Еще день ожидания.

Еще один восемьдесят второй подошел к Хвойной, грохоча затормозил, и по вагонам пробежала дрожь.

Окна в вагонах открыты, и Шестаков услышал, как поездное радио сообщило пассажирам:

— Поезд стоит четыре минуты.

Из окон доносилась «Ямайка» в исполнении Робертино Лоретти, и эта заезжая песенка звучала невыразимо грустно на пустынной платформе, к которой вплотную подступал дремучий хвойный лес.

Кроме Шестакова и охотника с лайкой поезда ждали два таежных отшельника-бородача в плащах.

— Без «Столичной» на прииск не вернусь! — торжественно обещал бородач богатырского телосложения.

Он приветственно махнул рукой водителю, третьему бородачу, который сидел на тягаче и ждал.

Бородачи опередили Шестакова и первыми шумно ввалились в ресторан. Шестаков, войдя за ними, услышал, как ресторатор отказывал:

— ...вам продать не могу!

— Поймите, на прииске — праздник! Надо отметить рождение нового месторождения! А у нас почти все москвичи.

— Мало ли что! «Столичная» для пассажиров. Если всех, кто выйдет из тайги, да еще в таком виде, снабжать... И медведи из берлог сюда припрутся, — ресторатор самодовольно рассмеялся, опухших глаз его совсем не стало видно.

— Немедленно отпустите товарищам все, что они просят. Пока стоит поезд. Под мою ответственность! — властным тоном распорядился пассажир в синем френче, сидевший за ближним столиком.

Ресторатор покосился на строгого пассажира и взял деньги, которые совал ему в руки верзила, заросший по самые глаза.

Шестаков подошел и спросил про официантку Мартынову.

Ресторатор небрежно выслушал Шестакова и сказал, что да, Мартынова у него в бригаде, сейчас придет, ушла в соседний вагон, собирает посуду.

Шестаков тревожно поглядывал в окно. Поезд вот-вот тронется. Он сбивчиво объяснил директору вагона-ресторана, откуда, зачем приехал, как долго ждет, и попросил:

— Только один перегон!

— Прятать безбилетника? Не собираюсь!

— Я же не знал, на какой поезд потребуется билет, — оправдывался Шестаков. — И рюкзак свой на Хвойной бросил...

— Пусть едет, я поговорю с начальником поезда, — распорядился пассажир в синем френче, он слышал весь разговор.

Кто он — генерал в отставке? Управляющий строительством? Секретарь обкома?

Уж больно тон у него начальственный. Привык распоряжаться и принимать как должное, когда ему беспрекословно подчиняются.

Бородачи осторожно спрыгивали на ходу, в руках — бутылки, карманы плащей оттопырены.

Шестаков глядел в окно. Поезд шел, набирая ход, мимо станционного поселка. В окне мелькнул дом, где Шестаков нашел приют. Он увидел мальчика, играющего с собакой в палисаднике, огороженном черными дощечками. По дому шастали тени вагонов, не отставая от поезда и не опережая его.

Он сел за столик, не спуская глаз с двери, в которой должна появиться Мариша.

Войдя, она тотчас же увидела Шестакова и так удивилась, что поднос с тарелками задрожал в ее руках. Она поставила поднос на столик, и оба одновременно произнесли:

— Ты.

Он не отрывал взгляда от ее крахмальной наколки, от ее аккуратного передничка. Из-за мальчишеской стрижки наколка держалась не крепко. Передник, при ее тонкой талии, казался завязанным слишком туго. Складненькая. Кофточка тесновата на груди.

— Я теперь сфера обслуживания, — она чуть смутилась.

— А как ты сюда попала? — он кивнул на буфетную стойку и ресторатора, стоящего возле.

— К нам отец вернулся. Теперь в комнате четверо. Не хочу стеснять родителей. А ты едешь нашим поездом?

— Пока я тебя нашел!

— Ты вырос! Вроде и руки стали больше.

— Не больше, а сильнее. Приходится частенько двигать своей мозолистой рукой. Не верь, когда в газетах пишут, что научно-техническая революция отменила физический труд.

— Ты и в плечах вроде раздался.

— Полюбил свою работу. Ловкость нужна, координация движений, быстрая сообразительность...

— Координация движений, конечно, вещь хорошая, — перебила его Мариша. — Но еще нужен житейский опыт.

— Мне уже говорили об этом, — Шестаков послушно кивнул. — Сибирскими ветрами обдуло меня на верхотуре.

Донесся сердитый хриплый голос:

— Ну сколько можно ждать, гражданочка? Еще пару жигулевского!

Мариша заторопилась к буфету, отнесла пиво, откупорила бутылки, вернулась к Шестакову, усадила его и села напротив, подперев подбородок обеими руками.

— Как же ты меня нашел? На тебя даже не похоже. Совсем не в твоем характере, — сказала она так, будто беседа их не прерывалась.

— Значит, характер у меня за этот год изменился.

— В какую же сторону?

— Лучше стал или испортился — не знаю. Но изменился.

— С чего бы это?

— Закалка! Моя койка стоит на самой границе вечной мерзлоты. А ты сильно мерзла зимой? Когда мороженым торговала?

— Я тоже стала морозоустойчивая... И знаешь, кто мне помог укрепить характер? Моя мама. Она и не подозревает об этом. Я с детства смотрела на маму с болью. У нее характер: извините, что я живу.

Не улыбаясь, она испытующе глядела на Шестакова.

— А если без шуток... Понимаешь, Мариша... Хлопотать бригадиром на монтаже... Какая тут, к черту, нерешительность! Все равно что сказать про командира: «В бою он застенчив»... Хочешь не хочешь, боишься не боишься, а приходится принимать быстрые решения. Верхолазу нужна расторопность, уверенность в себе. Вроде держишь палец на взведенном курке...

У него было такое ощущение, будто он застал Маришу врасплох. Застал врасплох не только своим внезапным появлением на станции Хвойная. Мариша не знала, как вести себя с ним.

Ему очень захотелось спросить о загадочной фразе в открытке, но не решался, а спросил:

— Что ты на меня так смотришь?

— Давно не видела. — Мариша засмеялась тихим смехом, но тут же испуганно всплеснула руками: — Ты голоден! Сейчас принесу борщ.

Их объяснение происходило в страдную ресторанную пору, ей так некогда, разговор шел урывками.

Вокруг гремели посудой, чавкали, перекрикивали друг друга. Стучали колеса. Хлопнула пробка шампанского. По радио пела Шульженко.

На столике, за который она усадила Шестакова, лежала мелочь на тарелке. Мариша смутилась, но деньги взяла, не пряча глаз.

— А мне как расплачиваться? Тоже с чаевыми?

— Это уж на твое усмотрение, — сказала она с вызовом.

Свидание их шло на виду и на слуху у всего вагона-ресторана. Маришу рвали на части, то и дело слышалось:

— Девушка, получите с меня!

— Еще пару жигулевского!

— Только скажите повару — без подливки!..

— Понимаешь, Мариша, — продолжал Шестаков, пользуясь ее очередной передышкой. — В какой-то момент нужно забыть все слова, кроме двух... Бывают такие случаи на стройке. Только два слова остаются в моем распоряжении для определения — человек я или не человек. Эти два слова — «да» и «нет». А все слова-половинки умирают... Знаешь, Мариша, — он перешел на шепот, — я научился ссориться, даже скандалить... Прежде я без разбора хорошо относился к слишком большому числу людей... А это мешало относиться по-настоящему хорошо к тем, кто мне дорог.

— Я это испытала на себе, — сказала Мариша. — Разве у тебя, Саша, вместо слов «да» и «нет» не бывали в ходу слова-половинки? — спросила она с оттенком горечи и тут же торопливо встала.

Она направилась к командирской жене, которая весь обед привередничала и сейчас снова возвысила голос:

— Ну сколько можно ждать? Нашла время любезничать! Передайте там, на кухню. Не омлет, а глазунью. Не два, а три яйца. И чтобы на сливочном масле!..

Муж ее еще был капитан, и это тем более бросалось в глаза рядом с супругой, которая уже давно созрела для полковницы — и аппетитом, и властным голосом, и высокомерием, с каким она смотрела на торопливо подошедшую к ней Маришу.

— Ты что, не хотишь исполнять порядок? — вдруг зашипела она на своего капитана. — Шваркнул окурок мимо пепельницы...

На супруга она смотрела почти презрительно, будто говорила при этом: «Что же ты, Петр Тимофеевич, так сплоховал? Отстаешь, муженек, отстаешь... Я-то выходила замуж за будущего полковника. А ты, похоже, на всю жизнь засидишься в капитанах, хотя супруга твоя давно перешла в старший комсостав...»

Шестаков уставился в окно, так легче было скрыть волнение, вызванное встречей, а еще в большей степени — разговором с Маришей.

Независимый ее тон удивил, даже встревожил. Это не только приобретенная свобода манер, жестов, бойкость, которой Мариша могла набраться, торгуя мороженым или мотаясь в этом ресторане. Чувствовал — Мариша в чем-то изменилась, но не мог уловить, в чем именно.

Упрек тем огорчительней, что он ощущал ее правоту. Если быть честным, надо признать — он время от времени оставлял ее на произвол судьбы. Нетрудно догадаться, сколько пережила она до того, как согласилась на эту ресторанную кочевую жизнь. Наверно, стесняется говорить одноклассникам, что работает официанткой. Прежде она была замкнутой.

— Ты все еще считаешь меня школьницей, — она присела за столик напротив него. — Ждешь, что я пришлю тебе очередную шпаргалку. А я уже перешла не то в тринадцатый, не то в четырнадцатый класс... Что изменилось в наших отношениях после школы? Может, ты хотел проверить свое или мое чувство? Но если чувства проверять слишком долго... Они сами могут измениться за три года... Моя жизнь была сплошным ожиданием. Ждала, когда поезд уйдет в очередной рейс и когда он вернется. Поезд стоял на узловой станции, ждала вместе с ним. Ждала заодно с пассажиром, пока поджарят бифштекс. Весной ждала твоих писем. Или вызова к телефону на переговорный пункт. Вот Светлану каждое воскресенье ее Витя вызывал из Мурманска на междугородную... «Один поворот телефонного диска — и город далекий становится близким», — продекламировала она стихи рекламного плаката. — Все мы стоим в очередях — в столовой, в магазине, в парикмахерской, где угодно. У меня ощущение — все время стою в очереди, причем стою самая последняя. Ко мне подходят, спрашивают: «Девушка, вы крайняя? Я за вами». Но странно — если другие, те, кто подошел, становились мне в затылок, почему с этим вопросом по-прежнему адресовались ко мне? Как была последняя, так могла и остаться.

— Получите с нас, гражданка, наконец! — донесся возмущенный голос несостоявшейся полковницы. — А то встанем и уйдем, не платимши. Ищи ветра в поле!

Она изобразила девичью игривость и заливисто засмеялась. Но смех не сделал ее моложе — можно было пересчитать золотые коронки во рту. Кроме того, смех молодит лишь тех, кто смеется от души.

— Ей тоже надоело ждать, — Мариша усмехнулась и побежала к дальнему столику.

Шестаков сидел и наблюдал за Маришей, бегающей на кухню, в буфет и обратно к обедающим. Какая расторопная, хорошенькая официантка!

Не так легко вести эту тряскую, шатающуюся из стороны в сторону, гремящую, вечно дергающуюся жизнь на колесах; с утра и до позднего вечера сновать в табачном дыму и кухонном чаду между столиками, проглатывая мелкие обиды, фамильярности, осаживая захмелевших пассажиров, отбояриваясь от приставаний. Вот не думал, что она окажется такой жизнестойкой!..

— Я же говорил — водки определенно не хватит...

— Курите себе на здоровье...

— Милочка, одну вашу улыбку бесплатно и две пачки «Шипки» за наличный расчет.

— Человек я или не человек?

— Имеешь право...

— Подайте ломтик черного хлебушка, Христа ради!..

— Где пьют, там и льют. Все равно это не скатерть, а портянка...

Мариша выслушала полупьяные любезности еще одного пассажира и рассчиталась с ним, получив чаевые: это было ясно по тому, как она взглянула в сторону Шестакова.

«Мариша заговорила о недостатке у меня житейского опыта... Пасечник тоже считает, что нынче без житейского опыта не станешь хорошим бригадиром... Что же это такое — житейский опыт? Все, что сам пережил? Значит, у наших чувств, у наших мыслей есть свой возраст? Или достаточно наблюдать за жизнью тех, кто вокруг тебя? Наблюдать — мало, главное — следить за своим поведением, делать для себя выводы на будущее, не потворствовать слабостям своего характера... Может, набраться чужого ума, почитать философов, как Антидюринг? Когда же я научусь жить, если так можно выразиться, безошибочнее?..»

Шестаков сидел у окна и вглядывался в скользящую темноту, подсвеченную на редких разъездах тусклыми огнями. Давно же он не ездил поездом, сибиряки не любят проматывать отпускные дни в дальних поездах. Когда он последний раз трясся в вагоне? И его ударил в уши давний окрик проводницы: «До отхода поезда пять минут, граждане провожающие, прошу покинуть вагон!» И сварливое эхо с перрона сквозь опущенную оконную раму: «Иннокентий, ты тоже решил уехать? Немедленно из вагона!»

Давно хотел поговорить с отцом насчет мачехи, но когда после армии жил в Москве — не решался, выглядело бы так: жалуется отцу на ее черствое отношение к нему, пасынку. А Шестаков хотел поговорить о ее отношении к отцу. «Поговорю перед самым отъездом», — решил про себя и не решился в последние минуты. Написать из Приангарска было еще труднее. Мачеха обязательно письмо вскроет — вроде бы беспокоится о Саше и ей не терпится узнать новости о нем. Поднабраться житейского опыта — не так-то просто. Вот отец третий раз женат. Мать мою похоронил, со второй, крашеной балаболкой, развелся, хоть и с опозданием, — казалось бы, по горло хлебнул житейского опыта. А вот угораздило его, поплелся в загс за третьей жадной и сварливой бабой. Где же отцов житейский опыт?