые люди, на их лицах отблеск добытой победы.

Этьен положил одеяло на пустовавшую койку и развязал свой худосочный узелок.

Кусочек мыла. Алюминиевая кружка. Зубная щетка. Деревянная ложка и такая же вилка; один зубец этой вилки сбоку заострен, и деревянное лезвие служит ножом. А кроме убогого арестантского скарба в узелке несколько книг — целое богатство!

Из-под нависших бровей Этьен бегло оглядел всех, кто его окружил, и сказал:

— Дорогие друзья! Особый трибунал и фашистская полиция знают меня как австрийца Конрада Кертнера. Таким я должен остаться и для вас. Не задавайте вопросов, не смогу на них правдиво ответить… Ну, а что касается голодовки, молодые друзья, она может подорвать ваши силы. Нельзя жертвовать здоровьем в самом начале борьбы! Здоровье вам еще пригодится. Самое сильное оружие надо беречь для решительного боя. И плох тот стрелок, у которого так ослабела рука, что он посылает свою последнюю пулю мимо цели. Пусть каждый ваш выстрел будет метким!

 

52

Дорога вдоль апельсиновой рощи изрыта воронками. Пыль еще не улеглась, бомбежка была совсем недавно. По дороге, объезжая воронки и вихляя из стороны в сторону, мчался мотоцикл с коляской. Оба, мотоциклист и пассажир, в форме бойцов интербригады.

Мотоцикл проехал мимо догоравшего грузовика, мимо покосившегося дорожного столба с указателем-стрелкой «Толедо», мимо деревьев с расщепленными стволами и срубленными макушками, мимо опрокинутой двуколки и убитой лошади в постромках.

Сквозь стрекотанье мотоцикла все отчетливее слышался рокот другого мотора. Пассажир в коляске первым заметил самолет и жестом приказал свернуть с дороги.

Оба бросились под чахлые придорожные оливы, упали плашмя на землю. «Фиат» снизился и пролетел вдоль дороги, прошивая очередями реденькую оливковую рощицу. Одна пуля пробила полевую сумку пассажира, две пули попали мотоциклисту в спину.

«Фиат» улетел, стих его мотор, пассажир поднялся, посмотрел на небо и скомандовал:

— Аванти, Фернандес!

Но Фернандес остался недвижим. Пассажир поднял тело, понес к мотоциклу и положил в коляску, сел на место убитого, завел мотор и поехал, медленно объезжая воронки. Были ранние сумерки, когда мотоцикл въехал в ворота монастырского подворья, где обосновался командный пункт Доницетти.

— Курт! — Пассажир подозвал к себе долговязого бойца интербригады — тот сидел в тени каменного забора и перебирал пулемет.

Курт вгляделся в запыленного до неузнаваемости товарища, узнал его, расторопно поднялся и подбежал к мотоциклу.

Вдвоем они перенесли убитого в тень, а монах накрыл его черным покрывалом.

Вновь прибывший отдал Курту какой-то приказ по-немецки, поправил портупею с пробитой полевой сумкой и торопливо прошел через двор, на ходу стряхивая с себя пыль пилоткой. Он подошел к часовому, стоявшему у входа в подвал, и спросил:

— Камарад Доницетти здесь?

Часовой кивнул.

— Доложите. Подполковник Ксанти.

— Проходите, вас давно ждут.

Едва он спустился в полутемный подвал, как его окликнули из полутьмы по-испански и тот же голос нетерпеливо спросил его по-русски:

— Почему так поздно, Хаджи? До перевала далеко. Ты же сам знаешь — ночи короткие…

— С трудом добрался, Павел Иванович. — Ксанти говорил с кавказским акцентом.

Он подошел к столу, положил рядом с лампой запыленную полевую сумку. Доницетти приблизился к свету, на плечи накинута кожаная куртка. Он взял сумку, увидел след пули и вопросительно посмотрел на прибывшего.

— Фашисты висят над дорогой. Налет за налетом… Фернандес убит…

Доницетти поднял «летучую мышь» над головой и осветил подвал. Это был винный погреб; вдоль стены стояли огромные винные бочки. На полу сидели несколько бойцов из интербригады, люди в крестьянском платье, партизаны.

Ксанти коротко кивнул Цветкову, который, по обыкновению, собрал вокруг себя слушателей и возбужденно рассказывал:

— …согнулся в три, если не в четыре погибели, подлез под сваи, приладил свой подарочек, перевязал аккуратненько бикфордовым шнурочком, прикурил и только отполз на карачках — к-а-ак жахнет!!! не успел сказать генералу Франко эскюз ми, в смысле «пардон»…

— Тишина, камараден, — приказал Доницетти по-испански, перекрывая гул голосов и смех. И после паузы сказал: — Шапки долой! Фернандес убит.

Встали, обнажили головы, послышалось на нескольких языках: «Мир его праху!», «Бедняга Фернандес!», «Честь его памяти!»

Ксанти отер серые губы от пыли, взял кружку, подошел к винной бочке, нетерпеливо открыл кран — ни капли.

Цветков сочувственно поглядел и налил ему вина из бутыли, оплетенной соломой.

Доницетти извлек из сумки пакет, сорвал сургучные печати, бегло ознакомился с бумагами и развернул сложенный вдвое, пробитый в двух местах пулей план аэродрома.

Он расстелил план на столе.

— Камараден, вот отсюда они летают на Мадрид. Нужно сжечь бомбардировщики. Это мой приказ и просьба жителей Мадрида. Ночью буду на перевале «Сухой колодец». Хочу вас проводить.

Доницетти познакомил подрывников с диверсионным заданием, он водил пальцем по плану аэродрома:

— …цистерны, ангары, а здесь таверна. Она открыта до глубокой ночи. Учтите, Ксанти, — туда может набиться десятка два посетителей… Здесь, здесь и вот здесь зенитки. От восточных ворот держитесь подальше, там командансия. Ваши исходные позиции — апельсиновая роща, канал Альфонсо. Действуйте одновременно разрозненными группами. После операции выходите на старую дорогу.

— С кем я иду? — спросил Цветков, стоявший рядом.

— В твоей группе Курт и Людмил.

— А Баутисто ждет на перевале, — добавил Ксанти.

Горный перевал «Сухой колодец» был освещен луной, когда по узкой тропе уходили цепочкой подрывники. Одни были одеты в форму солдат Франко, двое шли в итальянской форме, несколько бойцов из интербригады шли под видом испанских крестьян. Ксанти в форме офицера-франкиста проверял у каждого уходящего, как подогнано снаряжение — не бренчит ли? Как обуты?

Старый партизан вел в поводу навьюченного мула.

— Баутисто, — обратился к нему Ксанти, — где запалы?

— Не беспокойтесь, камарад подполковник. Запалы лежат отдельно от динамита.

Следом за Баутисто прошагал долговязый Курт с ручным пулеметом на плече; к поясу он подвязал котелок, поблескивающий при лунном свете.

За ним шел пастух с котомкой за плечами, с кнутом в руке и подгонял отару овец. На нем широкополая соломенная шляпа, лица не видно. Проходя мимо командиров, пастух щелкнул кнутом и крикнул озорно:

— Но-о-о, залетные!

— Цветков идет в гости со своим шашлыком, — засмеялся Ксанти.

— Только, Василий, не играй с огнем и сам не горячись, — успел вдогонку сказать Цветкову Доницетти.

В ответ донеслось залихватское:

— Все будет о'кей, синьор Павел Иванович! Гуд бай, в смысле «пока»…

Прошагали еще два испанских партизана, могучий болгарин Людмил в каске.

— Ну вот, Павел Иванович, мои все… — сказал Ксанти, прощаясь. — Одиннадцать.

— Двенадцатым, Хаджи, будем считать Этьена.

 

53

Кертнер занял койку в центре камеры. Отныне над головой его будет вечно гореть лампочка в шесть свечей. Спать беспокойнее, но зато можно читать при тусклом свете.

Соседству Кертнера очень обрадовался приветливый парень невысокого роста — тот самый, который втащил его в камеру. Зовут его Бруно, родом из Новары, судили в Милане, от роду двадцать шесть лет. Его койка тоже в центре камеры, но у противоположной стены.

Бруно и Кертнер легли головами друг к другу. Так удобнее переговариваться вполголоса; между изголовьями лишь узкий проход.

Проговорили ночь напролет, и под утро Этьен знал о новом соседе много. Он прочитал письма, полученные Бруно в последние месяцы. Письма писала соседская девушка, потому что мать Бруно малограмотная, брат воюет в Африке, а отец, старый шахтер Паоло, ослеп после завала в шахте.

Оказывается, Бруно — самый пожилой в камере. Несколько парней попали в тюрьму уже во второй раз, их называют «возвратные лошадки».

Неприятно, что Этьен не может ответить откровенностью новому другу, который распахнул перед ним свое сердце. Сколько раз ему придется обидеть профессиональной скрытностью товарищей по заключению? Они отнеслись к Кертнеру с предельным доверием, а Этьен не мог отплатить им той же драгоценной монетой.

Камера живет коммуной, причем Бруно — главный распорядитель денежных фондов. Поддерживают заключенных, у которых на тюремном счету нет ни сольдо. Первый фонд, самый большой, предназначен для больных, второй фонд — на питание. Без того, чтобы докупать в тюремной лавке какую-нибудь провизию, выжить трудно. Трудно привыкнуть к голоду, тем более молодым парням. Каждый имеет право по своему усмотрению истратить на себя несколько лир в месяц, если же у кого-нибудь перерасход, ему соответственно уменьшают дотацию на следующий месяц.

Бруно показал Кертнеру покрытый воском кусок картона — своеобразная приходо-расходная книга их камеры. Тонкой булавкой он накалывает на воске условные знаки. Каждый заключенный имеет свою графу, и там обозначено, на какую сумму он набрал продуктов за последний месяц.

Конечно, несколько лир — нищенская сумма. Бутылочка молока стоит 22 чентезимо, а на узника камеры № 2 на день приходится из общего фонда 26 чентезимо.

Сигарету курят несколько человек; каждый сделает по две затяжки — вот и вся сигарета. А потом еще добывалась уцелевшая крошка табаку из окурка. Кертнер научил расщеплять иголкой каждую спичку пополам или даже на три части. Он сказал, что бывал в местах, где бедняки всегда поступали таким образом. А еще в тех местах берегли соленую воду, в которой варили картошку, чтобы использовать воду несколько раз: соль беднякам тоже была не по карману.

С появлением Кертнера в камере № 2 началась борьба с заядлыми курильщиками; для этого ему пришлось самому бросить курить. Курильщики тратили деньги на табак, вместо того чтобы купить бутылочку молока. Они скорее становились дистрофиками, чаще болели.

Выражая всеобщее желание, Бруно обратился к вновь прибывшему с просьбой вести у них в камере политические занятия. Кертнер ответил согласием и выработал распорядок дня, ввел строгую дисциплину.

После утреннего подъема, после того, как все умылись, убрали камеру, оставалось еще сорок свободных минут; в 9 утра начинались занятия.

Поначалу тюремщики не отходили от решетки, напряженно вслушивались, нет ли повода для доноса? Но слушатели, окружавшие Кертнера, усаживались в углу камеры, подальше от стены-решетки; к тому же разговаривали вполголоса.

Кертнер принес с собой в камеру книгу, на обложке которой значилось: «Адам Смит. Политическая экономия», а титульный лист книги украшала печать капо диретторе «Разрешено». На самом же деле то был первый том «Капитала». Кто-то подобрал в переплетной мастерской отобранный у кого-то том Маркса и спрятал. Книгу одели в чужой переплет, с чужим титульным листом, загодя снабженным желанной печатью. К подобному книжному маскараду Кертнер прибегал и в дальнейшем.

А когда Кертнер проводил занятия по политэкономии и завел речь о конкуренции, он рассказал о финансовой дуэли акционерных обществ «Посейдон» и «Нептун», конечно заменив их названия. Так сказать, поделился личным опытом…

Программа занятий расширялась: изучали диалектический материализм, некоторые работы Ленина. Двое парней под влиянием этих занятий расстались с анархистскими взглядами.

Удалось достать несколько книг по истории, культуре и искусству Италии. Те, кто ходил в школу всего три-четыре зимы, плохо разбирались в искусстве Древнего Рима и лишь рассматривали картинки.

Когда в коридоре дежурил надзиратель Карузо, он подолгу стоял у стены-решетки и прислушивался к словам Кертнера. А если речь шла о музыке и если при этом в коридоре не было других тюремщиков, Карузо встревал в беседу.

Бывало, Бруно спал крепким сном, а Этьен лежал, не смыкая глаз, или слонялся по сонной камере. В одну из таких ночей он подошел к стене-решетке, заговорил с Карузо. Этьен спросил, откуда взялось его прозвище, и тот охотно объяснил:

— Так у нас в Сицилии называют подростков, которые работают в шахте… Я в юности и не знал, кто такой Энрико Карузо…

Это был первый надзиратель, которому улыбнулся Этьен. Прозвище приклеилось к Карузо на всю жизнь, потому что он — страстный любитель музыки, а так как Этьен был завсегдатаем «Ла Скала», они заговорили на музыкальные темы. Карузо напел себе под нос арию, другую, все из репертуара теноров. Его кумиром был Беньямино Джильи, на днях тот впервые спел в римском театре партию Радамеса в «Аиде». Настороженно оглянувшись на спящего напарника, Карузо попытался взять верхнее си-бемоль, ту самую ноту, которой кончается ария Радамеса из первого акта. Но тут в коридоре послышались гулкие шаги. Карузо приложил палец к губам и отвернулся от стены-решетки — шагал ночной караул во главе с самим капо гвардиа. Караул прошел, и Карузо повел речь об опере «Арлезианка»; самая выигрышная ария там — «Плач Федерико» из второго акта. Некоторые критики упрекали Джильи: он ввел в заключительную музыкальную фразу чистое си, которого нет в партитуре. Кертнер согласился с критиками: тенор не должен ради эффекта добавлять выигрышные ноты. Карузо разволновался и заспорил с заключенным 2722. В конце той арии весьма кстати драматически напряженное крещендо: «Ты столько горя приносишь мне, увы!» — Федерико выражает здесь скрытую скорбь своей жизни, как же можно согласиться, чтобы голос певца затихал на этом самом «увы»?!

— Почему же тогда композитор сам не ввел этой ноты? — возражал заключенный 2722.

А закончилась музыкальная дискуссия неожиданно: Карузо шепнул, что завтра во время прогулки во второй камере произведут обыск.

Дважды в месяц в камере устраивали тщательный обыск, а узников раздевали догола. Труднее всего спрятать карандаш и бумагу. Кертнер прятал огрызок карандаша в своем матраце, набитом сухими кукурузными листьями, а Бруно поступал еще хитрее: накануне обыска, когда их выводили на прогулку, он выносил свое запретное имущество в тюремный двор и засовывал его в щель между каменными плитами. А на следующий день переносил все назад в камеру…

 

54

В полночь здесь слышалось лишь звонкое стрекотанье цикад, шорох травы и учащенное дыхание. Ползли по-пластунски и при этом тащили коробки динамита, мотки с бикфордовым шнуром, сумки с гранатами, оружие, бутылки с бензином.

По небу размеренно шарил луч прожектора. Когда он склонялся к земле, в полосу света попадала антенна над зданием аэропорта. В небе трепыхался черно-белый конус, набитый ветром и указывающий его направление.

На это время следовало припасть недвижимо к траве или нырнуть в спасительную тень под крыло ближнего самолета и переждать.

Глубокой ночью раздался взрыв где-то в конце взлетной дорожки, и пламя подсветило облачное небо.

Минуту спустя в другом конце аэродрома, за ангарами, подала голос группа Ксанти и занялось второе зарево.

Затем наступил черед Цветкова, яркая вспышка предварила гром и новый пожар.

От ночной тишины ничего не осталось. Выстрелы, пулеметные очереди, разрывы гранат, топот бегущих, вой сирены, свистки, крики, стоны, звон разбитого стекла — это вылетели окна в таверне при аэропорте.

— Уходите по старой дороге, — приказал Цветков своим подручным. — Ждите меня под мостиком. На том берегу канала…

Цветков стоял на коленях в жесткой рослой траве и сращивал два шнура. Не тащить же эти концы и остаток динамита назад через перевал, а бросить жалко, это не в характере Цветкова. Самое время подорвать сверх программы еще «хейнкель», иначе Цветков перестанет с собой здороваться.

Людмил первым скрылся в полутьме.

— И ты беги, — приказал Цветков Курту, который помог ему перевязать пакет с динамитом. — Я догоню…

Цветков не хоронясь, во весь рост, побежал к «хейнкелю». Он протянул шнур, обвил его вокруг пропеллера и шасси, отбежал, чиркнул спичкой, но охрана заметила зловещий огонек, бегущий по шнуру, и открыла огонь по поджигателю.

Курт услышал выстрелы, обернулся, посмотрел в ту сторону, где стоял подсвеченный «хейнкель», и рванулся назад. Когда он добежал до Цветкова, упавшего навзничь в розовую траву, пламя уже охватило кабину «хейнкеля».

— Беги сам, сейчас взорвется… — с трудом произнес Цветков, прижимая руку к животу. — Шнель… У меня пуля в кишках. — Он страдальчески усмехнулся. — Ауфвидерзеен, в смысле «прощай»…

Курт безмолвно опустился рядом, осторожно приподнял застонавшего Цветкова, взвалил его на спину и, сгибаясь под ношей, пошатываясь, пошел в сторону от горящего «хейнкеля», который ослепил охрану.

На рассвете Ксанти вел свой поредевший отряд по крутой каменистой тропе. Двое были убиты в стычке около таверны, а когда загорелся ангар, фашисты схватили тяжело раненного Баутисто.

Цветков в начале пути еще просил запекшимися губами: «Пить!», а умер уже в горах.

Его тащили на самодельных носилках из двух жердей и плаща. Рука безжизненно свесилась, глаза навечно сомкнулись, и он уже не увидел долину в предутреннем тумане.

Первые лучи солнца вот-вот коснутся излучины Гвадалквивира. Над аэродромом Таблада подымались черные столбы дыма. Они сходились в большое грязное облако, затмившее полнеба.

В долине не слыхать было, как тяжело дышат носильщики, не слышен был позже и скрежет железа о камень. Каменистый грунт крошили кинжалами, штыком. Людмил загребал щебень каской, а Курт — котелком.

На вершине горной гряды, по пути к перевалу «Сухой колодец», вырос могильный холм.

 

55

Самая первая ниточка, которую удалось протянуть в камеру к Этьену, взяла свое начало в фотоателье «Моменте».

Скарбек узнал, что групповая семейная фотография, которая ему заказана (шесть штук, размер 9x12 см), предназначена для отправки отсутствующему члену семьи — некоему Ренато в тюрьму Кастельфранко. На фотографии снялись родители, младший брат, сестренка Ренато и его невеста Орнелла — стройная, высокогрудая, большие синие глаза с поволокой.

Скарбек попросил Орнеллу сняться и отдельно от всего семейства, сфотографировал ее во многих позах. Он сделал это по совету Анки.

Отец семейства не преминул похвастать, что Ренато арестовали после того, как несколько наиновейших самолетов «Капрони-113» оказались с пороками явно диверсионного происхождения. То дело рук коммунистов сборочного цеха, которые узнали, что их самолеты отправляют франкистам. Ренато молод, ему в тюрьме исполнилось двадцать три года, но он опытный мастер и зарабатывал очень прилично. Свадьба с Орнеллой уже была назначена, а за две недели до свадьбы на жениха надели наручники.

А мать успела пожаловаться фотографу на будущую невестку — морит себя голодом, бережет фигуру. Ну что это за итальянка, если она отказывается есть спагетти?

В откровенной беседе со старым туринским рабочим Скарбек счел возможным рассказать о несчастье, которое приключилось с одним их знакомым австрийцем. Как и Ренато, их знакомый — политзаключенный и тоже сидит в Кастельфранко дель Эмилия. Человек бессемейный, о нем позаботиться некому. Кажется, Орнелла на днях едет на свидание. Не возьмется ли она передать через Ренато привет австрийцу? Привет от Старика.

По возвращении из Кастельфранко Орнелла наведалась в «Моменто», привезла свежие новости о Кертнере, переданные Ренато.

Скарбек счастлив был услышать, что Ренато и другие политзаключенные говорят о Кертнере с глубоким уважением. Все восхищаются его стойкостью, его неуступчивостью в конфликтах с тюремной администрацией, его эрудицией, его заботливым отношением к другим заключенным. Он пользуется авторитетом даже среди уголовников, с ним вынужден считаться сам капо диретторе.

Ренато распорядился, чтобы Орнелла и впредь выполняла поручения, которые могут послужить на пользу Кертнеру. Самая большая помощь — передавать записки ему и от него. Пусть друзья австрийца и Орнелла вместе обдумают, как это безопаснее делать. Ренато в тюрьме не на плохом счету, он приговорен к двум годам, и такая к нему приезжает красивая невеста, что администрация разрешает свидания с ней без решетки, лишь в присутствии «третьего лишнего».

Передать записку из рук в руки опасно, обычно за руками следят внимательнее всего. Но даже при режиме Муссолини не осмелились упразднить старое тюремное правило: надзиратели разрешают целоваться при свидании, притом дважды — при встрече и при расставании.

Скарбек начал опыты с непромокаемой бумагой и несмываемыми чернилами. Анка помогала. Лучше всего вела себя вощеная калька и китайская тушь, которую Скарбек привез с Востока. Он продержал во рту записку два часа, и бумага не расползлась от слюны. Приклеить же бумажный комочек к десне удобнее всего американской жевательной резинкой. В этом убедилась Орнелла, когда тренировки ради ходила с бумажным комочком во рту.

Осталось только решить: передать Ренато комочек бумаги в начале свидания или в конце? Ну конечно же, в конце, потому что у Орнеллы он приклеен к десне, Орнелла к нему уже привыкла, а Ренато с непривычки трудно будет говорить, поведение его потеряет естественность.

Не всегда «третий лишний» ведет себя тактично. Вдруг свидание придется на дежурство хромоногого, страдающего тиком надзирателя? Хромоногий всегда мешает сердечному уединению молодых людей, и на случай его дежурства Орнелла заучила наизусть перевод записки с немецкого на итальянский:

«Секретарша ждет вашей открытки с просьбой срочно продать костюм. Надежда всегда с вами. Старик желает бодрости.

Верный друг ».

По словам Орнеллы, передача записки прошла преотлично. «Третьим лишним» при их свидании оказался сонливый, нелюбопытный толстяк, которого все время клонит ко сну; боишься, как бы толстяк не упал со стула.

О самом заветном Орнелла разговаривала с Ренато взглядами и намеками, а во всеуслышание — о разных пустяках.

При расставании, полном немой боли, вся жизнь души может быть выражена страстным, долгим поцелуем. И в это мгновение Орнелла передала липкий секретный комочек; каждую секунду свидания она ощупывала его языком.

Открытка Джаннине с просьбой о продаже личных вещей и присылке денег пришла из тюрьмы через пять дней — подтверждение того, что записка дошла по назначению. Двусторонняя операция прошла блестяще!

В следующий раз связным Скарбека не повезло. В комнате свидания дежурил хромоногий с подергивающейся щекой. Он сразу уселся на скамейке между молодыми людьми и с удовольствием играл роль решетки. Не позволил даже обняться!

Как тут передать записку?

Такое осложнение было, однако, предусмотрено. Орнелле удалось пересказать содержание записки благодаря тому, что бездушный офицер-решетка — южанин, уроженец Калабрии, а молодые люди — северяне и оба нарочно утрировали особенности пьемонтского диалекта.

Орнелла содержание записки вызубрила, но Ренато не был к тому подготовлен. Он же все-таки пришел на свидание с любимой, а не на явку! Чтобы Ренато запомнил записку, пришлось ее содержание незаметно вплетать в ткань разговора и повторить несколько раз.

Орнелла все время помнила о предупреждении Скарбека: в случае каких-либо осложнений записку проглотить.

Записка на русском языке:

«Приказываю подписать прошение о помиловании, это ускорит освобождение. Продолжай отрицать связь с нами. Тюремную администрацию без надобности не дразнить и тем бесцельно не ухудшать своего положения, вызывая к себе репрессии. Извини за начальнический тон.

Старик ».

И эта записка нашла адресата, в чем Скарбек убедился через несколько дней, когда Орнелла зашла в фотоателье «Моменто».

Но мог ли Скарбек знать, какую драгоценную обратную почту доставит невеста Ренато?

В одной камере с Ренато сидели совсем «свежие» заключенные — молодые парни с верфей Специи, с заводов под Генуей, в Турине, во Флоренции, в Фиуме и с других предприятий, работавших на Франко. На прогулках узники рассказывали много такого, чего Этьен не мог узнать, находясь на свободе.

Молодой коммунист, занимавший койку в углу камеры, рядом с Ренато, работал в цехе, где устанавливал новые прицелы для бомбометания, которые незадолго до того поступили под видом примусов: на коробки наклеены яркие картинки с изображением горящего примуса. Наклейки шведские, а «примусы» из Германии, с завода Цейса. Да, кухарки с подобными «примусами» не возятся, не много на них настряпаешь…

Помимо шифровки о прицелах, Этьен переслал другое важное сообщение: авиазаводы «Фиат», «Капрони» и «Бреда» получили из Японии большой и срочный заказ на самолеты. Японцы особенно интересуются тем, как все эти самолеты будут вести себя при морозах. Какое масло не боится мороза в двадцать градусов? Как меняется смазка всего управления? Режим работы мотора при сильных морозах? Как предохранить от обледенения бомбовой прицел? Не нужно ли изменить состав горючего? Как утепляется кабина? Защитный костюм для пилота? Как ведет себя кислородная маска при низких температурах?

В Центре сами сделают выводы о том, чем вызван заказ японцев на самолеты, не боящиеся мороза в двадцать градусов, и где японцы в ближайшем будущем собираются вести боевые действия.

Какое счастье, что Этьен не забыл своего последнего шифра!

Да, он обязан бороться в тюрьме за свое существование.

Но он так истосковался по настоящей работе! И как хорошо, что у него появились профессиональные заботы и хлопоты, они наполнили его постылое тюремное прозябание новым сокровенным смыслом. И уже далеко-далеко, куда-то на задний план отступили мелкие тревоги по поводу продажи какого-то костюма, который секретарша ухитрилась включить в опись вещей.

Этьен надеялся отправить важное донесение в самое ближайшее время. У него сразу улучшилось настроение и самочувствие.

После прилежных упражнений Этьен составил шифрованное письмо и стал нетерпеливо ждать оказии.

Не забыть той счастливой минуты, когда Ренато подошел к нему на прогулке и сообщил о своем завтрашнем свидании с Орнеллой. Еще неизвестно, кого Орнелла осчастливит своим свиданием больше — любящего жениха или незнакомого ей заключенного 2722.

Ренато отправился на свидание с невестой, а Этьен не находил себе места. Он волновался больше, чем если бы сейчас сам передавал этот секретный комочек бумаги с чертежиком и схемой.

В подтверждение того, что послание дошло по назначению, Кертнер получил открытку из Швейцарии. Странно, что тюремное начальство, вопреки правилам, вручило эту открытку адресату. Неизвестная корреспондентка мобилизовала весь запас немецких любезностей, чтобы сообщить: она уже купила очки с цейсовскими стеклами и надеется их вскоре выслать.

Этьен никогда очков не носил и с подобной просьбой ни к кому не обращался. Он угадал руку Анки и понял, что его информация насчет оптических прицелов, техническая характеристика и микроскопический чертежик дошли по назначению.

 

56

Скарбек увеличил фотографию Орнеллы и выставил портрет в витрине «Моменто». На прохожих смотрела очаровательная синьорина в открытом платье, смело облегающем фигуру. Теперь в какой-то мере были обоснованы новые визиты Орнеллы в фотографию. А для Ренато хозяин «Моменто» приготовил полдюжины кабинетных фотографий, все разные, ни одна не похожа на другую.

— Вы бы смогли зарабатывать деньги как манекенщица, — сказал Скарбек, откровенно любуясь Орнеллой. — У вас не меньше шансов, чем у моей Анки!

— Я это знаю, — согласилась Орнелла просто и улыбнулась Анке, еще молодой приземистой женщине, страдающей ревматизмом со времен Варшавской цитадели.

— Он часто смешивает капусту с горохом, — вздохнула Анка.

Несмотря на трагедию с женихом, Орнелла продолжала тщательно следить за собой. Весь рабочий день на ногах, за прилавком мануфактурного магазина, да еще участвует в гребных гонках. Она и в тюрьму послала скакалку, заставила Ренато заниматься гимнастикой.

Ренато сообщил в открытке, что фотографии Орнеллы висят на стене, возле его тюремной койки, ими любуются даже тюремщики, и сам капо гвардиа спрашивал: кто снят?..

Позже Орнелла призналась Анке, что недолго были им в тягость новые тайные обязанности. Каждое свидание отныне больше волновало, лучше запоминалось. К согласию любящих сердец добавилась обоюдно переживаемая тревога, гордое сознание, что они стали точкой соприкосновения каких-то сил, борющихся на воле, с силами, которые продолжают борьбу в тюрьме.

 

57

Этьен получил новую записку:

«Прошу подтвердить получение приказа. Напомни мне, сколько месяцев тебе осталось сидеть. Пойму это, как знак, что приказ получен и принят к исполнению. Отказ подать прошение многое испортит. Шкурничества в подаче прошения никакого нет. Объясни это всем товарищам по камере.

Старик ».

Приказ Центра совпал с новым вызовом в дирекцию тюрьмы по поводу того же самого прошения о помиловании. После первого предложения, сделанного капо диретторе две недели назад, номер 2722 ответил:

— Просьбу о помиловании может подать виновный, когда он просит милости. А я виновным себя не признаю.

И снова Джордано был приторно учтив и любезен:

— Мы вас поддержим. Мы даже напишем, что вы себя примерно ведете. Хотя мы оба знаем, это далеко не так. Мы уже несколько раз с вами ссорились.

— Значит, вы считаете, что мы несколько раз мирились? Нет, я с вами не мирился. Я с вами в вечной ссоре на все оставшиеся мне годы пребывания под вашей крышей.

— Семь лет могут превратиться в несколько месяцев. Нужны лишь ваше раскаяние, правда о самом себе, и тогда вы можете рассчитывать на милосердие.

— Чем более нелепы законы и чем более жестоки судьи, тем нужнее знаки королевской милости осужденным, — Кертнер насмешливо глянул на портрет Виктора-Эммануила, висящий на стене напротив дуче. — Это случается, когда король начинает тяготиться своей репутацией деспота и хочет прослыть милосердным…

— Номер 2722, я запрещаю неуважительно говорить о короле! — У Джордано побагровела морщинистая лысина. Он нажал кнопку звонка, открылась дверь. Капо диретторе подал стражнику знак, тот схватил Кертнера за руку выше локтя.

— Я и не подозревал, синьор Джордано, что вы такой опытный спорщик, — успел сказать Кертнер, выходя. — Самый веский довод в нашем споре вы приберегли к концу.

«Как только я признаюсь в своем гражданстве, — размышлял Этьен, подымаясь по лестнице к себе в камеру, — будет устроен новый процесс. Меня обвинят в сокрытии правды от правосудия во время первого процесса. Может, как раз этого и добивается двуличный Джордано…»

Тюремщики внимательно следили за теми политическими, кто пал духом. Их изолировали, переводили в одиночку, и, если они подавали прошение о помиловании, их довольно быстро освобождали. Но коммунисты после этого не считали их товарищами по партии. Было строгое партийное указание: прошений на имя дуче и короля не подавать, это равносильно дезертирству, предательству, признанию фашистского режима.

Человек без позвоночника смотрел на свою подпись под прошением так: «Почему я должен отказываться от освобождения из тюрьмы или сокращения срока заключения из-за такой пустячной формальности?»

Однако заключенный 7047 Антонио Грамши не считал это формальностью! Политические в Кастельфранко знали, что он стойко отказывался от предложений Муссолини и не подписывал прошение о помиловании. Грамши назвал такое прошение политическим самоубийством, он говорил, что если ему дано выбирать между той или другой формой самоубийства, он предпочитает, чтобы дуче не выступал и палачом и братом милосердия одновременно. А ведь Грамши отказался от помилования, стоя одной ногой в могиле, уже отмучившись за фашистской решеткой десять лет!

И если бы Кертнер, хотя он и не член Итальянской компартии, подписал сейчас прошение, он лишился бы внутреннего права считать себя соратником этого кристально чистого человека, как бы Этьен ни оправдывался перед самим собой, какие бы поправки он ни делал на свое особое положение.

И последний приказ Старика попал к Этьену только благодаря помощи коммунистов. Старшие партийные товарищи запретили Ренато скандалить с тюремщиками. Он должен вести себя смирно, быть послушным, покладистым, чтобы его хвалил сам капо гвардиа, чтобы Ренато ни в коем случае не лишали права на свидания. Он не имеет права подводить австрийского товарища!

А кто бы стал заботиться, кто бы стал рисковать ради какого-то нечистого дельца? Кто бы помогал австрийскому коммерсанту установить связь с внешним миром (может быть, с другим таким же дельцом), если бы Конрад Кертнер не вел себя как последовательный антифашист? Да никто!..

Орнелла терпеливо выждала, когда на их свидании дежурил сонливый, ленивый надзиратель, и незаметно сунула Ренато, достав из-за лифчика, маленький сверток. Там были флакончик с китайской тушью, перышко, несколько пластинок жевательной резинки и нарезанная кусочками вощеная калька; среди записок, переданных Этьеном до этого, некоторые размокли, и удалось разобрать не все слова.

Этьен получил возможность послать Старику письмо более подробное.

Бессонную ночь провел он в нескончаемых спорах с самим собою, он вел заочный диспут со Стариком. Этьен помнил, что Берзин вообще не любил докладов, а предпочитал диспуты. Он охотно устраивал диспуты у себя в управлении и сам принимал в них деятельное участие.

Ах, если бы Этьен мог лично высказать Старику все возражения, какие вынужден будет втиснуть в жалкий клочок вощеной бумаги! Ах, если бы Этьен мог сейчас поговорить со Стариком, глядя в его глубокие серо-голубые глаза!

Оказаться бы сейчас в России, в Москве, в старом-старом доме, окрашенном в грязно-шоколадный цвет, в знакомом кабинете…

Именно там, в кабинете, состоялось знакомство с Берзиным, когда тот вызвал Маневича на первую беседу. Берзин вел себя как учитель, который внимательно слушает ученика и улавливает малейшую неуверенность в его ответах.

Но, по-видимому, Берзину нравились неуверенные ответы Маневича. Берзин понял, что эта неуверенность продиктована повышенной требовательностью к себе. И вот нерешительность, которая, как казалось самому Маневичу, портила тогда все, на самом деле, как только Берзин установил ее происхождение, уже питала не сомнение, а наоборот, убеждение Берзина, что он говорит с человеком, на которого сможет положиться. От Берзина не укрылась искренность Маневича. В молодом человеке чувствовалась спокойная духовная сила, рожденная неугомонным темпераментом революционера, и непреклонная воля, смягченная тактом интеллигента. Такие люди обладают мягкой властью, а это уже много, очень много для будущего разведчика.

Маневич сидел в кресле перед пустым просторным столом и наивно полагал, что еще ничего не решено, что главный разговор впереди, что не все пункты анкеты проштудированы, и не замечал в волнении, что тон и характер вопросов-расспросов Берзина изменился, а главное, неуловимо потеплел его взгляд.

Годы спустя Старик признался Этьену, что тот понравился ему именно тогда, когда весьма неуверенно отвечал при первой беседе.

Вопрос о работе Маневича был решен Берзиным в ходе этой беседы.

Берзин считал, что без полного и безусловного доверия к разведчику тот не может вести подобную работу, и приучал Маневича, как и других, к самостоятельности. В условиях конспирации, где-то на чужбине, разведчику даже посоветоваться будет не с кем. В ответ на это доверие Маневич (теперь уже Этьен) и его товарищи по работе платили Берзину бесконечной преданностью. Самая строгая дисциплина прежде всего основана на доверии, а не на бездумном послушании, чинопочитании. Бывало всякое, приходилось в одиночку решать очень трудные задачи, и всегда Этьен мысленно спрашивал себя: «Как бы сейчас на моем месте поступил Старик?» Так ему легче бывало найти правильное решение.

А сейчас он не согласен со Стариком, казнится тем, что не может выполнить приказ, подать прошение о помиловании.

«В самом деле приказ неправильный или я просто не знаю причин, какими он вызван? А есть ли в этом приказе полное доверие ко мне? Почему мне самому не решить, как я должен вести себя в подобных обстоятельствах? И не ввел ли кто-нибудь Старика в заблуждение, сообщив ему не все обстоятельства дела?»

Этьен представил себе Старика ругающим своего подчиненного, которым был сейчас он сам. Когда Старик ругал кого-то, вид у него был смущенный, он словно стыдился за того человека, которому приходится делать выговор. При этом Старик не повышал голоса, выговаривал подчиненному всегда стоя, а не сидя за столом, и как бы подчеркивал этим серьезность разговора. В минуту волнения он перекладывал карандаши с места на место, переставлял на столе пресс-папье…

Но как бы строго ни критиковал Старик, в резком тоне его не слышалось желания обидеть, унизить. Провинившийся не терял веры в себя, в свои силы. Старик оставался учителем, который убежден, что перед ним стоит способный ученик, который уверен в сообразительности и честности ученика и в том, что урок пойдет ему на пользу. А кроме того, Старик умел слушать, а это очень важно для руководителя — уметь слушать подчиненного.

Сумел ли Этьен этой бессонной ночью убедить Старика в своей правоте?..

На другой день Кертнер отказался от прогулки, чтобы остаться в камере одному, сочинить ответ Старику, начертать его маленькими буковками на клочке бумаги. Уверенный в своих связных, он писал по-русски.

«По поводу прошения о помиловании:

1. Здесь находится в заключении более 120 товарищей, с которыми я живу и работаю и которые видят во мне товарища по партии. Моя подпись под прошением на многих подействует разлагающе, будет всячески использована дирекцией тюрьмы в своих целях и получит отклик во всей Итальянской компартии, так как тут сидят товарищи из всех провинций. Никакие мои объяснения не помогут.

2. Я уверен, что в прошении будет отказано. Директор тюрьмы даст мне отрицательную характеристику, так как знает о моей роли в сплочении политических заключенных, в их борьбе за свои права. ОВРА будет против помилования, об этом мне открыто сказал офицер, который присутствовал при моем свидании с адвокатом Фаббрини. Адвокат, который меня защищал на процессе, полного доверия у меня не вызывает. Прошение о помиловании будет стоить много денег, а результата не даст.

3. Мое мнение: не подобает члену нашей партии и командиру Красной Армии писать прошение о помиловании.

4. Если Старик, ознакомившись с моими доводами, подтвердит приказание насчет подписи, я постараюсь перевестись в другую тюрьму и там подпишу бумагу. Но боюсь, что единственный результат будет такой — я буду принужден провести все остальные годы в одиночном заключении, так как после прошения о помиловании не смогу более ни жить, ни работать с другими товарищами в заключении.

Передайте все это Старику. Буду ждать ответа.

Э .».

«Я могу выдавать себя за австрийца, я могу ходить в коммерсантах, могу вести двойную жизнь. Но честь-то у меня одна и достоинство тоже одно! Вот так один пояс полагается красноармейцу и для шинели и для гимнастерки. И никакого другого пояса ему не положено…»

Однако чем больше он думал, тем яснее становилось, что здесь, в Кастельфранко, никакого члена партии и командира Красной Армии нет, а есть богатый австриец Конрад Кертнер, осужденный за шпионаж во вред фашистскому государству.

Но с другой стороны — если бы аполитичный коммерсант точно придерживался своей «легенды», он, помимо тюремной изоляции, оказался бы еще в моральной изоляции от томящихся здесь итальянских антифашистов.

И ответ Старику дойдет сейчас только благодаря подпольщикам-коммунистам. Как же Этьен может стать в их глазах предателем и трусом?

Нет, он по-прежнему был убежден в своей правоте. Вот почему в ответной записке Старику он не сообщил, как тот просил, сколько месяцев ему осталось сидеть.

Впервые в жизни он не мог последовать совету своего учителя и выполнить приказ своего командира.

 

58

Лишь вчера Кертнер впервые увидел этого голубоглазого, русоволосого парня на прогулке в тюремном дворе; их водили по одному отсеку.

А сегодня парень шагал за спиной Кертнера и доверчиво рассказывал обо всем, что с ним произошло. Его судили как саботажника и дезертира, а до этого он служил техником-мотористом на испанских аэродромах, готовил к полету и снаряжал двухместные истребители высшего пилотажа «Капрони-113».

Он рассказал, что в марте этого года республиканцы и партизаны совершили налет на фашистский аэродром Талавера-де-ла-Рейна, это на реке Тахо, в отрогах Сьерра-де-Гвадаррамы. По слухам, тем налетом руководил знаменитый диверсант, по национальности он македонец, а по чину подполковник республиканской армии.

— Не знаешь, как его звали? — вполголоса спросил Кертнер и замер в ожидании ответа.

Но парень за спиной поцокал языком в знак отрицания.

И все-таки Кертнер был почти уверен, что речь идет о Ксанти, под именем которого скрывается Хаджи-Умар Мамсуров. Налет на аэродром такой отчаянной дерзости, что угадывается «почерк» товарища.

Кертнер знал, что в середине ноября прошлого года Ксанти стал советником анархиста Дурутти, который возглавлял отряд, переброшенный для обороны Мадрида из Каталонии. Видимо, Ксанти недолго ходил в анархистах, если уже воюет по своей специальности. Прошел слух, что этого македонца при налете на аэродром тяжело ранили. Но никаких подробностей голубоглазый, русоволосый парень сообщить не мог. Он снова поцокал языком.

А в конце лета красные совершили налет на аэродром Таблада под Севильей. Они атаковали аэродром группами в два-три человека. Чувствовалось по всему, что они хорошо были осведомлены о внутреннем распорядке на аэродроме, знали его план. Около десяти подрывников прокрались со стороны навигационного канала Альфонса XIII, с берега Гвадалквивира, а группа диверсантов сосредоточилась для нападения в апельсиновой роще, недалеко от восточных ворот аэродрома, под самым носом у командансии.

Красным удалось поджечь тогда на аэродроме семнадцать самолетов. Сгорели и тяжелые бомбардировщики и «мессершмитты» последней модели.

Эта новая модель «мессершмитта» появилась после того, как русские начали утюжить испанское небо на истребителях двух типов. Один тип испанцы окрестили «чатос», что значит «курносые», а другой называют «моска», то есть «муха».

«Какая же наша модель «чатос»? — гадал Этьен. — Скорее «И-15», чем «И-16»; если смотреть на «И-15» сбоку, то заметно, что мотор слегка задран кверху. В самом деле курносый профиль…»

У парня, безостановочно шагавшего вдоль высоких тюремных стен, и сейчас перед глазами эта страшная ночь на аэродроме, перестрелка, взрывы. Он видел, как волокли какого-то седоволосого партизана, тяжело раненного, напарник его был убит. Он слышал потом, что старика увезли в Бадахос; фашисты врыли в холм при дороге крест, распяли на нем раненого и подожгли. Но перед тем ему разрешили причаститься и тогда узнали, что старику далеко за семьдесят, а зовут его Баутиста.

Этьен медленно шагал по тюремному двору, а сердце его колотилось так, будто он только что узнал о новой амнистии.

«Может, если бы не мои шифровки, не совершили бы этого налета на Табладу?..»

 

59

Пришло время представлять аттестацию на присвоение очередного звания полковнику Маневичу, срок выслуги давно истек. Разве тюремная роба может изменить прежнее представление о полковнике Маневиче? Сидит он за решеткой или не сидит — он воюет в тылу врага…

Берзин написал аттестацию на полковника Л. Е. Маневича (Этьена):

«Способный, широкообразованный и культурный командир. Волевые качества хорошо развиты, характер твердый. На работе проявил большую инициативу, знания и понимание дела.

Попав в тяжелые условия, вел себя геройски, показал исключительную выдержку и мужество. Так же мужественно продолжает вести себя и по сие время, одолевая всякие трудности и лишения.

Примерный командир-большевик, достоин представления к награде после возвращения.

Армейский комиссар 2-го ранга Берзин».

 

60

Когда Карузо привел заключенного 2722 в комнату свиданий, его уже ждали. Адвокат Фаббрини встал со скамьи, а надзиратель остался сидеть у дальней стены.

Кертнер коротко кивнул адвокату и уставился на тюремного надзирателя. Кто сегодня «третий лишний»?

Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться: сегодня дежурит не тот, который вечно бегает по комнате, так что рябит в глазах. Да и лицо у сидящего на стуле как каменное. И не тот, седоусый и лысоватый. И не тот, который дежурил в прошлый раз. Значит, по методу исключения, Этьен имеет честь познакомиться с уроженцем Лигурии.

И тут Кертнером овладел приступ буйной словоохотливости. Будто его привели сюда не из густонаселенной камеры, будто он вырвался из длительной одиночки, устал от молчания.

Он поздоровался с Фаббрини, затем многословно, витиевато обратился к «третьему лишнему» и забросал его ерундовскими вопросами — что-то насчет погоды, спросил, какой сегодня день недели и сколько дней в июле. Надзиратель послушно отвечал на вопросы, а Этьен весь обратился в слух. Он успел уловить тень удивления на лице Фаббрини; тот слушал своего подзащитного, навострив большие круглые уши, стоящие торчком.

Конечно, Кертнер сегодня не похож на самого себя, но он уже успел вслушаться: «третий лишний» никакой не лигуриец. Ну ничего похожего! Растягивает гласные и произносит звук «е» очень протяжно, что изобличает в нем, скорее, миланца. Да и рост не подходит под приметы. Какой же он низенький?

Значит, товарищи по камере ошиблись, значит, в тюрьме существует какой-то неизвестный им пятый офицер, который дежурит в комнате свиданий. Может, этот, который сидит на стуле выпрямившись, — новенький? Заменяет ушедшего в отпуск?

Фаббрини был сегодня в приподнятом настроении. И вдруг пожаловался «третьему лишнему» на отсутствие дождей в Ломбардии.

— Кстати, вы не знаете, почему в Италии такое засушливое лето? — спросил Фаббрини у Кертнера.

Тот недоуменно пожал плечами.

— Потому, что все итальянцы набрали в рот воды!

И Фаббрини первый с удовольствием, даже несколько театрально, рассмеялся.

В прошлый раз адвокат вел себя значительно осмотрительнее. Он не раз прикладывал тогда палец к губам, напоминал Кертнеру об осторожности. А сейчас так неопрятен в словах. Изменилось настроение? Опасался тогда «третьего лишнего»? Но ведь на первом свидании сидел самый безобидный свидетель из всех!

Или Фаббрини очень уверен в сегодняшнем свидетеле?

Сегодня Этьен очень внимательно следил и за Фаббрини и за «третьим лишним», не спуская с них глаз, И в камеру вернулся встревоженный.

— Ну кто из четырех голубчиков мозолил тебе глаза на свидании?

— Из тех четырех, которых вы знаете, — никто. Какой-то пятый.

Бруно вскочил с койки.

— Пятый? Откуда же он взялся?

Кертнер только пожал плечами.

— А как пятый выглядит?

— Никаких особых примет. Рослый. Сидит на стуле — как шпагу проглотил… Впрочем… Мне показалось, что иногда он чуть-чуть косит.

— И притом — левым глазом? — оживился рыжеволосый мойщик окон из Болоньи.

— Да.

— Тебя можно поздравить! — вскрикнул Бруно. — Ты познакомился с самим Брамбиллой! Числится помощником капо диретторе, но жалованье получает в тайной полиции…

Соседи по камере уже заснули, а Этьен лежал в тревожном смятении. Он перебирал в памяти каждую из двадцати минут сегодняшнего свидания, и оно тревожило его все больше.

Пожалуй, было что-то неестественное в том, как держался «третий лишний». Вспомнить хотя бы снисходительную усмешку косящего тюремщика, которой он сопроводил очередную двусмысленность адвоката. Эта усмешка значила больше, чем все улыбки, какие адвокат наклеивал на свое лицо в течение всех двадцати минут свидания.

Можно ли допустить, что Фаббрини не знал, кто такой Брамбилла? Ведь сам говорил, что много лет ездит по делам в эту тюрьму, хвалился, что ему тут все знакомы!

У Этьена возникло подозрение, что Фаббрини и косоглазый хорошо знакомы друг с другом. В выражении лица косящего было нечто такое, что выдавало в нем сообщника; он как бы все время оценивал — хорошо или плохо играет свою роль адвокат.

А почему Фаббрини сегодня тяготел к политическим анекдотам? Кертнер на них никак не реагировал, не поддерживал разговора на скользкие темы. И почему адвокат, такой предусмотрительный, говорил крамольные вещи, не снижая голоса? Ради чего он рисковал?

Вот где, пожалуй, психологическая разгадка поведения Фаббрини — убедить Кертнера, что, несмотря на провокационное письмо, он заслуживает полного доверия…

 

61

Берзин раскрыл папку и начал с конца перелистывать личное дело полковника Маневича. Ему захотелось остаться наедине с Этьеном и подробнее выспросить: «Ну, чем ты занимался последние месяцы, пока я был в Мадриде? Что успел сделать? Чем бывал встревожен? Кто виноват, и виноват ли кто-нибудь в провале?..»

Среди последних донесений, аккуратно подшитых к делу, на глаза попался клочок папиросной бумаги, неведомо как и с кем пересланный Этьеном:

«Дорогой и уважаемый Старик! Горячо поздравляю тебя с девятнадцатой годовщиной РККА. Передаю привет всем старым товарищам.

Твой Э .».

А вот еще записка, неровные буковки, неуверенные штрихи, будто Этьен писал трясущейся рукой:

«Вдребезги болен и сегодня плохо соображаю. Прошу Старика написать мне несколько слов для ободрения духа. Передаю ему свой тоскующий привет.

Этьен ».

«Вот ведь какая судьба у всех у нас, — подумал Берзин невесело. — Даже тоскующий привет другу занумерован, и хранится он в папке с грифами на обложке: «Совершенно секретно», «Хранить вечно», «В одном экземпляре»… Так-то вот».

Записка от вдребезги больного пришла, когда Берзин находился где-то в горах Гвадаррамы.

Сегодня же послать ответную шифровку в Италию!

«Как же ты, Ян, после возвращения из Испании не перечитал внимательно все дело Этьена, не разобрал все буквы-закорючки до единой, не поговорил по душам с далеким другом? Конечно, дел с первого же дня, как только вернулся и переступил порог Разведуправления, навалилось поверх головы, но это не может служить мне оправданием…»

За листами дела Маневича-Этьена отчетливо вырисовывалось лицо Гри-Гри. Вот кто по-настоящему озабочен участью товарища!

Гри-Гри разработал несколько вариантов побега из тюремной больницы. Берзину показался весьма дельным план, при котором исчезновение Этьена из тюремной больницы могли обнаружить только спустя два часа после бегства и исключалась возможность всяких жертв при побеге… Но Илья, как явствует из копии письма, подшитого к делу, лишь напомнил Гри-Гри, что ему следует быть осторожнее. И никакой деловой подсказки, ни одного совета!

Между строчек письма слышится крик души Гри-Гри:

«Ведь, в конце концов, я должен не только бояться, но прежде всего делать дело! С умом, само собой разумеется, но делать дело, а не сидеть у тюремных ворот и ждать погоды!..

Какой все-таки молодец Этьен! Ни одной жалобы или намека на нее. На его месте от многих можно было бы ожидать не только жалоб, даже ругани, причем ругани, заслуженной нами…

Без принятия хирургических мер Этьену угрожает пребывание в больнице до полного выздоровления…»

Это значит — пребывание в тюрьме до окончания срока заключения.

Сегодня же Берзин отправит шифровку Гри-Гри, поблагодарит его и Тамару. Пусть Гри-Гри и в дальнейшем делится с Центром планами освобождения Этьена.

Судя по переписке с Гри-Гри, Илья совершил две ошибки: не имея никаких прочных доказательств, он все время предупреждал об опасной секретарше и рекомендовал помощь адвоката, который несимпатичен Этьену и Гри-Гри. Почему же не доверять мнению, интуиции товарищей, находящихся там, на месте?

А Гри-Гри пишет Илье:

«Наше счастье, что секретарша — человек верный, она доказала это делом. Думаю, Ваши подозрения напрасны».

Из записки Этьена, адресованной Гри-Гри:

«Последняя твоя записка не дошла. Связную обыскали перед свиданием с женихом, и она вынуждена была проглотить писульку. Привет Старику. Прощай.

Э .».

Значит, совершенно очевидно, что у Этьена появилась в тюрьме какая-то более или менее надежная связь… Почему же Илья ничего об этом не доложил? Или считает, что невесте, которая глотает писульки, также нельзя доверять?

Листая страницы личного дела Маневича-Этьена, Берзин усомнился в правильности своего старого приказа — подать прошение о помиловании. Был смысл подавать прошение сразу же, как только Кертнер оказался в тюрьме. Но такое прошение должно было сопровождаться целым рядом организационных мер! И большие взятки могут помочь в подобных случаях. Однако нельзя теперь требовать у Этьена, чтобы он поступился всеми тюремными связями, когда без них он не мог бы жить и работать, когда связи эти — единственные и никаких других связей мы установить с ним не сумели.

Берзин листал личное дело полковника Маневича, все глубже заглядывая в прошлое, возвращаясь с ним к тем дням, когда красных командиров еще не называли полковниками, майорами, капитанами, а к нему, к Берзину, еще не пристало прозвище «Старик».

Личное дело хранило в копиях все справки и бумажки, какие в прошедшие годы были выданы Маневичу: о лётном пайке, о путевке для дочери Тани в пионерский лагерь, об отпуске дров со склада, о выдаче нового обмундирования. Берзин задержался взглядом на письме, отправленном в Чаусы, в исполком, с просьбой помочь родителям военнослужащего Л. Е. Маневича и отпустить им по государственной цене восемь листов кровельного железа для ремонта прохудившейся крыши. Сюда же подшита справка от местных властей о социальном положении родителей:

«Из имущества означенные граждане имеют ветхий дом и ветхий сарай. Торговлей не занимаются».

Листая подшитые бумаги от конца к началу, Берзин уткнулся в анкету молодого Маневича, ту самую, которая лежала на столе во время первой беседы с будущим разведчиком.

Более чем закономерно, что Маневича перевели тогда на работу в Разведуправление!

Старший брат, Жак Маневич, с юных лет участвовал в революционном движении, состоял в РСДРП (б). Был арестован, с помощью сестры бежал из каторжного централа в эмиграцию. Там получил медицинское образование. Позже товарищи Жака по подполью привезли к нему в Швейцарию младшего брата Леву. Родом Маневичи из белорусского городка Чаусы, семья бедная, и учить мальчика было не на что. После Февральской революции братья вернулись в Россию. Девятнадцатилетний Лев Маневич добровольно вступил в Красную Армию, сражался за Советскую власть в Баку, а затем против Колчака, был комиссаром бронепоезда. Член РКП (б) с 1918 года. Партбилет № 123915. После гражданской войны стал слушателем военной академии. Окончил академию с отличием и поступил на курсы усовершенствования начсостава при Военно-воздушной академии.

Берзин перевернул еще страницу дела — вот характеристики, выданные Маневичу уже после того, как Берзин с ним познакомился:

«Отличных умственных способностей. С большим успехом и легко овладевает всей учебной работой, подходя к изучению каждого вопроса с разумением, здоровой критикой и систематично. Аккуратен. Весьма активен. Обладает большой способностью передавать знания другим. Дисциплинирован. Характера твердого, решительного; очень энергичен, иногда излишне горяч. Здоров, годен к летной работе. Имеет опыт ночных полетов. Пользуется авторитетом среди слушателей, импонирует им своими знаниями. Активно ведет общественно-политическую работу.

Вывод: Маневич вполне успешно может нести строевую летную службу. После стажировки обещает быть хорошим командиром отдельной авиачасти и не менее хорошим руководителем штаба».

Аттестацию Военно-воздушной академии подкрепляет отзыв командира эскадрильи старшего летчика Вернигорода; в его эскадрилье Маневич стажировался с 15 мая по 1 октября 1929 года.

«К работе относится в высшей степени добросовестно и заинтересованно. Летает с большой охотой. Энергичен, дисциплинирован, обладает хорошей инициативой и сообразительностью. Вынослив. Зачастую работает с перегрузкой. Свои знания и опыт умеет хорошо передавать другим».

«Сколько похвал! — с гордостью подумал Берзин, закрывая личное дело Маневича. — И все похвалы заслуженные. Но все-таки не умеем мы нащупать в человеке самое главное. В характеристике нужно выделять ведущую черту характера! Ведь в характере каждого из нас, как в сложном станке, есть свои ведущие и ведомые шестерни!..»

Нельзя сказать, что лучшие сотрудники Берзина схожи между собой характерами. Все они очень, очень разные— ближайшие его помощники.

Но есть черты общие в их натуре, такой у всех у них склад души, такой состав крови — они редко бывают удовлетворены достигнутым, ими владеет святое творческое беспокойство, они никогда не снижают требовательности к себе, — значит, и к другим.

А что касается Этьена, то он часто брал себе задачу не только по плечу, но и несколько выше плеча. Лишь идя на риск, смело испытывая судьбу, удавалось добывать золотые крупицы технических открытий, делать ценные находки, готовить победу на поле будущего боя с фашистами.

Там, в Испании, Берзин многократно и повседневно убеждался в том, что нужно совершенствовать и обновлять многое из нашего вооружения. Мы отстаем от гитлеровского вермахта, а кое в чем, особенно в авиации, в подводном флоте, — и от итальянцев.

Во время последнего военного парада на Красной площади Берзин с тревогой смотрел на пулеметные тачанки. Героический арсенал гражданской войны, о которой «былинники речистые ведут рассказ…» Впервые тачанки появились на Красной площади 7 ноября 1924 года. Точно гремящая, скачущая, катящаяся орда вырвалась на булыжный простор площади. Грохот окованных железными шинами колес, цокот, свистят и щелкают бичи, искры летят из-под копыт. Упряжки подобраны в масть: то кони серые в яблоках, то золотистые дончаки… Но ведь многие у нас до сих пор взирают на тачанки как на грозное оружие в современной войне… А самолетов еще немало тихоходных. Для участия в парадах это даже удобно, но для воздушных боев…

Американцы, немцы, англичане, шведы за большие деньги помогали нам строить доменные печи и турбины, тракторы и автомобили. Но если здесь капиталисты, хотя и втридорога, продают свой опыт, свое умение, то в военной промышленности мы не можем рассчитывать даже на самую корыстную, щедро оплачиваемую помощь.

Стоит ли удивляться тому, что мы только учимся прокатывать броневую сталь, если совсем лишь недавно ставили первые палатки в ковыльной степи у подножья горы Магнитной?

В речи, обращенной к хозяйственникам, Сталин сказал: «Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут».

Да, мы шагаем вперед семимильными шагами. Иначе были бы невозможны полеты Чкалова, Громова, Коккинаки, новые ледоколы, Московский метрополитен. Но опасность, что нас сомнут, если мы быстро не перевооружим армию, оставалась.

Было бы несправедливо и неблагородно винить наших военных специалистов, конструкторов, изобретателей в отставании. Дело прежде всего в общем техническом уровне страны. Разве можно сконструировать отличный танк, если у нас еще учатся ходить первые грузовики? Можно ли изготовить быстроходный истребитель при слабом моторостроении? Для того чтобы добиться победы в будущей войне, требуется, кроме всех достоинств советских бойцов, еще и более современная техника.

Да, техника сегодня решает все.

Настойчивый, сосредоточенный и повелительный интерес к новинкам военной техники — вот чем Этьен, судя по его донесениям и письмам, шифрованным и нешифрованным, жил все последнее время. Не распылял внимания на оперативную поденщину, на пустяки, даже весьма любопытные, а всецело посвятил себя нескольким важнейшим проблемам военной техники.

И просто удивительно, как Этьен знает (две академии плюс знание иностранных языков?) или угадывает (обостренное чутье?), что именно требует от нас сейчас Красная Армия, чтобы не только догнать, но и опередить своих будущих противников.

Одно из важных донесений Этьена касалось оптических прицелов, установленных на новых немецких и итальянских бомбардировщиках, содержало анализ их недостатков, изъянов. Сообщалось также, сколько «примусов» прислали немцы на авиазаводы Северной Италии. В шифровке были технические сведения и миниатюрные схемы: как укреплен бомбовой прицел возле сиденья штурмана, как штурман производит расчеты, делая поправки на скорость полета и на высоту, с какой производится бомбометание. Одновременно Этьен предостерегал от некоторых ошибок, допущенных немецкими конструкторами, подсказывал, как их избежать.

Такого еще на длинной памяти Берзина не было — чтобы разведчик, в условиях фашистской тюрьмы, продолжал свою работу и добывал ценнейшие и новейшие разведданные!

Если бы даже тюремные надзиратели перехватили какую-нибудь информацию Этьена, они прочитали бы только записку заключенного, у которого накопилось множество просьб, связанных с очередной посылкой в тюрьму, — марка сигарет, какие купить носки, сорт шоколада, какие книги прислать, какое мыло дешевле и т. д. и т. п.

А калька с микроскопическими чертежами или схемой была бы проглочена связным.

Но, может быть, самым важным было сообщение Этьена из тюрьмы о большом и срочном заказе, полученном итальянскими авиазаводами из Японии на самолеты, не боящиеся мороза.

Ясно, что японцы покупают самолеты, имея в виду военные действия не на юге Китая или где-нибудь на Филиппинских островах, а в Маньчжурии, в Монголии, может быть, и на нашем Дальнем Востоке.

Сигналы, поступавшие от Этьена, перекликались с донесениями Рамзая, и в совпадении оперативных разведданных была своя дополнительная убедительность.

Сообщение, полученное от Маневича, теперь уже комбрига, содержало сведения государственной важности, и Берзин нашел нужным срочно доложить их начальнику Генерального штаба.

Берзин закрыл папку, написал записку Гри-Гри и, уже после того как вызвал сотрудника, приписал:

«Делайте все для облегчения участи Этьена. Ищите пути для материальной поддержки, не жалейте средств. Держите меня в курсе дела, обещаю свою помощь. Дружески

Старик ».

 

62

Две записки пришли с очередной почтой, которую Орнелла передала через Ренато. Записка первая:

«Письмо твое Старик получил, и вот его решение: перевестись в другое место и там оформить подачу прошения. Ты вел себя геройски, но за политического выдавать себя не следовало. Это затруднило твое освобождение. Сейчас делается все, чтобы вытащить тебя. Не надо срывать затраченных усилий и монеты. Все шансы за то, что операция удастся. Поздравляю с присвоением очередного воинского звания. С подлинным верно.

Илья ».

Записка вторая:

«Мой родной! Я хочу, чтобы ты знал: я живу только надеждой увидеть тебя… Спасибо дедушке, что он своими разговорами о тебе и своей заботой старается вселить в меня бодрость и веру в нашу встречу. И я и дочь умоляем тебя сделать все, что просит наш Старик. Исполни это ради дочери…

Твоя Н. ».

Несколько загадок предстояло решить Этьену. Получил ли Старик последнюю объяснительную записку из тюрьмы? Знает ли все обстоятельства дела? Почему письмо подписал Илья? Откуда взялось это «с подлинным верно»? Где сейчас сам Старик? И как не похоже на него! Не доверяя своему командирскому авторитету, он обратился к Наде, не посвятив ее, по-видимому, во все обстоятельства дела.

Странно, что Старик нашел возможным напомнить насчет монеты. Ведь он столько раз ругал Этьена за болезненную щепетильность, за скаредность, когда дело касалось расходов на него самого. И почему, кстати, эта самая «затраченная монета» никак не отразилась на положении Этьена?

Понимают ли в Центре, что если Кертнер подаст прошение о помиловании и получит отказ, то всякая связь с ним будет прервана, и, может быть, на долгие годы? И как там, в Центре, представляют его освобождение, если он будет помилован? Помилование может коснуться лишь тюремного срока. Но та часть приговора, где речь идет о высылке из Италии после отбытия наказания, остается в силе! Чтобы фашисты довезли его до какой-нибудь границы и отпустили там на все четыре стороны? Но так вообще не делается!

Этьен вновь подтвердил свой отказ подать челобитную, все старые аргументы сохраняли свою силу.

«Поверьте, — убеждал Этьен товарищей из Центра, — моя воля основывается на разуме, и все, что я делаю, делается мною после долгого-долгого размышления».

Этьен совершенно уверен, что совет директора тюрьмы Джордано подать прошение королю и дуче — провокация. Он первый будет возражать против освобождения Кертнера! А уговаривает подписать прошение для того, чтобы похвалиться — ловко он приручил такого бунтаря!

Этьен узнал все, что касалось перевода в другую тюрьму. Увы, товарищ Илья не понимает, что возбуждать ходатайство о переводе, в сущности, — жаловаться на дирекцию. А если в ходатайстве откажут, условия наверняка ухудшатся. Скорее всего, его переведут в строгую одиночку.

На перевод в другую тюрьму без правдоподобной мотивировки рассчитывать нельзя. Кстати, у него мотивировка абсолютно правдивая: тюремная зима без печки смертельна для его легких, может спасти только юг. Вот если бы получить такое заключение у эскулапа! Тюремные врачи вообще-то охочи до взяток. И с пустым карманом идти к врачу бессмысленно.

Этьен был уверен, что Старика в Москве нет. И прежде бывало — Старик продолжал поддерживать с ним связь, присылать свои распоряжения, будучи в далеких командировках.

Но вот записка Ильи, хотя и утверждала, что «с подлинным верно», все сильнее вызывала у Этьена смутное и тревожное недоверие. И особенно — раздраженное упоминание насчет «монеты». Не таким Этьен знал Старика, знал его много лет, не таким он помнил его и любил, не таким…

 

63

Только вчера Этьен узнал, в каком бедственном финансовом положении он находится. Хоть объявляй в Миланской торговой палате о своем полном банкротстве! Какой переполох поднялся бы в «Банко Санто Спирите»!.. Да, святым духом сыт не будешь. Истрачена последняя лира, куплена последняя бутылочка молока.

Джаннина ничем не может пополнить счет 2722 в тюремной лавке, и ей нужно срочно что-то предпринять. После консультации с Тамарой она продала костюм Кертнера через комиссионный магазин; на случай полицейской проверки можно взять выписку из приходо-расходной книги.

На этот раз Джаннина превзошла себя. Посылка была ценная, питательная. Этьен лишь удивился, что ему прислали зубной порошок, да еще в двух металлических коробках. Никогда прежде зубного порошка ему не посылали, можно за гроши купить его в тюремной лавке. Когда каждый грамм на счету — обидно использовать вес посылки так нерационально…

Этьен и не подозревал, что во всех хлопотах с последней посылкой Джаннине помогала невеста Ренато, надежная его связная.

Для Скарбеков и Тамары знакомство девушек оказалось неожиданностью, а познакомились они в тюремной канцелярии, еще когда сдавали пасхальные посылки. Ну разве не удивительно, как женщины, при взаимной симпатии, быстро рассказывают о себе всё-всё?

Орнелла сказала тогда новой приятельнице:

— Завидую тебе, Джаннина. Жених твой цел и невредим, скучает по тебе в Испании. Можешь хоть осенью отправляться под венец! А я должна страдать без Ренато и стареть в одиночку еще два длинных года!..

— А я тебе завидую…

— Чему?!

Джаннина не ответила.

Обе были заядлыми посетительницами кинотеатров, не пропускали ни одного нового фильма, обе бывали на концертах всех заезжих джазов.

Орнелла больше интересовалась модами, дольше торчала у витрин Дома моделей, бегала на конкурс дамских парикмахеров и много времени отдавала спорту; она была пылкой болельщицей, из тех, кого в Италии называют «тиффози».

А Джаннина регулярно ходила в церковь, ежедневно молилась и ежедневно держала в руках газету, интересовалась политикой, слушала радионовости.

В чем-то синьорины схожи, но в то же время они совсем разные.

Джаннина вспыльчива, но при горячности на словах уравновешенна в чувствах. Может, именно кипятные слова и помогают ей избегать опрометчивых поступков?

Орнелла более непосредственна в выражении своих чувств, более откровенна, лучше помнит, что хороша собой, не стесняется заинтересованных или восхищенных взглядов мужчин, принимая их как должное. А Джаннина застенчива, смущается, когда замечает, что на нее обращают внимание, матовые щеки ее заливает румянец.

Джаннина ругается, даже сквернословит, прося при этом прощение у матери божьей, но делает это в порядке самообороны, защищаясь от несправедливости, обиды, а Орнелла делает это подчас с азартом, с удовольствием, которого не хочет скрывать. Или это разрядка после восьмичасовой чопорной вежливости, после утомительно-изысканных манер, к которым приучают продавщицу в перворазрядном мануфактурном магазине? Орнелла неуравновешенна не только на словах, но и в жестах, они могут быть и вульгарными. И походка ее чуть развязнее, она смелее покачивает бедрами, хотя можно взять в свидетели всех двенадцать апостолов — фигура у Джаннины ничуть не хуже.

Обе долго ходили в невестах, но одну вынудила к этому тюремная стена, а другая сама обрекла себя на терпеливое ожидание. Джаннине казалось: будь Орнелла на ее месте, она давно бы выскочила замуж за Тоскано…

По-видимому, знакомство девушек упрочилось, потому что рождественские посылки они отвозили вместе. Встретились в Милане, где у Орнеллы была пересадка: она получила разрешение на свидание с женихом, последнее в этом году.

И вдруг выяснилось — свидание отменяется. Как же так? С трудом выкроила на билет туда и обратно! С трудом отпросилась у старшего приказчика магазина!

Тюремщики нервничали, грубили, придирались ко всему на свете. Накануне пытался бежать уголовник, в тюрьме переполох, искали пилу, которой он перепилил решетку. Одновременно случилось чрезвычайное происшествие у политических: они до полусмерти избили подсаженного к ним провокатора. Вот откуда строгости и запреты!

Орнелла из приемной для посетителей не ушла — будет сидеть, пока ей не разрешат свидания. К концу дня ей, наконец, сообщили, что свидание разрешено. Но увы, на этот раз свидание состоится через две решетки. Недоставало еще, чтобы между нею и Ренато торчали ржавые прутья!

— Я должна передать Ренато благословение матери! — кричала Орнелла на капо гвардиа, ощупывая языком секретный комочек, загодя приклеенный жевательной резинкой. — Я должна осенить Ренато крестным знамением. Что же, я буду крестить жениха через две ваши решетки? Моя будущая свекровь тяжело больна. Не надеется увидеть сына на этом свете…

Орнелла добилась приема у капо диретторе, хотя день был неприемный. Пусть капо диретторе, если он ей не верит, выделит на ее свидание не одного тюремного офицера, а всех, кем он командует. Но — без двух решеток!

Слушая потом рассказ Орнеллы, Джаннина в этом месте самодовольно засмеялась: она все точно предсказала! Орнелла слишком хороша собой, чтобы капо диретторе мог отказать ей в просьбе. Лысый поклонник слабого пола в самом деле смилостивился. Однако настойчивость Орнеллы показалась ему подозрительной — Джордано есть Джордано! — и он послал соглядатаем на свидание того хромоногого, с перекошенным лицом, родом из Калабрии.

Хромоногий был настроен воинственно. Сперва он пытался обыскать Орнеллу, но та не разрешила прикасаться к себе. И тут он заметил, черт бы его побрал совсем, — синьорина что-то держит за щекой. Не человек, а ищейка! Он стал допытываться, что у синьорины под языком, она ответила: «Леденец». Он потребовал, чтобы она выплюнула леденец, и тогда ей пришлось проглотить писульку. Уже во второй раз по милости хромоногой ищейки она вынуждена давиться и глотать этакую гадость!

Ей очень хотелось повидать в тот день Ренато, но у нее хватило сообразительности и характера отказаться от свидания. Оно прошло бы без всякой пользы для дела. А вот если Орнелла нажалуется, как умеет, на хромоногого негодяя, может быть, ей удастся через два воскресенья, в начале будущего года, воспользоваться уже имеющимся разрешением. И может быть, синьора Фортуна через неделю приедет с ней в Кастельфранко, и на будущем свидании Орнелла не увидит гнусную образину, которую уже — все-таки есть бог на свете! — начало перекашивать, но не перекосило до конца.

Комочек бумаги стоял у нее в горле — или ей казалось? — и на глазах выступили слезы.

— Ненавижу твои кривые следы! — прокричала Орнелла хромоногому, испепелив его синими молниями…

На обратном пути Орнелла повидалась в Милане с Джанниной и рассказала о неудаче с запиской.

От волнения Джаннина даже потеряла на какое-то время дар речи, а это бывало чрезвычайно редко.

— Что с тобой? — переполошилась Орнелла. — Я же проглотила записку. Никто не заметил. После Нового года можно будет передать другую записку…

— Другой раз, другой раз… — Джаннина побледнела как полотно. — Если мы с тобой ничего не придумаем, другого раза не будет. А это рождество может стать последним для моего шефа.

Этьен помнил стародавнюю примету: на Новый год нужно надеть на себя как можно больше обнов, чтобы год был счастливый. А какие у него сейчас могут быть обновы? Впрочем, в посылке, которая пришла к рождеству, оказалась новая зубная щетка. Вот он и решил почистить ею зубы в канун Нового года.

У итальянцев другой обычай — у них принято ругать, оскорблять, поносить разными словами старый год, рвать, ломать, разбивать, выкидывать всякую рухлядь. В новогоднюю ночь всеми овладевает демон разрушения. И сейчас где-то выбрасывают старье, под ногами прохожих валяются на тротуарах и на мостовых обломки, обноски, черепки, осколки.

А что может выбросить из своего старья заключенный? Кто-то в камере выкинул погнутую алюминиевую ложку, другой — щербатую кружку, третий — дырявое полотенце. Хорошо, оставшиеся дни Этьен будет пользоваться старой зубной щеткой, в новогоднюю ночь выкинет ее и откроет новую коробку с зубным порошком. Обычай есть обычай. Не так уж богата тюремная жизнь, чтобы не принять участия хоть в этой невинной игре…

Но Джаннина не знала о решении Этьена. У нее были основания для серьезной тревоги.

Собирая рождественскую посылку, она вложила туда порошок, приготовленный в «Моменто». Скарбек аккуратно распечатал две коробки, заменил зубной порошок другим порошком, с виду неотличимым, запаковал коробки вновь, рассчитывая на то, что Кертнера удастся предупредить запиской, переданной через Орнеллу и Ренато.

По всем расчетам выходило, что рождественскую посылку вручат Кертнеру спустя четыре-пять дней после свидания Орнеллы с Ренато. Кертнер будет предупрежден о содержимом посылки, так что оснований для тревоги не было.

Этьен уже давно просил переслать ему какой-нибудь реактив, чтобы он мог читать написанное симпатическими чернилами. Не мог же он устраивать в камере целую лабораторию и проявлять тайнопись десятипроцентным раствором железа! Или при отправке секретного письма пользоваться каким-нибудь сложным реактивом, вроде десятипроцентного раствора желто-кровяной соли.

«Зубной» порошок, посланный Скарбеком, — самый удобный проявитель. Но Этьена следовало срочно предупредить о новом, неизвестном ему реактиве, и вся беда в том, что предупреждение запаздывало.

Джаннина не могла найти себе места. Вдруг он вздумает этой химией чистить зубы? А если химия ядовитая? Если он обожжет рот? Отравится?

Да, не вовремя попытался убежать уголовник, не вовремя перепилил он решетку, не вовремя подсадили провокатора к политическим, всё не вовремя…

Джаннина настояла на том, чтобы Орнелла не откладывала свидание на второе воскресенье будущего года, поехала на следующий же день.

Когда Джаннина провожала Орнеллу на поезд в Кастельфранко, то забросала ее советами:

— Кокетничай с капо гвардиа! А если ты не набожная — притворись в разговоре с капо диретторе, возьми грех на душу.

— Тем более, что грех не единственный у меня, — беззаботно рассмеялась Орнелла.

— Помнишь, Орнелла, — сказала Джаннина, когда та уже стояла на площадке вагона, — помнишь, я не ответила, когда ты спросила, почему я тебе завидую… Тебе осталось тосковать в одиночестве полтора года, а потом ты всю жизнь будешь неразлучна со своим Ренато. Я же приду на твою свадьбу старой девой…

Орнелла приехала в тюрьму, тут же направилась к капо диретторе и не обманулась — ее приняли. Орнелла не поскупилась на ругательства, адресованные хромоногому надзирателю, страдающему тиком. Она не позволит себя лапать, совать ей пальцы в рот, она просит капо диретторе оградить ее от нахала. Пусть Ренато увидит ее через две решетки, но только не в слезах из-за грубой обиды. Именно так было бы в прошлый раз, если бы она сама не отказалась от долгожданного свидания!

Накануне сочельника, когда Орнелла снова приехала в тюрьму, неудачник беглец уже сидел в строгом карцере, злополучную пилу и веревку нашли, все в тюрьме стало на свои места, настроение у капо диретторе улучшилось. Он был так любезен, что сам проводил очаровательную просительницу до двери.

На этот раз в роли «третьего лишнего» оказался доброжелательный надзиратель родом из Лигурии. Он не вслушивался, что там Орнелла кричала через две решетки. А она ловко, по клочкам, прокричала Ренато все, что требовалось. Лигурийцу послышалось — она напоминала жениху, что нужно каждое утро чистить зубы порошком… Или что-то в этом роде.

Предупреждение пришло вовремя. В новогоднюю ночь Этьен выкинул безнадежно полысевшую зубную щетку, порошком же по-прежнему пользовался старым.

Этьен перебирал в памяти минувшие новогодья, они запомнились лучше, чем прожитые Первомаи или Октябрьские годовщины. И не трудно догадаться почему: Новый год они с Надей каждый раз встречали в новом месте — то дома, с друзьями, то в клубе военной академии, то у Старостиных, то в ресторане.

И вновь его обступили воспоминания. Под вечер он пошел на Главный телеграф, чтобы послать телеграмму своим старикам в Чаусы и отправить заказные письма. Сколько народу толпилось у окошек, нужно выстоять длинную очередь. «Мне только марки купить!» — проталкивался кто-то. «Ну дайте человеку пролезть еще раз без очереди, последний раз в этом году!» — Он пристыдил нахала в каракулевой шапке.

В клубе в тот новогодний вечер было по-настоящему весело. Толпились вокруг цыгана с попугаем. Попугай вытаскивал конверты, там лежали заготовленные впрок предсказания. Новогодняя комиссия сочиняла их несколько дней подряд. Из комнаты, где собрались прорицатели, доносились взрывы смеха.

В тот вечер они едва не опоздали с Надей на встречу Нового года. Извозчика найти не удалось, догнали трамвай, который на минуту задержался у остановки: номер его был запорошен снегом, и вагоновожатый ждал, пока стрелочник сметет снег с номера. Разной жизнью живут в Москве ночные трамваи! Возвращается смена с фабрики «Парижская коммуна» — и в вагоне пахнет кожами; угадает трамвай под театральный разъезд — из вагона долго не выветривается запах духов. А в тот предновогодний час пустой, прозрачный вагон был пронизан насквозь светом. Кожаные петли, за которые уже некому держаться, согласно раскачиваются на поворотах. Пассажиры — один-два и обчелся — нервно поглядывают на часы. Кондукторша сочувственно кивнула в сторону моторной площадки: «Не повезло нам с Дмитрием Петровичем. Неприютное дежурство!» Надя успела поздравить: «С наступающим!» — и кондукторшу, и Дмитрия Петровича, и тут же Лева с Надей соскочили, трамвай и вовсе опустел…

А назад ехали по заснеженной Москве на извозчике, уже под утро. Тогда еще над улицами не висели запретные знаки — лошадиная голова перечеркнута наискось: гужевому транспорту проезд запрещен. Помнится, на чай он дал извозчику не гривенник, и не двугривенный, а целый полтинник — все-таки Новый год!..

Он уже не помнит, какой то был Новый год, кажется, 1925-й, но помнит, что в эту зиму на московских улицах появились первые таксомоторы «рено» и «фиат». Он тогда впервые услышал название «фиат». Можно было бы ради праздничка и потратиться, прокатиться на автомобиле, как нэпману. Но разве поймаешь на московских изогнутых улицах один из тридцати автомобилей, затерявшихся среди десяти тысяч извозчиков?..

Каждый обитатель камеры, который получил праздничную посылку, внес свою долю в новогоднюю трапезу. Каждому досталось по нескольку шоколадных конфет из посылки, которую прислала секретарша. А рыжий мойщик окон угощал всех «панеттоне» — куличом, который едят и в рождественские праздники. Другой товарищ роздал по куску знаменитого торта «дзюкатто»: торт этот пекут только во Флоренции, по форме он напоминает шляпу священника.

Чаяния и надежды всех неслись куда-то за тюремные стены и решетки, в родные семьи, где близкие, любимые встречали сегодня Новый год. Этьен вспомнил, что в Белоруссии канун Нового года называют «щедрым вечером». Чем новый год расщедрится для Этьена?

Наступает 1938 год, второй год он встречает за решеткой. Сколько их еще осталось, таких горемычных праздников, на его веку?..

В камере царило приподнятое настроение, оно коснулось в тот вечер всех заключенных — политических и уголовных.

Новогодний вечер был для Этьена праздником прежде всего потому, что он твердо знал: в этот вечер все близкие — и Надя с Таней и Старостины — мысленно с ним. А недавно ему переправили в тюрьму и привет от семьи:

«Мой дорогой, с Новым годом. Я и дочь любим тебя, ждем и будем ждать.

Н. Т. ».

Вместе с приветом Этьен получил подтверждение, что его последняя шифрованная записка дошла по назначению, и это тоже была немаловажная причина, почему он встречал Новый год в приподнятом настроении.

Хотелось думать, что и Старик не забудет его сегодня, в новогоднюю ночь.

 

64

На следующий день после того, как Гитлер оккупировал Австрию, 12 марта 1938 года, Бруно показал Кертнеру записку, тайно полученную из камеры № 3:

«Эпидемия в городе Штрауса».

Для Кертнера, для Бруно, для других политзаключенных оккупация Австрии не явилась неожиданностью, и они понимали, какими кровавыми последствиями чревата оккупация Австрии. Но во всей тюрьме не было человека, для которого эта новость прозвучала столь трагически, как для Конрада Кертнера. Бруно сразу понял: он принес своему другу зловещую новость. Ведь по приговору Особого трибунала Кертнер после того как кончится его тюремное заключение, должен быть выслан из Италии. Навряд ли Кертнера согласятся выслать в страну, которую он изберет. Скорее всего, его вышлют в Австрию, поскольку он числится австрийским гражданином. А теперь такая высылка — смерть.

После мартовских событий ц Вене Кертнера несколько раз вызывали на допросы какие-то чины из ОВРА, которые специально приезжали в Кастельфранко. Из Турина собственной персоной пожаловал Де Лео, тот самый доктор юриспруденции, который присутствовал на первых допросах Кертнера. Заканчивая свой новый допрос, доктор сказал:

— Теперь вам уже ничто не может помочь. Вы неудачно выбрали себе родину. Австрии больше не существует. Во всяком случае — для вас.

Прошло еще несколько дней, и Кертнера вызвал к себе капо диретторе.

В тот день дежурил Карузо, и он сопровождал заключенного 2722 в канцелярию. Пока они шли по длинным коридорам, по лестнице, через тюремный двор, Карузо успел выложить заключенному 2722 множество музыкальных новостей.

Карузо выразил свой восторг по поводу последних гастролей русского певца Шаляпина, а потом остановился возле чахлого персикового дерева, выдержал паузу и пояснил:

— На русском морозе сохраняется и молодость и хороший голос. Впрочем, что я с вами об этом говорю, — он сдержал улыбку. — Вы же в России никогда не были и не знаете, что такое настоящий русский мороз. А я. слышал, в России можно даже глаза обморозить…

Заключенный 2722 не поддержал разговора Карузо на русские темы, он прошел весь двор молча…

— По-видимому, вам известно о событиях в Вене? — этим вопросом Джордано встретил Кертнера.

Он поинтересовался, как себя чувствует заключенный, а Кертнер пожаловался на холод и голод. На дворе середина марта, а каждый камень в тюрьме промерз до основания.

— Назовите, пожалуйста, свое настоящее имя, сообщите, пожалуйста, откуда вы родом, и все ваши невзгоды быстро окончатся, — любезно посоветовал капо диретторе; он говорил тоном дружеского участия.

— Мне сознаваться не в чем.

Кертнер стоял изможденный, с трудом удерживаясь от кашля, пряча за спиной опухшие руки с перебинтованными пальцами, но при этом не опускал головы и смотрел на Джордано со спокойным достоинством, отлично понимая, что приглашение в этот кабинет и весь разговор ничего хорошего ему не сулят.

Лицо капо диретторе было непроницаемо. Ах, если бы Этьен мог сейчас знать, что скрывается за лысым черепом, вяло обтянутым кожей; весь череп в складках, в морщинах, будто когда-то он был объемистее, а теперь съежился.

— Помнится, как только вы попали ко мне, я вас уговаривал облегчить свою участь. Будем откровенны. Чего вы боитесь? Никто не ведет стенограмму нашей беседы. Следствие давно закончено. Мужской разговор без свидетелей, наедине.

— Вы ошибаетесь, синьор, есть свидетель. Вот он! — Кертнер показал подбородком на портрет Муссолини, висящий над директорским столом. — Полагаю, этот свидетель не даст показаний в мою пользу. Он — свидетель обвинения.

Лицо Джордано сразу стало отчужденным.

— Мы с дуче слишком разные люди, — усмехнулся Кертнер. — Единственно, что меня с ним объединяет, — мы оба летчики-любители…

— Сыскной агент проверил вашу легенду на месте, — перебил Джордано сухо. — Ваши паспортные данные оспариваются муниципальным советником в Вене. — Джордано снова заглянул в бумагу, лежащую на столе. — Отныне вы лишены прав гражданства, ваш паспорт аннулирован. Таким образом, в глазах нашей юстиции вы перестали быть иностранцем. Независимо от того, кем вы являетесь на самом деле — русским, сербом или австрийцем…

Кертнер пожал плечами:

— Какое же государство признается, что это «его гражданина обвиняют в шпионаже? Сегодня вся Австрия напугана Гитлером, не только тот полицейский чиновник, у которого наводили справки обо мне…

— Вы теперь человек без родины, — жестко сказал капо диретторе; у него сделалось каменное выражение лица.

— Странно было бы, если бы обо мне сейчас в Австрии кто-нибудь позаботился. Где тут до какого-то заключенного, если пропали без вести и сам президент и федеральный канцлер!

— Нужно признать, что вы держитесь стойко. Даже юмора не утратили. Но боюсь, что это — юмор висельника. И вам не удастся сбить меня с толку тем, что вы говорите все время на разных языках.

— Мы с вами разговариваем на разных языках, даже когда я говорю по-итальянски, — усмехнулся Кертнер.

Кертнер чувствовал себя скверно, его очень утомила словесная перепалка с капо диретторе, и он все больше раздражался оттого, что стоит рядом с пустым креслом, а Джордано не предлагает ему сесть.

Наверное, никто другой ни в одной итальянской тюрьме чаще, чем Джордано, не говорил «прего» и «пер фаворе», что означает «прошу» и «пожалуйста». Благодаря подобным пустякам Джордано удалось прослыть учтивым, добрым, но только — среди посетителей тюрьмы, а не ее обитателей.

Если бы Джордано мог сейчас прочесть мысли стоящего перед ним заключенного 2722, он прочел бы: «Умелый притворщик, опытный лицемер, чем ты вежливее, тем опаснее, с тобой нужно держать ухо востро».

— Извините, пожалуйста, но вы сами виноваты, — донесся как бы издалека металлический голос Джордано. — Давно нужно было написать мне чистосердечное признание, сообщить о себе родным, и ваша участь была бы облегчена. Очевидно, в вашей стране считают вас потерянным. Я не получал насчет вас никаких заявлений, никаких прошений.

— Требую свидания без свидетелей с синьором Фаббрини. Он защищал меня по назначению миланской коллегии адвокатов.

Непроницаемого лица капо диретторе не коснулась даже легкая полуулыбка, и глаза его ничего не выразили, хотя внутренне он сейчас вовсю смеялся над заключенным 2722. Капо диретторе вспомнил в эту минуту, как он уговаривал Фаббрини взять с собой на свидание с Кертнером под видом своего помощника Брамбиллу — переодеть агента, посадить на стул, пусть изображает «третьего лишнего».

«Кертнер в поисках защиты добивается свидания с нашим осведомителем Фаббрини!»

— Я не прошу, а требую свидания с моим адвокатом, — настаивал между тем Кертнер. — В моем положении всякое обращение к законности не только уместно, но обязательно, хотя я и не питаю каких-либо иллюзий насчет современного правосудия. Я хочу быть уверен, что мой адвокат сделал все шаги, дозволенные законом, для облегчения моей участи.

Кертнер говорил раздраженным тоном и глубоко прятал усмешку, которой сопровождал свою просьбу. Ведь его настойчивая просьба — только для отвода глаз, для того, чтобы скрыть от Джордано свое недоверие к адвокату.

— Я разрешаю вам свидание с адвокатом Фаббрини без свидетелей, — торжественно объявил Джордано, и лицо его в эту минуту могло показаться добрым; то было великодушие победителя, он всегда добрел, когда ему удавалось выиграть психологическую дуэль или когда он мнил себя победителем.

Карузо ждал конвоируемого в коридоре и, как только они остались вдвоем, снова завел разговор на музыкальные темы. Но узник 2722 шагал мрачный, молчаливый и ничего не отвечал. Когда они проходили по тюремному двору, Карузо, изнывая от молчания, принялся тихонько насвистывать «Бандьера росса».

Кертнер прислушался и наконец-то рассмеялся. Он вспомнил рассказ Якова Никитича Старостина, которому в свою очередь рассказывал старый большевик, сидевший на Нерчинской каторге: тамошние жандармы, как только напивались, пели «Замучен тяжелой неволей», «Слышен звон кандальный» или «Глухой, неведомой тайгою». Других песен жандармы на каторге не слышали, а революционным песням научились у политических заключенных, которые сидели у них же под стражей.

 

65

Сегодня Этьен истратил в тюремной лавке последние чентезимо, купил четвертинку молока. В таком же бедственном положении были его соседи по камере.

И самое печальное — не знал, когда еще и сколько ему переведут денег с воли и переведут ли вообще.

Джаннина пришла к выводу, что легче и быстрее, всего продать пишущую машинку ундервуд, самая последняя модель. Но перед продажей ее следовало отремонтировать и, в частности, сменить сбитые буквы «р» и «м». Она вспомнила, как шеф посмеивался — машинка картавит и заикается одновременно.

Джаннина спохватилась: пожалуй, нужно впечатать в опись еще что-нибудь из ценных вещей, якобы принадлежавших Кертнеру. Она подумала об этом, когда несла машинку в мастерскую на улицу Буэнос-Айрес, и вернулась с полпути. Сколько строк позволяет еще впечатать полоска чистой бумаги до подписи полицейского комиссара? Одну-единственную строчку! И впечатать ее следует до ремонта, со сбитыми буквами «р» и «м»: иначе обнаружится подделка.

Она посоветовалась с Тамарой — что лучше внести в опись?

Вещь должна быть как можно более ценная, на ней вся распродажа заканчивается.

Через несколько дней вопрос решился: Джаннина впечатала в опись шубу с воротником из щипаной выдры и на подстежке из легкого меха нутрии; такую шубу уже купил Гри-Гри.

Машинка прокартавила и прозаикалась последний раз, ее отремонтировали и пустили в продажу.

Письмо в тюрьму было написано, как всегда, суховатым, подчеркнуто деловым тоном. Она была бы огорчена, если бы герр Кертнер усомнился в том, что машинка реализована самым выгодным образом. Из 1100 лир, вырученных за ундервуд, пришлось вычесть 150 лир за ремонт и газетное объявление.

Этьен отправил ответное письмо:

«Джентиллиссима синьора, благодарю за письмо от 17 декабря, а также за то, что Вы так срочно продали мою пишущую машинку. Прошу Вас принять 200 лир за хлопоты, удержав их из вырученной суммы. Мне очень жаль, что, я вынужден ограничиться такой маленькой компенсацией в возмещение столь больших беспокойств. Лишь крайние обстоятельства, а не чувство справедливости, руководят мною, когда я называю столь мизерную сумму.

Очень заманчиво получить к пасхе посылку, хотя бы отдаленно похожую на ту, которую Вы присылали к рождеству.

В ожидании Вашего любезного ответа приветствую Вас и поздравляю заблаговременно с пасхой.

С благодарностью К. К. ».

Обычно в день получения письма из тюрьмы Джаннина звонила Тамаре, и они встречались, чтобы письмо как можно быстрее дошло до Гри-Гри. При последнем звонке Тамара сразу услышала, что голос у Джаннины дрожащий, а на встречу она пришла с заплаканными глазами.

Сперва Джаннина отмалчивалась и отнекивалась, потом по-девчоночьи громко, судорожно разрыдалась, а когда немного успокоилась, уступила настойчивым расспросам Тамары.

И тут выяснилось, что Джаннина глубоко обижена. Как же у герра Кертнера поднялась рука написать про эти самые 200 лир?! «Маленькая компенсация в возмещение столь больших беспокойств…» Даже если шеф решил, что Джаннину из конторы уволили и она бедствует…

Тамара онемела от удивления. Милая девочка, ты же такая проницательная, откуда вдруг этот приступ обаятельной, почти детской наивности?

Разве не ясно, что Кертнер намеренно распространяется насчет злополучных 200 лир, чтобы создать видимость деловых взаимоотношений? Чтобы напомнить цензору — корреспондентка материально заинтересована в подобных поручениях. А то еще кто-нибудь из тюремной администрации (а значит, и из тайной полиции) заподозрит синьору Эспозито в симпатиях к заключенному.

Джаннина уже вытирала глаза. Слезы быстро высохли, но голос у нее еще долго был сырой и дрожащий…

Джаннина попросила у капо диретторе разрешить ей отправку посылки к пасхе, а к своему заявлению приложила вырезку из газеты с объявлением о продаже машинки. Разрешение последовало, но вес был указан минимальный — 4 килограмма. Знакомым синим карандашом было приписано, что заключенный 2722 ведет себя плохо, пренебрегает тюремным уставом и потому вообще не заслуживает посылки, а разрешение выдано только в связи со скверным состоянием его здоровья.

Письмо из тюрьмы от 8 апреля 1938 года пришло с купюрами — целые фразы были замазаны черной тушью. Шли длинные рассуждения о скверной погоде, хотя он и не знает, сколько за последнюю неделю было солнечных дней, а сколько дождливых. Гри-Гри сразу догадался, что Этьен сидел в строгом карцере, лишенный дневного света.

Помимо посылки, Кертнеру отправили пасхальную открытку. Скарбек талантливо изготовил фотографию Танечки Маневич в духе сусальных открыток подобного типа. Фотографию обрамляли веточки вербы, а в углу открытки из разбитого яйца вылезал только что вылупившийся, но уже каким-то чудом прекрасно откормленный цыпленок. Открытку отправили на имя Бруно, можно было не сомневаться, что он покажет загадочную открытку своему соседу.

В следующем письме от 12 мая 1938 года Кертнер в иносказательной форме подтвердил получение фотографии дочери. В письме цензурных вымарок было уже меньше.

«Долго тянется время в тюрьме, бесконечно долго, его скрашивают только Ваши деловые письма, которые я невольно заучиваю наизусть — так часто их перечитываю. К пасхе Вы явились ко мне снова, как ангел-спаситель, у которого в руках была посылка весом в четыре килограмма. Но зато какая питательная! Меня наказали уменьшенным весом посылки, а Вы восполнили это высокой калорийностью. Благодарю Вас за каждую калорию — большую и маленькую.

По совету тюремного врача я теперь совсем не курю, так что сигарет больше не посылайте. Следовательно, в другой раз вы можете увеличить дозу шоколада. Мы здесь отдаем предпочтение марке «Перуджино». Шоколад, присланный Вами, был опробован в первый же день, и общественное мнение признало его отличным.

Нет меры благодарности за Ваши милосердные заботы. Да благословит Вас небо!

К. К. ».

Когда Тамара читала вслух это письмо, Гри-Гри после слов «общественное мнение признает шоколад отличным» тяжело вздохнул:

— Вот-вот, общественное мнение… Ведь все раздает…

— А что же ему делать? Жевать в одиночку? У них в камере коммуна. Итальянцы тоже, наверное, получают посылки и тоже делятся…

— Возможно, — еще раз вздохнул Гри-Гри.

Но пришел день, когда ундервуд был съеден до последней буквы, и Гри-Гри вместе с Тамарой и Джанниной ломали голову над тем, что делать дальше. Кто же станет покупать дорогую шубу в начале лета, когда ей полагается лежать в ломбарде?

Тревога увеличилась после того, как узнали, что у Кертнера нет денег даже на лекарства. За последнее время он несколько раз побывал в карцере, в том числе — строгом, что для его легких очень опасно.

Джаннина, наученная Тамарой, в завуалированной форме попросила Кертнера вести себя более покладисто. Составляя письмо, Тамара пыталась перевести на итальянский русское выражение «не лезть на рожон», но так и не смогла это сделать.

Гри-Гри извелся в поисках возможности помочь Этьену. Но придумать что-нибудь дельное не удавалось.

И тогда Джаннина предложила — она переведет в тюремную лавку те 200 лир, которые получила как «маленькую компенсацию за большие беспокойства».

Конечно, здесь был риск, она могла вызвать подозрение у цензора — агента полиции, следящего за их перепиской. Но Джаннина рискнула, и через несколько дней капо гвардиа сообщал заключенному 2722, что на его лицевой счет поступили 200 лир из какой-то торговой конторы в Милане.

 

66

Кертнер больше, чем его товарищи по камере, страдал от холода. Как бы согреться? Ах, если бы он мог надеть вторую пару шерстяных носков, если бы в камере волшебно появилась жаровня с углями. В холодные дни осени и зимы он часто вспоминал свою миланскую контору; там у его письменного стола — батарея центрального отопления. Всего два регистра, но для итальянской зимы хватало. Единственный и скоротечный источник тепла в камере — миска с супом. Можно греть пальцы, держа в руках миску, но чем дольше ты будешь греться, тем скорее остынет суп. Были бы деньги — можно было бы чаще покупать свечи: тоже мерцающий источник тепла. Иногда Бруно удавалось доставать для Кертнера горячую воду из котельной; она не годится для питья, но можно сделать ножную ванночку.

И в самые холодные дни Кертнер занятий не прерывал. Камера № 2 занималась на ходу! Ученики безостановочно ходили вереницей, завернувшись, по примеру учителя, в полосатые серо-коричневые одеяла.

Газетные новости тоже становились темой занятия. Кертнер делал доклады о международном положении, опираясь на те сведения, какие удавалось черпать в воскресных иллюстрированных фашистских газетах, и на сведения, какие просачивались из других камер. Много новостей политического характера сообщали Кертнеру уголовники.

7 июля 1937 года японцы вторглись в Китай. Едва взошло солнце, орды японцев, размахивающих саблями, хлынули через мост Марко Поло и устремились в глубь территории Китая. Все это называлось «китайский инцидент». И Кертнер посвятил ему занятие, поделился своими китайскими впечатлениями.

Тюремщик «Примо всегда прав» подходил и со злорадством показывал газету сквозь решетку. Заголовки, набранные крупным шрифтом, кричали об очередной победе фашистов в Испании. Ходили слухи, что сын тюремщика «Примо всегда прав» воюет в батальоне имени Гарибальди, уехал из дома, прокляв отца, и тот озлобился еще больше.

Кертнер подумал не только о негодяе Примо, который дежурит сегодня. Он подумал обо всем сословии тюремщиков. Среди них попадаются не такие уж плохие люди, например Карузо. Но. вся эта толпа, вооруженная пудовой связкой ключей, существует для того, чтобы отравлять жизнь ему и его товарищам.

Грязные фашистские листки упоминали о России редко. Обо всем знаменательном, что там происходило, в частности о воздушных перелетах, о завоевании Северного полюса, писали скупо. Но в одном из номеров воскресного иллюстрированного приложения «Доменика дель коррьере» неожиданно напечатали отрывки из дневника Папанина, который он вел на Северном полюсе, и перепечатали его радиограмму «Двести дней на льдине». Кто знает, почему фашистская газета решилась это напечатать? Польстилась на арктическую экзотику? Или вспомнила, как русские спасали экспедицию Нобиле на Северный полюс?

На Этьена произвели сильное впечатление записи о прилежных занятиях четырех зимовщиков на льдине.

«24– июня. Женя начал преподавать мне и Эрнесту метеорологию».

«19 сентября. Петр Петрович изучает английский язык. Он решил каждый день заниматься языком один час».

«Работаем не меньше пятнадцати часов в сутки, засыпаем как убитые».

«Каждый из этих двухсот дней был заполнен непрерывными научными наблюдениями. Работая по 12–16 часов в сутки, мы не заметили, как пролетело время».

Этьен даже разволновался, прочитав эти записи. Так вот где средство самозащиты! Заниматься, работать, чтобы не заметить, как прошло время!

Откуда было знать полярнику Ширшову, что это он убедил заключенного 2722 в необходимости заняться языком? Какой же он, Этьен, революционный наставник, если сам при этом не учится? Он твердо решил последовать примеру соотечественника, далекого и незнакомого Петра Петровича, который, сидя на дрейфующей льдине, изучает где-то на околице Северного полюса английский язык.

С удивительной отчетливостью Этьен вдруг вспомнил, как заполнял свою анкету много лет назад, когда его в первый раз пригласили в Разведуправление. Пожалуй, он был излишне строг к себе, когда, отвечая на вопрос о знании языков, написал в анкете: «французский — свободно, немецкий — слабее, английский — слабо». А сегодня он мог бы по совести написать: «французский, немецкий, итальянский — свободно, английский — почти свободно, испанский — слабо». Вот он и решил, пока память не отказала, приняться за испанский. Даже если ему никогда больше не придется побывать в Испании, язык пригодится.

Как раз в то время Джаннине удалось продать еще кое-что из его вещей (тогда было еще что продавать), и он надеялся, что дирекция разрешит ему выписать словарь, грамматику, а также «Дон-Кихот» Сервантеса и его же «Назидательные новеллы» — конечно, на испанском языке.

Директор и в самом деле дал согласие, и Этьен с острым нетерпением ждал прибытия испанской посылки с книжного склада в Болонье. Когда же в камеру явится долгожданный собеседник Мигель Сервантес де Сааведра?

До краев загрузить каждый день делами и занятиями — так легче предохранить душу от гибельного влияния тюрьмы, ее гнетущих невзгод и лишений. Не одну бессонную ночь принесли Кертнеру печальные новости из Испании. Но не меньше тревоги вызывали сообщения о Советской России.

В начале августа «Примо всегда прав» показал сквозь решетку газету, где сообщалось о нападении японцев на советскую границу. Японцы захватили сопки Заозерная, Безымянная за озером Хасан, продвинулись на четыре километра в глубь советской территории. А вот когда японцев разбили наголову, когда японский посол Сигемицу запросил в Москве пардону и предложил начать переговоры о мире — об этом тюремщик умолчал.

В сентябре Кертнер, а вместе с ним вся камера № 2 с тревогой узнали о предательском поведении министров Чемберлена и Даладье, а Кертнер тогда сказал, что их трусость вызовет больше жертв и повлечет за собой большее кровопролитие, чем любая жестокость Гитлера.

— Верно сказано, что глупость играет в истории не меньшую роль, нежели ум.

Осенью 38-го года Кертнер прочитал лекцию об интернационализме в связи с тем, что Муссолини начал антисемитскую кампанию. Кертнер, опираясь памятью на статьи Максима Горького, написанные в царские годы, доказывал, что тот, кто проводит дискриминацию, наносит себе большой моральный урон. Конечно, вред приносимый антисемитизмом или презрением к черной расе, больше всего ощущается теми, кто стал жертвой дискриминации. Но разве не становится жертвой грязных предрассудков и предубеждений тот итальянец, который считает себя выше араба, еврея или эфиопа? Даже если этот итальянец — сам дуче, который всегда прав…

Потом Примо кривлялся за решеткой, орал: «Мадрид на коленях!» Размахивал газетой — Англия и Франция официально признали генералиссимуса Франко, это было в конце февраля 1939 года.

Все еженедельники поместили фотографии — немцы ломают на границе шлагбаумы, рушат пограничные столбы. Кертнер и его соседи по камере были потрясены вторжением фашистов в Чехословакию.

 

67

Объявление о том, что продается новая шуба с воротником из щипаной выдры и с подстежкой из нутрии, публиковалось в «Гадзетта дель пополо» три дня подряд. Главное — не упустить сезон. А то можно опоздать и с денежным переводом в тюремную лавку, и с посылкой к рождеству.

Прижимистый покупатель, оглядев, ощупав, обнюхав и примерив шубу, сказал:

— Как хотите, двух тысяч лир шуба не стоит.

Джаннину так и подмывало воскликнуть: «Да мы сами за нее недавно уплатили две тысячи восемьсот! А торговались прилежнее, чем вы сейчас!»

Когда Джаннина сообщила бывшему шефу, что ей поручили продать шубу, Кертнер сразу понял, что кто-то изыскал возможность для новой его поддержки, потому что никакой шубы он не оставлял.

«Многоуважаемая синьора, — писал Кертнер 14 сентября 1938 года, — отвечаю сегодня, в день приема писем. Мой запас вежливых итальянских слов не позволяет высказать Вам в достаточной степени мою признательность за то, что Вы для меня делаете. Проходят годы, но стиль моих итальянских писем остался неизменным. Единственными упражнениями моими в этой области являются письма Вам, которые я посылаю время от времени. Перо остается тяжелым и инертным в моих руках, а слова угловатые и неловкие. Вместо того чтобы придать моей мысли ясную и определенную форму, слова еле-еле в состоянии передать ее смутную и бледную тень. Извините меня, синьора, если эти слова благодарности слишком скупы и монотонны, но все же, поверьте, моя признательность глубока.

Прошу Вас, если удастся, продать шубу. Не беспокойте себя присылкой списка проданных вещей.

В вопросе о юристах (чтобы черт их всех побрал!) я позволю себе не согласиться с Вашим мнением. Признаюсь, синьора, адвокаты мне стали особенно антипатичны. Теперь я лучше понимаю, почему писатели, как правило, рисуют их плохими. Чего стоит, например, фигура адвоката из романа Мандзони «Обрученные», крючкотвора по прозвищу Аццеккагарбульи (я даже не сразу понял, что прозвище значит «Затевай путаницу»!). И если Данте не отправил адвокатов в ад, то только потому, что в его эпоху эти злые гении не имели еще такого развития, как сейчас. Увидим, к чему приведет их лживая практика!

Всегда и премного обязанный, с вечной благодарностью

К. К.».

Из какого-то закоулка сознания выскочила русская поговорка: «После рождества цыган шубу продает». Подписав письмо, он горько усмехнулся и подумал: «А Кертнер продает свою шубу еще раньше — до рождества».

Он даже вообразить себе не мог, как выглядит эта вымышленная, мистическая, потусторонняя шуба. Но так как в тюрьме уже ранней осенью стало в этом году холодно и Кертнер сильно страдал от невозможности согреться, унять кашель, он мечтал о шубе подолгу и с удовольствием. Вот бы шубу не продали, а нашли способ передать ему в камеру! Можно было бы накрываться ею ночью. Была бы у него такая шуба-невидимка, чтобы ни один тюремщик не мог сорвать ее с плеч, как запретную!

Вспомнился день, когда он в первый раз надел первую в своей жизни шубу. В тот день он учился разгуливать в богатой шубе. Топал по снежным тротуарам не торопясь, и мороз не подстегивал его, как в шинели. День был холоднющий, из тех, когда трамваи ходят с промороженными стеклами и не сразу удается надышать в стекле глазок. Воротник новой шубы заиндевел от дыхания. Морозной пылью серебрился его бобровый воротник…

«…Последнюю неделю, — писал Этьен 11 октября 1938 года, — здесь наступили дни, довольно холодные для начала октября, так что я даже простудился. Создается впечатление, что наступят сильные холода. Поэтому просил бы Вас, если это только в пределах Ваших возможностей, прислать мне две вязаные шерстяные рубашки, нижнее белье, а также две пары шерстяных носков. Не бойтесь посылать вещи из грубой шерсти, наоборот, чем грубее, тем лучше. Заранее благодарю и шлю наилучшие пожелания.

К. К. ».

15 ноября заключенный 2722 отправил письмо, которое начиналось словами: «Холодно, замерзаю». Он сообщал, что руки его покрылись волдырями. Большой палец нарывает, может быть, придется удалить ноготь. Кертнер просил прислать глицериновое мыло, — говорят, оно помогает против обморожения. Просил шерстяные перчатки, так как руки в камере сильно мерзнут. В конце письма капо диретторе сделал приписку, что заключенному 2722 разрешено послать перчатки, уже отдано распоряжение на этот счет.

29 ноября Джаннина отправила ценную бандероль и сопроводила посылку коротким письмецом:

«Пользуясь добротой капо диретторе, посылаю еще одну пару перчаток посвободнее, чтобы их можно было надеть на Ваши опухшие руки».

В Италии тюрьмы вообще не отапливаются — там попросту нет печей, нет труб, нет батарей центрального отопления, ничего, к чему можно было бы в поисках тепла прикоснуться иззябшими пальцами. Ни один дымок не подымается над тюремными зданиями в зимние дни. Только в канцелярии, в лазарете и, конечно, в кабинете директора можно увидеть кафельную печку, или скальдино, в которой милосердно тлеют угли. Нужно до мозга костей прозябнуть в неотапливаемом каменном мешке, чтобы понять, какое это испытание. И голод сильнее дает себя чувствовать, когда мерзнешь. Гнилая сырость трехсот итальянских зим впиталась, въелась в камень тюремных стен, чтобы обдавать узников Кастельфранко стылым дыханием.

Конечно, в тюрьмах Южной Италии, где-нибудь в Сицилии или по соседству с ней, узники не так мерзнут в зимние месяцы. Но на севере страны суровая зима приносит страдания.

На этот раз секретарша «Эврики» просила капо диретторе, в связи с плохим здоровьем заключенного Конрада Кертнера, разрешить ей отправить к рождеству посылку весом в 7 килограммов. Разрешение было дано. Или поведение Кертнера, с точки зрения администрации, стало лучше, или здоровье его стало хуже, или капо диретторе, помня хорошенькую посетительницу, не хотел выглядеть в ее глазах злым чиновником. Она не поскупилась в прошении на самые любезные приветы и пожелания капо диретторе, которого благословляла в своих молитвах и благодарила за помощь в выполнении своего служебного и христианского долга.

В письме от 25 февраля 1939 года вновь много цензорских помарок, а прочесть можно вот что:

«…Здесь зима почти прошла, к счастью. Вы не можете представить, как меня угнетает холод с тех пор, как я в заключении. Я страдал от холода уже в Риме. Однако температура Рима не может быть никак названа низкой. Представляете себе, как я стал чувствителен к холоду!

Я знал холода в моей жизни. Бывали морозы, да какие — сорок градусов ниже нуля. Но по правде сказать, никогда не страдал так, как здесь, хотя температура еще ни разу не опускалась ниже 5–7 градусов. На это, по-видимому, влияют условия существования. Хорошо, однако, что я сейчас гарантирован от замерзания до октября, это уже кое-что. Хотел бы знать, уважаемая синьора, нашли ли Вы новую работу?

Заранее благодарный, приношу наилучшие пожелания.

К. К. ».

Холодная зима 1938–1939 годов пагубно отразилась на здоровье Кертнера. Скарбек и Гри-Гри узнали через Орнеллу, что болезнь Этьена часто обостряется, уже несколько раз он лежал в тюремном лазарете.

6 марта 1939 года о своей болезни написал и сам Этьен:

«Врач снова прописал мне рыбий жир, но не чувствую никакого улучшения. С месяц уже, как у меня болит грудь и боль не унимается, несмотря на то, что свыше двух месяцев принимаю это неприятное лекарство. Догадываюсь, что начинается чахотка».

Но дело не только в содержании последнего письма. Джаннина первая обратила внимание на то, что письмо написано каким-то изменившимся почерком, можно подумать, оно написано дрожащей старческой рукой. Или из-за нарывов на руках Кертнеру трудно держать перо? Или он писал, не снимая шерстяных перчаток? Или отныне вообще изменился его почерк?

А из письма, отправленного раньше, явствовало, что Кертнеру снова делают уколы, но, несмотря на полный повторный курс, боль под лопатками не прошла, а, наоборот, усилилась.

Дни складывались в недели, недели в месяцы, месяцы в годы.

О чем бы Этьен ни думал, он, так же как Бруно, как другие, все время подсчитывал — сколько времени просидел и сколько еще предстоит пробыть в заточении. Вопрос о времени стал основой его существования, и отвлечься от каждодневных подсчетов было невозможно.

Сколько дней отсидел и сколько дней осталось? Миновало «звериное число»: он отсидел 666 дней.

Затем он отметил два года со дня своего ареста. Но все равно оставалось сидеть в тюрьме массу времени, отчаянно и непоправимо далекой оставалась дата освобождения. И годы, проведенные в тюрьме, никак не облегчали угнетенного состояния. Теперь он отчетливее представлял себе, какими бесконечно мучительными будут все будущие тюремные годы, потому что знал, какими были минувшие. И понимал, хорошо понимал, что те и эти годы — одинаковые, а сил для того, чтобы пережить остающиеся годы, остается все меньше.

Кертнер вел все арифметические подсчеты и для своего друга Бруно, у того перспектива лучше, Бруно переступил через ту критическую точку, когда реже считают — сколько уже просидел, а чаще подсчитывают — сколько осталось сидеть. Арифметика служила ему утешением, скоро мерой тюремного времени станут для него только месяцы, а затем недели и дни. Кертнер помнил с точностью до одного дня, сколько осталось сидеть каждому из его соседей по камере, и одним завидовал, а тем, кто пересидит его в тюрьме, — сочувствовал. На этот раз амнистия была провозглашена в связи с историческими победами фашистов в Испании и в Албании. Бесчеловечные сроки приговоров именем короля в Особом трибунале — и щедрый на амнистии сердобольный король, который искал популярности у верноподданных.

Да здравствует новое летосчисление! К черту устаревшие четыре действия арифметики!

Новая тюремная арифметика подсказывала, что Кертнера должны освободить 12 декабря 1939 года.

Увы, новая амнистия в значительно меньшей степени коснулась Бруно. По новому тюремному летосчислению выходило, что Бруно переживет Кертнера в тюрьме на десять месяцев. В эту минуту Бруно и огорчался тем, что будет сидеть на десять месяцев дольше Кертнера, и радовался тому, что его друг освободится на десять месяцев раньше.

Этьен сразу же примерил амнистию к Блудному Сыну и к другим товарищам, которые были осуждены вместе с ним.

Какое счастье — все они выходили на волю.

Наконец, по этой амнистии Ренато должен быть освобожден немедленно. Кертнер сердечно попрощался со своим преданным связным. А вот Орнеллу не пришлось и, верно, никогда уже не придется увидеть. Напоследок Ренато передал для Кертнера ее кабинетную фотографию. Кертнер увидел штамп на обороте: «Турин. Фотоателье «Моменто». Этот штамп говорил Кертнеру много больше, чем жениху Орнеллы. На самом деле невеста Ренато такая красавица или это тонкое искусство Скарбека?

Этьен искренне радовался за преданного Ренато, за его невесту Орнеллу. И в то же время с огорчением подумал, что лишается такого надежного связного, остается без всякой связи с внешним миром больше чем на полгода.

Из своего постылого одиночества и душевной бесприютности Этьен слал отцовское благословение Ренато и его невесте: пусть молодые люди будут счастливы после разлуки, пусть не жалеют друг для друга доброты, ласки, нежности, заботы, благородства, страстной любви.

Прошли месяцы, годы, и с течением времени стали менее разборчивы буквы тюремного штампа, который ставили на письмах в Кастельфранко дель Эмилия. Уже и штамп состарился, столько раз его ставил на письма узников капо диретторе или тюремный цензор.

«…за исключением… предметов одежды на случай освобождения».

Кто бы мог подумать, что это казенное предостережение на всех письмах приобретет вдруг силу полезного напоминания?

6 апреля 1939 года он писал Джаннине:

«Вчера я был вызван в канцелярию, чтобы ознакомиться с сообщением Особого трибунала, вызванным вышеуказанной амнистией. Как я и товарищи предвидели, мне уменьшен срок заключения на четыре года, так что дата моего освобождения установлена на 12 декабря сего года.

Остается высылка меня из страны после освобождения (в приговоре дословно: «по отбытии полного наказания»). Было бы интересно узнать, каков порядок этой высылки, но не знаю, к кому обратиться.

Сколько стоят самые полные словари: итало-испанский, французско-испанский и немецко-испанский, а также словари для перевода с испанского на эти языки?

Вам ничего не известно до сих пор относительно книги «Перспективы» Мортара?

Примите, многоуважаемая синьора, мою прочную благодарность. Желаю исполнения всех ваших желаний.

К. К. ».

Джаннина первая узнала о том, что новая амнистия коснулась Кертнера. В тот же день она встретилась с Тамарой. Полноте их общей радости мешала неотвязная мысль о том, в каком бедственном положении находится сейчас Кертнер.

 

68

Настал день, когда Кертнер, Бруно, рыжий мойщик окон и другие товарищи распрощались с Ренато. Он посидит в карантине, а вскоре его встретит в тюремной канцелярии истосковавшаяся и счастливая Орнелла. Она, как третий карабинер, будет сопровождать его до Турина.

На пороге свободы Ренато подвергнется тщательному обыску, и потому даже микроскопическую записку с ним не передашь. Что Этьену важнее всего передать на словах? Он напомнил своим, что адвокат Фаббрини, клятвенно обещавший приехать наконец на свидание, не вызывает в нем доверия.

Местные товарищи обещали ему в ближайшие дни все выяснить. Если Этьен ошибся, если его подозрения напрасны и антипатия к Фаббрини беспочвенна, Этьен обязательно передаст с адвокатом «сыновний привет Старику».

Если же опасения насчет Фаббрини подтвердятся, «сыновний привет Старику» передан не будет; значит, с Фаббрини нужно срочно рвать всякие отношения…

Через несколько дней их, как обычно, вывели на прогулку в тюремный двор. Кертнер шагал за дружеской спиной Бруно. А в затылок дышал неизвестный Кертнеру узник.

Вдруг донесся шепот незнакомца, шедшего след в след:

— Не оборачивайтесь… Вы интересовались своим адвокатом. Ну, тем, мордастым… Не верьте ему. Тут сидят его «крестники»… За ним и кличка такая в Болонье ходила — «Рот нараспашку». Прошу не оборачиваться…

Это предупреждение не прозвучало для Этьена полной неожиданностью — он давно был во власти тревожных догадок и предчувствий. Теперь понятно, почему таким естественным был стиль и вся манера письма, которое Фаббрини адресовал директору тюрьмы. Видимо, Фаббрини написал на своем веку не один десяток доносов.

Там же, на прогулке, Этьен подумал, что должен скрыть свою осведомленность перед лицом тюремной администрации, выказывать по-прежнему полное доверие к адвокату Фаббрини. Этьен должен продолжать игру в кошки-мышки, пока Фаббрини считает его глупым мышонком. Нужно скрыть все, что Этьену известно, и по-прежнему притворяться недогадливым. И с помощью адвоката-чернорубашечника дать знать своим о том, кто это такой. После памятной прогулки, после доверчивого шепота в затылок Этьен все время опасался, как бы Тамара и Гри-Гри не доверились провокатору.

Ведь не начал же он сотрудничать с охранкой уже после суда! Совершенно очевидно, что, когда миланская коллегия адвокатов назначила его защитником, Фаббрини уже был коллегой того самого агента, который чуть-чуть косит левым глазом.

В комнате свиданий Фаббрини появился с опозданием. Он никак не мог отдышаться, будто долго бежал, и жадно хватал воздух маленьким, женским ртом. Кругообразными движениями руки, с зажатым в ней платком, он вытирал лицо, лоснящееся от пота, и жирную шею.

Он снова был неумеренно словоохотлив.

Этьен слушал Фаббрини и не слышал его. Слова скользили мимо сознания, а думал он только о том, чтобы Фаббрини, когда он на днях увидится с Джанниной, не навредил бы ей, Тамаре и даже Гри-Гри. Фаббрини, конечно, заметил, что Кертнер сегодня чем-то подавлен и молчит — плохо себя чувствует или на него нашла апатия?

Как нужна была бы Этьену сейчас крепкая нитка, связывающая его с внешним миром, нитка, которую прежде держали в своих руках Ренато и Орнелла, нитка, которую не ощупывал бы своими руками цензор или «третий лишний». Но ту гнилую нитку, которую держит в больших нечистых руках Фаббрини, следует оборвать самому.

— Хотите со мной что-нибудь передать? — спросил Фаббрини.

— Нет.

— Может, привет кому-нибудь?.

— Нет.

Только в эту минуту Этьен вышел из состояния тягостного безразличия, в котором сидел на свидании. Он добился того, чего хотел: Фаббрини, сам того не подозревая, оборвет связь между ними.

Много приветов Этьен адресовал Старику на своем разведчицком веку. Но еще никогда отсутствие привета не служило паролем и не было сигналом столь острой тревоги.

 

69

Бруно и Кертнер спали голова к голове. И когда бессонница одолевала обоих, они вполголоса говорили ночи напролет.

Однажды Кертнер рассказал Бруно, как он сражался за революцию. Другой ночью рассказал, как голодал; он и его бойцы много дней питались только соленой рыбой. И названия этой рыбы Бруно никогда прежде не слышал — вобла.

А когда зашел разговор об охоте, Кертнер рассказал о смелых лесных жителях, которые ходят на медведя с одной рогатиной; пришлось долго объяснять Бруно, что представляет из себя рогатина.

Бруно давно догадался, что речь идет о России, где еще в лесах разгуливают медведи? Нетрудно догадаться, что Кертнер жил там.

Но никогда Бруно не делился своими догадками, ни о чем не расспрашивал, а самое главное — не обижался на Кертнера за то, что за какой-то чертой тот остается скрытным. У Бруно хватило душевной щедрости не отказывать ответно Кертнеру в общительности и не стать менее откровенным.

Никогда Кертнер не произносил русских слов. Иногда он пел незнакомые, берущие за сердце мелодии, но всегда без слов. Бруно был уверен, что это русские песни, чувствовал, что товарищ не по доброй воле отлучает слова от мелодии.

Уже потом, много лет спустя, когда Бруно был мобилизован на русский фронт и до полусмерти мерз в донецких степях, он услышал там знакомую песню. Мелодия не раз звучала когда-то в их тюремной камере. Бруно переписал и выучил текст песни. Она начиналась словами: «По долинам и по взгорьям…»

Время от времени Кертнер получал записки, письма. Они приходили к нему очень сложным путем. Это ясно хотя бы по тому, как бывала скомкана бумажка, которую дрожащими от нетерпения пальцами тайком расправлял Кертнер ночью.

Но Бруно прощал другу скрытность, так как был убежден в его доверии. Иногда чувствовалось, что Кертнер ходит, распираемый важными новостями, его томит жажда неутоленной откровенности, и тем не менее он вынужденно молчит. Изредка у Кертнера бывало приподнятое настроение. Он про себя праздновал годовщину Октябрьской революции или День Красной Армии в конце февраля, не забывал хоть чем-нибудь отметить день рождения дочери Тани 21 октября и день рождения Нади 28 января. Бруно воспринимал те дни и как свои праздники.

Бывали такие счастливые совпадения, когда русские революционные праздники или Первое мая приходились на воскресные дни. Тогда их можно было отметить хотя бы более приличным обедом. Пять крошечных кусочков мяса, нанизанных на деревянную лучинку, и миска мясного супа. Настоящий банкет! В такие воскресные дни Кертнер бывал особенно доволен — будто обманул все тюремное начальство, а заодно с ним самого дуче.

Бруно знал, что когда Кертнер отказывается от прогулки, ссылаясь на недомогание, тому нужно остаться в камере в полном одиночестве и тайком от всех что-то написать. В таких случаях Кертнер не гнушался ничем и не брезговал подолгу торчать в углу, где стоит параша.

Однажды ночью Бруно ненароком подсмотрел, как Кертнер прячет записку в хитроумный тайник — в щель между кирпичами, замазанную глиной, над самым полом. Но Бруно не стал задавать никаких вопросов.

И, может быть, высшей мерой их доверия друг к другу были не беседы, а обоюдное молчание о делах, которым противопоказаны слова, даже самые дружеские.

Бруно был прилежным учеником Кертнера, но это вовсе не означало, что он во всем и всегда с ним соглашался. Однажды во время прогулки Бруно заметил, как его друг изменился в лице, увидев самолет.

— Знаешь, Бруно… — сказал Кертнер задумчиво. — Летчику тяжелее сидеть в тюрьме, чем шахтеру. Летчик сильнее тоскует без неба, без простора…

— Сильнее, чем шахтер? Не верю! — возразил убежденно Бруно. — Потому что шахтер тоскует без неба, без простора и на свободе.

Летом, начиная с мая, Кертнер всеми мыслями и чувствами был в Монголии. Там шли бои с японцами, напавшими на Советский Союз. Он перелистывал воскресные журнальчики в поисках какой-нибудь информации о Халхин-Голе, расспрашивал кого только мог, а потом делал коротенькие доклады об этих событиях. Бруно нетрудно было догадаться, что его друг и сосед. — человек с большим военным кругозором. Бруно только слушал, вникал в подробности и помалкивал.

Этьен понимал, что там, в песках Монголии, идет серьезная разведка боем, и японцы пытаются прощупать, насколько мы готовы к войне с ними. Разрозненные, отрывочные сведения не всегда собирались в связный обзор. Трудно было, сидя в тюрьме, воссоздать картину боев, прежде всего Баин-Цаганское сражение. Но Этьену даже из итальянских телеграмм было ясно, что японские танки экзамена не выдержали. В то же время их бомбардировщики, зенитные орудия оказались на высоте, а пехота дерется стойко и храбро.

После событий на Халхин-Голе и после договора с Гитлером о ненападении уже не было столь неожиданным сообщение о том, что немцы начали военные действия. И снова первым прочитал, Кертнеру эту газетную телеграмму злобный сардинец. Ни Кертнер, ни «Примо всегда прав», никто еще не знал, что 1 сентября 1939 года войдет черной датой в память и в календарь человечества, — началась мировая война. 3 сентября иссяк ультиматум, предъявленный Гитлеру. Англия оказалась в состоянии войны с 11 часов, а Франция с 17 часов.

Месяц спустя «Примо всегда прав» показал Кертнеру через решетку газету с фотографией: Гитлер принимает военный парад в Варшаве. Он стоял в длинном кожаном пальто, с вытянутой рукой и благосклонно взирал на кавалеристов, дефилирующих мимо него. Его окружали генералы, одни в касках, другие в фуражках. С фонарных столбов свешивались флаги со свастикой.

«Не будет ли осложнений у Скарбека? У него польский паспорт, — все чаще тревожился Кертнер. — Лишь бы ему не пришлось уехать, лишь бы не закрылось фотоателье «Моменто».

Да, немало печальных и даже трагических новостей сообщил за два года злобствующий тюремщик. И как трудно бывало правильно оценить каждое такое сообщение, вселить в молодых товарищей по камере веру и бодрость, правильно осветить события, происходящие в мире, и дать им революционную марксистскую оценку.

Немало острых споров вели они по ночам в конце августа 39-го года, после того как СССР и Германия заключили пакт о ненападении.

Помимо споров с Бруно, в те дни Этьен тяготел к размышлениям наедине с собой. Он взял в тюремной библиотеке «Майн кампф» Гитлера на итальянском языке и внимательно перечитал. Многие места книги выводили его из душевного равновесия. Особенно запомнилось:

«Мы покончили с вечными германскими походами на юг и на запад Европы и обращаем взор на земли на Востоке… И когда мы говорим сегодня о новой территории в Европе, нам сразу приходит на ум только Россия и пограничные государства, подчиненные ей… Гигантская империя на Востоке созрела для падения».

Не раз во время чтения Этьен думал:

«Все у нас должны знать, с каким «заклятым другом» мы заключили договор о ненападении.

Вот же мне, коммунисту и командиру Красной Армии, в это грозное время пришлось надеть на себя маску и шкуру австрийского коммерсанта. Может, в этой предвоенной обстановке и Советской стране пришлось притвориться доверчивой. Лишь бы не довериться на самом деле, а только притвориться…»

 

70

Прежде, когда счет шел на годы, месяц казался значительно более коротким, чем сейчас.

Совсем, совсем недавно оставалось сто дней до освобождения, а сегодня — только три месяца. Конечно, три месяца — тоже срок немалый, но воодушевляет уже одна мысль, что было во много раз больше.

А потом счет уже пошел на недели. Значит, наступит такое время, когда единицей измерения станут сутки?

За десять дней до освобождения заключенный переводится из общей камеры в одиночку. Может быть, для того, чтобы уходящему на волю не давали всевозможных поручений, не использовали его как связного?

Кертнер заранее начал принимать от своих тюремных собратьев поручения. Конечно, в пределах того, что может сделать человек, высылаемый за границу под конвоем: например, передать чью-нибудь просьбу соседу по вагону или прохожему, который вызовет его доверие.

В камере № 2 уже давно сообща высчитали, что 3 декабря Кертнера должны перевести в одиночку. Последний день пребывания в общей камере, последний вызов на прогулку. Он пытливо вглядывался в лица. На всех одно и то же выражение — смотрят с завистью, и каждый мысленно задает себе вопрос: «Неужели и для меня когда-нибудь наступит такой день, неужели и я доживу до такой радости?»

Перед концом прогулки он попрощался с товарищами из других камер. Скорее всего, его переведут в одиночку завтра утром.

— Значит, последняя прогулка?

— Да, последняя, — радостно подтвердил Кертнер.

Все сняли серо-коричневые береты в знак приветствия, он никогда больше не увидится с товарищами.

Личная радость отравлена тревожным состраданием ко всем этим людям. Только подумать, что их ужасное прозябание будет продолжаться, когда он окажется далеко-далеко от мрачных стен, замков и решеток. Им овладела невыразимая нежность к товарищам, которых он здесь оставляет, а прежде и больше всего — к Бруно. Ему предстоит просидеть еще девять месяцев. Огромный срок! Этого времени женщине хватает, чтобы зачать и в первый раз накормить младенца грудью.

Бруно помалкивал, но в камере знали: он не верит фашистам и боится, что Кертнера оставят в тюрьме сверх срока.

Тем большей была радость, когда 3 декабря, после утренней воды и раздачи хлеба, к решетчатой двери подошел Карузо и прозвучало жданное-долгожданное и все-таки неожиданное:

— Номер две тысячи семьсот двадцать два! На выход со всем имуществом!

«Со всем имуществом!!»

Три мучительных года Этьен ждал, когда для него прозвучат эти слова. И вот наконец-то Карузо произнес их, — как показалось Этьену, произнес, тоже слегка волнуясь.

— Только сейчас рассеялись мои сомнения, — счастливо улыбнулся Бруно. — Ты на пороге свободы.

— Надо еще прожить эти десять дней, — глубоко вздохнул Кертнер, но тут же неудержимо рассмеялся.

Больше ни слова друзья не сказали, молча обнялись — каждому хотелось прильнуть к другу всем сердцем — и заплакали, хотя оба стеснялись слез. Им обоим удалось овладеть собой, только когда они бойко завели речь о каком-то совершенном пустяке.

Уходя из камеры, Кертнер впервые не сказал сегодня соседям: «Ариведерчи», а радостно воскликнул: «Аддио!» — и спазмы сжали его горло.

 

71

Одиночная камера, где Кертнеру предстояло провести в строгой изоляции последние десять дней, — на втором этаже.

Обычно, войдя в камеру, заключенный сразу спешит к окну: ну-ка, что мне будет видно отсюда в ближайшие месяцы, а может быть, годы?

Но Этьен был сейчас равнодушен к виду из окна, он устало сел на койку.

Если быть чистосердечным и совсем искренним, Этьен даже доволен, что напоследок очутился в одиночке. Хорошо, что его отселили из общей камеры: предчувствие близкой свободы требует одиночества. Было бы жестоко и безнравственно жить счастливцем рядом с теми, кому еще предстоит долго томиться в заточении. А скрывать счастье труднее, чем горе.

Сколько есть на свете радостей, о которых и не подозревают те, кто всегда живет на воле!

Скоро у него вновь появится необходимость следить за временем и куда-то торопиться. Пожалуй, гуманно, что узникам не оставляют часов, а то бы они не отводили глаз от циферблата и сокрушались по поводу того, что стрелки движутся слишком медленно.

Вновь появится право написать письмо, записку, когда за листом бумаги не подглядывают холодные глаза Джордано.

Люди на воле и не подозревают, что значит ходить по земле, куда и как тебе самому заблагорассудится, не ожидая команд и не прислушиваясь к ним.

Люди на воле не ценят возможности спать в темноте, без принудительной лампы над головой, они могут включить и выключить свет, когда им захочется. Ох, этот свет тюремной лампы, режущий глаза! И саму лампу тоже, как узницу, обволакивает железная сетка.

Право остаться наедине с собой, чтобы смотритель через «спиончино», то есть глазок, не засматривал тебе в самую душу…

Да мало ли есть уже почти забытых радостей, и все эти радости станут ему вскоре доступны!

Десять дней даны ему для того, чтобы подготовиться к свободной жизни, ко второму рождению, к 12 декабря 1939 года…

Иным счастливцам, едва они перешагнут порог тюрьмы, бросаются на шею родные, близкие. Никто его у тюремных ворот не поджидает, встреча ждет далеко-далеко от Кастельфранко. Но при благоприятных обстоятельствах его могут быстро перебросить в Москву.

Может, ему удастся попасть туда к Новому году? У Танечки скоро начнутся зимние каникулы, лыжи ждут в передней. На балконах московских домов уже стоят перевязанные елки. Предусмотрительные хозяева купили елки впрок и держат их на балконах, чтобы хвоя не осыпалась в тепле раньше времени. А в канун Нового года елку никак не достать… Вообще конец года всегда приносит с собой множество хлопот и забот. Вечная возня с подпиской на газеты и журналы. А тут еще вечные и бесконечные варианты — где и с кем встречать Новый год. Охотней всего вспоминалось, как однажды они большой компанией встретили Новый год на лыжах. И снег скрипел на весь лес, и заразительно смеялись, и оглушительно хлопнула пробка от шампанского.

Он жадно примерял свободную жизнь к себе прежнему, совсем здоровому, и был не в силах превозмочь самообман. Будто он выйдет из тюремных ворот таким, каким вошел в них три года назад, оставив все приставшие к нему в тюрьме хворобы, будто хворобы эти не сделались неотъемлемой принадлежностью его тела, будто болезни были всего-навсего придатком к тюремному режиму и он может отшвырнуть их заодно с арестантской одеждой.

Конечно, его срочно отправят в санаторий. Он представил себе заснеженное Архангельское, где когда-то отдыхал вместе с Надей. Он испытывал острое удовольствие от того, что не таясь, вслух разговаривал в камере-одиночке по-русски, декламировал по-русски стихи, напевал русские песни.

Заключенный, который досиживает срок, становится более послушным, смирным, покладистым. Этьен не собирался быть исключением из правила, он берег сейчас нервы для грядущих испытаний, старался не раздражаться, не быть строптивым и капризным.

Но тут произошел случай, который едва не выбил Этьена из колеи, заставил его изрядно поволноваться. В «волчью пасть», за окно, упал воробышек с перебитым крылом и никак не мог выбраться обратно на волю. А Этьен ничем не мог помочь! В ту ночь он не сомкнул глаз, нервы были напряжены до предела. Примириться с тем, что воробей умрет здесь, как многие люди, переступившие порог этой тюрьмы? Он вызвал надзирателя, потом явился капо гвардиа и распорядился, чтобы развинтили железную ловушку. Капо гвардиа знал, что заключенный досиживает последние дни, и, может быть, захотел на прощанье прослыть отзывчивым, кто его знает. Так или иначе, но полуживого воробья выпустили на волю.

Этьен сидит на тюремном пайке последние дни, можно позволить себе часть хлеба скармливать птицам. И ведь каждое утро слетаются на его подоконник, будто знают, что тут для них кормушка. А может, птиц кормил его предшественник? Кертнер спросил об этом у Рака-отшельника, но тот, по обыкновению, ничего не ответил.

«Вот так же ничего не узнает обо мне тот, кто поселится в камере после меня. Кто приклонит голову на это подобие подушки, набитое соломенной трухой? И сколько лет отмучается мой преемник — дольше моего или короче? Может, бедняга промытарится в тюрьме, подобно мне, целых три года? Больше тысячи дней!! Сколько раз надзиратель подсматривал в замочную скважину, гремел засовами, повертывал с ржавым скрипом ключ, простукивал железным прутом решетки — целы ли, — а я все сидел и сидел под ключом у него… Откуда происходит слово «заключенный»? Заключенный — тот, кто сидит под ключом, — осенило вдруг Этьена. — Удивительно, как это не пришло мне в голову раньше? А сколько замков придется открыть тюремщикам, чтобы выпустить меня на волю? Замок в камере — раз, замок на решетке в коридоре — два, замок, которым запирается лестница, — три, замок на двери, ведущей в галерею, — четыре и, наконец, замок на воротах крепости — пять…»

А кто из стражников явится к нему вестником радости, ангелом-освободителем?

Может, Рак-отшельник? Мрачный рыжебородый сицилиец уже в летах. Ему легко сойти за глухонемого, потому что никогда не вступает в разговоры с узниками. Во всей тюрьме, даже среди заключенных, нет, пожалуй, человека столь мрачного, как этот надзиратель. Вчера Этьен попросил у Рака-отшельника зеркало, тот даже не ответил…

«Сколько времени я не видел себя в зеркале? Все годы заточения. Лишь несколько мимолетных отражений в стеклах, когда меня водили в тюремную канцелярию, да еще зыбкие отражения в лужах.

Кажется, я сгорбился, а все негодная привычка мерить шагами камеру, опустив голову, заложив руки за спину. Кажется, сильно поседел. Как пишут в газетных очерках: «Время посеребрило его голову…» Узнают ли меня близкие? «Я уже столько раз видела тебя входящим в дом, что верю — скоро ты вернешься на самом деле», — писала Надя еще два года назад. Не переговорить будет с Надей обо всем ни за день, ни за неделю. А впрочем, никто не знает, как это произойдет.

Интересно, от чего я успел отвыкнуть за эти годы, от чего отучился? Может, уже не умею плавать? Ездить на велосипеде? Бегать? Или рука разучилась держать штурвал, кисть, чертежный карандаш? Столько лет пишу тюремным стилем, недоговаривая что-то, скрывая, скрытничая и таясь, обращаясь к иносказаниям и намекам».

В то утро он проснулся, дрожа от восторга, с предощущением пронзительного счастья. Последнее пробуждение в камере. Последнее утро в тюрьме. Последний взгляд на небо, перечеркнутое решеткой.

Накануне Кертнер сдал книги в тюремную библиотеку, в том числе и полученные с воли книги на испанском языке; по этим книгам он упражнялся в сравнительных переводах на французский, итальянский и немецкий.

Счет пошел на часы. Самые длинные часы, какие Этьен провел в тюрьме. Боже мой, ему осталось мучиться в каменном мешке еще шесть-семь часов! Где набраться терпения и выдержки, чтобы прожить эти самые шесть-семь часов? Раньше чем разнесут хлеб и воду, за ним никто не явится.

Он развернул Библию — она лежала во всех камерах как непременный инвентарь — и попытался скоротать время за чтением, но быстро захлопнул книгу.

Наконец-то принесли хлеб и воду! Сегодня Этьен решил скормить воробьиному племени весь хлеб — самому обедать в тюрьме уже не придется.

Накрошил хлеб, насыпал крошки на подоконник — последний завтрак, приготовленный для пернатых приятелей. Завтра они слетятся к знакомому оконцу и тщетно будут ждать угощения. Воробьи все годы пользовались симпатией Этьена, эти шустрые птахи ему гораздо милее, чем голуби. Хорошо, что сегодня голуби не подлетали к его оконцу, не обижали воробышков.

Каждый дальний отголосок, слабый отзвук тюремной жизни вызывал нервную дрожь.

Вот-вот послышатся шаги, загремит засов, заскрипит замок, откроется дверь, войдет Рак-отшельник, а то и капо гвардиа, Кертнеру подадут ту самую, отчаянно-радостную команду, и он возьмет в руку свой тщедушный узелок с «имуществом».

Кто бы мог подумать, что последний день будет полон таких мучений? Все равно что бесконечно ждать экзамена, от которого зависит вся твоя жизнь. Или сидеть в ожидании допроса и слышать крики, стоны истязуемых, вызванных на допрос до тебя. Или сидеть у двери операционной, ждать, когда тебя положат на стол и станут резать без наркоза, — в общем, пребывать в напряженном ожидании не минуты и даже не часы, а длинные-предлинные сутки.

Приступ ожесточенной тоски не проходил.

Снова шаги в коридоре, сейчас за ним придут.

За ним пришли, но как ни в чем не бывало вызвали на прогулку. Он еще раз попрощается с чахлой травой в каменных щелях, с персиковым деревцом в углу тюремного двора.

Он всматривался в лица тюремных надзирателей — может, прочитает свою судьбу? Но лица тюремщиков были, как всегда, непроницаемы, сумрачны. Может, они сами ничего не знали, а может, профессионально скрывали все от узника 2722.

Вернулся в камеру и вновь стал с содроганием и ужасом ждать. Время идет к обеду, вот-вот начнут раздавать баланду, к которой он легкомысленно не оставил ломтика хлеба. Ведь если принесут обед, значит, его не сняли с довольствия, значит, администрация продолжает числить его и сегодня среди заключенных.

Правильно ли он следил за календарем, не сбился ли со счета, отсчитывая дни?

Может, не десять, а только девять дней просидел он тут, в одиночке?

Загремел засов, повернулся ключ, откинулась дощатая форточка с глазком, и Рак-отшельник протянул руку за пустой миской, которую узнику полагалось уже приготовить.

Машинально подал Кертнер миску, так же машинально взял ее, полную. Он спросил у Рака-отшельника, какое сегодня число — одиннадцатое или двенадцатое, но тот лишь помотал головой, прикрыв притом глаза, будто захлопнул сразу две щелки в двери, два «спиончино».

А больше справиться не у кого, капо гвардиа весь день на вызовы не являлся…

Прошла вечность, прежде чем подоспели сумерки. Вот уже Рак-отшельник прошагал по коридору, контрольно поигрывая по решеткам длинным железным прутом. Говорят, надпиленную решетку сразу слыхать, звук совсем другой, надтреснутый. Но нет, дуче всегда прав, все решетки целы. В дальнем конце коридора затих тюремный ксилофон Рака-отшельника. Утром другой тюремщик пройдется прутом по ржавым переплетам.

«Как же я сбился со счета? Наверное, меня подвело нетерпение. Так часто считал, пересчитывал дни и все-таки сбился. Проснулся сегодня на рассвете неизвестно какого дня. Так можно и до мартобря здесь дожить…»

 

72

С радостным испугом услышал Бруно заветную фразу. Он давно и часто слышал ее в своих мечтах:

— Номер две тысячи тридцать четыре! На выход со всем имуществом! Не задерживаться, быстрее!

Ну какое у него имущество? Зубная щетка, ложка, потрепанный томик Данте, немецко-итальянский словарь. Была еще шерстяная фуфайка, но все, что может пригодиться другим, уходящий обязательно оставляет в камере. Бруно оставил фуфайку рыжему мойщику окон из Болоньи. Бруно перевели в одиночку. Он давно припас талоны тюремной лавки, чтобы подкормиться в последние дни: очень не хотелось, чтобы родные увидели его таким слабым.

Окно одиночной камеры, в которую перевели Бруно, обращено в тюремный двор и потому не затемнено «волчьей пастью». Он стоял и смотрел сквозь решетку на узников, которые скорбной вереницей возвращались с прогулки.

А в соседнем отсеке двора…

Бруно отшатнулся от окна, будто его ударили по глазам. Не поверил себе, прильнул вновь к решетке, вгляделся в узника, бредущего по тесному дворику, — Кертнер!

«Верный брат, мудрый учитель, дорогой сердцу товарищ, что с тобой?! А мне в разлуке так помогала радость за тебя, свободного! Надеялся, ты давно среди своих».

Тошнотный ком подступил к горлу, подогнулись колени, он едва не упал тут же у окна. Хорошо бы улечься на койку, но как бы не потерять из виду друга… Бруно ухватился руками за решетку и буквально повис на ней, прижавшись лбом, щеками к ржавым прутьям и положив подбородок на узкий каменный подоконник.

«Милый и несчастный друг! Значит, все эти месяцы мы жили с тобой под одной крышей, вдыхали ту же сырость, хлебали червивую похлебку из одного вонючего котла, одновременно вслушивались в далекий, едва различимый благовест церкви, когда ветер дул от Модены. И так прошел почти год. Таким длинным умеет казаться только последний год заключения…

К сожалению, я был прав, когда до последней минуты не верил фашистам. Все-таки поверил этим негодяям после того, как тебя перевели в карантин, в одиночку! Как я мог, наивный простофиля?»

Бруно знал, что Кертнера задержали в прошлом декабре сверх десяти дней. Рыжий мойщик окон захворал тогда и поневоле встречал Новый год в тюремном лазарете. Он узнал от санитара, что несколькими днями раньше там лежал Кертнер, жаловался на боль в груди и сильно кашлял по ночам. Бруно сделал тогда вывод, что Кертнер задержался в тюрьме из-за нездоровья. Позже следы Кертнера затерялись, и Бруно был уверен, что тот на свободе. Но чтобы заключение Кертнера превратили в бессрочное?!

Фашисты еще раз обманули Бруно. Ах, негодяи! Он не смог предусмотреть, до какой низости они дойдут, как подло вывернут наизнанку закон!

Где же твоя амнистия? Где же твоя совесть, изолгавшееся величество, старый враль Виктор-Эммануил, король Италии, Албании и цезарь Абиссинии?!

Острая жажда свободы, которая владела Бруно все последние дни, сменилась вдруг апатией. Какая-то одеревенелость и вялость — физическая и душевная. Он уходит, а старший брат Кертнер остается здесь. Вот вам и амнистия, вот вам и законники в черных рубашках!

Между тем прогулка Кертнера подошла к концу. Стражник повел его к тому самому подъезду, через который вчера вошел Бруно. Значит, Кертнер сидит в одиночке где-то по соседству.

Как сильно он изменился за девять месяцев! Ссутулился, хотя и не держит голову опущенной. А как поседел! Походка и та изменилась — короче стал шаг, что ли?

На Рака-отшельника рассчитывать никак нельзя, но, к счастью, Бруно в тот же день удалось установить контакт с подметальщиком из уголовников. Верно говорят, что табак — тюремное золото. Началось с того, что Бруно угостил его сигаретой, а кончилось тем, что отдал ему полпачки сигарет. Сказочное богатство!

Подметальщик сообщил, где сидит Кертнер, — совсем, оказывается, близко, через три камеры, в том же самом коридоре. Только камера его на противоположной, внешней стороне и глядит на волю, значит, его окошко закрывает «волчья пасть».

Слава богу, что подметальщик мучился без курева, он оказался покладистым. Бруно послал с ним Кертнеру клочок газеты и булавкой наколол на бумаге несколько фраз.

В тот же вечер подметальщик, тоже на обрывке бумаги, принес ответ, наколотый булавкой.

Кертнер сообщил, что лишен права переписки, его держат без передач. В знак протеста он дважды объявлял голодовку и подолгу не выходил из камеры.

Нетрудно догадаться, почему Кертнера держат без передач, без писем: никто не должен знать, где он томится в беззаконном заключении.

Утром Бруно удалось послать Кертнеру через подметальщика четвертинку молока, а также новую записку. Он спрашивал: как здоровье, есть ли виды на освобождение?

Ответ был написан карандашом на изнанке коробки сигарет. Записка выглядела так: слово по-немецки, слово по-французски, слово по-испански. Кертнер знал, что Бруно изучал в тюрьме немецкий язык, а во время занятий в камере испанским языком многое запоминал.

«Исчерпал все легальные возможности для освобождения. Написал двенадцать жалоб. Потерял всякую надежду. Остается только рассчитывать на помощь извне.

К. К. ».

Срок заключения Бруно заканчивался 4 сентября, а накануне в одиночку к нему зашел капо гвардиа. Несколько смущенный, он объявил, что завтра Бруно не смогут выпустить из тюрьмы — не прислали карабинеров, которые должны его сопровождать до места жительства, поскольку он освобождается под надзор полиции.

Звонили из Милана, из полицейской канцелярии. Всех карабинеров куда-то мобилизовали.

«Значит, там новая забастовка», — догадался Бруно, и настроение его сразу улучшилось.

Очевидно, капо гвардиа за пять лет узнал характер заключенного 2334 и после своего сообщения ждал скандала. Но ему ответил сговорчивый, послушный, даже покорный человек:

— Знаете, синьор? Это меня устраивает! Ничего не имею против. Пусть карабинеры приедут за мной даже через неделю. Вы же знаете, я парень холостой и необрученный. Ни одна синьора или синьорина по мне не тоскует. Могу набраться терпения и подождать. Тем более — чувствую слабость и хочу окрепнуть…

Бруно не хотел уйти из тюрьмы, не сделав для Кертнера то немногое, что было в его силах.

У них завязалась ежедневная переписка. Бруно решил в оставшиеся дни пересылать Кертнеру молоко. Кроме того, решил оставить Кертнеру весь свой капитал, правда не очень-то богатый, который лежал на его тюремном счету. Бруно заготовил завещание-доверенность и, соблюдая все формальности, отправил в канцелярию. Заключенный может распорядиться лицевым счетом по своему усмотрению. Бруно готов выйти из тюрьмы без единого сольдо в кармане, а все лиры, какие оставались на счету № 2334, перешли в распоряжение Кертнера, на счет № 2722.

Подметальщик-уголовник передал узнику 2334 на словах: седой арестант беспокоится, почему вы находитесь в тюрьме после того, как кончился срок вашего заключения? Боится, что вас задержали сверх срока, подобно ему самому.

Как Бруно был благодарен Кертнеру, тот помнит дату освобождения — 4 сентября 1940 года, тревожится за него. Он попросил подметальщика передать седому арестанту, что в тюрьме задержался добровольно на несколько дней и оформляет на его номер свой лицевой счет в тюремной лавке.

«Что можно для тебя еще сделать? — отправил Бруно записочку на следующий день. — Через несколько дней я буду на свободе».

Утром подметальщик передал письмецо на незнакомом языке, написанное мелко-мелко, а также записку на итальянском языке. Эту записку Кертнер просил уничтожить тотчас же по прочтении. В ней он просил Бруно связаться с посольством, сотрудники которого тепло одеваются зимой, передать туда прилагаемое письмецо и сообщить о его положении.

Записку, написанную по-итальянски, Бруно уничтожил, а непонятное письмецо на папиросной бумаге вклеил в свой немецко-итальянский словарь.

Он знал, что при выходе из тюрьмы его ждет тщательный обыск, и готовился к нему тоже тщательно. Две смежные страницы в словаре он артистически склеил хлебным мякишем. Письмецо на папиросной бумаге хранилось между страницами словаря, как в потайном конверте. Тюремщики с наибольшим подозрением относились к переплетам книг, на переплеты обращали наибольшее внимание, именно потому Бруно решил спрятать записку между страницами.

— Что вы там изучаете? — спросил Бруно, когда хромоногий надзиратель, которого возненавидела Орнелла, в последний раз осматривал, ощупывал его имущество; в голосе бывшего узника 2334 не было и оттенка тревоги, только усталость. — Надо смотреть, что у меня в голове спрятано!

После этих слов хромоногий вновь злобно принялся терзать и потрошить переплет словаря.

— Почему синьору так не нравится немецко-итальянский словарь? — простодушно вопрошал при этом Бруно. — А вдруг мне представится случай поговорить с Гитлером без переводчика? По-моему, такой словарь необходим в наше время каждому итальянскому патриоту.

И томик Данте и немецко-итальянский словарь хромоногий отложил в сторону — все в порядке. Затем ощупал всю одежду Бруно.

Наконец в четыре утра в канцелярии, где шел обыск, раздалась команда:

— На выход!

Отдали пояс, галстук, шнурки, — все это оставалось под запретом пять лет. В Кастельфранко не раз снимали висельников с поясов, шнурков, галстуков. Бруно совсем забыл о них, отвык, разучился ими пользоваться.

Перед тем как вернуть все это, ему дали подписать бланк, на котором значилось: «Все имущество, изъятое при аресте, возвращено владельцу в целости и сохранности».

Он уже собрался поставить подпись, но вспомнил:

— А где мой медальон на золотой цепочке?

— Вы забыли про наш поход в Абиссинию, — напомнил хромоногий. — Вы забыли призыв дуче: «Золото — родине».

— Это подарок умершей матери. Что за самоуправство? Немедленно верните медальон!

— Значит, синьор отказывается принести жертву родине?

— Отказываюсь. А если не вернете медальон — подам в суд на капо диретторе по обвинению его в воровстве.

Бланк, который Бруно дали, он подписал, но перед тем сделал приписку насчет украденного медальона.

Итак, с опозданием на неделю Бруно покидал тюрьму.

Карабинеры надели на Бруно наручники, вывели из тюремных ворот и посадили в карету, которая двинулась к железнодорожной станции.

— Ну к чему наручники? — рассердился Бруно. — Очевидно, чтобы я не сбежал? Но куда? Обратно в тюрьму?

Карабинеры ехали молча, не вступая в спор.

Поезд шел быстро, так, по крайней мере, казалось Бруно. Все мысли его обратились к тому, что ждет его по приезде в Новару, к тем, кого он там встретит. Его ждали слепой отец и два брата.

И вот наступила минута, когда в полицейском участке при станции Новара с арестанта сняли наручники, уже навсегда, и старший карабинер сказал с неожиданным добродушием:

— Ну, а теперь — шагом марш! Сам шагай! Что же ты медлишь? Или боишься с нами расстаться? Привык, что тебя всегда охраняют?

Бруно взял свой нищенский узелок и пошел по опустевшей платформе, то и дело оглядываясь, спотыкаясь. Он шел не глядя под ноги, запрокинув голову. Какое сегодня просторное небо, и как много можно увидеть в один огляд, когда небосклон не урезан со всех сторон высокими тюремными стенами.

Мог ли он предположить, что на свободе чуть ли не каждую ночь ему будет сниться тюрьма, что он так будет тосковать по товарищам? А больше всего с горечью и болью думал о Кертнере. И часто подолгу рассказывал о нем отцу.

Не всегда Бруно находил точные слова, пытаясь охарактеризовать своего друга и учителя Кертнера.

— А я твоего друга хорошо вижу, — сказал слепой отец. — Целомудренное сердце, душа революционера и храбрость солдата. Такой никогда не приказывает, но его слушаются все. Даже самые отъявленные анархисты…

С трудом устроился Бруно на авиационный завод «Савойя Маркетти». Едва местные чернорубашечники узнали, что он работает на авиазаводе, как его оттуда выгнали. Добрые люди посоветовали устроиться в маленькую мастерскую. И в самом деле, там его уже не тревожили.

Спустя какое-то время принесли извещение с почты — на имя Бруно пришла ценная бандероль. И что же в ней оказалось? Ему вернули из тюремной канцелярии медальон с золотой цепочкой!

Прошло два месяца, слежка ослабла, он освоился на свободе и лишь тогда выехал в Милан. Надо связаться с верными партийными товарищами и с их помощью выполнить поручение Кертнера…

Вскоре Гри-Гри получил письмо на итальянском языке:

«Я был осужден специальным трибуналом за принадлежность к Коммунистической партии, пропаганду и пять лет просидел в тюрьме Кастельфранко (Модена). Там я имел случай узнать Конрада Кертнера, осужденного Особым трибуналом.

Поведение Кертнера на судебном процессе было превосходным. Это видно из текста приговора, который находится в делах тюрьмы, а у Кертнера есть копия.

Все его поведение в тюрьме, его знания и опыт обогатили наших молодых товарищей. У них много энтузиазма, но мало теоретических знаний и нет закалки. Товарищи, имевшие счастье знать Конрада Кертнера и находиться вместе с ним в камере, извлекли большую пользу для общего дела.

Кертнер после амнистий полностью отбыл срок наказания, но его из тюрьмы не освободили. Угрожают, что не выпустят, если он не сообщит о себе новых данных, касающихся национальности и гражданства.

Очень долго Кертнера держали в строгой изоляции и плохо с ним обращались. Идет месяц за месяцем, а наш любимый товарищ еще не освобожден. 4 сентября этого года окончился срок моего заключения. Перед освобождением я был изолирован на пять дней. В эти дни мне удалось увидеть Кертнера, который почти год незаконно сидит в одиночке. Мы получили возможность объясниться с ним, и на мой вопрос — смогу ли я быть ему полезен после своего освобождения, он дал мне поручение довести все это до Вашего сведения. Лично это поручение выполнить не могу, так как нахожусь под специальным надзором и не хочу никого ставить под удар, принести с собой тревогу и несчастье. Поручил доставить это письмо надежным антифашистам.

Кертнер сообщил мне обо всех легальных попытках воспрепятствовать беззаконию — результаты отрицательные. Легальным путем он помощи дождаться не может и просит тех, кому его судьба не безразлична, посоветовать ему какое-нибудь новое средство. Если нового средства не найдут, он будет, как дисциплинированный солдат, выполнять прежний приказ, как выполнял его до сих пор. Если те, кто о нем думают, найдут нужным, чтобы он сменил гражданство, то пусть через меня сообщат ему биографические данные о новом лице, каким он должен стать. Надеюсь, что мне удастся с помощью верных товарищей передать Кертнеру такое сообщение.

Вот суть деликатного поручения, которое мне дано. Горячее желание мое и всех товарищей в тюрьме добиться освобождения Кертнера, не оставлять его в том положении, в каком он сейчас находится. Лицо, передавшее это послание, знает мой адрес. Я всегда в Вашем распоряжении для пояснения и поисков возможности связаться с надежными людьми, знающими Кертнера. Прошу извинить за это краткое и печальное изложение дела.

С коммунистическим приветом

Альбино (Бруно).

Прилагаю записку Кертнера в надежде, что она будет доставлена по назначению».

«Тусенька, податель сего Бруно был со мной в заключении в течение нескольких лет. Он парень верный, я питаю к нему полное доверие. Кроме этой записки я дал ему поручение рассказать все, и ты его, несомненно, поймешь. Меня все больше беспокоит здоровье Старика. Иногда мне кажется, что я его больше не увижу. Целую маму и тебя, моя родная дочурка.

Твой отец ».

 

73

Еще за несколько дней до того, как истек срок, Этьен не мог представить себе, что выживет и сохранит рассудок, если его не освободят в обусловленный законом и гарантированный амнистиями день.

Но его по-прежнему держат в зарешеченной клетке, и он по-прежнему жив.

«Проклинаю каждый день!»

Где найти силы, чтобы пережить одиночное заключение, которое нельзя больше измерять ни днями, ни неделями — никак? Скорее забыть о призраке свободы, который неслышными шагами прошел мимо его камеры. Какой же это ангел-освободитель? Старый тюремщик! Снова и снова грохочет он засовами, трижды в день скребет железным прутом по всем решеткам — не перепилены? — повертывает ключи в скрипучих замках, подсматривает глазом сыщика в «спиончино». И нет силы, которая может разлучить стерегущего и стерегомого.

Зачем его перевели в одиночку? Для того, чтобы заключенные не узнали о грубом нарушении закона. На прогулке он теперь в полном одиночестве, а водят его в тюремный двор по пустынным коридорам и лестницам. Да и не каждый день он теперь выходит на прогулку, чаще отказывается, чего не бывало прежде. После прогулки в тюремном дворе одиночество еще мучительнее.

Он прямо-таки с ужасом возвращался к себе в одиночку, камера встречала его предметами, на которые тошно смотреть, глаз не хотел на них останавливаться.

Безразлично смотрел он на паутину в углу потолка. «Паук в этой камере, — главный, а я — только муха, попавшая к нему в паутину. Из меня уже выпиты все соки, от меня осталась одна оболочка, это я чернею пятнышком в паутине…»

Ясно, что освобождать его в ближайшее время не собираются. Какой вероломной оказалась недавняя радость!

Истерзанный ожиданием, он потребовал свидания с капо диретторе. Никто из администрации долго не являлся на вызовы, наконец пришел капо гвардиа. С капо гвардиа Кертнер разговаривать не стал, снова потребовал встречи с капо диретторе, в противном случае начнет голодовку.

Холодные глаза директора не предвещали ничего хорошего. Он равнодушно погладил морщинистый череп и сообщил, что Кертнер задержан по требованию главного прокурора. Последний пункт приговора Особого трибунала не может быть выполнен: неясно, куда высылать арестанта, отбывшего наказание. Дело Конрада Кертнера возвращено в ОВРА. Капо диретторе должен огорчить узника 2722: лиц, злостно вредящих фашистскому режиму, итальянская тайная полиция имеет право держать в тюрьме бессрочно.

— Все дело в том, что Австрия отказалась признать Конрада Кертнера своим гражданином. Куда вас выслать, если национальность по-прежнему не выяснена? А отпустить на все четыре стороны — нарушить решение Особого трибунала.

— Засадить в тюрьму моя сомнительная национальность трибуналу не помешала. А выпустить на свободу после заключения — мешает.

Капо диретторе раздраженно помахал рукой перед своим лицом — признак крайнего раздражения.

— Полагаю, что, если бы у Италии была общая граница с Россией, вопрос о вашей высылке решился бы проще. — Джордано недобро усмехнулся.

Этьен вернулся в камеру подавленный и в последующие дни пытался сознательно потерять счет времени — такова была мера его отчаяния. Но он так долго и ревниво вел прежде устный счет календарю и так сильна оказалась эта тюремная привычка, что ему не сразу удалось разминуться с календарем и кануть в безвременье, хотя в одиночке ничто не помогает вести такую статистику — ни газеты, ни отрывные календари, ни театральные афиши.

Он лишился права получать письма, деньги, посылки, права на свидания. За ним сохранялось только право на отчаяние и на воспоминания.

Причудливо и странно смешивались воспоминания, относящиеся к действительно прожитой им жизни, и подробности, которые сопутствовали «легенде» Конрада Кертнера. Чем дольше он сидел, тем все более отчетливо вырисовывались всамделишные воспоминания и становились все более смутными выдуманные — наверное, от внутреннего сознания, что последняя «легенда» ему уже никогда не понадобится.

Иногда он уже сам не мог понять — воспоминание промелькнуло или тень сна? Даже сны ему снились в последнее время какие-то тусклые, бессильные, как сны раба… Он путал сновидения с событиями действительными, реальными. Стало все труднее бороться с обманами чувств. Рядом не было никого, у кого можно было бы проверить сомнения, когда они появлялись.

Мысли Этьена лишились былой логики и ясности. Едва возникнув, они крошились, дробились, распадались на кусочки, промельки, обрывки.

Тень — его единственный друг. Они вдвоем живут в одиночной камере, у них одна тюремная одежда на двоих. «Привычки у тени все мои, а вот повадки свои», — заметил Этьен, пребывая где-то на границе яви и сна. А позже ему померещилось — тень от него отъединилась и стала жить самостоятельной жизнью.

Этьен уже давно уразумел, что на свете нет обмана хуже, чем самообман. Нельзя убегать от настоящего в почти потустороннее, где все теряет свою устойчивость и равновесие — и предчувствия, и чувства, и ощущения, и мысли, и слова.

Было время, когда он всерьез собирался симулировать сумасшествие. Но сейчас он на такое зловещее притворство не решился бы, потому что на самом деле опасался — как бы не повредиться в уме, и его нередко преследовала боязнь сумасшествия.

«Не дай мне бог сойти с ума!»

Да, самое важное — не потерять контроля над уходящим, меркнущим сознанием, не потерять душевного, психического равновесия. Как избежать страшной опасности?

Этьен понял, что нужно заставить себя совершить поворот к реальности и тем самым избавиться от неустанного воображения, которое так часто граничит с болезненными, опасными иллюзиями.

Беда в том, что он не смог совладать со своей апатией, смирился с тем, что его мозг стал бездеятельным.

Как можно скорее вернуться к книгам, регулярным занятиям!

В конце концов, дело не в том, принесет ли работа плоды и какие именно. Нужна гимнастика мозга, он отучился работать. Само мышление поможет выздоровлению.

Он уже знал, что сделал ряд серьезных ошибок. Он не должен был отказываться от книг из тюремной библиотеки, какие бы они ни были завалящие. Не имел права отказываться от прогулок. Тем более нельзя этого делать сейчас, когда он живет впроголодь, когда у него нет двадцати двух чентезимо на бутылочку молока, когда ему нечего надеяться на рождественскую посылку. Не было денег даже на поганую воскресную газетенку, он давно не знает, что творится в мире.

Этьен недавно заметил, что у него начали дрожать руки и ноги. Может, и голова? Он вспомнил узника, с которым больше трех лет назад встретился во дворе «Реджина чели», того седобородого, с всклокоченными волосами, с землисто-серым лицом и с опустошенными глазами, кому с трудом удавалось унять беззвучную дрожь всего тела. Но тот узник уже просидел двенадцать лет! Не рано ли Этьен начал ему уподобляться?

Может, это от бессонницы? Вот уже четверо суток, как он не спал. Исчезли и сон и аппетит.

Он замечал на себе обеспокоенные взгляды тюремщиков. Не думает ли Рак-отшельник, что узник 2722 решил уморить себя голодом?

Вчера ему показалось — притупилась не только острота восприятия, но стала тускнеть память. Если отказала память — он кончился как профессионал-разведчик. Может, он вдобавок еще разучился быстро соображать, стал недогадливым, сделался тяжкодумом?

Он так боялся забыть последний шифр, словно обязан был передать его какому-то преемнику, словно в противном случае не выполнит свой воинский долг. Он обязан помнить шифр так же, как русский алфавит.

Встревожился всерьез и решил устроить себе экзамен. Раскрыл Библию, углубился в работу и скоро, довольный собой, убедился, что память ему не изменила. Может быть, впервые за тысячелетие кто-то вздумал шифровать библейский текст.

Он окончил заданный себе урок измученный, с головной болью, ослабевший от переутомления, но был собой доволен. Шифр продолжал жить в его мозгу, будто выгравированный там навечно.

Есть еще порох в пороховницах! Рано ему складывать оружие!

А это значит — он не имеет права на апатию, безразличие к жизни, он обязан, если хочет себя по-прежнему уважать, вновь обрести живую душу.

Не проклят, а благословен сегодняшний день и все другие, которые ему доведется прожить!

После работы над библейским текстом он наконец заснул и спал долгим, глубоким сном, будто решил отоспаться за все четверо суток. А когда проснулся и встал — впервые за последние дни почувствовал голод.

Как он позволил безразличию овладеть его сознанием? Так и душа потеряет способность чувствовать, и сердце остынет. Он обязан собрать все силы, чтобы преодолеть моральное бессилие!

Если уж ему суждено дожить до отчаяния, то пусть это будет отчаяние бурное, даже скандальное, но не тихое, застывшее, умиротворенное, бессильное.

Недавно он хотел отстать от календаря, потерять счет опостылевшим, проклятым дням. А сейчас порывисто бросился к двери, вызвал тюремщика, потребовал, чтобы к нему срочно явился капо гвардиа, узнал, какой сегодня день, потребовал, под угрозой голодовки, чтобы его снабдили бумагой и чернилами для прошения, заявлений, какие он хочет направить и прокурору, и в министерство юстиции, и следователю, и по другим адресам.

Едва закрылась дверь, Этьен, после длительного перерыва, попытался сделать нечто вроде гимнастики, затем встал на табуретку и снял в углу камеры старую паутину.

На первых порах ему помогли и занятия языками.

Он взял себе за правило каждый день думать, говорить вслух и декламировать стихи на разных языках, каждый день недели — на другом. В понедельник в камере слышалась немецкая речь, он читал на память Гейне и Рильке; во вторник — английская; в среду — французская, немало стихотворных строк удалось ему наскрести на дне памяти — Гюго, Беранже, Ронсар, Поль Верлен; в четверг звучала испанская речь и гостем камеры-одиночки становился Дон-Кихот; пятница стала итальянским днем; суббота — русский день. И только по воскресеньям жил в камере-одиночке интернационалист, который запросто переезжал из одной страны в другую, и всюду у него были свидания со знаменитостями.

Здоровье Этьена не стало лучше, но оно не было настолько плохим, чтобы врач оказывал ему знаки повышенного внимания, — подозрительно часто осведомляется о здоровье и еще подозрительней заглядывает в глаза. Ах, вот в чем дело! Врач хочет выяснить для себя — не собирается ли номер 2722 сойти с ума.

Ваше беспокойство, досточтимый синьор дотторе, сильно запоздало. Узник 2722 установил строгую слежку за собой. Он вновь обрел живую душу. У него нашлись силы для того, чтобы страдать бессрочно.

 

74

За спиной у него котомочка, это и называется «со всем имуществом».

Схваченное решеткой оконце в арестантской карете. В арестантском автомобиле. В арестантском вагоне. И лишь когда менялись средства передвижения, Этьен получал благословенное право смотреть на мир во всей его целостности и слитности. Тогда пейзаж не поделен грубо на квадраты, тогда на панораму, открывающуюся взгляду, принудительно не ложится сетка. Даже отсвет солнца, который кратковременно появлялся на каменном полу камеры, был разделен на квадраты.

Так долго сетка меридианов и параллелей, покрывающая земной шар, представлялась ему тенью тюремной решетки!

Кертнер забрасывал своих попутчиков вопросами.

Что нового в мире? Где сегодня бушует огонь войны?

Этьен, сдерживая и пряча волнение, спросил о Советском Союзе — не доносится ли канонада с Востока?

Он понимал, что лишь меняет сегодня тюремный адрес и не свобода ждет его, а новое заключение.

Впервые его везут в арестантском вагоне. Его провели по проходу между двумя рядами маленьких узких купе, каждое площадью не больше одного квадратного метра. В такой вот клетушке очутился и он.

Едва поезд тронулся, он догадался, что его везут на юг. Может, переселение пойдет ему на пользу? Только бы не повезли в Сицилию или на Устику, где обдает беспощадным зноем Африка. А мягкий морской воздух полезен для больных легких.

И все-таки светозарное утро, а затем длинный весенний день принесли столько нежданной радости, столько скоротечных восторгов!

Он глядел в Болонье сквозь решетку арестантского автомобиля на привокзальные улицы и рад был каждому встречному.

Даже тому, кто провожал арестантский фургон безразличным или неприязненным взглядом.

Одежда прохожих казалась крикливой, яркой. Он забыл, что не все человечество одето в серо-коричневую арестантскую робу, что люди носят цветные платья, косынки, рубашки, шляпы, платки, шарфы, чулки. Он словно заглянул на чужой праздник. Глаз его насыщался давно забытой палитрой улицы — пестрая толпа, яркие вывески, разноцветные дома, веселые колеры трамваев и автомобилей.

Да и лица людей, разгуливающих свободно, без конвоя, так своеобразны! Может быть, потому, что он давно не видел румянца на щеках, живого блеска глаз, не видел капризных чубов, локонов, челок, девичьих кос?

Он счастлив был снова увидеть живой мир, который предстал перед ним в возросшем богатстве красок, звуков и запахов.

Он чутко реагировал на забытые звуки. Автомобильный гудок. Веселые звонки велосипедов. Треньканье мандолины. Скрежет трамвая на крутом повороте. Гулкий топот лошади, запряженной в экипаж. Сквозь открытую дверь донесся звон посуды в траттории. В самое сердце его проник плач грудного младенца. Гоготанье гусей, их гнала через дорогу старуха. Зазывные крики продавцов жареных каштанов, газет.

А позже по радио передавали арию из «Травиаты»; певица тоже была с хрипотцой и шепелявила. Этьену вспомнился тайный радиопередатчик «Травиата». Подает ли он еще признаки жизни, выходит ли Ингрид в зашифрованный эфир?

Отзвуки покинутого им давным-давно, полузабытого мира. И хотя в уличной симфонии нет ничего особенно мелодичного, она полна была для него в то утро божественной гармонии. Необъятный мир существует, и внимать ему, созерцать его можно лишь с потрясенной душой. Солнце, небо, цветы, женщины, дети — вот приметы прекрасного мира, обступившего его!

Но стоило ли так долго сидеть в каменном мешке, чтобы увидеть-услышать все это полнозвучное, яркое богатство и снова быть замурованным в четырех стенах с нищенским клочком неба в «волчьей пасти»? Он не насладился свободой, только глянул на нее вполглаза. Неужели он видит мир для того, чтобы навсегда позабыть увиденное? Не увидеть, как молодые деревца научатся давать первую тень?

Но даже если ему никогда не суждено окунуться в живую жизнь, он был счастлив воскресить в своей памяти былое.

Чем ближе к Неаполю, тем попутчики, скованные с ним одной судьбой, чаще поговаривали о том, что их везут на острова. Вероятнее всего, их ждет ссылка на остров Вентотене.

Два дня их продержали в Неаполе, в тюрьме «Кармине», затем привезли на пассажирскую пристань. Отсюда отходят катера на близкие острова Прочида, Искья, отходят пароходы на отдаленные острова архипелага. Не только город, но залив, восточные холмы, крыша королевского дворца, откуда Неаполь как на ладони, — все покоится в серой полутьме, все в предчувствии близкого рассвета. Карабинеры позволили выйти из автофургона, и арестанты уселись в стороне от пристани на прибрежных валунах.

Глядя на море, трудно вообразить, что вот этот самый Неаполитанский залив обычно бывает лазурным. Сейчас море серо-зеленое, бурое, а под низко висящими свинцовыми тучами — черное.

Узников то и дело обдает брызгами, пеной волн. Шторм разыгрался не на шутку. Неумолчный гул оглушает, и переговариваться между собой нельзя — можно только кричать во весь голос.

Ни один камень, а тем более камешек, не остается сейчас на берегу в покое. Они шевелятся, ворочаются, елозят, трутся друг о друга, все в движении. Ветер срывает пену с гребней волн, когда волны обрушиваются, и в эти мгновения видно, откуда дует ветер. Наверное, отсюда и берет начало шторм — течение не соответствует направлению ветра.

Когда море в покое, линия горизонта кажется более далекой, а сейчас, при плохой видимости, горизонт приблизился.

Прошел час, наступило раннее утро, а шторм все набирал силу. Теперь, когда волна разбивалась о прибрежные валуны, ее пена отбрасывалась назад, на гребень волны, подоспевшей вслед. Теперь волна играючи швыряла большие камни. Казалось, даже массивные валуны подрагивают под ударами волн.

Сейчас Этьена никто не услышит, он может орать все, что угодно. Внезапно им овладело страстное желание говорить, кричать, петь по-русски. Штормовое море и небо стали его собеседниками. Когда еще представится возможность выкрикивать во весь голос родные и запретные слова?

— «Я помню море пред грозою. Как я завидовал волнам…» — Он собрался продолжить, но запамятовал… Продекламировал две строчки из «Онегина» заново, надеясь, что с разгона придут на память последующие. Но сколько ни тщился — не мог вспомнить. Огорченный, он снова и снова громогласно твердил: — «Я помню море пред грозою…» — пока не зашелся от надсадного кашля.

В заливе моталась и дергалась на якорной цепи рыбачья шхуна. Смотреть на нее Этьену было физически больно — будто шхуна привязана не к якорной, а к той самой цепи, которая продета через их наручники. Шхуна пыталась и не могла оторваться от своей каторжной стоянки.

Все последние годы тюремные стены прятали Этьена от шторма, от грома и молнии, от ливня, от наводнения, от бури. А сейчас его восхитила неуемная сила стихии, не подвластная ни капралу карабинеров, ни капо диретторе, ни председателю Особого трибунала по защите фашизма, ни самому дуче. Нет силы, которая может сейчас помешать его восхищению! Такая стихия уравнивает в правах любого диктатора и человека в наручниках. Вот так же стихия уравняла когда-то и всех жителей древней Помпеи, засыпав их вулканическим пеплом Везувия.

Чувства обострились до предела. Ему мало обычных порций воздуха — он дышит порывами свежего ветра! Его обдает брызгами волн? Нет, он плывет по штормовому морю в неведомую даль, в будущее! «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю, и в разъяренном океане средь грозных волн и бурной тьмы, и в аравийском урагане, и в дуновении чумы!..»

Утренний свет прибывал, стал виден Везувий на горизонте, высветило набережную возле пристани. Напротив высился коричневый шестиэтажный дом. Окна закрыты ставнями, все с вечера спрятались от дневного зноя, которого сегодня не будет.

 

75

У Этьена основательно распухли запястья, и он старался как можно меньше двигать руками. А соседи его, уже опытные кандальники, умудрялись скованными руками зажигать спички, скручивать цигарки, чистить апельсины, бинтовать ноги, шнуровать обувь.

Противная все-таки штука эти наручники! Холодно — от железа еще холоднее, а когда жарко — железо вбирает в себя зной и не остывает до вечера. Разность температур железа и человеческого тела все время напоминает о кандалах. Наконец пришла очередь Этьена подняться по трапу.

Пароход, куда погрузили заключенных, переполнен. Этьен прочел название парохода на спасательном круге — «Санта-Лючия».

Седовласый коммунист — он уже бывал здесь — объяснил, что многие едут проведать ссыльных, провести с ними пасхальные дни. Гуманный и очень старинный обычай этот не решились отменить и при фашистском режиме: два раза в году родным разрешалось навещать ссыльных. Вот почему на пароходе столько женщин с детьми.

Над головами арестантов, на палубе, звучали гитары, мандолины, голоса певцов, слышался топот танцующих.

Аппетитные запахи проникали и сюда, в трюм.

Рядом с Этьеном ехали старые знакомые — четыре молодых дезертира и седовласый коммунист. Оказывается, пожилой синьор уже пробыл несколько лет в ссылке на острове Вентотене и едет туда во второй раз. Он явно хотел подбодрить Этьена — режим на острове не слишком строгий, иным ссыльным прежде разрешали жить не в общих казармах, а снимать комнаты. Если жили с семьями, то стражники запирали на ночь и семью. А к ссыльным повыше рангом приставляли специальных конвоиров.

Три раза в день труба сзывает на перекличку тех, кому разрешено ходить по острову.

Пароход дал гудок, машина за перегородкой уменьшила обороты, пристань близка, машинист замедлил ход.

Над головой протопали матросы, послышалась команда, машина застопорила, на палубе поднялась возня, суматоха. Кто-то истошно кричал кому-то на пристани, перебросили трап, вольные пассажиры сходили на берег.

На верху лесенки появился капрал. Не спускаясь в трюм, он стал вызывать заключенных по одному.

Этьен ждал вызова, но фамилия Кертнер так и не прозвучала.

Значит, его не высадят на Вентотене?

Он остался с уголовниками, которых везли дальше.

«Санта-Лючия» только что отошла от причала, и капрал разрешил подняться из трюма на опустевшую палубу.

Их осталось всего трое, пассажиров-невольников.

Этьен уже более уверенно вскарабкался наверх по крутой лесенке, которая ходила ходуном.

Перед Этьеном высился берег, сильно изрезанный бухтами и бухточками, естественными и искусственными гротами, выдолбленными в вулканическом туфе.

Пристань успела опустеть, пассажиры подымались по узким лестницам-улочкам — кто под конвоем, кто конвоируя, а кто сам по себе…

И тут сосед Этьена показал на скалистый остров, отдаленный от Вентотене проливом шириной километра в два.

Он глухо сказал:

— Санто-Стефано, остров дьявола.

Было что-то зловещее в торчащей из моря скале, на вершине которой белеет круглое трехэтажное здание «эргастоло», то есть каторжной тюрьмы. Или трагическая репутация острова освещает скалу таким мрачным светом?

В зрительной памяти возник замок на скалистом острове Иф, тот самый, в котором томился Дантес, он же граф Монте-Кристо. Но остров Санто-Стефано еще более уединенный, отторгнутый от жизни.

«Санта-Лючия» сбросила ход и задрейфовала метрах в двухстах от скалистого берега.

Он не сразу заметил, что к пароходу направляется лодка.

Лодку швыряло на рваной, неряшливой волне, но гребцы были неутомимы. Подойти вплотную к борту опасно.

Тот, кто сидел у руля, поймал конец, брошенный матросом «Санта-Лючии», чтобы лодку не относило назад. А чтобы лодка не ткнулась о пароход, на носу стоял гребец и, виртуозно балансируя, отталкивался от борта каждый раз, когда их могло сильно ударить.

Первым, когда лодку отделяло от борта не более метра, ловко спрыгнул капрал. Но он прыгал, балансируя руками, а Этьену и его спутникам придется прыгать в наручниках.

С последней веревочной ступеньки Этьен прыгнул так, чтобы угадать между двумя скамейками. Его швырнуло на дно лодки, как груз, и он повалился боком, не в силах опереться руками о скамейку.

Матрос с «Санта-Лючии» выбрал конец, трап подняли, прощальный гудок. Гребцы сели на весла.

Лодка неуместно нарядная, белее пены. Пожалуй, этой лодке больше подошел бы черный цвет, как лодке Харона, который перевозил души умерших.

Очень трудно пристать к скалистому берегу: он весь в белом кипении. Возвратная сила волны отталкивала лодку, отторгала ее от острова, будто хотела помешать высадке Этьена.

«А если бы вообще не удалось пришвартоваться к этому берегу? — мелькнула шальная мысль. — Куда бы меня дели?»

Но гребцы знали свое дело, рулевой учитывал направление ветра и причалил к камням, где волна теряла силу, потому что до того разбивалась о другие, соседние камни.

Так же неловко Этьен спрыгнул с носа лодки на камень, омываемый морем и, может быть, никогда не просыхающий. Со скованными руками он прыгал с одного камня на другой, пока не ступил на сухую почву.

Тропа петляла, лавировала, но куда бы Этьен ни сворачивал, порывистый ветер дул ему в лицо, заставляя вбирать голову в плечи и сильно щуриться.

Очень трудно подыматься на крутую гору, когда на руках наручники и страдаешь от сильной одышки.

Этьен постоял, пытаясь отдышаться, оглянулся назад. «Санта-Лючия» уже маячила в беспокойной дали и стала размером с белую лодку. Этьен торопливо посмотрел наверх. Белое трехэтажное здание тюрьмы так близко, что видны решетки на квадратных окнах. Прямая стена фасада возвышается метров на десять — двенадцать. Тропа подвела их к железной калитке под каменной аркой. На арке высечена надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий».