Дома-домишки закопчены дымом ушедших в небытие паровозов. Они коптили здесь без малого сто лет, прежде чем над рельсами протянули провода, поставили мачты и дорога перешла на электротягу.

Со времен Некрасова на железной дороге пыхтели, тужились, надрывались паровозы, и в поселке навечно прижился запах транзитной копоти.

За поселком сразу подъем, и не трудно догадаться, что на этом участке пути кочегары исстари шуровали топки, подбрасывали уголь и трубы дымили на всю железку. Наверное, золы хватало, чтобы удобрить огороды и палисадники. Копоть въелась в бревенчатые стены, ворота, калитки, ставни с резьбой.

Палисадники огорожены почерневшими дощечками: бывшая вагонная обшивка. Банька на задах сложена из бывших телеграфных столбов. Старые шпалы пошли на столбы изгороди. Посреди улочки валяются вагонные скаты, полузасыпанные землей, заросшие бурьяном, ржавые.

Шестаков постучал в дверь дома, который показался приветливым — резное затейливое крыльцо, — и попросился на ночлег.

Хозяин недовольно буркнул и торопливо закрыл дверь — шляются тут бездомные!

Шестаков поднялся по шатким ступенькам и постучался в дверь последнего дома в ряду.

Открыла женщина с поблекшими глазами и свежим ртом. Она оглядела незнакомого парня с ног до головы.

— Нельзя ли у вас, хозяйка, переночевать? Может случиться, и не одну ночь. Поезда жду. А то под голым небом...

— Зачем же под голым небом, когда можно под крышей? Заходи, только не всю глину в дом неси.

Шестаков долго отскребал, отчищал с сапог глину, вошел в дом, осмотрелся. К нему доверчиво подошел мальчик. Шестаков снял кепку:

— Никого не стесню?

— Стеснять-то некого. — Хозяйка сказала это с горьким вызовом и притворила дверь за вошедшим.

Он был так измучен, что заснул, едва успев приклонить голову к подушке, и не слышал, не видел, как хозяйка прикрыла его черной железнодорожной шинелью.

Спал без просыпу до полудня, потом не торопясь умывался голый по пояс у колодца, смывал и оттирал глину с одежды, сапог.

— Однако горазд поспать! Небось дюжину снов повидал, — хозяйка хлопотала по дому, голова повязана цветастым платочком.

— А мне торопиться некуда. В четырнадцать десять буду сторожить восемьдесят второй.

— Встречаешь кого?

— Подружка школьная взад-вперед катается. В вагоне-ресторане работает.

— Стоянка у нас короткая, — предупредила хозяйка сухо. — Хватит четырех минут на свидание?

— Что так скупо?

— А больше на нашей Хвойной и делать нечего. Я бы еще короче стоянку назначила. Курьерские поезда возле нас вообще не тормозят. Дыра на гладком месте. Только беглым ссыльным тут скрываться...

Он пришел на платформу задолго до поезда, а затем пришлось бежать вдоль состава — где вагон-ресторан?

— На станции Зима отцепили все наши обеды и ужины. — Проводник зевнул. — Буксы, что ли, загорелись...

Хозяйка наварила картошки, а он из отощавшего рюкзака достал две банки мясных консервов.

Остаток дня провел с мальчиком на речке, а вечером встретил и безрезультатно проводил поезд № 81.

Вернувшись, увидел накрытый стол и заметил — хозяйка переселила мальчика на ночь за перегородку, постелила на сундуке.

Она принарядилась, то и дело украдкой смотрелась в зеркало на комоде. Шестаков вопросительно взглянул на нее — отвела глаза.

К ужину выставила пол-литра на стол и при этом смутилась; он сделал вид, что ничего не замечает.

— Почему я в стрелочницы пошла? — спросила она себя, пригорюнившись. — Овчинный тулуп остался от отца и сундучок путейский. Окоротила тулуп и дежурю в нем зимой. У меня четыре стрелки на руках. Случается такая метель — пока вторую стрелку очистишь, первую снова замело. Кто виноват? Известно кто — стрелочник! Мне век вековать — не привыкать...

Яркие огни тепловозов, пронзая хилые занавески, врывались в комнату и высвечивали все углы. Глазам невтерпеж.

Мальчик не забывал подсказывать приезжему дяденьке, какой сейчас прошел поезд: маневровые — одноглазые, эти забредают редко; два фонаря у тепловоза впереди — товарняк; три фонаря — пассажирский.

«Три ярких глаза набегающих», — вспомнилась строка, оторвавшаяся от какого-то стихотворения.

— Как только подрасту, сам срукодельничаю ставни на окна, — обещал мальчик.

Шестаков был приветлив, добросердечен, уже дважды в охотку выпил за здоровье Антонины Антоновны.

Она повеселела, а он с опозданием понял, что ведет себя легкомысленно и, не желая того, успел вселить в нее какие-то надежды.

Поняв это, спохватился, стал держаться более отчужденно. Мыслями и чувствами был весьма далек от этой откровенно приветливой, моложавой женщины, которая безмолвно и доверчиво призналась ему в своих самых сокровенных желаниях.

«Не приглянулась я этому славному парню, совсем безразлична ему. Брезгует мной? Или насильно отказывает себе?»

И не Маришу он вспомнил сейчас. Лицо Мариши, как ни пытался его вообразить, расплывалось смутным пятном. А вот Варежку он увидел с удивительной ясностью — босую, в ночной рубашке, в тот момент, когда она натягивала платок, сползший с оголенного плеча.

В нем снова шевельнулся стыд, с каким он ушел от нее с неоткупоренной бутылкой портвейна в кармане.

Антонина Антоновна не хотела показаться обиженной, уязвленной и поэтому заставляла себя за ужином быть веселой. Но глаза ее оставались печальными...

Только первую ночь Шестаков проспал беспробудно. А ночь после ужина, после распитой бутылки, он спал урывками и в тревоге просыпался каждый раз, когда мимо проходил поезд.

Дом дребезжал всеми стеклами, подрагивал пол, будто Антонина Антоновна постелила ему на самом перроне, возле железнодорожного полотна.

Ему мешали заснуть и поезда, и раздражение, вызванное тем, что вся ночь разорвана на мелкие клочки.

За этим вселенским грохотом ему слышался предотъездный разговор с Погодаевым о Транссибирской магистрали, много на ней таких безвестных станций, вроде Хвойной.

Чему он удивляется, чем раздражен?

Ведь до него сейчас доносится железное дыхание всего нашего Дальнего Востока! Все, все, все грузы, сколько их ни есть, проходят мимо домика Антонины Антоновны, и нет для них других рельсов!

Прогрохатывающий мимо поезд, заодно с железным скрежетом, дребезгом, гулом, увозил и сияние впередсмотрящих фонарей.

Шестаков то спал урывками, то лежал, зажмурив глаза, но фонари в его воображении продолжали сверлить вечернюю темень перед рельсами где-то вдали. А пристанционный поселок погружался в кратковременную тишину и во тьму, еще более плотную.

Он просыпался и оттого, что ему лишь снились три ярких глаза, когда на самом деле в доме было темно и тихо.

Наутро у Антонины Антоновны были заплаканные глаза, Шестаков снова сделал вид, что не заметил.

Вдвоем с мальчиком они ушли на станцию, надо было узнать — не опаздывает ли дневной поезд, идущий из Москвы.

Даже хозяйкиному сынишке было скучно торчать на Хвойной. В чем отличие полустанка от большой станции? Хвойная живет лишь от поезда до поезда, а между ними никакой жизни. Пройдут поезда несколько раз в сутки, и опять пустынно, безгласно. Кипятком и тем не разживешься...

Третью ночь Шестаков спал бестревожно, укрывшись с головой одеялом. Может, он уже успел привыкнуть к громам и молниям снующих мимо составов?

А может быть, засыпая, не чувствовал скованности оттого, что Антонина Антоновна сегодня, тщательно протерев стекла фонаря, ушла на ночное дежурство.

Часть четвертой ночи он провел на станции. Поезд № 81 из Владивостока сильно запаздывал, и Шестаков возвратился в поселок далеко за полночь.

Переменчивая игра света и тени не будоражила бы его так, не стой поселок на повороте пути и проносящиеся фонари не обшаривали бы дома поочередно один за другим. На единственную минуту улочка поселка освещалась ярче, чем любой проспект Москвы, чем плотина Братской гидростанции.

И только глухая неведомая тайга, к которой притулился поселок, стояла непробиваемая скользящим светом.

Он тихо поднялся на крыльцо, нажал на щеколду, зная, что дверь осталась незапертой, тихо притворил ее, накинул крюк, снял сапоги и, не желая тревожить спящих, стараясь не скрипеть половицами, бесшумно добрел до топчана, разделся и лег.

Уже в предчувствии сна он вздрогнул от неожиданного вопроса:

— А может, зря дежуришь? Зря страдаешь?

— Еще несколько суток пострадаю. Если не выгоните...