Этьен и его тень

Воробьев Евгений Захарович

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

76

Круглые башни стерегут главный вход. Попасть в тюрьму можно, лишь пройдя через трое ворот. Кертнер прошел за капралом налево, в тюремную контору, куда тот сдал пакет с документами вновь прибывшего и конверт с его деньгами. Увы, в конверте перекатывалось несколько самых мелких монеток. Карабинер снял с Кертнера наручники и унес их. Недолго, однако, Конрад Кертнер прожил под своей фамилией. Вместе с тремя годами жизни он оставил в Кастельфранко присвоенный ему там номер 2722. Здесь его вновь разлучат с именем и фамилией. Какой номер заменит их отныне? Этьен знал, что приговоренные к различным срокам заключения получают на Санто-Стефано номера, начинающиеся с пяти тысяч, а те, кто сидят пожизненно, начиная с тысячи.

Человек, обреченный на пожизненную каторгу, занумерован навечно. Имя канет в Лету, а номер будет высечен на могильной плите.

Кертнер получил номер 1055. И пока он сидел в конторе, пока у него снимали отпечатки пальцев, кладовщик уже ставил номер 1055 на вещах, которые выдадут. Из старой одежды ему оставили только грубые ботинки, они еще не просохли от морской воды, которая заливала лодку. Белье, носки, постельное белье, летние полосатые серо-коричневые куртка и штаны, такой же берет с жестким околышем и «казакка» — рубаха, похожая на толстовку, из той же серо-коричневой холстины.

Он вышел из вещевого склада, размещавшегося, как и контора, внутри стены внешнего обвода крепости, прошел через вторые ворота. Внутри эргастоло, построенной в виде трехэтажной подковы, — двор, разделенный, как и в Кастельфранко, на отсеки, а в центре двора — часовня.

Апрельское солнце Санто-Стефано могло бы потягаться с июльским в Ломбардии, на севере Италии.

«Неужели я и сам и тень моя до конца дней своих проживем под конвоем? — горько подумал Этьен. — Мы неразлучны. То я бреду за своей тенью, как приговоренный, то она за мной…»

Конвоир повел каторжника 1055 в баню.

Первые две цифры в обращении к каторжнику для удобства опускались, и конвоир уже называл его Чинкванто Чинкве, то есть «55».

— Послушай, Чинкванто Чинкве, что ты такое натворил, чтобы попасть сюда? — спросил конвоир добродушно, когда они шли по двору.

— Убил богатую синьору, ее конюха и украл двух скаковых лошадей. Это было в Риме, на вилле Боргезе, среди бела дня.

Конвоир даже отшатнулся. Его испуг рассмешил Этьена, и тогда конвоир понял: Чинкванто Чинкве шутит. А Этьен был доволен своим дурачеством. Наперекор всему он еще не разучился смеяться!

Навстречу им шагал другой тюремщик. Конвоир Этьена показал встречному четыре пальца, тот понимающе кивнул — направляются в четвертую секцию.

Еще в конторе капо гвардиа сообщил, что по законам каторжной тюрьмы каждый вновь прибывший 10 дней отсиживает в карантине в четвертой секции. За особо тяжелую провинность каторжника наказывают строгим карцером — без матраца, без постели, хлеб и вода, суп раз в неделю. А обычный карцер-карантин дает заключенному право на матрац, одеяло и суп два раза в неделю. Так как на десятидневку обязательно приходится хотя бы одно воскресенье, выдают суп и в третий раз. Воду приносят два раза в сутки.

Казалось бы, все уже отняли у Этьена — свободу передвижения, право дышать чистым воздухом больше сорока минут в сутки, отняли возможность есть досыта, а вот, оказывается, можно отнять еще нечто и посадить в темный карцер, где лишаешься света.

Четыре квадратных метра темноты.

И не удивительно, что Этьену в первую же ночь приснилось солнце. Он так озяб душой и телом, чувствовал острую потребность в солнечном свете.

А почему каторжника, ничем не провинившегося, заталкивают в день приезда в темную камеру? Это делается для острастки. Подавить склонность к бунтарству, если она еще сохранилась! Сделать новосела покладистым, смирным, послушным, чтобы он не скандалил, не нарушал тюремный распорядок и был доволен камерой, где окажется после карантина, — ведь все относительно.

Глухое окошко над дверью. Четыре железных прута поперек и четыре прута вдоль окошка; поперечные прутья вкованы в продольные. Значит, окошко состоит из двадцати пяти квадратов полутьмы. Когда дощатая дверь карцера открыта, то сквозь ближнюю, решетчатую, дверь виднеется отрезок коридора и окно с решеткой, смотрящее в тюремный двор.

Под тощим матрацем — решетка, достаточно редкая, с дырой посередине. В строгом карцере узник лежит нагишом и привязан к койке, так что прутья впиваются в тело. Под дыру подставляют парашу.

Холодно, знобко. Сонная немочь одолевает замурованного человека. Этьен и не подозревал, каким страшным орудием пытки может явиться тишина. В Кастельфранко тишина не была такой удручающей, гнетущей, как здесь, в сыром полуподвале четвертой секции.

Глухонемая жизнь. Немотствует черная ночь. Такой глубокой тишины он еще не слышал. Казалось, здесь умерло даже эхо.

У Рака-отшельника в одиночке тоже было тихо. Но все-таки Этьен слышал птичьи голоса, хлопанье крыльев, к нему вдруг доносилось далекое дребезжание телеги или чей-то смутный окрик. Лишь раз в сутки, на исходе дня, в карцер проникает слабый отзвук церковного колокола. Он висит во дворе и с наступлением темноты возвещает отбой — израсходовался еще день.

Этьен не подозревал, что перевод из одной тюрьмы в Другую невольно воспринимается как новый арест. А может, это объясняется тем, что при переезде на Кастельфранко он жадно наглотался впечатлений?

Изредка открывался глазок двери, обитой железом. Утром появился уборщик — низенький, уже в летах, с седой бородкой. Он подмел, убрал в карцере, а перед уходом молча протянул маленький, мелко исписанный листочек бумаги.

«Я политический, здесь семнадцатый год. На Санто-Стефано еще двое политических. Считаю своим долгом предупредить, что в ваших документах указано восемь дней карцера, на которые вам дана была отсрочка в той тюрьме по болезни. И еще вам предстоят десять суток карцера как новенькому. Значит, восемнадцать суток карцера подряд, что бесчеловечно. Вызовите врача, пожалуйтесь, потребуйте, чтобы в наказании сделали перерыв. На врачебном обходе пожалуйтесь на острый ревматизм. Или вызовите врача в карцер.

Джузеппе Марьяни ».

Пока Этьен читал записку, уборщик стоял и ждал, затем отобрал записку, мелко изорвал ее и бросил в парашу: видимо, таково было указание.

— Я сам неграмотный, — промолвил наконец уборщик, — но синьор Марьяни прочел мне записку… Значит, вы тоже политический?

Этьен кивнул.

— Теперь вас в эргастоло будет четверо? Вот никак не могу взять в толк. Я получил двадцать лет каторги, а у вас она вообще бессрочная. Но я был бандитом! Я жил в свое удовольствие! Я пустил на ветер много тысяч лир! Я кутил с красивыми женщинами! А что вы видели в жизни хорошего?

Видимо и не рассчитывая на ответ, уборщик махнул рукой и вышел из камеры.

Письмо неизвестного Джузеппе Марьяни огорчило Этьена и одновременно обрадовало. Огорчило тем, что на него добавочно обрушиваются восемь голодных, темных, промозглых дней карцера. Но в то же время на него повеяло чьим-то добрым участием. Пожалуй, письмо больше обрадовало, чем огорчило.

«Всего трое политических, может, среди них нет ни одного коммуниста. Вот где я мог бы в свое время подать прошение о помиловании, если бы Старик настаивал! По крайней мере, меня не презирали бы свои и я не принес бы ущерба итальянским коммунистам. Но теперь, слава богу, никакие прошения о помиловании вообще не принимают».

К концу дня дверь снова отворилась, и в камеру вошел капеллан. Однорукий, глаза добрые. Зовут его Айьелло Конте.

Не нуждается ли христианин в помощи в столь трудный для него день? Не хочет ли исповедаться или помолиться вдвоем?

Этьен признался, что он человек неверующий, но относится с уважением к верующим и к пастырям, которые заботятся о своей пастве.

Почему капеллан пришел к нему в сутане? Но тут же все выяснилось — тот достал из-под сутаны два яйца, кусок сыра и ломоть хлеба.

— Так это же пармиджане! — Этьен жадно грыз твердый, пахучий сыр, похожий на швейцарский.

Капеллан предупредил, что яйца вкрутую и что Чинкванто Чинкве может есть не торопясь и не оглядываясь на дверь. Никто не осмелится сейчас войти в камеру. А вдруг узник в эту самую минуту исповедуется?

Пока Этьен ел, капеллан, сидя на его койке, рассказывал об острове Санто-Стефано.

Помимо того, что капеллан облегчает страдания и помогает общению людей с богом, у него есть еще одно занятие: он изучает историю и географию Понтийского архипелага…

Островок, на котором они сейчас находятся, самый маленький во всем архипелаге. Его интересно объехать на лодке, прогулка в два километра. Одна треть квадратного километра — площадь, которую занимает скала, вулканическим потрясением поднятая из морских глубин на поверхность. Когда-то под морем был вулкан, островки Вентотене и Санто-Стефано — его верхушка, размытая надвое. Вчера «Санта-Лючия» проплыла как раз над кратером.

Этьен проголодался до дрожи в руках. Последний раз он ел на пароходе — яблоки и виноград из корзинки и ломтик мацареллы.

— По всему видно, что остров совсем маленький, — сказал Этьен с набитым ртом, — даже по размерам карцера. Остается поблагодарить короля за то, что он предоставил мне эти три квадратных метра своей земли. И еще я получу у государства два квадратных метра на местном кладбище.

Капеллан отрицательно покачал головой:

— Только тюрьма и дом диретторе стоят здесь на государственной земле. А весь остров, в том числе и кладбище, уже в частном владении. Островом владеет род Тальерччо. Он унаследовал Санто-Стефано от братьев Франческо и Николо Валлинотто, которые купили остров еще у короля Фердинанда II за 345 дукатов. Полтора века назад здесь построили тюрьму, остров приобрел невеселую славу. А государство уже полтора века платит роду Тальерччо арендную плату.

Капеллан давно связал свою жизнь с островом, он оказывает милосердную помощь каторжникам, учит их грамоте, арифметике, закону божьему, географии и, конечно, истории. Он единолично ведет пять классов школы для каторжников.

Пока Чинкванто Чинкве ел, капеллан успел ему сказать, что он приводит в порядок местное кладбище и решил выбить над входом надпись: «Здесь начинается суд бога». Нравится ли синьору эта мысль? Чинкванто Чинкве одобрил надпись, но предложил ее дополнить. Пусть надпись будет разбита на две фразы. Слева от входа уместно написать: «Здесь кончается суд людей», а справа от входа: «И начинается суд бога».

Капеллан глубоко задумался и перед тем, как уйти, повторил:

— Здесь кончается суд людей и начинается суд божий… Неплохая мысль. Спасибо, сын мой.

Капеллан собрал яичную скорлупу и спрятал в карман, а крошек подбирать не пришлось. Он обещал наведаться еще и выразил сожаление, что Чинкванто Чинкве попал в карцер на страстной неделе и вынужден будет провести здесь пасху, что само по себе богопротивно.

Чинкванто Чинкве объяснил, что помимо десяти суток карантина он задолжал восемь суток карцера тюрьме Кастельфранко. Полагал, что наказание аннулировали, когда он лежал в тамошнем лазарете.

Капеллан покачал головой: плохой христианин, злопамятный человек оформлял его сопроводительные документы.

Чинкванто Чинкве спросил, сидит ли здесь Джузеппе Марьяни, и получил утвердительный ответ. Но расспрашивать о неизвестном ему синьоре, который поспешил со своим дружеским участием, Этьен не решился.

Совет Марьяни помог. После жалоб Чинкванто Чинкве на приступ острого ревматизма тюремный врач распорядился не оставлять узника в карцере на второй срок и отложить старое наказание до той поры, пока Чинкванто Чинкве не поправится.

Утром в страстную субботу в карцер явился капо гвардиа:

— Завтра пасха. Я разрешаю вам перейти в камеру тридцать шесть, которая вас ждет. А потом досидите еще пять суток. Просьба капеллана.

— Если в связи с праздником пасхи администрация решила быть милосердной и отменить карцер совсем, я с благодарностью приму такой акт милосердия. Но временная отсрочка — милостыня, и я ее не приму.

Капо гвардиа находился в весьма затруднительном положении. Под конец беседы он признался, что требование отпустить Чинкванто Чинкве исходит не только от капеллана. Об этом стало известно всем узникам в эргастоло.

От уборщика с седой бородкой Этьен знал, что каторжники возмущены, ругают тюремное начальство последними словами: весь пасхальный праздник отравлен, когда в карцере томится христианская душа. Заключенным стыдно за администрацию, которая берет на свою душу такой грех. Что же тогда стоят призывы к морали и справедливости?! И держать узника на хлебе и воде в день, когда воскрес Христос, — неприличная жестокость.

Капо гвардиа явился еще раз, снова уговаривал Чинкванто Чинкве, но тот стоял на своем и отказался покинуть карцер.

Этьен успел всесторонне обдумать предложение капо гвардиа и только делал вид, что упрямится, петушится себе во вред. По всем расчетам покидать сейчас карцер невыгодно. Во-первых, где гарантия, что ему не придется отсидеть оставшиеся пять дней карантина плюс старые восемь дней подряд, что будет мучительно? А во-вторых, маловероятно, что в пасхальные дни его оставят в карцере на хлебе и воде. Если же ему будут давать в эти дни суп, то сам бог велел проторчать всю пасху в карцере, чтобы последующее наказание голодом стало не таким чувствительным.

Он оказался прав в своих предположениях. В дни пасхи ему и впрямь делали поблажки, чтобы все узнали о милосердии капо диретторе. И благодаря своей хитрости новосел перенес карцер без голодных обмороков, без приступов головокружения.

Его вывели из карцера в пасмурный день, а он, отвыкший от света, щурился так, словно его ослепило нестерпимое солнце.

Медленно поднялся он на третий этаж и остановился перед камерой 36.

Первая дверь, ведущая в камеру, деревянная, обита железом, с окошечком, в которое едва можно просунуть миску с супом, стена шириной без малого метр, второй дверью служит железная решетка.

На самом деле камера светлая или так кажется после карцера? А насколько здесь суше? Ему полагаются два одеяла и подушка, набитая морской травой.

Он забрался на табуретку и прильнул к окну, закрытому «волчьей пастью». В верхнюю щель, кроме клочка неба, видна полоска моря, оно тускло синеет совсем рядом.

Ему даже показалось, что слышен скрип уключин невидимой лодки. Может, лодка и в самом деле плывет где-то близ берега? Нет, это скрипнула ржавая петля или щеколда.

Долго, очень долго стоял он на табуретке, не отрывая взгляда от моря, уходящего к горизонту. Одни только глаза оставались у Этьена на свободе, и он смотрел на чаек, на море, все в белых гребешках, на дымок парохода в серо-синей дали…

 

77

Ранним утром Гри-Гри имел обыкновение заходить в кафе «Греко» возле площади Испании, в этом кафе когда-то сиживал Гоголь. Сегодня Гри-Гри не успел дойти до своего столика и заказать чашку кофе, как узнал из обрывков всеобщего возбужденного разговора, что Гитлер, а вслед за ним Муссолини объявили войну Советскому Союзу.

В «Греко» показалось душно. Гри-Гри не стал завтракать и вышел на виа Кондотти.

Почему не слышно газетчиков? Все газеты уже распроданы? Или опоздали?

Нужно как можно быстрее добраться до посольства, с каждым часом осложнений будет все больше. А как же персонал торгпредства в Милане? Наверное, уже укладываются. Хорошо, что Тамара в отпуске, в Крыму. Но тут же он подумал, что отсутствие Тамары сейчас весьма некстати: она повидалась бы с Джанниной и оставила бы ей деньги для Этьена. А может, повидаться им уже не пришлось бы? И как Джаннина смогла бы потом объяснить происхождение денег? Впрочем, незачем ему сейчас над этим ломать голову. Тамары нет, денег нет, и передать что-нибудь Этьену не удастся.

У посольства большая и шумная толпа. Фашисты выкрикивают антисоветские лозунги. Как Гри-Гри и предполагал, карабинеры никого не выпускают из здания посольства и не впускают туда. На фоне безоблачного голубого неба вьется дымок над трубой: нетрудно догадаться, что в посольстве горит камин, торопливо жгут бумаги.

Гри-Гри направился к телефону-автомату. Тщетно, телефоны посольства отключены. Он зашел на телеграф — связь с Москвой прекращена. Кто знает, что ждет его в городе, который охвачен воинственным фашистским психозом?

Позже секретарь посольства позвонил ему домой из автомата и сообщил, что Гри-Гри может перебраться на жительство в посольство, еще есть несколько свободных диванов, день отъезда — 24 июня. Список советских граждан, не имеющих дипломатических паспортов, но эвакуируемых, — у лейтенанта карабинеров, который дежурит у входа в посольство. Он пропускает в здание, сверяясь со списком.

Перед вечером вышли срочные выпуски газет. Гри-Гри узнал все события дня. Русский посол синьор Горелкин находился утром за городом и потому не сразу явился по вызову во дворец Киджи, в министерство иностранных дел, в резиденцию графа Чиано. По обыкновению, сотрудники посольства проводили воскресный день на взморье, и посла разыскали лишь в полдень.

Посол прибыл в министерство иностранных дел в половине первого. Чиано был подчеркнуто официален, сух и немногословен. Он заявил послу:

— Ввиду сложившейся ситуации, в связи с тем, что Германия объявила войну СССР, Италия, как союзница Германии и как член Тройственного пакта, также объявила войну Советскому Союзу с момента вступления германских войск на советскую территорию, то есть с 22 июня, 3.30 утра по среднеевропейскому времени.

Аудиенция длилась всего две минуты.

Из английской радиопередачи Гри-Гри узнал, что вступление Италии в войну было полной неожиданностью и для итальянского посла в Москве Россо; он узнал о войне по радио. Английский диктор сообщил несколько подробностей, касающихся минувшей ночи.

В минувшую полночь германский посол предупредил министра Чиано, что ночью ожидается важное сообщение. Чиано спать не лег. В час ночи посол попросил аудиенцию и явился в министерство с папкой в руках — там лежало личное послание Гитлера к Муссолини. В четыре ночи разбудили Муссолини и составили ноту Кремлю…

Гри-Гри решился выйти из дому и прогуляться по Риму. Чем сегодня дышит город?

На пьяцца Венеция, над дворцом Муссолини, висит черный флаг с золотой фашистской эмблемой. У парадного подъезда на часах стоят «мушкетеры дуче». Площадь запружена орущей толпой. Манифестанты не расходятся, ждут, когда дуче появится на балконе.

Гри-Гри оглушали воинственные крики чернорубашечников. Недоставало сил слушать, как они бахвалятся, поносят Советскую Россию, провозглашают здравицы в честь фюрера, дуче… Он ушел с площади.

Наступил час прощания с Римом. Для этого нужно наведаться к фонтану Треви. Поверье таково: если ты хочешь когда-нибудь снова вернуться в Рим — встань спиной к фонтану и брось монетку через левое плечо. Гри-Гри повернулся к фонтану спиной и бросил через левое плечо две монетки: за себя и за Этьена.

Знает ли уже Этьен там, на Санто-Стефано, какая разразилась катастрофа? Понимает ли, что рвется последняя, самая наипоследняя ниточка, какая связывала его тюремную камеру с родиной? Уйдет эшелон с персоналом посольства, покинут Италию другие советские люди, а Этьен останется один-одинешенек. Скарбек и Анка не должны иметь никакого касательства к узнику Санто-Стефано. Джаннина — вот преданное, благородное сердце, она по-прежнему обеспокоена судьбой бывшего шефа. Но что может сделать Джаннина, если распродажа вещей закончилась и у нее нет повода для перевода денег? Нетрудно догадаться, что теперь, когда Италия и СССР находятся в состоянии войны, слежка за Джанниной усилится, поскольку Кертнера по-прежнему подозревают в связи с русскими.

Персонал посольства и все советские граждане, подлежавшие эвакуации, съехали с частных квартир.

Как все изменилось в посольстве за двое последних суток! Служебные кабинеты тоже заселены, многие спали на полу.

Сперва итальянцы предложили эвакуировать русских морем — через Неаполь в Одессу. Но как можно плыть в Одессу, если и в Эгейском, и в Мраморном, и в Черном море хозяйничает флот нацистов?

Позже предложили такой вариант: эвакуироваться поездом до Испании, оттуда пароходом в США и через Аляску, Дальний Восток — в Москву. Нашлись итальянские антифашисты, которые предупредили, что план подсказан нацистами, исходит из недр германского посольства.

Подозрительный кружной маршрут был отвергнут.

Только к 26 июня определился маршрут: через Югославию, Болгарию, Турцию.

5 июля поезд отошел от римского перрона. В каждом вагоне ехал карабинер, но общий контроль осуществляла команда эсэсовцев.

17 июля в 8 утра пересекли турецкую границу.

Каждый день оглушал Гри-Гри громом тревожных сообщений. Они врывались по ходу поезда — сначала на итальянском, потом на сербском, болгарском и турецком языках. Радиоприемник в поезде работал с большими перебоями, а местную газету не всегда найдешь, не всегда поймешь. Но даже если сделать поправку на необъективность болгарской и турецкой печати, дела на фронте были плохи.

Из пограничного Свелинграда поезд, которым ехал Гри-Гри, направился по маршруту Стамбул — Анкара — Карс. Из Карса уже сравнительно нетрудно добраться до Ленинакана.

4 августа, после месячного путешествия, персонал посольства и торгпредства прибыл в Москву.

 

78

Не успели съесть воскресный обед — в тот день полагался кусочек мяса и две картофелины, — к Марьяни прибежали уголовники:

— Немцы напали на русских! Италия объявила войну России!

Новость потрясла Этьена, хотя он давно ждал ее. И не успел он побыть наедине со своей тревогой, как их вызвали на прогулку. Они всегда гуляли вместе, трое политических — Марьяни, подполковник Тройли и Этьен. А четвертого политического — Лючетти — водили на прогулку отдельно, строгий режим не разрешал ему ни с кем общаться.

Нечего и говорить, что все сорок минут, отпущенные на прогулку, обсуждалась ошеломляющая новость.

Марьяни утверждал, что Гитлер и Муссолини сделали непоправимую ошибку. Он пространно доказывал, почему нельзя браться за оружие ни тому, ни другому, и напомнил предостережение Фридриха Великого о русских солдатах: их нужно дважды застрелить и потом еще толкнуть, чтобы они наконец упали. О, Фридрих Великий хорошо знал русских солдат, и его соплеменники скоро в этом убедятся.

«Вот такой солдат — наш Старик! — с гордостью подумал Этьен. — Кого-кого, а Старика война наверняка не застала врасплох. Настоящий разведчик встречает войну во всеоружии…»

Тройли в воинственном пылу размахивал кулаками, выкрикивал проклятия по адресу большевиков — с Россией церемониться не станут! Сам он подаст прошение королю и дуче с просьбой немедленно направить его на фронт, на передовую.

Тройли, участник похода на Рим в 1922 году, был консулом фашистской милиции, служил в генеральном штабе, а все свободное время проводил у зеленых столов в игорных домах. Французская разведка подцепила его на крючок в Монте-Карло и по дешевке купила этого заядлого, нечистого на руку картежника. Сперва Тройли прокутил казенные деньги, а затем начал по сходной цене продавать французам военные тайны.

Этьен с нетерпением ждал, когда окончится прогулка и он сможет остаться в камере наедине со своими мыслями, опасениями, тревогами.

Горько знать, что в такие часы ты отторгнут от Родины и ничем не можешь ей помочь. А сколько мог бы сделать Конрад Кертнер на свободе, оставаясь по эту сторону фронта! Хоть бы знать, что принесли пользу его донесения, знать, что они помогли Красной Армии!

Особенно настойчиво он обращался мыслью к танковым войскам. Успели у нас наладить серийное производство «Т-34»? Много лет назад Этьен начал серьезно заниматься танками. Еще в начале тридцатых годов он заинтересовался работой 6-го инспекционного отдела германского генерального штаба. Возглавлял 6-й отдел полковник Гейнц Гудериан, там разрабатывались вопросы, связанные с бронетанковой техникой, там пытались предугадать характер будущей войны.

Этьена тревожила толщина брони, так как обычная броня в 20 миллиметров предохраняет только от пуль, а не от осколков, это показали бои в Испании.

Вторая проблема, тоже жизненно важная, — дизельный мотор «В-2». Сколько у него преимуществ перед бензиновыми двигателями, которые стоят на немецких танках! Да и силенок у нашего побольше — 500 «лошадей», могучий табун!

Многое беспокоило Этьена в то трагическое воскресенье и в последующие дни, когда он неустанно и настойчиво думал о вооружении Красной Армии. Сильно тревожили самолеты. Удалось ли нашим конструкторам за последние два-три года набрать высотёнку и скоростёнку? Чтобы получить ответ на все эти вопросы, требовалось немногое — оказаться на свободе и добраться до своих…

Впрочем, как он может судить о сегодняшнем вооружении Красной Армии, сидя здесь, в одиночке № 36? Наивное и бессмысленное занятие!

Он даже не знает, какая сегодня форма у Красной Армии. Может, та, которую он последний раз надевал в 1935 году, тоже устарела?

Необходимо думать о самом главном, но до этого ему хотелось отчетливо представить себе, как наша армия сейчас одета, и его раздражало, что он отвлекался от главного.

Да, он был бы бесконечно счастлив, если бы мог очутиться сегодня под небом Родины, в строю, в форме комбрига Красной Армии. Кому и когда он в последний раз козырнул, до того, как снял форму и надел штатский костюм? Разве такое запомнишь… Давненько не ходил строевым шагом! «Левое плечо вперед!» — подал он неведомо кому беззвучную команду и сам повернулся. Как бы не приключился с ним при возвращении в армию такой конфуз: начнет печатать на марше строевой шаг, а по инерции, по стародавней тюремной привычке, после четырех шагов сделает поворот через левое плечо. Весь строй может испоганить!..

Через неделю пришла иллюстрированная воскресная газета; опубликованы фотографии и подробный отчет о параде войск, направлявшихся в Россию. Уже в первой половине июля предполагалось перебросить итальянский экспедиционный корпус на какой-то участок Южного фронта.

Как Тройли ни был антипатичен, Кертнер и Марьяни брали у него старые газеты, которые тот исподтишка им передавал. Но в последний раз оба демонстративно не взяли газет и порвали с Тройли всякие отношения: отказались выходить с ним на совместные прогулки.

Тюрьму облетела весть, что ходатайство Тройли удовлетворено.

В день, когда Тройли уезжал, сводка с русского фронта сильно огорчила Этьена. Если верить газетам, немецкие войска продвигаются в глубь России, они уже завоевали почти всю Белую Россию. Этьен догадался, что речь идет о Белоруссии. Он с острой тревогой подумал о затерянном в лесном захолустье деревянном городке Чаусы, где живут добросердечная мачеха Люба, другие родичи и друзья его детства. Неужели огненный вал докатится так далеко, прежде чем Красная Армия оправится от внезапного удара и перейдет в контрнаступление?

Однако день сменялся днем, а вести с русского фронта по-прежнему приходили неутешительные.

 

79

Еще до того, как подъехали к Москве, Гри-Гри понял, что город эвакуируют.

Навстречу им прошел странный эшелон, сплошь состоящий из вагонов-ресторанов, набитых пассажирами, из почтовых, багажных вагонов, холодильников и снегоочистителей. С соседнего пути, по которому ходила подмосковная электричка, снимали и сматывали медный кабель. Мимо дачных платформ прошла переполненная электричка, однако тащил ее маломощный паровоз; он обволакивал вагоны густым дымом.

Никто из родных, близких не встречал поезд, пришедший вне расписания. Был предвечерний час, и площадь у Курского вокзала встретила дипломатов из Рима тревожным ожиданием воздушного налета.

Две недели назад немцы бомбили первый раз, и с тех пор начались еженощные налеты. В московском небе плавают невиданные серебристые рыбы — аэростаты воздушного заграждения; если налетчики снизятся над городом, то попадут в тенета. У входа в метро выстроилась очередь — вечером станция превращалась в бомбоубежище. В нескольких домах на Садовой, на Маросейке и на Ильинке выбиты стекла. Но ни одного разрушенного дома Гри-Гри и его попутчики не увидели. Слава нашим зенитчикам, слава нашим истребителям!

«Эмочка» выехала мимо ГУМа на Красную площадь. На кремлевской стене нарисованы скошенные фасады домов — чтобы сбить с толку фашистских летчиков, чтобы зрительно сломать форму объекта, чтобы стены Кремля сливались с окружающими кварталами. Над Мавзолеем сооружен макет трехэтажного жилого дома. Пока машина при выезде на площадь стояла у потухшего светофора, пока милиционер в каске и с винтовкой за плечом не взмахнул разрешающе флажком, Гри-Гри успел заметить, что памятник Минину и Пожарскому обложен мешками с песком. Кремлевские звезды то ли укрыты защитными чехлами, то ли выкрашены защитной краской — наступали сумерки, из «эмки» не разглядеть.

Фасад Большого театра тоже в камуфляже — завешен какими-то декорациями. На Театральной площади выставлены на всеобщее обозрение обломки фашистских самолетов, сбитых в московском небе. Фонтан по соседству бездействовал, и Гри-Гри вспомнил фонтан Треви, куда он месяц назад бросил монетки «на счастье».

Как не похожа Москва, надевшая военную форму и вставшая под ружье, на крикливый, пока еще беспечный, не знающий затемнения Рим! Надолго ли Рим останется таким? Сможет ли Вечный город избежать ужасов войны? Навряд ли.

Проехали через Охотный, свернули на улицу Горького. Зеркальные витрины ресторана «Националь», магазинов и парикмахерской напротив телеграфа закрыты дощатыми щитами, штабелями мешков.

«В течение ночи на 5 августа наши войска вели бои с противником на Смоленском, Коростенском и Белоцерковском направлениях».

В вечернем сообщении за тот же день прибавился Эстонский участок фронта. Как сообщало Совинформбюро, «на остальных направлениях и участках фронта крупных боевых действий не велось».

В Разведуправлении все были заняты сверх головы, многих старых работников Гри-Гри не застал, Берзин здесь давно не работал, имя его не упоминалось.

На следующий день Гри-Гри узнал много тревожных новостей, о которых Совинформбюро пока не информировало. Сдан Смоленск, остатки армий, защищавшие Смоленск, чтобы избежать окружения, поспешно отошли на восточный берег Днепра. В районе Дорогобужа идут кровавые бои на Соловьевской и Ратчинской переправах, немцы жестоко их бомбят.

Гри-Гри сильно устал от месячной поездной жизни, был встревожен тем, что увидел и услышал в Москве. Но тем не менее на второй же день, еще до наступления сумерек, до того, как будет объявлена воздушная тревога, поехал к Надежде Дмитриевне и Тане Маневич.

Их могли эвакуировать со дня на день.

 

80

Джузеппе Марьяни — невысокого роста, коренастый, широкоплечий, уже начавший лысеть, отчего его просторный лоб казался еще больше. Глаза умные, добрые и внимательные.

Еще когда фашисты призвали юношу Джузеппе в армию, он симулировал потерю памяти: забыл все слова, кроме названия родного города — Мантуя. Позже молодой Марьяни примкнул в Милане к анархистам, вошел в их боевую группу. Взорвали здание, где помещалась фашистская милиция в Милане. Марьяни был приговорен к бессрочной каторге.

Двенадцать лет он просидел в строгой изоляции, с персональным стражником у двери камеры. Они привыкли друг к другу — каторжник и его стражник. Каторжник усердно занимался, и его неграмотный сторож изнывал, томился в коридоре больше, чем тот, кого он сторожил. Потом Марьяни сквозь приоткрытую дверь на цепи стал декламировать своему стражу Данте, Гомера, читал вслух иллюстрированные воскресные приложения, каких не имел права получать. Когда этот страшный террорист с чувством читал лирические стихи, на глазах стражника блестели слезы.

В такой же строгой изоляции находится теперь Джино Лючетти, только стражник у него не столь общительный.

Для Марьяни это время прошло, он теперь пользовался доверием привыкших к нему, как к «старожилу», тюремщиков. Иногда его даже пускали в соседнюю камеру, к новичку Чинкванто Чинкве. Они подолгу беседовали. Марьяни огорчался тем, что не может помочь голодающему Чинкванто Чинкве, он сам лишен всякой поддержки с воли и живет впроголодь. От кого Марьяни ждать помощи? Единственный брат его содержит мать; он работает подметальщиком при муниципалитете, сметает сор с улиц родной Мантуи.

Этьен рассказал, как Бруно перевел ему свои сбережения перед освобождением из тюрьмы, это было полтора года назад…

По словам Марьяни, политическим в здешней тюрьме намного труднее, чем уголовникам. Те могут работать на огороде у подрядчика или, на худой конец, стирать тюремное белье, тачать обувь, вязать носки — набегают какие-то сольди на курево, на мыло, на лук, покупаемые в тюремной лавке. А политические не имеют и такого приработка.

Джино Лючетти сидит на втором этаже, как раз под камерой № 36. Этьен стучит в пол, Лючетти подходит к окну, и они, в зависимости от обстановки, или перестукиваются с помощью «римского телеграфа», или переговариваются через две «волчьи пасти».

Родом Лючетти из Каррары, служил в армии, воевал, работал мраморщиком в каррарских каменоломнях. Еще совсем молодым он участвовал в схватках с фашистами, был ранен, эмигрировал во Францию. Живя в Марселе, Лючетти прослышал, как фашисты зверски издеваются над арестованными рабочими. Их избивали до полусмерти и насильно поили, накачивали касторкой, чтобы они теряли власть над функциями внутренних органов. После того чернорубашечники привязывали свои жертвы к деревьям, уличным фонарям, телеграфным столбам, и люди стояли полуживыми статуями, от которых исходило зловоние.

Лючетти решил вернуться в Италию и убить Муссолини, пожертвовать собой. По чужим документам он поселился в Риме и начал подготовку к покушению — изучил маршрут, по которому Муссолини ездил от виллы Торлонья во дворец на пьяцца Венеция.

Около недели Лючетти вел наблюдение за режимом поездок Муссолини. По улице Номентана тот проезжал в одно и то же время, с точностью до минуты. Глазомер у Лючетти отличный, может угодить бомбой прямо в окно автомобиля. Но Лючетти погубило, а Муссолини спасло непредвиденное обстоятельство: видимо, утром 11 сентября 1926 года Муссолини куда-то опаздывал, автомобиль ехал быстрее, чем обычно, и Лючетти не успел сделать поправку на повышенную скорость. Бомба отскочила от рамы между стеклами и взорвалась, когда автомобиль уже успел отъехать. Лючетти держал про запас вторую бомбу, но к автомобилю стремглав сбежались агенты, прохожие, были бы неминуемы жертвы.

Слегка поврежденный автомобиль продолжал свой путь, и через несколько минут на балконе дворца на пьяцца Венеция появился дуче. Пусть все видят, что он жив и невредим! Муссолини высмеял покушавшегося и похвастался: если бы бомба даже попала внутрь автомобиля, он схватил бы ее и швырнул обратно в террориста. А в конце речи Муссолини пригрозил, что будет введена смертная казнь.

Но, как известно, закон обратной силы не имеет, и поэтому Лючетти не казнили, а осудили на тридцать лет каторги со строгим режимом. На суде он утверждал, что действовал в одиночку, всю вину взял на себя и никого не утащил за собой на каторгу…

Лючетти держался с тактом и скромным достоинством, внушал всеобщее уважение. Подобно Марьяни и Кертнеру, он не относился к уголовникам как к людям второго сорта, не подчеркивал своего превосходства и пользовался их ответным расположением. Приговоренный к тридцати годам каторги, Лючетти не потерял вкуса к жизни, не был безразличен к тому, что волновало людей на воле.

Лючетти гулял в принудительном одиночестве, но обычно давал знать Марьяни и Кертнеру, что его вывели на прогулку. Он обладал редкой меткостью и, гуляя в каменном загоне тюремного двора, безошибочно попадал камешком в притолоку приоткрытой двери на третьем этаже — это Лючетти посылал свой привет. В знойные, душные дни администрация гуманно оставляла дверь на цепи, чтобы камера проветривалась. Конечно, в дверь попасть легче, но камешек может проскочить и через вторую дверь-решетку, угодить в заключенного, вот почему Лючетти метил в притолоку.

Этьен смотрел на Лючетти и любовался им. Высокий, с гордой осанкой. В его облике было нечто аристократическое. Бывшему каменотесу очень пошел бы фрак. Даже серо-коричневая арестантская куртка, попав на плечи Лючетти, выглядела сшитой по заказу.

Обоих — и Лючетти и Марьяни — не сломила каторга, но политические взгляды их стали разниться основательно. Лючетти в тюрьме научился самостоятельно думать. Годы размышлений убедили его в том, что индивидуальным террором нельзя многого добиться. Судя по некоторым высказываниям во время разговоров через окно, Лючетти отошел от анархизма, сохранив, впрочем, азартную готовность к самопожертвованию. И в самом жарком споре он умел признать правоту другого. Всеми силами души он желал русским победы над Гитлером и Муссолини и всегда с любовью говорил о далеком Советском Союзе, в котором никогда не был, но куда мечтал попасть, если доживет до свободы.

Марьяни в годы заточения также начал исповедовать идею объединения всех сил рабочего класса, но при этом оставался верен знамени анархистов. Спорить с Марьяни трудно: он легко воспламеняется, неуступчив и лишь упрямо трет свой сократовский лоб с залысинами.

Этьен вновь, как в Кастельфранко, когда дружил с Бруно, ощущал душевную неловкость оттого, что не может платить Марьяни и Лючетти полной откровенностью в ответ на их искреннее, чистосердечное прямодушие. Оба друга чувствовали это, и каждый по-своему огорчался. Оба не верили тому, что Кертнер — богатый коммерсант, который лишь симпатизировал революции и давал деньги на антифашистскую работу, чем, по мнению Особого трибунала, принес ущерб национальным интересам Италии.

Лючетти схож характером с Бруно, он прощал другу скрытность, понимал, что тот прибегает к ней не по доброй воле. А Марьяни обижался на Кертнера:

— Сколько времени мы вместе, но никогда я не чувствовал себя равным с тобой.

Всем, всем, всем, что у него было, делился Этьен с Лючетти и с Марьяни, так же как в свое время с Бруно, а не делился, не мог делиться только своим прошлым.

Когда много лет назад ему предложили работать в военной разведке, он счел для себя возможным посоветоваться с ближайшим другом, старым коммунистом, с кем вместе прошел гражданскую войну, с Яковом Никитичем Старостиным.

Но после того, как Маневич стал Этьеном, он и с Яковом Никитичем не имел права быть откровенным до конца.

 

81

Яков Никитич Старостин слыл на заводе лучшим мастером по медницкому делу, но чаще ему приходилось теперь иметь дело с алюминием.

Еще летом их завод срочно эвакуировали из Москвы в Поволжье. Но недолго царила тишина в опустевших цехах. Первыми нарушили безмолвие пожилые мастеровые, из числа тех, кого не эвакуировали заодно с заводским оборудованием. Ветераны воскресили те старые станки, которые кто-то счел недостаточно ценными, чтобы увезти в тыл. «Одна у нас судьба», — невесело подумал Яков Никитич.

Он хорошо помнит первую бомбежку Москвы. Ровно через месяц после начала войны, в ночь на 22 июля, в 22 часа 07 минут в Москве впервые объявили воздушную тревогу. И только в 3 часа 53 минуты утра прозвучал отбой.

С тех пор черная радиотарелка в цехе не выключалась, Яков Никитич уже насчитал сотню воздушных тревог.

Яков Никитич выходил на заводской двор и вглядывался в тревожное небо. Мощные прожекторы были подобны голубым мечам, они неутомимо рассекали небо на куски. Огненным забором встречали врага зенитные батареи.

В конце лета на окраину Москвы, по старому заводскому адресу, начали свозить самолеты, искалеченные в воздушных боях. В алюминиевых останках находили нужные запасные части, детали.

Однажды привезли самолет, на котором дерзкий летчик пошел на таран — обрубил своим пропеллером хвост «Юнкерсу-88». Такому бы самолету место в музее, но сейчас не до сантиментов, айда в ремонт!

Мастера врачевали израненные фюзеляжи, перебитые крылья, бессильные моторы. И самолеты обретали, казалось, утраченное навсегда умение летать. Воскресает мотор, живая дрожь охватывает «ястребок», ему невмоготу оставаться в стенах цеха, он выруливает на летное поле, он рвется в воздух. Увы, все ближе и ближе лететь ему до линии фронта.

Яков Никитич нес все тяготы, какие выпали рабочему человеку в прифронтовой Москве, — работал до изнеможения, дежурил на крыше в часы воздушной тревоги и обучал ремеслу подручных, совсем зеленых юнцов. Как стремительно повзрослели вчерашние мальчишки! Не последнюю роль играли в пожарной дружине заядлые «голубятники», озорные крышелазы. Они стали сторожами и старожилами цеховых крыш.

Прорех в крыше все больше, суровая зима все настойчивее стучалась в ворота, и работать, ютиться в цехе все труднее. Дежурные жгли негасимые костры.

Накануне Октябрьской годовщины Якову Никитичу, члену заводского парткома, доверительно сообщили, что в случае благоприятной, то есть скверной, пасмурной, погоды на Красной площади состоится парад войск. Пригласительные билеты будут в этом случае доставлены на рассвете. Подготовка к параду ведется втайне. Площадь начнут украшать только глубокой ночью. Парад начнется на два часа раньше, чем бывало до войны, — в восемь утра, пока не рассеялся туман.

Несколько раз той ночью и на рассвете Яков Никитич выходил из цеха и с тревогой вглядывался в низкое, серое небо. Погода явно нелетная, да еще идет на «улучшение»: снег все пуще, и небо сделалось цвета шинельного сукна.

Уже много лет Яков Никитич не видел праздничных парадов. На трибунах как-то обходились без мастера по медницкому делу, и он ничуть не обижался. В последний раз он ходил на Красную площадь лет десять назад. Лева Маневич маршировал в тот Первомай как слушатель Военно-воздушной академии имени Жуковского. Маневич предупредил — он в первой колонне, в третьем ряду, посередке, чуть ближе к правому флангу. Но Яков Никитич не узнал его в тесном строю, не различил знакомых черт лица. Мелькали, мелькали фуражки с голубыми околышами и воротнички с голубыми петлицами…

В половине шестого утра прикатил райкомовский «газик», нарочный привез пригласительные билеты для заслуженных заводских товарищей. Лежал там, в парткоме, и билет, на котором черной тушью каллиграфически было выведено: «Яков Никитич Старостин».

Он знал, что сегодня в параде примет участие сводный рабочий полк. Промаршируют и народные ополченцы с их завода. Правда, вооружены красногвардейцы 41-го года неважнецки: винтовки вперемежку с карабинами, автоматов никому не досталось. Да и вид у рабочих не слишком молодцеватый, непарадный. Но кто им поставит в упрек плохую выправку? Разве их вина, что не хватило времени на строевые занятия? В полк записались и совсем пожилые люди, незавидного здоровья, а маршировать они учились, когда осколки уже начали свистеть москвичам в уши.

А еще Яков Никитич знал, что сводный рабочий полк после парада уйдет на фронт, так бывало и в годы гражданской войны. И одна из верных примет того, что путь с Красной площади лежал не в казарму, а на позиции, — заплечные солдатские мешки; их приказано взять всем ополченцам.

Якову Никитичу очень хотелось пойти на Красную площадь. Но перед тем, в ясный морозный день 5 ноября, где-то на дальних подступах к Москве разыгрался воздушный бой, и тягач приволок к ним в цех «ястребок», искореженный осколками. Летчики не уходили с завода, помогали ремонтировать машину, счет шел буквально на часы. Яков Никитич горестно вздохнул и отказался от билета.

Утро и весь праздничный день Старостин клал заплаты на крылья и фюзеляж, возвращал к жизни умертвленный «ястребок». Парад давно закончился, замолкла радиопередача, а старик все еще колдовал, мудрил, мастерил.

К вечеру «ястребок» расправил крылья. Яков Никитич мог бы теперь уйти домой, на Бакунинскую улицу, но не тянуло в остуженные комнаты, в одиночество, и он остался в цехе. Работницы варили общественную кашу из подгоревших зерен пшеницы (бомба угодила в соседний элеватор), а летчики, помогавшие при ремонте, пожертвовали флягу со спиртом.

Война разбросала самых близких Старостину людей. Дочь с детьми недавно эвакуировалась. Надежда Дмитриевна и Таня Маневич где-то в Ставрополе. И давным-давно нет никаких известий о Леве.

Жив ли он, знает ли о трагических событиях этого года, представляет ли себе, как выглядит прифронтовая Москва — затемненная, продрогшая на ледяных ветрах ранней зимы, не слышащая детских голосов и звонкого смеха, подтянутая, настороженная, одетая в солдатскую шинель, готовая к смертному бою?

 

82

Когда ртутный столбик подымается выше цифры 40, каждый добавочный градус ощущается во всей своей знойной и беспощадной силе.

Будто все тоньше становятся подошвы, которыми ступаешь по раскаленным камням. Все чаще ищешь взглядом облачко в бледно-голубом небе, выцветшем от жестокого зноя. Страшно подумать, что солнце еще не поднялось в самый зенит, что еще сильнее раскалятся на солнцепеке донельзя раскаленные камни.

Каторжникам здесь остается лишь мечтать о прохладе, о тени, о том, чтобы утолить жажду. Они вправе лишь завязать голову платком пониже полосатого берета, чтобы пот, стекая с головы, смачивал затылок, чтобы платок оставался влажным, а значит, сохранял способность к охлаждению, и чтобы платок при этом закрывал уши, иначе просачивается знойный воздух.

В огнедышащие дни июня, июля, августа у каторжан случались солнечные удары, сердечные приступы. И тюремная администрация разрешила: раз в неделю прогулка заменяется купанием. Водили только тех, чье поведение не вызывало замечаний. На купание отводился час.

Самой удобной для купания была бухточка в юго-восточной части острова, где в море выдается небольшой скалистый мыс Портичолло. Высокие скалы ограждают бухточку с трех сторон. Несколько стражников занимали посты наверху, а две лодки стерегли четвертую сторону, никто не смел выплывать из бухточки.

Каторжники не знали большего наслаждения, чем купание в море. По крутой-крутой тропинке, по скользким уступам, цепляясь за кусты вереска, за стволы агав, за жесткую траву, умеющую расти в расщелинах скал, группа в сорок-пятьдесят человек спускалась к воде. Раздевались, оставляли свою пронумерованную одежду на прибрежных камнях и бросались в воду…

Сегодня дул сирокко, этот ветер домчался сюда от берегов Африки, он поджарен в огромной духовке — Сахаре. Сегодня весь остров на знойном сквозняке, но море при этом остается спокойным; голубая вода будто отполирована. Сирокко дул поверху, дул, не зная угомону. Уж лучше бездыханный неподвижный воздух, чем этот обжигающий зноем душный ветер. Иные порывы горячего ветра очень сильны, приходится напрягать веки, чтобы глаза оставались открытыми. И больно бьют песчинки, мелкие камешки — будто по лицу трут наждачной бумагой.

Искривленное ветрами оливковое деревцо, растущее на верхушке скалы, клонилось из стороны в сторону, встряхивало ветки, показывая то ярко-зеленую свою листву, то ее матово-серебристую изнанку. На этих островах порывами ветра сшибает и созревшие фрукты, выживают здесь только деревья с жесткими листьями, кактусы, агавы.

«Вот бы где установить ветряные двигатели, те самые, которые я продавал когда-то по поручению Вильгельма Теуберта! При такой погодке, как здесь, ветряной двигатель — вечный двигатель».

Только сейчас Этьен впервые подумал, что соседний остров очень точно назван Вентотене, что дословно означает «держащий ветер».

Как всегда, Этьен вышел из воды раньше других, потому что подъем в гору при одышке осилить труднее. Он делает несколько длительных остановок, стоя где-нибудь на каменном приступке, на узеньком карнизе, на крохотной площадке, любуясь морем, наблюдая за купальщиками, следя за двумя сторожевыми лодками, как бы запирающими на два замка выход из бухточки.

Камни, лежащие у берега в синей воде, совсем белые, а над камнями вода более светлого тона, чем вокруг, — как разбавленные синие чернила.

Обидно, что ему приходится заканчивать купание раньше других, но есть своя прелесть в таком уединении. Можно декламировать русские стихи, петь вполголоса русские песни, говорить по-русски — никто не подслушивает. И он декламировал без особого разбора, подряд, стихи, которые помнил наизусть. На пустынной скале звучала странная поэма, где Пушкина сменяли Есенин, Блок, Некрасов, и все они снова уступали Пушкину. Он упивался волшебными созвучиями, пытаясь возместить этой жадной, сумбурной декламацией долговечную немоту свою, мучительную разлуку с родным языком.

Снова, как на берегу Неаполитанского залива, охваченного штормом, он твердил: «Я помню море пред грозою. Как я завидовал волнам…» Но окончание строфы померкло в памяти…

Он пел сумасбродные попурри из советских песен: «Но от тайги до британских морей Армия Красная всех сильней… Пускай же Красная сжимает властно… Пускай пожар кругом, пожар кругом… Стоим на страже всегда, всегда… Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих… Никто пути пройденного у нас не отберет… Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала…»

«Давным-давно все бойцы вернулись к своим, только я один задержался в разведке на шесть лет…»

Отсюда, с верхней площадки, видны очертания соседнего острова Искья, где-то за ним лежит Капри. Но эти близкие острова, в сущности, не ближе Млечного Пути… А каким образом каторжник Беппо оказался еще выше на скале, на самой верхотуре? Или Беппо сегодня вовсе не купался, или вылез из воды раньше? Нет, не мог он так быстро взобраться наверх!

Беппо подошел к самому краю скалы, будто хотел оттуда взглянуть на камни, которые голубая вода лениво прополаскивает у берега.

Замечательный пловец и ныряльщик, он не раз совершал прыжки с высоты в двадцать метров. А сегодня забрался на скалу, нависавшую с противоположной стороны бухты и, кажется, собирается прыгнуть с высоты метров в тридцать, никак не меньше.

Однако зачем у него в руках полотенце, почему так долго возится, зачем подносит руки ко рту?

Но вот Беппо прыгнул и, не успев взмахнуть руками, камнем полетел в воду.

Этьен посмотрел вниз. Ну где же Беппо, почему он не показывается из воды? Почему до сих пор не вынырнул?

Истошные крики стражников, тревожные возгласы купальщиков. Кричат все громче.

Одна из двух сторожевых лодок и несколько купальщиков поплыли к тому месту, где в воду канул Беппо. Уже и зыбкие круги на воде стали едва заметны, размыло пену, рожденную всплеском упавшего тела. Один за другим исчезали в воде ныряльщики и показывались вновь — безуспешно!..

Только через три дня тело утопленника прибило к белым камням. Бедняга Беппо, он решился нырнуть, но не собирался вынырнуть. Как выяснилось, отправляясь на купанье, он обвязался под курткой полотенцем. А перед тем как спрыгнуть со скалы, связал себе тем полотенцем руки и уже со связанными руками неловко перекрестился…

Многие в эргастоло знали историю Беппо. Он отбывал бессрочную каторгу за убийство, совершенное непреднамеренно. Ему исполнилось тридцать шесть лет, но он выглядел намного моложе — молодцеватый, ловкий, сильный. Беппо работал в саду, на огородах подрядчика Верде, а затем стал прислуживать в доме капо диретторе, потому что отличался опрятностью, вежливостью. Капо диретторе Руссо, пожилой болезненный человек, дослуживал до пенсии; на памяти Марьяни это был самый приличный начальник. Только капо диретторе разрешалось жить на острове с семьей: у него — жена и две дочери. Синьора Руссо была намного моложе мужа, ее красивое лицо еще не успело увянуть. Она стала заботиться о Джузеппе, и пришла минута, когда слуга стал для нее Беппино. Но тут разразилось несчастье — Руссо умер от разрыва сердца за обеденным столом. Из Рима прислали другого начальника, а Беппо вернули в камеру. Он умолял дать ему какую-нибудь работу и наконец просил послать на огород, чтобы хоть урывками, тайно видеться с вдовой Руссо. Многие в эргастоло сочувствовали влюбленным и охраняли их тайну.

Беппо отправлялся на огород рано утром, к обеду возвращался в тюрьму. Перед обедом огородников торопливо обыскивали — нет ли ножа? Если же стражник нащупывал в кармане несколько стручков фасоли или луковицу, он закрывал на это глаза.

Лишь надзиратель Кактус, краснощекий верзила с мелкими гнилыми зубами, тщательно обыскивал ловкими, понаторевшими в этом деле руками. И надо же было, чтобы именно к нему в лапы попал Беппо, когда припрятал для соседа две луковицы финоккио!

Кактус со злорадством вытащил две луковицы. Беппо стоял с лицом, на котором окаменело страдание.

Кактус сочинил донос, и Беппо лишился работы на огороде. Теперь он не сможет увидеться со своей возлюбленной до ее отъезда. Значит, их ждет вечная разлука? Синьора Руссо под всякими предлогами оттягивала отъезд с острова, но Беппо из тюрьмы не выпускали.

Участливые люди сказали Кактусу, что Беппо сходит с ума от тоски.

— Чем скорее, тем лучше!

Сердце Кактуса давно обросло колючками. В тот вечер Этьен и сказал Марьяни:

— Мне жаль Беппино, но я завидую ему.

— Это сказано под влиянием минуты. Я вам не верю! Я не верю потому, что убежден — ваша жизнь нужна очень многим. Хотя от меня вы это скрываете.

Этьен пожал руку Марьяни и ничего не ответил. В те дни на полях России шла жестокая битва, и тем сильнее Этьен страдал от своего бездействия. Он теперь спокойнее относился к такому понятию, как «бессрочная каторга», потому что понимал — вся его судьба отныне связана с ходом и исходом войны. А вынужденная беспомощность лишь увеличивала меру его мучений. Он не мог и не хотел отъединять свою жизнь от судьбы своей Родины и своей армии. Он так страдал, держа в руках иллюстрированные воскресные газеты, узнавая о дальнейшем продвижении на восток полчищ Гитлера и Муссолини, что разучился смеяться; живя впроголодь, лишился аппетита; его измучила жестокая, неотвязная бессонница.

И вот настала минута, когда он остался без душевных сил, вслух позавидовал бедняге Беппо, выслушал строгую, справедливую отповедь Марьяни и мысленно поблагодарил друга.

— Лучше подумаем, как отомстить Кактусу, — предложил Марьяни.

Они посоветовались с надежным парнем Поластро и вынесли Кактусу приговор: когда каторжников в следующий раз поведут купаться, Кактуса столкнут со скалы в пропасть. Разве не мог он поскользнуться на камне, отшлифованном ветрами?

Но Кактус почуял недоброе, потому что вдруг притворно охромел и из тюрьмы никуда не выходил.

Никто не прощал подлеца, хотя уже давно уехала с острова красивая печальная вдова с дочерьми, уже давно на тюремном кладбище покоился под своим каторжным номером ее возлюбленный. Беппо похоронили с руками, связанными полотенцем, как с вечными наручниками.

 

83

Есть в тюрьме своя граница, за которой заключение переходит в медленную казнь.

Наступили дни, когда узником Чинкванто Чинкве овладело полное безразличие, когда равнодушие к жизни, а вернее сказать — к смерти, стало его обычным состоянием.

Кому нужна постылая, оскорбительная, бесполезная жизнь? Ему такая жизнь ни к чему.

Когда Этьена привезли на Санто-Стефано, он не видел никакой разницы между приговором на двенадцать, на тридцать лет и пожизненным заключением, потому что и то и другое воспринимал как разлуку с жизнью. А оказывается, есть разница, и весьма существенная! На сидящих бессрочно никакая амнистия не распространяется, и, только отсидев двадцать лет на каторге, можно подавать прошение о помиловании, а раньше и прошения такого не примут. Мысль о вечной каторге могла привести к сумасшествию, если бы Этьен не вселил в себя надежду на будущее. Но неутешительные вести с Восточного фронта летом 1942 года омрачали его надежду. Покинет ли он когда-нибудь стены, полонившие его? Расстанется ли с темнотой, обступающей его со всех сторон после захода солнца? Ни свечи, ни коптилок. Даже не верится, что у него вызывала раздражение электрическая лампочка в шесть свечей, не угасавшая в Кастельфранко.

Капеллан Аньелло рассказывал, что каторжники Санто-Стефано до 1895 года волочили на ноге ядро, весившее, не считая цепи, пять килограммов. С каждым годом каторги цепь, которой ядро было приковано к ноге, укорачивалась на одно звено. Каждый год — звено, год — звено, год — звено…

«Он хоть видел, что срок уменьшается», — подумал Этьен о своем далеком предшественнике, который, может, сидел в этой камере. Да, цепь становилась легче. Но и сил с каждым годом оставалось меньше! Силы уходили быстрее, чем укорачивалась цепь, так что облегчения это каторжное правило не приносило…

На каком звене замкнется его жизнь, какое звено в цепи его несчастий и бед станет могильным?

Рассудком он понимал, что безразличие — паралич души, смерть заживо, и если примириться с равнодушием, бездействием мысли и чувств, настанет такой момент, когда они атрофируются вовсе, и тогда уже не вырваться из мертвой апатии. И если вдруг придет свобода, он встретит ее погасшим взглядом, высохшей до дна душой, растраченной без остатка надеждой, склерозом памяти, амортизацией сердца, забвением любви.

У него испортилось настроение, когда он заметил, что сильно обветшала его тюремная одежда, особенно куртка — на воротнике, на обшлагах, возле петель, на локтях. Потом куртку заменили новой, но пришло ощущение, что он стареет еще быстрее каторжного одеяния.

Жизнь становится все короче, и все меньше времени остается для воспоминаний.

Пришел день отчаяния, когда Чинкванто Чинкве отказался выйти на прогулку.

С Восточного фронта продолжали поступать невеселые новости, в фронтовых сводках мелькали названия городов в предгорьях Кавказа, в Поволжье, и каждый сданный гитлеровцам город увеличивал срок его бессрочной каторги.

 

84

В то утро он лежал в тупом отчаянии. Но тут произошло событие, которое потрясло всю тюрьму и привело узника Чинкванто Чинкве в состояние крайнего возбуждения.

Топали сапожищами стражники, звал кого-то на помощь дежурный надзиратель, кто-то кого-то послал за врачом, затем послышался голос самого капо диретторе.

В первом этаже, под камерой Лючетти, нашли мертвым заключенного номер 42, иначе говоря — Куаранта Дуэ. Родом он из Триеста, по национальности не то македонец, не то хорват, не то цыган, а присужден к бессрочной каторге за убийство. Переправлял контрабандой через границу краденых лошадей, пограничники пытались его задержать, и в перестрелке он застрелил троих.

Подошли минуты утренней уборки. Каждый выливал свою парашу в зловонную бочку, которую проносили по коридору.

Дежурные каторжники дошли до камеры, где сидел Куаранта Дуэ, открыли со стуком первую дверь. Он не откликнулся. Открыли дверь-решетку и крикнули:

— Эй, Куаранта Дуэ! Парашу!

Каторжники держали бочку за длинные ручки. Ну что он там замешкался? Раздраженный надзиратель вошел в камеру. Куаранта Дуэ лежит. Подошел к койке — тот мертв. Надзиратель снял шапку, вышел, запер дверь камеры и побежал к начальству. Пришли капо гвардиа, капеллан, тюремный врач.

— А на вид был такой здоровый парень этот самый Куаранта Дуэ, — удивлялся врач.

Куаранта Дуэ лежал на боку, отвернувшись к стене. Врач приблизился к койке, положил руку на лоб — холодный. Но фельдшер, прибежавший вслед за врачом, отбросил одеяло…

Чучело!!!

Туловище сооружено из одежды и всякого тряпья. Голова искусно вылеплена из хлебного мякиша, наклеен парик, а лицо раскрашено.

В тюрьме и на всем острове подняли тревогу. Обыски, облавы. Прочесывали кустарник, заглядывали в расщелины скал — Куаранта Дуэ как в воду канул. Неужели уплыл? Погода сегодня не благоприятствовала пловцу, море неспокойное.

Куаранта Дуэ каким-то фантастическим образом убежал из тюрьмы, добрался до сарайчика, где подрядчик Верде держит лодку, бросил там свою одежду, сбил замок с цепи, но лодкой не воспользовался. Следы беглеца уводили из сарайчика на верхнее плато, на огороды, оттуда снова вели вниз, к берегу, и там пропадали.

Никто не помнил, чтобы из дьявольской дыры Санто-Стефано кто-нибудь убежал.

С Вентотене прибыл со своими стражниками начальник охраны Суппа. Из Неаполя прислали опытных сыщиков и проводников с собаками.

Ищейкам не уступал надзиратель Кактус. Он прямо с ног сбился, стараясь заслужить одобрение начальства, он весь день бегал, высунув язык, как бешеный пес, сорвавшийся с цепи. Говорили, в его послужном списке есть черное пятно — из той тюрьмы, где Кактус прежде был цербером, сбежали два заключенных, оставив ему па память о себе нервное расстройство в бессонницу. Говорили, он и на Санто-Стефано перевелся только потому, что здесь сама возможность побегов исключена.

Собаки взяли след, но он уходил в море. Не доплыл ли беглец до Вентотене? Правда, течение в проливе сильное, и на море штормит, но хорошему пловцу всё под силу. Часть стражников и проводников с собаками переправили на Вентотене.

Однако утром оказалась раскрытой настежь дверь на склад Верде, оттуда исчезло большое деревянное корыто. Десант с Вентотене отозвали.

А следующей ночью обнаружилась пропажа в хлеву. Исчезла крышка от большого деревянного ларя, куда скотник засыпал отруби.

Прошел день, прошла ночь, и на огороде были сорваны помидоры, еще что-то из овощей. И той же ночью из комнаты, в которой спали карабинеры, при открытом окне пропали со стола хлебцы.

Прошли еще сутки, из погреба Верде исчезли пять больших бутылей для вина — «дамиджане». Стало очевидно, что беглец пытается соорудить плот. Просто диву даешься, как быстро каторжники узнавали подробности!

Этьен все дни был возбужден, горячо обсуждал с Марьяни ход событий, сообщал подробности через «волчью пасть» Джино Лючетти. С восхищением следили они втроем за упорным мужеством беглеца. Этьен жалел, что был недостаточно внимателен к контрабандисту прежде. Он лишь помнил его внешность: смоляные волосы, белозубый, блестящие черные глаза с желтоватыми белками, широк в плечах, легок на ногу. В нем была кряжистая сила.

Прошли еще сутки — исчезла длинная веревка, висевшая на площадке перед прачечной, где стирали белье каторжники.

К неудачным поискам беглеца прибавились другие неприятности: в те дни остров испытывал острый недостаток в пресной воде. На остров привезли установку, с помощью которой из морской воды выпаривали соль, но каторжники роптали, когда пищу готовили на этой воде. Сколько в ней ни варились макароны, картошка или горох, они не разваривались как следует. Несколько лет назад доставку пресной воды взял на себя какой-то подрядчик из Неаполя. Позже воду два раза в месяц привозили в маленькой наливной барже военные моряки. Но пресную воду нужно не только доставить на остров, ее еще нужно поднять на верхнее плато; у дряхлого насоса не хватало сил гнать воду по трубам.

В такие дни каторжники носили воду в бочонках. Тропа такая крутая, что по ней не пройти ни лошади, ни мулу, их и нет на острове.

Заставить политических носить воду вместе с уголовниками тюремная администрация не вправе. Но Марьяни добровольно согласился на это и уговорил своего друга. Марьяни не даст ему уставать сверх сил, надрываться. Но пробыть весь день на свежем воздухе, среди людей, пусть даже под строгим конвоем, — полезно при нынешнем подавленном состоянии Кертнера.

Уголовники не позволили Чинкванто Чинкве взяться за ручки бочонка. Он и с пустыми руками тяжело подымался по тропе, часто останавливался, чтобы отдышаться, несколько раз присаживался на ступеньки.

Тут он встретил знакомого лодочника Катуонио, служившего у подрядчика Верде. Катуонио — единственный, кому разрешалось в любое время приплывать на Санто-Стефано и будоражить прибрежную воду взмахами своих весел. Однажды Катуонио подарил Чинкванто Чинкве галеты, в другой раз — пучок лука финоккио.

Сейчас Катуонио нес в гору ящик с макаронами и тоже остановился, чтобы передохнуть. Он поставил ящик на тропу и предложил посидеть на ящике Чинкванто Чинкве, а сам уселся рядом на каменной ступеньке.

Группа каторжников с бочонками прошла мимо, внизу виднелась еще группа, водоносы тянулись вереницей. Бочонки несли по двое, а маленькие бочки — по четыре человека.

Катуонио завел разговор о поисках беглеца, и по выражению лица, по репликам ясно было, что лодочник ему симпатизирует.

Этьен воспользовался тем, что их никто не слышит, и сказал:

— Хорошо бы сбить ищеек со следа, оставить тюремщиков в дураках.

— А как это сделать?

— Пусть ищейки думают, что он уплыл на Вентотене.

— Кто поверит?

— А ты ночью подойди к маяку на Вентотене. Тебя не увидят. Сколько ни смотреть со света в темноту… Подойди и крикни, что ты — беглый каторжник. Умираешь от голода, просишь оставить тебе еду. Укажи какое-нибудь точное место рядом с маяком.

— Там на берегу стоит старая шлюпка, — подхватил Катуонио.

Ему явно понравилась идея, он потер руки, предвкушая удовольствие, и рассмеялся.

Катуонио уже скрылся наверху, за поворотом тропы, а Этьен все сидел и глядел, как каторжники тащат бочонки и бочки с пресной водой…

 

85

Внизу простиралось Тирренское море, а перед глазами Этьена текла извилистая речка Бася, через нее перекинут мост в Заречье. В том месте от Баси отделяется правая протока Своеволка. Чуть выше устроена запруда, а если шагать из городка домой, в Заречье, то правее моста стоит водяная мельница.

Интересно, провели в Чаусах водопровод или до сих пор возят питьевую воду из Заречья? Сколько раз на дню водовоз Давыдов, отец Савелия, ездит взад-вперед через Басю и Своеволку? Водовоз называет Своеволку еще более презрительно — Переплюйкой. Низкорослая гнедая Лысуха с белой звездочкой на лбу тащит бочку с водой в гору. На улицах городка, которые взобрались на холм, нет колодцев, там до воды не докопаться. Давыдов с сынком Савелием и лошаденкой надрываются втроем день-деньской. Домовладельцы платили за бочку воды десять копеек.

На самом крутом подъеме или в злую распутицу отец Савелия шагает позади повозки и подпирает днище бочки плечом, хватается руками за спицы колеса, увязшего в колее, и страшным голосом понукает Лысуху. Но кнута вовсе нет: у водовоза и его лошаденки отношения основаны на взаимном доверии. Даже грозные окрики Лысуха воспринимает лишь как обещание помочь.

Савелий сидел на облучке впереди бочки и погонял лошаденку, покрикивая на нее по-отцовски грозно…

Сегодня на Санто-Стефано знойный октябрьский день. Этьен сидит в хилой тени агав, здесь все растения вечнозеленые. Когда лет десять назад выпал снег, то, по словам Марьяни, это было огромным событием, и сицилийцы, тем более уроженцы острова Устика, встретили снег криками удивления…

А в Чаусах сегодня уже глубокая осень. Клены в городском парке роняют свой багряный убор, опавшая листва шуршит под ногами и плотным ковром застилает могилы революционеров. Он с детства помнит только две мощеные улицы — Могилевскую и Длинную. По ним любил раскатывать на тарантасе господин исправник, самый большой начальник во всем уезде. А еще в Чаусах пребывали становой пристав, околоточный надзиратель, под началом которого состояло четверо городовых. Летом 1917 года Лева с братом вернулись из эмиграции на родину, в Чаусах уже не было ни исправника, ни околоточного надзирателя, ни станового пристава.

Вскоре после установления Советской власти отца избрали народным заседателем, позже он стал народным судьей. С раннего утра до вечера он пропадал в суде, сидя в своем судейском кресле с высокой дубовой спинкой, на которой вырезан герб Советской республики, именем которой судит суд…

А когда в 1927 году отец умер, Лева был далеко-далеко за границей, откуда ему не было пути домой, и приехать на похороны не мог. Много воды утекло с тех пор в Своеволке, еще больше в речке Басе, еще больше в Проне, куда Бася втекает, еще больше в Соже, куда втекает Проня, еще больше в Днепре, куда втекает Сож…

Жив ли сейчас Савелий и как сложилась его судьба? Когда в конце 1917 года в Чаусах образовалось Рабочее городское правление и девятнадцатилетний Лев Маневич стал его председателем, Савелий усердно помогал, ездил с ним на митинги: в дрожки впрягали старушку Лысуху.

Хотелось думать, что Савелий вышел в люди, получил образование… А может, Савелий Давыдов тоже стал командиром Красной Армии? Он мечтал стать кавалеристом, может, старая дружба с лохматой Лысухой оставила свой след…

Прошел фронт стороной или война обрушила на городок бомбы и снаряды? В Чаусах мало каменных зданий, все больше деревянные дома, домики, домишки. Если Чаусы поджечь зажигательными бомбами, городок быстро превратится в сплошное пожарище. Скорее всего, водопровода еще не провели, и вода там, где дома повыше, по-прежнему привозная. Но сколько бочек могли дотащить на пожар отец Савелия и другие водовозы? Правда, в Чаусах не бывает таких ветров, как здесь, на Санто-Стефано. Но пока не сгорит все, что умеет гореть, без воды огонь не уймется…

Вся тюрьма узнала, что беглец скрывается на Вентотене.

Ночью кто-то подошел к маячному огню со стороны скалы Скончильо и крикнул из темноты:

— Эй, слушайте! Я убежал из эргастоло. Дайте поесть, пока я не умер. Оставьте еду на перевернутой шлюпке. Я убежал из эргастоло!..

Стражники с собаками во второй раз переехали на Вентотене и начали там повальные облавы. Никого! Начальник охраны орал, что напрасно теперь не приковывают ядра к ногам каторжников. «Мы не страдали бы так из-за беглецов!» Опытная лиса этот Суппа, он вскоре отдал команду — всем ищейкам вернуться на Санто-Стефано. Он понял, что над ним подшутил кто-то из ссыльных. Может, над кавалером Суппа смеются уже не только на Вентотене, но в Неаполе и в Риме?

Стражники сильно озлобились. Ссыльные и жители Вентотене над ними издевались, начальство на них кричало, а тут еще на помощь им вызвали карабинеров. Какой позор!

Среди заключенных распространился слух, что беглеца убили, а стражники лишь делают вид, что он прячется. Но Кертнер опроверг эту версию. С беглецом не посмеют расправиться втихомолку, когда за поисками следит министр; может быть, сам дуче в курсе событий в эргастоло.

Появились новые улики на Санто-Стефано — на огородах Верде снова обнаружили потраву.

Суппа правильно рассудил, что скорей всего беглец прячется в каком-нибудь ущелье или гроте, море их во множестве выдолбило в подножье базальтовых скал. Можно спрятаться и в узких расщелинах прибрежных камней, омываемых водой. Так или иначе, но беглец пропал, как иголка, на острове площадью в треть квадратного километра.

Тринадцатые сутки Куаранта Дуэ в бегах. Суппа устраивал ночные засады на тропах, ведущих от моря на верхнее плато.

Стражникам не давали прохода. Куаранта Дуэ оставил их в дураках. Если бы контрабандист попал к ним в руки, кончилось бы самосудом, а уж избили бы его до полусмерти наверняка.

Прошло несколько дней, море утихло — скала Санто-Стефано будто вправлена в безбрежное голубое зеркало.

Дошлый Суппа сказал:

— Он выплывет сегодня. Сегодня или никогда.

И отдал приказ: ночью дежурить всем, не смыкать глаз. А вдоль берега пусть курсируют лодки со стражниками. Будет также дежурить моторный катер с карабинерами.

Среди ночи, когда моторный катер огибал северную оконечность острова, на катере услышали голос с берега:

— Эй, синьоры! Подождите…

В воду бросился кто-то и поплыл к катеру, его втащили на борт. То была тень человека, чьи приметы сообщили карабинерам и чью фотографию им показывали.

Где же Куаранта Дуэ скрывался? Любопытство побудило карабинеров подойти на катере вплотную к берегу у мыса Романелла на северо-западе.

Вымоина в скале образовала над самой водой узкий грот. Посветили электрическим фонариком: у каменной стенки стоит корыто и деревянная крышка от ларя, связанные веревкой. А где же «дамиджане»? Контрабандист объяснил, что бутыли разбило волной о камни и плот развалился.

Он плохо говорил по-итальянски и рассказывал с трудом. По ночам он поднимался на огород и срывал там «поммароле», так он на свой лад коверкал слово «помидоры». Он признался, что нарочно выждал, когда лодка с мстительными тюремщиками скроется из глаз, чтобы сдаться карабинерам. Моторный катер увез пленника на Вентотене. Ему дали одеяло, чтобы он согрелся.

Что же толкнуло Куаранта Дуэ на бегство, на поступок, который в этих условиях мог быть продиктован только крайним отчаянием? Ему нечего было терять, недавно он узнал, что прокурор подал кассацию, настаивает, чтобы пересмотрели приговор и бессрочную каторгу заменили смертной казнью.

Наутро Куаранта Дуэ доставили на Санто-Стефано, и в расписке, выданной карабинерам в тюремной канцелярии, было указано, что он сдан здоровым и невредимым. О поимке беглеца узнала вся тюрьма, наступило всеобщее уныние.

Вчера тюремщики готовы были разорвать беглеца на части, а сейчас и пальцем не тронули. Этьен задумался: почему озлобление так быстро прошло? Оно сменилось уважением к смелости. Всех — и заключенных и стражников — восхитила страстная жажда жизни, проявленная контрабандистом…

Вскоре Кертнер, Марьяни и Лючетти сообща восстановили во всех подробностях картину побега. Кто бы мог подумать, что главную роль сыграл не контрабандист, а его приятель, циркач, также приговоренный за убийство к бессрочной каторге?

Приятели сидели по соседству, их вместе водили на прогулку, они бывали в камерах друг у друга.

У циркача такой вид, словно все тюремные невзгоды ему нипочем. Ничто не могло лишить его жизнелюбия и оптимизма, вывести из душевного равновесия. Это был очень подвижный, сильный, деятельный, веселоглазый человек лет под тридцать, мастер на все руки. Откуда только бралась такая сила в его худощавом теле? А ловок он удивительно, почти сверхъестественно.

Лишь накануне поимки контрабандиста в строгий карцер посадили циркача. Тюремщики вспомнили, что он лепил фигурки, головы из хлебного мякиша. Вспомнили, что года три назад он искусно вылепил голову Муссолини с широко раскрытой пастью. То была пепельница, и Лючетти, получивший ее в подарок, с удовольствием гасил сигареты, засовывая их дуче в пасть. Надзиратель тогда отобрал пепельницу, а циркач и Лючетти отсидели в карцере.

А теперь циркач вылепил две головы — контрабандиста и свою. Для этого он покупал хлеб в тюремной лавке. Он украл в конторе цветные карандаши и искусно раскрасил лица. После санитарного дня и всеобщей стрижки собрал волосы и изготовил два парика. А перед тем как покинуть камеру, циркач искусно сформировал чучело — будто человек спит на боку, лицом к стене. И точно такое же чучело улеглось на боку, лицом к стене, в соседней камере.

Циркач запасся отмычкой, которую по его чертежу изготовили дружки в слесарной мастерской тюрьмы. Там же скопировали ключ от двери-решетки.

Сперва циркач открыл дверь-решетку в своей камере. А как бесшумно открыть вторую, дощатую дверь, выходящую в коридор? Он сумел отжать вниз пружину заслонки в окошке второй двери, в маленьком окошке, куда можно просунуть лишь миску с супом или кружку воды. Затем, с помощью специального аркана, сплетенного из тонкой лески, он дотянулся до засова, отодвинул его, дотянулся рукой до замка и открыл ключом, торчащим снаружи в замочной скважине.

Про таких ловкачей, как циркач, говорят: «Родился с отмычкой в руке». Причем все это он проделал за считанные минуты, пока надзиратель, меряющий шагами коридор, находился вдали от камеры.

Итак, циркач получил возможность следить за стражником, дежурившим в коридоре. До поры до времени циркач держал прикрытой уже отпертую им дверь и прислушивался к шагам, чтобы знать, как далеко стражник находится от его камеры.

Едва стражник отошел, циркач быстро и бесшумно снял навесной замок со своей двери. Он предусмотрительно налил масло в замочную скважину, смазал все замки и засовы — никакого скрипа.

Когда стражник удалился в другой конец коридора, циркач выскользнул из своей камеры, запер снаружи дощатую дверь на оба замка, прошмыгнул к камере соседа, открыл одну за другой обе двери, выпустил соседа, вышел вслед за ним и закрыл наружную дверь.

Итак, на обеих камерах висят замки, двери заперты, засовы задвинуты. Теперь можно надеяться, что во время ночных обходов стражника с фонарем их исчезновение останется незамеченным.

В их распоряжении вся ночь до утреннего обхода, до выноса параши, если только удастся убежать из эргастоло, прежде чем их хватятся и начнут погоню.

Оба бесшумно пробрались на лестницу. Их камеры находились на первом этаже, а чтобы выбраться из здания, следовало сперва подняться на крышу. Прислушиваясь к шагам стражников, беглецы благополучно поднялись на второй этаж, на третий. Из-под навеса верхней галереи они вскарабкались на крышу, прошли по ней к краю цитадели, к водосточной трубе.

Труба не достигала двух метров до земли, но оба спрыгнули удачно. Они оказались во внешнем тюремном дворе. Теперь нужно преодолеть еще высокую стену, обвод цитадели. Они вновь оседлали водосточные трубы — сперва вверх, потом вниз — и оказались вне эргастоло. Скорей, скорей вниз, к воде!

Беглецы рассчитывали на лодку подрядчика, ее прячут в сарайчике, притулившемся к скале в маленькой бухточке.

Циркач не забыл захватить с собой отмычку и открыл замок на сарайчике. Пригодился и огарок свечи. Лодку держали на толстой цепи, пришлось сломать еще один замок.

И только тогда беглецы к ужасу своему убедились, что весел и руля при лодке нет. Обшарили все закутки — пусто. Значит, весла уносят наверх, в контору, где они недосягаемы. Стало ясно, что уплыть на лодке не удастся.

Циркач с отчаяния отказался от всей затеи, а контрабандист решил бежать без лодки: его не пугал и марафонский заплыв. Он переоделся в одежду лодочника, висевшую в сарайчике, и бывшие соседи расстались.

Теперь циркачу предстоял путь назад в камеру. Конечно, если его застукают, без строгого карцера не обойдется. Но добавить срок тому, у кого бессрочная каторга, никак нельзя!

Непостижимо, как циркач смог преодолеть высоченные стены и незаметно пробраться к себе. Позже он рассказал, что поднялся по стене тюремного здания, цепляясь за медный громоотвод. Простой смертный не взобрался бы на крышу и не спустился бы по стене ни по проволоке, ни по скобам, ни по водосточным трубам.

Он проник к себе в камеру, изнутри закрыл замки и засовы, закрыл окошко в двери на щеколду, разобрал чучело, искрошил маску, разорвал в клочья парик, выбросил его в парашу и лег спать.

Шли своим чередом ночные поверки. Стражник за ночь не раз удостоверился, что циркач и контрабандист спят.

А утром циркач прислушивался к переполоху и молился за приятеля: хоть бы убежал!..

Но и тогда, когда тюремщики вспомнили про пепельницу «дуче» и засадили циркача в строгий карцер, ему туда кто-то сообщал новости о поисках контрабандиста.

Две недели Этьен жил этим побегом. И уже после того, как беглеца поймали и увезли в Триест, где должен был состояться новый суд, Этьен продолжал впитывать и переживать подробности происшествия. Покорила жизнестойкость контрабандиста и его исступленная борьба за свободу. А ведь при этом контрабандиста не воодушевляли никакие общественные идеалы!

Но если конокрад и убийца так воевал за свою жизнь, какое право имеет он, Этьен, несущий ответственность перед товарищами по оружию, перед антифашистами, опустить руки и отказаться от борьбы за свою жизнь? У него есть обязательства, каких и в помине нет у контрабандиста!

В те дни помог Марьяни.

— Когда тебе бывает очень плохо, вспоминай обо мне, твоем друге, которому еще хуже, — сказал Марьяни, опустив голову. — Самое страшное в моей судьбе — по мне никто не скучает. Никто не замечает моего отсутствия. Никто не ждет меня на свободе. Ты знаешь судьбу плачевнее? Я не знаю…

У Этьена и прежде бывали такие приступы апатии. Еще во время следствия, а затем в одиночке Кастельфранко календарь терял для него вдруг всякое значение. Нет, тогда эти приступы апатии были не так сильны. Тем более он не имел права позволить себе такое душевное бессилие сейчас, когда льется кровь на родной земле и в родном небе, и он, даже в каторжном своем одеянии, обязан вести себя как солдат, захваченный в плен, солдат, для которого нет и не будет демобилизации…

Ему стало стыдно фразы, которую он недавно сказал Марьяни в припадке отчаяния:

— Жизнь длинна, а смерть коротка, так нечего ее бояться.

— Бывает и смерть длинной, — возразил Марьяни. — В последние дни мне не нравится твое поведение и твое настроение. Ты уверен, что живешь, а не медленно умираешь?

Сегодня горькие слова Марьяни заново прозвучали у Этьена в ушах, он вызвал капо гвардиа и попросил, чтобы его определили на работу вместе с уголовниками. Капо гвардиа кивнул в знак согласия: он пошлет Чинкванто Чинкве на огород.

Этьен нетерпеливо ждал возможности поработать на огороде, а пока с вновь обретенным удовольствием ходил на прогулку. Там, на тюремном дворе, между каменными плитами росла базилика — съедобная трава, предупреждающая цингу. Такая трава продавалась некогда в Баку на базаре как приправа к мясу, но там она называлась как-то по-иному. Почему же он теперь проходит мимо базилики? Зачем пренебрегать такой целебной травой, когда начинается цинга?

В тот же день Марьяни, после большого перерыва, увидел Чинкванто Чинкве с книгой в руках — старый учебник испанского языка.

Полному выздоровлению Этьена помогла «Санта-Лючия». Разве мог он предполагать, что знакомый пароходный гудок имеет сегодня непосредственное отношение к нему? Открытка из Милана, напечатанная на пишущей машинке и подписанная рукой Джаннины, осведомляла, что Конраду Кертнеру послан чек на контору эргастоло.

Наибольшее внимание Этьена в открытке привлекла фраза: «Недавно у меня в гостях была ваша сестра Анна». Значит, он должен помнить, что у него появилась сестра. А закончила открытку Джаннина дружеским пожеланием:

«Прошу Вас пребывать в надежде на будущее, эта всеобщая надежда весьма основательна. Имейте мужество противостоять болезням, когда они огорчают Вас…»

Позже пароход привез ему письмо из Турина. В конверт, на котором не указан адрес отправителя, вложена фотография: красивая молодая синьора с ребеночком на руках и счастливый молодой Ренато. Этьен сразу узнал Орнеллу! Она еще красивее, чем на старой фотографии, подаренной некогда Этьену ее женихом. Честное слово, у Кертнера в связных была сама Мадонна!

Не меньше обрадовала оборотная сторона фотографии, хотя она оставалась чистой и на ней не было ничего, кроме штемпеля: «Фотоателье «Моменто».

Этьен знал, что паралич очень трудно и редко поддается лечению, и радовался тому, что, кажется, излечился от паралича души.

 

86

Пароход «Санта-Лючия» ходил в этих водах чуть ли не с начала века. Пароход становился все медлительнее, он уже страдал старческой одышкой, но на покой не уходил. «Санта-Лючию» бессменно водил капитан Козимо Симеоне, и они старились вместе.

Время успело посеребрить волосы Козимо Симеоне, всегда подстриженные бобриком, а сам он оставался по-молодому подвижным, звонкоголосым и неизменно приветливым.

19 апреля 1943 года, когда пароход шел проторенным путем из Гаэты к Вентотене, на него обрушились американские бомбардировщики. В последние дни они часто кружились над островками.

Анку в числе других пассажиров спровадили с палубы в трюм, но там было еще страшнее. В темноте казалось, что самолеты все время висят над головой, не видно, что самолет снова разминулся с целью, не виден огромный столб воды, взметнувшийся в море за кормой; в трюме каждый раз были убеждены, что бомба угодила прямо в пароход.

Когда пассажиры оказались на пристани Вентотене и почувствовали под собой твердую землю, каждый счел себя воскресшим.

Анка попросилась на ночлег к одинокой пожилой женщине, которая штопала рыбачьи сети.

Перед тем как отправить Анку в это далекое путешествие, ее как следует проинструктировали. Разговаривать в пути только по-итальянски, не боясь при этом немецкого акцента: по паспорту она на время этой поездки Анна Кертнер, австриячка. Разрешение на свидание с братом Конрадом получено за большую взятку в министерстве юстиции.

Анку обнадежили, что у начальника охраны Суппа будут все нужные бумаги. Однако утренний визит к нему оказался неудачным — разрешения нет. Может, произошло недоразумение и разрешение лежит у капо диретторе в эргастоло?

Анка сослалась на крайний недостаток времени и попросила разрешения поехать на Санто-Стефано немедленно, тем более что море сегодня спокойное, неизвестно, какая погода будет завтра, послезавтра, а она страдает от морской болезни.

Суппа заявил, что поездка на Санто-Стефано возможна при двух условиях: если она наймет лодку за свой счет и если она согласна отправиться в наручниках.

Не раздумывая долго, Анка приняла условия и вскоре сидела на Санто-Стефано в тюремной канцелярии.

Увы, и здесь разрешения из министерства юстиции не оказалось, и Анку на той же самой лодке со скованными руками отправили назад.

Предстояло прожить три дня, прежде чем «Санта-Лючия» снова отправится на материк.

Она пыталась передать брату посылку и получила отказ. Она попросила начальника охраны Суппа принять деньги для перевода в тюремную лавку на счет брата — отказ.

Анка распрощалась с приветливой Хозяйкой, штопальщицей сетей, и с посылкой в руках, которую у нее отказались принять в полиции, спустилась по крутой лестнице-улочке к пристани. «Санта-Лючия» вот-вот должна подойти к берегу.

С большим трудом она купила обратный билет. Пришлось прибегнуть к помощи карабинера, дежурившего на пристани. Буйная толпа осаждала билетную кассу. Воздушные налеты вызвали среди островитян панику, и прибытия парохода из Понцо ждали на пристани несколько сот человек. Все спешили эвакуироваться на материк.

Трезвые голоса предупреждали в те дни капитана Симеоне об опасности, но он говорил, что днем сугубо штатский силуэт и даже преклонный возраст пароходика очевидны для всех летчиков и штурманов, конечно при условии, если экипажи американских бомбардировщиков состоят из зрячих, а не из слепых.

— А кроме того, я не имею права нарушать расписание, — добавлял Козимо Симеоне, будто самый серьезный довод он оставил под конец.

И вот, когда «Санта-Лючия» уже подходила к Вентотене и до пристани оставалось с километр, налетели два торпедоносца.

Пристань мгновенно опустела, ожидающих словно ветром сдуло, все забились в пещеры, в гроты, выдолбленные в прибрежной скале, Анка замешкалась на пристани со своей отвергнутой посылкой и видела все.

Первая торпеда прошла мимо цели, взметнув к небу искрящийся столб воды, так что пароход сильно накренился. Вторая торпеда угодила прямо в пароход, и корпус его переломился пополам. Второй торпедоносец летел низко-низко, при желании штурман мог бы различить на палубе пассажиров.

«Санта-Лючия» не успела даже подать своего по-стариковски хриплого гудка.

На помощь утопающим вышел моторный катер, какой-то бот, несколько лодок. Но из девяноста пассажиров спаслись четверо. Они плыли, держась за обломки. Одним из четырех пловцов был капитан Козимо Симеоне, смертельно раненный в грудь.

Если бы пароход подошел к Вентотене немного раньше и успел взять тамошних пассажиров, число жертв увеличилось бы в пять раз.

После того как Анка попрощалась со штопальщицей сетей, она прожила у нее еще несколько дней в ожидании оказии. И отплыла на паруснике.

Накануне отъезда Анка рассудила, что разрешение на свидание с братом все-таки может когда-нибудь прийти. Вряд ли взяточники в министерстве юстиции оказались до такой степени бесчестными. А в случае, если разрешение придет, Конрад Кертнер получит право и на посылку, и на деньги от сестры. Поэтому Анка отправилась на почту, сдала посылку и перевела деньги брату…

На следующий день после того, как парусник увез Анну Кертнер на материк, капо диретторе Станьо вызвал к себе Чинкванто Чинкве.

— У вас есть сестра?

— Вы имеете в виду Анну? — Этьен слегка запнулся, не сразу вспомнил про открытку Джаннины.

— Да, Анна Кертнер.

— Это моя старшая сестра.

Капо диретторе просил принять его сожаление по поводу того, что не состоялось свидание с сестрой. Недавно она приезжала на Вентотене, была на Санто-Стефано, добивалась свидания. Но разрешение от министерства юстиции пришло лишь сегодня, когда сестра вернулась на материк.

В утешение капо диретторе сообщил Чинкванто Чинкве, что на его имя поступила от сестры посылка весом в пять килограммов шестьсот граммов, а также денежный перевод на 1500 лир, которыми он может отныне распоряжаться согласно тюремному регламенту.

 

87

По давнишней привычке Этьен делал четыре шага, затем поворачивался, левое плечо вперед, чтобы сделать четыре шага до нового поворота. Так повелевали стены камеры в Кастельфранко и камеры № 36 на Санто-Стефано.

А сейчас он мог сделать и пятый, и шестой, и седьмой, и восьмой, и, наконец, девятый шаг без поворота! Только человек, расставшийся с тесной кельей, может оценить простор общей камеры, где не уподобляешься белке в колесе.

Началось с того, что на валу, у самой тюремной стены, зенитчики установили пулемет. Американский летчик быстро засек огневую точку, сбросил бомбу и вывел пулемет из строя.

После того дня американские штурманы уже не обделяли тюрьму своим вниманием и своим бомбовым грузом, — видимо, они решили, что цитадель на скале превращена в мощный узел обороны.

Больше всего бомбежками были напуганы тюремщики. Капо диретторе Станьо распорядился перевести всех заключенных из одиночек в большие казематы на первом этаже. Стены и перекрытия метровой толщины превратили казематы в солидные бомбоубежища. Все выглядело как забота о заключенных, а на самом деле тюремщикам во время бомбежек было удобнее убегать с первого этажа в подвалы четвертой секции, в безопасную тишину.

Больше всех обрадовался бомбежкам Лючетти. Наконец-то окончилась его строгая изоляция! Кертнер и Лючетти стали соседями, их тюфяки рядом.

Марьяни при поддержке Кертнера решил устроить в общей камере коммуну для политических. В камеру набилось столько людей, сколько тюфяков уместилось на каменном полу! К тому времени на Санто-Стефано томилось уже немало политических из Югославии, Албании, Греции, из других стран.

Общая камера быстро превратилась в шумный политический клуб, где бурно обсуждались новости, и прежде всего — ход военных действий. Послушать эти разговоры — в камере сидят только генералиссимусы, фельдмаршалы, главнокомандующие и начальники штабов, крупные стратеги. Кертнер тоже принимал участие в дискуссиях на военные темы, но при спорах не горячился.

Из военных событий по-прежнему чаще всего обсуждали поражение немцев под Сталинградом. А когда Гитлер объявил в Германии трехдневный траур, Марьяни сказал: Италия также должна бы объявить день траура по своей Восьмой армии, разгромленной на Дону.

В связи со Сталинградской битвой шла длительная дискуссия между Кертнером, двумя югославскими генералами и греческим полковником. Марьяни окончательно убедился, что Кертнер — военный. Не мог штатский человек, тем более коммерсант, с таким знанием дела анализировать ход сражения, вопросы тактики и стратегии.

А как Кертнер ликовал, когда прочел кислую сводку германского командования о битве под Орлом и Курском и когда понял, что Гитлер потерпел новое крупное поражение!

Отныне каждое поражение фашистов на советском фронте или на других фронтах мировой войны воспринималось Этьеном и как событие, которое несет ему спасение.

Бессрочное его заключение на Санто-Стефано во время войны перестало быть бессрочным. А если бы он сейчас отсиживал тюремный срок, он бы не отсчитывал тщательно годы, месяцы и дни, которые ему осталось просидеть, как он это делал в Кастельфранко, ревниво следя за медлительным календарем. День, который принесет с собой крах фашизму, станет днем его освобождения. И бесконечно важно, совершенно обязательно дожить до этого освобождения, потому что еще страшнее самой смерти было бы сознание, что он уходит из жизни, настрадавшись от горьких фронтовых новостей первого года войны и не познав счастья Победы.

Страдания, к которым его приучила каторга, притуплялись от одной Мысли о страданиях миллионов людей — убитых, раненых, измученных или обездоленных войной.

В общей камере бушевали страстные дискуссии. Чинкванто Чинкве отстаивал марксистские позиции, хотя коммунистом себя не называл.

Теперь, после разгрома Испанской республики, ему было удобно выдавать себя за антифашиста, пленного офицера Интернациональной бригады.

Много споров разгоралось вокруг Ленина и его учения.

— Конечно, нашему Антонио Грамши трудно позавидовать, — вздохнул Лючетти. — Но завидую тому, что он познакомился с Лениным, беседовал с ним. Я слышал, Ленин уже был тяжело болен, к нему никого не пускали и для нашего Антонио сделали исключение… Еще юношей я мечтал увидеть Ленина! Вы его никогда не видели? — неожиданно спросил Лючетти, повернувшись к Кертнеру.

— Нет, — ответил Этьен односложно, чтобы не произносить много неправдивых слов.

Он вновь не имел права ответить чистосердечно, этому решительно воспротивился бы Конрад Кертнер.

 

88

Он попал в Народный дом случайно.

Вернулся с занятий в политехническом колледже и нашел дома незнакомого гостя. К брату приехал товарищ, тоже медицинского роду-племени, не то из Лугано, не то из Лозанны, Лева уже не помнит откуда. Но помнит, что медик приехал в Цюрих всего на несколько часов и ему очень нужно было повидаться с Жаком.

Лева знал, что брат присутствует на съезде швейцарской социал-демократии, где должен выступить с приветствием Ленин. Лева не раз встречал Ленина на улицах Цюриха, а еще чаще на почте; знал, где Ленин живет, но никогда прежде его не слышал.

Лева повел приезжего в Народный дом.

Ленин очень тепло приветствовал швейцарских товарищей, он говорил по-немецки.

Лева хорошо понимал картавый говорок Ленина, понравилась та ясность, с какой Ленин доказывал, почему партия не поддерживает террора и почему при этом стоит за применение насилия со стороны угнетенных классов против угнетателей, почему ведет пропаганду вооруженного восстания.

Это было в один из дней поздней осени 1916 года. Разве мог юноша предполагать, что этот день внесет перелом в его сознание, определит направление всей его жизни?

В годовщину Кровавого воскресенья (в России этот день по старому стилю отмечали 9 января), 22 января 1917 года, Лева слушал в Народном доме доклад Ленина на собрании молодежи о революции 1905 года.

Лева хорошо помнит, что Ленин тогда начал доклад обращением: «Юные друзья и товарищи!» А в конце доклада причислил себя к старикам, которые, может быть, не доживут до решающих битв. Но молодежь будет иметь счастье не только бороться, но и победить в грядущей пролетарской революции!

Отныне Лева не пропускал ни одного номера газеты «Социал-демократ», внимательно прочитывал статьи Ленина. Особенно ему запомнилась статья «Поворот в мировой политике», в № 58, незадолго до того, как к ним в Цюрих донеслись первые вести о революции в России, о свержении царя.

Он знал, что Ленин уехал в Берн, где находились все посольства, знал, что группа эмигрантов уже деятельно готовится к отъезду в Россию.

Лева вместе с братом был в числе тех, кто 9 апреля провожал в Цюрихе поезд, которым выехало около сорока эмигрантов во главе с Лениным. На вокзале пришлось долго ждать, пока к поезду, идущему к германской границе, прицепят специальный вагон «микст».

Теперь он каждый день просматривал газеты на трех языках, искал сообщения о приезде Ленина в Россию.

Братья Маневичи надеялись, что им удастся уехать со второй группой эмигрантов, но их перевели в третью, более позднюю группу, и это решение совпало с их личными планами, потому что старший брат должен был завершить работу в клинике, а младшему предстояли экзамены, без которых ему не выдали бы диплома.

Немало провожающих собралось и 20 июня, когда третья группа — еще 206 эмигрантов — покидала Цюрих. На этот раз в числе пассажиров были и братья Маневичи — старший с дипломом врача, младший с дипломом об окончании политехнического колледжа.

Этьен давно не помнит, сколько пересадок пришлось тогда сделать, прежде чем они добрались домой, в Чаусы. Но помнит, что дорога была длинная и трудная.

 

89

К сожалению, лиры после начала войны сильно обесценились, их покупательная способность стала падать. До войны пяти лир хватило бы на день прокормиться троим. А нынче на такие деньги в лавке приходится покупать у подрядчика все кусочками, ломтиками, щепотками, а сигареты — поштучно. Все равно Этьен был счастлив тем, что подкармливает своих друзей.

Но тем сильнее ощущал Этьен недостаток духовной пищи, страдал от отсутствия информации о положении на Восточном фронте. По-прежнему заключенные имели право читать только иллюстрированные воскресные газеты.

Недавно капеллан прочел вслух письмо с Восточного фронта от бывшего подполковника, ныне полковника Марио Тройли: письмо мрачное, как завещание. Тройли жалуется на русский климат, на русские дороги, на русскую еду, на русский характер, на неуступчивость и бессердечие русских женщин и еще на что-то. Он охотно вспоминает Санто-Стефано. Там, по крайней мере, нет морозов, нет снега, а живой христианин не чувствует себя все время мишенью. Тройли не верит, что вернется домой. Дон — последняя река, которую он видел в своей жизни, не увидеть ему больше ни голубого Неаполитанского залива, ни мутных вод Тибра. Он просит капеллана помолиться за его душу, на которой столько незамолимых грехов…

А в другой раз капеллан сообщил, что Куаранта Дуэ, контрабандист, который пытался убежать из эргастоло в компании с циркачом, по приговору суда расстрелян в Триесте.

Капеллан часами просиживал в камере политических. Но не страх перед воздушными налетами приводил его сюда. Узники встречали капеллана неизменной приветливостью, а он рассказывал немало интересного из истории Понтийского архипелага… На Вентотене сохранились развалины виллы императора Нерона, бассейна, остатки лестницы, вырубленной в скале. Сохранились характерные черты древнего порта, там во время шторма укрывался Калигула. Капеллан готов рассказывать бесконечно, была бы только аудитория…

Все больше послаблений делали узникам эргастоло, капо диретторе Станьо не хотел с ними ссориться. Дела Муссолини шли все хуже, и в тюрьме чувствовалась растерянность. Суетливо шныряли по коридорам тюремщики, присмирел Кактус.

Еще на одну уступку пошла тюремная администрация, когда начались воздушные налеты: убрали «волчьи пасти», и теперь узники часами стояли у зарешеченных окон.

Однажды Этьен и его соседи наблюдали воздушный бой между немцем и англичанином. Позже узнали, что англичанин сбил «Фокке-Вульф-190» и тот врезался в море, но перед тем успел подбить своего победителя, и англичанин выбросился на парашюте. Все в эргастоло во главе с капелланом молились за англичанина.

Но происшествия и события, подсмотренные в тюремное окно, отступили на задний план и забылись после того, как к Санто-Стефано подошел военный корабль под итальянским флагом.

 

90

26 июля 1943 года около полудня на рейде Вентотене бросил якорь корвет «Персефона». В тот день число ссыльных едва не увеличилось на одного человека. На борту «Персефоны» находился свергнутый Бенито Муссолини.

Не прошло и суток после исторического визита дуче на королевскую виллу «Савойя», как Муссолини попросил короля принять его. Виктор-Эммануил согласился дать аудиенцию, но просил Муссолини приехать в целях конспирации непременно в штатском. 25 июля в 17 часов Виктор-Эммануил III, король Италии и Албании, цезарь Абиссинии, ждал Муссолини у входа во дворец. Тот приехал в темно-синем костюме и поношенной коричневой шляпе. В 17.20 аудиенция была закончена. Король проводил Муссолини до выхода, подал на прощание руку и вернулся в свои апартаменты. Муссолини хотел уехать в своем автомобиле, но ему сообщили, что это опасно, его ждал другой автомобиль. На месте водителя, вместо Эрколе Боррато, который двадцать лет водил машину диктатора, сидел капитан карабинеров.

Из казармы карабинеров, с окраины Рима, Муссолини увезли в полицейской машине к морю. На этот раз он ехал без своего личного телохранителя Ридольти. Некогда тот обучал молодого Бенито фехтованию и верховой езде… Ридольти уже за семьдесят, дуче произвел его в почетные генералы милиции, он ходил в ярмарочно-пестром мундире и до последнего дня сопровождал дуче во всех его поездках.

У берега ждала моторная лодка, она подошла к корвету «Персефона», и, едва Муссолини ступил на палубу, корабль вышел в море и лег курсом на юг.

Еще утром на Санто-Стефано разнесся слух об отставке Муссолини и назначении вместо него Бадольо. Радио известило об этом вчера, 25 июля, в 10.45 вечера, когда в эргастоло было темно и все спали. Новость обнародовал радиодиктор Джанбатисто Ариста, который в течение многих, многих лет оповещал страну о «славных деяниях» дуче и чей голос знали во всех уголках Италии. На этот раз он бесстрастно прочел послание короля, его обращение к народу, а также обращение маршала Бадольо.

После обеда Марьяни узнал от всезнающих уголовников, что в кабинете капо диретторе со стены сняли портрет дуче и эмблемы фашизма, остался висеть только портрет короля. Тюремщики сняли со своих мундиров фашистские значки.

Судя по последней радиопередаче, народ повсеместно ликует. На улицах городов горят большие костры. Жгут портреты дуче, жгут бумаги, которые тащат из участков фашистской милиции и фашистских организаций, разбивают бюсты дуче. Народ требует, чтобы заключили перемирие, амнистировали политических, распустили фашистские организации, требует свободы печати.

Муссолини хотели высадить на Вентотене, но охрана сочла это опасным. Слишком много своих врагов сослал дуче на этот остров. Там томится около пятисот коммунистов во главе с Террачини, Лонго, Секкья, Скоччимарро, Камиллой Раведа. Анархисты еще опаснее, каждый из них может вытащить из-за пазухи бомбу.

Нет, Вентотене — неподходящее место для дуче. Корвет «Персефона» поднял якорь, и через несколько часов Муссолини сошел на соседнем острове Понцо.

Его поселили в рыбачьем поселке, в небольшом домике.

Муссолини разрешили расхаживать по острову, купаться, но лишили радио и газет. А ведь совсем недавно рабочий день дуче начинался с того, что он читал в оригинале сообщения тайных агентов и шпиков, на что уходила немалая часть всего времени, хотя занят он был сверх головы. Дуче не доверял в последнее время даже близким сподвижникам и сосредоточил в своих руках министерства иностранных дел, армии, флота и авиации, внутренних дел…

Здесь, в одиночестве, через три дня после высадки на Понцо, Муссолини отметил свое шестидесятилетие.

Капеллан Аньелло виделся на Вентотене со своим коллегой падре Луиджи, у которого был приход на острове Понцо. Падре Луиджи рассказал, что, в предчувствии близкой расплаты за все злодеяния, у дуче неожиданно появились религиозные позывы. Недавно он захотел исповедаться, но охрана не разрешила. Видимо, события последних дней, внезапное (по крайней мере, для дуче) отрешение от власти, арест и ссылка вызвали внезапный приступ религиозности.

Утром 8 августа по тревоге, буквально за пять минут, Муссолини приказали собраться. Шлюпка доставила его на корвет «Персефона», который вновь пришел на Понцо, чтобы увезти оттуда экс-дуче.

На сей раз Муссолини высадили на островке Санта-Маддалена, к северу от Сардинии. Сотня карабинеров охраняла его в отведенной ему вилле. Разрешили читать, писать, передали книги, которые ко дню рождения прислал Гитлер.

С острова Санта-Маддалена Муссолини переправили еще севернее, в горы, к подножию пика Монте-Корво, в отель «Кампо императоре», как бы специально для того, чтобы 12 сентября 1943 года его удобнее было выкрасть оттуда фашистскому диверсанту Отто Скорцени.

 

91

Можно было подумать, что остров Санто-Стефано оказался в ночь с 6 на 7 сентября 1943 года на самой линии фронта. Черное небо в сполохах и зарницах. Стреляют, бомбят совсем рядом. Кто-то из тюремщиков видел на горизонте военные корабли.

Узники Санто-Стефано напряженно ждали новостей с Вентотене, считали минуты; воедино слились надежды и чаяния самых разных людей.

Днем 9 сентября к Санто-Стефано подошла моторная лодка. Старый знакомый Катуонио выполнял обязанности лоцмана, он показывал, куда причалить. Но прошло не меньше часа, прежде чем в тюрьму явился американский офицер, а с ним несколько солдат морской пехоты, капо диретторе Станьо, капо гвардиа, тюремный врач и дежурный надзиратель.

Многие радовались вдвойне — и краху фашизма, и своему освобождению.

Капитан морской пехоты оказался американцем итальянского происхождения, изъяснялся с сильным акцентом. Он не доверял тюремной дирекции и сам выстроил каторжников во дворе.

— Политические — два шага вперед! Иностранцы — два шага вперед! Все иностранные подданные будут освобождены в первую очередь. Американцев нет?

— Нет!

Всех пятьдесят семь политических вызвали в канцелярию, и после вопроса «За что осужден?», после выяснения мотивов ареста капитан вносил их в список лиц, подлежащих немедленному освобождению.

Кертнер объяснялся с капитаном по-английски, сказал, что лишен возможности вернуться в Австрию, пока там нацисты, что болен и нуждается в помощи Красного Креста. Капитан заверил австрийца, что он имеет право на лечение, как освобожденный из военного плена. Но куда именно его направят — сейчас сказать не может, узнает в штабе.

Капитан увез с собой на Вентотене первую группу освобожденных. Завтра с острова отправят остальных политических.

Уголовников увели назад в камеры, а политические, все, кто не уехал с первым рейсом, в свои камеры не возвратились: их уже не запирали.

Эргастоло облетела весть, что с острова сбежал надзиратель Кактус. Он боялся самосуда, знал, что ему припомнят пучок лука финоккио и беднягу Беппино…

Заключенному, дожившему до свободы, не забыть минуты, когда он в первый раз вышел за тюремные ворота.

Поначалу Этьен даже растерялся, чувствовал себя беспомощным и одичавшим. Он прошел с Лючетти и Марьяни вдоль тюремной стены, втроем посидели у ворот. Лючетти был в приподнятом, праздничном настроении, напевал «Гимн Гарибальди».

Этьен отвык от самого себя, свободного, живущего без надзора, кому позволено ходить без конвоя. До одури, до дрожи в коленях, до головокружения бродил он с двумя друзьями по острову, с жадностью всматриваясь в голубые дали. Далеко-далеко видно окрест!

Решили отправиться на кладбище, отдать долг памяти не дожившим до освобождения и похороненным под номерами. Положить цветок и на могилу Беппино.

Что может быть печальнее кладбища, куда, в точном значении слова, не ступает нога человека? Кладбище за железной оградой, а калитка — стандартная дверь-решетка, какая ведет во все камеры. Слева от калитки высечено на плите: «Здесь кончается суд людей», а справа — «и начинается суд бога». Этьен вспомнил, что является соавтором сего изречения.

— Даже сюда, на суд бога, — заметил Лючетти, — покойников приносят безымянными, согласно суду людей.

Только в углу кладбища, в стороне от безымянных каторжников, рядом с несколькими тюремщиками — могила Филумены Онорато. Марьяни рассказал, что это могила матери, которой разрешили свидание с сыном. Она приехала на острое, увидела сына и от огорчения умерла.

С непривычки все трое устали от прогулки и заторопились назад в камеру. Обитатели камеры неузнаваемы. Смеялись и те, у кого никогда прежде не видели улыбки; казалось, они вообще разучились смеяться.

А чего не хватает в партитуре тюремного дня? Что сегодня сильнее всего режет ухо? Марьяни и Лючетти согласились, что фонограмма тюремного дня изменилась: стало тише и в то же время шумнее. Шумнее от живых голосов, никто не хотел шептаться, говорить вполголоса. А какие характерные шумы исчезли?

И тогда Кертнер, бесконечно довольный тем, что его загадка осталась не разгаданной, пояснил: не слышно ржавого скрипа замков, не скрежещут постоянно задвижки, щеколды и петли, не грохочут засовы, не звенят цепи, не позвякивает связка ключей в руках тюремщика.

Время до вечернего колокола пробежало быстро. Марьяни был в ударе, он в радостном возбуждении читал вслух главы из «Божественной комедии». Восхищение Марьяни поэтом было безгранично, и оно передавалось слушателям. Марьяни, как многие в Италии, не произносил имени Данте, а говорил с благоговением: «Поэт». Марьяни заразил своей страстью Кертнера, тот уже помнил наизусть много строф, длинные отрывки.

Какие-то неизвестные дружелюбы, ссыльные с Вентотене, прислали Лючетти немного денег. Он купил в тюремной лавке три четвертинки кьянти, и друзья выпили за общую свободу.

Марьяни провозгласил тост:

— За мое отечество!

— Хороший тост, — поддержал его Кертнер. — И за мое отечество!

Марьяни и Лючетти с удовольствием подняли стаканчики.

Утром начались хлопоты, связанные с переодеванием. Марьяни надел поношенный костюм, стоптанные ботинки, побрился у тюремного брадобрея.

Кто бы мог подумать, что узника Чинкванто Чинкве все эти годы терпеливо ждал в кладовой костюм — английский, черный в белую полоску? Костюм переслали из Кастельфранко; и молью не трачен, и совсем мало ношен, и пятна крови давно выцвели. Но будто с чужого плеча, будто его не шил по заказу модный портной в Милане, а куплен костюм в магазине без примерки и оказался номера на два больше.

С обувью было совсем скверно, но Этьен отказался от желтых сандалий, которые ему пытался подарить Джино: тот сам остался бы тогда без приличной обуви.

Сидеть под тюремными сводами не хотелось. Отдохнуть от созерцания решеток, не расставаться со светом дня! Устроились на ночлег в кордегардии.

На следующее утро все не отрываясь смотрели в сторону Вентотене. Наконец моторная лодка показалась в проливе между островами. Уже слышно, как стрекочет мотор. Еще четверть часа, и американцы поднялись по тропе.

Однако где же тот симпатичный капитан? И что за люди в штатском идут за вновь прибывшим моряком?

Вместо пехотного прибыл капитан в морской форме, с рыжей бородкой и злыми глазами. Он привез назад двух югославов, вчерашних узников.

Морской капитан устроил строгую проверку политзаключенных и внес поправки в список, составленный накануне. Двух югославов заново взяли под стражу. Хотя они иностранные подданные, но осуждены за уголовные преступления и поэтому освобождению не подлежат.

Капитан с бородкой допрашивал всех подряд, а в конце допроса каждого сверлил глазами и задавал стандартный вопрос:

— Обещаете не воевать против Соединенных Штатов?

— Да.

— Поклянитесь на Библии.

Тут же дежурил капеллан Аньелло в праздничном облачении, а Кертнер выполнял обязанности переводчика.

Когда рыжебородый вызвал Марьяни, тот с опрометчивой искренностью и неуместной правдивостью начал рассказывать о давнем взрыве в кинотеатре «Диана» в Милане, об ошибке, которую тогда допустили анархисты. Кертнер, переводя на английский, изо всех сил пытался на ходу смягчить показания Марьяни, но это не могло помочь.

— Взрыв? Неплохая школа для гангстеров! Вас опасно выпускать на свободу. Столько жертв… Уголовное преступление! — вынес свой приговор американец. — Я не могу вас выпустить…

Марьяни побелел, он был близок к обмороку, он лишился последних душевных сил. Он уверял, что все долгие годы заключения числился политическим.

Переводчик Кертнер засвидетельствовал, что Марьяни говорит правду.

— Если бы Марьяни был политическим, его бы осудил Особый трибунал по защите фашизма, — утверждал рыжебородый.

Марьяни возражал: когда его судили, еще не было фашистского трибунала. Но морской капитан только любовно поглаживал рыжую бородку и настаивал на своем. Не помогло и заступничество капеллана, который удостоверил, что Марьяни — добрый христианин, хотя и неверующий, и никогда не числился уголовником. То, что Марьяни безбожник, лишь ухудшило дело.

Марьяни был подавлен, обижен. А кроме того — горько отставать от Лючетти и Кертнера.

Когда морской капитан узнал, за что сидит Лючетти, он сказал очень зло и вовсе не шутливым тоном:

— А вас нужно было бы еще подержать на каторге за то, что вы не убили Муссолини!..

Лючетти и Кертнер спускались по тропе к моторной лодке, чтобы ехать на Вентотене, а оттуда еще дальше. Марьяни провожал друзей.

— Я политический, я всю жизнь боролся с фашизмом! — твердил он, шагая рядом с рыжебородым капитаном; в глазах у Марьяни стояли слезы.

— Нет, вы уголовник, — настаивал американец. Подошла минута расставания. Друзья обнялись, расцеловались.

От избытка нахлынувших на него чувств Марьяни нагнулся и неожиданно поцеловал руку Кертнеру. Тот растерялся на какую-то секунду, но ответил другу тем же знаком признательности и любви.

Как только отчалили и взяли курс на Вентотене, провожающих тут же скрыл край скалы. Моторка ходко пересекала пролив, глубоко-глубоко под ними скрывался кратер потухшего вулкана.

Этьен повернулся спиной к эргастоло.

«Дьявол с ней, с этой тюрьмой, она не стоит того, чтобы на нее оглядываться. Столько отмучился…»

Но разве можно забыть Марьяни? Этьен тотчас же вспомнил, что на Санто-Стефано остались добрые товарищи, которые ждут освобождения, которых еще долго не освободят, потому что они числятся уголовниками.

Этьен торопливо пересел на нос катера, чтобы видеть белое трехэтажное здание на верхнем плато, еще и еще раз мысленно попрощаться с Марьяни, со всеми несчастными, виновными и невиновными, кто еще там оставался и от кого навсегда уезжал бывший Чинкванто Чинкве.

Храни надежду всяк томящийся здесь смертный!..

Лючетти и Кертнер сошли на пристани Вентотене. Но всякая связь с материком прервана.

Ходят слухи, что немцы захватили Рим и двинулись на юг. Но точно никто ничего сказать не мог.

На остров Искья уходил пароходик «Нардуччо», на его борт поднялось восемнадцать освобожденных каторжников.

Кертнер и Лючетти были в числе пассажиров; все-таки ближе к Неаполю.

Но на Искье оказалось беспокойнее и опаснее, чем на Вентотене. Немцы обстреливали Искью с соседних островов, с материка, где у них стояли тяжелые батареи.

Этьен сидел в рыбачьей хижине, не в силах совладать с кашлем, а непоседливый, истосковавшийся по людям Лючетти разгуливал по незнакомому острову, не считаясь с предостережениями.

Этьен услышал близкий разрыв. Он решил, что это бомба, сброшенная с большой высоты.

Донесся крик рыбака-грека, оказавшего приют ему и Лючетти:

— Убили! Ваших убили!

— Где?

— На пристани.

Этьен из последних сил побежал к пристани.

Несколько греков, обитателей острова, сгрудились вокруг тел, лежащих на земле и уже покрытых старым парусом.

Этьена пронзило страшное предчувствие, и тут же он увидел торчащие из-под паруса желтые сандалии.

Мучительно разрывалось сердце, он закричал, но голос его увяз в горле.

Парусину отвернули. Джино Лючетти лежал как живой. Для него хватило одного злого осколка — дырочка в левом боку, даже крови не видно. Маленький осколок снаряда из итальянского орудия, а стреляли немцы.

После восемнадцати лет каторги и двух дней свободы оборвалась жизнь Лючетти…

Гроб покрыли красным знаменем. На площади, рядом с пристанью, устроили траурный митинг. Кертнер назвал смерть Лючетти жестокой, несправедливой и сказал про него словами Данте: «Мой друг, который счастью не был другом…»

Не успела траурная процессия отъехать от площади, как начался новый огневой налет. До кладбища добрались уже в темноте и похороны перенесли на утро.

По слухам, фарватер и все пристани в Неаполе заминированы, путь туда закрыт. Значит, нужно плыть в какой-нибудь порт по соседству с Неаполем, лучше всего в Гаэту или в Формию.

По-прежнему ходили слухи, что нацисты заняли Рим и движутся на юг. Спросили шкипера, хозяина парусника, слышал ли он в Гаэте или в Формии о немцах? Шкипер ответил, что вышел из Гаэты 8 сентября утром, немцев там и в помине не было.

И тогда шестеро иностранцев, в том числе Этьен, решили плыть парусником «Мария делла Сальвационе» на материк. Сколько можно ждать другой оказии? Когда еще власти отправят их с неприветливого острова?

Сообща оплатили рейс. Прижимистый и жадный хозяин парусника был далек от сантиментов и мало считался с финансовыми возможностями вчерашних каторжников. Он заломил большую сумму, но нетерпение освобожденных было еще больше. Этьен тоже уплатил за место на паруснике 500 лир, две трети всего своего состояния.

Рыбаки на Искье в один голос говорили о десанте союзников в Салерно, южнее Неаполя. Называли точное время десанта — утро 9 сентября.

Этьен рассудил, что при этом условии Неаполь внезапно стал прифронтовым городом, туда наверняка стягивают немецкие войска для отражения десанта. И безопаснее уплыть от Неаполя на север, тем более что, по словам шкипера парусника, немцев в Гаэте нет.

Как назло, стояла безветренная погода. Старый, с заплатами парус висел вяло, безжизненно и был обречен на безделье. Трудно сказать, кто больше от этого страдал — шесть заждавшихся пассажиров или хозяин парусника, которому не терпелось поскорее убраться с Искьи, подальше от немецких снарядов.

Однако перед рассветом в отель прибежал юнга с парусника и сообщил, что ветер, как он выразился, «проснулся».

Выгнутая ветром парусина несла баркас с пассажирами, говоря по-морскому, на норд-норд-ост. Про запас на дне парусника лежали три пары сухих весел.

Этьен возвращался на материк одновременно и подавленный гибелью Лючетти, и встревоженный.

Сколько ждал он этой возможности — свободно плыть на материк, на волю. Полсотни миль до Формии станут началом его длинного пути домой, в Россию, через границы, через войну, которой, по расчетам Этьена, осталось косить людей и собирать свою кровавую жатву полгода, от силы — год.

Где и как прожить это время Конраду Кертнеру, австрийскому подданному?

Он рассчитывал, что власти в Гаэте помогут ему, выпущенному с каторги политическому, добраться до одного из портов Адриатического побережья, а там его возьмут на борт какого-нибудь корабля. «В крайнем случае, — подумал Этьен, — если дороги из Гаэты временно закрыты, отлежусь в местной больнице».

В это время его настиг такой приступ кашля, что он тут же добавил про себя: «Даже если там дороги открыты, все равно придется сначала отлежаться. Никуда я сейчас не гожусь…»

Судьба разлучила с Марьяни, тот не оставил бы его одного в предстоящих испытаниях. Нет в живых Джино Лючетти, который стал ему братом и готов был делиться всем, что у него есть или будет.

Есть ли сейчас русские в Италии? Только военнопленные, которые сбежали из лагерей и, по вынужденному свидетельству фашистских газет, скрываются в горах, сражаются в партизанских отрядах. Вот бы уйти в горы, в леса, прибиться к такому отряду или перебраться в Югославию, в Албанию, там, наверное, тоже воюют наши…

Но примут ли его в боевую семью, поверят ли Конраду Кертнеру?

В кармане пиджака, надетого взамен полосатой каторжной куртки с номером на левой стороне груди, лежит драгоценная бумажка, она удостоверяла, что Кертнер, уроженец Австрии, просидел столько-то в тюрьмах, как антифашист, осужденный Особым трибуналом на 12 лет.

Почти семь длинных-предлинных лет, зарешеченных, запертых на множество замков лет, прожитых впроголодь лет, вместилось в часы, когда парусник плыл к материку.

Где-то за островом Искья, невидимым в лучах позднего солнца, небо уже тронуто закатом. Облака на небосклоне, недавно прозрачные, потемнели, а по краям оторочены золотом. Розовое отражение облаков плыло по морю рядом с парусником. Выгнутая парусина тоже окрасилась в розовые тона. Все жило предчувствием заката — и небо, и облака, и море, и далекий остров позади.

Внезапно ослабевший ветер надоумил шкипера, что выгоднее держать курс не на Формию, а на Гаэту. Два маленьких порта разделены всего шестью милями, но в Гаэту, чуть севернее, парусник пойдет более ходко: их будет подгонять попутный ветер, который итальянцы называют «ветер в карман».

Ветер лишь полировал синюю поверхность моря, не успел ее взъерошить, зарябить. Только легкое поскрипывание такелажа и круто повернутого руля, только журчание за кормой с трудом взбаламученной воды.

Хозяин парусника был мрачен, и Этьен сперва подумал — он обеспокоен тем, что ветер убавил в силе. Но ведь и в начале плавания, когда ветер прилежно дул в корму, хозяин так же хмурился и такими же злыми глазами поглядывал на пассажиров. Больше похоже — жалеет, что мало запросил с каждого за проезд, считает, что продешевил.

Сколько раз Этьен воображал себе этот счастливый день — возвращение? Наверное, тысячи раз. И от этого каждый раз у него начиналось сердцебиение, вот как сейчас, будто не сидит он неподвижно на скамейке, а без устали гребет.

Итак, он возвращается домой. Дорога дальняя, долгая, трудная и опасная, но он движется вперед! Как же он может не слышать сейчас своего сердца, когда не воображает себя едущим, а на самом деле едет?

А кем он вернется домой? Разве он вернется таким, каким уехал миллион лет назад, каким его дома помнят, любят, ждут? «Восторг души первоначальный вернет ли мне моя земля?»

Нет, он вернется совсем, совсем другим человеком. Только он один знает, как сильно изменился за минувшие годы. Надя этого даже не подозревает. И от него потребуется немало усилий, чтобы вначале вообще скрыть от нее перемену, а потом стараться, чтобы перемена эта не показалась слишком разительной. Каждый день свободной, счастливой жизни будет быстро приближать его к тому человеку, который прощался когда-то с родными, с друзьями перед отъездом из Москвы.

Последняя командировка растянулась на восемь лет. Время струилось, как вода сквозь пальцы, быстротечное время. Он опустил руку в воду за бортом и внимательно поглядел, как вода омывает пальцы и ладонь.

А может, жизнь на свободе, среди своих, вольет в него новое здоровье, новые силы, принесет с собой вторую молодость?!

От мечтаний пришлось отвлечься, потому что шкипер велел всем взяться за весла. Этьен только сейчас заметил, что парус вяло полощется в неподвижном воздухе. «Шуми, шуми, послушное ветрило…» Ни шума, ни послушания, ветер совсем ослаб…

Заскрипели уключины, шесть весел — шесть гребцов. Подоспели сумерки, а гребцы не выпускали весел из рук.

Впереди Этьена сидел на скамейке и греб крестьянин из Чочарии, мускулы шевелились на его плечах и спине. Ну и силенка, ну и гребок!

А в руках Этьена весло, как он ни тщился, оставалось немощным.

Уже поздние сумерки заштриховали близкий берег, весло все тяжелело и сделалось как чугунное.

Наконец показался маяк.

Силы у Этьена на исходе, он в липком поту, онемели, одеревенели руки, и не хватает воздуха — такой свежий морской воздух и столько его, несмотря на безветрие, а все-таки не хватает.

Откровенно говоря, он не думал, что сможет столько прогрести. Здешний климат пошел ему явно на пользу.

На краю белеющего волнореза, совсем близко от левого борта, показался красный фонарь.

Все ближе пристань Чиано. Берега совсем не видно за лодками, баркасами, яхтами, шхунами, шлюпками.

В полутьме лодка ткнулась в прибрежную гальку и зашуршала носом.

Этьен вдохнул запах водорослей, невидимых рыбачьих сетей, смолы, остывшей после солнцепека.

Вслед за своими попутчиками Этьен коротко распрощался с неприветливым хозяином парусника и сошел на темный берег.

И в этот момент послышался гулкий топот. Несколько человек со всех ног бежали вдоль берега. Очевидно, там находилась набережная, топали по камням.

Топот все явственнее, он неотвратимо приближался. Хриплое, свистящее дыхание, похожее на стон. Сдавленное проклятие на берегу. И тут же лающий окрик «хальт!», невнятные слова команды, поданной по-немецки, подкрепленные длинной очередью из автомата.

Язычок пламени бился на дуле невидимого в темноте автомата, а по соседству с ним зажглось еще несколько таких же мерцающих, подрагивающих, зловещих огоньков. Пули просвистели совсем близко; впрочем, всегда мерещится, что все пули пролетают у самого твоего уха.

Следуя примеру попутчиков, Этьен плюхнулся между двумя лодками на черный, влажный песок.

Он приложился к песку щекой и ухом, прислушиваясь к материку.